Каждый день, ровно в 3.15 пополудни, я растворяюсь в толпе воспитателей и родителей, встречающих детей около школы. Без такого ожидания я просто не представляю себе материнства. Всех этих мам и иногда встречающихся пап я вижу в желтом цвете. Они желтые, как солнце, как нарциссы, как желтая субмарина. И почему мы учим детей рисовать солнце желтым? Это обман. Солнце раскаленно-белое, сверкающее, на него невозможно смотреть невооруженным глазом. Зачем же мы подменяем слепящий блеск желтизной?

Эти люди у школьных дверей желтые из-за присущего им оптимизма. Передо мной картина: утро, кухня, солнце сквозь желтые льняные занавески освещает деревянный стол, где сидят и завтракают дети. У них пухлые, крепенькие ручки и спутанные после сна волосы. Они едят кукурузные хлопья, пьют молоко и просят, чтобы в коробочки для школьного завтрака им положили шоколадное печенье. Это утро их детской жизни, и мамы живут этой новой утренней жизнью благодаря им.

После шести недель таких ожиданий я начинаю узнавать отдельные лица, выделять их из залитой желтым цветом толпы. Теперь, когда я прихожу, они, узнавая меня, улыбаются и начинают заговаривать со мной. Я не говорю ничего, хотя люблю слушать их.

Несколько дней тому назад я пришла позже обычного, когда дети уже выходили. Рванулась вперед и, чуть не упав на чью-то коляску, столкнулась с девушкой. Я видела ее раньше: au pair, она всегда забирает мальчика и девочку.

— Извините, — повторила я несколько раз, обращаясь по очереди к каждому. Девушка выпрямилась и улыбнулась.

— Ничего страшного, — сказала она.

Я улыбнулась в ответ.

— Я — Элен, — смущаясь, произнесла она. — А как вас зовут?

— Китти, — сказала я, немного помедлив, но так и не придумав другого выхода.

Теперь мы разговариваем как старые знакомые.

— Привет, Китти, — говорит она.

— Привет, Элен, — отвечаю я.

— Хороший сегодня день.

— Да, очень тепло.

— А я забыла развесить белье.

— Вот обидно.

Наши разговоры не выходят за определенные рамки: короткие предложения — один предмет, одно действие. Ничего сенсационного, ничего особенно важного. Мне нравится их беспредметность. Они похожи на легкое скольжение по поверхности, как будто ты на водных лыжах, ветер свистит в ушах, а ты и не думаешь о том, что будет, если ты повернешь не туда и оторвешься от лодки. Мне нравится эта простая вера, это ощущение бесконечного продолжения, без остановки и падения.

— Откуда вы родом? — спрашиваю я Элен однажды. Мне трудно это определить по ее акценту.

— Из Франции.

— О, Франция! Я была там только один раз. Мне было шестнадцать, мы ездили на экскурсию со школой. Каждый раз, когда мы ехали на пароме, меня тошнило. А один раз — прямо на ступеньках. Потом все, кто по ним спускался, поскальзывались. Я понимала, что это моя вина, но ничего не могла поделать. Ведь люди не могли не ходить по ступенькам.

Рядом с нами стоит еще одна мама с малышом в сидячей коляске. На мальчике шапка в желто-черную полоску с помпончиком, а его маленькие толстые щечки блестят румянцем. У него в руках пакетик с чипсами «Вотситс», и он старается запихнуть их в рот как можно быстрее. Голова качается вверх-вниз, и из-за этого он чем-то похож на шмеля, собирающегося взлететь.

— Джереми, дорогой мой, — говорит ему мама, — сначала скушай один кусочек и только потом принимайся за другой.

Секунд пять он обдумывает ее наставления, а затем продолжает пихать все в рот точно так же, как и раньше.

Она оборачивается к Элен:

— Из какой области Франции?

Элен приятно, что ее спрашивают.

— Из Бретани.

Это место наверняка знает Джеймс. Раньше он ездил во Францию каждое лето. Отпуск с родителями.

Из школы выходит мальчик, которого встречает Элен. На нем расстегнутая красная куртка с капюшоном, а за спиной ярко-зеленый рюкзак в форме крокодила. Чешуйчатые лапы обхватили мальчика сзади и сомкнулись спереди; при каждом его шаге крокодил ухмыляется, то обнажая, то пряча ровный ряд зубов.

— Привет, Тоби, — говорит Элен.

— Ты принесла «Смартиз»? — Его интонации требовательные, уверенные. Он обращается к Элен с оттенком превосходства.

Элен извлекает пакетик с шоколадной карамелью.

— Такие я не люблю. Мне нравится только «Смартиз».

— Хорошо, — отвечает она и убирает карамель обратно в сумку.

Мальчик в нерешительности.

— Ну ладно, — говорит он, вздыхая, и отходит поболтать с другом, засунув карамель себе в карман. Прямые светлые волосы спадают ему на глаза. Будь он моим, я бы уже давным-давно сводила его к парикмахеру.

Элен оборачивается ко мне:

— Пойдем домой вместе. Ты знаешь, где я хожу?

— Нет. Я живу совсем в другой стороне.

— Может, зайдем ненадолго в парк? Дети покачаются на качелях.

Конечно, она одинока. Понятно, трудно жить в Бирмингеме, приехав из французской провинции. Ей нелегко понять нашу речь, сообразить, сколько платить за проезд в автобусе, сколько готовить денег на проезд.

— Знаешь, мне пора возвращаться, — говорю я. — Муж будет ждать.

Она улыбается, притворяясь, что не расстроилась. Я смотрю на ее несчастную фигурку, удаляющуюся от меня вместе с детьми, и хочу быть той, кто может ей помочь, хотя понимаю, что я — не та. Она сделала неправильный выбор. Желтый цвет меняется. Я чувствую, как он становится каким-то перезрелым — резко пахнет увядающими нарциссами, появляется острый привкус тошноты.

По пути домой я вспоминаю, как меня встречали из школы братья. С тех пор прошло двадцать пять лет. Отец никогда меня не встречал. Он всегда был слишком занят: очень уж много носков нужно было перестирать, рубашек — перегладить. Я никогда не знала, кто из братьев придет. Адриан, близнецы Джейк и Мартин или Пол. Однако всегда была рада каждому. Пол, самый младший, старше меня всего на десять лет, и я испытывала какое-то особенное чувство оттого, что меня встречает брат-юноша, почти что мужчина. Они не были очень похожи друг на друга, но моя память создала некий собирательный образ брата. В ней не сохранилось его четкого портрета. Но осталось то ощущение радости, что я испытывала при появлении Брата.

— Китти! — звал меня обычно мой единый Брат, и я, шагая с ним рядом, чувствовала свою значительность, и пустая коробка из-под школьного завтрака весело постукивала в моем простом коричневом ранце.

Они все звали меня Китти — и братья, и отец. Вообще-то я была Кейти, но у нас раньше была кошка по имени Кити, и когда кто-нибудь звал ее, прибегала я. Эту шутку так часто всем рассказывали и с каждым разом она так разрасталась, приобретая новые краски, что теперь в моей голове она существует во всей своей полноте. А кошка, по их рассказам, была черной, прямо как мои волосы, с белыми усиками и голубыми глазами. Я часто пытаюсь вспомнить ее, и иногда это почти получается, но мое воспоминание становится похожим на неожиданно промелькнувший плакат: ты едешь мимо него в вагоне поезда — слишком быстро, чтобы разглядеть.

Кошку сбила машина, и она умерла; я осталась и заняла ее место.

У нас была еще и старшая сестра, Дина, но я никогда ее не видела. Она ушла из дома до того, как я родилась, поэтому я заняла еще и ее место. Я вполне подхожу для заполнения пустоты.

Через несколько дней Элен опять подходит ко мне около школы.

— Китти?

Я ей улыбаюсь, но чувствую, что опасность дает о себе знать каким-то свойственным ей одной запахом, поэтому ничего не говорю.

— Тебе не нужно будет спешить после школы?

Она отрепетировала эту реплику заранее, чтобы не сделать ошибки в английских временах.

— Я всегда спешу, — отвечаю я.

— Я только хотела узнать…

Жду, чувствуя, как все у меня внутри начинает дрожать. Мне нужно научиться прислушиваться к собственным внутренностям. Вот хоть желудок. Он редко меня обманывает.

— Можно я пройдусь с вами немного? Мне так хочется с кем-то подружиться. У меня совсем нет друзей в Бирмингеме…

Я понимаю, как трудно ей в Бирмингеме. Она старается говорить по слогам, но и при этом не выговаривает некоторые звуки. Ее голос замирает.

— Думаю, меня ждать не стоит. Генри всегда выходит из школы очень поздно.

— Не важно. Дети все равно будут заняты своими шоколадками.

Все мои доводы исчерпаны.

Из школы хлынули дети; они наталкиваются друг на друга, кричат, бегут, спорят. Среди них нет Генри. Генри, мой ребенок, мой мальчик, который никогда не появляется, хотя я так этого хочу. В конце концов остаемся только мы с Элен. Даже учителя уже разъезжаются в своих машинах.

— Да, ваш сын очень долго не идет, — говорит она.

Ее дети, расставив руки в стороны для равновесия, прохаживаются по низкому заборчику. Тоби расторопнее своей сестры и, стараясь поторопить ее, все время подталкивает сзади.

— Тоби, прекрати, — говорит Элен. — Вы можете упасть.

Дети не обращают на нее никакого внимания.

— Ему нравится помогать в библиотеке. — Я заявляю это весело.

— Я подожду, — отвечает она. — Так хорошо, когда есть с кем поговорить.

Я думаю про себя, что это совсем не так. Я не хочу, чтобы кто-либо был рядом.

Мы ждем еще пять минут.

— Знаете, — говорю я, — я пойду и поищу его. А вы идите домой. В следующий раз пойдем вместе.

Но она усаживается на край низенького заборчика.

— Я жду, — говорит она.

Иду к школе. Прямо перед главным входом оборачиваюсь и вижу, что она все еще там, неуклюже сидит на заборчике, не обращая внимания на детей. Я вижу, как Тоби сталкивает сестренку, слышу, как та разревелась, и вхожу в здание школы. Я ничего не могу со всем этим поделать.

Внутри, в коридоре, все стены увешаны фотографиями детей из школьного спектакля. Генри и Грета — нет, Ганс, а не Генри. Это же пряничный домик, и одна из стен вся из огромных «Смартиз», а другая из лакричных сладостей всевозможных сортов. Крыша покрыта шоколадной черепицей. А вот несколько фотографий ведьмы, скрючившейся под черной накидкой. Лицо девочки сморщилось под очками; понятно, как нравится ей этот маскарад. На какое-то время я останавливаюсь и рассматриваю фотографии Ганса и Греты. Одни в лесу, они крепко держатся за руки. Они стоят в одиноком луче света, окруженные темнотой, и от этого кажутся особенно маленькими. Их глаза очень большие, круглые и напуганные. Сразу понятно, что они заблудились.

Далее идут небольшие тексты, написанные от руки. Они пришпилены булавками к фиолетовому стенду. «Мой лучший друг» — это название, а под ним — нарисованные портреты лучших друзей.

Мой взгляд останавливается на имени Генри Вудалл, и я, помедлив, читаю:

«Мой лучший друг — Ричард Дженкинс. Он учится в моем классе, но он ездит в кресле-коляске, и мы его везде возим. Мне бы тоже хотелось иметь кресло-коляску. Мне кажется, что это так здорово…»

— Я могу вам чем-то помочь?

Я подскакиваю от неожиданности и, обернувшись, оказываюсь лицом к лицу с официально-строгой дамой.

— Извините, — оправдываюсь я. — Я искала своего племянника, но, видимо, пропустила его на выходе.

Она высокого роста, старше меня; на ней гофрированное платье оливкового цвета, длинное, почти до пят, сверху — бежевая шерстяная кофта. Я просто уверена, что это директор.

— Все уже ушли, — говорит она. — Как зовут вашего ребенка?

— Генри. Генри Вудолл.

— О, конечно! — Она позволяет себе слегка улыбнуться. Генри, должно быть, с характером. Точно как мой Генри. — Я видела, как он уходил из школы с мамой Тони Пекинса. Он знал, что вы придете за ним?

— Мы не договорились точно. Я сказала, что постараюсь прийти вовремя, если получится.

— Понятно. В следующий раз в подобной ситуации имейте в виду, что если у нас будет записка от мамы, то будет гораздо проще. Думаю, вы понимаете, что в наше время нужно быть очень осторожным в таких вопросах.

Я киваю.

— Конечно же, — соглашаюсь я.

— Вы знаете, где выход?

Я вновь киваю и направляюсь к главному входу. Дойдя до двойных дверей, я оборачиваюсь проверить, ушла ли она. Убедившись, что это так, я бегу по другому коридору в противоположном направлении, надеясь, что в здании больше никого нет. Здесь должен быть запасной выход. У меня не просто стучит в висках, а гудит, грохочет. Я пробегаю мимо рядов пустых вешалок, детских туалетов, опустевших классов. За любым углом я могу столкнуться с уборщицей.

Пожарная дверь: «ОТКРЫВАТЬ ТОЛЬКО В СЛУЧАЕ ЭКСТРЕННОЙ НЕОБХОДИМОСТИ».

Жаль, что не смогу запереть ее за собой. Это и есть случай экстренной необходимости. Потом кто-нибудь позаботится, чтобы ее заперли.

На детской площадке есть калитка с противоположной стороны. Я заставляю себя замедлить шаги и направляюсь к ней. Затаив дыхание, готовлюсь к неизбежной схватке. Но ничего не происходит. Я дохожу до калитки и выхожу через нее.

Тогда я снова пускаюсь бежать и не могу остановиться. Я все бегу и бегу, теперь уже по незнакомым улицам. Перебегаю дороги, не дожидаясь зеленого человечка светофора. Мелькают мамы с колясками, маленькие магазинчики. Все, я больше не могу. Я прислоняюсь к фонарному столбу, ловлю ртом воздух, чувствую, как сильно колет в боку. Наконец немного успокаиваюсь, начинаю дышать ровнее. Но в груди — это болезненное, саднящее ощущение. Через некоторое время я иду снова, медленно и осторожно, прямо к автобусной остановке. Сейчас я сяду на автобус и поеду в центр города, а потом пересяду на другой, поеду в противоположном направлении. Назад, к своей безликости.

На ступеньке автобуса я вспоминаю, что Элен осталась ждать меня около школы. А может, она вошла в школу и ищет меня. Чувство вины разрастается и заполняет меня всю. Элен сделала неправильный выбор.

Слишком много желтого…

Я не всегда иду домой. В Бирмингеме есть места, где не нужно разговаривать с людьми. Можно провести весь день в «Рэкхэме», пользуясь их туалетами, разъезжая на эскалаторах и перекусывая бутербродами с кофе в ресторанчике под крышей. Я примеряю одежду, которая мне явно не по карману, и экспериментирую с пробными духами до тех пор, пока все их запахи на моей руке не смешиваются в один. Как-то я провела там целый день, поднимаясь на эскалаторе до самого верха, а затем спускаясь до первого этажа, и все это для того, чтобы физически проделанные мной круги вытеснили или успокоили кружение моего сознания, в котором каждое вращение судорожно захлестывается последующим.

Центральная библиотека открыта до восьми вечера. Я сажусь за стол и кладу перед собой книгу, бумагу и карандаш. Теперь я притворяюсь, что работаю: время от времени переворачиваю страницы, бегло записываю довольно странные комментарии на тот случай, если кто-либо вздумает наблюдать за мной. Глава 3 (так где же она?). Слабовато идет развитие центрального образа… А знает ли Джеймс Генри?

Я не возвращаюсь домой всю ночь — ведь желтого цвета больше нет. Иду в «Рэкхэм» и брожу там до шести вечера, до восьми сижу в библиотеке, потом хожу по Броуд-стрит, туда и обратно, пока не загораются огни, а с ними можно легко представить, что ты идешь в концертный зал. Я брожу среди людей, идущих на концерт или в театр. Стою перед трехголовым фонтаном, смотрю, как промокают ноги под его брызгами. Часто поглядываю на часы, как будто поджидаю кого-то; мой взгляд, скользя мимо людей, блуждает вдалеке. В перерывах я смешиваюсь с толпой, вышедшей выпить кофе, а потом делаю вид, что я одна из тех, кто возвращается домой после спектакля. Сажусь на автобус и еду в Беарвуд, и дальше в Кингз-Нортон, потом в Холл-Грин. Выхожу, проехав половину пути, и возвращаюсь в центр города.

В голове одна мысль: не думать ни о чем. Внутри появляется особая легкость, мне начинает казаться, что я, если очень постараюсь, смогу полететь по воздуху. Мне нравится эта бездумность, это удивительное состояние отстраненности от своего собственного «я».

Музыка струится из открытых дверей. Незнакомые люди заговаривают со мной, но невидимые границы не позволяют им нарушить окружающую меня тишину. Это делает их такими далекими, что они для меня почти не существуют. Они — лишь плод воображения, чужого воображения.

Двое ребят лет шестнадцати, видимо, выпили лишнего.

— Привет, дорогая. Пойдешь с нами? Мы покажем тебе одну штучку, и не одну, а две.

Они подталкивают друг друга, истерично посмеиваются. Я прохожу мимо них, как будто они вовсе не существуют.

И вот наступает то холодное и темное время, когда все расходятся по домам и ночные заведения закрываются. Парочки торопятся забраться в такси. Я стою в очереди на автобус среди кричащих и хохочущих молодых людей. Не верю их веселости, они выставляют ее напоказ, стараясь убедить самих себя, что очень весело. Захожу в автобус вместе с ними и вижу, как им неловко в навалившейся тишине. Выхожу через двадцать минут на площади Веоли-Касл, перехожу дорогу и жду другой автобус, который повезет меня в обратном направлении.

— Поздновато вы сегодня, — говорит водитель, когда я оплачиваю проезд в автомате.

У него на левой щеке сильно выступающий шрам, из-за которого он не может улыбаться. Меня беспокоит мысль, что мы с ним перестаем быть безликими друг для друга.

Я не прекращаю движения. На улице остались только бездомные. Я не без дома, я — без надежды. Поэтому я все иду и иду.

Я продолжаю идти и когда поднимается солнце. Какая серость перед рассветом! Это бледность, лишенная цвета. Такова реальность. Цвет дня — всего лишь фасад, который для того и окрашен так щедро, чтобы обманывать нас, заставляя думать, будто весь мир столь же ярок, как он.

Теперь солнце поднимается среди рваных облаков. Окружающие меня дома становятся необыкновенно розовыми — их бетонные стены внезапно обретают цвет, и я оказываюсь в окружении замечательных зданий: офисов, квартир, отелей, — которые так и сливаются в гармонию цвета. Затем розовый переходит в желтый. И тут я все вспоминаю: я больше не смогу ходить встречать Генри. Поэтому я иду на остановку и теперь жду тот автобус, который отвезет меня домой.

Миновав три лестничных пролета, я на миг задерживаюсь у двери в квартиру Джеймса. Однако здесь — никаких признаков жизни, поэтому я достаю ключ и отправляюсь в свою квартиру. Он не узнает, что меня не было дома всю ночь.

Здесь, в окружении различных красок, всевозможных предметов, каждый из которых имеет для меня определенное значение, я чувствую себя в безопасности. Здесь и коллекция репродукций Сезанна, и мои ученические картины, на вешалке — коллекция разноцветных шарфов. Здесь есть и несколько не очень удачных картин отца, которые я особенно люблю за то, что они отвергнуты: там линия не совсем прямая, здесь синий слишком бросается в глаза, а эта просто не нравится Дэннису, торговому агенту отца. Мне приятно рассматривать именно то, что не хочет выставлять мой отец; эти бедные отвергнутые творения, в них — именно та его часть, что не достигла совершенства. Они напоминают мне о том несовершенном времени в его жизни, когда он служил в Британской авиации. Я вижу все это в отце, потому что знаю и историю его медалей, и тот засекреченный, ущербный мир.

Мы с Джеймсом женаты, не разведены. Мы не расстались. Мы просто живем в соседних квартирах.

Мой брат Мартин — водитель-дальнобойщик. Это он повесил мне на стенах между картинами несколько полок. Когда Мартин дома, он все для меня делает с особой любовью, но при этом довольно несовершенно. Полки висят кривовато, поэтому за три недели мои фарфоровые кувшинчики постепенно сползают влево и собираются все вместе в левом углу. В конце концов я расставляю их по местам, откуда они вновь могут начать свое путешествие. Я собираю кувшинчики с одиннадцати лет, с того самого времени, как Адриан, мой старший брат, начал привозить их мне со всего света, — рекламируя свои книги, он объезжает земной шар с большим шиком, чем Мартин. Адриан никогда не забывает обо мне: он всегда находит что-то новое, особую живость в сочетании цветов, неожиданный изгиб. Мне нравится снимать кувшинчики и держать их в руках, поглаживая блестящую глазурь, узнавая пальцами каждый изгиб.

Ниже полок с фарфором — книжные полки, абсолютно не похожие на верхние. В них нет ни одного пустого места, книги кругом вылезают наружу, вьются узкими стопками по всему коридору, просачиваются даже в ванную, сидят на телевизоре, угрожают свалиться с холодильника.

Да, я существую именно для этого — читать детские книжки. Не те, что с картинками, а простые истории для детей, научившихся читать. Я пишу на них рецензии в разные газеты (заручившись очень серьезными рекомендациями: Адриан Веллингтон, писатель, — мой брат) и читаю их для торговых агентов и для детской библиотеки. Печатаю отчет страницы на две или обзор на одну страничку, стараясь быть аккуратной, но массы карандашных исправлений мне избежать все же не удается, впрочем, точно так же, как и новых интересных идей, что приходят слишком поздно. Я кладу все написанное в конверт и приступаю к новой книжке.

Такова моя жизнь. Сижу я или лежу, я все время читаю. Моя голова забита хулиганами, злыми мачехами, катастрофами на Бетельгейзе, преуспевающими мамами, перекладывающими на пап ответственность за детей. Детьми, убегающими из дома, детьми, живущими на крыше высотного дома, детьми, у которых нет друзей.

Но в итоге — и я не могу не воспринимать это как поражение — я лишь потребитель. Я поглощаю чужие идеи, но ни на что не оказываю серьезного влияния.

Возможно, моя мать была потребителем. Может, я — в нее.

Дом номер 32 на Теннисон-Драйв мой отец купил на деньги, которые получил в наследство после войны. В то время все дома вокруг были очень на него похожи. Последние тридцать лет их сдавали в наем, а затем снесли. Вместо них построили новые, в неоклассическом стиле, каждый — отдельным особняком, с двойными гаражами и удобными подъездными аллеями. Теперь дом номер 32 им не соответствует. У него усталый и растрепанный вид, оконные рамы разваливаются, ставни заржавели. Провинившееся дитя — своими притязаниями на внимание взрослых он лишь выпячивает собственные недостатки.

Иногда отец заводит разговор о перестройке дома, но мне не хочется никаких изменений. Он такой, какой есть на самом деле, и все мои воспоминания связаны именно с ним. Каждый раз, входя внутрь, я чувствую, как ощущения того времени — мои братья уже большие, а я маленькая девочка рядом с ними — переполняют меня. И эта их постоянная готовность играть со мной…

Мы часто играли в сардинки, некий вариант пряток, когда кто-то один прячется, а тот, кто его находит, к нему же и присоединяется. И так до тех пор, пока не остается один — последний, продолжающий искать всех спрятавшихся. Помню, как я спряталась первой, одна — в железном сундуке, где хранилась праздничная одежда. Были слышны приближающиеся шаги, видна полоска света, когда Пол заглянул внутрь. Я вся сжалась, затаила дыхание, изо всех сил желая стать невидимой.

— Никого нет, — весело прокричал он кому-то, и я услышала удаляющиеся шаги.

За этим последовало его внезапное возвращение бесшумными шагами в мягких шлепанцах, прыжок ко мне в сундук и тихое, очень осторожное опускание крышки.

Но и Джейк вернулся, его не проведешь такими фокусами.

Мы сидим втроем, сжавшись в темноте. Мне слышно, как тикают часы Пола, — неужели он даже тогда все анализировал, подсчитывая в своем математическом уме, каковы преимущества прячущихся, считая тикающие секунды? Джейк дышал ртом, его забитый нос нежно высвистывал свою мелодию с точными интервалами ритма. Парадная одежда попахивала застарелой плесенью. Это была исключительно мужская одежда: вельветовые курточки, клетчатые жилеты, бабочки в горошек. И как мы все помещались в таком крошечном пространстве? Сейчас это кажется невероятным.

И еще была одна игра, похожая на прятки, называлась вечное движение. В ней прячущийся все время находился в движении; запутывая следы, он возвращался на то место, в котором его уже искали.

Сметая паутину, мы заползали под кровати, в шкафы, замирали, распластавшись на высокой каминной полке, незаметные благодаря мрачной тусклости сорокаваттных лампочек.

Как много было потайных мест, как много пустых комнат! В их углах скапливалась старая мебель: плетеные стулья, раскладушки, стулья с дырками вместо мягких сидений. Встроенные стенные шкафы с отваливающейся у задней стенки штукатуркой, с дверцами, болтающимися на развалившихся петлях. Там были и огромные картонные коробки, сундуки, кипы газет. Мы прятались под столами, вжимались в голые доски пола, пропитанные пылью предыдущих поколений.

Мы решали, какую тактику избрать. Конечно же всех наставляет Адриан:

— Пол, ты отправишься в старую ванную. Ты, Китти, пойдешь в другой конец — к зеленому туалету. Мартин, ты начнешь со спальни. Если я останусь здесь, то мне будут видны все его действия. И тогда он никуда не денется — обязательно пойдет вот здесь.

Ох уж этот зеленый туалет! Темный, с бутылочного цвета линолеумом, загнутым по краям. И стен не видно: они заставлены папиными неудачными портретами. А глаза следили за каждым твоим движением, куда бы ты ни пошел. Джейк маленький и юркий, его движения ритмичны, он проскальзывал прямо за мной. Я чувствовала колебание воздуха, слышала скрип половиц и — я упускала его!

