Женщины революции

Морозова Вера Александровна

Людмила Сталь

(1872–1939)

 

 

Людмила Николаевна Сталь родилась в 1872 году в Екатеринославе, Отец её был владельцем небольшого чугунолитейного завода. В редолюционную борьбу вступила молодой девушкой. За распространение нелегальной литературы была исключена из гимназии.

В 1889 году у неё был произведён первый обыск. По совету товарищей она эмигрирует во Францию для продолжения образования. В Париже она знакомится с выдающимися марксистами, сторонниками ленинской «Искры». В 1901 году, получив явку в московскую организацию, она с транспортом «Искры» направляется в Россию. На станции Граница была арестована и после долгих мытарств доставлена в Таганскую тюрьму в Москву. Год просидела в тюрьме. И «по высочайшему повелению высылается на три года в Восточную Сибирь».

Совершив редкостный по мужеству побег, Л. Н. Сталь возвращается в Петербург. Она пропагандист на Обуховском заводе. В 1902 году снова арестовывается. «За вредное влияние на арестованных» из Дома предварительного заключения её перевели в Петропавловскую крепость. Семнадцать месяцев пробыла она в крепости, отказавшись назвать себя.

В 1906 году Л. Н. Сталь привлекается к суду по делу петербургской военной организации. С большим трудом удалось ей освободиться до суда под денежный залог. Л. Н. Сталь эмигрирует в Париж.

В Париже она ведёт большую работу в русской секции большевиков и во Французской социалистической партии.

В Россию она вернулась после Февральской революции. Это она вместе с работницами встречала В. И. Ленина в Белоострове в дни возвращения его в Россию.

В дни Октябрьского вооружённого восстания она работает в Кронштадте.

В 1917 году вместе с А. Коллонтай, К. Самойловой она проводит в Петрограде первую конференцию работниц.

В годы гражданской войны редактировала армейские газеты, работала в политотделах армий. Трудно перечислить все города, в которых она побывала в годы установления Советской власти.

 

Мюнхен

Первые дни ноября в Мюнхене напоминали золотую осень в России. Багряные листья клёнов устилали узкие улочки близ Старой ратуши; трещали под ногами жёлуди вековых дубов, отцветали крупные георгины в аккуратных палисадничках; словно девчонки, шептались тонкие берёзки поредевшей листвой; купались в пыли воробьи, распушив короткие перья, да смотрелась в прозрачные воды реки Изара, опоясавшей старую часть города, осока.

Солнце мягким светом заливало разноцветные крыши домов, играло в водах реки. Тёплый ветерок шевелил пожелтевший лист. Осень, золотая осень, а в России уже первые вьюжные метели…

Высокая молодая женщина в модном парижском пальто, радуясь солнцу и теплу, прошла в павильон фуникулёра. На площадке канатной дороги, обрамлённой стриженым самшитом, стоял пожилой кондуктор с тяжёлой сумкой через плечо. Он вежливо протянул билет и пригласил в вагон с зеркальными окнами, напоминавший блестящую игрушку. Прозвучал звонок. Кондуктор тщательно задвинул дверцы кабины, и вагон, качнувшись, медленно поплыл вверх.

Дама откинула шитую вуаль и начала рассматривать панораму города. Ступенчатые крыши домов, остроконечные кирки с золотыми крестами, пожарная каланча… А вот и знакомый отель с резными колоннами, в котором она остановилась после возвращения из Парижа. И опять ступенчатые крыши домов да высоченные пирамидальные тополя, которые, казалось, могли поспорить с пожарной каланчой. Вагон медленно вползал в узкий туннель, густо заплетённый диким виноградом. В вагоне стало темно, и вдруг яркое солнце, будто омытое дождём, ударило в стёкла кабины. Заискрилась изумрудная зелень лавровишневых деревьев, заголубело небо, прозрачное до синевы.

Из вагона высыпали студенты в форменных фуражках и заторопились к зданию Технического училища, громко переговариваясь. Дама посторонилась, пропустила студентов. А потом долго стояла у кружевной балюстрады. В голубой дымке расстилался город — с устремлёнными ввысь куполами соборов, вытянутой грушей обсерватории, огромным циферблатом часовой башни, широкой лентой реки Изара.

Средневековые улочки гулко разносили стук каблуков по крупному булыжнику. Дама обогнула серое здание Технического училища, обнесённое массивной оградой. По обеим сторонам ворот возвышались фигуры воинов с арбалетами и пучками каменных стрел. За оградой строгие дорожки, усыпанные крупным жёлтым песком, и газоны с цветущим кустарником. На велосипеде, сверкающем спицами, проехал почтальон. Длинные худые ноги его вращали колёса. Велосипед подпрыгивал по крупному булыжнику, и острые плечи почтальона вздрагивали. Почтальон с готовностью приподнял фуражку с широкой лентой. Она вежливо ответила на приветствие.

Через несколько кварталов дама остановилась, проверила адрес и толкнула массивную дверь с медным кольцом вместо ручки. По крутой лестнице поднялась на второй этаж. В парадном пахло затхлостью и мышами. На звонок вышел мужчина лет сорока. Высокий, чуть сутуловатый. На широкоскулом лице выделялись карие глаза с хитрецой под редкими кустиками бровей.

— Наконец-то, Людмила Николаевна! — обрадовался мужчина и добавил: — Думал, что заплутали в городе.

— Нет, Алексей Иванович, нашла-то сравнительно просто, но время, к сожалению, рассчитать не смогла. — Она начала снимать пальто, положив ридикюль и лайковые перчатки на зеркало. — Надеюсь, не заставила волноваться?

Алексей Иванович неопределённо пожал плечами. Они познакомились в Париже — он приезжал закупать оружие, а она заканчивала там своё годичное пребывание, спасаясь от ареста, грозившего в России. Знакомство было столь непродолжительным, что он толком и узнать-то её не успел. Запомнил лишь приятное, открытое лицо да весёлый звонкий голос. Знал, что она из Екатеринослава, из семьи фабриканта, что закончить образование ей на родине не удалось — продолжала его в Париже.

— А я возвращаюсь в Россию! — с радостью сказала Людмила Николаевна, проходя за Алексеем Ивановичем в небольшую комнату.

— То-то, смотрю, расфрантились! Едва признал!

Алексей Иванович окинул женщину изучающим взглядом. Действительно, трудно её было узнать. Элегантна. Вещи добротные, дорогие. В Париже она была скромнее, проще. А теперь платье тяжёлого шелка плотно облегало высокую фигуру. Широкий пояс с кожаной пряжкой подчёркивал гибкую талию. Глухой ворот с ажурным кружевом оттенял белизну лица. Под густыми, пушистыми ресницами добротой светились серые глаза. Сросшиеся у переносицы густые брови и чуть вздёрнутый нос придавали лицу пикантность. Пухлые губы дрожали от сдерживаемой улыбки, а лёгкие светло-каштановые волосы и горделивая посадка головы делали её запоминающейся и красивой.

— Пришлось принарядиться — так конспиративнее! — Людмила Николаевна виновато оглядела платье, и улыбка, которую она пыталась всё время удержать, осветила её лицо.

Комната, тесно заставленная мебелью, ей понравилась. Людмила Николаевна присела на венский стул, сложив маленькие руки на коленях. Посреди комнаты продолговатый стол, заваленный конвертами, банками с клеем, пачками прокламаций, пахнувших скипидарам. В углу газеты в аккуратных стопках. Людмила Николаевна сразу узнала — «Искра»! Именно из-за «Искры» она и сделала вынужденную остановку в Мюнхене, где в эти месяцы 1901 года печаталась газета, из-за неё и разыскала Алексея Ивановича, занятого транспортировкой нелегальной литературы в Россию. Кажется, его временно отстранили от закупки оружия. В эмиграции он не первый год, тяготился разлукой с родиной, но пока ему не разрешали вернуться в Россию — за ним значились громкий судебный процесс, каторга и редкостный по мужеству побег. Вот и кочует по Европе по партийным делам. А в России — жена, дети, товарищи…

— Продолжим наш старый разговор. — Алексей Иванович деловито натянул чёрные нарукавники и начал рассовывать прокламации по конвертам. — Нельзя игнорировать опыт народовольцев в доставке литературы в Россию. Вспомним Дейча, Клеменца, Морозова, Фигнер. Правда, доставка нелегальщины тогда не имела такого массового характера, но метода та же… Ильич требует, чтобы «Искра» как можно больше и чаще попадала к рабочим.

— Мне кажется, что мы с вами в Париже, — всё те же заботы. — Людмила Николаевна с доброй усмешкой посмотрела на Своего собеседника. — Вот именно, размах доставки литературы в наши дни стал иным, а посему давайте мне транспорт «Искры», да не жадничайте. В «Искре» каждое слово созвучно моим чувствам. Обрадовалась, когда впервые в. Париже увидела газету, сразу домой заторопилась. Явку в московскую организацию получила — теперь дело за вами, дорогой Алексей Иванович!

— Явка явкой! — Алексей Иванович потеребил редкую бородку. — А вот как быть с литературой?

— Отвезу — я не боюсь!

— Да разве дело в боязни? Нет, голубушка, как доставить литературу целёхонькой!

— Я удачливая! — Людмила Николаевна подсела поближе к столу и, подперев красивую голову руками, не отводила глаз от собеседника.

— Молодость… Молодость… — не то шутливо, не то неодобрительно проговорил Алексей Иванович, продолжая раскладывать прокламации по конвертам.

— Какая там молодость — двадцать восемь! — с лёгким вздохом ответила Людмила Николаевна. — Провезу литературу так, что комар носа не подточит. Только давайте побольше — обидно доставлять по чайной ложке. Рабочие так ждут газету…

— Нужно всё взвесить, — с некоторой ворчливостью проговорил Алексей Иванович. — Берите, голубушка, банку с клеем и начинайте помогать раскладывать запрещённые издания по конвертам — это тоже скажется на количестве отпущенной вам литературы.

Людмила Николаевна, засмеявшись, натянула нару-кавники и, раскрыв конверты веером, начала их смазывать клеем. Работала ловко, быстро.

— Из Парижа я частенько отправляла в Россию листовки в письмах. Бывало, ночи напролёт надписывала конверты. Только эффективность такого способа невелика. Хотя помню, как в бытность в Екатеринославе мы радовались, когда приходили такие письма. Старшая сестра дала одному студенту адрес, по которому потекла нелегальщина ручейком. — Людмила Николаевна тряпкой осторожно проводила по конверту. — Волновались, читали, спорили до хрипоты, а потом пожаловала полиция… Обыск… Неприятности… Оказывается, в жандармском управлении на заметку брали всех, кто получал корреспонденцию из-за границы. Вызвали отца и приказали приструнить дочек. Дольше всех в городе продержался страховой агент общества «Нью-Йорк» — в ворохе деловой корреспонденции терялась нелегальщина. Но потом и он провалился. Начались аресты, всевозможные кривотолки. Даже не хочется вспоминать.

— Но благодаря этим письмам вы и ваши сёстры приобщились к революции, — возразил Алексей Иванович, и редкие кустики его бровей взлетели вверх.

— Дело не только в письмах — в доме у нас частенько собирались «неблагонадёжные», велись политические споры, да и старшая сестра рано вовлекла меня в круг социальных вопросов. Но и письма, безусловно, делали своё дело. — Людмила Николаевна взяла ридикюль и вынула надушённые листки. — Совершенно забыла, в поезде строчила письма по соннику. Пригодятся для шифровки — написаны по всем правилам, расстояние между строк приличное, тайнопись будет удобно разместить. Ну и тягомотина: «Милостивая сударыня, видеть во сне чёрную кошку в пятницу не такое уж несчастье, как могло показаться на первый взгляд…» Удивительно: жандармы любят читать эти глупости.

— Они любят читать не только письма по соннику, — ответил Алексей Иванович. Не прерывая работы и показав глазами на край стола, попросил: — Положите их там.

— Нет, отправка литературы багажом — дело стоящее. Сразу везёшь пуд нелегальщины! Честь и слава! А так письма, бандероли — сколько невидимых миру слёз: то бумага разных цветов, то формат брошюры не соответствует формату книги. Однажды в каталог Луврской картинной галереи заделывала брошюру Плеханова… Бог ты мой, думала, поседею от страха! Конечно, заботишься не о себе — малейшая твоя оплошность стоит свободы товарищам…

— Да, оплошности в подполье не прощаются! — понимающе кивнул головой Алексей Иванович и, прервав работу, закурил папиросу. — Здесь, в Мюнхене, как-то непривычно чувствуешь себя после российского подполья. Первые месяцы по ночам вскакивал при каждом шорохе.

— Вы давно в Мюнхене?

— В Мюнхене? Нет, сравнительно недавно.

— Верно, первый раз мы встретились в Париже, — сказала Людмила Николаевна. — Значит, кочуете по Европе?

— А мы не в Стокгольме встретились?

— Нет, нет… В Париже! — поспешно заметила Людмила Николаевна и, как всегда при смущении, покраснела.

— В Париж завернул, случайно. Оружие самое дешёвое в Бельгии. — Алексей Иванович ещё раз с жадностью затянулся и, с сожалением загасив папиросу, принялся за конверты. — Там произошёл трагикомический случай. На пароходе «Генерал Тотлебен» ночью начался обыск. Слышу, поднялась беготня, грубая брань. Закрылся в каюте: пароход утром уходил в Россию, и через знакомых матросов я отправлял партию наганов. На пристани кто-то убил полицейскую собаку — подозрение пало на русских. Вот так петрушка, а у меня полный чемодан оружия! Закупил в Льеже — в городе несколько оружейных фабрик, дешевле не придумаешь. Сначала решил не открывать каюту, но потом понял: бесполезно. Постучали. Здоровый полицейский ввалился в каюту, а на палубе — второй, с овчаркой. Полицейский вытягивает мой чемодан и требует ключи, Поволынил, поволынил, а потом откинул крышку. Наганы, чёрные, воронёные, лежат один к одному. Думаю — конец. Полицейский равнодушно поглядел на моё богатство: «Хотите в торговле попробовать? Желаю удачи — некоторым везёт». Едва на ногах устоял от удивления. Полицейский начал прощаться и вдруг кинулся ко мне диким зверем. Что такое? Какая беда приключилась? В руках у меня перочинный нож, будь он неладен. Подарили, когда сделку завершал.

— Перочинный нож?! — От удивления у Людмилы Николаевны округлились серые глаза.

— Да, самый обыкновенный перочинный, нож. В Бельгии законы строгие: если оружие является товаром, то пожалуйста, имейте при себе целый чемодан, а если оружие предназначено для защиты, то хранение его карается тюрьмой. — Алексей Иванович прищурил карие с хитринкой глаза и опять потянулся за папиросой. — Спасибо, хорошо язык знал. Долго спорил с полицейским, отказывался идти на берег, объяснял, что нож — подарок. Выручил кок — посоветовал запрятать нож в чехол. Тут полицейский успокоился — в чехле нож становился товаром.

— И как же закончилось дело в Бельгии? — спросила Людмила Николаевна, ошеломлённая такой своеобразной логикой.

— Закончилось обычно — меня выслали из страны, но произошло это позднее. В последний раз был в Льеже в мае. Арестовывал всё тот же здоровый полицейский, который производил на пароходе ночной обыск.

Он признал меня и сказал: «Вы, месье, скупаете оружие — это не противоречит нашим принципам торговли, по нас заставляют преследовать русских революционеров…» А потом в полиции подсовывали переводчика, какого-то типа из охранки, ссылаясь на закон, якобы запрещающий вести допрос иностранца без переводчика. Я отказался. Но мучили долго. — Алексей Иванович посмотрел на Людмилу Николаевну грустными карими глазами, сделал глубокую затяжку. — Теперь занимаюсь транспортировкой «Искры»…

— Ну и дела! — восторженно отозвалась Людмила Николаевна, серые глаза её лучились. — А я торчала в Париже на этих проклятых фельдшерских курсах! Кругом такие события, борьба… Нет, скорее в Россию!

В её звонком голосе слышалось явное неудовольствие, на круглом лице от обиды вздрагивали губы. Алексей Иванович мягко улыбнулся, пожелтевшими от табака пальцами зажёг спичку, закурил.

— Ничего, успеете. Дел на каждого хватит. «Искру» запрячем в чемодан с двойным дном? Этот способ пока оправдывает себя.

— Оправдывает-то оправдывает, — торопливо согласилась Людмила Николаевна, стягивая чёрные нарукавники. — Но раз я в Мюнхене, то, помимо чемодана, наградите меня и юбкой, в которую была бы зашита литература. Я сильная, выносливая.

На лице Людмилы Николаевны вспыхнуло такое нетерпение, так энергично она встряхивала головой, что Алексей Иванович ещё громче рассмеялся:

— Не жадничайте, дорогая: и чемодан с нелегальщиной, и юбка, начинённая прокламациями, как пирог… Рискованно. Тут с контрабандистами товарищи договариваются о переброске большой партии. Скорее всего договорятся.

— Вряд ли… Контрабандисты нелегальщины боятся, открещиваются от неё как чёрт от ладана. Мне однажды контрабандист объяснял: если на границе зацапают с литературой, то из обычного контрабандиста он сразу превращается в политического преступника. Тут и затяжной арест, и следствие…

— Конечно, лучше французские чулки таскать без пошлины, — с горечью согласился Алексей Иванович, кивая головой. — За литературу берутся неохотно, да и верить им нельзя. Часто сваливают тюки в лесу, сочиняя, что за ними гнались стражники. «Искру» нужно доверять только надёжным людям. Людям идеи. Вот почему требуется особенная осторожность.

— Пожалуй, вы правы, — неохотно согласилась Людмила Николаевна.

— Я займусь чемоданом с двойным дном, а вы погуляйте по Мюнхену. — Алексей Иванович поднялся, чтобы проводить гостью. — Город прекрасный, живописный. Посмотрите средневековую Старую ратушу, побывайте в пинакотеке, галерее живописи… Какие есть жемчужины: Рембрандт, Гойя… Да и от соборов получите удовольствие…

— Спасибо, Алексей Иванович. — Хочу побродить по берегу реки Изара. Жёлтый кружащийся лист, покрасневшие от лёгких морозцев деревья — всё золотую осень России напоминает. — Людмила Николаевна помолчала и, закалывая шляпу большой булавкой, спросила: — Как будет с чемоданом?

— Обычно. За вами заедут в отель, кто-то из наших будет провожать, он и чемодан привезёт… Наберитесь терпения — дело нешуточное.

