Мне снится, что дом моего отца в огне. Мы с отцом пытаемся разбудить Мартина, под своим пуховым одеялом напоминающего медведя в зимней спячке.

«Пол дома?» — кричу я.

«Откуда я знаю?» — говорит отец.

Он начинает катать Мартина по кровати с одной стороны на другую. Но Мартин слишком тяжелый, и мы не можем его поднять. Издалека приближается завывающая пожарная сирена.

Я просыпаюсь в поту и понимаю, что звонит телефон. Комната залита солнечным светом, но я не могу вспомнить, лето сейчас или зима, и по этой причине не могу определить, рано сейчас или поздно. Я наклоняюсь, чтобы посмотреть на часы, но не могу сфокусировать взгляд. Пока я пытаюсь понять, где же пожар, срабатывает автоответчик.

— Китти! Это Адриан!

Меня охватывает паника. Пожар в доме Адриана. Эмили и Рози — в ловушке. Я хватаю телефонную трубку:

— Адриан, что случилось?

— Ничего. Ты еще не встала? Уже пятнадцать минут десятого.

У меня есть теория, что Адриан вовсе не пишет свои книги. Он просто держит взаперти у себя на службе мятежного гения, что подбрасывает ему блестящие мысли и фразы, которые Адриан записывает и расставляет в определенном порядке. День Адриана начинается каждое утро в одно и то же время. Подъем в 8.00, завтрак в 8.30, начало работы в 9.30. Как может такой заурядный человек обладать воображением и сочинять всякие истории?

— Конечно, я уже встала.

— По твоему голосу не похоже.

— Правда? Просто я сегодня утром еще ни с кем не разговаривала.

— Ты не можешь посидеть с детьми в пятницу? У Лесли — родительское собрание, а мне нужно быть в Лондоне. Не знаю точно, когда вернусь.

— Хорошо, — говорю я.

— Джеймс не будет против? Если хочешь, вы можете прийти вместе.

— И ты можешь себе позволить кормить нас обоих? — Это я так пошутила.

— Да, — говорит он. Он не любит обсуждать свои доходы. — Без проблем.

Но проблемы конечно же есть. Я не совсем уверена, что мы с Джеймсом друзья. С тех пор как мы в последний раз разговаривали друг с другом, прошло по меньшей мере дня четыре. Я просто отключила автоответчик, и он перестал звонить. Но Адриан этого не знает.

— Можешь принести с собой работу: девочки ложатся спать довольно рано.

Во сколько девочки ложатся спать, я знаю. Я сижу с ними с самого их рождения.

— Я же сказала, хорошо.

Не понимаю, почему он каждый раз чувствует себя виноватым, когда просит. Ведь он знает, что я люблю Эмили и Рози.

— Ладно. Ты сможешь быть здесь в пять тридцать? Лесли должна выйти в пять сорок пять.

— Отлично, — говорю я.

Дети похожи на бабочек. Они играют в классики на дорожке перед домом, ждут, когда я приду. Эмили пять, а Рози три года, они плавно танцуют над плитами дорожки, носятся вокруг друг дружки, и полуденное солнце запутывается в их светлых волосах. У Рози красный воздушный шарик, который она принесла домой с праздника, и он лениво повторяет ее движения, когда она прыгает. Они двигаются так быстро, что яркий отблеск от их волос не успевает за ними и остается в теплом воздухе, в котором эхом разносится их хихиканье. Красные и желтые вспышки от шарика, от их волос, синие и светло-вишневые — от платьев хаотически вращаются. Девочки замирают только на секунду, бросают быстрый взгляд на замысловатые дорожки классиков и продолжают порхать снова.

Лесли придает большое значение тому, чтобы их одежда была разного цвета; она хочет, чтобы каждая развивала собственную индивидуальность и не воспринимала себя только в качестве сестры. Но они сговариваются за ее спиной. Им нравятся одни и те же цвета, одни и те же фасоны. Каждой из них дается шанс отыскать свой собственный путь, свои неповторимые формы, но их это мало интересует. Они все делают вместе и не хотят разделения. Две половинки одного целого, два крылышка одной бабочки.

Эмили первая видит меня.

— Китти! — кричит она и бросается ко мне.

Рози поднимает глаза и в точности повторяет все за Эмили. Я обнимаю обеих.

— Ты принесла нам книжки? — спрашивает Рози.

Конечно, я принесла. Мои племянницы любят книги, любят просто держать их в руках, рассматривать, им приятно сознавать, что это их собственные книги, и я прихожу именно для того, чтобы снабжать их книгами, хотя они и не входят в ту возрастную группу, на изучении литературных пристрастий которой я специализируюсь.

— Да, я принесла книги, — говорю я, освобождаясь от их объятий.

Кроме книг я принесла еще и билеты, но они об этом еще не знают.

Когда я вхожу в дом, Лесли проверяет список учеников. Она поднимает на меня глаза и улыбается.

— Привет, Китти. Так мило с твоей стороны — приходить по первому зову.

— Ты же знаешь, я приду в любом случае.

— Я подумала, что ты можешь брать Джеймса с собой.

— Он занят, — говорю я, — и к тому же он слишком любит свой компьютер. Он ложится с ним спать — только так он чувствует себя в безопасности.

Я вполне могу говорить Лесли такие вещи, потому что она все равно меня как следует не слушает. Мне нравится время от времени сообщать ей что-то противоестественное, в качестве теста. Она каждый раз попадает впросак.

Она встает и запихивает в портфель кипу своих бумажек. Она выше меня, стройнее, более смуглая, со светлыми волосами. Думаю, она их чем-то ополаскивает. Ни у кого в ее возрасте не бывает таких желтых волос.

Она смотрит на меня пристально.

— Китти, у тебя все в порядке?

— Конечно, — говорю я.

Но она не обладает способностью слышать, что я отвечаю. Могла бы сказать что-нибудь менее тривиальное.

Лесли меня раздражает. Она очень способная и всегда знает, к чему стремится. Она никогда не кричит на девочек, она все им разъясняет. Она старше, чем многие родители их друзей. Но она не придает этому значения. Она держит под контролем свою судьбу. «Следуйте за мной», — заявляет она и идет уверенным маршем, держа нос по ветру. И все следуют. Это происходит так естественно, что любое неподчинение кажется немыслимым. Она была рождена директором. Ей нужно всего лишь чуть прислушаться к тому, что происходит вокруг, и она готова к дальнейшему продвижению по служебной лестнице.

— Я на всякий случай оставила номер школьного телефона.

Она обнимает и целует девочек.

— Девятилетний возраст, — говорит она мне с легкой гримасой. — С такими детьми трудно работать.

После этого она исчезает. Захлопывается дверца машины, включается двигатель, и машина отъезжает.

— Отлично, — говорю я девочкам. — На сегодня у нас есть кое-что вкусное.

Они хохочут, потому что, даже не представляя себе, о чем я говорю, уже понимают, что у них будет настоящее веселье.

— Сначала чай, — говорю я. — А потом все увидите, если у вас, конечно, хватит терпения.

Эмили и Рози живут в розовом доме. В доме, приспособленном для зимы, с плотно закрывающимися шторами и креслами прямо у газового камина. Все в доме приятно и ново. Он просто пахнет новизной, как будто Адриан хочет свести на нет свои впечатления от старого, потрепанного родительского дома, в котором он вырос. В гостиной — пестрящий различными оттенками розового гладкий ковер, шторы с розовыми завитками таких же оттенков. Современное освещение: встроенные светильники рассеивают яркий свет ламп, в альковах — свет затененный, светильники, направленные кверху, рисуют бледные овалы на потолке. Когда я прихожу сюда вечером, я сразу включаю весь свет, но мне его все равно не хватает. При таком мягком освещении ощущается некая бесцветность, а это отзывается во мне беспокойством. Кажется, что кто-то захотел не только скрыть цвет, но и убедить других, что света вообще не существует. И от этого мне становится неуютно, подступает тошнота. Хотя розовый цвет я люблю.

Пока я завариваю чай, Эмили все время вертится под ногами. Я чуть не сбиваю ее каждый раз, когда поворачиваюсь.

— Эмили, почему бы тебе не посидеть хоть немножко спокойно?

— Хорошо, — соглашается она, но только чуть-чуть присаживается на краешек стула; ее толстые ножки, готовые к прыжку в любую минуту, елозят, не зная усталости.

— А что там Рози делает? — спрашиваю я.

— Она наверху играет с Барби. — В голосе Эмили пренебрежение.

— А ты разве не любишь Барби?

— Мама говорит, что такие куклы, как Барби, не могут быть интересными, потому что их очень много.

Эмили все знает. Последнее время она читает учительнице целые лекции о своей жизни. Понятно, что последняя не очень-то возражает, но предпочла бы не выслушивать всех подробностей. Лесли это не очень-то беспокоит. «Какой смысл что-либо придумывать? Чем раньше они все узнают, тем меньше это будет их волновать».

Я приготовила то, что Лесли нам оставила: салат из тунца, печеную картошку, холодные бобы, французскую приправу с большим количеством оливкового масла — ничего, что могло бы оказаться вредным для детского организма. Но я ее перехитрила: принесла им шоколад. Я часто так поступаю, и при этом еще обязана давать им клятву, что сохраню все в тайне.

Эмили опять соскочила со стула.

— Мама говорит, я могу помогать тебе готовить чай, — говорит она.

— Хорошо, — говорю я, опять усаживая ее на стул. — Тогда сиди здесь и натирай сыр.

Она ненадолго успокаивается, что-то бормочет:

— «Вниз он пошел, и полезли волнистые червячки. Привет, червячки, что вы сегодня делали? Спорим, вам не нужно было заниматься письмом?! Наше письмо легкое-прелегкое. Так каждый может написать что, кто, почему и все подобное тому». — Она смотрит на меня. — А шоколадное угощенье сегодня будет, а, Китти?

— Нет, — говорю я и достаю из духовки печеную картошку.

— Ой-ой, — огорчается Эмили.

— Вот так-то лучше.

— А что же тогда будет?

— Я не собираюсь тебе сейчас рассказывать, иначе сюрприз не получится.

— Но для Рози это все равно будет сюрприз, даже если я узнаю, что это такое.

— Нет, — говорю я. — Сиди и жди.

Я зову Рози, которая послушно спускается вниз вместе с Барби, одетой во все розовое и блестящее. Каждый раз, когда я вижу Рози, все сжимается у меня внутри и мне приходится делать над собой усилие, чтобы не подхватить ее на руки и не сжать в объятиях. Она родилась три года назад. Она могла бы быть моим ребенком.

Мы сидим за столом и едим салат из тунца и печеную картошку. Когда мы заканчиваем, я даю им шоколад. Эмили ест медленно и аккуратно. Она откусывает большие куски. И одновременно умудряется разговаривать:

— Мама бы точно рассердилась, если бы увидела, как я это ем. — Говоря это, она хихикает. Смех вырывается у нее как бы случайно, громкий, хоть и неожиданный, ее маленькие плечики трясутся от удовольствия.

Рози ест быстрее, набивая рот до отказа. Но когда она сидит, пережевывая, ее глаза светятся от предвкушения следующей порции.

Я складываю тарелки в мойку. Они обе наблюдают за мной.

— Отлично, — говорю я. — Одеваемся. Сейчас произойдет что-то необыкновенное. Мы пойдем — сами увидите куда…

Сколько же времени уходит на одевание детей! Куртки, шарфики, перчатки, носки, ботинки… Ничего просто не дается. Они отстаивают свое право самостоятельно надеть перчатки и засовывают указательный палец туда, где должен оказаться большой, от этого их кулачки торчат наружу, застревают в центре, а скрючившиеся пальчики не дают во всем этом разобраться. У них смешные шапочки с завязками под подбородком, с помпонами, болтающимися туда-сюда; синяя для Рози и розовая для Эмили, они подходят к их курткам. Но они меняются, и каждая из них превращается в смесь розового и голубого.

— Куда же мы идем? — спрашивает Эмили.

— Подожди, сейчас увидишь, — снова повторяю я.

