Бросаю кое-какую одежду в чемодан, и Джеймс несет мне его к автобусу на автовокзал на Нью-стрит. Он хотел бы поехать со мной, но я пожелала побыть одна. Остальные члены семьи прибудут позже, на похороны. Меня бабушка с дедушкой знали очень хорошо, а вот моих братьев они иногда путали.

Бабушка готовила по всем правилам, и мы обычно сидели втроем за обеденным столом и тихо-мирно поедали бараньи котлетки и мятную приправу, ростбиф и йоркширский пудинг, свинину и яблочный соус. Они любили, когда я приезжала. Бабушка проветривала мою кровать, между простынями укладывала бутылки с горячей водой; на столике возле кровати всегда стояла ваза со свежими цветами из сада. Примулы и гиацинты, розы, ноготки и зимний жасмин — у каждого времени года есть свои цветы. Они обычно оставляли окно приоткрытым на маленькую щелочку — «чтобы сдувало паутину» — и раскладывали на подоконнике глянцевые журналы, которые покупали специально для меня: «Космополитен», «Элль», «Она». Я надеялась, что сами они их не читали после моего отъезда. Не хотелось, чтобы они были в курсе того, что происходит в мире.

Я перестала их навещать после того, что произошло с моим ребенком. Они не писали и не звонили. Я знала: они просто все время ждут, когда я приду, знала, что они будут счастливы, если я появлюсь и без предупреждения. Представляла, как они регулярно проветривают мою кровать, ждут постоянно, давно уже привыкнув к тому, что я появляюсь неожиданно.

Мартин на такси встречает меня на автобусной станции. Мы залезаем в машину, и я всматриваюсь в его лицо, стараюсь понять, каково ему было обнаружить их мертвыми. Он выглядит как всегда.

— Мне пришлось выбить дверь, — говорит он. — Я подумал, что их нет дома, и пошел прогуляться по набережной. С собой у меня была рыба и чипсы, и я разглядывал море.

— Они никогда не выходили, — говорю я. — Им было трудно далеко ходить.

Водитель едет по узким улочкам, и я вытягиваюсь, стараясь что-нибудь рассмотреть за кустами-изгородями. Когда нам попадается встречная машина, ей приходится давать задний ход и отъезжать в ближайший переулок, чтобы мы могли разминуться. Наш таксист не идет на уступки.

— Я подумал, что они могли уйти за продуктами, — сказал Мартин.

— Они не ходят за продуктами, — говорю я. — За них это делает соседка. Ни один из них не может долго ходить.

Так было три года назад. Соседка могла переехать или умереть. Маленький, твердый комок вины прочно обосновывается где-то у меня внутри.

— Я вернулся на следующее утро, и когда я звонил в дверь, вышла соседка. Она сказала, что не видела их уже больше недели.

— Это была Бетти? — спрашиваю я обеспокоенно.

— Не знаю, — говорит он. — Она была очень расстроена.

Обычно она заходила к ним каждый день. Неужели что-то случилось?

— Никогда раньше не выбивал дверь, — говорит Мартин.

Я смотрю на его огромные руки на коленях, одна белая, другая совсем коричневая, и радуюсь, что он такой мягкий человек.

— Трудно было?

— Да, — говорит он после паузы. — Не так, как по телевизору. Пришлось войти с черного хода.

Я думаю об их замках. Американский защелкивающийся замок, врезной замок, две большие задвижки и цепочка на входной двери. Они гордились своей цепочкой на двери, потому что ее порекомендовал им полицейский, когда делал обход и давал советы насчет безопасности.

Дедушка был в восторге.

«Теперь мы не должны открывать дверь всем подряд, если нам этого не хочется», — говорил он и смеялся, похлопывая себя по ноге.

Он показывал мне, как вставлена цепочка.

«Входит прямо в дверную коробку на два дюйма. В спешке ее не выломать».

Я восхищалась такой надежностью.

«Китти, попробуй сама. Смотри, я выйду наружу, а ты закройся на цепочку».

И вот он выходил, наклоняясь в дверном проеме, чтобы поддержать ослабевшие ноги, а я в это время запиралась и закрывала дверь на цепочку. Он звонил. Я открывала дверь и выглядывала через цепочку.

«Кто здесь?» — говорила я старческим голосом.

«Двойное остекление не требуется?» — говорил он.

«Нет, спасибо», — говорила я и закрывала дверь.

Когда я открывала дверь, чтобы дать ему войти, он едва не сгибался пополам от смеха. Я вела его к креслу в гостиной.

«Миссис Харрисон! — кричал он между приступами смеха. — Нам необходимо выпить чашечку чая».

Бабушка приносила чай и тарелку шоколадного печенья. Она подмигивала мне за дедушкиной лысой головой.

«Мистер Харрисон любит свои замки, — говорила она. — Всегда любил».

«Все правильно, — говорил он. — Я всегда любил замки».

Так что замки у них были на окнах, на задней двери, на двери сарая и на запасной калитке. Бабушка с дедушкой были хрупкие и легко уязвимые, но воры к ним никогда не залезали. Даже они знали, что не стоит и пробовать. У дедушки была привычка раз в месяц делать обход и проверять все замки. Думаю, ему бы даже хотелось, чтобы грабители сделали попытку, тогда бы он смог поздравить себя со своими замками.

— Они оба лежали в кровати мертвые, — сказал Мартин.

Я пытаюсь представить, как они лежат рядом и умирают вместе.

— До того, как состоятся похороны, должны произвести вскрытие. Подозрительные обстоятельства.

Мне непонятно, что здесь подозрительного. Почему нельзя умереть вместе, если так хочется?

Мы проходим через заднюю дверь, которая заперта на висячий замок и цепочку, так как прежний замок слишком сильно поврежден. Сила Мартина просто поразительна.

Ничего не изменилось. В доме пахнет почти так же, как всегда пахло раньше: кремом для обуви, жареной картошкой, горячим утюгом. Дом кажется старым и скрипучим. Я ощущаю вокруг медленные движения старичков. Какой-то новый, тошнотворный запах идет из кухни, поэтому иду туда посмотреть. Желтые поверхности, как всегда, чисты. На столе — завтрак для двоих. Сине-белые полосатые чашки и блюдца стоят в ожидании кофе. Молочный кувшин такого же цвета — посредине; там, где следовало быть молоку, образовалась плотная желтая корка. Ножи, вилки и ложки блестят чистотой. Бабушка всегда после мытья натирала их до блеска.

— Мне нравится, когда моя посуда блестит, — обычно говорила она. — В наши дни людей это совсем не волнует. А у меня не так. Люблю, когда в ней видно мое лицо.