— Адриан! — пронзительно кричала я. — Он вышел, он идет к тебе!

Он заставлял нас бегать кругами, падать друг на друга, но каждый раз ловил нас.

А мы все же загоняли его в угол, отрезали все пути к бегству, и вот он — среди нас, пойман в ловушку на лестнице в коридоре. Его прыжок длился целую минуту — он приземлялся на ступеньках на полпролета ниже, но мы уже спрыгивали за ним, и он в наших руках. Мы валились друг на друга, тяжело дыша, и воздух был пропитан потом и пылью, извлеченной нами из всех потайных, полуосвещенных закоулков нашего дома.

И опять — в сардинки. В тот раз последней, кто не мог отыскать остальных, была я. Путаясь в пустых коридорах, я уже готова была поддаться панике; она поднималась во мне постепенно, от ног — к голове. Мне казалось, что все разошлись, я начала всхлипывать, почти поверив, что меня оставили здесь вечно бродить в одиночестве.

Я стала звать их:

— Джейк, ты где? Пол, я сдаюсь!

Остановилась, прислушиваясь. Скрип, шарканье ног, приглушенное покашливание. Эти звуки шли отовсюду — и ниоткуда. Может, это напоминали о себе прежние жильцы, может, это были их затаенные следы в пыли времени.

А потом я нашла их, всех четверых. Сбившись в кучу в бельевом шкафу, они стояли друг у друга на ногах, к волосам прилипла паутина. Дверь скользнула у меня под руками и больше не открывалась, но я успела рассмотреть их туфли, блеск глаз Мартина в темноте, бледную руку Адриана.

— Я вас нашла! — закричала я.

Тогда они вывалились всей гурьбой, и сразу все встало на свои места.

Точно ли я все это помню? Неужели мои братья, будучи наполовину мужчинами, бросали свои магнитофонные записи, подружек, крикет да и весь остальной мир лишь только для того, чтобы пойти поиграть с младшей сестренкой?

Не приукрасила ли я свои воспоминания? Может, какой-то один запомнившийся случай так разросся, размножился, распавшись на сотни новых, что каждый из них зажил своей собственной жизнью?

Теперь они очень респектабельны. Адриан и Джейк женаты, у Адриана есть дети. Жена Джейка, Сьюзи, работает менеджером в банке. Респектабельнее некуда! Теперь даже трудно поверить, что все они были мальчишками, гонялись друг за другом по этому нашему безграничному тогда дому, играли с таким азартом в детские игры.

Мастерская отца на втором этаже, прямо под крышей. Из ее огромного окна видны крыши соседних домов и верхушки деревьев Эдгбастона.

Именно туда я и пришла к нему семь лет тому назад, чтобы поговорить, когда вопрос с покупкой квартиры был решен для меня окончательно. Мне тогда было двадцать пять, и это решение было первым важным решением в моей жизни. Конечно, нужно было еще раньше сказать ему об этом, но я знала, что он не захочет, чтобы я уходила, и из-за этого все откладывала и откладывала, поджидая благоприятного момента. Я вошла незаметно и застала его стоящим вполоборота перед мольбертом. Он работал еще над одной картиной моря: красная рыбачья лодка покачивается на зелено-голубой зыби, чайка взгромоздилась на носу; чувствуется, как напряглась лодка, сопротивляясь неподвижности якоря. Много времени проводил он, глядя в это окно, по-видимому, черпая вдохновение в бирмингемском пейзаже; листья деревьев становились для него морем, а сороки — чайками.

Его картины насыщены цветом. Он может воссоздать по памяти легкое свечение Средиземного моря, а может быть, оно плод его воображения, ведь я не могу припомнить случая, чтобы он туда ездил. Движением кисти он создает пальмы, балкончики, растения в терракотовых горшочках, развешанное на веревке белье, синее, спокойное море. Был ли он там когда-нибудь? Не знаю. Когда я спрашиваю, он отвечает неопределенно. Я никогда до конца не верю в то, что он мне рассказывает. А может, ему и не нужно было все это видеть. Может, его голова настолько переполнена живыми красками, что они просто выплескиваются из него, разбрызгиваются по бумаге, скачут по ней, пока не успокоятся, сложившись в свои собственные образы и формы.

Он начал учить меня, когда мне было три года. Он установил маленький мольберт рядом со своим, и я мучительно старалась рисовать. Должно быть, я сильно его разочаровывала.

— Не обращай внимания на форму, Китти, — говорил он. — Набросай краски, цвета, а потом смешивай их. Смело и решительно.

Я училась любить цвет. А может, это было во мне заложено. Крошечная генетическая ниточка, карта, ведущая меня именно этой тропой, живописная дорога, переданная мне отцом.

В тот день я пришла к нему, чтобы сказать о квартире. Постояла немного, наблюдая, как он рисует. На нем серый комбинезон, десятилетиями испещрявшийся красками, преимущественно красной. Насколько мне известно, его вообще не стирали, и, возможно, никогда не будут. Он тоже своего рода произведение искусства. Как всегда, под ним он носил бабочку малинового цвета.

— Китти, — сказал он.

Так происходило всегда. Он узнавал, что я пришла, не глядя.

— Как ты узнал, что это я? — спросила я.

Он обернулся, взглянул на меня поверх очков и улыбнулся:

— А ты как думаешь?

Такой ответ меня не удовлетворил. Похоже, он все время предполагал, что я сама знаю ответ, нужно лишь научиться смотреть, не быть слепой. Надеюсь, он не истолковывал мое молчание именно так. Предположение, что он умеет чувствовать мое присутствие или читать мои мысли, совсем меня не радовало.

— Я принесла тебе кофе, — сказала я, ставя чашку на подоконник.

Моя рука скользила по черно-красному покрывалу, которое Лесли, жена Адриана, несколько лет назад отдала отцу, чтобы оно как-то оживило обстановку. Отец же, демонстрируя свое презрение к подобным мелочам, использовал покрывало как еще одну удобную для вытирания кистей поверхность. Не обнаружив свежих влажных пятен краски, я осторожно, стараясь не разлить свой кофе, села на покрывало. Сбросила туфли и поджала ноги, сделала несколько движений, пытаясь размять мышцы.

Он что-то бурчал себе под нос.

— Если у меня красная лодка, то красный цвет должен отражаться в море. И как это люди не могут этого понять! Возьмите Тернера, всегда говорю я, он знал, как показать любой существующий в природе цвет… — Он набросился на кусочек моря на картине, добавляя туда и красный, и фиолетовый, и черный, смешивая все эти цвета вместе. — Ну что, сегодня нет «Ласточек и амазонок»? Никто не улетает в страну Небывалию?

— Не смейся, — сказала я. — Я читаю их не ради удовольствия.

— Чушь, — продолжал он. — Ты никогда не стала бы это делать, если бы тебе это все не нравилось.

Я сделала глоточек кофе, обжигая язык.

— Когда Мартин должен вернуться? — спросила я.

Казалось, он не слушает, вновь поглощенный формой красной лодки.

— Завтра, — ответил он через какое-то время. — Он надеялся успеть на шестичасовой паром из Булони.

Я обрадовалась, что он скоро вернется. Всегда по нему скучала. Мартин надежный, его неторопливая обстоятельность смягчает излишнюю резкость отца.

— Бесполезно, — буркнул отец, бросая кисть на пол. Он взял другую, большего размера, и широкий черный крест пересек всю картину. — Вот так, — сказал он и потянулся за своим кофе.

Раньше такие вещи меня очень беспокоили. Будучи моложе, я не раз ощущала, что именно во мне причина этих разрушительных вспышек. Теперь я знаю, что это позерство. Завтра он все закрасит заново, картина обретет больше силы и глубины.

Раз в месяц приходит человек по имени Дэннис, который забирает его картины и уносит. Когда я была маленькой, я думала, что Дэннис крадет папины картины. Я терпеть не могла, когда он приходил, потому что после его ухода я прямо-таки физически ощущала, как жизненные силы покидают отца, как будто Дэннис унес с собой капли его крови. Должно было обязательно пройти несколько дней, чтобы он справился с потерей. Эти дни превращались в праздники выносливости — походы в магазины, раскладывание заготовленных порций в морозильнике, стирка и глажение занавесок. Дом утрачивал атмосферу заброшенности и начинал светиться энергией и чистотой. Мы все становились подтянутыми, веселыми, готовыми помогать.

Затем постепенно его вновь начинало тянуть в студию, он проводил там все больше и больше часов, пока дом не начинал утопать в пыли, а мы бегали в чем попало и наш рацион ограничивался печеными бобами и бутербродами.

Теперь я знаю, что Дэннис — торговый агент моего отца. Он продает его картины в рестораны, управляющим крупных фирм, в закусочные, школы, библиотеки. Картины разошлись по всей Британии; они посматривают на людей сверху вниз и вносят неожиданное и приятное разнообразие в мир их холодной, серой жизни. Удивительно, что он очень редко подписывает картины: подпись «Гай Веллингтон» крупными, витиеватыми буквами редко встречается на обороте. В большинстве случаев автор остается неизвестным для широкой публики.

Он считает себя непонятым гением, Адриан же полагает, что у отца средние способности, пригодные для зарабатывания денег, но не больше. Пол, Джейк и Мартин от комментариев воздерживаются, а я не уверена. Кажется, мое мнение слишком зависит от настроения. Да, есть и блестящие озарения, но в то же время я со всей очевидностью вижу и его работу на публику: преувеличенную броскость, вызывающую ощущение неестественности, обмана.

Я собралась с духом. Не знала, как сказать ему об этом.

— Я нашла квартиру, — сказала я.

Он не отреагировал. Но мне видно, как напряглось его тело, а дыхание стало слишком ровным. Его реакцией было старательно демонстрируемое отсутствие реакции.

— Я хочу попросить Мартина перевезти мои вещи на грузовике.

— Купила или сняла? — спросил он.

Я не решалась ответить сразу. Как долго я обдумывала свой поступок!

— Купила, — ответила я, и необузданное веселье вырвалось наружу.

Я сделала это! Приняла взрослое решение во взрослом мире. Я сама заполняла бланки, разговаривала с управляющим в банке, кредиторами, приняла продуманное решение, и все это без какой-либо помощи от моей семьи.

Отец отставил кофе и вернулся к картине.

— Было бы более вежливо с твоей стороны заранее поставить меня в известность, — спокойно проговорил он.

— Но я хотела принять решение сама, — сказала я, чуть громче положенного. — Вот теперь я все говорю тебе — и ты первый, кто знает, как все произошло. Это совсем недалеко отсюда. Я могу прийти навестить тебя в любой момент.

— Нет уж, — сказал он твердым, жестким голосом. — Раз ты приняла такое решение, в этом не будет надобности.

Я знала, что он обидится. Мне захотелось подойти к нему, положить руки ему на плечи, но у нас это было не принято.

Он стоял перед картиной.

— Что ж, — проговорил он. — Кажется, ты все как следует обдумала. Поздравляю.

Я хотела рассказать ему, что мне тоже с очень большим трудом далось это решение, что я понимаю, как он любит, когда я рядом. «С тобой я чувствую себя молодым», — часто повторял он. Но ему уже семьдесят, и я не могу вечно продлевать его молодость. Из всего этого я не могла сказать ровным счетом ничего, по той причине, что он просто не услышал бы моих слов. Они повисли, невысказанные, в воздухе между нами. Мне хотелось протянуть руку и пробить эту созданную ими завесу, но я не знала, как это сделать. Невозможно просто взять и начать общаться, если тебе это раньше никогда не удавалось. Нужным языком не владел ни один из нас.

Он наносил на картину огромные красные мазки — на лодку, море, небо. Я ждала, что он захочет сказать еще что-нибудь, но этого не происходило, поэтому я поднялась, ноги от неуверенности дрожали.

— Отправляйся, — сказал он со злостью. — Лучше начинай все упаковывать.

— Я буду недалеко, — вновь повторила я. — Смогу часто заходить.

— Не стоит беспокоиться, — сказал он и так сильно толкнул кисть вперед, что она прошла через холст насквозь. Он посмотрел с удивлением. — Вот, взгляни, что я сделал из-за тебя, — произнес он, и лицо его приняло неподдельно озабоченное выражение.

Я знала, что это не такое уж большое несчастье: он работал быстро и мог с легкостью воспроизвести всю картину хоть завтра, но все же, когда я наконец выскользнула из комнаты, почувствовала себя плоховато. Не заставляла я его это делать, твердила я сама себе.

Когда я спустилась по лестнице в спальню, мне в голову пришла новая идея. Позже, когда он перерисует картину, я попрошу у него эту, проколотую, и повешу ее в своей новой гостиной, чтобы дырка в холсте приветствовала меня каждое утро.

Лежа той ночью в кровати, я слушала, как отец беспрестанно топает туда-сюда по ступеням, смотрит ночную программу на полной громкости и бросает книги в стоящее в углу гостиной огромное чучело панды. Пол получил эту панду в качестве приза в тире на пирсе в Уэстон-Супер-Мэр три года назад, но очаровательную девушку, что была с ним в то время, совсем не интересовали привлекательные игрушки. Книги же были теми самыми кулинарными книгами, что отец мой постоянно покупал, но к которым никогда не обращался. А я все лежала в кровати и притворялась, что сплю и все это меня не касается.

Мартин вернулся домой как раз к завтраку, прямо в тот момент, когда я разливала чай, а отец закладывал хлеб в тостер. Все как обычно. На столе — кукурузные хлопья, достаем тарелки и прочую кухонную утварь, сказать друг другу нечего, потому что отец все равно не будет разговаривать утром. Я раздумывала над тем, будет ли он вообще завтракать после того, как я уеду. Может, он завтракал только из-за меня?

На несколько секунд тень заслонила утреннее солнце — это Мартин припарковывал грузовик на дорожке под тутовыми деревьями. Я радостно достала из буфета еще одну чашку. На ней был нарисован Винни-Пух, вцепившийся в синий воздушный шарик, парящий в небе. Несколько лет тому назад я купила ее Мартину, и все из-за того озадаченного выражения на лице Винни-Пуха, пытавшегося оставаться беспечным, а в действительности очень испуганного, что так напоминало мне Мартина. И Мартин ее очень любил. Когда в прошлом году у нее отвалилась ручка, Мартин так расстроился, что я приклеила ручку на место.

Входная дверь отворилась, и неспешным шагом вошел Мартин, остановился, чтобы повесить куртку на крючок за дверью и снять ботинки, сменив их на старые шлепанцы из овчины, которые он носил, кажется, всю жизнь.

— Доброе утро, — произнес он со своей обычной дружелюбной улыбкой. — Что на завтрак?

Но никто из нас не ответил, потому что завтрак всегда был один и тот же.

Мы сидели все вместе, но не разговаривали. Может, я бы и поговорила, но уж очень неловко было нарушать папино утреннее молчание. Мартин обычно вставлял замечания, если надвигалась какая-то серьезная неприятность: «Там что, тост подгорает?» — или: «Почему там капает с потолка?» К тому же он всегда с готовностью поддерживал разговор, если кто-то хотел с ним поговорить, но желающие не всегда находились.

Для Пола мы завтрак не оставляли. Никто не имел представления о том, когда он встанет, и даже о том, дома ли он вообще. Иногда он пропадал неделями и вдруг приходил обедать, когда мы совсем о нем забывали.

Отец доел тост, положил тарелку с ножом в посудомоечную машину и, захватив свой чай, отправился работать. Он больше не злился. Это было нормально для него. Казалось, он никогда не задерживался подолгу ни на чем, даже очень важном. Через денечек разбушуется пламя его гнева — и мы уже научились держаться от него подальше; а он умеет направлять его на неодушевленные предметы: любит бросаться тарелками и крушить мебель — тогда к ночи гнев утихает.

— Нет, — ответит он, если не сможет выкрутиться. — Я не злился. Ни капельки. Я никогда не злюсь.

Иногда мне кажется, что он так и не стал взрослым. Для него рисовать красками на холсте свои чувства — все равно что надевать удобную куртку, а затем выбрасывать ее, когда надоест, чтобы найти новую. Так настоящие ли это, подлинные его чувства или те, которых, по его предположению, мы от него ждем? И как же их отличить?

Я сидела и смотрела, как Мартин ест, как ровно он распределяет масло по всей поверхности хлеба, чтобы и на уголках слой был той же толщины, что и в середине. Потом он поднял кусок и за один раз откусил сразу половину. Едва ли стоило так стараться.

Он заметил, что я за ним наблюдаю, и медленно улыбнулся.

— Прямо с утра — и такой сложный перекресток, — сказал он в конце концов.

Я склонилась над столом.

— Мартин, я купила квартиру. — Я ничего не могла поделать, мое возбужденное состояние не проходило. Я должна была ему рассказать.

Он задумчиво жевал.

— Так ты собираешься нас покинуть?

Мне нравилась его способность принимать все с таким спокойствием.

— Ты сможешь довезти мои вещи на грузовике?

— Конечно. А когда?

— В субботу. Я хочу переехать в субботу. — Мое возбуждение так и выплескивалось наружу. — Это недалеко… только одна спальня… вид великолепный. Прямо для меня…

— Отлично, — сказал он и поднял чашку, чтобы сделать огромный глоток чая. — Рад за тебя.

Пол объявился дома в пятницу вечером, небритый, вид усталый. Папа позвонил ему — откуда он узнал, где он был? — и Пол, по его собственным словам, захотел помочь. А вот с Джоди ничего не вышло. Чтобы сходить домой, ей нужна была веская причина.

Я не могла вспомнить, которая из них была Джоди.

— Это та, что брила брови? — спросил отец. — С фиолетовыми ногтями?

Пол с минуту подумал, но казался не очень-то уверенным.

— Нет, — в конце концов сказал он. — То была Дженни. Ты спутал Дженни с Джоди.

— Ну, ничего, главное — чтобы ты знал, кто есть кто, — ответил отец.

— Это тоже не важно, — сказал Пол. — Похоже, я не собираюсь больше встречаться ни с одной из них.

Он ученый-исследователь, работает дома, проводя часы за письменным столом, размышляя, подсчитывая, изобретая. Я уже потеряла счет его подругам. Это безукоризненно одетые женщины до тридцати пяти, в льняных костюмчиках и соломенных шляпках; у них такие модные стрижки, в которых концы волос заострены, как лезвия бритвы. Должно быть, он поражал их своим умом. Не могу себе представить, что еще они могли в нем найти. Думаю, вначале, когда он покупает цветы и встречает после работы, искренне восхищаясь, он способен произвести впечатление. Но всему приходит конец, как только он, захваченный последним проектом, перестает обращать на них внимание и с головой погружается в свои числа и уравнения. Когда работа завершена, он проходит через фазу разрыва, а затем вновь отчаянно влюбляется в следующую женщину, а все его старые подружки в конце концов становятся просто подругами. Они готовы часами разговаривать с ним по телефону, позволяя расписывать ему свои чувства к кому-то другому. Возможно, ощущение собственной безопасности появляется у них только тогда, когда они узнают, что его любовь перешла на другую и теперь его романтические запросы лягут на другие плечи.

…Только в субботу утром я поняла, что вещей, которые нужно перевезти, совсем немного. Пол с Мартином снесли вниз мою кровать, гардероб, магнитофон и коробки с книгами. Я наблюдала, как они грузят мои пожитки, оказавшиеся маленькими и незначительными в огромной темноте грузовика.

Отец стоял рядом со мной.

— Тебе понадобится больше мебели, Китти. Пойдем со мной. Придумаем что-нибудь, — говорил он, увлекая меня за собой в дом.

Мы пошли на кухню, и он опустошил наши разваливающиеся ящики, вытряхивая из них груды кухонной утвари.

— Нам все это ни к чему. Обязательно возьми все с собой.

Он продолжал выдвигать ящики, открывать дверцы буфетов, извлекая из них кастрюли и сковородки, тарелки и блюдца, тазики и миски. Их набралось так много, что весь стол был ими заставлен.

— Коробки! — прокричал он через входную дверь Полу и Мартину. — Сходите за коробками!

Он был в восторге сам от себя, рылся в буфетах, куда не заглядывали годами.

— Шевелись, — говорил он, — подумай о себе. Тебе же нужны и стулья, и стол, и диван, и подушки, и занавески.

Я собрала ножи, которые он выложил, — старые, прожившие много лет ножи, мытые-перемытые в мойке, покореженные, отслужившие свое. Я любила их все.

Он резко остановился.

— Но тебе же нужна плита, холодильник. — Он провел рукой по волосам и посмотрел на меня растерянно. — Что же делать? Об этом нужно было подумать заранее.

Неужели он действительно считал, что я такая неприспособленная?

— Папа, я собираюсь сама все купить. Я же зарабатываю достаточно.

Он посмотрел на меня с изумлением, затем с облегчением.

— Ну, тогда все в порядке. Для начала ты можешь приходить и есть вместе с нами, пока не купишь свою плиту.

— Да, конечно, — сказала я.

Вернулись с коробками Пол и Мартин, и мы стали засовывать в них все, что отыскали. Пол поднимал каждый предмет без особого желания, даже с брезгливостью.

— Не бери это с собой, Китти, — говорил он. — Они отвратительны, просто куча хлама.

— Нет, — удивленно отвечала я. — Они просто очаровательны. Пользуясь ими, ты представляешь все те руки, что когда-то их держали, все рты, что ели из них. Целые годы воспоминаний, десятилетия истории, которые забыты большинством людей.

Пол поднял брови:

— Ты слишком много книжек читаешь.

— Разве можно критиковать то, чем пользуешься? — сказала я и нахмурилась.

Да, конечно, нужно все как следует отчистить — я всем этим займусь, как только устроюсь, — но я подумала, что он несправедлив. Он прожил с этими вещами всю жизнь. Он мог бы переехать куда угодно, купить собственный дом, а он предпочел остаться здесь, среди нашего разбитого хлама.

Он ответил мне холодным, безразличным взглядом, мое негодование его не тронуло. Я никогда не могла понять, что он думает.

— Хватит спорить, несите вещи в грузовик, — сказал отец. — И зовите сюда Мартина, понесете диван — вот тот, сине-желто-красный.

— Папа, — сказала я, — ты же сам этого не хочешь. Он стоял здесь все эти годы. Он стал частью дома.

Он рассмеялся преувеличенно громко. Я начала замечать, что он слишком уж возбужден.

— Ну и что? Это был диван твоей мамы. Забери его. Она бы захотела, чтобы он был у тебя.

— Ах, папа! — сказала я и почувствовала, как слезы наворачиваются на глаза.

Впервые он упомянул о матери, каким-то образом связав ее с нашим домом. И то, что возраст дивана исчислялся десятилетиями, и что его мягкое содержимое уже давно вылезло через дырку в спинке, и что один его угол покоился на «Кратком юридическом словаре», не имело никакого значения.

Итак, мы покидали дом номер 32 по Теннисон-Драйв под конвоем. Мы с Мартином ехали в грузовике, папа следовал за нами на «Вольво», а Пол замыкал шествие на своей синей с металлическим отливом спортивной машине. Мы сидели в грузовике на высоте, поэтому, когда я оборачивалась, мне виден был наш дом за оградой. Тутовые деревья из-за осенней сырости выглядели мокрыми и несчастными, и казалось, что сам дом, так прочно обосновавшийся и в своей собственной, и в нашей истории, утопает в грязи и отказывается признавать направленное вперед движение времени.

Мы перевезли всю мебель в мою новую квартиру, перенесли все наверх через три лестничных пролета. Никто не вышел из соседних квартир, чтобы поздороваться с нами или порадоваться моему приезду. Мы расставили мебель по комнатам, повесили занавески и убрали посуду на место.

После этого все вместе отправились на Теннисон-Драйв перекусить. Отец помешивал нашу любимую еду, подливал соус на сковородку и что-то бормотал себе под нос. Он еще раз продумывал список вещей, необходимых для обустройства дома, довольный своим занятием даже несмотря на то, что никто к нему не прислушивается. Впрочем, предмет разговора был не так-то и важен.

— Картофелечистка! — провозгласил он, с драматическим жестом поворачиваясь ко мне лицом. — Держу пари, ты осталась без картофелечистки.

* * *

Теперь у меня есть и картофелечистка, и плита, и холодильник. Стала ли я богаче от обладания всеми этими предметами? Разве они изменили что-либо во мне? Я не очень-то часто прихожу домой. Зато у меня есть Джеймс.

Больше я не ощущаю себя взрослой. Как-то так получилось, что после моего переезда, после замужества, после моей потери я стала двигаться в обратном направлении. Я снова сама себе кажусь любимицей взрослых, маленькой, без определенной цели в жизни, полностью зависимой от других. Я с удивлением обнаруживаю в себе желание спрашивать у взрослых разрешения перед тем, как начать что-то делать:

мне сейчас можно лечь спать?

можно кое-что приготовить на плите?

ничего, если я закончу книгу завтра?

выключить свет?

Я делаю себе тосты, заглядываю в холодильник, чтобы взять апельсинового сока, но не нахожу его там. Наполняю стакан водой из-под крана, проглатываю ее вместе с тостами совсем не потому, что голодна, а оттого, что понимаю — так надо.

Звонит телефон, я подскакиваю от неожиданности, но не беру трубку. Может, это в школе узнали, кто я, может, звонит Элен.

Когда он перестает звонить, я устанавливаю автоответчик. Затем ложусь на диван и засыпаю.

Те сны, что снятся мне, не освежают. Я просыпаюсь измученной. Попытка их вспомнить похожа на шаг в чуждое мне существование, мир, параллельный реальному, зловещий и деформированный, где формы растянуты и искажены, как на картинах Сальвадора Дали.

Я вижу сны в цвете, но краски кричат, мерцают, сталкиваются, порождая дисгармонию. И так много оттенков! Нет просто красного, а есть и малиновый, и багряный, и алый, и розовый. Для красок моих снов не хватает названий. Я просыпаюсь от желания обрести некую зрительно ощутимую тишину, ищу то маленькое темное местечко, на которое не падает свет.

— Китти, это Джеймс. Ты дома?

И зачем это он объясняет, кто он? Я же знаю его голос. Мы женаты уже пять лет.

— Я знаю, что ты дома, потому что, когда я звонил в последний раз, автоответчик не был включен.

Очень умно. Как получилось, что я сама об этом не подумала? Однако я остаюсь на диване. Не хочу разговаривать.

— Возьми трубку, Китти.

У него такой грустный голос, но не могу сказать, что поверила ему. Он так же любит свое пространство, как и я — свое. Скорее всего, он звонит из чувства долга. Может быть, в глубине души надеется, что я не отвечу, но ему надо убедить себя самого, что это не так.

Я почти готова вскочить и взять трубку или открыть его дверь, что рядом с моей, но я этого не делаю. Я знаю, что ему будет гораздо приятнее посидеть и поиграть в компьютер.

Я знаю, что он не придет до тех пор, пока я его не попрошу.

— Китти, я перезвоню позже. Если я нужен тебе, я дома.

Телефон звонит каждый час. Он не говорит ничего. Просто ждет. А мне бы хотелось, чтобы он что-то предпринял. Чтобы он воспользовался своим ключом, ворвался сюда, нашел меня здесь на диване и сжал бы в своих объятиях.

Но этого не произойдет, потому что, если бы он это сделал, он не был бы Джеймсом.

Джеймс переехал в этот дом через шесть месяцев после меня. Он заявил о своем присутствии беспрестанными стуками, которые начинались в восемь утра и заканчивались в шесть вечера. Я подумала было, что он выполняет работы на заказ, но никаких свидетельств тому не оказалось. Никаких фургонов на улице, никаких рабочих в комбинезонах на лестнице. Сначала шум меня раздражал, и несколько раз я останавливала себя на подходе к его двери, в полной решимости постучать в нее. Но мой гнев утихал каждый раз, стоило мне только поднять кулак, и я спешила юркнуть обратно в свою квартиру, надеясь, что он не выйдет и не поймает меня. И так постепенно стук молотка до такой степени стал составной частью моего жизненного фона, что, когда он отсутствовал, дом казался мне пустым и слишком тихим.

Мы начали с улыбки на лестнице. Он был очень вежливый, даже всегда ждал на верхней или нижней лестничной площадке, если видел, что я иду. Если же он был застигнут врасплох посередине лестницы, то просто вжимался в стену, чтобы дать мне пройти. Его внешний вид вызывал во мне тревожное чувство. Мне казалось, что я возвышаюсь над ним. Мне всегда хотелось отойти в сторону, когда он, хромая, поднимался по ступенькам, — сказочный гномик в современной обстановке.

Джеймс на пять лет старше меня и совсем не привлекательный. Нельзя сказать, что он уродлив в полном смысле этого слова, то есть в традиционном понимании, как Румпельштицхен из сказки, однако его формы лишены пропорциональности. У него нормального размера тело, но ноги необычно коротки, а голова слишком велика, и густые вьющиеся черные волосы делают ее еще больше. Он ходит прихрамывая, так как одна нога у него немного короче другой. Когда он был моложе, родители пытались что-то предпринять в этом отношении, но он отказался от болезненной операции, предпочтя более утверждаться умственно, нежели физически. В школе, как он говорил, ему было трудно, потому что там твой статус в большей степени зависит от физических способностей. Однако он характеризовал приобретенный там опыт как положительный. Теперь он передвигается кособоко и смотрит на мир агрессивно, требовательно, противопоставляя себя всем, чтобы не быть отвергнутым. Он предпочитает быть отверженным по собственной воле — не стать отвергнутым людьми, которых отталкивает его внешний вид.

Однажды я вошла в подъезд прямо за ним. Я поднялась по лестнице, и он подождал меня на площадке.

— Привет, — сказал он. — Я Джеймс. А вы?

— Китти, — сказала я, смутившись.

— Здравствуйте, Китти, — повторил он.

Когда мы были на одном уровне, он вызывал во мне меньше тревоги, его лицо оказалось более естественным, более живым, чем я ожидала.

Мы поднялись еще на один пролет, но теперь я шла впереди, стараясь при любой возможности поворачиваться и улыбаться, чтобы он не подумал, что я его игнорирую. По третьему пролету мы уже поднимались бок о бок; идти так было немного тесновато, но все же возможно.

— Я въехал в квартиру напротив вас, — сказал он.

— Да, — ответила я. — Я знаю.

— Я не встречал других жильцов, — продолжал он. — Они здесь есть?

— Все старенькие. Выходят очень редко.

— Это все объясняет. Значит, мы единственные живые существа в этом мире.

Я подумала, что он несправедлив.

— Они очень милые, — сказала я. — Миссис Ньюман со второго этажа иногда приглашает меня утром на чашечку кофе. Все проходит так чинно, с салфеточками и кусочками фруктового торта.

Однако это прозвучало насмешливо. Я не знала, как объяснить ему, что мне нравятся старые люди. Я люблю их морщинки, дрожащие руки, бессвязные воспоминания. Я часто забираю с собой и приношу домой их рассказы и приставляю их к полученным мною ранее кусочкам информации, связывая все между собой, как в игрушечной головоломке.

— Да, это замечательная идея, — сказал он.

Кажется, я упустила важную часть нашего разговора. Со мной это иногда случается, не могу сосредоточиться, где блуждают мои мысли — неизвестно. Я удивленно смотрю на него, пытаясь решить, на сколько же я его выше. Может, всего-то на два дюйма. Мне лезет в голову Белоснежка. Но у меня совсем не румяные губки, рассуждаю я про себя, хотя волосы и черны почти как смоль.

— Кофе, — проговорил он.

— О… — Я не уверена, то ли он приглашает меня в свою квартиру, то ли хочет зайти в мою, то ли зовет в кафе. — Хорошо. — Нервничая, я последовала за ним к входной двери его квартиры.

Джеймс открыл дверь, и мы ступили на деревянный пол его узкого коридора. Дерево давало ощущение света и пространства, и это мне сразу очень понравилось.

— И вы все сами это сделали? — Я задала вопрос, хотя ответ был известен мне заранее.

— Да. Я купил это в «Икее». Собирается очень просто.

Но шумно, подумала я, пытаясь пройти, аккуратно ступая. Джеймс же, казалось, скользил повсюду, покачиваясь на своих неровных ногах, умудряясь не издавать при этом ни звука. Он прошел в гостиную и встал в дверях, его глаза расширились от удивления.

— Что-нибудь не так? — спросил он.

— Нет-нет, — ответила я. — Это просто…

Как я могла объяснить ему свою реакцию? Реагировать-то было не на что. Опять деревянный пол, голые белые стены без картин. Два белых кожаных кресла с металлическими подлокотниками и музыкальный центр на комоде с сосновыми раздвижными дверками, в котором он, вероятно, хранил компакт-диски. У окна — компьютерный столик. А рядом с ним на двух деревянных полках в коробочках с надписями тоже были диски. Верхнее освещение заменяли отдельные светильники: две угловые лампы, еще одна лампа на компьютерном столе и торшер между креслами. Это все. И ничего больше. Бесцветность комнаты порождала тревогу. Я подумала, что, оказавшись в таком пространстве, я бы потерялась.

— А где же книги? — спросила я.

Он выглядел смущенным, и мне понравилось, как сузились от неуверенности его глаза.

— Несколько книг есть у меня в спальне, — сказал он в конце концов.

Я была далека от мысли осматривать его спальню — не важно, с книгами или без них.

— Эта комната такого же размера, как моя? — сказала я, и мой голос, казалось, затерялся в пустоте.

Я попыталась сравнить его стены с моими по длине, сопоставить расположение окон, но это было все равно что сравнивать слона, к примеру, с кусочком ревеня. С чего начать? Как можно сравнить две вещи, у которых нет ни одной точки соприкосновения, которые различны по самой структуре? Я не ощущала его комнату жилой. Моя квартира маленькая, и в ней беспорядок, но она живая; в ней пульсируют мои цвета и ощущается мое присутствие. Его квартира — огромная и пустая, как бесплодная равнина, ее границы для моего взгляда — недосягаемы.

— Вы присядете, пока я приготовлю кофе? — спросил он.

— Нет, я пойду с вами в кухню.

Однако кухня оказалась ничуть не лучше. Дверцы буфета из нержавеющей стали были просто как зеркала, а верхняя его часть так сияла белизной, что казалось, будто все поверхности светятся. От этого я почувствовала легкое головокружение. Не было ни одного предмета, лежавшего не на месте: ни крошки на полу, ни огрызка яблока, ни случайной чаинки в раковине. Кухня эта совсем не походила на ту, в которой пекут булочки с изюмом или сидят и болтают с друзьями.

Я села на стул, сделанный из каких-то железных труб, и стала наблюдать, как он тщательно готовит кофе. Создавалось впечатление, что у него сосчитана каждая положенная в кофейник гранула.

— Вы так аккуратны, — сказала я.

Он прервал свои точно выверенные движения и посмотрел на меня. Легкая краска постепенно заливала его лицо. Он криво усмехнулся:

— Извините, вы хотели сказать, что я слишком аккуратен, да?

Что-то такое было в этой кривой усмешке и нежной краске, от чего у меня комок подступил к горлу.

— Что вы, — сказала я, отчаянно пытаясь опровергнуть свое последнее замечание, — это же очень хорошо, когда человек аккуратен. Если бы мир населяли такие люди, как я, все уже давно были бы погребены под горами своего прошлого. Я теряю туфли, ключи, ежедневники с подсказками о недоделанных делах.

Он рассмеялся.

— Я воспитывался в аккуратном доме, — сказал он, — и меня учили все аккуратно складывать и убирать на место. И я думаю, это генетически передается в большей степени, нежели что-либо другое.

— Семейная привычка?

Он кивнул.

— Они оба врачи — хирурги. Умеют узлы завязывать одной рукой, тщательно сшивать части, одну с другой. Они объявили войну микробам. Я думаю, иногда у них в голове возникала путаница, и они меня, маленького, тоже причисляли к микробам.

Он, по-видимому, хотел меня рассмешить, но глаза его были прежними. Я чувствовала печаль, оставленную в нем этим безмикробным детством.

— Вы тоже врач?

— Нет. В знак протеста. Они хотели, чтобы я изучал медицину, а я вместо этого выбрал вычислительную технику — направление, дальше всего отстоящее. Мои программы для меня — почти живые. Я не уверен, что родители то же самое могли бы сказать о пациентах — очень уж они любят исследования и цифры. О людях они не много говорят.

Я вдруг представила его работающим на компьютере в таком же белом халате, как и у его родителей.

— Моя работа легче, — сказал он. — Компьютер, если не нужен, можно выбросить. У них такой возможности нет. — Он вынул поднос и достал две китайские кружки из блестящего стального укрытия. — Как вам нравится моя квартира?

— Здесь уже все закончено? — спросила я.

Он закивал энергично, так как в этот момент разливал кофе, ни одной капельки — мимо.

— Да, все комнаты как раз такие, какими я хотел их видеть.

Да, именно так. Не было ни картин, ожидавших, когда их повесят, ни большого пестрого дивана, который еще не принесли.

— Все комнаты одинаковые? — все же спросила я, хотя знала ответ заранее.

— Более или менее. Мне здесь удобно.

— А вам не кажется, что тут немного… скучновато? — Я проговорила это раньше, чем смогла заставить себя замолчать. Его кривая усмешка вызвала у меня желание проверить, действительно ли он такой честный, каким кажется.

Он, казалось, искренне удивлен.

— Нет, я считаю, что здесь очень спокойно.

Я осмотрела все вокруг со своего безопасного места на табуретке и вроде бы поняла, что он имел в виду. Здесь не было ничего, что могло бы стеснять тебя, как-то подавлять. Блестящие поверхности кухни, казалось, отражали только друг друга. По непонятной причине наше присутствие на них никак не сказывалось.

— Здесь нет ничего, что могло бы привидеться в кошмарном сне, — сказал он, продолжая удивляться. — Нет ничего угрожающего.

В этом я не была уверена. Мне снятся ужасные сны, в которых я до бесконечности брожу по пустым зданиям, полагая, что нашла выход, но каждая следующая комната, в которую я попадаю, оказывается точной копией предыдущей, и я уже начинаю бояться, что догоню сама себя, если все так дальше будет продолжаться. Я вижу, как пыль разлетается за кем-то, по чьим следам я иду, но оказывается, что этот «кто-то» и есть я сама. Если я пойду немного быстрее, мне удастся увидеть взмах моей юбки прежде, чем она исчезнет за углом.

— А что думают о квартире ваши родители? — спросила я.

— Она им… нравится.

Я начала испытывать симпатию к его родителям. А известно ли им, что он винит их в собственной раздражительности? Должно быть, они очень умные люди, хоть и проводят дни за разрезанием и сшиванием человеческих внутренностей.

— А как они относятся к вашей работе?

Он снова улыбнулся, и тут я как-то внезапно поняла, что он волнуется. Я до сих пор никого не встречала, кто бы стал из-за меня волноваться. У меня в горле что-то задрожало, а внутри все сжалось.

— Они не имеют ничего против. Мне все удается довольно легко, и я зарабатываю при этом до смешного много денег.

Итак, голые стены были обманом. Он пытался создать впечатление спокойствия, однако на самом деле был такой же, как все. Нервный, явно старающийся произвести хорошее впечатление, еще и не разучившийся краснеть. Он мне определенно нравился. Вернее, мне бы понравилась та его часть, что находилась за этой открытой для всех, приведенной в порядок частью, если бы я только смогла найти к ней подход.

Мы взяли кофе в гостиную и разместились на двух кожаных сиденьях. Я держала кружку обеими руками, но чувствовала, как что-то дрожит у меня внутри, прокладывая себе путь прямо к моим рукам и заставляя меня разлить кофе, как бы я ни сопротивлялась.

— Поставьте кофе на пол, — сказал он.

Потом нагнулся, взял мою чашку и поставил рядом со стулом.

— Я всегда все проливаю, — подтвердила я. — Еще одна плохая привычка.

— Как вы думаете, мне нужен кофейный столик? — задал он вопрос.

«Да!» — хотелось выкрикнуть мне. И кофейный столик, и красно-синий кашмирский коврик, и занавески, усеянные райскими птицами, и телевизор, и книжные полки, забитые старыми журналами «Фотограф-любитель», и почтовые открытки со всего мира, и неоплаченные счета за газ, и плакаты с паровозами…

Но я только медленно проговорила:

— А как вы считаете?

Он удобно расположился в кресле и отхлебнул глоточек кофе.

— Я не хочу его покупать, потому что комната будет слишком заставлена. Если им будут пользоваться, то совсем другое дело. Вы ведь первый человек, который зашел ко мне в гости.

— В самом деле? — Я не могла решить, какую тему развивать дальше: то ли говорить о необходимости кофейного столика, то ли об отсутствии друзей. — Но ведь ваши родители были здесь.

— Можно сказать, что не были. Они пришли и все осмотрели, когда я еще только планировал покупку, но с тех пор не заходили. Они и так представляют, как все это выглядит. Мое предыдущее место жительства было точно такое же.

— Такое же? Точно такое же?

Он неловко повертел головой, как будто у него заболела шея. Не слишком ли я далеко зашла?

— Не совсем точно. Мебель была такая же, а вот комнаты здесь больше и окна лучше. Здесь гораздо больше света. Я люблю свет.

Я вдруг ощутила прилив радости от возникшего между нами понимания.

— Да, — сказала я. — Я тоже люблю свет. Как можно больше света…

Осмотревшись еще раз, я увидела пространство совсем по-другому. Деревянный пол отражал свет, профильтрованный белым тюлем.

У меня поднялось настроение.

— Конечно же, — сказала я. — Я не видела весь этот свет раньше.

Он казался озадаченным.

— Но разве свет — это не первое, что мы замечаем?

— Нет, сначала видишь пустоту, и проходит какое-то время, прежде чем ты осознаешь, что эта пустота полна света.

Меня смутила мысль о моей собственной квартире. Ведь я всегда хотела, чтобы мой дом был полон света, и сама же не давала ему прохода вечным беспорядком. Беспокойно задвигавшись, я толкнула ногой кофе. В испуге вскочила на ноги.

— Извините, извините…

Он поднялся.

— Ничего страшного. Не беспокойтесь. Я сейчас принесу тряпку.

Он вышел и вскоре вернулся, деловой и спокойный, неся мисочку с водой и тряпку.

— Я все вытру, — сказала я. — Мне очень жаль.

Он улыбнулся своей кривоватой улыбкой, которая уже начинала мне нравиться.

— Все поправимо.

Он встал на колено и вытер пол.

— Я ваш первый посетитель, и устроила беспорядок.

Он отжал тряпку и искренне произнес:

— Мне нужен такой человек, как вы, чтобы внести в мою жизнь хоть немного хаоса. — Он поднялся с миской в руках. — Сварить вам еще кофе?

— Нет, я должна идти домой. Меня ждет работа.

Я полагала, что он будет возражать, но он не стал.

— Значит, мы оба работаем дома?

Я кивнула.

— Извините, мне действительно пора, иначе выбьюсь из графика.

Я направилась к двери.

— Спасибо, что зашли, — сказал он. — Я уж подумал, что мы никогда не заговорим.

И опять нежный румянец залил его щеки.

Я почувствовала себя виноватой: все испортила.

— В следующий раз вы должны зайти ко мне на чашечку кофе.

— С большим удовольствием, — ответил он.

Что-то опять сжалось у меня внутри, обычная формальность отозвалась во мне приятной дрожью.