Как только на улице темнеет, автобусы обретают совсем иную природу: их тепло и свет влекут тебя внутрь, и тогда мир снаружи начинает казаться враждебным и незнакомым. И хотя люди, как и раньше, сидят бок о бок, но при этом каждый в своей скорлупе, они уже не кажутся такими разъединенными, как раньше.

Когда мы встаем, чтобы выйти, женщина напротив улыбается мне.

— Какие замечательные детки, — говорит она.

— Спасибо, — говорю я, и все светлеет у меня внутри.

Мы идем в театр смотреть «Питера Пэна». Я решила, что Рози уже достаточно взрослая, чтобы сосредоточиться на пьесе. Я не сказала об этом Адриану и Лесли, потому что хочу сделать им сюрприз исключительно от себя, хочу, чтобы каждый раз, когда они будут думать о Питере Пэне, они вспоминали эту таинственность и восторженность, что привела их к нему. Мне хочется, чтобы у них в памяти сохранилось счастливое воспоминание о моем подарке. Адриана не будет дома всю ночь, Лесли придет с родительского собрания поздно. Этот сюрприз только от меня. Я впервые покажу им, кто такая фея Динь-Динь, и этих мальчиков, которых потеряли. Когда Лесли придет домой, я расскажу ей, где мы были. Может, ей это и не понравится, но для меня это уже не будет иметь никакого значения. Моя награда — время, проведенное с девочками.

Театр похож на улей, гудящий голосами родителей и радостно возбужденных детей. Я осторожно прохожу через толпу; Рози сидит на одной моей руке, за другую держится Эмили, которая настойчиво тянет меня назад.

— Идем же, Эмили, — говорю я весело. — Тебе очень понравится.

Но она сопротивляется, виснет на моей руке.

— Разве мама разрешила? — спрашивает она.

— Да-да, — говорю я и сама при этом начинаю верить своим словам. — Ты же не думаешь, что я заставлю тебя что-то делать, не сказав об этом маме?

— Почему же тогда она нам сама об этом не сказала?

— Это же был сюрприз, я тебе уже объясняла.

Эмили хмурится, но идет со мной. Я хочу купить программку, но там столпилось столько народа, что я начинаю нервничать из-за того, что держать сразу двух девочек довольно трудно. Я ищу глазами место, где можно было бы их оставить, и решаю, что они вполне могут подождать меня возле колонны. Я спускаю Рози на пол.

— Стойте здесь и держитесь за руки. Я скоро.

С трудом пробиваюсь через толпу и покупаю две программки, но, когда я возвращаюсь к тому месту, где, по моему разумению, я оставила девочек, их там нет. У меня внутри все болезненно сжимается, и я в панике оглядываюсь вокруг. Подхожу к паре, стоящей у колонны.

— Вы не видели моих девочек, двух моих девочек? — Я говорю слишком быстро. Пытаюсь объяснить медленнее: — Я оставила их здесь, две светлые милые девочки, очень хорошие…

На меня смотрят озабоченно:

— А где вы их оставили?

— Здесь, они только что были здесь, я велела им никуда не уходить…

Я готова заплакать. Чувствую, как внутри меня что-то поднимается. Женщина кладет мне на руку свою ладонь:

— Я уверена, они не могут оказаться далеко; постойте спокойно несколько минут и посмотрите внимательно вокруг.

Мужчина оборачивается ко мне. Он старше, с аккуратной бородой.

— Вот там, случайно, не они? Две маленькие светлые девочки.

У него добрый голос. Я оборачиваюсь и вижу их — держатся за руки, все еще в перчатках и шапочках, оглядываются в ожидании меня.

Я бросаюсь к ним:

— Где вы были? Я же велела вам не сходить с места!

— А мы и не сходили, — возражает Эмили. — Мы все время здесь стояли.

Я пересчитываю колонны от входа. Они стоят у шестой колонны, а я была в полной уверенности, что одни у седьмой.

Внезапно я увидела себя, совсем маленькую. Мне велели держаться за мамину юбку, чтобы ее руки были свободны и она могла покупать все, что нужно. Я даже вспомнила юбку, ее фиолетовый, мнущийся материал, с выступающей вышивкой вдоль кромки и похожими на колокольчики кисточками, свисающими с пояса. Я точно знаю, что не выпускала юбки из рук, но, взглянув вверх, вдруг внезапно обнаружила, что держусь за незнакомую женщину. Не помню, как я отреагировала тогда. Наверное, закричала. Это одно из моих немногих воспоминаний о матери.

Я оборачиваюсь, чтобы поблагодарить мужчину и женщину, но они уже ушли. Наклоняюсь к Эмили, которая кажется испуганной.

— Извини, — говорю я как можно ласковее. — Я, наверное, перепутала. Пойдем искать наши места.

Места в самом верхнем ряду третьего яруса. Я очень крепко держу Эмили и Рози, пока мы пробираемся у самого края, стараясь не смотреть вниз.

— А это что такое? — спрашивает Рози, когда мы наконец на своих местах.

— Театральный бинокль.

— Зачем он?

— Он так устроен, что с его помощью тебе будет легче рассмотреть людей на сцене.

Я надеюсь, что артисты не будут слишком часто летать; наши места на такой высоте, что верхняя часть сцены отсюда не видна.

Эмили старается заполучить бинокль:

— Я никак не могу его достать.

— Нужно заплатить двадцать пенсов.

— Китти, а у тебя есть двадцать пенсов?

— И мне, и мне, — говорит Рози.

Я открываю кошелек и обнаруживаю, что в нем всего лишь одна двадцатипенсовая монетка. Я отдаю ее Эмили, но на лице Рози появляется такое выражение, что я понимаю: еще минута — и она расплачется от такой несправедливости.

— Извините, — обращаюсь я к мужчине, сидящему рядом с Рози. — Вы не могли бы разменять мне деньги так, чтобы у нас была двадцатипенсовая монетка?

Он с готовностью находит монетку и любезно протягивает ее мне.

Вопрос с биноклями решен, они встают, наклоняются вниз и рассматривают сидящих там зрителей.

— Садитесь, — говорю я, — иначе людям за нами ничего не будет видно.

Их хватает только на то, чтобы секунды две посидеть спокойно, затем они снова вскакивают. Я вздыхаю, уверенная, что когда спектакль начнется, они будут сидеть тихо.

Лампы постепенно гаснут.

— Садитесь, — говорю я. — Сейчас начнется.

— Китти, — внезапно заявляет Рози, — я хочу в туалет.

Наш поход в туалет не прибавил нам популярности. Каждый должен встать, чтобы пропустить нас, и из-за этого зрителям следующих за нами рядов обзор и вовсе закрыт. Никто не произносит ни слова, однако я и без слов чувствую враждебность. Мне не видно негодование, так как я слишком сильно смущена, чтобы выглянуть в их лица, но в том, что на них оно отчетливо написано, я не сомневаюсь. Натыкаясь на чьи-то туфли и шепча «извините», веду детей перед собой, пытаясь убедить Рози двигаться быстрее. В конце концов мы возвращаемся на свои места, и я начинаю дышать медленно и глубоко, не без труда заставляя себя успокоиться. Жду, когда высохнет выступивший от смущения пот.

— Эта собака настоящая? — начинает шептать Эмили сразу же, как только мы вернулись.

Я киваю.

— А как они заставляют собаку делать то, что им хочется?

Я стараюсь не обращать на нее внимания.

— Китти! — Она шепчет громче.

— Ш-ш-ш… — Я прикладываю палец к губам и недовольно трясу головой.

— Как?

— Потом расскажу, — шепчу я прямо ей в ухо.

Она кивает и усаживается, и меня на какое-то время оставляют в покое.

— Они же летят! — Рози заявляет это с восторгом.

— Ш-ш-ш.

— Как же они это делают? — спрашивает Эмили.

— Ш-ш-ш…

— Китти, ну как они это делают?

— Волшебство, — шепчу я.

— Волшебства не бывает. — Ее шепот постепенно переходит в разговор средней громкости.

— Ш-ш-ш…

Вокруг нас неодобрительный шумок. Я закрываю глаза и пытаюсь представить, какого типа людей мы раздражаем больше всего. Но этот шумок, как шепот из ниоткуда, не выходит из чьего-то рта, он лишь проявление раздражения, не имеющего конкретного источника. Он идет ниоткуда и отовсюду, он кружит вокруг нас, и нет сомнения, что мы правильно понимаем, куда он направлен.

На какое-то время все затихает. Эмили начинает возиться со своим биноклем. Рози это видит и пытается делать то же самое. Она соскальзывает с сиденья, которое, отскочив назад, с грохотом ударяется о спинку, в то время как она разглядывает сцену стоя. По крайней мере, ни одна из них не разговаривает — обе девочки заинтересовались пьесой — и я с большой осторожностью позволяю себе расслабиться.

Внезапный толчок сзади. Я подумала, что кто-то неловко пошевелил ногой, и не обращаю внимания.

— Извините.

Я оборачиваюсь назад, ко мне наклоняется мужнина:

— Ваша дочка не могла бы сесть на место? Моей жене ничего не видно.

— Рози, — шепчу я, — сядь, за тобой не видно.

— Ш-ш-ш…

Первое действие продолжается, и девочкам удается наконец сосредоточиться. Я так и думала, что они в том возрасте, когда театр доставляет радость. И почему бы им не пошептаться немного? Все знают, что дети никогда спокойно не сидят. Конечно, во всем виноваты эти люди вокруг. Зачем только они пришли без детей на детский спектакль? Может, они сами и есть те потерянные мальчики, которые так никогда и не стали взрослыми и которым постоянно нужно возвращать свое заново ожившее детство для того, чтобы найти вечно ускользающий элемент, недостающий им в жизни. Им следует быть более терпимыми и радоваться, глядя на детей, умеющих по-детски наслаждаться. Мне бы хотелось поделиться с ними всем этим в антракте, но я знаю, что не сделаю этого, потому что и я могу понять доводы, которые они будут мне приводить, объясняя свое пребывание здесь и желание спокойно посидеть и послушать. Взрослые как взрослые. Мы приходим сюда, чтобы напомнить все это самим себе и вернуться к утраченной молодости. Мы заплатили деньги за эти места и взамен хотим получить удовольствие. Для маленьких детей есть дневные спектакли. Другие дети, пришедшие на этот спектакль, ведут себя хорошо; они старше и привыкли ходить в театр.

И они правы, думаю я с грустью. Мне не следовало их приводить. Я встречаюсь с Эмили и Рози только раз или два в неделю, а этого недостаточно. Откуда мне было знать, доросли ли они до такого спектакля? Да и как определить?

На меня внезапно наваливается гнетущая тяжесть: я вижу простирающееся передо мной будущее, в котором не будет никакой возможности узнать, как растут и развиваются дети. Для меня все потеряно. Мне некуда идти.

— Китти! — Рози опять у моего уха. — Как зовут эту волшебницу?

— Фея Динь-Динь.

— Ш-ш-ш…

Когда в антракте зажигается свет, я оборачиваюсь и громко перед всеми извиняюсь. Зрители кивают и вежливо улыбаются, говорят, что мы им вовсе не мешали, но кто-то из них говорит неправду. Шушуканье не создается само собой. Под сиденьями нет никаких невидимых механизмов, которые издавали бы первое «Ш-ш-ш…», которое, подпитывая само себя, множилось бы и разрасталось. Должен быть какой-то человеческий источник. И я могу по лицам и манере поведения догадаться, кто из них был недоволен больше других. И все же они все очень милы.

Мы спускаемся вниз и встаем в длинную очередь за мороженым. Эмили в восторге от Питера Пэна, а Рози — от мороженого.

— Китти, а что мы можем купить?

— Все, что хотите.

— А что там есть?

Я показываю картинки всего, что есть в ассортименте. Эмили хочет рожок, а Рози апельсиновое на палочке. Но когда подходит наша очередь, в продаже остается только в стаканчиках.

— Клубничное, шоколадное или простое? — спрашивает продавщица.

— Какое вы выбираете? — спрашиваю я девочек.

— Апельсиновое, — отвечает Рози.

— А я хочу рожок, — вторит ей Эмили.

— Два шоколадных, пожалуйста, — говорю я.

Трудно поверить, что это удовольствие стоит так дорого.

— Я же хочу на палочке, — говорит Рози и начинает плакать.

Она выглядит разгоряченной и усталой, и я какое-то время раздумываю, не пора ли мне отказаться от своей затеи и отвезти их домой. Но тут я вспоминаю, как им понравилось первое действие, как они успокоились в конце. Нет, я была права, приведя их сюда. Я открываю стаканчик и беру на ложечку немного шоколадного мороженого.

— Открой рот пошире, — говорю я и быстро кладу мороженое Рози в рот, так что она даже не успевает опомниться.

Звонок предупреждает о конце антракта.

— Быстренько, — говорю я. — Кто-нибудь хочет в туалет?

— Нет, — говорит Рози и проглатывает мороженое.

— Я хочу, — отвечает Эмили. — А что же делать с моим стаканчиком?

— Я подержу, пока ты сходишь.

С Эмили гораздо проще, чем с Рози. Она сама может сходить в туалет и спустить за собой. Она выходит и медленно моет руки над розовой раковиной.

— Такой хороший туалет, — говорит она мне, и мы идем наверх.

Мы добираемся до наших мест как раз вовремя, и я слышу общий вздох разочарования, вызванный нашим возвращением. Я усаживаю девочек, продолжающих есть мороженое, с двух сторон от себя. Они на минутку замолкают, и я успокаиваюсь.

— Китти! У меня упало мороженое.

Я роюсь в сумке в поисках салфетки. Кто-то толкает меня в плечо. Я оборачиваюсь, и женщина сзади протягивает мне пачку салфеток.

— Спасибо, — шепчу я и собираю с куртки Рози большую часть ее мороженого.

Мы спокойно сидим на своих местах, и я опять думаю о людях вокруг нас. Вероятно, у них есть свои собственные дети, гораздо старше, чем Эмили и Рози, и они наверняка знают, чего от них ожидать. А я вечно буду либо переоценивать, либо недооценивать их способности, потому что я не каждый день с ними. Не я кормлю их завтраком, разговариваю с ними, выслушиваю их, не я читаю книжки им на ночь. Я знаю детей только по книгам; какие у них приключения, открытия, о чем они думают, но так как эти книжные дети не дышат и не разговаривают, то они никогда не могут стать настоящими. А это совсем не то же самое, что жить бок о бок с такими же детьми и самой видеть, как они растут.

Я думаю о тех детях, которых потеряли, и начинаю понимать, что это я принадлежу к их числу, а не люди, меня окружающие. Я выросла без матери. Это меня потеряли, и никто не может помочь мне отыскать свой настоящий дом, потому что никто не может дать мне то, чего я хочу больше всего.

— Китти, — шепчет Эмили, — Рози заснула.

Я беру мороженое из расслабленных рук Рози, тихонечко вытираю ей лицо и укладываю ее голову к себе на колени. Я медленно доедаю ее мороженое и подавляю в себе желание покрыть поцелуями ее светлую головку.

Только на остановке, увидев приближающийся автобус, мы вспоминаем, что забыли куртку Рози в театре.

— Китти! — Эмили дергает меня за рукав.

Рози, наполовину проснувшаяся, лежит на моем плече, и рука моя ноет под ее тяжестью.

— Подожди, скажешь, когда сядем в автобус.

— Куртка Рози!

— Неужели ты не можешь подождать, пока мы войдем?

В руке у меня мелочь для оплаты проезда.

— Мы забыли куртку. Она осталась в театре.

Моя правая нога уже на ступеньке, я раздраженно смотрю на Эмили:

— Да мы же взяли ее — посмотри, она у меня под мышкой.

— Ее там нет.

Эмили права. Мы забыли куртку. Я останавливаюсь на ступеньках, пытаясь сообразить, что делать дальше.

— Что будем делать? — спрашивает шофер. — Едем или не едем?

Я смотрю на него. Большой соблазн войти и уехать.

— Извините, — говорю я. — Мы забыли куртку.

Он улыбается, вполне дружелюбно.

— Следующий автобус через полчаса.

— Спасибо, — отвечаю я.

Мы устало бредем обратно. Уже десять часов, и театр вполне может быть закрыт. Я не могу и представить себе, что будет, если Лесли придет домой раньше нас. Десять часов — это еще не поздно. Мы можем успеть домой до одиннадцати. Я знаю случаи, когда Лесли приходила и позже.

Двери в театре все еще открыты, и я прошу Эмили и Рози постоять возле них, а сама бегу к нашим местам. Оборачиваюсь, смотрю на девочек. Рози все еще полусонная, и Эмили держит ее за руку. Однако ей это не очень удается.

Я бегу по ступенькам к самому верхнему ряду. В проходах уборщицы с пылесосами чистят, подбирают мусор. До нашего ряда они еще не дошли. Я, перескакивая через ступеньку, долетаю до верха. Розовый рукав куртки свешивается с сиденья. Это куртка Рози, с пятнами от мороженого на одной стороне. Я хватаю ее в охапку, не обращая внимания на уборщиц.

Спускаясь по ступенькам вниз, я вижу незнакомого мужчину, разговаривающего с Рози и Эмили. Он так согнулся, что лицо его на одном уровне с их лицами. Это молодой человек в джинсах и красной клетчатой рубашке, он мне смутно кого-то напоминает.

— …Положите перчатку мне на руку, вот так…

Дети, разговаривающие с незнакомцами. Дети, исчезающие бесследно. Я бросаюсь вперед.

— Китти! — говорит Рози, увидев меня. — Это же моя куртка.

Я крепко хватаю ее за руку, другую руку даю Эмили.

— Привет, — говорит, выпрямляясь, молодой человек. У него курчавые волосы и открытый, простой взгляд.

— Девочки, нельзя разговаривать с незнакомыми, — говорю я. Уж в этом я не сомневаюсь.

— Он не незнакомый, — возмущенно отвечает Эмили. — Он — капитан Крюк.

Так вот почему мне показалось, что я его где-то видела. Но при ближайшем рассмотрении он не напоминает мне Крюка.

— Я подумал, не потерялись ли они, — говорит незнакомец.

— Как видите, все в порядке, — отвечаю я.

— Это же капитан Крюк, — снова повторяет Эмили. — Это правда он.

— Не в этом дело, — говорю я. — Просто ты его не знаешь. А ты не должна разговаривать с людьми, которых не знаешь.

Незнакомец согласно разводит руками:

— Извините. Вы абсолютно правы.

— Вне сомнения, — отвечаю я, беру девочек за руки и, взяв под мышку куртку Рози, направляюсь к выходу.

— Китти! — хнычет Эмили. — Он ведь такой хороший.

— Это нам как раз неизвестно, — говорю я.

Только перед дверью я оборачиваюсь и вижу, как он стоит, глядя на нас, совсем не разозлившийся, с приятной улыбкой на лице. И правда, он на самом деле очень милый. И все же нельзя полагаться на людей. Считать их жестокими гораздо безопаснее.

Автобус опаздывает, после предыдущего прошло уже более получаса. Мы стоим на остановке в полном молчании. Я все время посматриваю на часы и подсчитываю, во сколько же мы приедем домой. А сколько времени уйдет на то, чтобы их уложить? У меня внутри все начинает сжиматься в какой-то холодный твердый комок. Когда я наконец запрещаю себе смотреть на часы, из-за поворота выворачивает автобус и медленно катится в нашем направлении, такой обнадеживающий и близкий.

— Вот и он, — говорю я Эмили. — Правда, автобусы очень хорошие? Если ты и опаздываешь на один, другой приходит вместо него. — Девочки не привыкли к автобусам.

Мы забираемся, оплачиваем проезд и садимся спереди. Я так стараюсь не беспокоиться о времени, что постоянно только о нем и думаю. Во сколько заканчивается у Лесли родительское собрание? Может, она разговорится с кем-то, пока запирают школу, но я не представляю, сколько это может продлиться. Сколько времени тратит она на дорогу домой?

Девочки, сгорбившись, сидят рядом со мной. Молчаливые и несчастные, чувствуя мое беспокойство, они не решаются со мной разговаривать.

Эмили делает одну попытку:

— Китти…

— Что? — Мой голос безразличен и недружелюбен.

— Ничего.

Я чувствую себя виноватой.

— Почти приехали, — говорю я совсем веселым голосом, но даже мне слышно, как неестественно он звучит.

Девочки не отвечают.

Автобус останавливается в сотне ярдов от их дома. Мы выходим. Внезапно на меня наваливается такая усталость, что я забываю все свои волнения. Девочки держатся за руки, а я иду сзади.

Проехавшая мимо нас полицейская машина внезапно останавливается. Мне сразу же начинает казаться, что я совершила какое-то преступление, хотя в посещении спектакля «Питер Пэн» нет ничего противозаконного. И выходить на улицу с детьми после десяти вечера тоже разрешается.

Полицейский выходит из машины и приближается к нам. Он огромен, просто башня, возвышающаяся над нами. Мы останавливаемся и смотрим на него.

— Что ему нужно, Китти? — спрашивает Эмили.

Она пятится назад, под мою защиту. Рози начинает плакать.

— Вы, случайно, не Кэтрин Мэйтленд? — говорит он строго, басом.

Я киваю. Все судорожно задергалось в моем сознании. Откуда он знает? Неужели кто-то рассказал ему о двух девочках, которым еще рано ходить в театр, или о том, что мы забыли там куртку? Или что-то еще? Никак не могу припомнить, но чувствую, что существует еще какая-то причина, о которой я абсолютно забыла.

— А это ваши племянницы, Эмили и Рози?

Я киваю. Не нахожу, что сказать. Эмили и Рози еще сильнее прижимаются ко мне.

— Я разыскивал вас, — говорит он.

Он возвращается к машине и разговаривает со своим напарником. Затем обращается к нам:

— Мы сообщили, что нашли вас. Залезайте в машину. Мы отвезем вас домой.

Мы послушно забираемся на заднее сиденье и едем к дому Адриана. Лесли ждет нас на тротуаре. Она вытаскивает девочек, обнимает. Я неловко выхожу из машины и складываю губы в подобие улыбки. Свет из открытой входной двери льется прямо на тротуар.

— Мы были в театре! — кричит Эмили. — Мы смотрели «Питера Пэна».

— Как он летал, — бормочет Рози устало.

Лесли старается поднять их обеих одновременно и беспрестанно целует. Никогда раньше не видела, чтобы она вела себя так демонстративно. И выглядит она на удивление плохо.

— Собрание рано закончилось? — Этот вопрос я задаю, не имея ни малейшего представления о времени.

Она смотрит на меня, и создается ощущение, что ее лицо закрывается маской.

— Я пришла домой рано. У меня заболела голова, — говорит она удивительно холодным тоном.

— Ох! — говорю я.

Мы стоим, глядя друг на друга, и я понимаю, что попала в беду. При таком освещении она видит меня гораздо лучше, чем я ее. Я застыла под ее осуждающим взглядом.

— Отвезем вас домой? — говорит полицейский. — А завтра во всем разберетесь.

— Спасибо, — говорю я и залезаю в машину.

Мне видно, как Лесли уводит девочек в розовый дом. Аккуратный розовый домик, где есть место для каждого, где они все вместе живут и растут, дом, частью которого они являются. Входная дверь закрывается. Я сижу сама по себе, готовая заплакать, и роюсь в сумке в поисках салфетки. Рядом с салфеткой два билета. Это билеты на поезд до Эдинбурга — один взрослый и два детских. А я никак не могу вспомнить, почему они оказались здесь.

* * *

Веранда при входе в дом Джейка имеет внушительные размеры. Домашние растения, темно-зеленые и пышные благодаря льющемуся из окон солнечному свету и регулярному поливу, о котором не забывают заботливые руки Сьюзи, никогда не наводят на мысль о стихийных силах природы. У Сьюзи есть чувство стиля. Эти растения точно знают, до какой высоты им позволительно вырасти, на сколько широкими должны стать их гладкие листья. Здесь нашлось место и для двух плетеных белых стульев с яркими подушками из декоративной ткани. Это скорее зимний сад, нежели веранда, где Сьюзи и Джейк могут посидеть, посмотреть на проезжающие машины. Однако я уверена, что они этого не делают. Эти стулья, совсем как растения, являются лишь частью общего дизайна, свидетельством хорошего вкуса хозяйки.