Помню, как я брала ложку и пыталась рассмотреть в ней свое лицо. Никак не могла понять, почему оно там вверх ногами.

«Она показывает тебе, хорошая ли ты девочка», — говорил дедушка.

Вскоре я обнаружила, что на другой стороне выгляжу нормально, и все недоумевала, почему это они не объяснили мне все подробно. Я ведь переживала, хорошая я, или плохая.

На плите две тарелки; на них аккуратно разложены бекон, яичница, бобы, колбаса и поджаренный хлеб; все абсолютно одинаково на каждой тарелке. Яичница посередине прогнулась и затвердела, на хлебе появилась серая плесень, колбаса сморщилась, бобы торчат из томатного соуса, который тоже затвердел и растрескался.

Мартин видит, что я смотрю на все это.

— Мне не захотелось выбрасывать, — говорит он. — Я подумал, что это может помочь выяснить, что же произошло. Улики.

Мне тоже не хочется выбрасывать, несмотря на запах. Мне в этом видится некая характерная черта их совместной жизни. Миссис Харрисон — в кухне, мистер Харрисон — смотрит телевизор. Картина жизни, которой больше нет. Поколение, которое видело начало века и пережило две мировые войны.

Иду взглянуть на спальню, где Мартин их нашел. Покрывала лежат на своих местах, и можно рассмотреть следы от двух тел, лежавших бок о бок; два углубления, просуществовавшие на этих кроватях более семидесяти лет. Видно, с какой стороны спал дедушка: он был тяжелее бабушки. Нужно было давным-давно уговорить их купить новую кровать.

Бабушкина щетка для волос и расческа аккуратно разложены на тумбочке, деревянные ручки с перламутровой мозаикой. Будучи маленькой, я часто играла с ними, водя пальцем по ложбинкам, поглаживая гладкое дерево. На тумбочке кружевная скатерть и трехстворчатое зеркало, в котором можно увидеть, как ты сама себя рассматриваешь.

На дедушкиной тумбочке книга по садоводству, хотя в последние годы от роз ему пришлось отказаться. Здесь же электрический чайник, в котором они видели изобретение, принципиально изменившее жизнь. Когда я у них гостила, мне было слышно, как чайник закипал каждое утро ровно в шесть.

— Поспи еще, — говорила бабушка. — Не вставай с нами. Мы постарше тебя. Нам не нужно много спать.

Но я все равно просыпалась, когда чайник начинал урчать и булькать; вода в нем закипала. Тогда я ждала, пока, в 6.15, не встанет дедушка. Я слушала, как разливают чай, так привычно и спокойно, и как звенит посуда, когда дедушка передает бабушке чашку с блюдцем. Они разговаривали шепотом, и я улавливала отдельные слова: «Маргарет… георгин… дождь… Китти…» Через какое-то время я обычно переворачивалась на другой бок и засыпала, разнежившаяся от предсказуемости их действий.

На бабушкиной тумбочке возле кровати часы, настольная лампа и очки.

Насколько я помню, она всю жизнь читала «Джейн Эйр». Я обычно наблюдала за ней во время чтения. Время от времени она переворачивала страницу, иногда вперед, иногда назад, а я замечала, что глаза ее не движутся. Она не читала. Может, она и не умела читать, а просто позволяла себе несколько минут мирного отдыха, избавляя себя от необходимости оправдывать свою бездеятельность.

Я нахожу «Джейн Эйр» на полу, две чашки с блюдечками так и стоят на подоконнике в пятнах от последних капель чая. Перед тем как умереть, они попили чай, а вот к завтраку чай уже не приготовили.

На стене висит их свадебная фотография. Черно-белая, они на ней держатся очень прямо, в одном уголке по стеклу пошла трещина. Двое свежих молодых людей, совсем не похожие на бабушку с дедушкой. Он красив и похож на Адриана на фотографии, хотя в реальной жизни я никогда не могла обнаружить между ними сходство. Она высокая, черноволосая, немного похожа на меня теперешнюю. Ни один из них ничем не напоминает Маргарет, мою мать. Я внимательно изучаю фотографию, стараясь постичь, что же было у них на уме, когда их снимали. Они кажутся такими молодыми. По их лицам ничего невозможно прочесть.

— Они были в одежде, — сказал Мартин. — Очень странно. Оба в кровати и в одежде, накрытые одеялами.

Я стараюсь не видеть их старые тела, лежащие бок о бок в кровати, которою они купили, как только поженились, тела, одетые в одежду, что не меняла свой стиль в течение всей моей жизни. Юбка до колена из пестрого зеленого кримплена, брюки в узкую полоску из полиэстера и ажурной вязки джемпер.

Мы с Мартином спим в грузовике. Ни один из нас не находит в себе сил спать в доме, у нас нет ощущения, что он принадлежит нам.

Весь следующий день я перелистываю страницы их жизни. Бесконечные груды старых счетов относят меня назад, к тридцатым: письма, билеты в кинотеатр, облигации выигрышного займа, все то, что они не хотели выбрасывать. Пачка открыток после их золотой свадьбы, подарки на свадьбу, которыми они никогда не пользовались: скатерть из ирландского льна, сохранившая свою первоначальную упаковку, коробочка со стаканами для хереса, которую так и не открыли.

Каждый раз, когда я разбираю очередной ящик, появляются все новые и новые вещи, напоминающие мне о них. Перед тем как приступить к обследованию очередного этапа их жизни, я должна поплакать. Понимаю, что должна все разобрать ради них. Не могу просто взять и выбросить их вещи, что-то внутри меня протестует, однако мы заполняем одну черную сумку за другой.

— А что нам делать с мебелью? — спрашиваю я Мартина.

Он пожимает плечами:

— Думаю, мы узнаем, не нужна ли она кому, а потом продадим одной из тех контор, что занимается расчисткой домов.

Мне нужна вся их мебель. Как я могу допустить, чтобы она ушла к чужим людям? Каждый из предметов этой темной, тяжелой, прогнувшейся мебели кажется мне сокровищем. Отполированная бабушкиными заботливыми руками, она все равно хранит на себе отпечатки рук, что трогали ее все эти годы. Каждый день своей взрослой жизни пользовался этой мебелью дедушка, она открывалась и закрывалась в течение всей их тихой старости. Если она будет продана на аукционе, ее обдерут, покрасят, отполируют, все годы ее близости с людьми будут вытравлены химикатами.

Полиция приезжает на следующий день. Это сержант в униформе и женщина-полицейский. Я приглашаю их войти, и мы неловко стоим в бабушкиной и дедушкиной гостиной.

— Мы получили результаты вскрытия, — говорит сержант. — Можно присесть?

