Мне хочется разозлиться, но до того как волна негодования захлестнет меня, я собираюсь поплакать. Только спустя какое-то время начинаю понимать, что расстраиваться просто смешно, лучше уж вместо этого разозлиться, и я даю выход гневу: у меня поднимается температура, давление, мозг работает лихорадочно.

Книга хороша. Он знает, как описывать людей, как наделять их внутренней жизнью. Собственная семья стала для него отправной точкой; я понимаю, что многое соответствует действительности. Но не все.

В книге четыре мальчика и одна девочка: Эндрю, Джон, Майкл, Питер и Дафни, и это, конечно, Адриан, Джейк, Мартин, Пол и Дина. Все настолько очевидно, что Адриану невозможно будет доказать обратное. Отец точно так же кричит со страниц романа, как и в реальной жизни. Нет необходимости ничего приукрашивать. Он и так достаточно сценичен на своем первом месте. Но где же я? Я понимаю, эта книга — не автобиография, это художественная литература, но выбрасывать меня совсем все же несправедливо.

— Это же роман, Китти. Я не ставил перед собой задачи описывать реальные события.

— Но тебе удалось включить в него абсолютно всех.

— Когда я рос, тебя еще не было.

— Нет, я была. Я помню твои волосы до плеч и брюки клеш.

— Я не носил клеш.

— Нет, носил. Я их запомнила.

Он начинает злиться:

— Я никогда не носил брюки клеш.

— Носил. Ты просто забыл.

— В любом случае, если ты их помнишь, то относятся они ко времени, следовавшему за тем, что описано в книге. Я пишу о детстве мальчика из большой семьи. А волосы я не отращивал до восемнадцати лет.

— Когда я родилась, тебе было всего четырнадцать.

Мне слышно, как он вздыхает. Он старается не раздражаться, но голос его срывается, когда он делает над собой усилие:

— Я не включил тебя, Китти, потому что считал, что это перепутает все карты.

Он просто как двигатель в машине. Стоит ему чуть-чуть перегреться, как терморегулятор вступает в действие, и он на несколько градусов остывает. Но с голосом это не проходит. Он может все проделать со своим настроением. Улавливает свое раздражение, решает, не слишком ли он перегрелся, и включает регулировку.

— Итак, я просто все путаю.

— Я так не сказал.

— Но именно это ты имеешь в виду.

— Китти, это же роман. Это вымышленная история.

— Но Дина в ней есть.

— Просто, когда я рос, она была со мной. Она была моя старшая сестра. Она оказывала влияние на все, что бы я ни делал.

— Но это же только роман. Ты мог бы и ее выбросить точно так же.

Он замолкает. Мне слышно, как напряженно он дышит. Я пытаюсь дать себе отчет, насколько сильно я расстроена. Мне жарко и неуютно. В желудке у меня бурлит, как будто я чего-то боюсь, и я не могу понять почему. Разговор — в рамках приличия. Мои ощущения — за ними.

Мне слышно, как его дыхание успокаивается, и я пытаюсь сделать то же самое со своим. Длинные, глубокие вдохи: раз, два, три, четыре, пять; выдохи: раз, два, три, четыре, пять. Расслабить шейные мускулы, плечи, пальцы. Разжать зубы…

— Если не считать твоего отсутствия, Китти, что ты вообще думаешь о книге?

— Мама на самом деле была такая?

Она похожа на затененный персонаж на заднем плане. Тот, что подает пищу на стол, моет посуду, вяжет джемперы, пришивает пуговицы на рубашки. Уверена, она была значительнее. Адриану следовало признать ее первостепенную важность, ее любовь к жизни.

— Понимаешь, книга же не о матери. Она о мальчике, которого звали Эндрю…

— Каковым ты и являешься.

— Это не совсем точно.

— Невозможно написать историю о мальчике, который повзрослел, и не включить туда его маму. Она самый главный персонаж в его жизни. — Я останавливаюсь и думаю о Генри. Я стала бы самым главным персонажем в его жизни. Навсегда. Когда он умер бы в девяносто лет, прожив долгую, счастливую и плодотворную жизнь, его последняя мысль была бы о матери. Он вспомнил бы меня. — У матерей с сыновьями особенная связь.

— Я это знаю, но посчитал, что наиболее полно мать раскроется именно благодаря своему простому присутствию. Большинство детей не отдают отчет в том, какое значение мать имеет в их жизни. Они просто принимают ее существование. Поэтому потрясение от ее смерти оказывается особенно сильным: от постоянного присутствия — к полному отсутствию.

— Но она же не умерла, вывалившись из самолета!

— Нет, это я придумал. Я пишу роман, а не рассказываю историю собственной жизни.

— Ты помнишь, как она умерла? Вы с ней были там? Кто-нибудь вообще был с ней в машине?

— О ком мы сейчас говорим?

— А ты как думаешь, о ком?

— Нет, с ней никого не было.

— Как вы об этом узнали? Что вы в это время делали?

— Китти, я не хочу об этом говорить.

— Вы с отцом ходили на опознание тела?

— Нет, Китти. Прекрати.

Я прекращаю. Я была к нему несправедлива, однако продолжаю злиться. Какое-то время мы молчаливо выжидаем.

— Китти, — говорит он в конце концов. — Ты здесь?

— Да, — говорю я. — Нет. Вспомни свою книгу. Меня там не было с первой же страницы. — Я чувствую, как слезы вытекают из глаз, стекают по лицу вниз, стучат, падая на телефон.

— Ты принимаешь лекарство? — ласково спрашивает он.

— Вот это не твое дело, — говорю я и кладу трубку.

Я долго сижу без движения. Телефон звонит несколько раз, но я не отвечаю. Я снова сижу и смотрю, как постепенно исчезает свет. Темнота вползает и окутывает меня. Одна, в темноте, я сижу всю ночь. Со временем телефон перестает звонить. Представляю, как Адриан идет спать, пытаясь простить себе, что оставил меня. «Утром все будет в порядке», — говорит он сам себе, а может, и Лесли, если она еще не заснула и проявила интерес.

Но утром все не будет в порядке. Я буду молчать так же, как и сейчас. У меня нет прошлого. Нет матери. Я ничего не значу для моих братьев; у меня нет воспоминаний детства — они все уничтожены моим отцом. Нет будущего. Нет детей, которые от меня зависят, которые взяли себе часть меня, которые будут меня помнить.

Я выхожу, как только начинает светать. Не хочу, чтобы кто-либо отправился искать меня, потому что боюсь, что он не сможет меня увидеть. Боюсь, что на самом деле я вообще не существую.

Я прохожу длинный путь, прямо до центра города и оттуда в другую сторону, в ту его часть, где я никогда не была. Даже в этот час на улицах уже есть люди, но я смотрю под ноги и притворяюсь, что никого не замечаю. Тишина так поглотила меня, что я не смогу улыбаться и говорить «Доброе утро». Все идут на работу. Почтальоны, молочники, грузчики, они ждут автобуса, чтобы поехать в «Лонгбридж», «Кэдбериз», круглосуточно работающий «Сейнзбериз». Они кажутся такими целеустремленными. Они знают, что существуют, знают, куда направляются.

Я иду быстро. Хочу, чтобы создалось впечатление, будто и я знаю, куда направляюсь, как будто у меня, как и у других, есть своя цель.

Останавливаюсь. Смотрю вокруг и не могу понять, где я. Что я здесь делаю? Раньше я никогда не видела этой дороги: этого тротуара, этих домов. Я остановилась так резко, что на меня наталкивается женщина с коляской.

— Извините, — невнятно бормочет она.

У нее в коляске малыш, а двое других с двух сторон держатся за ручки коляски. Я чувствую ее нервозность. Ребенок в коляске все время ноет, не очень громко, но на такой резкой ноте, что я стискиваю зубы. У обоих детей постарше красные носы и припухшие глаза. Ей дозволено иметь троих детей, а она даже не может присмотреть за ними как следует.

— Это я виновата, — говорю я, притворно улыбаясь, не глядя ей в глаза.

Мальчик чихает и громко шмыгает носом.

Я отхожу в сторону, позволяя ей пройти. Иду за ними, вначале замедлив шаги, чтобы иметь возможность затеряться на заднем плане на тот случай, если они меня заметят. Должно быть, они идут в школу, думаю я, и вдруг, как от толчка, начинаю осознавать, как много времени я потеряла. Почему я здесь? На тротуарах толпы людей, проезжая часть полна машин, грузовиков, велосипедов. Кажется, что все идут куда-то, и я одна составляю исключение.

Мама с коляской быстро отдаляются и вот-вот исчезнут из поля моего зрения, и я ускоряю шаг, чтобы посмотреть, как они идут в школу. Мне бы так хотелось увидеть около школы провожающих мам; посмотреть, как они машут детям рукой, пока те стоят и разговаривают. Резкий укол ностальгии по моему желтому периоду остро пронзает меня, и я пускаюсь бегом от сильнейшего желания успеть к школьным дверям.

Дети по обе стороны от коляски несут коробочки с завтраком. У девочки она розовая с Покахонтас из мультика, а у мальчика с Королем Львом. Они не хотят идти быстро, как мама. У мальчика густые рыжеватые волосы, непослушно развевающиеся над головой и заканчивающиеся мягкими завитками над ушами. А уши торчат гораздо сильнее, чем у других детей. Я начинаю беспокоиться, что его будут дразнить из-за таких ушей. Он идет с опущенной головой, держась за коляску, предполагая, что мама проведет его в обход всех препятствий.

Девочка постарше мальчика, ее волосы светлее, завязаны в конский хвост с большой блестящей зеленой заколкой. Сейчас таких заколок можно накупить сколько угодно и менять их каждый день весь год. Иногда я захожу и покупаю их, собираю для дочери, которой у меня никогда не будет. Мне кажется, что если у тебя есть дети и хоть немного денег, то мир сразу открывается тебе, как огромная пещера Аладдина, зазывая внутрь, предлагая детям чудеса, удовольствия, вкусные вещи, одежду, видео, игрушки. Мир создан для детей, и без них ты — никто.

Светлый конский хвост девочки — совсем желтый — раскачивается из стороны в сторону, пока она спорит с мамой. Я иду быстрее, так как хочу послушать, о чем они говорят.

— Мам, ну почему нельзя?

Маме, кажется, тоже не хватает воздуха, она капризничает, как девочка.

— Нет, Эмма. Я сказала тебе раз и навсегда и не собираюсь повторять одно и то же. Это заканчивается слишком поздно.

— Я не одна пойду домой. Меня проводит Сара.

— А кто проводит Сару?

Эмма останавливается, чтобы перевести дыхание:

— Могла бы ты проводить.

— Если бы я могла проводить Сару, то я и тебя могла бы забрать.

— Так почему же тебе не забрать меня?

— А кто останется с Даррен?

— Но это же несправедливо — ведь все туда пойдут.

— Мам, — внезапно говорит мальчик. Та не обращает на него внимания. — Мам… — Он голосом растягивает слово, отпуская его в свободное плавание, создавая диссонанс с нытьем малыша в коляске.

— Что еще?

— У меня нога болит.

— И что теперь?

Мне не нравится эта мама. Создается впечатление, что она совсем не заботится о детях. Я отступаю назад, переживая горе Эммы, которой не разрешают пойти с друзьями, я чувствую, как болит у мальчика нога.

Неожиданно мамаша останавливается, наклоняется и шлепает ребенка в коляске. Резкий крик негодования взвивается в воздух. Мама продолжает идти дальше, таща за собой мальчика.

— Сколько раз я тебе говорила, — кричит она над коляской, — не вытирай нос рукавом?!

«Так что же, у него нет платка? — думаю я. — Есть ли у него возможность выбора?»

Я не могу идти с ними рядом. Нет сил на это смотреть.

Мы подходим к дверям школы, и мне уже видны стоящие около них мамы и дети, и желтый отсвет над ними — утро, солнце, светловолосые головки…

Они идут так быстро, что мальчик спотыкается и падает.

— Мама! — кричит он.

Но мама продолжает идти вперед.

— Прекрати валять дурака, Генри! — кричит она.

Я бросаюсь и поднимаю ребенка, ставлю его на ноги.

— Ох, дорогой, — говорю я и улыбаюсь ему.

Он совсем еще маленький, и, когда он оборачивается, я вижу, что лицо его покрыто массой веснушек, прямо-таки вырвавшихся из-под контроля, рассыпавшихся по лицу и сгруппировавшихся таким образом, что из них получилась одна гигантская веснушка. Он смотрит на меня, но не перестает плакать. Глаза у него удивленные и круглые, и он испуганно пятится назад.

— Все в порядке, — говорю я. — Нужно просто внимательно смотреть, куда идешь, иначе снова окажешься на тротуаре.

Он смотрит на меня и никак не реагирует.

— Мама! — выкрикивает он внезапно.

Она останавливается, оборачивается и видит нас. Тут же оставляет коляску на Эмму и бросается ко мне.

— Уберите от него руки! — кричит она.

— Я только… — начинаю я.

— Не смейте к нему подходить! — Ее крик продолжается. — Что вам нужно?

— Ничего — говорю я. — Он просто…

До меня с опозданием доходит, что она по всем параметрам значительно крупнее меня, и я могу рассчитывать лишь на агрессивное противостояние вместо разумных объяснений.

Мальчик продолжает громко плакать. На нас смотрят люди. Я ощущаю, как меняется сама атмосфера, чувствую запах гари, как будто то желтое пламя погребено под обуглившимися руинами.

Я разворачиваюсь и бросаюсь туда, откуда пришла. Слышу ее шаги за своей спиной, чувствую ее руку на плече. Нет, ничего этого нет. Только крики где-то вдалеке. Ее голос постепенно замирает.

Там, где я в конце концов останавливаюсь, нет и признака школы. Не видно бегущих детей, опаздывающих на уроки, или мам, что возвращаются от школы с колясками. Так уж получилось, что я оказалась одна физически и духовно, прочертила линию, отделяющую меня не только от школьной жизни, но и от всего остального мира.

Какое-то время я стою без движения, пытаюсь найти что-либо, что поможет мне определить, где я нахожусь: какой-нибудь указатель, магазин, дорожный знак. Даже не представляю, в каком направлении идти, чтобы добраться до центра.

Вот вижу остановку автобуса 11С и чуть не вскрикиваю от облегчения. Этот номер 11 я знаю. Он объезжает Бирмингем по длиннейшему кольцевому маршруту, поэтому если сесть на одной из остановок и ехать часа два или что-то около того, то прибудешь туда же, откуда отправлялась. Хочешь — по часовой стрелке, хочешь — против. 11С или 11А. Совсем как юная леди Брайт.

Леди Брайт прекрасно жила, Быстрее, чем свет, по жизни плыла, Вылетев днем Обычным путем, В прошлую ночь она прибыла.

И правда, можно ли приехать на ту же самую автобусную остановку раньше, чем выехал? Все зависит от твоего восприятия времени, движется ли оно для тебя по прямой или кругами, а может, по вращающейся спирали, а спираль эта либо опускается, либо поднимается, идет вперед или назад, быстро или медленно. Бывает, пропадают целые дни, а иногда секунды тянутся как часы.

Я жду на остановке автобус 11C и пытаюсь успокоиться. Стараясь дышать глубоко, я притворяюсь, что рассматриваю проезжающий транспорт; хочу стать невидимой. Как-то неловко себя чувствуешь, когда приходится думать о дыхании. Разве не должно это получаться автоматически?

Приходит автобус. Я захожу и показываю билет водителю, который, быстро что-то пробормотав, отправляется прежде, чем я успеваю сесть. Я едва не падаю, однако спасаюсь, вцепившись в плечо дамы с седыми волосами. На секунду мне даже показалось, что это мисс Ньюман.

— Извините, — говорю я.

Она ничего не отвечает и вообще никак не реагирует. Мне приходит в голову, уж не мертвая ли она.

Нахожу местечко сзади, в углу, и наблюдаю за сменяющими друг друга пассажирами. В основном это пожилые люди. Входит мужчина помоложе с близнецами, которые выглядят годика на три. У каждого из них пакетик чипсов с томатом. Они садятся и во все глаза смотрят на меня, автоматически доставая чипсы, и поедают их, не успевая закрывать рты. Вид у них унылый, и по их зеленым глазам и запачканным оранжевым ртам понятно, что они уже давно наелись. У центра занятости они выходят вместе со своим папой.

Я смотрю им вслед, и мне так хочется взять их с собой и разбудить их, расшевелить и растрясти, показать им, как надо смеяться…

В автобусе я засыпаю, потому что не спала уже две ночи кряду: одну — потому что читала роман Адриана, вторую — из-за ощущения, что меня нет. Стоило мне пристроиться поудобнее, как глаза мои закрылись.

Голоса свободно вплывают в мои сны и тихо выплывают.

— Жить осталось только шесть месяцев…

— Мам! Я хочу зеленый леденец. Ты же знаешь, я не люблю желтые…

— Да я сказала ему, пусть убирается хоть сейчас…

— На рынке — по двадцать пенсов.

Я совершила один полный оборот по часовой стрелке. Сели-Оук, Харборн, Беарвуд, Уинсон-Грин, Хэндсворт, Астон… Иногда автобус едет очень медленно, как будто выбился из сил. Иногда он и вовсе стоит минут десять, ожидая, пока поменяются водители. Один шофер останавливается посреди транспортного потока и выходит. Пересекает дорогу и идет к газетному киоску. Никто в автобусе ничего не говорит. Я наблюдаю из моего сонного уголка и прикидываю, сколько они будут ждать, прежде чем решат, что он не вернется.

Через пять минут он возвращается, зажав в руке «Миррор», два пакетика чипсов, три батончика «Марс» и банку кока-колы. Он забирается в кабину, и нам слышно, как он открывает чипсы. Затем включает двигатель, и мы медленно трогаемся дальше. Возможно, он читает газету.

Я снова засыпаю и вижу во сне розовый фургон, тот самый, с расползающимися вопросительными знаками, что увез Дину.

Иногда он пустой, а иногда — как, например, сегодня — он едет по дороге, и люди внутри его распевают «Ответ знает только ветер» Боба Дилана. У Мартина есть все его записи. Он их переписывает на кассеты и слушает во время своих долгих поездок. Говорит, от музыки что-то происходит у него внутри. Много дней в детстве я провела с ним в кабине, слушая Боба Дилана. Знаю все слова наизусть.

Соединившиеся голоса звучат как колыбельная, однако этот звук заставляет меня проснуться. Я сажусь, пробудившись лишь наполовину, и пытаюсь сосредоточить внимание на поющих. Неужели одна из них — моя сестра Дина, которую я никогда не знала? Или это моя мама? Вопросительные знаки скользят вокруг меня, поддразнивая, ведут меня за собой, ускользают, как только я пытаюсь их ухватить.

И почему это я помню Динин фургончик?

Выглянув из окна, я узнаю, где мы находимся: Кингз-Нортон, рядом с домом Джейка и Сьюзи. Я думаю о Сьюзи, какой видела ее во время последнего нашего разговора, и в тот же миг понимаю, что мне еще раз нужно поговорить с ней. Вполне вероятно, что я застану ее дома; наверняка ее еще тошнит по утрам. Это продолжается уже месяца три. Я решаю подождать и сделать еще один круг. Не хочу встречаться с Джейком. Мне нужна только Сьюзи.

На втором круге я уже совсем проснулась и вся в ожидании остановки у дома Джейка. Выглядываю из окна, отмечая, где мы едем, и без конца посматриваю на часы. Чувствую себя лучше.

Примерно через час я начинаю ощущать голод, поэтому решаю порыться в сумочке. Там обнаруживаю лишь жевательную резинку, пакетик с мятными леденцами и половинку «КитКэт», приставшую к расческе. Я их разлепляю и начинаю слизывать шоколадку с серебристой обертки.

— Китти!

От удивления я едва не роняю шоколадку вместе с расческой. Никогда не предполагала, что меня кто-то узнает в автобусе номер одиннадцать. Поднимаю глаза и обнаруживаю прямо перед собой немного ошеломленное лицо Элен, той девушки, что забирала малышей из школы.

— Извините? — говорю я, понимая, что ничего не способна сейчас придумать.

— Китти, это же я, Элен.

— Извините, должно быть, вы меня с кем-то перепутали.

Но она уверена. Она смотрит мне в глаза и не сомневается, что я — Китти.

— Вы исчезли тогда. Убежали и больше никогда не приходили.

Я чувствую, как мое лицо становится красным и горячим. Я дотрагиваюсь до него трясущейся рукой и пытаюсь вытереть лоб, но пот продолжает течь и капать с бровей прямо на щеки.

Я смотрю на Элен, которая, кажется, открывает и закрывает рот, продолжая что-то говорить, но слов я не слышу.

— Разрешите пройти, — бормочу я и нетвердой походкой пробираюсь в начало автобуса.

Водитель любезно останавливает автобус, и я выхожу, внезапно испугавшись, что Элен может последовать за мной. Но автобус отправляется дальше, и в заднем окне я вижу Элен, опечаленную и сконфуженную.

Какое-то время я стою на остановке, пытаясь унять дрожь. Когда начинаю успокаиваться, следующий автобус номер одиннадцать подходит и останавливается специально для меня. Я залезаю и сажусь впереди. Рядом со мной молодой человек с желто-оранжевым, криво стоящим на коленях рюкзаком, и от его ног в кроссовках «Рибок» так пахнет…

Я совсем не хотела отвергать ее. Дважды. Но что мне было делать?

* * *

Я заглядываю на веранду дома Джейка, который на самом-то деле является домом Сьюзи, и вижу, что растения с темными глянцевитыми листьями слегка поникли, а засохшая грязь от чьих-то ботинок осталась лежать там, где упала. Одно это уже многое говорит о состоянии Сьюзи. Удивляюсь, почему это ее нет дома. Просто невозможно, чтобы она так быстро почувствовала себя лучше. На какой-то момент меня охватывает паника: мне приходит в голову, что она начала принимать какое-то лекарство. Понимает ли она, насколько это опасно в первые три месяца? Ходила ли она к врачу, подтвердил ли он беременность, получила ли направление в больницу?

Я помню это первое посещение — как я ехала в тряском автобусе, как выскакивала, чтобы меня стошнило, как садилась в следующий, и стоило ему отправиться — вновь подступала тошнота. Я помню свои ощущения в больнице: все непривычно, стерильно, пахнет дезинфицирующими средствами; врачи в белых халатах, некоторые из них, должно быть, студенты; женщины на разных стадиях беременности проходят всю процедуру в сопровождении компетентных медсестер; плоские животы, торчащие животики, огромные животы; все говорят с тобой о «твоем малыше», а ты еще почти не распознала это крошечное создание, что живет у тебя внутри.

Я вспомнила еще одну вещь, о которой почти забыла. Генри был ошибкой. Он практически застал нас врасплох, и мы абсолютно не представляли, что делать, так как не считали себя настолько взрослыми, чтобы стать родителями. Мне было двадцать девять, а Джеймсу тридцать четыре, но у нас не было никакого опыта. Джеймс беспокоился не меньше меня. Тогда, в один из дней, мы стояли у фонтана на площади Виктория. Было очень жарко, и некоторые дети сняли туфли и носки и запрыгнули в воду. Одни пытались обрызгать прохожих, другие пробовали плавать по-собачьи; старательно держа над поверхностью маленькие головки, они отплевывали воду, заливавшуюся в рот. Фонтан ожил от ярко пестреющих футболок: красных, зеленых, розовых, бирюзовых, — а отяжелевшие от жары, сидевшие на краю родители томились желанием тоже запрыгнуть в воду. Дети были просто счастливы.

— Но вода же грязная, — сказала я.

Джеймс улыбнулся и поцеловал меня в щеку.

— Значит, нашим детям мы не будем разрешать туда залезать, — сказал он.

Этот голос его согласия прошел прямо через меня, отогнал страх и заменил его волной тепла.

— Все будет в порядке, правда?

— Да, — сказал он.

Пойду поищу Джейка. Он сможет сказать мне, когда Сьюзи точно будет дома.

Я сажусь в автобус, что идет в центр города, чтобы посмотреть, нет ли его на Нью-стрит. Как только я вижу Джейка, играющего на скрипке, сразу останавливаюсь в изумлении, и это несмотря на то, что я и предполагала, что найду его именно здесь. Ему нужно было поехать в больницу вместе со Сьюзи. Если она так плохо себя чувствует, ей может понадобиться его поддержка, и должен же он уметь сочувствовать, хотя бы из-за его обширного опыта с собственным плохим здоровьем.

Он играет Вивальди. Я — в конце толпы людей, остановившихся послушать и посмотреть. Когда он пролетает через неистово сверкающие тридцать вторые, то изливает искрящийся, беззаботно фонтанирующий поток музыки на каждого, кто его слушает. И в этот краткий миг звуки, как капли, разлетаются по воздуху, легкие и фривольные, и сам Джейк кажется почти веселым.

В толпе — группа рабочих.

— Сыграй ирландскую жигу! — выкрикивает один из них, когда Джейк заканчивает Вивальди.

И Джейк играет ирландскую жигу, и становится еще легче, а нога его отбивает такт, когда он играет. Большинство остается слушать, и когда рабочий начинает прихлопывать, присоединяются все. Подхваченная общим весельем, хлопаю и я, и мы все смеемся и танцуем на месте, а Джейк играет все быстрее и быстрее. Я даже не представляю, играет ли он известную мелодию или сочиненную на ходу. Он заканчивает на высшей точке и откладывает скрипку. Лицо раскраснелось и блестит от напряжения, ему нужно перевести дух.

Теперь толпа, превратившись в одно большое целое, бросает деньги в открытый футляр скрипки и расходится. Некоторые остаются около него — поговорить. Он разговаривает с ними запросто — должно быть, у него есть завсегдатаи, те, кто специально приходит на дешевый концерт; вход свободен, даже если у тебя нет денег. Я уверена, что Джейк не думает о деньгах. Сьюзи зарабатывает достаточно для них двоих.

Он знает, что я здесь. Несколько минут он беседует с небольшой группой, а затем подходит ко мне.

— Привет, Китти. Разве ты не должна быть дома? У тебя же работа.

Я не совсем понимаю, о чем он говорит. Почему это я сейчас должна быть дома? Если нужно, я могу работать всю ночь.

— Джейк, — говорю я, — в какую больницу поехала Сьюзи?

Его лицо окаменело, и я вижу, как его глаза расширяются от ужаса.

— Что ты имеешь в виду? Что-то случилось?

— Нет, нет. — Я дотрагиваюсь до его руки, поняв, как я его испугала. — Все в порядке. Ничего не случилось. У Сьюзи все нормально.

Его лицо проясняется, и он отворачивается, кивнув кому-то в знак благодарности за положенные в футляр деньги.

— Я имею в виду ребенка.

— Какого ребенка? — Его лицо становится непроницаемым.

— Ребенка Сьюзи. В какую больницу ее направили?

— О чем вообще ты говоришь?

У меня комок подступает к горлу, но я стараюсь говорить ровным голосом.

— О малыше, Джейк. О твоем малыше, о ребенке Сьюзи, которого вы ждете через семь или восемь месяцев.

Голос его становится чужим и жестким.

— Китти, иди домой и поговори с Джеймсом. Я ничего не могу поделать. Адриан был прав.

Он отворачивается от меня, как чужой. Что случилось с моим добрым, сострадательным братом, который не так давно дал мне убежище? Почему же у каждого есть еще и второе лицо?

Он зажимает скрипку подбородком и меняет натяжение в смычке.

— Так где же Сьюзи? В какой больнице?

— Иди домой, Китти! Ты меня отвлекаешь. Если хочешь, позвони позже. Сейчас я занят.

— Но где она?

— Конечно же на работе. А где она, по-твоему, должна быть?

Он отворачивается от меня и проводит смычком по струнам — яростно, но с абсолютным контролем. Музыка, что звучит на этот раз, глубокая и страстная. Скрипка почти разговаривает; это смычок так касается струн, так оттягивает, продлевая, низкие ноты. Незамедлительно собирается новая толпа, привлеченная полным страдания звуком, и какое-то время я смотрю на них, пытаясь понять, что же они слышат. Увлекает ли их Джейк на свою дорогу или открывает каждому его собственную дверь?

Джейк играет для меня, для Сьюзи, для ребенка, хотя и не признается в этом даже самому себе. Он не поворачивается в мою сторону, потому что знает, что я еще здесь. Теперь его музыка настолько глубока и темна, что я чувствую нестерпимую боль где-то внутри.

Я ухожу, но, удаляясь, продолжаю слышать музыку и ощущаю постепенно заползающий в меня холодный страх. Мне приходится остановиться и перевести дыхание, потому что я начинаю понимать, что именно говорит мне скрипка.

…Я вхожу в банк, где работает Сьюзи, и сразу же вижу ее. Она в другом конце помещения, среди столов с канцелярскими принадлежностями, деловито пожимает руку мужчине среднего возраста с седеющими волосами во внушающих доверие очках. На ней зеленый костюм — юбка чуть выше колен — и белая шелковая блузка, зеленые геометрические фигурки которой сочетаются с костюмом прямо-таки совершенно. Ее волосы, вымытые и небрежно откинутые назад, — безукоризненны. Выглядит она очень хорошо.

Ее взгляд скользит по мужчине, и она замечает меня.

— Китти! Что ты здесь делаешь? Надеюсь, ты не подумываешь о еще одной закладной?

— Почему ты опять на работе? — мягко говорю я.

Вначале она теряется, затем улыбается:

— А, ты имеешь в виду проблему с желудком. Все прошло сто лет назад. И длилось-то всего двадцать четыре часа.

Я внимательно изучаю ее лицо. Теперь, рассмотрев поближе, замечаю, что она выглядит бледнее обычного и кажется усталой. Как будто плохо спала.

— Муки совести, — говорю я.

Она хмурится:

— О чем ты, Китти?

Но она выдает себя. По ее глазам вижу, что я права; существует только одно возможное объяснение ее препирательства. Музыка Джейка пульсирует внутри меня. Так хочется закричать не нее.

— Ребенок, — говорю я и наблюдаю за ее реакцией. — Где он?

Несколько секунд она молчит. Она поняла.

— О чем ты? — повторяет она снова.

— Ты знаешь.

Нервно смотрит на часы.

— Посмотри, Китти. У меня через две минуты назначена встреча. Мы не сможем поговорить попозже? Обсудим все, что захочешь.

— Нет, — говорю я, и мой голос звучит громче прежнего. — Я хочу обсудить это сейчас.

На нас смотрят люди. Молодые мужчины с открытыми, доброжелательными лицами, в костюмах в тонкую полоску, молодые женщины-кассиры, что сидят за пуленепробиваемыми стеклами, очень много улыбаются и умеют каждому говорить «доброе утро» чрезвычайно любезно.

Сьюзи с теплой, естественной улыбкой поворачивается к соседнему столу. Ее голос профессионален и выразителен:

— Джон, через пару минут должен подойти мистер Вудалл, ты знаешь его?

Джон кивает.

— Не мог бы ты попросить его подождать меня минут пять? Я не совсем укладываюсь в расписание.

— Конечно, — говорит Джон, — нет проблем.

— Идем со мной, — говорит она и выводит меня из общего зала.

Мы проходим через красную дверь («Пожалуйста, не забудьте закрыть за собой») и поднимаемся по лестнице вверх. Две пожарные двери, еще одна дверь — и мы прибыли в маленький кабинет с письменным столом, компьютером, двумя стульями и шкафом с картотекой. Должно быть, это комната, куда они удаляются, если превышен кредит или отказано в ссуде. Комната неприятностей.

Оказавшись здесь, мы садимся; Сьюзи за стол, а я на более низкий удобный стул.

— Теперь посмотри, Китти. Так не годится. Сейчас самый разгар рабочего дня. Я очень занята, и если не буду выполнять свои обязанности вовремя, то подведу многих людей. Я не могу просто так ото всех отвернуться и говорить о ерунде, да еще показывать при этом, что якобы очень рада тебя видеть.

— А я и не жду от тебя проявлений любезности, я жду от тебя правды.

— И что это за правда, которой ты ждешь? Почему ты вообще здесь?

— Ребенок.

— Что за ребенок?

— На днях, когда я видела тебя, ты была беременна, не так ли?

— Не устраивай комедию. Я болела.

— Нет, — говорю я медленно. — Я умею различать такие вещи. Мне известно, как чувствует себя беременная женщина, и что такое болеть, я тоже себе представляю.

Она берет ручку и начинает что-то машинально чертить на листке из блокнота.

— Глупости, Китти. Я же сказала тебе, что болела.

— Нет, — говорю я. — Ты была беременна.

— Я не беременна.

— Нет, — говорю я. В музыке Джейка не было фальши. — Сейчас — нет. Тогда была.

Ее лицо теряет все краски, слова звучат жестко и злобно:

— Ты абсолютно не права. Но даже если бы все было так, как ты говоришь, тебе-то какое до этого дело? Кто ты такая, что позволяешь себе являться сюда среди бела дня, бросаться обвинениями, устраивать сцену на виду у всех? — Она жмет на авторучку все сильнее и сильнее, со злостью двигая ее по бумаге и оставляя уродливые вмятины.

Она все признает. Она злится, потому что я сказала правду.

— Я не могу поверить… — Я говорю это, и мой голос дрожит, — не могу поверить, что ты могла… — Я не в силах выговорить это слово. Не хочу, чтобы оно вышло из моего рта.

— И что в этом такого ужасного?

Она бросает слова с раздражением и, раздосадованная, уже не сидит в удобной позе — нога на ногу. Здесь, со мной, она чувствует себя очень неловко, и я начинаю понимать, что она, по всей вероятности, все еще страдает.

— У всех на этот счет разные мнения, разве не так? Иначе это не было бы легальным. Кто ты такая, чтобы указывать мне, должна я или не должна иметь ребенка? У тебя своя жизнь, у меня — своя. Тебе нравится твоя работа. А мне нравится моя. Я с ней успешно справляюсь. И хочу продолжать работать. У меня уже есть дома один ребенок. Его зовут Джейк. Ему нужна моя забота, он отнимает у меня массу времени. Как смеешь ты приходить сюда и предъявлять мне обвинения, которых не можешь обосновать, да еще даешь указания, как мне следует жить?

Я смотрю на нее. Она — мимо меня, через мое плечо, как будто кто-то стоит сзади. Мне кажется, что она сдерживает слезы.

Она переводит дух.

— Послушай, Китти, — говорит она более мягко, — мне очень жаль, что так получилось. Я просто попробовала объяснить тебе, что существуют разные вещи. Мне хотелось бы как-то помочь тебе, но я не знаю, как это сделать.

Больше я не могу с ней разговаривать. Внутри меня закипает ярость — незнакомая и пугающая. Мне хочется сделать большой прыжок и вцепиться в ее совершенную прическу, схватиться за ее профессиональный костюмчик и разорвать его на части, а потом трясти ее, трясти и трясти, из-за той ужасной вещи, которую она сделала. Не могу больше смотреть на нее. У меня дрожат руки.

— Думаю, теперь тебе пора идти, — говорит она, вставая и открывая дверь.

По лестнице я иду за ней молча. Внизу она отворяет пожарную дверь, и я выхожу. Покидая банк, вижу, как она подходит к мужчине с портфелем. Она говорит ему: «Мистер Вудалл», — и протягивает руку для приветствия. Она выглядит очень профессионально. Улыбка ее — широкая и доброжелательная, голос — теплый. И только два красных пятна на ее щеках говорят о том, что она, вероятно, слегка была выбита из колеи моим появлением.

Смотрю на нее и понимаю, что я была права.

Жму на звонок у двери Джеймса. Ключ у меня есть, но я хочу, чтобы он знал, что я иду.

Он открывает дверь так, как будто ждал меня все это время.

— Мы больше не сможем видеться с Джейком и Сьюзи, — говорю я. — У меня осталось только два брата.