К своему удивлению, я обнаруживаю, что входная дверь открыта. Я вхожу. У меня появляется соблазн, сдвинув стулья, сделать себе из них кровать, и от одной мысли о возможности лечь у меня начинает ломить все тело. Однако предпочтительнее было бы не встречаться с почтальоном и разносчиком молока в шесть утра. Не могу терпеть, когда меня кто-то разглядывает во время сна.

Я стучу тихонечко и отступаю от двери, стараясь рассмотреть, горит ли в доме свет. Это не так уж просто определить, так как на окнах тяжелые металлические жалюзи. Сьюзи работает в банке и хорошо знает, как важна безопасность.

Свет в доме есть, но я подозреваю, что это тот ночной свет, который оставляют для отпугивания воров, а не тот, что зажжен в честь моего прихода.

Уже за полночь, но Джейк непредсказуем. Он может крепко спать, заботливо укутанный Сьюзи, а может ночь напролет просидеть перед телевизором, мучась бессонницей. Пол утверждает, что это из-за угрызений совести, хотя он еще не определил, что же вызывает эти угрызения.

Я отступаю в конец веранды; здесь я вне досягаемости отпугивающего света. В Бирмингеме ночи иногда не бывают черными, так что и без света всегда можно отыскать для себя удобное местечко.

Я замерзла, продрогла насквозь. Я отхожу, беру дверной молоточек и очень осторожно стучу в дверь. Он не услышит меня, если спит, но может услышать, если лежит без сна; только бы не смотрел фильм ужасов. Опять страх начинает закипать у меня внутри, и я отчаянно стараюсь не плакать. Мне страшно. Я не знаю, что делать. Мне нужно спрятаться. Мне так хочется, чтобы Джейк появился прямо сейчас.

Я внимательно прислушиваюсь к тишине, которая на самом деле вовсе и не тишина. Я слышу стук своего сердца, шуршание изгороди, звук проезжающей машины — и вот другой шум, шаркающий звук внутри дома. Я задерживаю дыхание, надеясь, что это не Сьюзи.

Кто-то подходит к двери. Слышен звук выключателя, еще шаг — и все стихло.

— Кто здесь?

Меня пробирает дрожь.

— Джейк? Это я, Китти.

У меня стучат зубы. Не могу понять, слышит ли он меня. Я сама себя едва слышу.

Он отодвигает задвижку, отпирает врезной замок и, наконец, замок с защелкой. Дверь легко открывается, и я вижу взлохмаченные волосы Джейка, его сердитое лицо, темные, совсем не радостные глаза.

— Можно мне войти? Я не буду шуметь. Ну пожалуйста, Джейк, впусти меня.

Дверь открывается шире, и я прохожу внутрь. Джейк закрывает ее за мной и запирает все замки. Только после этого оборачивается. В темноте мне видна лишь бледность его лица.

— Проходи в гостиную, — шепчет он.

Я иду на цыпочках в полном неведении, следует ли он за мной или отправился спать.

Дверь закрывается, щелчок, загорается свет. Я стою, моргая, из-за внезапного, яркого света ничего не могу разглядеть.

— Что ты здесь делаешь, Китти?

Я пытаюсь сфокусировать взгляд. На Джейке бледно-розовый халат Сьюзи.

— Почему ты ходишь в халате Сьюзи?

Он и не собирается посмотреть, что на нем. А я начинаю беспокоиться о том, в каком глупом положении он окажется, когда поймет, что украшен розовыми цветочками. «Маркс энд Спенсер», первый этаж, женские костюмы и белье.

Он вздыхает и наклоняется, чтобы зажечь камин.

— Тебя искали, — говорит он. — Недавно звонил Адриан, спрашивал, не у нас ли ты.

Он тяжело опускается на диван около камина, ему, кажется, холодно.

Я подвигаю кресло поближе к камину и сворачиваюсь на нем калачиком. Не могу добиться, чтобы зубы не стучали.

— Знаю, — говорю я, чувствуя себя еще более несчастной, чем раньше. — А почему, ты думаешь, я пришла сюда?

Он улыбается, и мне становится легче. Сила Джейка в том и состоит, что он хорошо держится в критических ситуациях. Он может стать выше всех этих температур, и тонзиллитов, и воспалившихся вросших ногтей на пальцах, стать мудрым и серьезным, и ты чувствуешь его поддержку.

— Я тебя разбудила?

— Да нет, я не спал.

Мысленно я благословляю его бессонницу.

— Я не знала, куда мне пойти.

— Я бы пошел домой и включил музыку.

Я слабо улыбаюсь и рассматриваю языки пламени в камине. Какое хитрое изобретение — эти камины с поддельными угольками. Чтобы понять, что пламя внутри не хаотично, а подчиняется четко определенной схеме, нужно долго присматриваться. И даже это не дает тебе абсолютной уверенности.

Уже несколько дней я не разговаривала с Джеймсом.

Джейк перестает улыбаться.

— Китти, о чем ты думала, когда забирала девочек, никому ничего не сказав? Полагаю, сейчас они дома?

Я не могу смотреть ему в глаза. Вместо этого изучаю ковер. Он нейтрально бежевый, спокойный, без пятнышек, сделан из натуральных материалов, чтобы у Джейка не обострялась аллергия. Для Джейка и Сьюзи, которые живут в оболочке особой чистоты и никогда ничего не проливают, такой износоустойчивый ковер — излишняя предосторожность.

— Мы забыли куртку. Все было бы в порядке, если бы нам не пришлось за ней возвращаться.

— Ты не можешь вот так просто уходить с детьми. Они же такие маленькие.

Что он вообще знает о детях? Откуда ему известно, что и в каком возрасте они делают?

— Куда ты их водила? — Тон его обычен, но говорит слишком громко, и это выдает его нетерпение.

— На «Питера Пэна».

Он кивает понимающе, то ли стараясь показать, что он знает «Питера Пэна», то ли одобряя мой выбор.

На кофейном столике фирменная тарелка. Сьюзи всегда оставляет повсюду соблазнительные вкусные вещи. Думаю, ей просто нравится показывать всем, какая у нее выдержка, что она не будет есть ничего подобного, даже если все это у нее перед глазами. Я беру ириску и разворачиваю. Пока я жую, у меня возникает желание выбросить бумажку в огонь, но я тут же вспоминаю, что он ненастоящий. Я скручиваю ее, затем аккуратно укладываю у себя на коленях, разглаживаю все складочки и ровно складываю ее вновь и вновь.

— Я не разбудила Сьюзи? — спрашиваю я в конце концов.

Джейк вздыхает:

— Нет, не думаю. У нее весь день было плохо с желудком, но сейчас, слава богу, намного лучше.

— Ее тошнило?

— Да, очень сильно.

Мы сидим молча. На самом деле мне не хочется разговаривать с Джейком. Я пришла сюда потому, что мне нужно было куда-то прийти, а проводить на улице еще одну ночь не хотелось. Где-то внутри меня, глубоко в животе, засел вечный холод, который медленно поднимается кверху и расходится во все стороны, так что даже тепло камина не может меня согреть.

В моем сознании мгновенно всплывают те билеты на поезд: маленькие белые карточки, с аккуратными надписями, что расположились рядом с кошельком в моей сумке.

Откуда они там взялись?

Неужели это я их туда положила?

Зачем?

— Что-нибудь есть по телевизору?

— Джеймс знает о том, что происходит?

Я отрицательно качаю головой:

— Думаю, что нет. Но Адриан обязательно позвонит ему.

Он кивает и берет карамель, кофейную со сливками.

— Хорошо, когда кто-то любит кофейные со сливками, — говорю я.

— Я их не люблю. А ем, потому что их никто больше брать не хочет.

Мы жуем вместе, и содержимое фирменной тарелки постепенно исчезает. Завтра, когда Сьюзи встанет, она сразу узнает, что я была у них. В гостях я всегда сижу и очень много ем. Хотя есть надежда, что она не будет себя чувствовать настолько хорошо, чтобы заметить, что все съедено.

— С другой стороны, — говорю я, — Адриан сейчас совсем не в Бирмингеме, а в Лондоне.

Джейк кашляет. Мне слышно, как у него откашливается мокрота.

— Нет, он вернулся домой — пришлось уйти с церемонии награждения.

— Но почему?

— Лесли позвонила ему на мобильный телефон. Она подумала, что детей похитили. Понимаешь, люди обычно так и думают, когда не находят своих детей там, где им следует быть.

— Но ведь им же ничего не угрожало, — говорю я.

— Откуда это мог знать Адриан? Вас всех троих могли убить.

— Я написала записку, — сказала я и остановилась. — Хотя на самом деле забыла. — И опускаю глаза под его пристальным взглядом. Врать я умею плохо.

— Достаточно об этом.

— Кто же знал, что Лесли вернется домой так рано? Я все ей собиралась рассказать после того, как дети улягутся спать.

Он выбрал все кофейные карамельки и разложил их в ряд на ручке дивана. Потом начал есть одну за другой, аккуратно разворачивая бумажки и выбрасывая их в мусорную корзину. Не промахнулся ни с одной.

Я раздраженно хватаю горсть конфет. Терпеть не могу вот эту его аккуратность и меткость. Начинаю запихивать в рот конфеты одну за другой, не успевая пережевывать.

— Придется тебе завтра с ними поговорить, — произносит он мягко. — Ты же не сможешь вечно прятаться.

Я пожимаю плечами:

— Не беспокойся. Я уйду до того, как ты встанешь.

Нам нечего сказать друг другу. Знаю, он не будет заходить слишком далеко, вроде: «Это как-то связано с твоим малышом?» Он не задаст мне такого вопроса, потому что понимает, что я не смогу на него ответить.

— Ладно, пойду спать, — говорит он.

Встает в своем розовом халате и опять кашляет.

Плохой кашель.

— Если хочешь выпить — все в твоем распоряжении. Только…

— Что?

— Постарайся потише. Сьюзи необходимо выспаться.

— Между прочим, — говорю я, — дверь веранды не заперта.

Он медлит у выхода, собираясь что-то сказать, но передумывает. Я беру пульт дистанционного управления и включаю второй канал. Передача «Открытый университет». Обсуждают клонирование.

— Спокойной ночи, — говорю я. — Можно перед сном посчитать малышей.

Он уходит. Я потому лишь так сказала, что понимала: он не расслышит.

Я слушаю важную даму в очках на цепочке и мужчину помоложе в белом халате и с пейджером. Ученый он или врач? Хотелось бы знать. Каждый из них говорит убежденно, но к согласию они не приходят. Я начинаю согреваться. Внезапно веки становятся тяжелыми, болят глаза. Я глубже вжимаюсь в кресло, склоняю голову на подушку и стараюсь сосредоточиться на клонировании.

Я, вздрогнув, проснулась, в шее что-то хрустнуло. Телевизор все еще включен, но я не могу понять, о чем говорят. Лица расплывчатые, слова неразборчивы.

Мне снилось, что повсюду маленькие дети: в кроватках, на стульчиках, в колясках. Сесть абсолютно негде, потому что комната полна малышей. Они гукают, спят, плачут. И в самый последний миг перед пробуждением я вдруг поняла, что я одна из них, и уже открыла было рот, чтобы заплакать, чтобы доказать это. Но в тот же миг проснулась, ощутив болезненную одеревенелость во всем теле.

Смотрю на часы на руке. Пять тридцать. Пора идти домой, пока никто не догадался, где я.

По телевизору какие-то деловые мужчины разговаривают на иностранном языке. Я быстро листаю "Радио таймс», пытаясь определить, что это за язык. Оказывается — русский. Ничего удивительного в том, что я не могу их понять.