 

Станция Граница

Вагон плавно покачивало. За окном проносились аккуратные станции в зелени тополей; небольшие городки с неизменной остроконечной киркой и блестевшим часовым циферблатом у колокольни; с узкими улочками, тесно зажатыми кирпичными домами; с деревянными мостами над мелководными речушками; разукрашенные яркими красками осени леса с зелёными островками ельников. Золотая осень! Осень и в России была её любимым временем года, а здесь, в чужой стране, осенняя краса казалась несказанной.

Людмила Николаевна, утомлённая дорожными хлопотами и беготнёй по городу, отдыхала. Положила на спинку дивана голову и бездумно рассматривала припорошенные желтизной леса. Кажется, отъезд прошёл вполне благополучно. На вокзале её провожал молодой человек из русских студентов, одетый ради такого случаи с особой тщательностью. Дорогое драповое пальто. Мягкая фетровая шляпа. Он вёл Людмилу Николаевну под руку, а носильщик в фуражке с высокой тульёй нёс заветный чемодан чёрной кожи с белым набором. Непринуждённо остановились у вагона. Лицо её было под густой вуалью — спасибо моде! Огляделась неторопливо, достойно. У вокзального колокола стоял Алексей Иванович. Из конспиративных соображений он не подошёл проститься, но много курил, зажигая спичку чуть вздрагивающими пальцами. В карих глазах — тоска. Было немного стыдно за свою радость, но что поделаешь? Ударил последний звонок. Она поднялась в вагон и, уже держась за поручни, долго махала бежавшему за вагоном студенту, вызывая неудовольствие усатого кондуктора. Алексей Иванович снял шляпу, прижал её к груди, но даже в эти последние минуты оставался сдержанным. Тоска захлестнула сердце — его можно понять: опять чужбина.

В купе сидел благообразный старичок, с бородкой клинышком. Он вежливо приподнялся, поздоровался. Потом помог поставить чемодан на полку и, извинившись, углубился в газету. Людмила Николаевна отколола шляпу и тоже начала листать журналы, которыми на дорогу снабдил её Алексей Иванович, но потом отложила, испытывая столь долгожданное чувство покоя. В вагоне загорелся свет, проводник в белом сюртуке предложил кофе. Старичок закрыл газеты и с удовольствием держал в руках тонкую чашечку.

— Позвольте узнать, не с баденских ли вод? — спросил он, потирая пухлые руки.

— Нет, из Парижа. В Мюнхен заезжала к подруге.

— Париж… Париж… — мечтательно запел старичок. — Сколько безумств связано в моей жизни с этим городом. «Комеди Франсез», «Гранд опера»… Елисейские поля… Лувр…

— В Париже каждый может найти всё, что близко его сердцу. — Людмила Николаевна подняла сросшиеся брови и внимательно посмотрела на соседа.

— А что созвучно вашему сердцу? — Старичок вновь потирал пухлые руки. — Если не рассердитесь на любопытство: путь дальний, а дорожные разговоры — самые откровенные. К тому же русскому человеку без них не обойтись.

— К чему сердиться! — искренне удивилась Людмила Николаевна, и её большие серые глаза заискрились. — Я в Париже была впервые, впечатление ошеломляющее. Эйфелева башня… Сорбонна… Целыми днями бродила по городу, восторгалась и удивлялась. После тихой провинциальной жизни свыкнуться с Парижем весьма непросто, потом засела в библиотеках да пропадала на лекциях.

— Значит, поехала за знаниями, а не в модные магазины? Похвально, весьма похвально.

— Нет, я не пуританка. Парижским модам свою дань отдала. И в Мюнхен заезжала, чтобы передать коробки от портных. Только пришлось в нарядах остановиться: батюшка ограничил меня деньгами. Тут и занялась науками, а то бы… — Людмила Николаевна, лукаво засмеявшись, тряхнула красивой головой.

— Батюшка человек состоятельный?

— Да, весьма. В Екатеринославе ему принадлежит крупная фабрика, но деньгам счёт знает и мотовству не способствует.

— Денежки счёт любят, — довольно хихикнул старичок и не удержался от нового вопроса: — Всё промотали? Подарки успели купить?

— Конечно, купила: матушке — модное боа, сёстрам — последние шляпки от мадам Бонатье, а подругам — безделушки. — Людмила Николаевна показала глазами на чемодан. — Полнехонек всякого добра.

Старичок одобрительно кивал головой. Улыбалась и Людмила Николаевна. Она радовалась и возвращению на родину, и русской речи, и дорожному разговору, без которого действительно не выдержать такой дальний путь, и тому, что почти не приходилось говорить неправды, ибо по опыту знала: излишняя ложь частенько осложняет положение, а забот и так предостаточно.

— А как с социалистическими идеями? — Старичок громко высморкался в красный фуляровый платок.

— Я изучаю литературу — мадам Сталь и Жорж Санд. — Людмила Николаевна отвечала очень серьёзно. — Сделалась в Париже большой поклонницей женской эмансипации.

— Это всё дело безопасное: эмансипация, социология, но только в известных пределах. — Старичок предостерегающе поднял пухлую руку, таинственным шепотком прибавил: — В юности я был лавристом. Да, да, сторонником Лаврова. Начитался книг, к несчастью, они оказались в семейной библиотеке, и стал готовить себя в революционеры. Прежде всего решил «сжечь за собой корабли» и сбежал из дома, а потом уже занялся «подготовкой». Трудился усерднейшим образом. Начал с системы Канта — Лапласа, как полагается, потом от астрономии перешёл к физике, далее следовало изучать химию, физиологию и, лишь обогатив своё познание этими науками, заниматься социализмом. Но силёнок не хватило — в книгах разбирался плохо, всё пугало, отвращало. Спасение пришло неожиданно. Как-то вечерком вычитал у Бакунина интереснейшее суждение, что большинство из тех, кто в юности являлся крайним революционером, с годами становился умереннее, а в старости даже реакционером… Представляете! Это писал сам Бакунин, которого я боготворил, как и Лаврова. Подумал, подумал и решил: к чему эти мудрствования, когда всё равно повторишь жизнь своего отца? Вернулся к родителям домой из слесарной мастерской, попросил прощения. Матушка от счастья щедро наградила меня деньгами и отпустила в Париж, а в библиотеке повесила портрет Бакунина.

— Значит, вы из реакционеров? — холодно спросила Людмила Николаевна, позванивая ложечкой о тонкий край стакана. — Я об этом сужу по возрасту.

— Ну уж реакционер! — хмыкнул старичок в бородку клинышком. — Просто из здравомыслящих. Только пережитое помогло мне снисходительнее относиться к увлечениям молодёжи.

Людмила Николаевна потеряла интерес к разговору. Смотрела в окно, вслушивалась в стук колёс. Сколько таких рассудительно-снисходительных, а попросту трусливых людей. Смолоду пошумят, покуражатся, пожонглируют революционными фразами, а потом побеждает так называемый здравый смысл. Вот и превращается человек в обывателя, святые порывы, стыдясь, списывает на грехи молодости…

Золотая осень сменилась вьюжной зимой, шуршащий лист — крупными хлопьями снега. На третий день из-за поворота показалась, пограничная станция Варшавско-Венской железной дороги Граница. Потянулись длинные приземистые пакгаузы, чистенькие кирпичные постройки, товарные составы на запасных путях, охраняемые солдатами частей, прикомандированных к таможне. Кондуктора в необъятных романовских полушубках держали зажжённые фонари. Пробегали озабоченные офицеры, громыхая шашками и покрикивая на солдат.

Людмила Николаевна тревожно наблюдала за беготнёй, поднявшейся на пограничной станции. Пожалуй, она впервые поняла, как трудна задача, как сложен и полон случайностей ранее неведомый ей путь доставки столь большого транспорта, как тяжело будет миновать препятствия и как необходимо всё это преодолеть. Старичок свернул плед и попросил кондуктора привязать его к чемодану.

— Ба, голубушка Людмила Николаевна, да чемоданы-то у нас одинаковые! — удивился он, когда кондуктор снял с верхней полки чемоданы.

Людмила Николаевна и сама удивилась. У дивана два совершенно одинаковых чемодана жатой кожи с массивными замками. Только у её чемодана набор был из белого металла, а у старичка — из чёрного. Она даже обрадовалась этому обстоятельству. Чемодан-то как удачно подобрали! Как у всех! На такой чемодан и внимания не обратят. Впрочем…

Кондуктор попросил их не выходить из вагона. У дверей появился унтер в лихо заломленной папахе. Пассажиры столпились у окон, приглушённо переговариваясь. Показался длинный и худой чиновник — таможенник с большой папкой, напоминавший учёного аиста. Он торжественно вышагивал, высоко поднимая тощие ноги. За ним полковник и жандармский ротмистр. Унтер выкатил грудь, кондуктор засуетился.

Людмила Николаевна, вздохнув, возвратилась в купе и приготовилась к неизвестности. Дверь откатилась. Таможенник ледяным голосом поздравил с возвращением и попросил приготовить паспорта. Неприятно похрустывая тонкими длинными пальцами и крепко зажав папку под мышкой, он ждал. Людмила Николаевна через плечо протянула паспорт. Таможенник опустил очки на кончик длинного носа и начал сличать приметы, означенные в документе. Полковник в купе не заглядывал, а стоял у окна в коридорчике. Но ротмистр, молодой и щеголеватый, беззастенчиво вертел чемоданы.

— Возможно, вам нужна помощь? — полюбопытствовала Людмила Николаевна, чуть прищурив глаза.

Ротмистр задержал взгляд на элегантной даме, выпрямился. В парижском пальто из лёгкой пушистой шерсти, отделанном витым шнуром, Людмила Николаевна была удивительно хороша. Блестящий меховой воротник сливался с локонами светло-каштановых волос. В руках крошечная муфта. Большие серые глаза полны лукавства и насмешки. Чёрные густые брови резко выделялись на смуглом, с лёгким загаром лице. Казалось, старичок заметил впечатление, произведённое его соседкой на молодого ротмистра, и довольно усмехнулся. Ротмистр отступил в коридор, не переставая разглядывать молодую женщину.

Людмила Николаевна держалась непринуждённо. Молча следила за таможенником, всё ещё терзавшим паспорт. Изящно вскинула лорнет в черепаховой оправе, когда кондуктор попросил у неё билет.

— Мадам возвращается из Парижа. — Таможенник не отрывал бесцветных глаз от документа. — Срок вашей визы не истёк. Мадам возвращается раньше.

— Да, семейные обстоятельства… — Людмила Николаевна с лёгким недоумением отвечала таможеннику, подчёркивая неуместность его вопроса. — Матушка расхворалась.

— Мадам следует в Петербург или в Москву? — допытывался таможенник, просматривая на свет вид на жительство.

— Конечно, в Москву… У меня и билет до первопрестольной… — Людмила Николаевна говорила мягко, хотя назойливое внимание таможенника, как и присутствие жандармского ротмистра, вызывало смутное беспокойство. — Москва… Петербург… Почему вас это занимает? Разве появились какие-либо ограничения?

— Нет, не появились, мадам. — Таможенник вежливо козырнул и повернулся к старичку, не отдавая ей документа. — Ваш паспорт?

Сосед раскрыл бумажник. Людмила Николаевна по каким-то неуловимым признакам начала догадываться о неблагополучии. «Возможно, эти строгости каждый раз на границе. А теперь, после выхода «Искры», таможенники совершенно голову потеряли, — раздумывала она. — Паспорт собственный, а нелегальщина так славно запрятана. К тому все чемоданы с двойным дном для таможенников практически недосягаемы». И всё же спокойствие не приходило. Полковник перешёптывался с жандармским ротмистром, кидал многозначительные взгляды то на неё, то на соседа. Людмила Николаевна, призвав выдержку и самообладание, продолжала мило улыбаться старичку, с которым таможенник выяснял какие-то обстоятельства.

— Господин возвращается из Бадена?

— Да, из Бадена… Лечился на водах… Каменная болезнь почек… — Старичок нервничал, дряблые щёки его вспыхнули.

Таможенник поднёс паспорт к близоруким глазам и в который раз проверял визы. «Видно, поляк. Обороты речи странные, да и выговаривает слова с излишней старательностью… Но какой же дотошный!» — с сердцем решила Людмила Николаевна и зябко повела плечами.

— Господин проследует в Петербург? — Таможенник раскрыл пронумерованную книгу и сделал отметку.

— Нет, поначалу в Москву, а затем уже в Петербург. — Старичок вздёрнул бородку, недовольно отрезал: — Вольному — воля!

— Пожалуйста, покажите ваши вещи!

Сосед толкнул свой чемодан и, неожиданно улыбнувшись, обратился к Людмиле Николаевне, сидевшей на мягком диване:

— Могу сыграть плохую шутку, сударыня! Чемоданы-то наши как близнецы похожи, возьму и увезу… А сёстры и подруги моей очаровательной спутницы останутся без парижских платьев и шляпок.

На круглом лице Людмилы Николаевны изобразился такой неподдельный испуг, что даже невозмутимый чиновник, напоминавший аиста, ухмыльнулся.

— Лучше казните! Без подарков меня в Россию не примут, да и сама я франтиха отчаянная. Надумали — без туалетов из Парижа!

— Трепещите, трепещите, любезнейшая Людмила Николаевна!

Старичок галантно поцеловал её руку и, очень довольный собой, нахохлился. Людмила Николаевна понимающе улыбнулась.

Таможенник направился в соседнее купе и холодно сказал:

— Попрошу вещи доставить в таможню… По инструкции они подлежат досмотру.

Людмила Николаевна возмущённо всплеснула руками, надула губки. Старичок раскричался:

— Милостивый государь, я надворный советник. Надеюсь, меня не подозревают в недозволенных провозках контрабанды?

— Это же безумная трата времени, — капризничала Людмила Николаевна, энергично поддержав своего попутчика.

— Формальность, мадам… Пустая формальность, — быстро ответил таможенник, и, не слушая возражений, приказал усатому унтеру: — Отнеси, братец!

Людмила Николаевна сдвинула брови, поморщилась. Подумав, решительно отвернулась к окну.

— Мадам, во избежание неприятных случайностей попрошу проследовать в таможню! — неожиданно вмешался в разговор жандармский ротмистр.

— Пойдёмте, голубушка! — Старичок суетливо поднялся и, поманив пальцем кондуктора, попросил: — Возьми-ка и мой чемодан.

Молодая дама, поддерживаемая своим попутчиком, неторопливо шла за кондуктором, тащившим чемоданы к одноэтажному зданию вокзала, в котором размещалась таможня. В просторном зале, напоминавшем сарай, длинные столы. Пахло затхлостью, обдавало холодом. Вдоль стен, побелённых известью, — дубовые скамьи. Внимание её привлекла железная дверь с решётчатым оконцем. Вот и конец пути! Сердце заныло, защемило.

Кондуктор поставил чемоданы на стол. Получил мелкую ассигнацию. Попрощался, довольный. Она позавидовала ему — у двери стояли солдат и жандармский ротмистр. Ей-то так легко не уйти! Пассажиры, их становилось всё больше, выстраивались вдоль стола у чемоданов, корзин и баулов по одну сторону, таможенники — по другую. Людмила заняла своё место по соседству с каким-то толстяком с неприятным лицом. Заломив бобровую шапку и распахнув шубу на меху, он нервно барабанил короткими пальцами по крышке стола. Нервозность толстяка раздражала её. Недовольно прищурив серые глаза, она опустила подбородок в воротник. Старичок сердито кашлял, закутывая шею тёплым шарфом.

— Теперь часа на два застряли. Холод для моих почек страшнее пистолета. — Он с горечью улыбнулся. — Позволил себе перефразировать Грибоедова.

— Важно, чтобы ноги были в тепле, — ответила Людмила Николаевна, стараясь поддержать разговор, всё было полно ожидания и неуверенности.

— Какие лица у таможенников — квадратные подбородки! — наклонился к ней надворный советник. — Да, они похлёстче любых контрабандистов. Теперь уж глядите за вещами в оба глаза.

— А мне так хочется в буфет… Горячего бы шоколаду! — мечтательно проговорила Людмила Николаевна, поглубже засовывая руки в пушистую муфту. — Скорее бы всё кончилось.

— Ждать и догонять, голубушка, всегда трудно, — отозвался старичок, натягивая меховые перчатки.

Ждать пришлось долго. Таможенники придирчиво рылись в чемоданах, заставляя выкладывать вещи, взвешивали багаж.

— Каждый раз по-новому! То почти не глядят, а то спасения нет! — ворчал надворный советник, постукивая замёрзшими ногами.

Наконец таможенник подошёл к толстяку в бобровой шапке и остановился. Тот ещё сильнее забарабанил короткими пальцами, засопел. Таможенник приказал открыть чемодан, помедлив, спросил:

— Недозволенных товаров нет?

— Спаси бог! — возмутился толстяк.

— А это что? — Таможенник вынул картонку из чемодана и обнаружил пачку фильдекосовых чулок. — Пошлину нужно платить!

— Беда-то какая! Господин чиновник, чулки для жены. Почему платить пошлину?

— Для личных нужд в таком количестве не разрешается. Инструкция, пункт восьмой. — Таможенник нехотя достал книгу и стал делать записи. — Да и стыдно, господин Пшеничников, не первый раз встречаемся.

— Первый… Вот те крест — первый…

— Хватит юлить… — остановил ротмистр толстяка, пытавшегося что-то возразить. — Старые, ох какие старые знакомые!

Жёсткие складки, появившиеся у губ, придали лицу ротмистра злое выражение. «Почему они так обращаются с ним?.. Видно, субчик, — недоумевала Людмила Николаевна, вслушиваясь в чужой разговор.

Толстяк заморгал белесыми ресницами и с редкостной проворностью вытащил бумажник.

К удивлению Людмилы Николаевны, таможенник отрицательно закачал головой, когда она начала отстёгивать ремни чемодана. Поглядел с нарочитым безразличием и, отчётливо выговаривая слова, поинтересовался:

— Недозволенных товаров нет?

— К чему? Коммерцией не занимаюсь. — Людмила Николаевна пожала плечами.

Таможенник снял со стола чемодан, поставил на зелёные весы, напоминавшие большой пустой ящик. Сердце её встревоженно колыхнулось. Таможенник привычно перевёл гири по железной планке и уныло бросил, записывая вес на бумажке.

— Сорок два фунта… Многовато!

— Да и денег истрачено немало, — шутила Людмила Николаевна, не выказывая беспокойства.