Слезы вырываются наружу. Он ведет меня в спальню. Я ложусь прямо в одежде. Он снимает с меня туфли и накрывает меня одеялом. Потом долго держит за руку. Он не задает вопросов. Он никогда не задает вопросов. Просто держит меня за руку. Он хороший мужчина. Если б не я, он был бы замечательным мужем.

Следующие несколько дней никто не звонит. Я остаюсь у Джеймса и все плачу и плачу из-за малыша, которому не дали возможности родиться. Малыша, который мог бы стать моим, если уж им он был не нужен. Я все думаю и думаю о том, что это несправедливо. Ведь это так несправедливо! Иногда Джеймс приходит и спит со мной рядом. Иногда нет. Время от времени он приносит мне теплое питье, и я с жадностью на него набрасываюсь, пытаясь хоть как-то согреть себя внутри. Но это тепло кратковременно. Из той еды, что он приносит, я съедаю совсем немного и большую часть оставляю на тарелке.

— Скорее всего, у тебя грипп, — говорит он. — Может, показаться врачу?

— Да нет. Все само пройдет.

— Хорошо, — говорит он. — Но если будет продолжаться больше недели, ты должна обязательно сходить к врачу.

— Да, да, — соглашаюсь я.

Сьюзи не звонит, да и Джейк тоже не звонит, чтобы отчитать меня за то, что я ее так расстроила. Значит, она ему не сказала. Или сказала, но у него тоже чувство вины. В любом случае выходит, что я права.

У Джеймса я отлеживаюсь три дня. На четвертый просыпаюсь рано утром с полной ясностью в голове, поэтому сажусь и пишу записку: «Чувствую себя лучше. Возвращаюсь к работе. Увидимся позже, за ужином». Потом оставляю его, спящего, и иду домой.

Сразу же принимаюсь за работу, стараясь наверстать упущенное. По рукописи в день. На первом месте мои еженедельные рецензии в газетах — вовремя, как всегда. Мысли убегают вперед, что бы я ни печатала, из-за этого постоянно приходится возвращаться назад: делать исправления. Будущее открывается для меня перспективой чтения, чтения и еще раз чтения. Адриан и Лесли, Джейк и Сьюзи — все они где-то сзади, уплывают далеко прочь в считаные доли секунды. Может, я никого из них больше вообще не увижу. Возможно, и не захочу. Я им не нужна, они мне — тем более. Если мне захочется пообщаться со своей семьей, я смогу навестить Мартина, Пола, отца. И никаких проблем с невестками. Все мы такие же, как и раньше, только немного старше.

Звонит телефон, и я удивляюсь, услышав на другом конце голос Мартина. Он редко пользуется телефоном.

— Завтра я еду в Эксмут.

Его голос излишне мягок, как будто звук проскользнул в глубь гортани в поисках безопасного и удобного места. Мне приходится напрягаться, чтобы его расслышать.

— Можешь говорить немного громче? — кричу я. — Я с трудом понимаю, что ты говоришь.

Наступает молчание. Я жду, пока он зафиксирует мое замечание и обдумает его. Его телефонные разговоры всегда такие.

— Я подумал, может, ты захочешь поехать со мной, — говорит он, не меняя громкости.

— А будет у нас время заехать в Лайм-Риджис, навестить бабушку с дедушкой?

Длинная пауза. Его нельзя торопить.

— Так «да» или «нет»? — говорит он.

— Знаешь, тут есть разные причины. Мне бы хотелось навестить бабушку с дедушкой, но… Мне сейчас так хорошо работается. Если так дальше пойдет еще денька два, то я расчищу все завалы. Кэролайн звонит по два раза в день. Мне на самом деле больше нельзя упускать время.

— Я собирался провести там всего одну ночь или две. Ты бы могла денек побыть на пляже или сходить к бабушке с дедушкой.

Не пойму, отвечает ли он на мой вопрос или уже продумал все раньше.

— Звучит очень соблазнительно.

— Ты была в Эксмуте?

— Да, — говорю я. — Ты брал меня с собой туда несколько раз. — Неужели он забыл, что мама встретилась с отцом в Эксмуте?

— Действительно? — Он снова замолкает. — Так ты хочешь поехать?

Я думаю о Джеймсе. Мне не хочется уехать и оставить его одного. Не хочется прерывать работу.

— Нет, думаю, что нет. Очень уж много дел.

— Тогда ладно.

— Спасибо, что пригласил.

— Да, да, — говорит он.

Он всегда такой. Никогда не бывает расстроенным. Он просто позволяет жизни идти своим чередом и, кажется, даже не понимает, что мог бы что-то изменить. Когда гены распределялись между Мартином и Джейком, они пошли по противоположным направлениям, так что не произошло никакого совпадения центральных характеристик, никакого компромисса. У них нет ничего общего, кроме даты рождения. Джейк как-то сказал мне, что они, будучи детьми, не могли играть вместе, потому что не чувствовали никакой связи друг с другом. Он говорит, что никогда не ощущал себя близнецом. Ему проще было бы осознать, что его вторая половина не выжила.

— Я поеду в следующий раз.

— Идет, — говорит он. — Пока, Китти.

— Пока, Мартин. Спасибо за…

Мой голос замирает, потому что он кладет трубку.

Я возвращаюсь к чтению. Сегодня — об эвакуированных. Вчера речь шла об оккупированной Франции. Мое сознание заполнено бомбами, нацистами и разбросанными войной семьями. Детская библиотека готовит выставку о Второй мировой войне. Это часть учебной программы. Они хотят, чтобы я составила список рекомендуемой литературы.

Читая, я думаю об отце и его загадочных орденах. Он никогда не рассказывал о своей жизни во время войны. Он так много времени тратит на разговоры и умудряется при этом ничего важного не говорить. Иногда мне кажется, что я не знаю его настоящего. От него исходят волны насыщенного энергетикой красного цвета; но цвет — это еще не поверхность, а она вам необходима, чтобы нанести цвет. Но где же эта поверхность?

Еще два дня я работаю чрезвычайно плотно, потом решаю, что могу позволить себе выйти. Мартин, должно быть, уже в Эксмуте. Представляю, как он идет к морю, навещает бабушку с дедушкой, и мне становится завидно. Принимаю решение сходить к отцу.

По пути я заглядываю к Джеймсу. Он весь в работе. К разговорам он не склонен, потому что все мысли его следуют ясными путями логики.

— Хочешь, я куплю что-нибудь? — предлагаю я, так как понимаю, что он едва ли слышит половину из того, что я говорю.

Он смотрит мимо меня, как будто меня здесь нет.

— Не знаю что… полагаю, хлеб. Может, яблок…

Его все это не интересует.

— Я ухожу. Возможно, меня не будет какое-то время.

Он поспешно улыбается и послушно принимает поцелуй в нос. Сегодня я контролирую ситуацию, а он не совсем осознает, что происходит. От этого я чувствую себя лучше.

— Я собираюсь к доктору Кросс, — говорю я. — Хочешь пойти?

Он смотрит отсутствующим взглядом.

— Нет, не думаю. Не задерживайся.

Его мысли возвращаются к программе еще до того, как я выхожу из комнаты. Пальцы бегают по клавиатуре, стремительные, но предельно точные. Ему редко приходится что-либо исправлять. Пальцы и мозг идут параллельно. Его работа так же безупречна, как и его квартира.

Я не переживаю. В его близости с компьютером я не вижу никакой угрозы.

Когда я подхожу, дом встречает меня тишиной, однако машина отца припаркована на подъездной дорожке. Сад пуст, в пустой кухне беспорядочное нагромождение тарелок, ожидающих отправки в посудомоечную машину. Из этого я заключаю, что он рисует. Я варю кофе и бесшумно поднимаюсь по ступенькам, несу кофе наверх, в мастерскую. Хочу сделать ему сюрприз. Мне всегда хочется делать ему сюрпризы.

Застаю его за работой над огромной картиной, изображающей морской пляж.

— Ведерки, лопатки, песок, раскладные стульчики, песочные замки, ракушки, водоросли, опять песок, волны, надувные круги, мороженое, сандалики, одеяло, очки, опять песок, галька…

Недавно я узнала, что можно покупать целые книги со списками. Мой отец упустил прекрасную возможность.

— Песок, надувные мячи, бутерброды, купальники, песок…

— Китти!

Я замираю. Опять он узнал.

— Как ты узнаешь, что я здесь?

Он ухмыляется, весьма довольный собой.

— Я ощущаю твое присутствие, только и всего. — Он берет кружку с кофе и смотрит на меня поверх очков. — Ты опять разговаривала с Адрианом и Лесли?

— Я никогда и не переставала с ними разговаривать.

О Джейке и Сьюзи я ему ничего не говорю. Он не знает о ребенке. Во всем мире есть только три человека (за исключением анонимных врачей), которые узнали об их ребенке. И как только он начнет стираться из памяти, то перестанет существовать вовсе. Событие, которое не состоялось.

— Папа, я хочу узнать кое-что о войне.

Он потягивает кофе и сквозь пар смотрит на меня.

— У каждого есть какое-то представление о войне, — говорит он. — Это было событие мирового масштаба. О ней написаны тысячи книг, тысячи писателей делают на ней деньги. Иди и расспроси их.

— Я читаю эти книги. Именно этим я и занимаюсь всю эту неделю. Мне просто… — Я сажусь на диван. — Мне просто хотелось бы услышать твою версию.

Он берет тонкую кисточку и осторожно водит ею по картине, отмечая едва заметные голубые тени на лице маленького мальчика.

— Это ни к чему.

— Почему ты так думаешь? Нужно передавать свои воспоминания, иначе все они исчезнут, когда ты умрешь.

— Мммм… Приятно слышать, что ты меня уже и хоронишь.

— Я же совсем не об этом. — Стараюсь не раздражаться. — Ведь ты можешь что-то оставить после себя — своего рода продолжение. Можно ведь отказаться от тех воспоминаний, которые тебе не по душе.

Я думаю о мисс Ньюман. Ей следовало еще раньше, когда она все хорошо помнила, кому-нибудь все рассказать. Тогда в ее воспоминаниях все было бы на своем месте, и они не улетели бы с дымом крематория.

— Кое-что я оставлю после себя: свои картины.

— Но не войну, — говорю я. — Они же не о войне.

— Ненавижу море, — говорит он, накладывая красный и лиловый цвета на почти спокойное море.

Это повергает меня в изумление. А в моей памяти хранятся его замечательные рассказы о том, как он встретил у моря маму. Море — почти в каждой нарисованной им картине.

— Что ж, — говорит он так, как будто подслушал мои мысли, — хорошо. Я расскажу тебе о войне и о море, вернее и о том, и о другом сразу. Я спустился на парашюте в море среди ночи, и должен тебе признаться, мне было там очень одиноко.

Он смотрит куда-то мимо меня, будто всматривается во что-то. Я оборачиваюсь, пытаясь понять, куда именно он смотрит, но, кроме двери, ничего не вижу. Эдакий мелодраматический прием. Он притворяется, что заглядывает внутрь себя, чтобы ради меня воскресить свои воспоминания. И почему я ему не верю?

— Моя команда пошла на дно вместе с «Ланкастером». Они ушли под воду и не вернулись больше никогда. — В тот момент, когда самолет падает в море, его правая рука плавно ныряет вниз, пальцы впереди. — Те несколько мрачных, безмолвных минут, пока я погружался в воду, я был абсолютно один. Пережив подобный опыт, начинаешь на все смотреть иначе.

У меня есть подозрение, что он собой любуется. Спустя несколько «мрачных, безмолвных» минут он перестает расхаживать и понижает голос. После каждого слова он делает короткую паузу для пущей выразительности. Я стараюсь казаться заинтригованной.

Он изучает картину, возможно, лишь для внешнего эффекта. Отступает назад, наклоняется вперед и всматривается. Картина огромна, с множеством деталей — это отступление от его обычной манеры сосредоточиваться на небольшом предмете или пространстве. Он неопределенно помахивает кистью, придвигается, чтобы добавить немного цвета, но передумывает. Я понимаю, что его эмоциональность наигранная.

— Некоторые вещи из прошлого лучше всего забыть. Все мы меняемся. Тот человек, каким я был тогда, ничего общего не имеет с тем, каков я сейчас.

— Ясное дело, — говорю я. — Ты, должно быть, был лучше, когда был моложе.

Может, он даже был способен с уважением относиться к своему будущему зятю.

Он смотрит в окно на верхушки деревьев. Отсюда видно мою квартиру.

— Они звали меня Бутс. Крылатый Командир Бутс Веллингтон.

Я не совсем понимаю, нужно ли смеяться в этом месте, поэтому ограничиваюсь подобием улыбки и наблюдаю за его реакцией. Он не обращает на меня внимания.

— Мы сбрасывали бомбы на Германию.

Я удивлена. Я всегда представляла его летчиком в сражении, неким подобием Джека, описанного мисс Ньюман.

— Все в то время считали эту идею просто замечательной. Дрезден, Берлин, Мюнхен — все это для нас только названия, точки на карте. Мы сбрасывали бомбы и возвращались домой как можно быстрее.

— Вы знали о том, что убиваете людей: женщин, детей?

— Конечно, знали. Именно это и происходит, когда падают бомбы. А что нам оставалось? Высылать предупреждение, что мы приближаемся, чтобы они смогли уйти?

Чувствует ли он себя виновным? Не по этой ли причине он раньше никогда не говорил о войне?

— Средняя продолжительность жизни в отряде бомбардировщиков была очень коротка. Некоторые из них вылетали на свою первую операцию и уже никогда не возвращались. Их сбивали либо над землей, либо над морем.

«Разрушители плотин» — Ричард Тодд ведет своих людей выполнять миссию убийц. «На двенадцать часов вверх» — Грегори Пек подсчитывает вернувшиеся самолеты. Мой отец видит жизнь в черно-белом цвете.

Я обращаю внимание на ребенка в самом углу картины. Он ползет в сторону, как будто хочет сбежать. Никто из его семьи этого не видит. Все они смотрят на продавца мороженого. Это напоминает мне Брейгеля — его Икара, падающего в море, и как все в это время продолжают спокойно заниматься своими делами.

— На обратном пути мы, как и многие, пробитые шрапнелью, снизились. Сбросили бомбы прямо в цель и повернули обратно. Живыми из нас остались только четверо, двое — сильно израненные. — С развитием действия его рассказ ускоряется. — Кругом был бензин, разлит прямо по полу, и кровь, думаю, тоже. В общем, все время, пока я старался держать контроль над самолетом, что-то било мне по ноге. Я опустил руку вниз, чтобы узнать, что это, и нащупал что-то влажное, липкое и теплое. Я поднял и увидел, что это чья-то оторванная рука. Перчатка все еще оставалась на ней. — Он эффектно держит перед лицом свою руку и с горестным видом несколько секунд ее изучает, как будто подыскивает нужные слова. — Я даже не знал, кому она принадлежит. — Он говорит как бы между прочим, как будто это только теперь пришло ему в голову, но я чувствую, что все не спонтанно. Отработано заранее.

— Если я правильно поняла, — говорю я, — рука была не твоя?

Он не обращает на меня внимания.

— Было ясно, что мы теряем высоту. Я приказал всем прыгать, затем вылез на крыло и прыгнул. Парашют раскрылся сразу, но было так темно, что разглядеть даже ударившийся о воду самолет было невозможно. Просто громкий звук удара, рев воды — и больше ничего. Других парашютов я не видел. Больше ничего не видел. Выпрыгнул один я.

— А как же луна? — спрашиваю я.

Он смотрит в замешательстве.

— Какая луна?

— Луна на небе. Обычно при свете луны можно хоть что-то разглядеть.

Он останавливается, как будто рассматривает картину где-то в глубине своего сознания, затем отрицательно качает головой.

— И не знаю даже, — говорит он в конце концов. — Может, был совсем тонкий месяц, а может, было облачно.

— Море было неспокойно?

Он опять задумывается.

— Не знаю, не могу вспомнить.

— И как же ты спасся?

— Меня вытащили летчики, как только рассвело. Больше никто не выжил.

Он долго молчит, сидя без движения, спиной ко мне.

— И почему же ты не рассказывал мне все это раньше? — говорю я. — Такая интересная история.

Он резко поворачивается и смотрит на меня в упор.

— Не надо смеяться, Китти.

Сотни людей умирали в огне бомбежек Берлина. Экипаж самолета упал в море, и отец не мог никого спасти. Могло бы случиться, что никто и не заметил бы тонущего летчика. Очень уж много смертей было повсюду, чтобы беспокоиться о каждом.

— Оказаться одному в море среди ночи… Это трудно передать… Море огромное, угрожающее, без горизонта. Ненавижу его.

— И все свое время ты тратишь на то, чтобы его рисовать.

— Да. — Он вздыхает. Длинный, медленный, усталый вздох. — Понимаешь, у меня такое ощущение, что я что-то потерял той ночью. Я все думаю: а что, если я попробую нарисовать море еще раз, взглянуть на него под другим углом, увидеть в другом цвете, с другим настроением, может, я найду то, что потерял? — Он вздыхает снова. — Ничего не получается.

Он не смотрит на меня, и внезапно я осознаю, что в этом есть правда. Каким-то образом, описывая ту трагедию, он открыл мне в ее глубине что-то очень личное и подлинное.

— Ты вернулся обратно и продолжал сбрасывать бомбы на Германию с другим экипажем? — спросила я.

— Нет. Меня ранило в ногу. К тому времени, как ее подлечили и она стала действовать, война закончилась. Мне вручили какие-то награды, и я их взял, но никогда не носил.

Похоже, он хочет сказать, что не виноват во всем этом. Что на нем не лежит ответственность за происшедшее: за войну, за бомбежки, за смерть экипажа. Меня заливает волна сочувствия.

Я смотрю сзади на его затылок и вижу, как он постарел. Он, должно быть, почти того же возраста, что и мисс Ньюман. Почему я никогда раньше этого не видела? Его волосы поседели, а я этого даже не заметила. Его плечи стали более сутулыми, чем они были на моей памяти. Когда он возвращается к работе, я замечаю, что кисть в его руке слабо дрожит.

— Я не рисую рук, — говорит он.

Я пью свой кофе. Он придирчиво рассматривает картину, как бы выискивая, что можно подвергнуть критике.

— Мне нравится тот мальчик, который ползет в сторону, — говорю я.

Он не слышит меня.

— Вот и все, — говорит он. — Ничего особенного.

Я понимаю, что он рассказал мне не очень-то много. Всего лишь историю, которую можно было бы услышать в тысячах домов, поставить в сотне фильмов. Историю, которую он прокручивал в своей голове уже пятьдесят лет, возвращаясь к ней снова и снова, приводя все в порядок, наводя на нее глянец, делая ее лаконичной.

— Мне пора идти, — говорю я и жду, не оглянется ли он.

Он начинает готовить на палитре краски, выдавливая их и озлобленно смешивая.

Я медлю у двери, но он уже опять рисует и ведет себя так, как будто я ушла. Он наносит краски на холст решительными мазками, заставляя их кружить в водовороте моря. У меня появляется уверенность, что ребенок у края картины за это время отполз гораздо дальше.

— Крабы, — бормочет он, — песок, прилив, течение, скалы, медузы…

Спускаясь вниз по лестнице, я обнаруживаю на своей юбке алую краску. Нужно было смотреть, перед тем как садиться.

Я рассказываю доктору Кросс о разговоре с отцом.

— Вас это беспокоит? — спрашивает она, зная заранее, что это так.

— Возможно, мне не следовало на него давить.

— От этого что-то зависит?

— Вполне возможно, что он не захочет больше смотреть мне в глаза. Эта часть рассказа, о море. Я думаю, в ней он был честен, а это не в его правилах. Во время разговора он обычно рисует, поэтому невозможно понять, что он думает на самом деле.

— Позвоните ему через несколько дней, — говорит она, — и заранее придумайте, о каких повседневных мелочах с ним поговорить.

Я киваю. Возможно, мы оба сможем этого избежать.

— Вы успокоились в отношении ребенка Сьюзи и Джейка? — спрашивает она.

— Не знаю. — Странная вещь: даже не могу об этом как следует подумать. Как будто этого просто никогда не было.

— Вы пытались с ними разговаривать?

Я отрицательно качаю головой. Не хочется мне с ними разговаривать.

Отец рассказывает мне нечто подлинное, возможно, впервые в жизни, и мисс Ньюман делится со мной своими воспоминаниями. Думаю, и мне следует быть более откровенной, и я рассказываю доктору Кросс о своем желтом периоде. У меня не было намерения это сделать, когда я входила в ее комнату. Если бы я обдумала это заранее, то не смогла бы облечь мысли в слова.

Она сидит тихо и слушает.

— Спасибо вам, Китти, за то, что поделились этим со мной, — говорит она.

Я поднимаюсь, чтобы уйти, чувствуя себя неловкой и неуклюжей, прямо как маленький ребенок.

— Не забудьте записаться на следующую неделю, — говорит она.

Она не улыбается, когда я ухожу. Наоборот, выглядит очень серьезной.

Бегу домой. Всю дорогу я чувствую, как будто все предметы вокруг слегка поднялись от земли, словно я возвращаюсь домой совсем не той дорогой, что обычно. Что-то изменилось. Я рвусь вперед, потому что хочу поговорить с Джеймсом, оторвать его от работы.

Когда я вхожу в квартиру, звонит телефон. Поднимаю трубку.

— Китти, это папа.

Как быстро, думаю я. У меня даже не было времени придумать, о каких повседневных мелочах с ним поговорить.

— Только что звонил Мартин. Умерли бабушка и дедушка Харрисоны.