Выключаю телевизор и встаю. Ноги такие одеревенелые, что я чуть не падаю; правую вдобавок свело. Я прыгаю до тех пор, пока она не начинает действовать.

Когда я выключаю свет, все предметы по-прежнему видно — на улице уже не темно. Направляясь в холл, двигаюсь очень медленно, чтобы никого не разбудить, И прямо перед входной дверью слышу, что кто-то идет сзади. Я оборачиваюсь, ожидая увидеть Джейка, но оказываюсь лицом к лицу со Сьюзи.

— Ах! — восклицаю я и прикрываю рот рукой.

Она выглядит удивительно несобранной.

— Китти, — говорит она, — что ты тут делаешь?

— Да так, — говорю я, и ни одна мысль не приходит мне в голову. — Просто я проходила мимо…

Она уставилась на меня. Но ее сосредоточенность направлена не на меня, а на какую-то другую внутреннюю проблему. Никогда раньше я не видела ее в ночном белье, не видела ее лицо бледным, без косметики, волосы — жирными и растрепанными.

— Ой! — внезапно охает она и убегает в кухню.

Пока я отпираю дверь, мне слышно, что ее рвет над раковиной. Закрыв за собой дверь, я стараюсь не слышать, как ее тошнит. Я знаю, что это такое — когда тебя тошнит весь день. У нее нет никакого расстройства желудка, она беременна. Я поняла это по ее виду.

У меня такие тяжелые ноги, будто я бегу по воде, и возникает ощущение, что они вовсе не движутся. Не уверена, удастся ли мне добраться домой.

В нерешительности стою перед дверью своей квартиры. Куда идти — домой или к Джеймсу? Где Адриан думает меня найти? В моей квартире? Но я могу не открыть ему, а у него нет ключа. Возможно, он отправится к Джеймсу и попросит его помочь войти. Согласится ли Джеймс? Я не уверена. Постояв неподвижно в мучительной нерешительности, я останавливаюсь на мысли навестить мисс Ньюман, что живет этажом ниже. Она непременно пригласит меня на чай с пирожными. Но нет. Для пирожных еще слишком рано.

Так я перехожу от одной двери к другой, не зная, что делать.

Догадка приходит сама собой, когда дверь Джеймса открывается и выходит Адриан.

— О, вот и Китти! — Он говорит это так, будто для него вполне естественно выходить из квартиры Джеймса в шесть тридцать утра.

— Да-да, — бормочу я и смотрю на свои ноги. Туфли все в грязи.

— Нужно поговорить, — заявляет он, и это похоже на заявление всезнающего директора, или доброжелательного отца, или старшего брата.

За ним появляется Джеймс. Все мы полностью одетые, но изрядно помятые.

— Китти, — говорит Джеймс, подходя ко мне.

Похоже, он рад меня видеть, а может, мне только так кажется. Он приближается и обнимает меня.

— Китти, — вновь повторяет он, и я прижимаюсь к нему. Мне приятно, что он такой теплый и мягкий. — Слава богу, с тобой все в порядке.

Но у меня нет ощущения, что я в порядке. Ноги до сих пор не гнутся, шея болит, еще болит живот, и я никак не могу вспомнить, где оставила сумку с кошельком и ключами. И это последнее меня смешит, потому что при таком раскладе я в любом случае не смогу попасть в свою квартиру. Я изо всех сил борюсь с волной подступающего смеха, готовой вырваться наружу. Представляю себе реакцию Адриана на такую выходку: «Смех здесь неуместен».

Адриан идет впереди, и я в их сопровождении прохожу в квартиру Джеймса. Мне хочется сказать: «Знаете, я не могу идти», а вместо этого я, как ни странно, произношу:

— Сьюзи беременна.

* * *

Пахнет подгоревшими тостами, и Джеймс бросается на кухню, оставляя меня наедине с Адрианом. Это несправедливо. Джеймс женат на мне, и он отчасти несет за меня ответственность, даже если предпочитает оставаться в стороне. Я поважнее тостов.

Адриан расхаживает туда-сюда, то засовывая руки в карманы, то вновь их вынимая. На его лице темная щетина, а карие глаза кажутся еще более ввалившимися, чем обычно. Раньше я никогда не видела его по-настоящему взволнованным, поэтому из-за подобного зрелища мое дыхание учащается. Все плывет у меня перед глазами, и желание остановить его становится все сильнее.

— Я действительно думаю, Китти, — начинает он и замедляет шаги.

Его ботинки слишком жесткие и так и грохают по деревянному полу. Я беспокоюсь за мисс Ньюман внизу. Весь этот шум ее разбудит. Если я дождусь, когда Адриан уйдет, я смогу ее навестить. К тому времени она уже будет готова со своим чаем с пирожными.

Он делает еще одну попытку:

— Почему ты ничего не сказала? Все это так… так…

Джеймс возвращается в комнату.

— Ступай домой, — говорит он Адриану. — Нам всем нужно хоть немного поспать. Я позвоню сегодня вечером.

Удивительно, но Адриан поворачивается и выходит. Он редко принимает Джеймса всерьез, поэтому я жду, что вот сейчас он изменит свое решение и вернется излагать свои доводы до конца. Но дверь за ним закрывается.

Я сажусь на диван и жду. Все вокруг кажется мне неестественно ярким и бескомпромиссным. В поле зрения попадает Джеймс. Вот он еще раз пересек комнату, бесшумно ступая. Я смотрю прямо ему в лицо, ожидая вопросов, но их нет. Он садится рядом, но не дотрагивается до меня.

Известно ли ему про билеты на поезд? Я начинаю покрываться потом. Выяснил ли он? Говорила ли я ему об этом?

— Иди спать, — говорит он нежно. — Потом поговорим.

Я послушно поднимаюсь и иду за ним в спальню. Мы раздеваемся и забираемся под двуспальное пуховое одеяло. Лежим рядом, не двигаясь. Через какое-то время его тело становится теплым и тяжелым, а дыхание — ровным. Бедный Джеймс. Он, должно быть, так устал от этой бессонной ночи. Я придвигаюсь ближе. К его теплу.

Но каждый раз, когда я закрываю глаза, цвета начинают беспорядочно носиться в моей голове. Танцующие на ветру бабочки, крокодилы, гладкие темно-зеленые растения, клонированные Питеры Пэны, разговаривающие по-русски, Сьюзи, которая несет в охапке пятерых малышей, и все они хохочут, и их тошнит на ее очаровательный розовый костюмчик.

Я резко открываю глаза. Не хочу спать. Это изматывает. Не могу думать о последних двадцати четырех часах моей жизни, вместо этого начинаю думать о своей матери.

Она умерла, когда мне было три года, и, если бы она чудеснейшим образом появилась сейчас, воскресла из небытия, я бы ее не узнала. Во сне она реальна. Я вижу ее длинные темные волосы и нитку бус, с которыми я малышкой играла. Не знаю, что в этих грезах-снах принадлежит памяти, а что воображению. Это не ночные кошмары, а скорее сны-утешения, но стоит только мне проснуться, как я теряю их нить, и тогда я лежу одна с ужасной болью внутри, с зияющей дырой, которую никогда ничем не заполнить. До сих пор не могу решить, что хуже: не иметь матери или не иметь детей. Это зияющая пустота двух направлений. Она — сзади, она же — впереди.

Мама погибла в автомобильной катастрофе, но ни у кого никогда не возникает желания рассказать мне о ней. Когда бы я ни спросила, сразу опускается тяжелая завеса неопределенности. Мне бы хотелось знать подробности. Кто был в этом виноват? Она ли вела машину? Был ли там с ней кто-то еще? Мне нужен конец для того, чтобы я смогла прийти к началу.

Братья говорят о ней так редко, как будто сговорились обо всем забыть. А они, в отличие от меня, помнят детство, в котором была мама. От этого начинает казаться, что они просто не могут придать этим воспоминаниям форму реального описания. Иногда у меня возникает ощущение, что они знали разных мам.

Когда мне было лет двенадцать, я сделала попытку узнать о ней побольше и стала приставать к братьям с расспросами.

Мама Пола высокая, с короткой стрижкой. «Ей нравилось работать в саду, и под ногтями у нее всегда было черным-черно. Она совсем мало разговаривала с нами, только во время еды. И даже тогда, разговаривая, все посматривала в окно, думала о саде».

В его описаниях она всегда была на улице: подрезала деревья, собирала граблями листья, устраивала клумбы.

— Она пела в саду, — сказал он как-то. — Когда я ложился спать, на улице еще оставался свет, и я слышал, как она поет. Думаю, она продолжала работать в саду с фонарем.

— А что она пела? — спросила я.

Он смутился:

— Я не знаю. Слов я не мог разобрать.

— «Вечер после трудного дня»? Или «Пенни-лейн»? — В восемь лет я нашла записи «Битлз» в гостиной и слушала их снова и снова, до тех пор, пока не выучила наизусть. Теперь мама всегда пела эти песни в моих снах.

Пол отрицательно покачал головой:

— Нет, это невозможно. Для этих песен она была слишком стара. Мы были фанатами «Битлз». Она пела… — Он помолчал, пытаясь вспомнить. — Не знаю точно. Должно быть, народные песни. «Зеленые рукава», «Ясеневую рощу», все в таком роде.

Я расстроилась, я была уверена, что он не прав. Когда мама умерла, ему было всего двенадцать.

Мама Мартина — маленького роста, как я, и волосы у нее прямые и длинные. Он думает, что она была блондинкой, однако не совсем в этом уверен. На нескольких черно-белых фотографиях в свадебном альбоме свет падает ей на волосы сбоку, и она действительно кажется блондинкой. Думаю, Мартин и помнит ее только по этим фотографиям.

Он считает, что вспомнить, как она выглядела, очень трудно. Я расспрашивала его сразу же после разговора с Полом. Мартин должен был доставить в Ньюкасл пятьсот коробок хрустящего картофеля, и мне разрешили поехать с ним, потому что были рождественские каникулы, а он мог съездить туда и обратно за один день.

— Нет, — сказал он, проверяя шину, — не помню, чтобы она пела.

Нас окружал холод раннего утра. Я засунула руки в перчатках в карманы и укуталась шарфом. Дыхание Мартина медленно расходилось вокруг него огромными молочными облаками. Мне хотелось, чтобы он побыстрей закончил и забрался в кабину, где мы сможем согреться, поэтому я больше ничего не сказала.

Проехав миль двадцать, Мартин решил возобновить разговор.

— Помню, у нее было коричневое платье с маленькими белыми маргаритками. Она его часто носила.

Я ждала продолжения, но его не последовало. Мартин, который знал ее четырнадцать лет, так неточно схватил ее черты! Я не помню коричневого платья с маргаритками. В гардеробе моей памяти ему не нашлось места, поэтому я думаю, что оно, скорее всего, было изношено до того, как у нее появилась хоть какая-то мысль обо мне.

Джейк признавал лишь сам факт существования матери, но ее образ был лишен каких бы то ни было реальных деталей. Воспоминание о ней он всегда связывал с собственной игрой на скрипке: «Она всегда приходила на мои концерты, даже когда я был маленький».

Теперь, говоря о ней, он таинственно смотрит куда-то вдаль. Я ему не верю. В такие моменты он думает о том, как он сам должен выглядеть при упоминании о трагедии. «Я, по крайней мере, думаю, что это было так…»

Не могу понять его неуверенности. Получается, что я могу вспомнить больше подробностей, чем кто-либо из них, а мне было всего три года, когда она умерла. Неужели она не снится ни одному из моих братьев?

Как-то неожиданно Джейк выдал дополнительную информацию. «Она часто играла мне на пианино, — произнес он в середине какого-то разговора. — И как это я забыл об этом? Невероятно».

Меня это не удивило. Джейк не играет с другими людьми, он играет для них. Когда Джейк играет, он думает о Джейке, который в таком-то месте предполагает слышать аккомпанемент. Но меня привлекает здесь именно мысль о матери, играющей на пианино.

— Она пела? — спрашиваю я.

Он смотрит рассеянно.

— Точно не знаю.

— Ты хоть когда-нибудь сознавал, что связан с семьей?

— Что ты имеешь в виду?

— Видишь ли, если уж ты не помнишь свою мать, то у братьев и сестры совсем нет надежды.

— М-м-м… — говорит он. — Интересно.

Думаю, он предпочел бы оказаться единственным ребенком.

Я всегда полагала, что Адриану есть о чем еще рассказать, раз уж он писатель и наверняка больше других интересуется подробностями. Ему было шестнадцать, когда она умерла, а его первый роман был опубликован, когда ему было двадцать три. Должен же он был хоть что-то о ней написать, пусть даже сам он это отрицает. Уверена, что всего он мне не говорит; возможно, по-братски оберегая мои чувства. Ему нравится ощущать себя ответственным за других.

При случае он иногда мимоходом подбрасывает детали, и я, когда была помоложе, обычно ходила за ним, выуживая информацию. Должно быть, он считал меня очень назойливой, однако сам был вечно занят. «Потом, Китти, потом, — обычно говорил он, отмахиваясь от меня. — Не сейчас». В один прекрасный день, когда его биограф будет брать у меня интервью, он об этом пожалеет: я выложу всю правду.

— У нее были длинные волосы. А потом она постриглась. Потом снова отрастила, — так он отвечал на мой вопрос, приводя единственное логическое обоснование вечно меняющегося описания ее внешности.

— Она пела?

— Я не помню. О да, думаю, она пела в ванной. Детские песенки. Я помню «Барашка».

— А в саду она пела?

Он посмотрел удивленно:

— Понятия не имею. Никогда туда не выходил. Нам не нравилось ее садоводство, потому что она иногда забывала готовить ужин. Возможно, она пела на улице. А что, это важно?

— Конечно, важно. Я имею право хоть это знать о своей матери.

— Ты же жил с ней, значит, ты можешь ее описать.

— Да, — сказал он, — но у меня, кажется, не осталось четкой картины.

И почему он так неточен? Пытается что-то от меня утаить?

Мне нравится представлять мать в саду: она все выращивает, создает своими собственными руками, отказывается следовать общепринятому стереотипу жены. Я рада, что ей не нравилось готовить. Я всегда представляла ее спокойной и добродушной, однако позднее поняла, что у них с отцом, по всей видимости, не обходилось без скандалов. Никто не мог жить с ним без скандалов.

— Она много спорила с Диной, — неожиданно добавил Адриан. — Было настоящим облегчением, когда они выходили покричать в сад. Мне кажется, что Дина сбежала именно из-за этого.

Дина ушла, когда ей было четырнадцать. О ней тоже известно очень мало. Очевидно, мужчины вычеркнули из памяти их обеих, за ненадобностью. У них нет времени на женщин.

Никто не упоминает и о несчастном случае.

Когда я спросила о нем Адриана, он был удивлен:

— Ты знаешь, я совсем не помню…

— Ты должен помнить, что тогда случилось.

Он выглядел почти подавленным, что необычно для Адриана.

— Папа не пересказывал нам подробности. Он очень переживал — не мог говорить.

Казалось, отец хотел вычеркнуть ее из их жизни. Вычистить, выбросить, ликвидировать все, да еще как можно быстрее и тщательнее.

Недостаток интереса к матери у моих братьев изумлял меня. Они отгородились от нее в своем сознании, закрыли входные двери, ушли в другом направлении. А раз они не говорили об этом друг с другом, то я решила, что расшевелить и оживить воспоминания будет трудно. Для этого нужно с ними разговаривать. Иначе они могут забыть, что другие тоже существуют.

Ни один из них не дает даже повода думать, что они тоскуют по ней. Но я-то им не верю. И вот теперь я считаю, что у нее были и длинные, и короткие волосы, что она была и высокой, и низкой, что она пела в саду — народные песни сама себе, детские песенки для мальчиков и песни «Битлз» — для меня. Думаю, она всех нас сажала на колени, даже Дину, всех по очереди, и любила нас всех. Никто и не может все помнить, потому что она делала это так хорошо, что все воспоминания затерялись в общей картине счастливого детства. Я думаю, что время от времени она снится каждому, но все забывается, стоит проснуться.

Я бы дала Генри это ощущение счастья. Я бы научилась петь для него.

Моя мать любила сад, который сильно разросся и одичал, когда ее не стало. Думаю, что именно ее конфликт с Диной привел к тому, что Дина ушла.

Отец тоже преподносит мне истории о моей матери, но все они относятся ко времени их жизни до женитьбы. Он никогда не говорит о ней как о матери или даже как о жене, как будто он все еще зол на нее за то, что она умерла, и способен видеть ее лишь в начале волшебной сказки. Даже сейчас, когда мне тридцать два, он рассказывает все те же истории, каждый раз запутывая и приукрашивая.

— Нет, — говорю я. — Это неправильно!

Он прекращает рисовать или иронизировать и смотрит на меня со странной, полной любви улыбкой.

— Ах, дорогая! — говорит он. — Ну вот, опять неправильно.

Он встретил мою маму, Маргарет, в 1945 году. Его родители погибли при бомбежке Лондона, и он никогда не говорит о своем участии в войне. Как-то я нашла на чердаке в старой коробке из-под обуви несколько медалей и сразу принесла их вниз.

— Пап, откуда они взялись?

В это время он готовил яблочный пирог и только повернул голову — пальцы в миске с мукой и маргарином. Он увидел медали, и руки его неподвижно застыли в тесте. Яблоки требовательно зашипели в кастрюльке, но он не обратил внимания. Его злость улетучилась, и он показался мне совсем другим — меньше.

— Где ты их нашла? — спросил он.

— На чердаке. Это твои?

Он что-то пробурчал и, повернувшись ко мне спиной, наклонился над кастрюлей помешать яблоки.

— Ты служил в ВВС?

Меня это взволновало. Получалось, что мы участвовали во Второй мировой войне, делали Историю.

— Это было очень давно, — спокойно сказал он.

— Можно мне взять их в школу? Сделать доклад?

Возникла пауза.

— Если ты так хочешь… И положи обратно, когда закончишь.

Я долго смотрела на его спину, но он молчал. Ему было пятьдесят пять, мне — десять, достаточно взрослая, чтобы почувствовать неловкость положения. Что-то не так.

Я отнесла медали обратно на чердак, закрыла крышку — словно никогда их и не видела. Никто из нас больше не говорил о них.

После войны, вернее, после того, что он там делал, он, по его словам, решил обследовать побережье Великобритании.

— Я делал наброски, искал форму в песчаных узорах, камешках и ракушках. Мне нравились морские глубины и отмели, бури и спокойствие. Художником я хотел быть всегда, и это был мой путь к вдохновению.

Я видела коллекцию его набросков этого периода, и, хотя их немного, они завораживают.

— Все здесь, — заявляет он торжественно, похлопывая себя по голове, когда бы я его об этом ни спросила.

В то время я не воспринимала это серьезно, а теперь допускаю, что он действительно хранит их где-то в закоулках своей памяти. А иначе где еще черпать ему идеи для своих картин? Совершенной формы камешки, гладко отполированные морем, они так насыщены цветами, что мерцают и меняют оттенки под твоим взглядом. Таящее в себе вечную загадку море, неустанная чайка. Я представляю его молодым: вот он стоит на самом краю океана, смотрит, как прибиваются к берегу и откатываются назад камни, и, видя то, что другие не могут увидеть, запечатлевает для дальнейшего использования.

Пока он бродил по побережью, мама училась в университете в Эксетере. По рассказам отца, в конце первого курса, ожидая результатов экзаменов, она с друзьями отправилась поездом в Эксмут. И вот они, сняв обувь, шли от вокзала к пляжу, пока не приблизились к песчаным дюнам.

Тогда Маргарет и двое молодых людей побежали через этот горячий пляж по жесткому, плотно спрессованному песку прямо к кромке воды, с которой начиналось море. Юноши остановились, чтобы закатать брюки, а мама, подтянув юбку выше колен, вбежала в воду, пронзительно крича от восторга и от приятной прохлады. Отец стоял в шортах у края, по колено в воде, сандалии в правой руке. На спине у него рюкзак, содержимое которого составляло все его имущество. Его волосы, слишком длинные, спускались по шее до плеч, он был загорелый и стройный. Рваные заплатки на шортах вырезаны из старых брюк. Он описывает себя, и я так и вижу его: первый хиппи.

Моему отцу до сих пор доставляет удовольствие это воспоминание о появлении Маргарет. Он смакует слова, пробует их на вкус, извлекает их из памяти, как почти забытое наслаждение прошлого.

— Высокая, тоненькая, живая, — говорит он, делает паузу. — Органичная часть этого пляжа, кричит пронзительно, как чайка, длинные распущенные волосы развеваются сзади. В том тесном платьице с красными маками, с тонкими руками, неуклюже торчавшими из рукавов-фонариков, она ждала меня. Угловатость ее локтей — резкая и голодная, неправдоподобная гладкость и белизна кожи, ждущей прикосновения. Она казалась невинной, как еще не проснувшееся дитя. Намокший край ее юбки прилип к тонким ногам, и она танцует от восторга.

Отец мой не обратил особого внимания на двух пришедших с нею молодых людей или на большую группу еще бежавших среди дюн студентов. Меня удивляет, что он вообще помнил, что они там были.

Он кинул на песок сандалии и рюкзак и бросился по волнам отмели прямо к маме. Завидев его, она перестала кричать. Она стояла затихшая, встревоженная его реакцией. Она пыталась опустить юбку ниже, но ее край поплыл по воде.

— Она выглядела как напуганный зверек, — говорит он. — Самочка, ожидающая спасения.

Неужели он на самом деле так думал тогда? «Бэмби» еще не показывали в сорок пятом.

— Я подошел к ней по воде и взял ее за обе руки. Я стал кружить ее, и ей пришлось подчиниться, чтобы не упасть. Она смеялась и так откидывала при этом назад голову, что смех становился из-за этого более чистым и скользил по поверхности воды. Я тоже смеялся, и мы кружились все быстрее и быстрее, пока не упали.

Они поднялись, отрезвленные холодной стихией моря, и оба посмотрели на свою мокрую одежду.

«Мое платье», — сказала Маргарет, внезапно занервничав.

«Моя рубашка», — сказал он таким же тоном.

И они оба снова расхохотались.

«Высохнут на солнце», — сказал отец и протянул ей руку.

Она взяла ее.

«Меня зовут Гай», — сказал отец.

«Меня — Маргарет».

Отец рассказывает эту историю совсем как голливудский фильм: на заднем плане все очертания расплывчаты, а вздымающаяся музыка фортепианного концерта Рахманинова заполняет звуковые пустоты их молчания.

— А куда делись студенты, которые пришли с ней на море? — как-то спросила я.

— Не знаю, — сказал он.

— А кто-нибудь еще был тогда в море? Как это она поняла, что тебя интересует именно она?

— Не знаю, — снова проговорил он.

— Что произошло потом?

Хотелось бы мне знать, правду ли он рассказывал. Было ли это на самом деле так романтично? Эта сцена полна деталей, но не фактов. Вернулась ли мать в университет с друзьями или отправилась с ним куда глаза глядят? Ведь должны же существовать какие-то практические вопросы, которые необходимо было решить в первую очередь.

— Потом мы поженились. — Отец говорил это резко, как будто я спрашивала о подробностях, походивших на список действующих лиц в конце фильма на экране.

И разговор складывался примерно так.

— Но она получила диплом? — спрашивала я. Я знала ответ заранее, но он никогда не прибавлял мне счастья. Мне хотелось, чтобы он изменился. — Она вернулась в университет и закончила учебу?

Отец всегда выглядел озадаченным, когда я спрашивала об этом.

— Нет, конечно, нет. Ей это было не нужно. Мы поженились.

Значит, так: мой отец хотел, чтобы я поверила, будто с тех пор они жили счастливо. Моя мать, Маргарет, перед которой, возможно, лежал многообещающий путь научной карьеры, отказалась от всего, чтобы выйти замуж и родить шестерых детей.

В моих грезах мама высокая, худенькая, с коричневыми волосами, смеется около моря. Почему я пришла именно к этому? Я просматриваю свадебный альбом, черно-белые фотографии, и отец на них никогда не выглядит как следует. Он должен быть полон неутомимой энергии, его глаза на них должны светиться свирепостью, каким угодно образом заставляя фотографа запечатлеть их правильно, схватить подлинную индивидуальность. По самой своей природе фотография — это застывание во времени, поэтому ей недостает главного — жизненной силы его личности. Остается видна лишь половина человека.

Рядом с ним моя мать выглядит такой молодой и красивой, ее волосы, вопреки той моде, длинные и прямые. Если уж отец был первым подлинным хиппи, то она была второй, сделанной из его ребра. Всегда она так выглядела или он изменил ее? Была ли мама, которую мы знали, той самой студенткой, так никогда и не закончившей университет? Видим ли мы на фотографии только половину этой женщины?

У меня есть бабушка с дедушкой — родители Маргарет, которые живут в маленьком домике в Лайм-Риджисе. Раньше я обычно проводила у них школьные каникулы, потому что папа всегда был занят, а на братьев нельзя было положиться. Я все еще иногда езжу к ним на уикенд. Им за девяносто. Дедушка каждый день сидит перед телевизором, разражаясь хохотом через определенные промежутки времени. По вечерам я подсаживаюсь к нему и смотрю программы, о существовании которых раньше не имела представления.

— Ты это видела? — время от времени кричит дедушка, похлопывая себя по ноге и посасывая кончики усов.

Я стараюсь понять, над чем он смеется. Раньше я всегда думала, что слишком мала, чтобы это понять. А теперь мне кажется, что он и сам не понимает. Хочет убедить себя, что все еще жив, что под блестящей лысиной еще активно работает мысль. Иногда он зовет из кухни жену.

— Миссис Харрисон! — кричит он. — Идите сюда и посмотрите на это.

Она приходит из кухни, вытирая руки полотенцем, и стоит перед телевизором секунд десять.

— Мне некогда, — говорит она. — И не смейтесь так много, мистер Харрисон, а то зубы выпадут.

Долгие годы я думала, что у стариков нет имен, что у них только фамилии, вроде мистер Харрисон и миссис Харрисон.

Бабушка прямо-таки жила на кухне; пекла, чистила, мыла пол, постоянно протирала губками желтую пластиковую поверхность мебели.

— Какие замечательные вещи можно купить теперь, — с удовольствием говорит она мне. — Такая поверхность отлично чистится.

Она очень худенькая и бледная, кожа у нее на шее собирается свободными складками.

У нее пятнистые, с синевой, руки, как будто ей все время холодно. Она все время хочет меня покормить.

— Возьми еще булочку с изюмом, моя хорошая, — говорит она. — Ты слишком худенькая. Все эти диеты — не для тебя.

Она часто думает, что я — Маргарет, что она сбросила пятьдесят лет и все начинает сначала. Мне нравится эта путаница. Она делает меня частью моей матери.

У них в гостиной висит большая, сделанная в студии и вставленная в раму черно-белая фотография Маргарет. Она сидит боком, но лицо повернуто к объективу; она смотрит через плечо. Длинная бледная шея, и кожа гладкая, без единого пятнышка. Темные волосы завязаны узлом на затылке, и она выглядит прекрасно, прямо как леди эпохи короля Эдуарда, грациозная и застывшая в прошлом, которого более не существует.

Каждый раз, увидев, что я смотрю на фотографию, бабушка рассказывает мне новую историю, совсем не похожую на предыдущие.

«Знаешь, это было перед тем, как она поехала в университет. Мистер Харрисон и я, мы оба очень хотели, чтобы у нас осталась память о том, как она выглядела: она только-только повзрослела. Посмотри на ее глаза — какая невинность!»

Или: «Это после того, как она вышла замуж. Помню, они приехали погостить у нас после свадебного путешествия, и Гай — твой папа, дорогая, — настаивал на фотопортрете. Нам это казалось очень дорогим, но он сказал, что платит он. Он настаивал».

Почему же у отца дома нет такой же фотографии? Почему фотографии из свадебного альбома — единственные, которые он хранит?

В Лайм-Риджисе фотографии моей матери развешаны по всему дому. Одиннадцатилетняя, с длинными, как палки, ногами и толстыми темными косами; трехлетняя, сидит в траве на корточках, собирая маргаритки, строгая стрижка в кружок, но глаза яркие и пытливые.

Здесь есть фотографии всех внуков и правнуков, которые прислал им мой отец, но бабушка плохо помнит имена. Также несколько свадебных фотографий; моя мать сжимает в руках букет белых лилий, две подруги невесты с завитыми, по той моде, волосами, в крошечных шляпках, и мои бабушка с дедушкой, как родители среднего возраста, совсем из другой эпохи, люди, которых я никогда не встречала. Я сидела и разглядывала эту картину много раз. Похожа я на нее? Хотела она быть моей мамой? Сидела ли я у нее на коленях, сжимала ли она меня в своих объятиях?

— Почему родители поехали жить в Бирмингем, если они оба так любили море? — спросила я однажды.

Бабушка на несколько секунд остановилась, перестав взбивать тесто для пирожных, и изумленно посмотрела на меня.

— Не знаю, — сказала она. — Думаю, так вышло потому, что он хотел увезти ее от университетских друзей. Слишком уж шумные они были.

Такой ответ обеспокоил меня. Была ли она счастлива? Шесть беременностей. Хотела ли она нас всех?

Иногда мне начинает казаться, что я помню, как сидела у нее на коленях, играла ее пальцами, которые она то сплетала, то расплетала, слушала, как она напевает нежным, низким голосом «Вечер после трудного дня».

Время от времени я предпринимаю новые попытки разузнать о моей матери и о том, как она умерла. Я даже составила список вопросов. Были ли в старых газетах сообщения об аварии, в которой она погибла? Можно ли найти ее старых друзей по университету, школьных друзей? Разузнать у дедушки с бабушкой о похоронах?

Это серьезные задания, и они требуют больших затрат энергии, поэтому я все откладываю и откладываю их, и когда-нибудь, в один прекрасный день, будет слишком поздно и не останется никого из тех, кто мог бы мне помочь. И что-то во всем этом не дает мне покоя. А что именно, я никак не могу понять.

Я лежу рядом с Джеймсом и думаю об этом. Я научилась все время держать это в своем сознании, научилась делать так, чтобы оно и не мешало, и не исчезало.

И вот теперь, слушая дыхание Джеймса и ощущая вокруг себя пространство той успокаивающей пустоты, я чувствую, как мое тело постепенно тяжелеет и расслабляется, и я в конце концов плавно погружаюсь в сон.

Мы с Джеймсом сидим в приемной врача. Я была здесь и раньше, уже много раз, и мне знакомы все эти плакаты об экстренной помощи, раке груди, диабете. Некоторые из них я знаю наизусть.

Депрессия.

Вы просыпаетесь рано утром и не засыпаете после этого? (Да.)

Вы не находите, что вам трудно есть? (Нет.)

Вам не трудно разговаривать с людьми? (Все зависит от того, кто они.)

Вам трудно концентрировать внимание? (Да.)

Вы испытываете постоянное чувство усталости? (Да.)

Скорее всего, у вас депрессия. (Да. Верно.)

Отчасти я здесь из-за Адриана. Если я не пойду к врачу, он не разрешит мне встречаться с Эмили и Рози. Никогда. Он ждет в машине на улице, собирается отвезти нас домой. Возможно, даже не выключил зажигание, на тот случай, если я попытаюсь сбежать, а ему придется меня преследовать.

Когда в воскресенье я проснулась после калейдоскопически-бурного сна, то обнаружила, что Джеймса уже нет рядом. Какое-то время я лежала спокойно, пытаясь освободиться от ночных видений, ошеломленная и растерянная от их сложности и своей неспособности так много запомнить.

Из соседней комнаты доносился голос Джеймса, разговаривавшего с кем-то по телефону, и я поняла, что этот голос присутствовал и в моем сне, властвовал над ним, слова ложились видимыми, многокрасочными пластами.

— Дай нам хотя бы час.

Я поднялась, чтобы посмотреть на будильник на тумбочке, и очень удивилась, что тот показывал 7.15. Я подумала, что этого быть не может. Мы легли в 7.00. Неужели я спала только пятнадцать минут?

Джеймс вошел в комнату, обрадовался, что я проснулась.

— Привет, — сказал он. — Ты хорошо поспала.

Это четверть-то часика, подумала я. И только потом я заметила, что он сменил одежду, побрился, причесался, и поняла, что проспала двенадцать часов.

— Пора вставать, — сказал он. — Адриан хочет, чтобы мы заехали к восьми на Теннисон-Драйв.

— Отлично, — сказала я. — Тебе это понравится.

Джеймс и мой отец похожи на фрагменты двух разных головоломок. На первый взгляд кажется, что они подойдут друг другу, но это совсем не так.

Джеймс садится на край кровати и смотрит на меня.

— Что? — спрашиваю я.

— Ты хорошо себя чувствуешь?

— Конечно, — говорю я и свешиваю ноги с кровати, чтобы не сидеть к нему лицом.

— Вот только…

— Что только?

— Глуповато это вышло — забирать девочек…

Я повернулась и крепко обняла его. Я люблю, когда он ведет себя покровительственно.

— Знаю, — сказала я. — Я не подумала как следует.

Он чмокнул меня в кончик носа.

— В следующий раз говори мне, и мы вместе продумаем защитную тактику.

— У меня есть время принять ванну?

— Да. Хочешь, я принесу тебе из твоей квартиры чистую одежду?

Я кивнула и решила не идти в ванную, пока он не вернется. Он всегда выбирает самую подходящую одежду.

— Извини, — сказал он, перед тем как выйти. — Я хотел, чтобы Адриан зашел сюда, но он отказался. Хочет на нейтральной территории.

— Не такая уж она нейтральная, раз там папа.

— Это точно. — Он сделал круглые глаза и вышел.

Мы немного опоздали: остановились перекусить тостами с бобами. Машина Адриана была уже у входа, белая, без единого пятнышка, свеженькая после субботней мойки. Мы с Джеймсом не водим машину. Мы оба слишком трусливы, а рассказываем всем, что бережем планету.

— Привет, Китти, — сказал отец, как только мы вошли. — Я слышал, опять что-то стряслось?

— Ничего особенно страшного, — сказал Джеймс.

Отец даже не взглянул на него и обратился ко мне:

— Лучше всего поговорить начистоту. Адриан и Мартин в гостиной. Лесли пришлось остаться дома с детьми. Не знаю, где сейчас Пол, Сьюзи больна, и Джейк за ней ухаживает.

Ужасно.

— А вы, случайно, не пригласили еще и всех соседей? — спросил Джеймс.

Отец взглянул на него неодобрительно.

— Не думаю, что это их касается.

— Надеюсь, вы не будете включаться в дискуссию. Это действительно не имеет к вам никакого отношения.

Волосы очень уж курчавились у него в этот день, будто он нарочно настроил их на сопротивление. Густая шевелюра, обрамлявшая голову, позволяла ему выглядеть на несколько дюймов выше его реального роста. Но это не сработало. Отец продолжал смотреть поверх него.

— Я хотел бы помочь, — объяснял отец, следуя за нами в гостиную, — но я очень занят.

— Это к лучшему, — сказал Джеймс.

Мартин без звука смотрел по телевизору футбол.

— Привет, Китти, привет Джеймс, — сказал он, не отрывая глаз от экрана.

— Срочный заказ, — оправдывался отец, — для новой сети ресторанов. Никак не запомню название. И хорошо оплачивается, по словам Дэнниса.

— Так идите работать, — сказал Джеймс.

Отец улыбнулся мне. Отец непреклонен в своем отказе признать Джеймса, даже когда удивительная работоспособность Джеймса вынуждает отца хоть как-то на него реагировать. В этом своем соперничестве они похожи на детей. Мой отец хочет, чтобы я оставалась его маленькой девочкой, как я полагаю, его последней надеждой в жизни после того, как он потерял другую женщину. А Джеймс реагирует на такое непрошеное вторжение очень характерным для него образом, проявляя упорное сопротивление. В качестве оружия отец использует молчание, пуская в воздух стрелы, беззвучные, но отравленные. Джеймс принимает стрелы без видимого напряжения. Они стоят в противоположных углах, не упуская любой возможности свести счеты, хоть и осознают при этом, что победить не сможет ни один из них.

Адриан уже мерил комнату шагами, однако не производил на протертом, пропитанном пылью ковре такого шума, как в квартире Джеймса. Время от времени он загораживал Мартину экран телевизора, но тот даже не замечал. Мне вдруг стало интересно, может ли Мартин заснуть с открытыми глазами.

— Привет, — сказала я Адриану.

Он меня проигнорировал.

— Ну, я пошел, — сказал отец.

— Хорошо, — сказал Джеймс ему вслед.

Адриан начал сразу же:

— Китти, ты должна сходить к врачу.

Я никак не могла нащупать связь. Может, ему известно что-то, чего я не знаю? Уплотнение у меня в груди, расширение вен, повышенное давление? И разве можно такие вещи определить по внешнему виду?

— Зачем? Я думала, мы будем разговаривать о вчерашнем переполохе.

— Перестань шутить. Мы не намерены спорить, но ты сама должна понять, что твое вчерашнее поведение нельзя назвать разумным.

— Джеймс, — сказала я. — Он говорит мне, что я сумасшедшая. Это же не так, правда?

— Нет, ты не сумасшедшая, — сказал Джеймс. — Никто и не думает, что ты сумасшедшая, но…

— Но что?

— Мы беспокоимся за тебя, — сказал Адриан. — Мы чувствуем, что ты не в себе.

— А вы уже поговорили друг с другом? — спросила я.

— Естественно, — сказал Джеймс, чем несколько смутил меня.

Я предполагала, что столкнусь с хорошо продуманным заговором, направленным против меня, но в таком случае они должны быть более скрытными и отрицать любой сговор.

— Мы провели вместе целую ночь и очень волновались за тебя.

— О да.

— Понимаешь ли ты, в самом деле, — сказал Адриан, — что я присутствовал на чрезвычайно важном приеме и вынужден был покинуть его в самый неподходящий момент, перед официальной частью? Я мчался домой из Лондона и всю дорогу думал, живы Эмили и Рози или нет. Конечно, моя семья для меня важнее, чем любые награды, и все же это выглядело очень нелепо. Какие объяснения, на твой взгляд, я смогу теперь представить? Моя сестра странно себя повела? — Он помолчал. — Мне могли бы присудить премию, а меня бы не оказалось.

— Так тебе присудили?

— Что?

— Премию.

— На этот раз нет. Но не в этом дело.

Он бы так не расстроился, если бы нашел время позвонить и все выяснить. Я хотела ему сказать это, но мне вдруг показалось, что для того, чтобы открыть рот, мне придется сделать неимоверное усилие. Поэтому я молча села рядом с Мартином, к тому же мне очень захотелось пойти и лечь на кровать.

— Думаю, ты должен отдать Китти должное: она очень хорошо следила за девочками, — сказал Джеймс. — С ними никогда не случалось ничего плохого.

— Да, — сказала я, — все было нормально.

— И возможно, «Питер Пэн» им очень понравился.

— Да, — сказала я.

— Вы должны понять, что Лесли очень расстроена.

Я подумала о спокойной, собранной, рассудительной Лесли, которая всегда точно знает, что ей делать и почему. Никогда не видела ее расстроенной.

— Произошла ошибка, — сказала я. — Это больше не повторится.

— Нет, — сказал Адриан, наконец-то остановившись. — Это больше никогда не повторится, потому что Лесли не хочет, чтобы ты после этого оставалась с девочками.

Я вскочила со стула.

— Это же несправедливо, — сказала я. — Они мои племянницы.

Мы стояли злые, глядя друг на друга в упор. Я обернулась узнать, не присоединится ли к нам Мартин, но он продолжал смотреть футбол. Он не любил ссор. Удивительно, что он совсем не вышел из комнаты.

— Что ж, — сказал Адриан, — мы с Лесли посовещались и решили, что если ты хочешь, чтобы тебе разрешили снова приходить к девочкам, то должна разобраться, почему ты вела себя так неразумно.

— Видишь, — сказала я Джеймсу, — он думает, что я сумасшедшая.

— Да нет, не сумасшедшая, — сказал Адриан, — просто неуравновешенная…

Я бы вскочила на ноги, да уже стояла.

— Думаю, это слишком, — сказал Джеймс мягко. Он никогда не злится, если я этого не хочу. — Она хотела сделать девочкам сюрприз, а он не удался. Это нельзя назвать неуравновешенным поведением. Скорее — глуповатым.

— Да, — сказала я.

— Не забывай, что ее всю ночь не было дома, — возразил Адриан.

— Она была у Джейка, — ответил Джеймс.

— Гол! — закричал Мартин и вскочил с дивана, вскинув руки вверх. Он оглядел нас, напряженно стоявших посреди комнаты, глуповато улыбнулся и снова сел.

— Да, — сказал Адриан, — это неподходящее слово. Я выбрал неподходящее слово.

— Правильно, ты же всего лишь писатель, — сказала я. — Никто и не ждет от тебя подходящих слов.

Никто не засмеялся. Я села, сложила руки и стала смотреть телевизор.

— Я просто хотел сказать, — продолжал Адриан, — что ты не в себе с тех самых пор, как…

Он никогда не сказал бы этого. Об этом не говорит никто. Они подошли слишком близко, опасно близко, и вот я — перед ними, но дальше они не идут. Как будто вокруг этого огромная дыра, и каждый боится в нее упасть. Они немного покачиваются на ее краю, а потом поворачиваются и уходят прочь.

— В общем, — сказал Адриан после неловкой паузы. — Нам бы хотелось, чтобы ты поговорила с врачом, с человеком, который поймет тебя. Мы за тебя переживаем, и я уверен, Джеймс согласится с нами.

О нет, подумала я, Джеймс не согласится. Я посмотрела на него, но и у него сделалось такое доброе, сочувствующее лицо — не понять, что он думает на самом деле.

— Ты хоть понимаешь, что Эмили и Рози утратили к тебе доверие?

— Это был сюрприз, — сказала я. — Я хотела, чтобы все было неожиданно.

— Не знаю, сможет ли Лесли вновь поверить тебе, — сказал Адриан.

И вот я здесь, в той же ловушке, что и три года назад.

— Кэтрин Мэйтленд? — произносит медсестра и указывает на дверь слева.

Когда я поднимаюсь, Джеймс улыбается мне ободряюще, и я, чтобы его порадовать, стараюсь казаться сильной.

На самом деле доктор Кросс мне почти что понравилась. Она всегда спокойна, и иногда я забираю с собой частицу ее спокойствия. Мне просто не хочется, чтобы меня подталкивали к этим посещениям.

Когда-то я имела обыкновение заходить к ней довольно часто — теперь даже не помню, почему перестала. Получается, что объяснить причину моего появления здесь не так уж трудно. Я рассказываю ей о Рози и Эмили, об Адриане и Джеймсе, о «Питере Пэне». Я не рассказываю о желтом периоде и о билетах на поезд до Эдинбурга.

Когда я заканчиваю, она сидит какое-то время, серьезно что-то обдумывая. Это маленькая женщина, внешне очень аккуратная и точная во всем. Слова ее тоже очень аккуратны, и по какой-то причине становится понятно, что она знает больше, чем говорит.

— Итак, — говорит она после паузы, — вы осознавали свою ответственность?

Я знаю доктора Кросс достаточно хорошо, чтобы сообразить, к какой мысли она хочет меня подвести.

— Не уверена, — говорю я. — Адриан говорит, что я сумасшедшая.

— А вы что думаете по этому поводу?

Я думаю, что, вполне возможно, он прав, но не говорю этого.

— Не знаю. По-моему, он сказал глупость.

Как ей удалось заставить меня признаться в этом? Я не шла на подобные признания ни с кем другим.

— Не допускаете ли вы, что можете находиться в состоянии депрессии?

Так я и знала, что она это скажет.

— Возможно, так и есть. — Я заплакала.

Она ждет. Не говорит ничего. Мне нравится ее спокойствие, и я в конце концов тоже успокаиваюсь. Она протягивает мне пачку салфеток, я беру одну и сморкаюсь.

— Извините, — говорю я.

— Что вы думаете насчет того, чтобы снова принимать антидепрессанты?

Я смотрю на нее. Она не улыбается. Просто смотрит на меня.

— Я не могу понять, как я себя чувствую, — говорю я.

— А мне кажется, что это неплохая идея — попробовать еще раз, — говорит она.

— Хорошо. — Я киваю. Я боюсь того, к чему это может привести, и думаю, она это знает.

— С тех пор как умер Генри, прошло три года?

В ней нет смущения. Она просто говорит это, а я принимаю то, что она говорит.

— Три года, — говорю я, — два месяца и пять дней.

— И легче не становится?

— Нет.

Она смотрит в свои записи.

— Не верится, что это было так давно.

— Сейчас бы он уже ходил в детский сад. У него были бы друзья… — Я слышу, как мой голос срывается, поэтому останавливаюсь на несколько минут и смотрю в окно. — Многие двадцативосьминедельные выживают. Я видела по телевизору, и в газетах. Везде малыши выживают…

Между нами разрастается тишина. Но в этой тишине есть что-то подвижное и реально осязаемое. Оно течет в воздухе и проникает прямо внутрь меня.

Наконец она спрашивает:

— А как Джеймс? Он вспоминает о Генри?

— Нет, — отвечаю я.

Она кивает.

— Я назначу вам таблетки на месяц. Вы уже знаете, что до того времени, как они начнут действовать, должно пройти две-три недели. Не ждите моментального результата. Я хочу, чтобы вы пришли ко мне по истечении трехнедельного срока. Перед уходом запишитесь в регистратуре. Кроме того… — Она помедлила. — Как вам кажется… может, Джеймсу стоит прийти вместе с вами?

Я удивлена:

— Вы хотите, чтобы мы пришли вместе?

— Да, если он этого захочет. Вы не против?

Я не знаю.

— Я спрошу у него, — говорю я.

Я выхожу и вижу Джеймса — читает «Только для женщин», и я присаживаюсь рядом.

— Мне велели прийти через три недели, и врач хочет, чтобы ты был вместе со мной.

— Я? — Он насторожен. — Что мне там делать?

Я пожимаю плечами. Разве не ясно?

— Сейчас нам нужно записаться в регистратуре.

— Китти, — говорит он, подходя к тому месту, где я сижу, — мне-то зачем идти?

— По всей вероятности, она считает, что тебя этот вопрос интересует.

— Конечно, да. Но это совсем не означает, что я должен идти с тобой. Ты же знаешь, как я отношусь к врачам. Они напоминают мне о детстве.

— Никто не собирается тебя принуждать. Это твое дело. — Мне не хочется возвращаться к Адриану в его замечательную машину. — А почему бы нам не улизнуть через запасной выход?

— Но ведь Адриан ждет нас.

— Мы можем позвонить ему на мобильник, когда доберемся до дому.

Джеймс хмурится.

— Не думаю, что нам следует во всем ему противостоять.

Адриан сидит с закрытыми окнами и с закрытыми глазами, слушая Баха на CD-плеере. Я открываю дверь и сажусь на заднее сиденье.

— Ну вот, — говорю я. — Я свое дело сделала. Теперь ты делай свое.

— Что сказали? — Мне видно, как его глаза бегло осматривают меня в зеркале, перед тем как он вливается в поток транспорта.

— Выписали лекарства, и теперь я должна прийти через три недели.

Он одобрительно кивает:

— На обратном пути остановимся у аптеки.

Мы едем в молчании. У Джеймса вид невеселый.

— Между прочим, — нарушает молчание Адриан, — я звонил Джейку. Сьюзи не беременна. У нее кишечный вирус.

У меня внутри все затягивается тугим узлом. Я думаю о том, как Сьюзи тошнило. Я знаю: права я. Почему же этого никто не признает?