Таможенник промолчал. Поковырялся с весами, вновь поставил чемодан. Задумчиво взглянул на молодую женщину и, что-то прикидывая, беззвучно пошевелил губами. Потом подозвал жандармского ротмистра, пошептался. Извинился и попросил даму подождать. Затем перешёл к надворному советнику, нервно теребившему бородку, и, словно чему-то обрадовавшись, потащил его чемодан на весы. «Белый набор… Чёрный набор… — раздумывала Людмила Николаевна. — Вот она, неизвестность, при которой каждая минута — тюрьма или свобода».

— Двадцать три фунта! Что за чертовщина — чемоданы-то одинаковые! — распалялся таможенник, показывая на весы.

Людмила Николаевна пожала плечами. В душе на-растала тревога. «Счастье, что чемодан не велели открыть… Обойдётся… Обойдётся…» — успокаивала она себя. Старичок с недоумением поглядел на неё и, ухмыляясь, спросил:

— Голубушка, уж не слитки ли золота везёте? А?!

— От золота бы не отказалась, — с мягкой улыбкой отозвалась молодая женщина.

Таможенник поставил чемоданы рядышком. Оглядел и осторожно начал простукивать, приложив ухо к крышке. И как тогда, в вагоне, Людмилу Николаевну снова начали раздражать тонкие, худые пальцы чиновника. Простукивал он ловко — несколько раз возвращался к одному и тому же месту. Форменная фуражка наползала ему на глаза.

— Сшиби с зимы рога, — посоветовал ему жандармский ротмистр, доставая из кармана шинели портсигар.

— Господа, попрошу освободить чемоданы. — Таможенник распрямился и потребовал: — Предъявите на основании пункта второго инструкции вещи для досмотра.

Говорят, надежда последней оставляет человека. Людмила Николаевна в томительные часы ожидания хорошо поняла значение этих слов. С какой-то задорной энергией она начала расстёгивать ремни, туго обхватившие раздувшиеся бока чемодана, открывала замки ключиком и, полушутливо принимая помощь надворного советника, выкладывала на стол покупки, модные парижские вещи: яркая бухарская шаль, воздушное платье в густых оборках, изящные коробки с дорогими духами, тонкое бельё, куски кружев — валансьен… Лицо таможенника изменилось: из скучающего и безразличного сделалось сосредоточенным и холодным. Старичок нахохлился, будто сердитая птица, на происходившее смотрел с неодобрением и брезгливостью. Жандармский ротмистр больше не крутил ус, а с яростью выбрасывал из чемодана надворного советника, отказавшегося это делать, свёртки и сюртуки, книги и коробки конфет.

— А казался душа-человек, — громко заметил старичок, обращаясь к Людмиле Николаевне, и, перехватив злющий взгляд ротмистра, закончил: — Недаром говорят в народе: человека видим, а души его не видим.

— К старости следовало бы быть умнее! — прокричал ротмистр, давший волю гневному чувству.

— Начнём отделять овец от козлиц, — с горечью заметил старичок.

Людмила Николаевна положила маленькую руку в лайковой перчатке на его руку, добрым взглядом просила успокоиться. Надворный советник галантно поцеловал её руку, наклонил голову.

— Прикинем на весах чемоданы! — буркнул таможенник, как бы с трудом раскрывая плотно сжатые губы. — Нет, нет… Каждый в отдельности.

Ротмистр согласно кивнул и быстро стащил с весов чемодан с белыми набором, принадлежавший Людмиле Николаевне.

— Семь фунтов! — Таможенник аккуратно записал цифру на клочке бумаги. — Ставьте второй…

Людмила Николаевна до боли сцепила маленькие руки, нетерпеливо постукивала меховыми башмаками, спасаясь от холода. На весах чемодан с белым набором, её чемодан, который с такой тщательностью готовил в дорогу Алексей Иванович.

— Пятнадцать фунтов! — уронил таможенник и в раздумье попросил ротмистра: — Ещё раз следует проверить.

— Семь фунтов… — Ротмистр грубо кричал: — Пятнадцать фунтов!

Людмила Николаевна поняла, что слова он выкрикивал со зловещим смыслом. Потом уже, в арестантском вагоне, эти слова долго будили её ночами: «Семь фунтов… Пятнадцать фунтов…»

— В вашем чемодане, мадам, пятнадцать фунтов! — жёлчно обернулся к ней таможенник. — Разница большая.

— Сделаны из разной кожи… Вот и всё. — Она спокойно встретила колючий взгляд чиновника. — Да и чемоданы делают различные мастера — не вижу в этом трагедии.

— И всё же трагедия произошла, сударыня! — бушевал ротмистр, размахивая руками и возбуждённо дёргая ус.

— Велик Леонардо да Винчи: «Проси совета у того, кто умеет одерживать победу над самим собой», — презрительно прищурив глаза, обратилась Людмила Николаевна к надворному советнику. — Этой мудрости меня учили с детства. Странно видеть человека при исполнении служебных обязанностей, столь потерявшего власть над своими чувствами и поступками.

Она высоко подняла красивую голову и лёгким движением поправила причёску. Ротмистр вызвал у неё гнев. Пухлые губы её сжались, сросшиеся густые брови вопросительно поднялись. Страха она не чувствовала, более того, казалось, что всё это происходит с кем-то другим, а она со стороны присутствует при некрасивой и неприятной сцене.

— Чемоданы сделаны из одной кожи… Выпущены на одной фабрике в Мюнхене — вот марка, мадам. — Таможенник старался говорить мягко, испытывая невольное уважение к достоинству этой молодой и изящной женщины.

Людмила Николаевна молчала. Она понимала, что причину нашли, что скоро для неё всё будет кончено, но всё ещё не теряла надежды на какое-то чудесное избавление от опасности. Надворный советник, любуясь её красотой, попытался вступиться:

— Господа, откуда могла молодая дама знать вес чемодана? Пошла и купила.

— Конечно. Так и было.

— Чемоданов с двойным дном на фабрике «Франц Менцель», где вы изволили купить его, не продают, — с явной издёвкой отпарировал ротмистр, стараясь не смотреть в сторону Людмилы Николаевны.

— Так не сама же она его сделала? — невесело пошутил старичок, не понимая всего драматизма положения.

— Вот эту загадку и должна раскрыть следствию ваша очаровательная спутница! — всё с той же издёвкой отвечал ротмистр.

Ротмистр круто повернулся на каблуках сапог, начищенных до блеска, поманил унтера с красной толстой шеей. Неповоротливого, квадратного. Людмила Николаевна замерла. Что будет? Неужели всё откроется? Она подведёт Алексея Ивановича? Провалит транспорт?!

— Мадам, очевидно, нам объяснит, чем вызван небывалый вес чемодана? — как можно мягче спросил таможенник. В его голосе слышалась надежда.

— Ничего не понимаю — чемодан купила в магазине «Франц Менцель». Это рядышком с отелем, в котором остановилась по приезде в Мюнхен. Купила потому, что мой парижский оказался маловат. — Людмила Николаевна, улыбаясь, с раскрасневшимися от волнения щеками, показала на разложенные на столе свёртки и пакеты. — Почему он вам не нравится, господа, представить не могу. Ах, тяжёлый? Так страдаю я сама. Чем так заинтересовалась таможня? Ротмистр нервничает. Оскорбительно кричит. На контрабандистку я непохожа…

Надворный советник умильно кивал головой, был с ней согласен. Действительно, как унизителен этот осмотр: его, заслуженного человека, подозревают, уличают, фактически обыскивают. А чего они добиваются от этой милой дамы?

— Мадам отказывается отвечать на вопросы? — Таможенник почему-то взял кривой нож.

— Не отказываюсь, а не могу понять, что следует отвечать, — серьёзно заметила Людмила Николаевна.

Таможенник широко раскрыл чемодан и ножом вспорол шёлковую клетчатую подкладку. Словно этим ножом ударил в грудь Людмилу Николаевну. По дну чемодана расползалась широкая безобразная полоса. Он встряхнул чемодан, и посыпались тонкие газетные листы, встряхнул сильнее — газеты покрыли стол. Людмила Николаевна и бровью не повела. Надворный советник приглушённо вскрикнул. Таможенник, лицо которого выражало крайнюю озабоченность, осторожно подрезал подкладку… Газеты падали на отполированный стол, как Шуршащие листья в осеннюю пору.

— «Искра»! — зло выдавил ротмистр. — Попрошу к столу не прикасаться! — накинулся он на пассажиров, заинтересованных происходящим.

— Разверзлись хляби небесные! — с шутливой отчаянностью проговорил студент, поправляя чёрные очки.

Ротмистр метнул гневный взгляд. Студент осёкся, а надворный советник, взъерошив бородку, оскорблённо отошёл от Людмилы Николаевны. Вид у него был обескураженный. Таможенник осторожно раскладывал газеты по стопкам. Людмила Николаевна зачарованно смотрела на печатные листы: какой труд пропадает, сколько надежд гибнет, как огорчится Алексей Иванович…

— Шпионку поймали! Шпионку! — послышался громкий крик.

Людмила Николаевна с недоумением оглянулась. Кричал тот самый толстяк с белыми ресницами, который был уличён в провозе контрабандной партии дамских чулок. Вот он, патриот-то! Губы её дрогнули в иронической усмешке, а в серых больших глазах — тоска. Провал, провал, бедный Алексей Иванович…

— Вот ваша рассейская беспечность, господин надворный советник! — задиристо выговаривал ротмистр старичку, с трудом удерживая гнев. — Ручки целовали… Пытались защищать…

— Какая неприятность… Какая неприятность… — Старичок отвернулся, махнув с подавленным отчаянием рукой.

— Ничего не понимаю! — с искренним недоумением отозвалась Людмила Николаевна, кутаясь в пушистый мех воротника. — Чудеса…

— Придётся найти разгадку чудесам, сударыня! — Ротмистр яростно стукнул кулаком по столу, он не владел собой: — «Искра»… Снова «Искра»…

Столь неприкрытая ярость ротмистра вернула Людмиле Николаевне самообладание. В глазах запрыгали лучики смеха, уголки пухлых губ дрогнули. Звонким голосом спросила:

— Значит, знакомы с «Искрой»? То-то так обрадовались! — Насладилась его гневом и иронически посоветовала: — Не забудьте «насчёт Фёдора распорядиться».

Ротмистр не понял, о чём сказала Людмила Николаевна, но студент в чёрных очках усмехнулся. Действительно, тургеневский помещик, творивший суд и расправу над крепостными, так напоминал распоясавшегося ротмистра.

— Вы арестованы! — Ротмистр взял Людмилу Николаевну под локоть. — Пройдите в то помещение.

Толпа расступилась. Людмила Николаевна, вскинув голову, прошла направо, где темнела железная дверь с решётчатым оконцем.

 

В дороге

Вагон качнулся, чуть откатился назад, и всё быстрее и быстрее застучали колёса. В Сибирь… В Сибирь… В Сибирь… Проносились каменные пристанционные строения, напоминавшие купеческие лабазы, одинокие будки стрелочников, окрашенные в зелёный цвет, пушистые клёны, прихваченные первыми морозцами. Словно в тумане, уплывала Москва. Стоял ноябрь 1902 года. Начался тюремный этап.

Людмила Николаевна, ошеломлённая и потрясённая, с холщовым узелком застыла у окна. Шум. Крик. Стон. Грохот кандалов. Ритмично перестукивались колёса, скрипуче выговаривая: «По высочайшему повелению высылается на три года в Восточную Сибирь…» На три года… На три года… На три года…

Молодая женщина поднесла руки к вискам. Вот и дождалась отправки из Бутырок. Закончились скитания по тюрьмам. Но как страшны уголовные! Озверевшие лица… Пьяный угар… Картёжная игра… И возможно ли женщин отправлять вместе с бандитами и ворами? Друзья так боялись, что в уходящей партии не будет политических из мужчин, которые смогли бы помочь и оградить от неожиданностей. Так и получилось. Вместе с ней из политических оказалась одна женщина, отбывшая два года в Варшавской крепости. Людмила Николаевна уловила её настороженный взгляд. Она так же жалась у окна, испуганная всем происходившим. Унтер, дыхнув водочным перегаром, громко прокричал, стараясь, чтобы его услышали из-за стука колёс:

— Знакомьтесь, барышни… политические…

Расталкивая заключённых, унтер, покачиваясь, шагнул в глубину вагона, где началась драка из-за лавки. Людмила Николаевна первая отрекомендовалась. На худом лице Петровой, напарницы Людмилы Николаевны по этапу, брезгливость, которую она не пыталась скрыть.

— Как-то всё сложится — пьяный конвой, дикие уголовные. Нас обчистят на первых же верстах… — зло усмехнулась, скривив тонкие губы. — Молите бога, чтобы худшего не приключилось. У меня сердце замирает от страха. Из крепости хотела поскорее на поселение, а теперь готова вернуться в каземат за семью замками.

— Образуется… Люди не звери, — миролюбиво сказала Людмила Николаевна. — Не одни же здесь убийцы… — И, будто желая себя успокоить, повторила: — Образуется…

— А вы из мечтательниц. «Люди не звери»… — раздражённо ответила Петрова. — Начинайте этим бандитам книги читать, а главное, побольше альтруизма. Из нас двоих вас прирежут первой!

Круглые глаза её в белесых ресницах презрительно дрогнули. Она провела рукой по грязной стене и многозначительно присвистнула. «Да, с напарницей мне явно не повезло», — подумала Людмила Николаевна и молча стала раскладывать нехитрые пожитки на лавке, указанной конвоиром.

— Интеллигентки — и эта развесёлая компания уголовников, — не унималась Петрова, вытаскивая из мешка вещи. — На партию в шестьсот человек лишь двое политических, и те женщины! Я просто в отчаянии…

— Мы не знаем, что за люди идут в этапе! — сердито заметила Людмила Николаевна. — Рано отчаиваться! Поживём — увидим. Раны зря бередить ни к чему!

Петрова ворчала, иронически всплеснув руками:

— Поедем в отдельном купе, если разрешат. А то все под присмотром конвоя. — Петрова из сундучка достала ситцевую занавеску, чтобы отгородиться от любопытных глаз: оказывается, сшила её в Варшавской крепости, ожидая этапа.

…В Самаре сменился конвой. Распрощался пьяный унтер. В вагон ввалился новый конвой, унтер. Злой и раздражённый, он нюхал табак по старинке из рожка и ругательски ругал распроклятых каторжников, которые ему, честному человеку, не дают пожить в России. Арестантам грозил судом, розгами. Вагон притих, даже майдан, где шла карточная игра не на жизнь, а на смерть, на время припрятали. Балалайку и ту унтер отобрал, а песни запретил. Крики конвойных, ругань унтера злили всех. На политических унтер не обращал внимания. Но однажды, проходя по вагону, остановился у ситцевого полога. Долго молчал и вдруг взорвался:

— Снять… Фри какие завелись! — Унтер сбычился и, как большинство офицеров из низших чинов, отчитывал: — Я божьей милостью здесь начальник!

— Как государь император! — не скрывала насмешки Людмила Николаевна.

Унтер насупился, с трудом осмысливая происходящее. Лицо красное, злое. Рассердилась и Петрова. Тонкие губы побелели, что всегда служило признаком сильного гнева. Закашлялась. Людмила Николаевна подала кружку с водой. Та отстранила её худой рукой.

— Вы находитесь при исполнении служебных обязанностей, а между тем пьяны… Да, да, пьяны!

— Это я-то пьяный, потаскушка! — Унтер разорвал от возмущения ворот мундира с грязными погонами. — Начальство пьяное…

Людмила Николаевна заслонила собой Петрову, боясь, как бы она не наделала глупостей. На свисток унтера подбежал солдат, громыхнул ружьём и застыл. Унтер куражился. Разгорячённый, пьяный, да и человек, видно, пустой.

— Почему не устраивает занавеска? — с нарочитым спокойствием спросила Людмила Николаевна. Начинался озноб, как всегда в минуты напряжения. — Так чем же не нравится?!

— Барышня… Политическая… Из господ… — Унтер подбоченился, лихо закрутил усы и, с трудом сохраняя равновесие, пробормотал: — Можем и по-благородному… «Во всех ты, душенька, нарядах хороша: по образу ль какой царицы ты одета…» — Виновато развёл руками и зевнул: — Дальше забыл…

Людмила Николаевна услышала рыдание. Плакала Петрова, мелко вздрагивали острые плечи. Вот оно, унижение! Сбывалось самое страшное — пьяный конвой. Куражится… Бандит…

— Али мы не образованные! Сами романсы под гитару хорошеньким барышням распевали. — Унтер сердито сплюнул и, осоловело поглядывая, закончил: — Конечно, не таким, что этапом с каторжниками гонят… А занавесочку-то придётся снять, душенька!

— Но занавеска висит от самой Москвы, — ровным голосом ответила Людмила Николаевна.

— Вот и плохо! Составлю рапорт и перешлю по инстанциям. — Унтер громко рыгнул. — Нарушение инструкции — по головке не погладят…

— Какое же нарушение? — Людмила Николаевна старалась предотвратить скандал: — Минимальное удобство для женщин, вынужденных следовать в мужском обществе.

— Женщины… Общество… — Унтер кривил крупный рот. — А если побег?

— Побег?! — изумилась Людмила Николаевна. В серых глазах вспыхнули смешинки, и вновь повторила: — Побег? Какой?

— Да-с… Самый простой… Тут висит занавесочка, а позади оконце. Милые барышни разбивают оконце и выпрыгивают на ходу поезда! — Унтер свирепо вращал глазами и кричал на солдата.

Солдат выпятил грудь и вновь стукнул прикладом о пол.

— Помилуйте… На окне железная решётка, женщинам ни в коем разе её не сорвать. Выпрыгнуть на ходу. Да на такое матёрые каторжники не решаются. — Людмила Николаевна покосилась на окно. — Решётка-то в два пальца толщиной. Это не паутинка из железа. Вы препровождаете в Сибирь не первую партию и знаете, что таких случаев не бывает.

— Сегодня не бывает, а завтра бывает… Мне до пенсиона пять годков, и службы лишаться не намереваюсь. — Унтер вздохнул и прибавил: — Воры и на благовещенье воруют. Креста на вас нет…

— Имейте же разум! — в последний раз попыталась урезонить его Людмила Николаевна.

Она понимала, что разговор бесполезен, что унтер решил показать свою власть над беззащитными женщинами, что они будут лишены этих последних удобств и их интимная жизнь будет выставлена напоказ уголовному миру. Петрова плакала, неумело вытирая слёзы тыльной стороной ладони. Марфа, соседка, пыталась выступить с защитой, но испугалась кулака унтера. А тот всё бушевал, раскачиваясь на тупорылых носках нечищеных сапог:

— Значит, запрещаю… Навсегда. — Волосатая рука намотала ситцевую занавеску, потянула.

Людмила Николаевна отвернулась. Но занавеску унтер сорвать не успел. С верхней полки с грохотом скатился человек. Огромный. Всклокоченный. Лицо заросло густыми вьющимися волосами. Взгляд чёрных глаз диковатый. Каторжник, закованный в ручные и ножные кандалы. Загремели, застучали цепи. Человек шагнул к унтеру. Ба, да унтер ему лишь до пояса! Скрытая сила чувствовалась в его огромном теле, жгучая ненависть в чуть прищуренных глазах. Людмила Николаевна вздрогнула. Знала, что за каторжником значилось пятое убийство. Пятое… Он был на редкость неразговорчивый. Лежал на верхней полке и, подложив руку под небритую щеку, дремал. Арестанты, наслышанные о славе его, побаивались, обходили с какой-то робкой почтительностью. Конвой также не допускал столкновений — его дикий нрав хорошо им был известен. Даже при передаче партии, когда кобылку — партию арестантов — пересчитывали и приходилось долгими часами мокнуть под дождём, когда уголовные, обмениваясь солёными словечками, под смех и шутки переходили с одной стороны на другую, бородатый каторжанин поражал угрюмостью. Как медведь в цепях, окидывал он свирепым взглядом кобылку, и грохот замолкал. Конвой прерывал счёт и с проклятиями в который раз начинал комедию сначала. Солдаты были в арифметике не больно сильны, вот и происходили извечные пререкания, свидетелями которых становились арестанты. Да и как не смеяться, если в одной и той же партии то не хватало пятнадцати человек, а то появлялось два десятка лишних…

— А, щучья кость, узнаёшь? Дух проклятый… Почто измываешься?! — Каторжник кричал, наполняя могучим голосом вагон. — Змеендравный гадёныш… Всё наперекор да людям в укор! Сам злее злого татарина, а крестом куражишься! Балуешь, пёс паршивый… — Он дрожал от ярости. — Сердце у меня злокипучее! Унтер с лукавым водились, да оба в яму провалились…

Унтер сжался. На лице испуг. Хмель прошёл. Солдат широко перекрестился. Людмила Николаевна стала опасаться за дальнейшее. А каторжник врос в заплёванный пол, словно могучий дуб, и ревел:

— По-ре-шу!.. Давно на гада зуб имею…

Людмила Николаевна перехватила умоляющий взгляд унтера.

— Уходите-ка от греха, унтер! — сказала она с тревогой.

Первым скрылся солдат, за ним унтер, а бродяга кричал, заглушая стук колёс:

— По-ре-шу!.. По-ре-шу…

 

Дом за Невской

В дверь постучали. Старая женщина перекрестилась. Настороженно оглядела комнату. Всплеснула руками. Выхватив из-под клеёнки паспорт, повертела и, засунув в корзину, прикрыла нитками. Потуже затянула узел платка. Прихрамывая, прошла в сени.

— Слышу… Слышу… — Старческий голос задрожал: — Кого несёт нелёгкая?

— Отопри, бабка! — повелительно прокричали из-за двери.

— Ась?..

— Отпирай, старая!

— Может, ты разбойник… Ишь как ломишься… — Женщина суетливо рассовывала листовки в мешки с картошкой. — Я одинокая, вдова я, жильца и того дома нет.

За дверью слышалось дыхание людей, шарканье сапог и звон шпор.

— Открой, Кузьминична, телеграмма, — прошепелявил неуверенный голос.

— Никифор! Почто сразу не отозвался? — Старуха сняла крюк, отодвинула задвижку. — Телеграмма… Знамо дело…

Дверь резко дёрнули, и старуха не удержалась, упала. В сени ворвались городовые. Поднявшись, женщина присела на широкую лавку, потёрла ушибленное плечо. Глаза с укором смотрели на дворника:

— Эх, Никифор… Телеграмма. Пфу.

— Так приказали, Кузьминична… — Дворник с опаской кивнул на унтера и поставил ведро, опрокинутое городовым.

Унтер, хлюпая сапожищами по воде, вбежал в горницу. Осмотрелся. Квартира небольшая, из двух комнат, таких квартир много за Невской заставой. Низкая, с дешёвенькими обоями. На окне клетка с чижом.

— Хозяйка! — Унтер воинственно громыхал шашкой.

— Я хозяйка, — с достоинством ответила женщина, едва переступая ногами. — Не кричи громко; недавно старика схоронила.

Кузьминична указала на портрет в чёрной раме с бумажной розой. Да и сама в глубоком трауре и с печальными глазами.

— Святая правда, господин офицер. — Дворник перекрестился.

Унтер снял фуражку и так же размашисто перекрестился. Покрутил усы и спросил:

— Постоялец Сусский где проживает?

— Здесь, батюшка… Здесь… Это и Никифор подтвердит.

— Знамо, здесь, — ухмыльнулся унтер. — Если не знали, то и не пришёл бы. — Помолчал и с сердцем закончил: — До чего же бестолков народ… В этой комнате или в другой?

— Пожалуйте, батюшка. — Старуха толкнула дверь, скрытую ситцевой занавеской. — Жилец он аккуратный, за фатеру платит справно. На заводе их уважают.

— К плохим не ходим, мать, — хохотнул унтер и подмигнул городовому: — Обыщи комнату, да получше. Стены простучи!

Женщина направилась следом за городовым, но унтер остановил. Сел на венский стул, поманил пальцем.

— Ты мне, сынок, словами говори. Я тебе не только в матери, а в бабки гожусь. Сам развалился, как барчук, а старую на ногах держишь! — Кузьминична ворчливо закончила: — За человеком пойду: в комнате чужие вещи, долго ли до греха. Отвечать за всё мне одной, вдовой, кто-то теперь защитит…

Кончиком платка она вытирала слёзы. Унтер смущённо кашлянул, но приказал:

— Сидоров, приступай! Ференчук, займись сенями да сарай не забудь! — И, увидев, как неодобрительно поджала губы старуха, пояснил: — Обыск, значит, по всей форме…

Старуха скрестила худые руки, запричитала:

— Нету моего заступника, нету моего кормильца!..

— Не убивайся, мать! Кормильца не вернёшь… — Унтер смягчился: — Плачь не плачь, а все там будем… Когда постояльца последний раз видела? Не устраивает ли собраний? Не говорит ли о политике?

— Бог с тобой! Когда ему о политике толковать — от зари до зари на заводе, а в праздник норовит мне подсобить: то дровишек наколет, то воды принесёт, то на Неву бельё оттащит пополоскать. Живу-то стиркой на чужих людей. Постоялец старость уважает, он бы не заставил стоять вдовую — стульчик бы придвинул.

Унтер заметно рассердился:

— Садись, старая, конечно, в ногах правды нет! Только расскажи, кто с ним дружбу водит. Может, какие недозволенные речи о государе императоре слышала…

— Да никто к нему не ходит. С ребятишками в лапту играет на праздниках… Обожди, голубчик, запамятовала: приходил мастер Пётр Иванович, просил постояльца в церковном хоре петь. — Старуха торжествующе посмотрела на унтера. — Разве плохого человека пригласят в церковный хор?

— Может, ночами книги читает да при закрытых ставнях?

— Нет, больно поспать любит. Да и так сказать, от работы косточки ноют — постой-ка целый день у станка! Мой покойник, царство ему небесное, бывало, как придёт домой, так сразу в постель — мочи нет… А был посильнее жильца. Ох, ох, завидный мужчина, собой красавец, и силушкой бог не обидел. — Старуха закрыла глаза и восторженно закрутила головой.

— Ты о покойнике не думай. — Унтер крякнул и, насупившись, добавил: — Лучше расскажи всё, что знаешь о своём постояльце Сусском.

— Хорошо, батюшка. Очень они селёдочку любят, только вымоченную. Беру у купца Семёнкина на грош пару. Замочу в тёплой водичке ту, что пожирнее, — старуха говорила важно, — не в холодной, как все, а в тёпленькой. Они придут с завода и сразу за селёдочку. А меня-то как благодарят…

— Ладно, ладно, бабка! — Унтер поднялся и раздражённо прекратил допрос.

Кузьминична прошмыгнула за унтером в комнату, занимаемую постояльцем. Городовой, толстый и неповоротливый, лежал под кроватью и пытался достать сундук. Унтер подал ему кочергу, тот, зацепив сундук за ручку, вытянул. Сбили замок и распахнули крышку, обклеенную изнутри пёстрыми картинками, как у большинства мастеровых. Вытащили чёрную пару, пахнувшую нафталином, зашарили по карманам. Потом рубашку, полотенце. Хотели выломать дно у сундука, но старуха подняла такой крик, что отступились, благо подозрительного ничего не обнаружили. Простукивали стены дома, отыскивая тайник. Раскачивался абажур из цветной бумаги, кричала старуха… Пытались крючьями поднять половицы — Кузьминична легла на пол и заголосила.

Унтер, красный и злой, ругался, но уступил — в доме так недавно был покойник, но, главное, старуха лезла в каждую щель, грозила, проклинала, плакала. Наконец унтер не выдержал. Плюнул и сказал:

— Уважу тебя как вдовую. Но придётся оставить на несколько дней Сидорова и Ференчука. Будут встречать всех, кто станет спрашивать жильца. Ты не мешай, а то и тебя упекём!

Кузьминична подпёрла бока и не сдавалась:

— Около меня, вдовой, оставить охальников, да что люди скажут? Срам-то какой… Может, ещё и кормить твоих обжор заставишь? Нет, нет, побегу к отцу. Павлу. Обижать сироту по святому писанию — великий грех.

— «Охальники»! Баба-ягодка! Пфу, старая карга! — зло ругался городовой, худой как щепка. От возмущения на его лице ярко проступили веснушки.

— Уведи, уведи архаровцев… Людей позову! — Старуха набросила пальто на плечи.

— Да уймись, проклятая! — Унтер снял фуражку и платком вытер вспотевший лоб. — Сидоров, Ференчук, займите пост. Утром сменят. — И сердито погрозил пальцем: — Не блажи. На стук будут подходить городовые, а ты молчи.

— Так и буду молчать в собственном доме? Покойник его по брёвнышку собирал, по гвоздику копил…

Старуха сжалась, худые плечи затряслись, и она горько-прегорько зарыдала. Унтер хлопнул дверью. Дворник стянул картуз, поклонился. Городовые уселись на табуретках в комнате постояльца.

Хрипло пробили ходики. Кузьминична подтянула гири и, достав из корзины старую шерсть, принялась вязать чулок. Подсела к окну, обозревала улочку. Пыльная, мощённая редким булыжником, с грязными воронами и редкими прохожими. Виднелась согнутая спина Никифора. Вышел на середину, чтобы проводить унтера.

Мысли-то какие невесёлые… Сегодня было назначено в доме собрание. Обычно её не предупреждали из комитета — приходили люди и молча садились. Да и она никого не спрашивала. Только утречком дочь просила передать паспорт Елене, пропагандистке, которая вела кружок. А раз придёт Елена, значит, соберутся и рабочие. С паспортом целая история — старуха достала его у знакомого фельдшера за деньги. Фельдшер-то пьяница, вот за шкалик и отдал ей паспорт умершей, чтобы не тащиться в полицию. Паспорт настоящий. Слава богу, не простушка. Как-то там его смывали знающие люди, наносили новые приметы. Ей эта наука ни к чему. Старший сын на каторге, теперь о дочери забота. Квартирой распоряжался комитет. Правда, дочь сказала, что постояльцев будет подбирать сама, но мать не проведёшь.

Старые, крючковатые пальцы перебирают спицы, словно нанизывают думы на одну большую материнскую боль. Старик ждал сына перед смертью. Грешница, всё обманывала его, обнадёживала. А как вызволить сына, когда дали ему пятнадцать лет каторги в Акатуе… Петля… Петля… Петля… Мать вынула спицу и почесала голову. Когда дочь заговорила о паспорте Елены, то старая заволновалась. А засада… Как Елену-то уберечь? Познакомилась она с Еленой недавно, а за сердце взяла. Статная. Красивая. Особенно хороши глаза — серые, под пушистыми ресницами. Густые сросшиеся брови и чуть вздёрнутый нос. Лёгкие светло-каштановые волосы падали на высокий лоб. Держится просто, приветливо. Всегда руку подаст, о здоровье справится, да и гостинчик принесёт: то тульский пряник, то сушки. Подарки невелики, но дорого внимание. О чём она говорила с рабочими, мать не знала, только споры всегда заканчивались, когда слышался её ровный голос. Мать понимала, что Елена повидала многое: и тюрьму, и Сибирь… Дочка так просила об осторожности, когда Елена приходила в дом. Значит, нелегальная… Женщина задумалась: нелегальная, а где-то у неё мать?.. Мается, горемычная, за судьбу своего дитятки… Вот она, материнская доля: растишь, куска хлеба недоедаешь, свету белого не видишь, потом об этих заботах вспоминаешь с радостью — иная боль, а то и горе захлёстывают сердце. Малые детки — малые бедки… Спаси бог, чтобы Елена в засаду не попала, страх-то большой… И опять крючковатые пальцы торопливо звенят спицами. Петля… Петля… Петля…

И то, чего так боялась мать, случилось. На улочке показалась Елена в надвинутом на лоб платке. Одета просто. Ситцевая широкая юбка, кофта с буфами. Горничная из хорошего дома. Остановилась у ворот, нагнулась, будто завязывая шнурок на ботинке, а глазами быстро окинула двор.

Кузьминична, бросив вязание, хотела застучать о окно, но поднялся этот тощий сыч — городовой, Сидоров. Даже рот открыл от радости. Пфу… Ишь как настропалился…

Старуха заторопилась в сени. Городовой следом. Она сердито загремела кружкой, наливая в таз воду.

Елена дёрнула ручку звонка. Раз… Два… Городовой зашипел. Старуха отпихнула его и открыла задвижку. Спрятался городовой у дров и делал таинственные знаки. Мать плюнула и распахнула дверь.

Улыбка озарила лицо Елены, и эта улыбка доставила матери боль. Беззащитная в западне! Теперь всё зависит от неё одной. Подумала и с криком бросилась на грудь:

— Крестница дорогая… Несчастная моя… Беда горькая приключилась… Схоронили нашего Семёна Лазаревича… — Рыдания захлестнули её. — Нету теперича у тебя отца крёстного… Осиротела пташечка…

В серых глазах Людмилы Николаевны (на этот раз её кличка Елена) не только сострадание, но и тревога. Она целует старую женщину. Оглядывается. Кузьминична плачет от жалости и неизвестности. Потом увлекает девушку в горницу и, боясь, что она не поймёт происходящего, говорит:

— Посиди со мной, бедная. Просо ветру не боится, а морозу кланяется — так и я горю покорюсь. — Старуха смотрит на сердитое лицо Сидорова. — Тут унтер городовых оставил, кого-то караулят… Извели совсем…

Городовой выходит из засады и начинает рассматривать Людмилу Николаевну Сталь. Теперь она не Заславская, а Сталь. Старуха сердится:

— Иди, иди… Ко мне крестница. Посидим, поговорим, а ты своих гостей дожидайся.

У Людмилы Николаевны тревожные мысли. Засада… Паспорт фальшивый, как-то всё обернётся? Сколько мытарств за эти месяцы пришлось перенести! Вечное ожидание ареста, ночёвки на явках, боязнь подвести людей, оказавших приют.

Из Сибири она бежала зимой. Чистое безумие — сильные морозы, тайга… С трудом добралась до Самары, чудом избежав ареста в поезде. Пробыла несколько дней, добывая паспорт. На явке у ветеринарного врача Попова все разговоры о паспорте — конечно, с такой липой отправляться в Петербург было безумием. Но в Самаре достать паспорт не удалось, более того — едва не попала в облаву. Явка оказалась проваленной. Из Самары в Нижний. Приехала, а на Волге разлив. Раздольный, безбрежный. Явочная квартира в обсерватории. В город запретили выходить, сидела на башне в обсерватории и любовалась невиданным зрелищем — грохотали волны с белыми барашками да крушились льдины, словно надежды. Паспорта не достала и в Нижнем. С предосторожностями переправили в Минск. Товарищи удивлялись: счастье, с фальшивкой чуть ли не пол-России объехала. И только в Минске удача — достали паспорт самарской мещанки Надежды Ивановны Дворянкиной.

Петербург был прикрыт косым дождём, когда она встретилась на явке со Стасовой, секретарём комитета, известной в партии под кличкой Абсолют. Стасова предложила временно покинуть столицу: готовилась первомайская демонстрация, и город был во власти обысков и облав. Пережидала это смутное время в Пскове. Белыми ночами Людмила Николаевна вернулась в Петербург. Холодный. Величавый, окутанный голубоватой дымкой. С домами и парками, залитыми призрачным светом. В доме за Невской Людмиле Николаевне поручили вести кружок. Собирались рабочие Обуховского завода, читали «Искру». Паспорт Надежды Ивановны Дворянкиной был плохой защитой, а тут явилась возможность достать настоящий…

Надтреснутый голос городового вернул её к действительности:

— Значит, крестница?

— Да, крестница… Горе-то какое…

— Откуда будете?

— Питерская. Горничная генерала Садурова… Вчерась вернулась из имения под Нарвой, о похоронах и не знала.

— Документики при себе?

Старуха прекратила разговор. Покраснела от обиды. Кинулась защищать, как рассерженная наседка. Голос от волнения срывается, щёки трясутся.

— Это ты брось. В моей фатере да над сродственниками насмешки строить? Какие документики нужны, коли она к крёстной приехала? Сдурел. «Документики». Получишь, когда песок по камню взойдёт, — никогда! — Она гневно продолжала кричать: — Её тут каждый знает — и девчонкой гостила, и барышней не забывала. Сказано тебе: жди своих гостей, а к моим не липни!..

Сидоров мнётся, а его напарник, Ференчук, добродушный верзила, настроен миролюбивее:

— Брось, Петро! Баба она лютая, а тут правду говорит. Лучше давай чайку сгоняем да в картишки перебросимся.

— Конечно, нет проку в речах, коли делу не быть, — вставила старуха и, бросив уничтожающий взгляд, потащилась к посудному шкафчику.

Шкафчик самодельный. Застеклённые двери закрашены белилами. Звякнула пузатыми чашками. Поставила на стол. Из чистой тряпки достала ржаной пирог. На тарелку с блеклыми цветами положила бублики — всё, что осталось от поминок. Крякнув, вынесла из сеней самовар.

— Иди, милая крестница, чайком угощу, небось проголодалась…

Людмила Николаевна с восхищением смотрела на старуху: с какой искренностью защищала её, незнакомую, попавшую в несчастье! Как сердечно разговаривала, как владела собой, а опасность-то немалая. Вот она, русская мать!

Но чаёвничать не пришлось. Кузьминична подсыпала проса чижу и будто окаменела. Лицо строгое, мелкие морщины под глазами, складки у рта. Смотрит на улочку. Тревожится и Людмила Николаевна. Так и есть — к дому приближается человек. Молодой парень из сборочного цеха. Сергей. Кружковец. Теперь и он попадёт в засаду… Что же делать? Что? Что?..

Старуха с невозмутимым видом прошмыгнула мимо городовых в сени. Открыла дверь, не дожидаясь звонка. Крикнула громко, приветливо:

— Сергей… Сергей, иди скорее… Елена приехала!

Парень недоумённо вскинул русые брови. Приехала?

Она же в Петербурге! На морщинистом лице матери испарина. Обострённо прислушивалась к шороху в сенях — городовые затоптались, толкнули лавку. Шорохи улавливает и Сергей. Что за чертовщина? А мать всё шире и приветливее улыбалась. Он стянул картуз, подходил неуверенно. Та расцеловала его и, не дав открыть рта, затараторила:

— Не пужайся, тут городовые ловят каких-то нелегальных! — Кузьминична перевела дух и с вызовом закончила: — Только к моим сродственникам это не относится. Так и унтер пообещал, когда учинил обыск.

Ференчук выплыл из-за двери, отстранив старуху. Глаза его с неудовольствием уставились на пришедшего:

— Больно много, бабка, сродственников завела. То крестница, то племянник…

— А как же, милой человек: чай, не без роду и племени. Как собака бездомная, по чужим углам не прячусь. — Старуха яростно трясла головой. — Это мой племянничек.

— Племянничка бог послал… — язвил Сидоров, длинный и худой, выходя следом за Ференчуком во двор.

— Сытый конь воду возит, а тощего на подпругах поить водят, — нравоучительно заметила старуха, намекая на длинного и худого городового.

Людмила Николаевна улыбнулась. Так споро и наговористо ругалась Кузьминична. Её трудно было узнать — гневная, колючая. И всё это чтобы спасти неизвестных людей!

Парень кашлянул в кулак и виновато посмотрел на Людмилу Николаевну. Только мать не молчала. Хитро подмигнув смутившемуся парню, как заправская сводня, подтолкнула:

— Так и быть, скрою от Нюрки, что молодых девок целуешь.

Людмила Николаевна первая шагнула к Сергею. Под настойчивым взглядом старухи и городовых они троекратно расцеловались. Ференчук откровенно зевнул, потащил напарника за рукав.

— Давай закончим в дурачка-то. Дело ясное — сродственники. После смерти завсегда народ валом валит. Бабка бойкая, поди, весь Питер на ноги подняла. Но ругается, как змея подколодная. Гляди, и старика-то она на тот свет отправила. — Почесал в затылке и рассердился: — С другой бабой жил бы и жил…

— Не указывай на людей перстом, не указали бы на тебя шестом! — сразу вступила в бой старуха. — Ишь ты… «С другой бабой»!..

Старуха передразнила городового и повела всех в комнату. Перед Сергеем поставила стакан спитого чая, а Людмиле Николаевне сунула кусок пирога. Городовые спрятались за занавеску и начали играть в карты.

Шумел самовар, текла неторопливая беседа. Старуха справлялась о двоюродных сёстрах и тётках, напихивала в кулёк гостинцев деткам племянника, журила, что не послал в деревню трёшку матери, как обещал на пасху. Потом оборвала разговор:

— Ты уж не серчай, парень, а Нюрку-то бьёшь зря. Намедни она вот с каким фонарём прибежала. — Старуха приставила кулак к правой щеке. — Сам попиваешь, а на бабе зло срываешь…

Сергей пожал плечами. Людмила Николаевна опустила глаза, стараясь подавить усмешку. Парень, кажется, и семьи-то не имел: какое там пьянство или драка.

Тощий городовой высунулся из-за занавески и, не спуская злых глаз со старухи, бросил:

— Бабу завсегда нужно бить, а то с иной ведьмой и сладу нет: всё знает, во всё длинный нос суёт.

— Вверх не плюй, себя побереги! — философски заметила старуха, не дав городовому договорить.

— Наша бабка знатная на всю Невскую сторону! Все присказки помнит — не переговоришь. В брань лучше не лезь, — сказал Сергей.

Сергей смеялся с юношеской непосредственностью: запрокидывал голову, вытирал слёзы, тряс плечами и, едва переведя дыхание, вставил словечко:

— Ну, до последней брани твои сторожа не доживут… Кишка тонка.

— Ничего, мы скоро помиримся: посидим здесь с недельку, бабка и попривыкнет, — загнусавил городовой, раскладывая замусоленные карты.

— Она нас укатает пословицами! — уныло проговорил Сидоров и опустил занавеску.

И опять продолжалось чаепитие. Старуха держала блюдечко на вытянутых пальцах, изредка клала в рот крошечные кусочки сахара. Людмила Николаевна задумчиво помешивала ложечкой. Сергей пил вприглядку, не решаясь брать леденцы. Слышно, как тихо переругивались городовые, обвиняя друг друга в жульничестве.

Кузьминична повернула чашку вверх дном, поставила на блюдечко, положила сверху кусок сахара. Сказала как отрезала:

— Хватит, племянничек, посидел — пора и честь знать. Крестница мне из святого писания почитает.

Она грубовато проводила племянника до дверей, сунула кулёк с леденцами и приказала через день прислать Нюрку. Городовые лишь головой покачали, когда старуха на прощание ворчала:

— Она его бранит, а бог его хранит — не серчай на старую: добра тебе хочу.

Парень стоял, низко наклонив голову. Старуха поцеловала его в лоб и долго кричала через открытую дверь — всё давала наставления и советы.

Людмила Николаевна облегчённо вздохнула: пронесло! Теперь Сергей предупредит о засаде. И опять хрипло били часы, кричала ржавым голосом кукушка. Старуха незаметно сунула паспорт Людмиле Николаевне и тоже стала её провожать. Полезла под кровать и, вытащив разбитые сапоги, прижала их к груди. Видно, напряжение сказалось: лицо её посерело, глаза ввалились, в голосе едва сдерживаемые слёзы.

— Возьми и отдай дворнику. Поклонись от меня и попроси прощения: мол, крёстный-то Семён Лазаревич преставился… Да, да, голубка. Преставился, а сапоги-то сделать не успел. Уж пусть не гневается… Да и сама не тужи. — Старуха прижалась к Людмиле Николаевне. Худенькая. Беспомощная. — Не горюй, дочка. Всё стерпится, всё обойдётся. Наше дело кипело, да на льду пригорело.

 

Лёд Ладоги

Подул западный ветер. По Неве шёл лёд Ладоги. Май. На небе сверкающее солнце. Лучи его, множась, дробятся о льдины, припудренные снегом. В Петербурге ледоход! В воздухе размеренный гул. Холодный, пронизывающий ветер гнал лёд. Шёл он густо, оставляя голубые разводы. Нева вспухла, грозила захлестнуть набережные, охраняемые гранитными львами. А ветер гнал и гнал лёд. Казалось, под его напором рухнет Троицкий мост. Лениво наползали льдины одна на другую и рушились с оглушительным грохотом. Нева выталкивала их под мостом Мойки, заполняла каналы, окружала ожерельем Летний сад.

Людмила Николаевна, прикрыв голову кружевным шарфом, смотрела с Иоанновского моста на Неву. Непохожую. Праздничную. Глаз не оторвать от столь позднего ледохода. Ветер обжигал лицо, раскачивал фонари на стрелах-пиках, схожие с ёлочной мишурой.

По крупному булыжнику сытые лошади провезли карету… На облучке рядом с кучером жандарм. Женщина тяжело вздохнула: чувство неприятное, как всегда при встрече с тюремной каретой.

Иоанновский мост соединял город с Петропавловской крепостью. Старинный, игрушечный. Украшенный висячими фонарями в кованой оправе. У полосатой будки лошади замедлили ход. Жандарм, перегнувшись, что-то прокричал караульному солдату, и карета скрылась. «Вот и всё… Новый узник…» — уныло подумала Людмила Николаевна и вздохнула. Недаром Иоанновский мост в — подполье называли «мост вздохов».

На Иоанновском мосту она оказалась случайно: торопилась в Гостиный двор, но в конке обратила внимание на некоего господина, напоминавшего трактирного вышибалу. Решила провериться. Нет ли шпика. Сошла у Татарской мечети, господин следом. Да… Вот и торчит у Троицкого моста, стараясь не потерять её в толпе. Наверняка шпик. Придётся в который раз зайти в Петропавловский собор.

Карета с княжеским гербом поворачивала с Троицкого моста, скрывая Людмилу Николаевну. Шпик засуетился, а молодая женщина, не раздумывая, заторопилась по Иоанновскому мосту, полному питерцев, глазеющих на диковинный ледоход.

Под низким сводом Людмила Николаевна прошла во внутренний двор. Опять караульная будка с застывшим солдатом-гренадером. Над воротами икона, по обеим сторонам в нишах фигуры Афины и Истины. Деревянные. С облупленными носами.

Со стен Нарышкина бастиона прозвучал сигнал — пушечный выстрел, по традиции возвещавший полдень. Ему вторил переливчатый перезвон часов Петропавловского собора.

Молоденькая монашка в чёрном одеянии мелко крестилась. На круглом лице умиление — часы вызванивали гимн «Боже, царя храни».

Людмила Николаевна миновала вытянутые здания артиллерийских складов и Инженерного дома с пирамидами из чугунных ядер. Аккуратные стриженые газоны. Дорожки, посыпанные оранжевым песком. У Комендантского кладбища, примыкавшего к собору, — там покоились коменданты Петропавловской крепости — сановитая толпа. Генеральские мундиры. Адъютантские сюртуки. Золотые погоны. Аксельбанты. У могильных плит, позеленевших от давности, светские дамы. Очевидно, чья-то годовщина.

Сквозь цветные витражи Петропавловского собора горело солнце. Сияли золотые обручи сводов, массивный иконостас, царские врата. В медальонах, тяжёлых окладах, больших рамах лики святых. Вспыхивали хрустальные люстры. Мраморные раки — усыпальницы царской семьи сверкали начищенными медными досками. Над ними древки знамён времён Северной войны — синие, зелёные, голубые, затканные золотом и шведскими королевскими лилиями. Собор в своём великолепии скорее напоминал дворцовую залу, чем храм. Крупными складками падал пурпурный бархат над царским местом. Вдоль стен собора в нишах двенадцать картин по святому писанию — старая как мир песня: Христос терпел и нам велел. А вокруг золото, парча, драгоценные камни — вот они, заповеди-то! В центре кафедра с витой лестницей, залепленной золочёными апостолами. Вверху ангел поднял крест, как меч. С кафедры лились проповеди…

Людмила Николаевна, поджав губы, недобро усмехнулась: в такой роскоши думы о ближнем? Кафедру осмотрела внимательно: отсюда, подобно грому, раздавались проклятия Степану Разину, Емельяну Пугачёву да Льву Толстому. Она почти физически ощущала это гнусное «анафема». Стёпка Разин — анафема… Емелька Пугачёв — анафема… Лев Толстой — анафема… Трижды хор разражался проклятиями: «Анафема… Анафема… Анафема…» Проклинать Льва Толстого?! Ну-с и порядочки…

Засеменил монах с кружкой. Измождённый. С оливковым лицом и потусторонним взглядом, как живое напоминание о страдании. Сосед Людмилы Николаевны, перекрестив потный лоб, бросил в кружку рубль. Пора уходить.

И опять долго стояла в тени густых лип неподалёку от чистенького особнячка классического стиля, которыми славится Петербург. Розовый. Двухэтажный. С белыми наличниками и строгой лепниной. Комендантский дом. Страшный. Обманчивый, как улыбающийся палач. Здесь выслушивали смертный приговор декабристы, а позднее из этого розового дома увозили на Шпалерную Михайлова, Гельфман, Желябова.

Между булыжником, выжженным солнцем, пробивались кустики травы. Молодые, задорные, как новая жизнь, которую не может заглушить даже камень. Крепость, запоры, камень — всё ничто в сравнении с жизнью… И от этой мысли стало спокойнее. Ничего, повоюем!

Сторонкой обошла толпу, прибывавшую к комендантскому кладбищу. В расшитой золотом ризе гнусавил дьякон, размахивая кадилом. Могучими глотками вторили монахи. Рослые, как солдаты-гренадеры при въезде в крепость. И опять чистенькие газончики и стриженные на английский лад липы…

На Троицком мосту шпика не было. Потерял… Женщина обрадовалась. Стояла, вслушиваясь в накаты Невы на казавшиеся неприступными стены Петропавловки. Застыл на соборе ангел-флюгер с поднятой трубой. Высоко проступала витая шапка татарской мечети, будто соперничая с Петропавловской иглой.

Ветер не менялся, а всё гнал и гнал лёд. С моста ледоход казался безбрежным — наплывающие льдины густо собирались у каменных быков. Зажимали, напирали, разбивались об их могучую грудь и уползали к Летнему саду.

Людмила Сталь, захваченная этим невиданным зрелищем, чувствовала головокружение, как на корабле при качке. Казалось, рухнет в ледяную глубину и Петропавловский собор с ангелом-флюгером, и Троицкий мост с чугунными решётками и висячими фонарями.

Хлопнула крышкой крошечных часиков на золотой цепочке. Ого, сколько проблуждала по крепости! И всё же, подумав, решила не торопиться на Гостиный двор в «Посыльную контору», чтобы заказать артельщика. Время обеденное, артельщика сразу не дадут, а откладывать заказ она не имела права. Дело непростое — на Финляндском вокзале тюк с нелегальщиной. Привезли железнодорожники под видом домашних вещей. Так случалось не однажды. В Выборге был свой человек, который ведал транспортировкой. Квитанции ей передала Стасова. Обычно литературу Людмила Николаевна получала сама, но в последнее время решила не рисковать и нанимала артельщика. Кстати, на этом настаивала и Стасова.

Женщина перешла по Нижнелебяжьему мостку и очутилась в Летнем саду. Солнце окутывало деревья тёплым зелёным маревом, играло на золочёных наконечниках и двуглавых орлах решётки. Шум ледохода, праздничное сияние бело-голубой Невы, мраморные античные статуи придавали Летнему саду какую-то таинственную прелесть.

Солнце припекало. Людмила Николаевна разыскала заветный уголок — куст черёмухи ослеплял бурным цветением. А в глубине утопала скульптура Милосердия, в руках Милосердия открытая книга законов. О, даже изречение! Да, да, латынь она не забыла. Значит, в переводе: «Правосудие преступника осуждает, милосердие же милость дарует».

Правосудие… Преступник… Милосердие… Какие святые и какие подчас фальшивые слова! Кто преступник? Кому даруется милосердие? И кто осуществляет правосудие? Нет, лучше любоваться мраморной Ночью — таинственна и полна очарования! Окутана звёздным покрывалом. На грациозной головке — венок из цветущего мака, на поясе — летучая мышь, у ног — сова. Это извечные символы Ночи. А как величав Закат — могучий старик, попирающий диск солнца!

В крошечном пруду застыли лебеди. Бонна сердитым голосом выговаривала барчуку. Наверняка захотел их покормить. Барчук с обиженным лицом нетерпеливо расправлял складочки панталон со штрипками.

У литых ворот Людмила Николаевна купила букет ландышей. Цветочница наклонилась и, улыбаясь, опустила монету в кошель у пояса.

Гостиный двор напоминал московские лабазы — приземистые, добротные. Лишь бесчисленные приказчики, завитые и напомаженные по питерской моде, отличались от привычных увальней. Двор заполнили купеческие лавки, как Ноев ковчег. Витрины ломились от товаров — модные платья, переливчатые ткани, тонкий фарфор, серебро. Стараясь не замечать заискивающих приказчиков, Людмила Николаевна поднялась по широкой лестнице на второй этаж — в царство ковров. Ворсистые и гладкие, пушистые и грубые, затканные всеми цветами радуги и блеклые… Персидские… Бухарские… Французские гобелены… Владелец магазина, крохотный человек на коротких ногах, вырядился в широкие шаровары и кожаный пояс. На голове феска с крупной кистью. По каким-то неуловимым признакам в молодой женщине он не признал покупательницу. Лишь на всякий случай кивнул продавцу в таком же диковатом костюме. Обычно в магазин с коврами Людмила Николаевна старалась не заходить, но сегодня зашла, чтобы провериться. К счастью, «Посыльная контора» и магазин Готье на одной площадке. Из магазина есть выход на другую лестницу Гостиного двора, разрезанного маршами.

В «Посыльной конторе» сидел тучный человек и пил чай. На коленях полотенце. Мелкие кусочки сахара на блюдечке. Завидев посетительницу, служащий, отдуваясь и обтирая шею, с сожалением отодвинул чашку. Надел для солидности фуражку с красным верхом и водрузил очки, перевязанные у переносицы ниткой. Тяжело вздохнув, толстяк привстал и поклонился.

— Здравствуйте… Здравствуйте… — ответила Людмила Николаевна, играя зонтиком. — Прибыли домашние вещи из Выборга… Мне нужен артельщик.

— Адрес?

— Камера хранения Финляндского вокзала. — Людмила Николаевна удивилась лаконичности толстяка.

— Адрес?

— Финляндский вокзал… — с некоторой поспешностью отозвалась женщина.

— Адрес, куда доставить вещи? — Служащий поморщился, как от зубной боли, и рухнул на стул.

Людмила Николаевна улыбалась. Толстяк, для которого каждое слово — страдание, умилил её. Служащий снова вздохнул, как добрые кузнечные мехи, и, грозя раздавить стул, отодвинулся. Снял с полки книгу. С трудом раскрыл её и, посылая проклятия, принялся чистить перо о волосы. Фуражка уже лежала на пожелтевших газетах, а толстяк, высовывая кончик языка, с видом старательного гимназиста заносил в книгу заказ.

— Артельщик нужен сегодня, — решилась заметить Людмила Сталь.

— Беда с вами… Не сказали сразу…

— Сразу?

— Об артельщике на сегодня… — простонал толстяк, вытирая потные ладони.

— Ждала, как начнёте расспрашивать.

— Расспрашивать?

В глазах такое изумление, что Людмила Николаевна, не удержавшись, расхохоталась. Прыснул в уголке и артельщик, пристроившийся на лавке.

— Ой, Пал Палыч да будет расспрашивать. Они скорее соснут. — Артельщик почесал за ухом и, поймав сердитый взгляд, застыл. Лишь на губах лукавинка.

Пал Палыч хотел повернуться и прикрикнуть, да лень помешала. Руку сжал в кулак, но по конторке не ударил — себя пожалел.

— Адрес? — Пал Палыч погрузился в пропылённую книгу.

— Лифляндская улица, дом госпожи Сорокиной.

— Далековато, через весь город!

— Конечно, далековато. Зачем иначе обращаться в «Посыльную контору»? — Людмила Николаевна изумлённо приподняла сросшиеся у переносицы брови. — Мне бы и дворник привёз.

— Поди, за Нарвские ворота… — Пал Палыч обрадовался препятствию, которое давало ему возможность ничего не делать. — Через Неву да Обводный канал…

— Так возьмите по тарифу!

— Тариф тарифом, а на чай не обессудьте, барынька! — Артельщик почесал рыжую бородку.

— На шкалик… — Толстяк оживился и каллиграфическим почерком начал выводить адрес и номер заказа.

Писал старательно. Перо вздрагивало и так же грозило сломаться, как всё, к чему он прикасался. Пот градом катил по щекам и тройному подбородку. Наконец, проскрипев пером, поставил точку. Подул, пошуршал и попросил уплатить ассигнациями. Захлопнул книгу, поманил артельщика.

— Здесь, Пал Палыч! — гаркнул артельщик.

— Нумер осьмой, возьми квитанцию!

Пал Палыч даже головы не повернул. Сунул через плечо квитанцию и, отдуваясь, с чувством исполненного долга принялся за чаепитие.

Людмила Николаевна, улыбаясь, покачала головой. Подумала и небрежно бросила артельщику:

— Если смогу, то приду на вокзал, а то всё переломаете. Да доставьте багаж после трёх.

— Не извольте беспокоиться, барыньку! Всё в лучшей манере закончим, не впервой. Пал Палыч шкуру спустят, коли что приключится: — Артельщик явно хитрил, не выпуская рыжей бородки из грубых ладоней.

Пал Палыч в разговор не вступал: пил чай, удерживая на растопыренных пальцах блюдечко. Пил самозабвенно, обливаясь потом и отдуваясь.

— Держи, служивый, на конку. — Людмила Николаевна сунула пятиалтынный и, оставив в приятной истоме Пал Палыча, вышла.

В багажном отделении Финляндского вокзала против ожидания людно. Суматоха. Галдёж. Прибыл поезд из Хельсинки, и артельщики подкатывали тележки с вещами, залепленными сургучными печатями. В отделении пахло сыростью. За редкой железной сеткой свален багаж — ящики, баулы, тюки, чемоданы…

Людмила Николаевна, низко опустив вуаль, отыскивала артельщика за номером восемь. Артельщик здесь, но не один. Опытным глазом она шпика определила сразу. Эдакий сытый господин в коротком пальто и шляпе-котелке. Галстук бабочкой. Жёсткий крахмальный воротничок подпирал полные щёки. В руках тросточка. Щёголь. Вот он пошептался с жандармом и стал в очередь за артельщиком.

Очередь двигалась медленно. Сухонький железнодорожник хватал квитанции и с ошалелым видом кидался к тележкам, переворачивая бирки с наклейками. Пассажиры пытались помочь ему, но бесполезно — быстрее дело не шло.

Людмила Николаевна, боясь, чтобы артельщик не опознал её, вышла на площадь. Взяла извозчика и приготовилась терпеливо ждать. Чахлая клумба, утыканная маргаритками, сиротливо торчала, опоясанная железными путями. Невысокое здание вокзала под стеклянным колпаком казалось почерневшим от копоти. Начал накрапывать дождь, мелкий, липкий и частый.

Извозчик по привычке дремал, опустив голову. Синий кафтан, перехваченный кушаком, выгорел на солнце. Швы на спине распоролись. Ударили вокзальные часы, заглушаемые свистом маневрового паровоза. Два.

Людмила Николаевна устало прикрыла глаза. Почему-то сегодняшний груз вызывал сомнение. Как обычно, она следила за артельщиком, чтобы не провалить квартиру. Главное в конспирации — простота. Вот и решила при заказе точно указывать улицу и номер квартиры, а фамилию проставлять фиктивную. Мало ли что может произойти… Настроение отвратное: ясно, её нащупали. Приходилось прятаться от преследований, прыгать с конки, рискуя сломать шею, скрываться проходными дворами, менять внешность — всё же какое-то подсознательное чувство постоянно предупреждало об опасности. Конечно, и устала изрядно — мытарства по чужим углам, провалы в организации, аресты… Да разве может живой человек перечислить все заботы и огорчения?!

Людмила Николаевна вздрогнула: взвалив тюк, зашитый в мешковину, артельщик вышел из багажного отделения. Тот самый, с рыжей бородкой. Вгляделась в бляху — правильно, номер восьмой.

Мужик покрутил головой и заторопился к конке. До Нарвских Триумфальных ворот конка ползла час. На извозчике было бы быстрее. Раздался резкий звонок, и конка тронулась. Людмила Николаевна уже готова была разбудить спящего извозчика, но тут случилось то, чего она так боялась. Из багажного отделения выбежал шпик. Взъерошенный. Сердитый. Видно, поджидал хозяина транспорта, да неудачно, вот и решил проследить за артельщиком. Шпик махал рукой, чтобы привлечь внимание кондуктора. Жандарм поднёс к губам на витом шнуре свисток. Конка остановилась, и шпик вскочил, подтолкнул артельщика, прижавшегося к выходу. Вот дело-то…

У Нарвских Триумфальных ворот конку встречала Людмила Николаевна. Дважды переменила извозчика на Невском, а потом и на Московском. Наблюдения не приметила, и вот она здесь, у Триумфальных ворот. Высокие колонны подпирали свод. На стремительной колеснице, запряжённой сказочными конями, летела крылатая богиня Победы — Ника. В руках венок в честь победителей: русские полки после разгрома Наполеона входили в столицу через Триумфальные ворота.

Она прошлась вдоль Триумфальных ворот с отсвечивающими серебром колоннами и античными героями. Со скверика разбегались няньки. Дождь звонко бил по мостовой. Она раскрыла зонтик и, как истинная петербуржка, не обращала внимания на дождь. Действительно смешно в этом городе дождей и туманов подстраиваться под погоду.

Разбрызгивая фонтаны воды, подкатила конка. Торопливо сходили люди, нахлобучивали шляпы, поднимали воротники пальто. Артельщик спрыгнул последним. Бросил тюк на тротуар и, достав цветастый кисет, закурил. Фуражку с красным верхом, знак принадлежности к «Посыльной конторе», лихо сдвинул на затылок. Шпик крутился рядышком. Артельщик погасил окурок стоптанным сапогом и двинулся к Лифляндской улице. Шёл неторопливо, останавливался, чем очень сердил шпика. Да, господин вёл себя странно: поглядывал по сторонам, временами отставал, пропуская артельщика вперёд, брезгливо поднимал ноги, обходя лужи.

Людмила Николаевна выбрала кратчайший путь. Нырнула проходным двором, обогнула одноэтажный трактир, зажатый фабричными корпусами, снова скрылась в анфиладе проходных дворов, известной лишь местным жителям, и, прижавшись к кустам сирени, оказалась на Лифляндской улице у дома госпожи Сорокиной.

Дом этот, имел множество подъездов, парадные и чёрные лестницы, в которых так легко заплутать незнакомому человеку. Эти достоинства и сделали дом госпожи Сорокиной незаменимым для конспирации. Под аркой начинался проходной двор, им следовало воспользоваться при опасности. У парадного под железным козырьком сидела старушка в лиловом салопе. С зонтиком. У ног дворняжка с набухшей от дождя шерстью.

Людмила Николаевна быстро вбежала на третий этаж по обшарпанной лестнице. Позвонила. Сердце сжималось от боли и волнения. Она задыхалась. Не дождавшись, пока откроют дверь, условно постучала — промедление казалось недопустимым. Дверь отворила Катя, подносчица с Обуховского. Это её мать спасла от ареста Людмилу Николаевну в доме за Невской. Хрупкая. С мечтательными глазами. Хозяйка конспиративной квартиры. Прокофьевна, старая женщина, по взволнованному виду Людмилы Николаевны поняла, что случилось неладное. Глаза потемнели, зрачки расширились. В квартире Катя, её подружка и студент из Технологического — разносчики.

Людмила Николаевна села, стараясь унять удары сердца. Разносчики… Сколько их по Питеру! Условия конспирации жёсткие — литературу с квартиры забирали немедленно. Обёртывались листовками, забивали потайные карманы, полнели на глазах, но руки оставались свободными. Свёртки, портфели, узлы — всё запрещено Стасовой.

— Уходите, товарищи! Транспорт провален. — Людмила Николаевна глотнула воздух и, помолчав, добавила: — Через пятнадцать минут пожалует артельщик с хорошим «хвостом».

— Может быть, вывернемся? — Катя с надеждой смотрела на Людмилу Николаевну.

— Если вовремя скроемся, то вывернемся, а транспорт потеряли! — уныло подтвердила Людмила Николаевна.

— Напасть-то какая! — Прокофьевна недовольно покачала головой. На лице тревога. — Говорю, не делом занимаетесь — всё в «Кресты» попадаете, а нам, матерям, слёзы лить да передачи носить!

Людмила Николаевна ласково обняла её за плечи. Добрейшая Прокофьевна достала клубок шерсти и принялась вязать чулок. Частенько она шутила: ленивица, мол, старая. Чулком-то Исаакия можно опоясать — вяжет и вяжет, а конца-краю не видать… Где быть концу — вяжет при случае: обыски, провалы, а в клубке-то замотана записка с явками и паролями.

Квартира быстро пустела. Катя побежала в парадное. Её подруга воспользовалась чёрным ходом. Студент поднялся в квартиру приятеля, а Людмила Николаевна быстро проскользнула вниз и, притаившись в соседнем парадном, ждала, как разовьются события. Прокофьевна, покрякивая, вышла последней.

Дождь затих так же внезапно, как и начался. Прокофьевна уселась на мокрой лавочке, положив корзиночку с заветным клубком. Артельщик долго стоял у подъезда и, задрав голову, рассматривал на пожелтевшей табличке номера квартир. Смачно плевал между затяжками и наконец, взвалив тюк на плечи, направился в парадное. Только передумал. Поздоровавшись с Прокофьевной, решил порасспросить. Теперь уже шпик нервничал, не отходя от него ни на шаг.

— Квартира Шумана на третьем этаже? — прокричал артельщик, смахивая с козырька воду.

— Ась?.. — Прокофьевна подняла на лоб очки и, не отрывая глаз от чулка, стала тугой на ухо.

— Шуман!.. Шуман!.. — кричал во всё горло артельщик, обрадовавшись такой возможности.

— Спроси, милой человек, в дворницкой! — с таким же удовольствием прокричала ему Прокофьевна. — Дворник всех знает, а тут жильцы, поди, каждый день съезжают…

— Съезжают? Отчего не живут? — Артельщик опять полез за кисетом и свернул преогромную козью ножку.

— Бог их знает! Кому дорого, кому далече. А уж дохтуров здесь не удержать, тем нужны дома стоящие…

— Так Шуман дохтур?

— Шуман завсегда дохтур, — философски заметила Прокофьевна, перекладывая чулок.

— Да, твоя правда, мать.

— А ты его ищешь здесь, чудак!

— Так Шуман-то съехал али нет? — Артельщик, приподнявший было тюк, грохнул его о мостовую.

— Ась?..

— Шуман… Шуман…

Разговор, казалось, не будет иметь конца. Кричал артельщик, кричала Прокофьевна, розовея от натуги. Лишь клубок неторопливо поворачивался в корзиночке с нитками. Людмила Николаевна, прислонившись к стене, внимательно вслушивалась.

— Пошёл… Пошёл… Бездельник! — Шпик, потеряв терпение, торопил артельщика.

— Ты, барин, меня не нанимал, а погоняешь! — обозлился артельщик.

Прокофьевна заинтересовалась:

— А ты разве не с барином? Почто он тогда влезает в разговор?

— «Почто, почто»! Такой уж барин! От самого вокзала прилип как банный лист. — Артельщик надвинул фуражку на глаза. — На конке ехали вместе, а и у Нарвских ворот сигает за мной. Могет, и он Шумана ищет?

Шпик нырнул в парадное.

— Пожалуй, пора! — Артельщик нерешительно поднял тюк.

— Куда пойдёшь-то? — не отпускала его Прокофьевна.

— Закудакала… За Кудыкины горы… К дохтуру Шуману…

— А где он, Шуман-то?

И опять разговор завертелся, как карусель. Людмила Николаевна хохотала. В разговор вступали жильцы, привлечённые криком. Распахивались окна. Стучали ставни. Артельщик всё же поднялся на третий этаж, а потом долго стоял около Прокофьевны, проклиная господ: им-де не сидится на одном месте. И опять советовала Прокофьевна, как разыскать этого Шумана, которого, поди, и след простыл…

Шпик участия в дебатах не принимал. Злыми глазами смотрел на артельщика. Процессия направлялась к дворнику. Споры и крики доносились и с соседнего двора.

Людмила Николаевна жалела литературу, которую наверняка вернут на Финляндский вокзал; радовалась, что удалось спасти конспиративную квартиру, и смеялась над одураченным шпиком.

 

Солнце на лето — зима на мороз

Подполковник Николаев слыл педантом. Худощавый. Гладко выбритый, с зализанными волосами, тщательно расчёсанными на прямой пробор. На столе порядок — аккуратные стопки бумаги, отточенные карандаши. Блестящий медный прибор с новенькой ручкой. Старинный подсвечник, отливавший позолотой.

Подполковник сплёл длинные пальцы, похрустел, что всегда служило признаком волнения. Волнения? Гм! Впрочем, конечно, волнения. Предстоял разговор с заключённой, которую выпускали под залог до окончания следствия, а вернее, до суда. Женщина показаний не давала, держалась с достоинством, с которым на допросах приходилось встречаться всё чаще, словно эти люди знали что-то несравненно большее, чем он, подполковник отдельного корпуса жандармов. При аресте она назвалась Архангельской Ларисой Андреевной, дочерью псаломщика. Вид на жительство, к удивлению, оказался в порядке, но обыск дал неожиданные результаты: и бланки для нелегальных изданий, и письма, предназначенные для шифра, и патрон к браунингу — браунинг сумела благополучно куда-то сплавить, — и прокламации возмутительного содержания, и эта своеобразная картотека с вырезками из газет весьма тенденциозного содержания… Но главное — он узнал подследственную. Красивую молодую женщину с тёмно-русыми волосами и сросшимися густыми бровями, узнал умные серые глаза и эту спокойную манеру держать себя. Они ехали в Ораниенбаум в одном купе: он, подполковник Николаев, и она, элегантная дама с девочкой-толстушкой. Мирно беседовали, спорили о проблемах воспитания. Потом на вокзале он тащил под удивлёнными взглядами шпиков тяжелейший шотландский плед. Говорила, что в плед завернула картину в музейной раме. Теперь-то он понимал, что это была за рама…

При встрече в жандармском управлении попытался намекнуть на былую встречу, но она так недоумённо подняла серые глаза, что он усомнился, а потом замял разговор, чтобы не быть смешным. Действительно, нашёл что вспоминать — наверняка тащил нелегальщину или типографский шрифт.

В жандармское управление привезли её под утро (подполковник любил ночные допросы). Женщина казалась утомлённой, с посеревшим от усталости лицом. Отвечать на вопросы отказалась, равнодушно взглянула на стол, заваленный вещественными уликами. И вдруг громко рассмеялась, когда из картотеки, отобранной при обыске, он, желая уличить арестованную в неблагонадёжности, предъявил газетные вырезки об открытии Первой Государственной думы — арест совпал с роспуском Думы по высочайшему указу. Слова благонамеренные, да и взяты из солидного источника, но звучали странно и почти двусмысленно; подполковник порылся в бумагах и быстро пробежал глазами:

«Открытие Первой Государственной думы состоялось в четверг 27 апреля 1906 года. День жаркий. Совет Министров в 12 час. 45 мин. собрался в Эрмитаже, откуда нас затем повели в Георгиевскую залу. В этой зале на троне очень живописно была положена императорская порфира; по сторонам трона стояли красные табуреты для императорских регалий. Против трона, по левую руку, стали члены Думы, а по правую — члены Государственного совета. По правую же сторону, около престола, было небольшое возвышение для членов императорской фамилии, около которого стал Совет Министров. Все служащие были в парадной форме, с которой контрастировали штатские костюмы, частью весьма небрежные, выборных членов новых законодательных учреждений.

В 2 часа государь вышел в залу. Перед ним несли регалии, которые были положены на табуреты, около которых стали лица, их нёсшие. За государем шла императорская фамилия. Государь очень спокойно, но с большим чувством прочёл отличную речь, редактированную им самим. Прокричали «ура», и государь с таким же церемониалом ушёл.

Великое событие свершилось. Перемена государственного строя стала свершившимся фактом. При враждебном настроении Думы приходится радоваться, что всё сошло благополучно, без каких-либо неприятных инцидентов».

Кажется, все добропорядочно, а подсудимая смеялась, и ему стало неприятно за ретивых газетчиков. Действительно, эдакая перемена государственного строя — депутаты стоят у трона с царскими регалиями, а государь, окружённый царской семьёй, внушает принципы демократизации общественного устройства!

Ещё в первый раз арестованная попросила не утруждать следствие, на допросы отказалась являться, а протокол не подписала. Понимая бесполезность этих допросов, он её более не беспокоил. А потом она тяжело заболела — нервное переутомление и туберкулёз. Тюремный врач положил в больницу, откуда прислали медицинское заключение. Было и письмо с просьбой об освобождении из тюрьмы под залог. Подследственная назвала свою фамилию — Лариса Заславская. Залоговая квитанция подшита к делу, поручитель проверен, остались небольшие формальности… И всё же он медлил и не подписывал предписания.