— Конечно, — говорит Мартин, и мы пристраиваемся на краешке, так и не научившись вести себя здесь как дома.

— Похоже, она умерла первой. Десять дней назад у нее был сильный сердечный приступ. Он умер восемью часами позже, тоже от сердечного приступа.

— Но почему же он не вызвал «скорую помощь», когда у бабушки было плохо с сердцем?

Полицейский откашливается.

— Знаете ли, мы полагаем, что они оба поднялись утром, попили чай, а затем, пока он брился, она оделась и пошла готовить завтрак. Почувствовав себя плохо, она вернулась в спальню, где ее и настиг сердечный приступ. Он положил ее на кровать, а потом… Мы думаем, что он лег рядом с ней и стал дожидаться своей смерти.

Я смотрю на них.

— Вы хотите сказать, что он хотел умереть с ней?

Полицейский кивнул.

— Они были очень слабы, не так ли? Должно быть, он сильно от нее зависел…

Я вспомнила двух кошек, которые когда-то жили у моей школьной подруги. Одну из них пришлось отвезти к ветеринару, а на следующий день вторая была найдена на своей подстилке мертвой.

— С очень старыми людьми это не так уж редко случается, — говорит полицейский. — Им не хватает силы воли жить друг без друга.

Из окна я смотрю на море вдалеке. Несколько маленьких шлюпок плывут под утренним солнцем, их разноцветные паруса, беспорядочно разбросанные среди веселых, блестящих волн, по какой-то случайности складываются в некий узор. Внезапно меня охватывает отчаянное желание быть сейчас вместе с Джеймсом.

Похороны состоятся через пять дней. До этого времени Мартин должен съездить домой, завершить работу по контракту. Я перехожу в дом, вступаю во владение своей старой кроватью, на которой всегда спала, приезжая в гости. Простыни и наволочки в большом шкафу в холле. Эта аккуратность здесь совсем не похожа на маниакальную страсть к чистоте у Джеймса. Эта аккуратность заботлива. Я так и вижу, как бабушкины старенькие, узловатые руки складывают все медленно и старательно, разглаживая каждую складочку. Какое удовольствие она получает от роли хозяйки, заботливой няни!

Я звоню Джеймсу каждый вечер, так что я не очень-то часто остаюсь одна. Мы ведем долгие разговоры, по телефону они получаются даже лучше, чем в реальной жизни. Я рассказываю ему о том, как живу в бабушкином доме.

— Они здесь, со мной, — говорю я. — Не могу себе представить, чтобы кто-то другой жил в этом доме.

Новые владельцы будут дышать их воздухом, ходить по их пыли, что плавает над досками пола. Будут перекапывать дедушкин сад, сажать какие-то свои растения в почву, которую он удобрял компостом.

Джеймс тяжело переносит нашу разлуку.

— Китти, мне приехать пораньше, до похорон?

Ему более одиноко, чем мне. Он запросто проводит без меня дни, даже недели, когда мы оба заняты каждый своим делом, но не может справиться с расстоянием. Он чувствует, что длина связывающей нас нити слишком увеличивается, и натяжение возрастает. Боится, как бы она не разорвалась.

— Не приезжай так рано, Джеймс, — говорю я. — Приезжай за день до похорон.

Я хочу, чтобы он приехал сейчас, чтобы был здесь, со мной, но в то же время понимаю, что мне необходимо сейчас остаться одной и все обдумать. Мне нужно как следует запомнить бабушку с дедушкой, чтобы потом они не забылись.

Джеймс звонит мне снова и снова.

— Куда ты положила мой красный галстук, тот, на котором Багз Банни? Долго нужно держать рыбу в духовке?

И это он звонит мне? Это он-то, со своими поваренными книгами!

— Отменить назначенный визит к врачу?

— Да, пожалуйста. Если только ты не хочешь пойти вместо меня.

— Нет, не думаю. Я просто отменю его.

Каждый вечер, перед тем как лечь спать, я хожу на прогулку, смотрю на море. Всю неделю оно спокойное и гладкое. То самое море, которое мой отец ненавидит. Волны набегают на гальку и отходят назад, снова и снова, бесконечно. Я думаю о том, что мои бабушка и дедушка умерли.

* * *

Мы встречаемся у крематория. Собрались все, кроме Лесли, которая осталась дома с девочками. Мы вместе первый раз со времени нашей свадьбы. Сидим парами: отец и Адриан, Джейк и Сьюзи (на которых я стараюсь не смотреть), Мартин и Пол, я и Джеймс. Все в костюмах и при галстуках. Я люблю мужчин в костюмах, особенно их шеи сзади и широкие плечи. Только Джейк и Адриан в черных костюмах: у них есть жены, которые настояли на том, чтобы все было по правилам. На отце его обычная куртка «в елочку», однако бабочка скорее красно-коричневого цвета, чем красного — это его уступка традиции. На Мартине и Поле коричневые костюмы. Сьюзи в черном платье, на которое я и смотрю вместо ее лица. Джеймс потрясающе выглядит в сером костюме, и я рада, что он надел галстук с Багз Банни.

Я в розовом платье из маленького дорогого магазинчика в Лайм-Риджисе. Я выбрала его из-за вызывающего вида и насыщенного цвета, благодаря чему я уж никак не могу походить на Сьюзи или на Лесли. Оно поблескивает. Когда я двигаюсь, оно отливает пурпурным, синим, серым, отражая мое меняющееся настроение. Это не спокойный розовый; ничего общего с розовым в доме Адриана. Этот цвет смелый, отважный, злой.

Похороны начинаются в двенадцать тридцать. Мы с Джеймсом все утро провели за приготовлением пищи в доме. Наготовили полные тарелки яиц и бутербродов с ветчиной и прикрыли все пленкой. Еще приготовили сосиски и насадили их на палочки, а хрустящий картофель и арахис ждут, чтобы их разложили по тарелкам. Мы купили шоколадное печенье в пакетиках, торт «Чери Бейквелл», миниатюрные пирожные, миндальные кексы и оставили все в упаковках, потому что тарелок оказалось недостаточно. Мы не представляем себе, сколько придет народу.

К крематорию кроме нашей семьи пришли еще несколько человек, но в унылой пустоте часовни наша группка кажется маленькой и непредставительной. Кто-то произносит короткую речь о бабушке с дедушкой, но в этой речи одни клише, и я понимаю, что он никогда их не знал.

— Эта любящая пара, — говорит он, — преданные друг другу до самого конца… беззаветно любимые детьми и внуками…

Знает ли он хоть что-нибудь? Их единственный ребенок мертв, единственная внучка, которая действительно их знала, не навещала их последние три года… Я перестаю слушать. Считается, что когда гробы опускаются, один за другим, нужно закрыть глаза и молиться, но я вижу все. Я думаю о пламени, поджидающем их внизу. Размышляю о том, какая же требуется температура. Вижу, как их старые, усталые тела рассыпаются от жара, скрючиваются, распадаются. Многие ли из пришедших знали их по-настоящему, действительно их любили? Только я! Мне хочется разреветься. Я любила их.

Но я молчу. Мне не нужен пепел. Как может пепел заменить старые бабушкины руки, разглаживающие постельное белье? Или дедушкины руки, с любовью подрезавшие розы?

Мы возвращаемся к машинам, почти не разговаривая. Все вежливы. Мужчины отступают назад, чтобы дать женщинам пройти. Мои братья — уважаемые, воспитанные люди. Взрослые мужчины, которые знают, как себя вести. Иногда я забываю смотреть на них со стороны.

Мы возвращаемся обратно в дом, и Джеймс снимает пленку с тарелок с бутербродами, пока я иду и ставлю чайник, чтобы налить всем чай. Здесь есть несколько человек, которых я никогда не встречала. Несколько пожилых пар, что живут по соседству, бабушкина подруга из Эксетера, двое коллег по работе из той школы, где дедушка когда-то преподавал, — оба уже давно на пенсии. Дом старый, и люди в нем старые. Я сама себе кажусь здесь слишком молодой.

Бетти, старушка, приходит поговорить со мной на кухню. Она суетится по мелочам, передвигает на столе чашки с блюдцами, подливает в чашки молоко, засыпает заварку в чайник.

— Как нехорошо все это получилось, Китти, — говорит она. — Мы уезжали на выходные. Я попросила соседку зайти их проведать, но она заболела и забыла.

— В этом нет вашей вины.

— Как только подумаешь, что они вот так умерли!.. Надо же такому случиться.

Чайник закипает, и я наливаю воду в заварочный чайник, а большой сразу же наполняю снова для следующего круга. Бетти мешает чай и сразу начинает разливать, не дав ему завариться. Она все делает очень быстро, резкими движениями, вперед-назад, сотрясаясь от странного тоненького смеха в самые неожиданные моменты. Она напоминает мне птичку.

— Как жаль, что мы не видели тебя несколько лет, — говорит она. — Они по тебе скучали.

Я подхватываю поднос с чашками и несу его в гостиную.

Здесь разговор течет плавно, случайный смешок подавляется, неловкость чувствуется во всем.

Входная дверь открыта на случай, если кто-то придет позже. Я предлагаю чай Мартину и пытаюсь ускользнуть от Сьюзи, которая с ним разговаривает.

В дверях появляется странная женщина; она так нас рассматривает, что мне становится не по себе. Не могу припомнить, чтобы я видела ее в крематории. Она очень маленькая, с длинными волосами, абсолютно седыми, которые ниспадают на спину удивительно небрежно, как будто не хотят соответствовать ни росту, ни возрасту их хозяйки. Глаза ее, яркие и глубокие, излучают некую агрессивность, когда она оглядывает всех в комнате. Она оценивающе рассматривает одного за другим, но перед тем, как наши взгляды должны встретиться, я неловко опускаю глаза, почувствовав себя виноватой уже из-за того, что ее рассматриваю. Когда я снова поднимаю голову, она на меня не смотрит. Я не та, кого она ищет, думаю я с облегчением. На ней блекло-розовый вельветовый халат поверх фиолетовой блузки из тонкого шифона. Внизу, из-под длинной юбки, виднеются серые носки и сандалии на плоской подошве. На голове у нее мягкая шляпа с синим узором. Она похожа на бродяжку. Женщина лет семидесяти, которая ведет себя как Алиса из Страны чудес.

Я отвожу от нее взгляд и предлагаю Адриану чашку чая, но он меня не замечает.

— Адриан, — говорю я, — возьми чай.

— Да, — отвечает он, однако так и не берет.

Я снова смотрю на женщину, и мне начинает казаться, что в ней есть что-то смутно мне знакомое.

Отец ведет с Полом дебаты по поводу того, стоит ли жить до ста лет. Джеймсу кажется, что он тоже участвует в разговоре, но отец его игнорирует.

— И что плохого в этой телеграмме от королевы? — говорит отец. — Это признание твоей неиссякаемой энергии.

— Тогда уж лучше не надеяться, что ты ее когда-нибудь получишь, — говорит Джеймс.

— Я уже прожил три четверти века. Не вижу причин, которые не дадут мне справиться и с финальной, четвертой.

— Но ведь, становясь старше, — говорит Пол, — ты теряешь способность работать, как раньше. Так стоит ли так стараться?

— Бесспорно. Твой мозг еще работает, и ты это понимаешь. А впереди у тебя годы.

— К сожалению, — говорит Джеймс, — все остальные должны оплачивать расходы на твое лечение в форме подоходных налогов.

— Но я не собираюсь уходить, — говорит отец. И добавляет медленнее: — У меня ощущение, что мне не многим более… двадцати.

Конечно, Джеймс не относил свои слова на его счет. Но это и не был ответ Джеймсу. Он рассматривал женщину, появившуюся в дверях. Мы все посмотрели на нее. Все забыли на миг о еде, поставили на блюдца чашки, которые перед этим держали в руках.

— Что? — говорит отец и умолкает.

Он хмурится и трясет головой; смущение застывает на его лице.

* * *

Женщина смеется; пронзительно и слегка истерично.

— Ну что ж, — говорит она. — Ребята, привет!

Мой отец смотрит на нее в таком изумлении, как будто не верит собственным глазам. Я жду, что сейчас он произнесет имя: Люси, Элен, Анджела, — одно из тех имен, что в письмах на чердаке; но по какой-то непонятной причине я знаю, что происходит сейчас совсем другое.

— Марг… — говорит он и останавливается. — Маргарет?

Он отставляет свою чашку с блюдцем и поворачивается к ней спиной. Мне видно, как покраснело его лицо.

— Как ты осмелилась? — медленно выговаривает он, и дальше — значительно громче: — Как посмела ты явиться сюда?

Матери. Новорожденные. Биологически соединенные пуповиной. Когда я родилась, легкий укол времени закрыл соединительный проход, кровь поднялась от сердца к легким. Что-то в этом роде. Когда-то я была частью моей матери, а потом перестала ею быть. Наше разделение должно было проходить более плавно. Не так внезапно. Внезапность дала ощущение, будто меня бросили.

…Я слышу в комнате дыхание каждого, но не слышу своего собственного. Неужели эта женщина — Маргарет, мать Дины, Адриана, Джейка, Мартина, Пола и моя? Мертвый персонаж, воскресший в теле маленькой злой старухи? Она даже не выглядит настолько большой, чтобы быть матерью шестерых, и настолько значительной, чтобы быть моей мамой.

— Гай Веллингтон, — говорит она. Ее голос звучит ниже, чем раньше, но все равно остается таким же зловещим. — И ты еще имеешь наглость стоять здесь и спрашивать, почему я пришла? На похороны собственных родителей? Вот как ты осмелился здесь появиться? — Совсем неожиданно ее речь звучит как речь человека образованного, что абсолютно не соответствует ее внешнему виду.

Пол смотрит на нее в полном замешательстве.

— Кто вы? — говорит он.

Адриан направляется к ней, протягивает руку.

— Я Адриан, — говорит он. — Я ждал, что вы приедете раньше. — Его голос изменился: стал еще выше на высоких нотах и звучит неровно.

— Ждал? — говорит отец.

Она стоит и смотрит на него, оглядывает с ног до головы. Не похоже, чтобы он произвел на нее впечатление.

— Адриан, — говорит она в результате, — я думала, что ты выглядишь совсем не так.

— Я тоже не такой вас себе представлял.

— Что же означает «ждал»? — говорит отец.

Маргарет и Адриан неловко жмут друг другу руки, оба без особого желания, как будто боятся заразиться и стараются побыстрей друг от друга избавиться.

Бабушкина подруга из Эксетера отставляет свою чашку с блюдцем, подвинув их ко мне; звон посуды на короткое время всех отвлекает. Она не допила свой чай.

— Что ж, — говорит она резко, — думаю, мне пора. — Она неопределенно всех оглядывает. — Где там мое пальто?

Никто не отвечает, каждый надеется, что ею займется кто-то другой. Это следовало бы сделать Джеймсу, так как его лично возвращение моей матери не затрагивает. Мне бы хотелось как-то подтолкнуть его к действию, но он сидит в другом конце комнаты, вместе со всеми смотрит на Маргарет, и мне не удается перехватить его взгляд.

— Мое пальто… — повторяет бабушкина подруга, начиная нервничать.

— Да, конечно, — говорю я. В конце концов, я — единственный человек, кому знаком этот дом.

Я веду ее в холл, и дальше, в спальню, где оставленные пальто сложены на моей кровати. Я иду впереди очень живо, стараясь и ее вынудить действовать быстрее. Но она движется удручающе медленно. А я так боюсь пропустить что-нибудь важное.

— Спасибо, Китти, — говорит она, застегивая длинное легкое пальто.

На ней коричневые дорожные туфли, очень гармонирующие с ее шерстяным шарфом, который она обматывает вокруг шеи. Мне хочется сказать ей, что сейчас июль. Что летом ходить в шарфе нет никакой необходимости. Но я этого не делаю, потому что мои слова займут слишком много времени.

— Они очень любили, когда ты к ним приезжала, — говорит она. — Как они гордились, когда ты сдала тот экзамен… — Она прерывается, вытаскивает из кармана пальто носовой платочек и громко сморкается.

Глаза у нее совсем красные. И о каком это экзамене она говорит? Не путает ли она меня с Маргарет?

— Как жаль, — снова говорит она. — Я так долго знала твоих бабушку и дедушку. Они всегда были так добры ко мне.

Она опять сморкается. Потом неуклюже целует меня в щеку и спускается в холл. Никогда не видела ее раньше. Даже не представляю, откуда она знает, как меня зовут.

Когда я возвращаюсь в комнату, все, не входящие в состав нашего семейства, поспешно расходятся. Они знают, где найти свои пальто, и не обращаются за помощью. Остается только Бетти. Она заинтересовалась Маргарет.

— Мы вместе учились в школе, — вставляет она мимоходом, как бы продолжая разговор.

— Что? — говорит Маргарет. Она озирается в замешательстве. — О какой еще школе вы говорите? — Теперь ее голос звучит менее уверенно.

— Тогда я была Бетти Томпсон. Младше вас на класс, в деревенской школе. Я как-то пригласила вас на вечеринку, и вы согласились, но так и не пришли.

— О да, Бетти Томпсон, — говорит Маргарет после паузы. — Как поживаете?

Я вижу, что она совсем не помнит Бетти, понимает это и сама Бетти.

— Об этом как-нибудь в другой раз, — говорит она и выходит из комнаты, чем-то удрученная. Больше она не напоминает мне птичку. Ее мелкие движения потяжелели, стали менее плавными.

И вот мы остались наедине с этой женщиной, которая конечно же не может быть нашей матерью. Вся семья, за исключением Дины, Лесли, Эмили и Рози. Мы за сотни миль от дома, за столом, уставленным едой на скорую руку, пытаемся завязать разговор с матерью, которую до сих пор считали умершей.

Отец ждал, пока комната освободится. Как только удалился последний человек, не имевший отношения к семье, он пошел в атаку:

— Ты не имела права сюда приходить. Когда ты в последний раз хоть что-нибудь делала для своих родителей? Держу пари, они бы содрогнулись, узнав, что ты явилась на их похороны. Немного поздновато, тебе не кажется? Поздно и для всего остального.

— Как смеешь ты меня осуждать? — говорит она, и злость придает ее голосу уверенности. — Ты, не имеющий никакого представления о верности или…

— Ты говоришь мне о верности? Да что ты о ней знаешь?

— Гораздо больше, чем ты…

— Да, конечно. Женщина, которая бросает семью, такая женщина все знает о…

— Бросает? А не правильнее ли сказать, которую выгоняют…

Их голоса борются за превосходство, с каждой секундой возвышаясь все больше и больше.

— Прекратите! — выкрикивает Адриан.

Они останавливаются и смотрят на него.

— Видите ли, — говорит Джейк в неожиданно наступившей тишине, — вы нас всех поставили в неудобное положение. Мы сказали наше последнее «прощай» тридцать лет тому назад. И вовсе не предполагали, что должны будем вновь говорить «привет».

Он громко сморкается и три раза чихает. Потом берет пирожное.

Мартин кажется абсолютно сбитым с толку. Он пьет чай огромными глотками и, принявшись за стоящие на столе рядом с ним бутерброды, поглощает их один за другим. На тарелке их предостаточно. Теперь какое-то время он будет при деле.

— Я вообще не понимаю, что происходит, — говорит Пол. Он высказывается как раз вовремя, не дав им тем самым закричать одновременно. — Мы считали тебя умершей.

— Вас неправильно информировали, — говорит Маргарет.

— Откуда же вы появились? — спрашивает Джейк. — Как вы оказались здесь?

— Нечего спрашивать ее, почему она здесь сейчас, — говорит отец. — Лучше спроси, почему она здесь не появлялась последние тридцать лет.

— Это не у меня нужно спрашивать, — говорит она. — А у вашего отца.

Они уставились друг на друга.

— Я пригласил ее, — говорит Адриан.

Все повернулись к нему и застыли в изумлении.

— Ах! — говорит отец. — Так ты ожидал ее прихода?

— Что? — кричит Пол. — Мы все были в полной уверенности, что наша мать мертва, а ты пригласил ее на похороны! Не мог бы ты объяснить ход твоих мыслей более подробно? Как дошел ты до того, что пригласил на похороны мертвого человека? — На секунду он останавливается. — А если б не похороны, что тогда? — добавляет он.

Отец негодующе смотрит на Адриана.

— Что ты вообще об этом знал? — говорит он.

Адриану не по себе. Тот самый Адриан, литератор, уверенный в себе мастер психоанализа, отбиваясь, оправдывается.

— Я все выяснил, — говорит он в свою защиту. — Это ведь естественно?

— Нет, — говорит отец, — это противоестественно. Если бы я хотел, чтобы ты ее разыскал, я сам сказал бы тебе об этом. Почему нельзя было у меня спросить?

— Спросить у тебя? Как могу я спрашивать о чем-то у человека, который сказал мне, что моя мать умерла?

Отец гневно поворачивается к нему:

— Она была мертвой относительно всего, что касалось тебя. Но уж лучше мертвой. Бросить вас…

— А ты сказал им почему? — говорит Маргарет, рассвирепев. — Рассказал, каким замечательным мужем был ты? Расскажи, до чего ты дошел, как ты разбил мою жизнь своими деспотичными требованиями и все тому подобное! — Она ходит по комнате, ограниченная ее маленькими размерами; седые волосы весьма странного вида подпрыгивают туда-сюда с каждым шагом, юбка вьется за ней по полу.

— Она пила, — говорит отец, обращаясь ко всем. — Виски, каждый день, с утра до вечера.

— Это не так, — говорит Адриан. — Это неправда.

Маргарет перестает ходить и оборачивается к нему.

— Спасибо, Адриан, — говорит она. Сейчас она кажется почти нормальной.

Адриан кивает, и на какое-то короткое ужасное мгновение я чувствую, что он сейчас расплачется. В последний момент срабатывает терморегулятор, и, вместо того чтобы расплакаться, он силится улыбнуться.

— И все же это правда, — говорит отец. — Не могу припомнить и дня, когда она не была пьяной.

— А где же ты нашел ее? — спрашивает Джейк.

Адриан пожимает плечами:

— Человека не трудно найти, если ты этого хочешь. Больничные отчеты, электронные справочники, Армия спасения.

— Ха-ха! — говорит отец. — Она ведь не вела жизнь цивилизованного человека где-нибудь в приличном месте по соседству, не правда ли?

Тишина. Становится очевидным, что его догадка оказалась правильной.

— Пьяница! — восклицает он торжествующе.

— Что ты можешь обо мне знать? — презрительно говорит она. — Люди меняются. Даже если с ними так плохо обращаются.

И как узнать, что твоя мама алкоголичка? Когда тебе три года, любая мама как мама; ее поведение в любом случае будет казаться тебе нормальным. Но Адриану было шестнадцать. Уж он-то определенно бы заметил. Обращал ли он тогда на это внимание?

Я держусь за краешек стула, и мне очень хочется оказаться сейчас рядом с Джеймсом. Откуда мне знать, действительно ли она моя мать? Она не такая, какой я ее себе представляла. Но я и не могла вообразить, что увижу ее. Перед моим внутренним взором она никогда не возникала как физическое существо. В моем сознании она была человеком без тела. Она никогда не была реальной, но эта престарелая женщина, что кажется наполовину сумасшедшей, реальна, и ее появление больше тревожит, чем вселяет надежду.

— Тебе здесь не рады, — говорит отец. — Тебе удалось всех расстроить. — Он начинает бормотать: — Мы приехали сюда на похороны, приготовили стол, оделись соответственно. Знаешь, это похороны, а не свадьба, — должно быть, такое легче воспринимается на свадьбе…

— Нет, — говорит Пол, беря горстку орехов. — Моя мать мертва.

Отец начинает снова:

— Ты бросила нас, если помнишь. Это ты всех оставила. «Учись готовить», — сказала ты мне тогда. Мысли о детях не было и в помине — свои эгоистичные потребности ты ставила на первое место…

— Может, тебе все-таки следовало сказать им правду, — говорит она, и хотя ее голос смягчается, в нем остается угроза. Как будто есть еще много вещей, о которых мы ничего не знаем и о которых она готова нам поведать.

— Да, — говорит Адриан, — думаю, нам пора узнать правду.

Сам-то он уже знает правду. Последние несколько месяцев он потратил именно на то, чтобы ее выяснить. Он писал письма, звонил, разговаривал с людьми, которые могли ее знать. Почему он не рассказывал нам обо всем этом? Почему ничего не сказал мне?

— Все дело в книге, правда? — говорит неожиданно Джейк.

Адриан пытается защищаться:

— Нет, вовсе не в ней…

Пол прекращает хрустеть орешками.

— В какой книге?

— Да, в этом все и дело. — Голос Джейка звучит более уверенно. — Ты захотел написать книгу о нашей семье, а когда сделал это, решил докопаться до столь захватывающей семейной тайны. Разве не так?

— Книга — художественный вымысел.

— А, — говорит Пол, — это вы о той книге.

— Почти что так, если посмотреть на все это трезво. — Адриан чувствует себя очень неудобно, неловко двигает шеей, как будто воротник рубашки ему слишком узок. И цвет его лица какой-то нездоровый. Я волнуюсь, как бы у него не поднялось давление. — Мне казалось странным, что не было похорон…

— В этом нет ничего странного, — говорит отец. — Многие не устраивают похорон.

— Да-да, не устраивают, — говорит Пол.

— Слишком дорого. Лишняя трата денег.

Пол съедает сосиску с палочки и пустым ее концом указывает на отца.

— Но большинство людей делают хоть что-то: заказывают заупокойную службу или где-нибудь развеивают пепел. Они не начинают притворяться, что умерший человек никогда не существовал.

— Так или иначе, — говорит отец, — теперь вы знаете правду. Она нас оставила и стала жить своей собственной жизнью. Вам стало от этого легче?

— Но ты почему-то не говорил нам этого, так ведь? — говорит Адриан. — Ты же сказал нам, что она умерла.

— А эта авария на дороге? — говорит Джейк. — Неужели все это неправда?

— Я хотел оградить вас от этого, — говорит отец, ходя по комнате. — Вы были еще очень маленькими. Не смогли бы пережить то, что вас бросили. Разве можно было свыкнуться с мыслью, что ваша мать не хочет…

— Не запудривай им мозги, — говорит Маргарет. — Пичкаешь их своими извращенными идеями…

— Ты оставила нас не попрощавшись, — говорит Пол. — Я лег спать однажды вечером, а утром тебя уже не было. Ты даже не постирала мои джинсы. Ты пообещала, что они будут готовы к первому дню каникул. Они валялись на полу рядом со стиральной машиной вперемешку со всякими носками. Я так никогда и не смог избавиться от этого запаха.

Щеки Пола становятся очень бледными, почти голубыми, но кверху от шеи поднимается розовая волна. Ему сорок два года, он охвачен гневом. Никогда раньше я не видела его разгневанным. Только иногда — безразличным.

Этот запах джинсов Пола, запах грудных детей, запах твоей матери. Внутри себя я обнаружила ту самую пустоту: я не знаю запаха моей матери. У меня нет воспоминания о запахе.

— Даже не знаю, кто из вас кто, — говорит Маргарет.

Она кажется раздраженной. Она внимательно разглядывает каждого из нас, одного за другим, как будто старается сравнить с теми детьми, какими мы были раньше. Мне хочется закричать, что я Китти. Посмотри же на меня, обрати на меня внимание, вспомни, какой я была малышкой. Но я не могу найти слов.

— Ты обманывал нас, — говорит Адриан отцу.

— Я хотел оградить вас, — повторяет отец снова. — И не смотри на меня так. Ты же все делаешь ради своих детей. Ты сделал бы то же самое ради Рози и Эмили.

— У тебя есть дети? — говорит Маргарет. — У меня есть внучки?

Между прочим, все это указывается в автобиографической справке перед началом каждого из его романов. Женат, имеет двоих дочерей, живет в Бирмингеме. И вообще, знает ли она, что он писатель?

— И все это время ты продолжал нас обманывать, — продолжает Адриан. — Целых тридцать лет я верил, что она мертва. Я изумлен масштабом твоего обмана.

Он постепенно успокаивается, так как нашел слова, давшие выход его гневу.

— Но тебя не проведешь, не так ли? — говорит отец. Его руки делают на коленях неосознанные движения, вращают невидимое мыло, круг за кругом, вылавливают и начинают снова. — Ты решил, что во всем разберешься лучше меня.

— И оказалось, что я прав. Мне необходимо было взглянуть на все проще.

— Проще? — кричит отец. — Значит, можно проще смотреть, когда вас отвергают, как ненужных сирот, считают, что вы и сами о себе позаботитесь? Я тогда даже не знал, как обращаться со стиральной машиной…

Сидящий рядом со мной Мартин как-то странно затих. Мне слышно, как ровно он дышит. Он все еще поглощает бутерброды, но процесс этот чисто автоматический, и я не уверена, что он их разжевывает. Я стараюсь подвинуться к нему поближе, немного его успокоить, но он отодвигается при малейшем прикосновении.

…Затруднение с этой Маргарет возникает как раз у меня. Все остальные ее помнят, в их сознании остался ее образ. Они могут вспомнить, как завтракали с ней, как шли с ней в школу, как она читала им книжки на ночь, как звали ее ночью, когда болели. Отчитывала ли она их, часто ли злилась? Плохого они мне никогда не рассказывали. Возможно, они все позабыли — плохое легко ускользает из памяти, хорошее — застревает в ней прочно и ярко, перечеркивая любую злость, любые разочарования. Я же только могу воспроизвести мятую юбку, колени и низкий голос, поющий «Вечер после трудного дня». Нет ничего основательного, есть лишь смутные воспоминания о материнском тепле да свадебные фотографии, которым уже более пятидесяти лет. В моем воображении не нашлось места такой ситуации, в которой рассматривалась бы просто возможность ее жизни с нами. Я не представляла ее стареющей, не думала о том, что волосы ее смогут поседеть, а голос стать пронзительным и грубым. Мне никогда не приходило в голову, что она может оказаться живой.

— Что ж, — говорит Маргарет, — расскажи им все остальное.

Отец прекращает расхаживать и впивается в нее взглядом.

— Больше нечего рассказывать, — говорит он. — Одно то, что ты бросила детей…

— А почему бы не рассказать о женщинах? — говорит она. — Ты не мог так просто забыть Анджелу, Элен, Сару, да и остальных тоже. По нескольку в одно и то же время, они неожиданно появлялись в моем доме и так же неожиданно исчезали.

— В моем доме, — поправляет ее отец. — Этот дом никогда не был твоим.

Маргарет смотрит на него торжествующе.

— Вот именно, — говорит она и едва не улыбается, обводя взглядом всех присутствующих и ожидая, какая будет реакция.

— Не помню никаких женщин, — говорит Джейк.

— Ты был слишком занят игрой на скрипке, — говорит Адриан.

— Никаких женщин не было, — говорит отец.

— Что? — кричит Маргарет. — А как же Анджела, Элен, Сара, Филиппа, Дженнифер, Люси? Десятки женщин, то одна, то две одновременно, одна утром, другая днем, вечером сразу две, а ночью новенькая? Ты утверждаешь, что я все это придумала?

Она смотрит так, будто готова плюнуть ему в лицо.

— Люси я помню, — говорит Пол. — Она всегда приносила мне комиксы.

— Нет, — говорит Адриан. — Это была Филиппа. Люси приносила конфеты.

Они знали о женщинах. Конечно же знали. Но почему никто из них не сказал об этом мне? Мартин дышит все так же тяжело. Джейк вскакивает и берет со стола блюдо с чипсами.

— Угощайтесь, — говорит он и предлагает всем по очереди.

Мы послушно берем по горсточке и сжимаем их в руке. С солью и уксусом, крепкие и острые. Мартин вкладывает свои чипсы в следующий бутерброд, но я все-таки совсем не слышу, как он жует. Боюсь, как бы чипсы не поцарапали ему горло.

И что же это делают женщины, если мужья им изменяют? И не с одной женщиной, а со многими и многими другими? Я смотрю на Джеймса, но не могу себе ничего подобного представить. Думаю, я бы ушла. Но как же дети?

— В любом случае, — говорит отец, — после твоего ухода они не появлялись.

— Ну конечно же нет, — говорит Маргарет.

— Нет, действительно. Я бросил их из-за тебя.

— Не будь так смешон. Какой в этом был смысл?

— Они стали не нужны.

Она смотрит на него с неподдельным изумлением.

— Да, логично.

Отец не отвечает. Он смотрит в окно. Идет дождь, и в комнате стало так темно, что нам плохо видно друг друга.

— Я думал, что ты умерла, — внезапно говорит Пол. — Не могу поверить, что ты это сделала.

— Сделала что? — говорит она. — Я не говорила вам, что я умерла.

Мартин несколько неуклюже поднимается на ноги.

— Прекратите сейчас же! — кричит он. — Вы все, прекратите! Это не наша мать. Эта женщина пришла сюда только для того, чтобы нас расстроить. Она не настоящая, и вы это знаете. Моя мать умерла, когда мне было четырнадцать. И вы только поощряете ее, когда говорите такие глупости. Она не моя мать…

Он подходит к Маргарет. Та уклоняется, как будто он собирается ее ударить. Но он всего лишь выбрасывает вперед руку над ее головой:

— Оставьте нас в покое!

Какое-то время он стоит без движения, возвышаясь над ней, и слезы текут по его щекам. Потом он поворачивается к ней спиной и выходит из комнаты. Мы слышим, как за ним захлопывается входная дверь.

— Что ж, — говорю я, — кому-то нужно пойти и посмотреть, все ли в порядке с Мартином.

Нависает тяжелая тишина, как будто каждый говорит что-то яростно, но беззвучно.

— Что же, этим «кем-то» опять буду я?

Не уверена, произнесла ли я это вслух, но поднимаюсь точно я.

Я же всегда была малышкой, котенком, Китти. И если мои братья стали детьми, то я ухожу назад гораздо дальше — в небытие. Кажется, для меня в этой семейной сцене нет никакой роли.

…Нахожу Мартина у моря. Дождь уже моросит довольно давно, и небо полностью затянуто облаками. Оно так и прижимает тебя к земле, загоняя все мысли куда-то внутрь. Мартин стоит у самой воды, бросает в море камни, прямо машина, сражающаяся с врагом, которого нет. Он промок. Мне хочется отвести его домой, дать ему коричневые домашние тапочки и напоить его из кружки с Винни-Пухом. На пляже еще только несколько человек, в основном с собаками, и серьезные прохожие. Молодой человек, стоящий под укрытием, учится жонглировать.

— Привет, — говорю я Мартину, но он не слышит меня из-за шума волн.

Волны набрасываются на берег и громко разбиваются, потом уползают назад, камни пронзительно грохочут, горестно протестуя против вынужденного возвращения обратно в море.

Я стою с ним рядом, наблюдаю за мощными движениями его правой руки, швыряющей камни далеко в воду. Должно быть, он знает, что я с ним рядом, однако не подает вида.

Вот высокая волна набирает силу; она пройдет по берегу гораздо дальше. В последний момент я оборачиваюсь и отбегаю, как раз вовремя, чтобы не промокнуть. Мартин никак не реагирует, и, оглянувшись, я вижу, что он стоит на два дюйма в воде, в то время как волна лениво отползает с пляжа. Он ищет, какой бы еще камешек забросить, и не замечает, что его ботинки полны воды.

Когда волна отступает, я подхожу и кричу ему:

— Отойди назад, Мартин, ты же весь промок.

Я понимаю, что сильнее промокнуть уже невозможно, но мне нужно ему что-то сказать.

Он не обращает на меня никакого внимания, поэтому я хватаю его за руку и стараюсь оттащить подальше. Он смотрит на меня так, как будто не узнает.

— Ну, пойдем же! Отойди подальше от воды! — кричу я.

Я не могу его сдвинуть. Это все равно что пытаться сдвинуть каменную статую. Но я не сдаюсь. Можно же как-то до него достучаться!

Он перестает сопротивляться, и я едва не падаю.

— Китти! — говорит он. — Что это ты здесь делаешь?

Я устала кричать. Пячусь назад по осыпающимся под ногами камням, подальше от моря, надеясь, что он пойдет за мной. Услышав, что камни зашуршали и под его ногами, я останавливаюсь и сажусь у волнореза. Подтягиваю колени, и Мартин тяжело усаживается рядом со мной. Здесь стена укрывает нас от ветра и дождя, и над нами воцаряется спокойствие. Мимо проходит мужчина с приемником, голова опущена, взгляд устремлен на камни под ногами. Капли дождя стекают по его желтой прорезиненной куртке.

Я начинаю понимать, что вымокла насквозь. Волосы прилипли к щекам. Вода стекает с их концов прямо на куртку. Я чувствую, как влага доходит и до моего розового платья.

— Пора возвращаться, — говорю я. И где это Джеймс? Я пошла разыскивать Мартина, а Джеймс что-то не торопится искать меня.

— Тебе этого хочется? — говорит Мартин.

Я в нерешительности. Происходящее вызывает во мне испуг.

— Даже не знаю, — говорю я.

— Она самозванка.

Из лежащих рядом камешков Мартин начинает строить маленькую башенку. Голос его резок, он больше не плачет.

— Почему же? — говорю я. — И зачем кому-либо выдавать себя за нее? Какой в этом смысл?

Он пожимает плечами:

— Может, из-за денег.

— Каких денег?

— Тех, что она могла бы получить в наследство от бабушки и дедушки.

— Но денег же не осталось!

— Может, она об этом не знает.

Для Мартина это удивительно логично. Я начинаю играть мокрыми камешками. Их цвета вышли на поверхность. Черный и красный излучают силу и энергию, коричневый и желтый переливаются. Когда их поворачиваешь, они мерцают, меняют оттенки, как будто влага пробудила их и освободила их богатое своеобразие из сухой серой спячки.

— Должен же быть какой-то способ, чтобы это выяснить, — говорю я. — Спроси ее о тех вещах, которые сам помнишь. Посмотрим, помнит ли она.

— Она вполне могла их и забыть, — говорит он. — Да и в моих воспоминаниях может быть что-то неправильно.

Я вспоминаю те фотографии в свадебном альбоме и сравниваю их с женщиной с длинными седыми волосами. На фотографиях она выглядит высокой, грациозной, аккуратной. В выражении ее лица есть какая-то серьезность, которая мне всегда нравилась. Женщина в бабушкином доме — резкая, угловатая и, главное, разъяренная. Но за такое долгое время внешность у кого угодно может измениться.

Я начинаю гадать, могу ли я сама найти своеволие и независимость в обоих образах, в повороте головы, в линии подбородка. Действительно ли я их вижу или связь эта шита белыми нитками?

— Отец явно думает, что она настоящая, — говорю я. — Он ее узнал.

Ночное кормление. Мы с мамой вместе, одни в глубокой тишине ночи. Должно же быть что-то внутри меня, что подсознательно это помнит, что позволяет мне узнать ее в миг ее внезапного появления?

Башня Мартина разваливается, а он сидит, глядя на нее. Подбегает большой черный пудель, встает прямо перед ней и машет хвостом. