…Сегодняшнее утро было особенным. Просыпаясь, Дерево почувствовало необыкновенную свежесть. Вчерашние листья внизу пахли томно и пряно, а сегодняшние — уже рвались из почек, что-то тихо и ясно пели.

За ночь площадь изменилась: мэрия поменяла цвет с обшарпанно-голубого на ядовито-розовый, изменился фонтан (как именно изменился, Дерево не уловило — просто линии стали чуть менее изломанными) На самом же деле Самсон с отбитым при взрыве носом и покалеченным терактом львом был заменен на грудастую Диану в мраморных цветах). Эти изменения мало волновали Дерево. Сейчас главным было совсем другое — ловить проблески солнца, которое мелькало по небу все медленнее и грело все жарче, ловить струи чистого воздуха, не загрязненного испарениями железных грохочущих, которые плотной струей ползли мимо… Когда наступали мгновенья темноты — их поток ослабевал, разбивался на отдельных железных чудищ, которые все равно ужасно пахли и источали липкий дым. Дым оседал на листьях и мешал Дереву дышать. Если оно и знало ненависть — то к этой страшной железной реке.

Утро постепенно разгоралось — Дерево разнежилось и зацвело желто-зелеными кисточками…

* * *

«Ты дерево, твое место в саду…»

…Первый персонаж был взлохмачен и неопрятен. Напоминал какихто мутных героев советской фантастики. Скверно пах. Шел по переходу в метро и пел вот это, про дерево, подыгрывая себе на объемистом баяне. Пришлось проснуться и с отвращением выдать двадцать копеек. Чтоб ушел.

Хорошо тому дереву — цвети и пахни, и не работай. И милостыни не подавай.

БГ теперь уютно вертелся в голове, перетекая с извилины на извилину. У дерева было утро.

Тут, в Москве, стоял вечер года — мелкая холодная морось и торжество серых оттенков. Магазин, в котором каждое утро происходил ритуал покупки кефира, оказался неожиданно закрыт. Ы, посидим денек на кофе с чаем. Вредно для сердца, кожи и зубов, зато полезно для мозгов.

Ты дерево.

Там — оно, Дерево цвело и распускалось. Нежилось. Тут — прошло два часа напряженного общения с клиентами. Хорошо ему, дереву, утро у него. Пчелки летают, опыляют. Интересно, как дерево может чувствовать пчелок, а? Щекотно ему что ли?

Обед подкрался незаметно.

За двадцать минут можно найти много обеденных развлечений. Перелистнуть айвоновский каталог. Заказать ядрено-розовую помаду — в тон к новой кофточке. И духи, духи, ах, какое описание: «Уникальный древесносандаловый аромат, перенесет вас в мир таинственных первобытных лесов. Запах свежей коры и листьев, запах мха и смолы — то что сделает уникальной каждую женщину».

Берем.

Ты — дерево.

Ну дерево — да, а вот что вокруг?

А вокруг — бушует.

Звонок.

«Утро. — Утро. Снилось мне сегодня… всякое…, - Что снилось, расскажи, легче станет, — (сумрачно) Я был убийцей. Мерзавцем. И меня все время убивали…, - За что? — Ну там… такой мир… техногенный… Не могу объяснить».

Не может.

Вот и утешай тут.

А ведь дерево мое тоже, наверно, в техногенщине — вон как его запах бензина достает.

«Девушка, что-то у меня со счета деньги пропадают… — Номер телефона назовите? — Ну… Это… щас вспомню:»

Пока клиент думает, мы тоже будет думать.

* * *

Город. Нормальный вроде город.

И главная площадь нормальная — со статуями безвкусными и мэрией. Провинцией несет за версту от этой площади — помилуйте, какая техногенщина-то? А ведь техногенщина — шоссе рядом с деревом скоростное и многополосное, и на горизонте стоит лес многоэтажных и тонких (да, да, Дерево смутно воспринимает их как собратьев, только уж слишком жизнью пришибленных), да и небо какое-то подозрительно не голубое…

Ой, мама, начиналось-то все просто с дерева! Вах, какие горизонты открылись, какая розовая туманная дымка смога ползет между серыми боками небоскребов, какие разноцветные ночные огни пробиваются сквозь эту дымку и какие странные существа скользят по ночным автострадам, и как сладок источаемый ими запах нефти, и как обтекаемы их хромированные поверхности, и как совершенны их силуэты…

А площадь — раритет. Старый город, окруженный Новым городом.

* * *

— Девушка, он заблокировал мой телефон. Скажите, ведь если я сейчас просто перестану оплачивать его счета — ваша фирма подаст в суд именно на него?

Ты дерево. Твое место — в саду.

…Сидит нога на ногу, по лицу искусно размазано долларов на двести косметики (ахх, ведь сорок лет бабе, а ни одной морщинки и здоровый загар, и полная ухоженность во всем… Ррры. Отринем зависть как недостойное чувство).

— Всю ответственность перед нами несет владелец номера по договору.

— Тогда я больше не буду его содержать… Он: Девушка, представляете, я содержала его всю жизнь! Я устроила его на работу! Я купила ему машину! А эта скотина спит с секретаршей. Ненавижу.

Вечер. Светское развлечение — презентация сетевого литературного конкурса «Московская паутинка». Старая, коричнево-зеленая, в желтых газетных вырезках за пыльными стеклами аудитория Литинститута.

— Лап, литераторы — это песня!!! Они такие милые!!!

Милые. Литераторы. Толпятся.

Ну кто меня дернул на эту презентацию?!

Первый литератор выползает на сцену. Староват и мешковат:

— Сейчас я прочитаю стихотворение, посвященное моей любимой жене Светлане и моей родине — городу Твери!

Я бродил вокруг окреста, Где заметнее весна! И отчизна, как невеста Впереди кругом видна!

Ведущий сноб с почти незаметной иронией:

— Тверской поэт занял третье место в нашем конкурсе «Московская паутина».

Спутник толкает под локоть:

— Лап, а кто ж первое место займет?!

Не дожидаюсь, встаю и иду в холл. Там накрыт хлипкий банкет — тоненько нарезанные апельсины, бутылки «Колокольчика» и «Фанты», подозрительного вида колбаса и что-то еще совсем маловнятное.

Народ бродит. Всматриваюсь, выискивая знакомых, разумеется, нахожу. Вах, ведь сколько помню — все тот же точеный еврейский профиль, Иосифа прекрасного рисовать. Красив, даром, что первая любовь.

— Здравствуй, давно не виделись, — Да уж. — Как ты? Замуж не вышла? — Нет уж, нет уж, хватит с меня тебя. — Что пишешь? — Баклан, ты собственный сайт смотришь? Вчера было обновление! — Так я по критике редактор, а не по поэзии и вообще у меня винт вчера полетел.

— Ох ты, бедолага… глянь подборку, ладно? — Хорошо, гляну.

Первая любовь — первой, но тут и подружки институтских времен.

— Привет, что поделываешь? — Фентезюху очередную ваяю. Денег обещали дать. — Ну-ну. Я вот тоже.

— Про что? — А кто его знает… Не придумала еще.

…Про Дерево, разумеется.

…У Дерева полдень. Влаги ему хватает — где-то там под городом подземные воды, до которых оно извечно пытается дотянуться. Верху вот только сухо, листья пылятся. День в разгаре — по площади то и дело проносятся туда-сюда железные грохочущие чудища. И мелкие, двуногие, ничем не пахнут, даже листья иногда из шланга моют — их много на площади. А среди них бродят другие, почти им незаметные — маленькие полупрозрачные и рыжие. Главному полупрозрачному мэр недавно тряс волосатую руку, содрогаясь от отвращения и через силу улыбаясь. Мудрый мэр — знает, что никуда от них не деться.

А Дереву все равно, для него — одна толпа. А обычные двуногие этих чужих не видят демонстративно или сторонятся. Нехорошее в них что-то есть, в прозрачных этих.

Хотя как сказать, нехорошее — Дереву-то все равно. Дереву они даже нравятся.

Они, полупрозрачные, иногда появляются по утрам на запах цветов, кружатся в свете ночного солнца, воркуют быстро-быстро о своем. Дереву не до быстрых языков — полупрозрачные появляются только утром, а днем толкутся по площадям, роятся вокруг строящихся новых домов и вокруг развалин тоже. Что они делают ночами, дереву все равно — спят, наверно.

Что вызывает щемящую тоску в сердце и ранит осенним вечером?

Грязная плюшевая игрушка в холодной луже.

Ухоженная собака в ошейнике, которая мечется у станции метро и заглядывает в глаза людям, пытаясь найти среди них хозяина.

Отсутствие писем от друга.

Женщина в оранжевом жилете, закрывающая в час ночи подземный переход.

Тоска и вина в твоих глазах, когда ты говоришь: «Я не люблю тебя».

…Ничего отрывочек получился — вставим в текст. Только не от лица дерева, разумеется, у дерева личная жизнь удалась — цветет каждую весну на всю площадь, и каждым летом осыпается желтыми летучими семенами. Героиня намечается, однако.

Что мы имеем с героини, а? Не хочу героиню. Скучно. Хочу про дерево. У дерева как раз день, и листья уже наполовину покрыты липким налетом, и дышит с хрипами (ой-ей, какие такие хрипы???)… ну со скрипами. Но ему, все равно, хорошо. Лучше, чем многим в его мире.

— Ой, чем это от тебя пахнет таким противным?

— Ы? Воду туалетную купила. Древесную.

— Ну и пакость!

…Подруги всегда отличаются непосредственностью.

Идет, значит, героиня по площади. Воняет вот этой древесной Кензой. Куда идет? На свиданку, понятно.

…Это все вечер. Вечерние пьяненькие звонки от клиентов (Девушка, мне надо! — Что именно вы хотите уточнить?) — стилистика жизни резко снижается, и уже не несчастная любовь, а «а мой-то, козел», и уже не глобальное предательство всех всем, а «ну переругалась туса — бывает». Зато с другого конца стилистика так же развязно повышается и уже не «так себе стишок ты написал», а «ты гениален!», и не «как я от тебя устала», а «ты хороший». Мы вербальные животные, как вы яхту назовете — так она и поплывет.

Как называется наша яхта?

* * *

Дерево.

Неподвижно плывет через ночную площадь под зеленым парусом кроны. И мачта его — стержень этого безумного мира. Красивый стержень, нестарый еще. Развесистый.

Почему, собственно, мир безумный?

А вот.

Под колпаком.

Полупрозрачные бродят по развалинам. По окраинам, где догнивают остовы домов, где щерятся подворотни, где переливается розовым и рыжим ночное городское небо, где вспучивается трещинами асфальт и мрачно зияют черные провалы в подземку… Нет, они и в обычных домах живут (вот у героини — живет один, в рыжей шерстке, с большими серыми глазами, потом опишем), но тут, в ночных развалинах — их царство. Ухают ритмично. Пляшут под биение ржавого железа о нержавое (разный звук). Стихи сочиняют — о своих подвалах и чердаках, и сточных трубах, и засоренной вентиляции, и скрипучих ставнях, о растрескавшейся мебели и пыльных семейных портретах.

А по автострадам носятся среди мертвого людского железа Живые Машины. Это дерево не отличает, где тусклый человеческий монстр, смердящий на все лады — выхлопными газами, горелой резиной, старой краской, трещащий и разваливающиеся на ходу, а где Настоящая машина. Распространяющая благородные ароматы горячего металла и дорогого бензина, ухоженная и аккуратная, со своим характером и своей мелодией, поющая об автострадах и слагающая гимны развязкам…

Боже мой, как люди-то там живут?

«Меня опять во сне убили. Для разнообразия я был человеком. Правда, опять редкостной сволочью. — Ну у тебя и сублимации. За что? — Там война. В городе, кроме людей, живет много разных существ. И люди их боятся и ненавидят. И убивают. — Ага, вот ты был людь, а убили тебя. — Так за дело убили. За фанатизм. — Расскажи про этот город. — Не хочу. Смертью он пахнет и война там, а так — город как город».

Ясно, как люди живут.

Плохо они живут. Страшно им среди полупрозрачных и Живых. И еще есть одни — в метро. Те совсем-совсем другие, непонятные, белым огнем полыхают.

Про метро я почти не вижу. Только огромные пустоты, мраморное крошево, мертвый желтый плющ в расселинах и едкий запах смерти. Там на много километров — ничего и никого. Туда не спускаются люди. Там и крысы не живут, и тараканы не ползают. Туда, где этот запах, — и белые полыхающие не появляются. То, что я вижу — это смерть в чистом виде.

(«Снег — смерть в чистом виде… Ненавижу. — Зря ты так думаешь. Там вот жуки такие живут… — Какие жуки? В снегу? Бррр…»)

А про запах смерти Дерево очень-очень хорошо знает. Запахом этим веет с юга. Запах летит по воздуху и течет по воде, и убивает малые корешки на южной стороне, убивает мох на коре и сушит листья. Дерево знает как умрет — однажды ночью придет этот Запах и отравит почву и воду, и воздух, и когда оно начнет просыпаться — окажется, что кроме этого запаха просто ничего нет. И оно будет умирать целый долгий день, и не зацветет, и утренние листья будут похожи на вечерние и опадут уже к полудню…

Бррр, бедное.

О, презентация закончилась. Толпа литераторов, сверкая голодными глазами вывалилась. Навалилась. Расхватала бутерброды, зашумела, завозилась, зачитала что-то рифмованное. Кто-то рванул в гардероб. В туалетах образовалась очередь.

Пир духа завершился.

А жалко. Ведь жалко — так хотелось выйти на эту сцену и выдать им что-то такое рифмованное самой. Подвывая и жмурясь от ритма — рваного, извратного и бродского. Выделяя голосом и интонацией совсем не то, что выделяется смыслом. Растворяясь в ритме, гипнотизируя зал переливами голоса. Как же хочется… Но — время прошло

Ты дерево. Твое место — в саду.

Любимая махонькая аудитория. Полукругом бархатные диванчики. Теплый свет бархатного абажура. И стихам среди этого тепла и бархата уютно и привольно. Правильно.

…Героиня закрыла глаза и читала-выпевала:

Тонкой струйкой воды, желтой змеей на камне, вихрем колючей пыли Станут пальцы твои. Послушай. Не слушай, меня — так надо. Cтану я полумертвым бутоном в старой пивной бутылке. Песней ветра и гулом ночных проводов. Лови — это твоя награда. И не слушай меня, не слушай. Мы не были. Мы забыли. Станут пальцы твои огнем. Протанцуют по перекресткам. По скрещеньям дорог, по перекладинам вечно живого неба. Ты не слушай меня, ты лучше молчи. Этот язык невнятен. Все другие, впрочем, тоже невнятны, кроме вина и хлеба, Все другие — разве что плетью по горлу, окриком хлестким — Вот как раз как сейчас. Держись, это больно. Наверное, так и надо. Станут пальцы твои дуновением ветра. Пестрым птичьим пером в полете. Ну пожалуйста, ну не слушай, ведь я говорю пространству, А отнюдь не тебе — этот грех невозможно простить. Придется. Все что есть у нас — это странное постоянство Гулкой боли и ясного света. На этой неверной ноте Я, пожалуй, закончу свою серенаду нынче.

И после того как сошла со сцены, к ней подошел Он.

(Это для меня он — Он, потому что я знаю, что он хороший, хоть и… отрицательный персонаж будет, что ли? Все равно хороший. А она вообще пока не знает, что он — Он).

Подошел, выразил среднестатистическую телегу про восхищение стихами, традиции Бродского и красоту общего словесного и телесного силуэта. Вызвался проводить до дому. Согласилась. Сели рядом — смотреть остальных.

Во втором отделении вышел рыженький и прыщеватый с гитарой, не понравившийся ей с первого взгляда. Робко и запинаясь выразил что-то в том духе, что пишет песни не только на свои стихи, но и на чужие. Вот кусочек из великого, которого он осмелился переложить на свои убогие аккорды…

— Итак, начнем, благословясь! Лет сто тому назад В своем дворце неряха-князь развел везде такую грязь, что был и сам не рад. И как-то, очень рассердясь, Призвал он маляра. — А не пора ли, — молвил князь, — Закрасить краской эту грязь?! Маляр сказал, — пора! Давно пора, вельможный князь, Давным-давно пора! И стала грязно-синей грязь, И стала грязно-белой грязь, И стала грязно-желтой грязь Под кистью маляра. А потому, что грязь, — есть грязь, В какой ты цвет ее не крась!.. [1]

…Все, что он пел на свои стихи было хуже.

…Проводил, договорился на следующий день подвезти на работу, ибо по пути. Завез обратно, подарил букет и с тех пор деловито ухаживал. Примерно до начала описываемых событий, ибо утром этого дня…

(вечер, мразь, дождь пополам со снегом, маршрутка последняя ушла, пилить до метро пешком… брррыы, будем смотреть скандал под деревом, там хоть лето и тепло).

Было душно, и дерево сладко пахло на всю площадь, когда они поругались в первый раз. Он исходил волнами жара, играл желваками и говорил что-то такое о превосходстве людской расы, и невозможности равноправия, и дураке и пошляке мэре, и о том, что как это так — отменили ночные охоты на Машины? И он говорил это сам для себя, выплескивал слова в горячий воздух, а позади него плавился и истекал раскаленным золотом летний закат, и она, на миг почувствовав себя в аду, вырвала руку и расплакалась. На чужих ей было по большому счету плевать, а вот то, что он становился чужим в такие моменты — было почти невыносимо.

То что забавляет, но оставляет после смеха шлейф грусти.

Фраза клиента «Девушка, где мои деньги»?

Фальшиво наигрываемая мелодия в полуночном переходе метро.

Подаренная лучшим другом дурацкая меховая игрушка.

Плохие стихи.

Ночной осенний разговор — в виде исключения не аськой и не электронной почтой. Промозгло и сыро. Руки мерзнут.

— Я уезжаю. Ничего не получилось у меня. Хотел все сломать — сломал. А строить — не получается. (Зло) Истинно, Москва ваша — что доска, спать широко, да как ни повернись — жестко.

— Люди живут.

— Живут. А я не хочу. Без регистрации тут за человека не считают.

И морщится, и бьется мелкая жалкая морщинка у лба, и прядь волос из-под кепки выбивается. Говорю жестоко «Ты неудачник. Ты приехал, не желая работать. Ты запутался в своей жизни — а жилье не ищут только через девушек. Ты неухожен. Ты беден и некрасив. Меня достало быть твоей жилеткой и мне не интересно больше использовать в качестве жилетки тебя — сломанного. Москва не верит слезам, — говорю я, — ты ведь это знал, когда ехал сюда? Почему ты предпочел бренчать на гитаре и пить пиво, почему ты предпочитал выслушивать мои исповеди, а не пахать — днем и ночью? — И еще, — говорю я на этом черном ветру, — Ты зарабатываешь меньше меня. Ты пишешь стихи — хуже меня, а прозу не умеешь совсем. Ты не умеешь целоваться. Тебе не место в Москве».

«Москвичи — снобы, — отвечает он в тон, — Вы забыли о том, что вы люди. Вы думаете только о деньгах. Вы крутитесь в колесах своей немыслимой жизни: автобус-метро-автобус-работа-автобус-метромагазин-автобус-дом. Вы считаете неудачниками всех, кто хотя бы пытается — по-другому. Вы и подумать не хотите, что настоящая страна — это не Москва, а то, что вокруг Москвы — на много километров. Вы бездарны. Вас раздавят за вашу гордыню (срываясь на крик). Вы все поплатитесь!»

— Все будет хорошо, — говорю я, — Все правильно. Хорошо, что ты был тут этим летом, — говорю я, — ты очень мне помогал. И ты ничего не сломал — твой город не хуже, чем Москва — вон там сколько наших. А в Москву ты еще успеешь, это ведь не так трудно. Этим летом присмотрелся — следующим приедешь насовсем.

— Да, — говорит он, — Я многое понял. Я многому научился. Хорошо, что этим летом ты была рядом — ты мне помогла.

И черный ветер пополам с моросью хлещет нам в лица.

«Знаешь, — говорю я, — я не верю в то, что люди встречаются. Сейчас ты уедешь и будешь наезжать в Москву пару раз в год на недельку-другую, и мы вряд ли будем видеться. Но это нестрашно, — говорю я, — Знаешь, самое страшное прощание у меня было в детстве. Мы тогда отдыхали где-то под Тамбовом и я дружила с одним мальчиком. Это была настоящая, взрослая дружба — нам было о чем поговорить и помолчать… Потом, во взрослой жизни, у меня так было только один раз, — говорю я, — Так вот, когда мы оттуда уезжали — и я и он понимали прекрасно, что это навсегда. Что мы больше никогда не увидимся, что мы не сумеем сохранить нашу дружбу с помощью ниточки писем и приветов. Мы приняли это спокойно — нас еще не заразило взрослой суетой. Мы были самыми близкими людьми друг для друга тогда. Мы прожили тем летом вместе целую жизнь, в которой было и партнерство, и ссоры, и нежность, полное понимание друг друга, то что ты сейчас называешь осанве. Но обстоятельства изменились, — говорю я, — и мы приняли это, потому что мы еще не знали, что „дружба вечна“. И нам было больно в тот вечер и хорошо, и звезды сияли над нами, а наутро мы уже не увиделись, и вряд ли когданибудь увидимся — нас больше нет, ни меня, ни его. Ты ведь понимаешь меня, — говорю я, и осознаю, что говорю это совсем не этому собеседнику, другому. — Ты ведь понимаешь меня… Почему ты не сказал, что уходишь? Почему ты не дал мне времени подготовиться к тому, что тебя больше нет?»

«Знаешь, — отвечает он, — я не хочу в это верить. Мы ведь все равно можем быть вместе — ведь ты чувствуешь меня и мои эмоции, а я чувствую твои. Нам необязательно быть рядом. К черту любовь, — отвечает он, — я не животное, чтобы мне ждать от тебя только любви! Я счастлив тем, что ты есть, и что я мог хоть изредка слышать твой голос по телефону, и я даже один раз за это лето увидел тебя — и ты стала только прекрасней, звезда моя, жизнь моя… я смешон, да? ты ведь понимаешь, что я говорю это — не тебе?»

— Ну что ж. Счастливо.

— Удачи. Приезжай в Москву следующим летом, хорошо?

— Я постараюсь. Пока.

— Пока.

Хорошо дереву. Оно просто не знает, что весной можно — не зацвести. Хотя и оно испытало однажды такую боль — позавчера, когда утром долгого и холодного дня обрубили ветки у чахлой аллеи тополей по другую сторону автострады. Они кричали весь день, весь день до вечера, а наутро двое из них не проснулись.

Но дерево тоже не знает о том, что любовь вечна. Оно просто живет, оно перегоняет соки в семена и ему хорошо — оно чувствует, как семена растут и зреют и скоро начнут отрываться с веток.

И еще оно не знает, что умирает.

Героиня начала писать роман. С одной стороны — чтобы подзаработать. С другой — чтобы развлечься, ибо писать дамский роман было ужасно весело. Роман назывался «Убить насмерть».

Она сидела за пишущей машинкой и часами трепалась с подругой, вызвавшейся быть соавторшей.

— Мы договорились! Он будет брюнет!

— Нет, блондин! Брюнеты — это не модно!

— Тогда глаза у него будут серые, а не голубые, как ты любишь!

— Ладно-ладно. Но пальцы — длинные и тонкие, да?

— Ну разумеется! Наш герой просто обязан славиться красотою рук!

— А кто он хоть будет?

— Офицер, разумеется!!! Семилистника!

— Это что, будет роман из современной жизни? И не про времена освоения? И не про Гражданские войны?

— Из современной, разумеется! Это модно. Он будет спасать героиню. Ее похитят злобные…

— Фи.

— А потом они окажутся совсем не такими злобными!!!

Еще бы я знала, что такое этот «Семилистник». Эмблема — семь разноцветных листочков, растущих из черного кружочка. Семь добродетелей на страже мира и спокойствия. Семь поверженных грехов. Семь признаков рода людского: чистота помыслов, чистота телесная, чистота сердца, чистота от гнусной волшбы одних и чистота от машинной безупречности других, чистота служения Республике людей, чистая радость победы.

Ментовка местная, попросту-то. Серые братья, хоть и разноцветные все. Он-то — из них ведь, из Ордена.

Дошла, положительные менты глючатся.

А ведь положительный. Квадратная челюсть, большие руки (это не субтильный герой романа). Излучает железобетонную уверенность в своей правоте — и ведь, как правило, оказывается правым. Силовик, однако.

Только вот — ненавидит ведь этих, полупрозрачных, всеми фибрами. И переубедить его нельзя никак и ничем — нечисть есть нечисть и ее давить. Аргументы не действуют.

Почему он кажется мне хорошим при всей его кошмарной упертости?

Может потому, что мультики любит?

«Мы живем в мультфильме. В анимешном сериале. Все совпадает — простые и преувеличенные эмоции, несколько сюжетных линий… Это мультик. Чужаки, Машины… неправдоподобный мир. Такого не должно быть! — Ты живешь в этом мире. Как это не должно? — Не должно. Я охотился на них ночами — три года. Они невыносимы. Я дрался с ними. И еще дерево это… — Какое дерево? — Ну на площади: дерево стоит, никогда не замечала? Перед мэрией? Я его в детстве боялся. — Почему? — Мне всегда казалось что оно… живое. И старое очень… всех помнит. Бррр… — А мне оно нравилось всегда. Пахнет весной хорошо. — Пахнет — да. Но оно древнее… чужое совсем. — Решилась положить руку на руку. — Не понимаю… — И не надо».

Осень наступала стремительно и жутковато. Сюжет застопорился. Ночные разговоры таксистов были интересней — ежедневное шоу. После ночной смены мы уезжали на такси, через подсвеченный разными цветами центр и слушали их переговоры:

— Первый, первый, ты где?

— Татьян, куда ехать-то?

— К Вымпелкому заказ.

— Йееехх, прокачу!

— Первый, первый, ты где?

(Тверская, горящая огнями вывесок и безлюдная)

— Татьян, я у арки этой гребаной. Пусть выходят что ли.

— Кто на Марьино? Ребят, кому ближе всего — на Марьино через полчаса?

— Не выходит никто… я уже тут десять минут торчу.

— (с тоской) Первый, первый, ты заснул? Кто на Марьино? Вась, тебе с Орехово?

(Грандиозный ночной Кремль, не темно-красный как днем, а розовый — большая красивая игрушка)

— Не, не поеду, я уже не там…

— Первый!

— А? Я тут, Танюш…

(Наконец родное шоссе)

— Ты спал что ли, первый?

— Не, ну Танюш, ну ты чего?

— Короче, я отсюда нафиг поехал, нету тут никого…

— Ну езжай…

И пишутся стихи в дороге. Так себе стихи, разве что для прозы сойдут.

Перейти на работу попроще, поближе к дому. Сменить духи. Запах дыни на мяту с перцем, полынь, арбузы. И уехать на дачу осенью. Во Владимирские, к примеру, Мхи. Разгребать там сырые листья и мучить тихонько музу. Не мечтать ни о чем. На клеенке пить черный чай, Заедать бутербродом с сыром, вареньем, медом, И по кругу гонять пластинки. Ноябрь — не май, Лишний раз из дома не выползешь на природу. Если выйти — по глине желтой, по лужам — вдрызг Прямо в мокрые травы, на берег речушки малой. Наблюдать за течением серым без слезных брызг. Осень быстро пришла. Чернела. Седою стала. И навалится сверху вечер, накатит тьма, И опять по тропинке скользкой — домой, как в гавань. …Скоро станет белее и проще. Придет зима, И в спокойствие мы завернемся. Как в пух. Как в саван.

Итак, сюжет застопорился. Дерево зеленело. Полупрозрачные затевали какую-то кознь, и тревога носилась в городе: в воздухе, напоенном ароматом бензина, скользила вечерами по мокрому от дождя асфальту, отдавалась жаром в висках и короткими ударами сердца. У героини случилась любовь, и она счастливо растворялась в городе, и слушала соловьев ночных сигнализаций, и целовалась на вечерних бульварах. У меня любовь закончилась, и остатки ее першили в горле, сводили горечью скулы. Ночные скользящие машины но ночам говорили на разные голоса:

— Тань, черт тебя подери, куда мне ехать-то?

— Вась, приятного тебе аппетита, но тебе ехать на Островную.

— Кому в Лужники быстрее всех?

— Первый, первый, где ты опять?

— А? Танюх, да тут я, тут! На Сокол еду.

— К казино «Герань» кто едет? Казино «Герань», двадцать минут, кто успевает?

— Ребят, кто к казино? Двадцать минут, казино «Герань».

— Так, казино отменяется, им нужен мерседес. Кто на Алтуфьево через час?

— Тань, они выходят или как? Стою под боулигном!

— Под каким? Их там два.

— Ну епрстс…

…И кружат, кружат ночные дороги. Бульварное, Садовое, третье, МКАД. Два часа ночи. Три часа ночи.

Как много народу не спит в это время: сияет огнями заправка, проносятся мимо круглосуточные палатки с ровными рядами пива и коктейлей за грязноватыми стеклами. Бродят люди в оранжевых жилетах по обочинам дорог. В домах горят окна. Через двери метро видна женщина со шваброй.

Всем им страшно и неуютно.

Проезжаем мимо странных ночных зданий: огромная стеклянная коробка, и через ее стены виден большой, подсвеченный радугой экран с непонятными, но яркими изображениями.

Дом темно-фиолетового оттенка, весь в каких-то квадратных выбоинах и черных потеках — компьютерная игра вживую, даже чьи-то красные глаза из-за угла блестят.

Готическая громада Универа: в черных шпилях, шипах, оскаленных химерах, крестах и розах.

Впереди разгорается. Северное сияние, белое небо, сполохи. Три часа ночи, светло как днем. Стадион.

Черный колизей, над которым сияют четыре невыносимо ярких минарета. Нечеловеческое, немыслимое зрелище. Стадион ухает раскатами на всю улицу, машина содрогается от ужаса. Что кричат неясно — то ли «гол», то ли «Долой».. Долгое «о».

Ежусь. Не из этого мира картинка, из того — с деревом.

Там тоже ночь.

Царство машин и полупрозрачных, ночное время, нечеловеческое — не место человекам в этом жутком, оскаленном городе. Переливается радужным и злым небо. Полыхает розовым. Мутно переваливается по небу луна. Тревога давит и расплющивает душу. Кому-то плохо сейчас, ты же знаешь, что кому-то плохо. И не помочь никак и ничем. В работу — как в омут. В скорость — как в омут. По Великому Кольцу. Разгоняемся. 100 миль в час. 110. 120. 150. Поворот — сто сорок, тормоза возмущенно хрюкают. Плевать. Сто девяносто. Чем может плевать Машина? Двести. Быстрее, еще быстрее, забыть обо всем — о Ночных Охотах (сюда, на кольцо двуногие демоны не вылезают), о том, что завтра наступит смерть — плевать опять, смерть — это просто когда ты разгонишься до тысячи миль и взлетишь. Быстрее. Купол мира проворачивается вокруг, и огни фонарей давно слились в ровные светящиеся полосы, и мотор начинает кашлять и задыхаться, потому что пока рано, пока еще не взлетел. Плевать. 250, предел. Начинает светлеть. Рассвет. Последний рассвет.

— Девушка, понимаете, мне нужно заблокировать телефон. Обязательно! У меня жена телефон украла и сейчас бегает по городу, звонит любовнице!!!

Ты — дерево.

…Утром Он ворвался злой и взъерошенный. «Вставай! В городе бои». «Какие бои?» — попыталась ответить, не проснувшись, пока еще не обожгло извечным страхом. Бои. Чужаки. Полупрозрачные.

(«Чего ты боялся в детстве больше всего?» — (смущенно). — «Темноты под диваном. Что протянется рука и схватит за ногу. Или старуха вылезет — противная-противная такая, в отрепьях». — «А я — войны. Что сбросят атомную бомбу. Однажды проснулась — а небо светлое-светлое. И грохот. Это был салют, понимаешь? Я решила, что сейчас все умрут, и даже кричать не могла от страха. Что вот-вот стены расплавятся. Что мы все уже испарились. А это был салют».)

…Конечно, дерево ничего не понимало. У дерева был полдень, напоенный терпкой тревогой. Больше всего на свете ему хотелось сократиться снова в зернышко и уползти под землю. Оно ведь было старым, дерево. Оно умело чувствовать свой мир — не размышлять над ним, но знать его. И оно чувствовало, как трещит и гнется купол, как что-то стремительно и страшно меняется. Знало, что вот-вот — и грянет.

Грянуло.

Шум в чате:

— Как ты?

— Слава Богу, со своими все в порядке. Ты?

— Тоже вроде. У соседки сестра должна была — не пошла, ребенок заболел.

— Наши тоже должны были — отменили прогон.

— У Ольги — муж.

— Боже…

— Давить. Ненавижу. Всех перестрелял бы.

— Мужиков просто поубивать, а баб этих сумасшедших — пытать.

— Сам пытать будешь, да?

— Сам. Я готов.

— Ты христианин!

— А я язычник вот… я бы давил.

Дерево содрогалось. Вся площадь была заполнена железным хламом и телами. В стороне что-то грохотало. С юга усилился запах смерти. Кто-то что-то кричал в высокое и светлое небо, но где дереву было понять слова о войне, свободе и ненависти? Полупрозрачные кружились невнятным хороводом. Машины стояли полукругом и угрожающе гудели.

Дереву было плохо.

От чего душу пронзает тревога?

Ночной звонок сотового телефона.

Кривая полуулыбка — «Ты новости видела?».

Далекий гул на грани слышимости.

Смена приливов и отливов.

Ярко-зеленый и ярко-оранжевые, до зубной боли и рези в висках, ночные светофоры.

И опять был ночной разговор, почти на том же месте, только уже не под дождем, а под мокрым снегом. «С твоими все в порядке? — А есть разница — свои или чужие? — Как ни гнусно — есть. С тобой все в порядке? — А это важно?»

Снег падает крупными хлопьями. Не кружатся — просто тяжело налипают на черные сгнившие листья под ногами, на асфальт, на куртку.

«Что с тобой?» Уткнуться носом. Не помочь и не защитить — даже вот болью поделиться не хотят. И молчат в ответ. «А я там была сегодня. С Сашком — у него друга… Цветов много. Свечки. Одной женщине стало плохо…» — «Не плачь».

(И я говорю ему: «Я не могу без тебя. Ты нужен. Как воздух, как вода. Ну куда я денусь? Я чувствую себя — собой, только когда рядом — ты».

И он отвечает, морщась как от боли: «Это не любовь. Это привязанность, и тепло, и жалость, но когда ты найдешь того, кто тебе действительно нужен — ты это поймешь».

«Да, — отвечаю я, — Это привязанность, и зависимость, и привычка. Это не любовь, — отвечаю я. — Ты ведь разрешишь к тебе приехать завтра? Ну пожалуйста…»

И он отвечает: «Ты же сама понимаешь, что этого не нужно…»)

«Если бы там был ты… Я не знаю, что бы было…»

(Сухо) «Меня там не было».

Падает снег.

По контрасту:

Жара. Пыль. Тревога превратилась в усталость. Полупрозрачные закончили бешеный танец в листьях дерева и расселись по ветвям. Где-то в стороне уныло стоили баррикаду: мусорные баки, две разбитые машины и спиленный тополь. Дерево слышало его смертный стон и содрогалось от отвращения. Это бревно, лишенное корней и веток, уже не было деревом, но еще жило — умирало, истекало болью и воняло своей смертью на всю площадь. Никто, кроме дерева и чахлых кустиков перед баррикадой, не видел этого — машинам и людям было все равно, а прозрачные умели слышать только живых. Полумертвые обрубки были вне их восприятия.

А кустики сами готовились умирать, и та кошмарная агония их не касалась. Кустики стояли по бокам баррикады.

Героиня хваталась за него. Она могла себе это позволить. Рыдала: «Тебя ведь не убьют??? Тебя не убьют!». Она верила в заклинания. Я чувствовала себя в этой ситуации прегнусно, потому что не могла решить — следует убивать героя или не следует. Я никак не могла cообразить, нравится он мне или нет. Я думала над ним, а он пока уверенно и ухватисто действовал: собирал каких-то своих друзей, ваял баррикаду на площади, учил прыщеватого юнца натягивать противогаз… Чем он занимался, я в упор не понимала, но вдруг в его команде обнаружился рыжий в цветной жилетке — и рыжего приняли в команду.

Но героиня этого не знала. Она тоже думала — над своим романом. Она думала вот о чем — герой ее романа нарвался наконец, спасая свою любовь из гнусных полупрозрачных лап. На его глазах готовились пытать возлюбленную, и он мучительно сплетал и расплетал тонкие, но сильные пальцы, бледнел лицом и скрипел извилинами в поисках выхода. Ей не хотелось придумывать выхода, а хотелось запытать героиню насмерть. Но она боялась, что если убьет героиню — то умрет Он. Потому что зло карается, а добро вознаграждается.

Я смотрела на это дело с тоской и больше всего мне было жалко дерево. Оно умирало с начала рассказа — и это зависело не от меня. Мир вокруг него трещал и разламывался на кусочки, а оно стояло и смотрело. Вокруг кричали «Долой!». И «Свободу!» кричали. И «Мочить их всех!» — тоже кричали. И мент из Семилистника обнимался с рыжим, а потом рыжий упал, заливаясь зеленоватой кровью, а мент начал кричать что-то совсем неразличимое и бранное, и выкрики эти были для дерева, как шум листьев. И пахло смертью, ужасно пахло смертью с юга…

— Девушка, мне не был доставлен этот счет! Почему я должен по нему платить?!!!

Непроницаемое старческое лицо. Дорогой костюм. Уверенные и привычные истерические нотки.

— Ваши курьеры не доставляют счета! Я требую компенсации.

Вглядываюсь и делаю вежливую улыбку:

— Вы не возражаете, если я уточню, какую информацию оставил курьер, прежде чем регистрировать вашу претензию?

Звоню в курьерскую. «Миш, ты сегодня? Тут мужик с претензией, счет і 10000078549, чего не доставлен?» — «Ларик, ща гляну… Нефиг, доставлен. Вручен. Лично» — «Да? А на склерозника не похож… Документ принесете?»

Ехидно вожу документом перед носом: «Вот же, тут ваша подпись стоит. Тот самый счет».

Багровеет.

Трясет подбородком.

«Вы… вы… я на вас в суд подам!»

Выбегает.

Послушай, парень, инструкцию: твой клиент будет строг и учен.       Среди темных венецианских улиц проплывет твой украшенный логотипами фирмы челн,       Среди пещер и дебрей полуострова Индостан, мимо улыбок каменных тихих Будд       Будешь идти так же, как сотни собратьев твоих идут.       Через пластиковое окошечко на конверте ты будешь видеть название города, в который идешь.       И если ты не доставишь пакет и соврешь — мы увидим любую ложь,       И если клиент останется недоволен работой твоей и твоих друзей —       Ты вылетишь из нашей замечательной фирмы. Да-да. Сей минут. Взашей.       Иди аккуратно. Запомни — любой попутчик опасен, любой может быть врагом.       Но если ты не дойдешь, не бойся. Вдову утешим. Могилу снабдим венком.

Ворвался опять, грязный и всклокоченный.

«Авария на заводе. Уходим, быстро».

Метнулась, собираясь. Схватила рукопись, запихнула в дамскую сумку. «Быстрее. Ничего не нужно, давай же». Схватил за руку, потащил.

Снаружи отвратительно пахло, она сразу закашлялась и услышала, как он выругался такими словами, которых обычно при ней стеснялся. Пока гнал к машине, и пока машина медленно-медленно заводилась, продолжала представлять героиню и героя. Как лежит героиня, эротично растянутая на цепях и постанывает. И тут врывается он — сильный и смелый…

Потом ударило радостью — мать в Дивногорье, а не в Столице, далеко, не заденет. Потом ударило ужасом — подружка-соавторша. Соседка. Сын соседки, оболтус и байкер. Тот рыженький, с песней про грязь. Дворовый пес, лохматый и веселый. (Ударило болью — вон он пес, тихо-тихо сидит под стеной, и из открытой пасти на пыль стекают потоки слюны… Плохо псу. Совсем плохо.)

Машина медленно продвигалась сквозь толпу. Хотела спросить «Куда мы?», но увидев напряженное лицо и играющие желваки, не решилась. Ударило еще раз — теперь ненавистью. Это чужаки виноваты. Все они. Не будь этой глупой политики, не будь этих баррикад, не будь этого всего… Один из них жил в подъезде. Она несколько раз видела его по вечерам — рыжеватую тень на фоне стены, блеск влажных глаз. Она оставляла для него молоко в блюдце за дверью, когда вдруг начинала барахлить сантехника. В детстве боялась его мягких вкрадчивых движений. Потом наоборот радовалась тому, что он есть — дом был по-настоящему живым, только если в нем жили такие чужаки. В домах, где не жили, она бывала: кислый капустный запах, грязные потеки на стенах, непристойные надписи, неработающие лифты и кучки дерьма по углам. Тоска. Умирающими домами они не занимались — только живыми и уж окончательно мертвыми.

С другой стороны, в домах, где они обитали, было слишком неуютно ночами…

…Машина неуклонно продвигалась куда-то к северным мостам. Заметно потемнело. Небо перерезали яркие зарницы. Она устала кашлять, ее несколько раз стошнило на пол, и она уже перестала соображать хоть что-то, кроме сюжета, который бешено крутился в голове. Наконец был найден выход для героя и героини — кристально ясный и безупречно логичный. Красивый. Она все пыталась рассказать о нем что-то, но слышала только жесткое: «Не спи, сейчас все будет хорошо. Не спи. Не спи».

Небо полыхало красным. Поднялся ветер. На площади не осталось почти никого и ничего — только плотной стеной стояли на шоссе живые машины. Им было все равно. Им нравилось красное небо и всполохи. Им нравился невнятный подземный гул. Дивны и люты они были и священная ярость гудела в их моторах.

Дерево вдыхало яд всеми листьями. Дерево впитывало яд мелкими корешками под землей. Оно завидовало обрубку тополя — тот обрубок разнесло в щепки при взрыве, который снес заодно и мэрию.

Дереву было очень страшно.

…И был третий разговор, все на том проклятом месте. Уже под снегом, и ноги мерзли, и кружились вокруг фонаря пушистые снежинки.

«Неприятно, когда те, кого считал друзьями оказываются — дерьмом.» — «Да уж, кому такое приятно». «Она сама меня предала. Этим (и передергивается от отвращения)… Она перестала мне верить». «Да, конечно. Она перестала верить…» — «Ты-то мне еще веришь?» «Куда я от тебя денусь?». Ответное тепло — как от печки. «Писать всетаки надо. Стихи нам нужны» — «А я тут опять наслушался Высоцкого… Ну что я могу по сравнению с ним? Даже желание писать отшибло…»

Из окон несет вечерней унылой попсой.

«Ну куда я без тебя? Не пропадай.»

«Не пропаду. Как там твое дерево?»

«Ойй…. там у меня заваруха. Завод там был какой-то ядовитый, так его снесло…»

«А мне снится город… серый. Готический. Не видала такого?»

«Неа. (Так, срочно развеять обстановку, иначе меня задавит его тоской). Снился готический. Но такой: синий весь и оранжевый. Стены из синего камня, прозрачного и блестючего, а мостовая — оранжевая. Крапивинский такой город, в нем хорошо».

Улыбается: «Везет тебе. А мне пора, вот. Дома ждут».

«Привет передавай домашним. Пса погладь».

«Хорошо. До встречи».

Куда делось все тепло? Был человек — и нет человека. Закрылся, замуровался. Снег в спину метет.

Ты дерево.

Твое место — в аду.

…И от древесной тоски и боли раскалывается голова. И тошнит тошнотой несчастной героини, отравленной этой гадостью, и болят корни волос, и ноет висок, и вообще кажется, температура. Звонит явный коллега. Больным и бесцветным голосом: «Девушка… у меня со счетом плохо…». У меня тоже. Раз-два-три-четыре-пять. Вышел кто-то. Погулять. Вышел месяц из тумана. Будет звезды убивать.

Хватит.

Дерево продержится и без меня. Оно сильное, дерево. Это я не продержусь.

Кому-то плохо.

Я даже знаю почему — потому что я убила дерево. И пса. Потому что хочу убить и героев — я не вижу, как им перебраться через тонкий металлический мост над широкой серой рекой в масляных потеках… Я не вижу, почему не расколется купол, и не хлынет смерть через расщелину в небе — ведь именно этого так хочет стройный хор Машин. Не вижу…

Ночной приват, в полусне после работы. «Я днем посылала тебе письмо! Почему ты не ответил? — Я не получал письма. Ты меня с кемто путаешь. — Прислушиваюсь. — Кто ты? — А ты уверена, что хочешь это узнать? — Хм… (холодок и озноб). Настойчиво: Уверена? — (жар) Пошел ты!»

Дисконнект.

Кажется, небо-таки раскололось.

Утром письмо:

«Кто сейчас сидит за клавиатурой? Неважно. Наверное.

Ты была вчера со мной в чате, спасибо. Фразы получаются короткие, рубленые, я заметил… Наверное, это еще он. Пусть. Или просто я сам не отошел, тоже не суть. Как пришел, так и уйдет, здесь ему делать нечего.

Шиза, правда? Надеюсь, этой ночью смогу разговаривать с тобой нормально, уже самим. Этот текст править не стал, как набралось, так пусть и останется, может пригодиться что-нибудь для твоего текста. До встречи: Спасибо, что не послала вчера сразу, оно бы нашло себе другой объект для разговора, там бы, боюсь, мелким хамством не ограничилось (усмешка на грани восприятия — ты еще здесь, скотина?). Не хотел тебя пугать или огорчать… Прошу у тебя прощения. По крайней мере, лог вчерашнего разговора — доказательство, что мне не приглючилось, но лучше бы оно приглючилось. Со мной будет в порядке, верь…»

Отплевываюсь от шизы. Еще одно дерево. И место ему — в том же саду, в том же.

— Знаешь, у меня лучший друг сходит с ума. Ему плохо, и я ничего не могу с этим поделать.

— А ты держись. Хочешь песенку тебе оцифрую хорошую?

— Оцифруй.

Говорят, пароходики — это не вредно. Говорят, пароходики — это не страшно. От них и любовь, и цветы, и пенье. И от этого живей идет распродажа. Увидел пароходик и сгорел дотла, Оставив на поверхности мазутные пятна. Может, от любви, а может от жалости. Не уберегли, не досмотрели… Мой самолет был болен, тяжело болен, Неизлечимо болен пароходиком в море. Мой самолетик помер, насовсем помер, Он умирал долго от пароходика в море. У самолетика был пароходик легких. У самолетика был пароходик сердца. Ему вызывали по ночам скорый поезд, Но в скором поезде нет от пароходов средства. Увидел пароходик и сгорел дотла, Оставив на поверхности мазутные пятна. Может, от любви, а может, от жалости. Не уберегли, не досмотрели…

«В тебе дверь. И из нее ужасно сквозит, — (криво) Не хочешь больше общаться, да? — Нет. Просто холодно. Я терпеть не могу когда холодно и темно. А у тебя там за дверью — тьма и метель. — И что теперь? — Не знаю. Скажи мне, если я вижу апокалипсис одного маленького города — может это не быть концом света всего мира? — Это может даже не быть концом твоего города. (Первый раз улыбнулся). Вы, женщины, все видите не так. Мелкая заварушка может не быть концом. И потеря сознания может не быть смертью. Ты просто не преувеличивай. Это все осень, а на самом деле там все живы. — Обещаешь? — Обещаю, если ты меня не пошлешь с моими дверными заморочками. — Куда ты денешься. Не пошлю».

Утро. Мраморная крошка. Черные обугленные стены мэрии. В грязи вперемешку — щепки, банки из-под колы, обрывки транспарантов, клочья рыжей шерсти. Небо светлое-светлое, без малейшего следа красноты и сполохов. Ветерок. Чистый воздух.

Я боюсь смотреть в сторону дерева. Прости меня. Это ведь не я, правда? Это ведь не от меня зависит, что ты умерло?

Отворачиваюсь и ухожу обратно к себе.

Снег за день покрыл весь город. Намело сугробы у подъезда. Утренние собаки носятся ошалевшие и с улыбками до ушей. Звонок:

— Слушай, я с дурацкой просьбой.

— Ну?

— Понимаешь, сына крестить хочу… ты того?

Расплываюсь.

— Наконец-то. Я — того!

— Ну я, понимаешь: ничего ж не знаю… понимаешь…

— Понимаю, понимаю… Приходи завтра чай пить, объясню.

…Оно проснулось утром, как обычно. Ему было легко-легко. В воздухе по-прежнему веяло застарелой смертью, но оно было совсем молодым деревом — оно еще не знало, что такое смерть. Оно еще даже деревом не было — так, веточкой, с тремя листиками, растущей из старого, потрескавшегося пня…