Подполковник подошёл к длинному столу, на котором лежали папки с делами. Шестнадцать томов! Шестнадцать! Рассудок можно потерять от обилия имён, фактов, событий, а главное — от удивительного упорства государственных преступников. По делу «О Военной организации Петербурского комитета РСДРП» привлекалось к дознанию 52 человека. Но это лишь начало общего процесса — их предполагается пять. Замешаны члены Государственной думы, депутатов будут судить по 102-й статье Уголовного уложения, замешаны солдаты многих полков, интеллигенты. Процесс сулит стать громким, трудным, с которого пресса не спускает глаз, да и государь самолично следит за ходом разбирательства…

Подполковник обвёл чернилами «Ваше Превосходительство» и, пробежав глазами долгий список привлечённых к дознанию, подчеркнул ногтем пункт 13-й:

«Заславская Лариса Павловна, дочь купца, рождения 2 марта 1872 г., назвавшаяся при задержании Ларисой Андреевной Архангельской, принадлежит к Петербургской Военной организации при Объединённом комитете РСДРП, и, имея в виду, что названная организация представляет из себя сообщество, поставившее целью своей деятельности насильственное ниспровержение существующего в России государственного строя, я, по соглашению с Товарищем Прокурора С.-Петербургского окружного суда С. А. Юревичем, постановил: привлечь вышеупомянутых лиц к настоящему дознанию в качестве обвиняемых, предъявив им обвинение по ст. 102 Уголовного уложения.

Отдельного корпуса жандармов подполковник Николаев».

Документ подполковнику понравился. Написан строго. Лаконично. Вообще стиль хорош — не случайно самые серьёзные бумаги писал в министерство он, подполковник Николаев. Тонкие пальцы торопливо листали разбухшее дело: хотелось проверить документацию, прежде чем подписать предписание этой женщине о выходе из Дома предварительного заключения. Беда в том, что всё явственнее проступала её роль в Военной организации — и пропаганда среди солдат, и явная причастность к организации кронштадтского восстания, о котором дело выделено в отдельное судопроизводство, и связь с Центральным Комитетом РСДРП… Ба, Заславская значится и по делу о так называемой трудовой группе!

Николаев нахмурился и опять принялся читать:

«Секретно: Начальнику СПБ Губернского Жандармского управления 12-го мин. июля Трудовая группа и соц. дем. фракция быв. Государственной думы издали известный «Манифест к армии и флоту», в котором войска призываются «перестать повиноваться незаконному правительству и выступить против него вместе с нами и со всем обездоленным народом».

Так ответили на роспуск Думы бывшие члены её крайнего левого крыла.

Подпольные революционные организации немедленно приступили к делу и вызвали возмущение в Свеаборге, где легче всего было это сделать. Возмущение в Свеаборге должно было послужить лозунгом для открытого вооружённого выступления и в других городах, ввиду чего Военная организация при СПБ Комитета РСДРП решила вызвать военный бунт и в Кронштадте, что ей и удалось…

С целью немедленно парализовать всякую попытку СПБ Военной организации вызвать какие-либо беспорядки среди войск гарнизона столицы и окрестностей 21-го мин. июля была ликвидирована СПБ Военная организация, оставшаяся после ареста Гусарова, Малоземова и Харика — член Комитета СПБ Военной организации дворянка Юлия Ивановна Жилевич, а также военные организаторы, пропагандисты и некоторые нижние чины, принадлежавшие к Организации и имевшие сношения с организаторами и пропагандистами;

СПБ Военная организация в целях систематической пропаганды разбила столицу на четыре района, причём каждая военная часть данного района поручена отдельным организаторам и пропагандистам. Районы именуются:

1) Городской (Л. Гв. Павловский полк, Преображенский полк, кавалергарды, гвардейская артиллерия, гальваническая рота, сапёрные батальоны);

2) Измайловский (Л. Гв. Семёновский и Измайловский полки, флотские экипажи и прилегающие к расположению этих частей казармы);

3) Крепостной (части, расположенные в СПБ крепости, и Петербургская сторона);

4) Московский (Л. Гв. Московский и Новочеркасский полки и части, расположенные на Выборгской стороне и Охте).

Кроме того, Военная организация работает и в Окружном районе — среди войск, расположенных в Гатчине, Петергофе, Красном Селе, на Пороховых, в Ораниенбауме и Кронштадте.

Из числа организаторов арестованы:

1. Лариса Павловна Заславская, назвавшаяся при задержании Ларисой Андреевой Архангельской, — организатор Л. Гв. Семёновского полка…»

Подполковник Николаев отбросил бумагу с вырисованными буквицами. Словно взбесились там в министерстве — завитушки, украшения, хихоньки да хахоньки… Это когда кричать нужно — крамола проникла в самые верные полки российские: Семёновский, Павловский, Преображенский! Что ждать? На Что надеяться? Крамола разъедает империю, как ржа железо. И эта Заславская, то бишь Людмила Сталь, по донесениям филёров, организатор Семёновского полка!

Перед глазами возбуждённого подполковника предстала женщина, читающая гвардейцам прокламации о так называемом незаконном правительстве России. Есть от чего рассудок потерять!

Николаев откинулся в кресле. Движения стали вялыми, медлительными. Почему? Почему разлагается империя? Грозные симптомы разрушения он ощущает, невзирая на победные реляции, на громкие официозы. Один протокол ареста заставляет серьёзно призадуматься.

Он оторвал глаза от бумаги. На лице горькая усмешка. «Материальчики-с, смею вас уверить… Диапазон-то каков — от приказов Семёновского полка в дни разгрома Пресни 1905 года до женевских изданий, наставляющих, как делать революцию… А метода изучения настроений самых различных слоёв общества? Позавидует любой чиновник — всё строго, педантично и подчинено одной-единственной цели — свержению законного русского правительства». От этой мысли у подполковника щемило сердце. Да, да, цель одна. Как вешние воды подтачивают снежные насты, так и революционные идеи смывают привычный миропорядок. Повидал он многое за годы работы в Отдельном корпусе жандармов, близко узнал людей, одержимых, бескомпромиссных. Они-то своего добьются! Правда, их именуют «государственными преступниками»… Что ж! Вернее, государственными разрушителями. Бороться с ними трудно, а искоренить крамолу на Руси не представляется возможным, как бы ни кричали об этом умудрённые и сановитые мужи. Происходит что-то непоправимое, всепобеждающее. И он не может подавить этих глубоко враждебных ему идей.

И опять всплыла в памяти та поездка в Ораниенбаум, когда он, устав от бессонных ночей и неудачного следствия, радовался встрече с красивой и благополучной дамой, олицетворявшей для него в тот момент привычный миропорядок… А потом этот шотландский плед, о котором без внутреннего стыда он и вспомнить не может. Играла ли она? Нет, не играла. Просто знала какую-то высшую правду, которая давала внутренние силы. Но и он человек думающий, пытливый, он не причисляет себя к бездушным интриганам и карьеристам, запрудившим жандармское управление. Вот и поди узнай, где она, правда-то…

«На вопрос о принадлежности к СПБ Военной организации, поставившей своей целью ниспровержение существующего в государстве общественного строя, а также на другие вопросы Заславская отказалась отвечать, как и отказалась от подписания настоящего протокола».

В который раз на лице подполковника Николаева горькая усмешка. Расстегнул верхнюю пуговицу мундира, словно при удушье. Прикрыл ладонью глаза. «Отказалась от подписания…» Впрочем, вполне логично. От раздумий отвлёк громкий бой настенных часов. Батюшки, да скоро двенадцать! В три доклад у министра. А тут ещё разговор с Заславской. Впрочем, он достаточно ознакомился с делом, чтобы питать какие-либо иллюзии. Судьбу мира ему решать не надо! Нажал кнопку звонка и стал поджидать.

Николаев не сразу признал в вошедшей женщине ту, с которой совершал поездку в Ораниенбаум. Изменилась-то как! Похудела. Одни глаза большие. Конечно, болезнь не красит…

— Могу порадовать — в казначейство внесён залог в четыреста рублей, квитанция прислана в жандармское управление. — Неожиданно для себя Николаев об этом сказал сразу, хотя и казнился потом за малодушие. — Сегодня сможете покинуть Дом предварительного заключения… Потрудитесь оставить точный адрес, чтобы возможно было вызвать вас на судебное разбирательство.

Женщина молчала. Большие серые глаза устремлены на подполковника, а взгляд отсутствующий, усталый.

— По закону, Людмила Николаевна, я позволю называть вас более привычным именем. — Подполковник тонко усмехнулся и метнул испытующий взгляд. — Под страхом более сурового тюремного наказания вы обязаны явиться в суд…

— Обязана… — повторила Людмила Николаевна. — Слишком много обязательств для одного человека.

На побледневшем лице женщины промелькнула ответная улыбка. Подполковник не уловил в словах ни насмешки, ни вызова. Одна усталость. Конечно, семь месяцев заключения в одиночке да голодовки, протесты…

— В случае неявки поручитель теряет залог и своё добропорядочное имя. — Подполковник пересел за круглый стол поближе к заключённой. — Впрочем, присутствие на суде в ваших интересах: в ходе разбирательства возможны уточнения обстоятельств, которые смогут смягчить степень виновности и существенно повлиять на меру наказания.

— Странно, вы сохранили гимназическую веру в правоту судебного разбирательства и в непредвзятость приговора. — Людмила Николаевна недоумённо передёрнула плечами. — Виновность подсудимых предрешена. И всё по принципу: «Утверждать что-либо, не имея возможности доказать это законным путём, означает клеветать…»

— Восхищён вашей образованностью. Сам поклонник Бомарше. Только не поленитесь взглянуть на эти столы, заваленные томами дел… И вы всё ещё осмеливаетесь утверждать, якобы виновность не будет доказана законным путём? Ценю ироничность ума, которую удалось сохранить в таких тяжких условиях, и позволю заметить: оставить преступление в покое — это стать его соучастником.

Подполковник, довольный своим остроумным ответом, откинулся в кресле. Хотелось объясниться с этой женщиной, понять мотивы, какими она руководствуется в жизни. Эти мотивы должны быть очень весомы, иначе зачем ей, молодой и богатой, вести жизнь по тюрьмам и ссылкам.

— Людмила Николаевна, вы очень больны. Я даже не сразу узнал, когда вас ввели в кабинет. — Подполковник сплёл длинные пальцы. — Душевно рад, что сможете несколько месяцев пожить в нормальных условиях… Поправить здоровье.

— Почему не изменить условия содержания политических, если они так пагубны? — подняла густые брови женщина.

— Опять риторическая постановка: условия содержания политических! — В голосе подполковника плохо скрытое раздражение. — Подумайте о себе… Подумайте. Всегда в борении, в тревогах, в опасностях.

— «Борьба есть условие жизни: жизнь умирает, когда оканчивается борьба».

— Конечно, не желаете серьёзного разговора! — Подполковник горестно развёл руками. — Благо при вашей эрудиции на каждый случай отыщется изречение классиков, а мне бы хотелось поговорить доверительно… Уяснить причину, которая толкает на роковые проступки на грани преступления.

— Доверительно с подполковником Отдельного корпуса жандармов? — гневно выпрямилась Людмила Николаевна. — Не как-нибудь, а доверительно!

В голосе заключённой столько презрения, что Николаев опустил голову. Нет, пропасть слишком велика между ним, жандармом, и женщиной, обвиняемой в государственном преступлении. А зря… Кажется, он зашёл в тупик и мучительно искал ответ на волнующие сомнения, страдая и стыдясь в них признаться даже себе самому.

— Скажите, что намерены делать после выхода из тюрьмы? Честно и откровенно. — Подполковник начал вновь перелистывать дело Ларисы Заславской.

— Честно… Откровенно… — Людмила Николаевна порозовела от волнения… — Соблаговолите вести разговор в рамках, предусмотренных официальными инструкциями. Я стреляная птица и на психологические опусы не реагирую.

— Психологические опусы? — растерянно повторил Николаев. — Да вы жестоки…

— Жестока? Не первый слышу упрёк. А вы правы — да, да, прячу за цитаты собственные мысли. Что ж! К откровенности не стремлюсь и напоследок не удержусь: «Думать, что бессильный враг не может вредить, — это думать, что искра не может вызвать пожара».

— Французские энциклопедисты? — полюбопытствовал подполковник.

— Нет, восточная мудрость.

— Жаль, очень жаль… — Подполковник вернулся к письменному столу и отчуждённо взглянул на женщину.

Людмила Николаевна встретила его взгляд насмешливо. Вот он, страж порядка, фиглярствует, комедиантствует, а вернее всего, боится возмездия. Видите ли, он сомневается, колеблется, ищет доверительного разговора…

Николаев по привычке сплёл тонкие пальцы, хрустнул. В кабинете над столом портрет Николая Второго. Подполковник нахохлился. Сел в высокое кресло под портретом. В наградах, регалиях. Людмила Николаевна перевела взор на портрет. «Один управляет, другой охраняет», — усмехнулась и, откровенно зевнув, спросила:

— Так какие формальности предстоит мне исполнить?

— Судя по материалам, взятым при обыске, вы ведали редакцией газеты «Казарма»? — Подполковник нахмурился и быстро поправился: — Возможно, и газетой «Русский набат», названия менялись часто… Газетки весьма тенденциозного содержания. Вот один из образчиков. «Солдаты и матросы, вы — часть народа, но вас ведут против народа. Все наши требования также и ваши, но вас ведут против нас. И вы в крови народной утопите свою свободу собственную. Не слушайтесь команды, слушайтесь голоса народного. Присоединяйтесь к нам. Восстаньте заодно с нами. Нет силы, которая могла бы пойти против армии, объединившейся с народом…» — Полковник наклонился и резко спросил Людмилу Николаевну: — Вы писали?

— Я уже сказала, что отвечать на вопросы по существу отказываюсь. Молчала семь месяцев, помолчу и оставшиеся до суда. Разговор пустой и недостойный…

— Есть нити в следствии, мне неясные… а впрочем, действительно разговор пустой. — Подполковник протянул через стол подписку о своевременной явке. — Желаю здравствовать. Временно вы свободны, но мы ещё встретимся… Материалы весьма и весьма серьёзные. Как говорится, солнце на лето — зима на мороз…

Людмила Николаевна наклонила голову и прошла к двери.

 

«О Франция!»

Миму аплодировали неохотно. Посетители кабачка неприязненно посматривали на молодого человека в клетчатом трико с бледным напудренным лицом и напомаженным ртом. На стареньком клавесине заиграли марш. Мим раздул несуществующие щёки, выпятил несуществующую грудь и скользящим шагом промаршировал по сцене. Он падал и поднимался, бежал и замирал, ловил воздух тонкими руками и плакал, роняя ненастоящие слёзы. Нет, мим, вчерашний кумир, успеха не имел. Более того: он вызывал у парижан удивление, как прошедший день или забытые увлечения, — другие мысли и чувства волновали посетителей кабачка, как, впрочем, и всю Францию. Война! Франция вступила в мировую войну! За столиками волонтёры, их подружки, и речи, речи… Проклятые боши угрожают Франции, так может ли честный парижанин быть равнодушным в такой великий час? Какие взоры у красоток! Какая отвага на лицах солдат! «Вперёд на Берлин!» — это на столбцах газет, на устах каждого. И в страдающего мима полетели тухлые яйца. Откуда они появились в кабачке, трудно понять, но для парижан нет невозможного — в этом Людмила Николаевна убедилась с давних пор.

— Вон, вонючка! — ревёт верзила в поношенном берете. Он кричит, покраснев от натуги, и, словно в мишень, кидает в несчастного тухлые яйца. — Вонючка!

Осыпаемый насмешками и свистом, мим с ужасом смотрит на толпу. Вот она, слава! Хозяин почти насильно уводит мима. Теперь на маленьком пятачке-сцене его дочь. В коротенькой юбке и трёхцветной кофте. В руках трёхцветный флаг. Взмахнула рукой и сильным голосом запела:

О Франция, мой час настал: я умираю! Возлюбленная мать, прощай: покину свет, Но имя я твоё последним повторяю. Любил ли кто тебя сильней меня? О нет! Я пел тебя, ещё читать не наученный, И в чае, как смерть удар готова нанести, Ещё поёт тебя мой голос утомлённый. Почти любовь мою — одной слезой. Прости!

Теперь в кабачке тихо. Слушают с жадностью, ловят каждое слово. Песни Беранже обрели новое рождение. Их поют всюду — в кафе, на улицах, в полках. Война и смерть — сёстры. Вот почему так созвучны эти песни сегодня, вот почему такая сторожкая тишина.

Я вижу, что лежу полуживой в гробнице, О, защити же всех, кто мною был любим! Вот, Франция, твой долг смиренной голубице, Не прикасавшейся к златым полям твоим. Но чтоб ты слышала, как я тебе взываю, В тот час, как бог меня в иной приемлет край, Свой камень гробовой с усильем поднимаю… Рука изнемогла, он падает… Прощай!

Певичка поклонилась, победно взмахнула флагом и убежала. Публика ревела. Неистовствовала. Певичке простили и сиплый голос, и дешёвую манеру исполнения, и даже конфетную внешность — драматизм песни, столь созвучный чувствам, и настроениям, искупал всё.

— Браво! Бра-во! — кричал моряк, подкидывая берет с пёстрым помпоном. Правой рукой он крепко обнимал подружку.

— Слава Франции! — Голос упал и вновь затрепетал от сдерживаемых слёз: — Слава!..

Кричали по-русски. Людмила Николаевна оглянулась. Да, конечно, человек был из русских эмигрантов. Петров, студент-эмигрант из России. Тщедушный. В очках с толстыми стёклами. Он сидел за столиком с волонтёрами и с упоением скандировал:

— Сла-ва!.. Сла-ва!..

Соседи Петрова подняли стаканы и, разбрызгивая вино, потянулись к нему, чокнулись. Петров расцеловался со своим соседом троекратно и, поправляя дрожащими руками очки, что-то возбуждённо и быстро заговорил.

«Он-то почему счастлив? Франция вступила в войну, — недоумевала Людмила Николаевна. — От голода еле ноги таскает. Живёт на пособие из партийной кассы. Постоянной работы нет, всё подёнщиной пробивается. Уму непостижимо!» — Людмила Николаевна с надеждой посмотрела на часы. Скоро восемь. Значит, Луиза закончит смену и через двадцать минут будет здесь. Она не любила этот бойкий кабачок, но он был ближайшим к фабрике, и Луизе после работы казалось самым удачным встречаться здесь.

Для Людмилы Николаевны вновь наступили дни подполья. Бегала по Парижу, устанавливала связи с наборщиками, писала листовки, договаривалась о печати. Вновь подшивала потайные карманы на пальто, чтобы переносить нелегальную литературу. Здесь уж ей не было равных — опыт российского подполья не пропал даром. Таскала литературу в бельевых корзинах, в почтовых сумках, в шляпных коробках. Она помолодела, подобралась и, как пловец, кинулась в бурное море. Опасность рождает силы, да и французской полиции далеко до русского сыска. Правда, за антивоенную пропаганду для политэмигрантов предусмотрены большие строгости. Время военное, но борьба есть борьба! Да, риск большой — по любому поводу вас могут объявить немецкой шпионкой. Жила она в Латинском квартале в бедной квартире. Работала в частной мастерской, где шили солдатское бельё. По лекалу обводила мелом грубую бязь. Конечно, можно было найти работу получше. Но здесь, в мастерской, одни женщины. Далёкие от политики, замученные нуждой. И опять шли беседы, и опять рассказы о русской революции. Хозяйка стала коситься на столь говорливую работницу, но уволить не решалась — женщины любили русскую. Да и непонятно, что происходило в стране: музыка, проводы волонтёров, а жёны, дочери в трауре на панели? Кто знает: кто прав, кто виноват…

— Людмила, милочка! — Запьяневший Петров пробрался, поминутно извиняясь, к столику Людмилы Николаевны. — Какая встреча! И в такой торжественный день! — Петров счастливо улыбнулся и с чувством пожал руку.

— А что за торжество?

— Как, вы не знаете! Меня приняли волонтёром. Я завтра ухожу на фронт! — Петров, довольный, плюхнулся на стул. — Собрал друзей и вот гуляю, как рекрут в России.

— Волонтёр?.. Не ожидала от вас такой глупости.

— Патриотизм вы называете глупостью? — рассердился Петров. — Как говорили римляне: «Не молчи, если говорить обязан…» Да, да, обязан!

— Обязаны стать пушечным мясом? Защищать шовинистическое правительство? Да где тут здравый смысл, не говоря уж о партийности! — возмутилась Людмила Николаевна. — Подумали ли о смысле этой войны? Вы — русский политэмигрант!

— Именно потому и иду на фронт. В России меня, как, впрочем, и вас, ждала каторга. С риском для жизни мне удалось бежать, и вот уже третий год я свободен… Свободен! Не на каторге в кандалах, а в прекрасной Франции!

— Без работы и куска хлеба! — мрачно парировала Людмила Николаевна.

— Деньги? Работа? — Петров до боли сжал крепкие руки. — Как часто я мечтал о куске хлеба, о котором вы изволили столь справедливо заметить. Но что делать? Не всем этот проклятый кусок хлеба дан в наш просвещённый век. Скажете о благоразумии? — Петров, не дождавшись ответа женщины, с болью заметил: — «Справедливость с благоразумием многое может», как учили нас в гимназии. — Петров вновь беспомощно улыбнулся и, словно подведя черту, взмахнул рукой. — А посему долой благоразумие и да здравствует риск!

— Вы не можете с такой безответственностью относиться к своим поступкам! — сердито сказала Людмила Николаевна, в глубине души надеясь образумить собеседника.

— Я перестану вас уважать, дорогая, коли не прекратите эти благоглупости. Конечно, женщин в армию не берут — мы в просвещённой Франции, но понимать наши порывы вы обязаны, чёрт возьми! — уже требовательно закончил Петров. — Вы же не трусиха. Умница… Неужели даже Плеханов вас не убедил?

— Плеханов… Слушать Плеханова горько. В эти тяжёлые дни он глубоко не прав, не понял и не разобрался в обстановке…

— Ха… Ха… Это Плеханов-то? «Будь я помоложе, я сам взял бы в руки винтовку и пошёл бы защищать высшую культуру Франции против низшей культуры Германии». Это говорит Жорж! — Петров прищурил светлые глаза и, явно подражая Плеханову, нравоучительно закончил: — Когда ваши маменьки и папеньки ещё ходили под стол пешком, он, Плеханов, уже был марксистом… Мне импонирует Плеханов… Да и да…

— И всё же слова его, а вернее, ошибочная позиция — плод непонимания… Война захватническая, грабительская, а Плеханов призывает голосовать в Государственной думе за военные кредиты! Это позиция последовательного марксиста? А это, с позволения, теория: коли Россия не победит в войне Германию, то задержит своё экономическое развитие? А требования прекращения классовой борьбы и гражданского мира в стране? — Людмила Николаевна угрюмо сдвинула брови. — Отказываюсь я понимать Плеханова. Образован, умён, а попахивает махровым шовинизмом…

— Любовь к родине просто называть шовинизмом. Беранже почему-то не стыдился говорить о любви к родине как о единственной страсти жизни. — Петров уныло долил вино в стакан. — Плеханов влюблён во французскую культуру и хочет спасти её от разрушения пруссаков. Что в этом плохого? Он призывает и нас, русских эмигрантов, идти волонтёрами ради спасения этой культуры. Кстати, русские волонтёры приняли декларацию от имени «русских республиканцев». Читали?

— Читала. Смесь политического невежества и крикливых слов. Многословие всегда прикрывает скудость мысли. — Людмила Николаевна помолчала и с сердцем закончила: — Великую сумятицу внёс дорогой Георгий Валентинович в умы…

— Забудем наши споры, Людмила Николаевна. — Петров подсел поближе, и на глаза его навернулись слёзы. — Всё же я чертовски рад, что сегодня вас встретил, словно русскую берёзку. Россия… Россия… И обещайте мне, если что случится, то отписать матушке… По-хорошему… По-доброму…

Людмила Николаевна положила ему руку на плечо и мягко улыбнулась. В глазах сострадание: да, всё может быть.

На крохотной эстраде гремела песня, столь популярная среди русских эмигрантов:

Привет, привет вам, солдаты 17-го полка, Настал великий час, Теперь вы служите народу! Если бы вы расстреляли нас, Убили бы свою свободу.

Петров троекратно расцеловался с Людмилой Николаевной и вернулся к своим друзьям. И потом, когда уже получили известие о его смерти, она долго вспоминала этот просящий и чуть испуганный взгляд. Очевидно, он сомневался в правильности своего решения, а у неё не хватило сил удержать его.

А песня и правда славная. Ильич в бытность в Париже частенько напевал её. Мелодичная. Нежная. Теперь она стала народной, хотя сложили её совсем недавно. Где-то на юге Франции возникло восстание виноградарей. Возмутились на поборы и взялись за колья. На усмирение послали солдат 17-го полка, но события развернулись неожиданно. Солдаты присоединились к восставшим и бросили винтовки — до границ Франции докатились раскаты первой русской революции. Полк сослали в Африку, а известный певец Монтегюс сочинил песню. Отец Монтегюса был коммунаром, и революция для него не пустой звук.

— Горе, горе-то какое! У Мари убили брата. Ему лет двадцать. Единственный сын в семье, и его боготворили. — Луиза шумно отодвинула стул и, оживлённо жестикулируя, заговорила. Говорила быстро. Картавила. — Убили… Убили… И жизни-то повидать не успел.

Людмила Николаевна чуть прищурила глаза. Припоминала. Это та самая девушка, которая сидит в мастерской у окна. Хохотушка и проказница. Да и брат частенько наведывался в мастерскую. То яблоки, то финики, бывало, притащит сестре на обед. Конечно, совершенно мальчик. Мари сказывала, что мать её тяжело больна. Как-то она примет это известие. И, будто угадав, её мысли, Луиза продолжала:

— От матери скрывают его смерть — боятся. Бог мой! Это убьёт её. Пока добиралась сюда, несколько похоронных процессий повстречала. Сколько работниц в мастерской в трауре! А теперь и Мари… — Луиза огорчённо всплеснула руками: — Парижане словно сошли с ума! Я утром была на телеграфе, так в окошко вылезла мадам и спрашивает: «Есть ли у вас брат?» Удивилась и сказала, что есть. «Так скорее пошлите его на фронт, а то боши ворвутся в Париж!» — «Нет, я хочу иметь живым брата… Живым…»

— А мне в префектуре позавидовали: «Русским война не страшна. Их много, и они побьют этих распроклятых бошей. Коли их много убьют, то много и останется… А нас, французов, мало». Я даже позеленела от возмущения: «Много — мало! Каждый убитый русский имеет и мать, и жену, и детей! Стыдно слушать, сударь!» — «Ничего не стыдно, каждый думает о своём народе!»

— Прохвост! Тоже мне патриот! В первые месяцы войны Париж опустел. Остались лишь бедняки в Латинском квартале. Бежали «патриоты» — буржуа. Сразу же исчезли из обращения до лучших времён золотые и серебряные монеты. Бежали подальше от грохота пушек. Бежали, как трусливые собаки. На вокзалах давились, за глотки хватали друг друга…

— Буржуа дорога своя шкура… А с деньгами что сделали…

— Мне хозяйка жаловалась, что, имея крупные деньги, можно оставаться голодным — никто сдачи не давал. А работницам платят по сто франков в месяц. Как жить на эти деньги? Как? «Вы можете заработать на бульваре… Красивая… Если погуляете побольше, то и заработаете побольше… Что делать — война!» — Луиза гневно прижала кулачки к груди и зло передразнила хозяйку. Даже губы поджала и глазами начала косить. — «Война!» Поэтому им можно так беззастенчиво обворовывать. Наши братья на фронте, а нас, их сестёр, посылают на панель, чтобы семьи не умирали от голода. — Луиза отпила несколько глотков сидра. Подняла стакан на свет. Пузырьки пританцовывали, пенились. — Вот она, мораль! Коли меня бы вновь избили, то вновь бы пошла с листовками.

Людмила Николаевна улыбнулась. Таким задором полна Луиза! Разрумянилась. В чёрных глазах упрямство, а в уголках губ гневные морщинки. Они очень сдружились за эти последние месяцы: она, русская эмигрантка, и эта французская работница. Действительно, Луизу избили. Она стояла у дверей концертного зала, где должен был происходить патриотический митинг, и раздавала прокламации. Сначала буржуа брали и благодарили, но, прочитав, кинулись бить молодую женщину тросточками и зонтами. Сердобольная французская полиция арестовала её как немецкую шпионку. Правда, держали в префектуре недолго, но допрос вели с пристрастием. Закрыли в ящик, напоминавший собачью будку, и долго допытывались, откуда взяла листовки. Листовки дала ей Людмила Николаевна. Вечером хозяйка мастерской удостоверила её личность, а мать, увидев синяки и кровоподтёки на лице дочери, потеряла сознание. Луизу отпустили, и отношения её с Людмилой Николаевной, проверенные такой нелёгкой ценой, окончательно укрепились. Да, Луиза прошла боевое крещение. Последствия ареста для Людмилы Николаевны как иностранки могли быть самыми печальными. В Париже провели регистрацию иностранцев. Нужно было получить особый вид на жительство и стать на учёт как рабочая сила. Комиссар особливо предупреждал каждого, что в случае подхода немцев к Парижу все иностранцы будут использованы на оборонных работах. «Да, мадам, будете рыть траншеи», — говорил он, потягивая жиденькое бургундское.

От раздумий Людмилу Николаевну отвлёк голос Луизы.

— Значит, в пятницу собираемся в своём университете? — Луиза передвинула к себе поближе коробку из-под торта, где были запрятаны листовки. Положила на коробку руки и, посмеиваясь, посмотрела на Людмилу Николаевну.

— Конечно, Луиза. Вы оповестите работниц. Будем изучать тактику уличных боёв на примере Пресни. — Женщина взглянула на Луизу и пояснила: — Пресня в Москве… Там геройски сражалась на баррикадах фабрика Шмита… Его потом замучили в Бутырках… Мне довелось быть на его похоронах.

— О, баррикады близки сердцу французов! — Луиза удовлетворённо покрутила головой. В чёрных её глазах вспыхнули озорные лучики, голос понизила до шепотка: — Людмила, так ночью прокатимся по Парижу? А? Утром шла на работу, листовки, как голуби, во всём Латинском квартале. Работницы даже в мастерскую принесли. Только и разговору про эти листовки. «Долой войну!» — это всем женщинам очень нравится.

— Значит, поняли смысл листовки, — уточнила Людмила Николаевна.

— Конечно, слова такие сердечные. В газетах одни крикливые писаки, правды не услышишь… А здесь всё про нашу жизнь. Хозяйка на меня поглядывала, когда женщины разговорились про эти листовки, но я и головы не подняла. Сидела тихая-претихая…

Людмила Николаевна удовлетворённо кивнула головой. Луиза молодчага! Как быстро переняла науку подполья! Ночью они действительно прокатились по Парижу. Среди русских эмигрантов оказался шофёр такси. Вот и надумала она: упросить его на большой скорости поколесить по Латинскому кварталу и разбросать листовки. Да, да… Взять и разбросать. Шофёр отказать не посмел. Сел на видавший виды «рено» и широким жестом пригласил их с Луизой. Сиденье открытое, как в пролётке. Шофёр в меховой дохе по парижской моде, на руках перчатки с кожаными крагами — в таком одеянии и на Северном полюсе не страшно. А им каково! Мокрый снег слепил глаза, руки мёрзли, в ушах ветер свистел. Только шофёр лихой — все улочки знал как свои пять пальцев. Виражи за виражами. А Людмила Николаевна разбрасывала листовки. Изредка машина замедляла ход. Луиза торопливо выскальзывала и засовывала пачку листовок около лавчонки или мастерской. Была и погоня-— полиция пыталась перехватить машину, но куда там! Шофёр дал газ — и ищи ветра в поле. Они с Луизой поднялись разбитые: руки разламывало, голова кружилась, как при морской болезни, ноги ватные, но всё это пустяки — листовки нашли парижан. Ничто не может сравниться с сознанием выполненного долга — это Людмила Николаевна давно поняла. Забылось всё: усталость, бессонные ночи в типографии, погоня полиции, страх ареста и военного суда — она была счастлива. «Эта война — не наша война. Через море крови работницы всех стран должны, как сёстры, протянуть друг другу руки» — ради таких простых и честных слов Клары Цеткин рисковала она прошлой ночью.

Луиза ушла. Взяла прокламации и ушла. Она жалела её, Людмилу. Полиция проявляла большой интерес к ним, и Людмила Николаевна понимала, что скоро, очень скоро ей опять придётся менять города и страну. Она вынула из сумочки приглашение к военному следователю и уныло принялась его рассматривать. Ничего хорошего ожидать от такого приглашения не могла. Это уже не первое. Первое она получила сразу же после возвращения из Берна. Готовилась конференция женщин-социалисток, и она была одним из её организаторов. Приехала" из Берна и сразу попала к военному следователю. И вновь началась эта игра то в искренность, то в лукавое удивление, то в молчанку. Теперь встреча со следователем должна состояться. Должна ли? Скорее всего её арестуют и предадут военному суду. Конечно, арестуют, если она пожалует к следователю, а если не пожалует, то, значит…

Людмила Николаевна поднялась. Кивнула Петрову и, осторожно обходя столики, направилась к выходу.

Над шхерами висел плотный туман. Крошечный ледоход вгрызался в воды Финского залива, покрытого тонким льдом. Белым снегом искрились бесчисленные острова, возвышающиеся среди зыбкого моря. Подмигивали маяки с островов Жениха и Невесты.

Людмила Николаевна стояла на носу парома и не отрывала сияющих глаз от этой суровой и девственной красы. Ночью она не могла уснуть, волнения нахлынули на неё, как эти волны на борта парома. После почти десятилетнего изгнания она возвращалась на родину. Позади остались Швейцария, Франция, Англия… Сколько пережито, сколько перечувствовано! Она провела рукой по седеющим волосам, ощутила горьковатый вкус слёз на губах. Ба, да она плакала! Вот уж ни к чему! Она давно рассталась с этим женским выражением чувства. Но сегодня плакала… Родина… Россия… Как ждала она этого часа возвращения, как верила и надеялась! Годы, как волны, омывали её в изгнании, но никогда она не прерывала своих связей с родиной, жила её радостями, её горестями. Свято и честно ей служила. Конечно, она в изгнании была полезнее, чем в российских тюрьмах. Сколько комиссий по оказание помощи политзаключённым России она возглавляла, с какой изобретательностью пересылала деньги на нужды революции, входила в редколлегии большевистских изданий, сражалась с меньшевиками!.. Да разве возможно всё припомнить! Каждый час, каждый день был отдан России.

Из Парижа ей удалось бежать. Луизу арестовали и обвинили в антивоенной пропаганде. Пришлось переехать в Лондон. Тут-то впервые встретилась с английской полицией. Какой изуверский допрос ей учинили! Она многое видала, но такой рассчитанной жестокости, с которой к ней отнеслась английская полиция, не испытывала.

И всё же она боролась: Луиза сидела в тюрьме, арестованная правительством социалистов! Вот какие бывают метаморфозы: социалисты держат в тюрьме человека, женщину, подавшую голос против войны! Ренегатами их называл Владимир Ильич, и он прав!

В Лондоне Людмила Николаевна развернула кампанию в защиту Луизы: писала в газетах, выступала на рабочих собраниях, и наконец Луизу освободили, но теперь дорога во Францию ей заказана.

От нового ареста Людмилу Николаевну спасла революция в России. Она переехала в Стокгольм. Газеты в тот день вышли с жирными шапками: «Революция в России!», «Отречение царя Николая Второго, приход к власти Временного правительства». Эти дни она плохо помнит — всё было в каком-то радужном тумане, она не выходила из редакции газеты и ловила каждое сообщение, каждую весточку.

В Россию собралась с удивительным проворством, с трудом скопив деньги на проезд. Хозяйка, у которой она снимала комнату, удивлялась: русская даже вещи не желает брать с собой или хотя бы подумать об их судьбе. Родина звала, манила, требовала. Вся сдерживаемая долгими годами тоска вырвалась наружу и причиняла физическую боль. Домой… Домой… Домой… Конечно, она первая ласточка, и неизвестно, какие неожиданности её ждут дома. Бои предстоят тяжкие, но в этих боях она будет уже непосредственно участвовать.

Туман отступил. Всё явственнее проступали вершины елей на каменистых склонах. Вставало солнце. Огромное и величавое. Широкие красные лучи упали на палубу парома. Всё ближе и ближе берег Або, старинного финского города, откуда ей предстоял путь в Россию. Вот и золотые кресты собора, остроконечные готические дома. Женщина крепче вцепилась в поручни и, не справляясь с волнением, восторженно шептала: «Революция… Революция… Революция…»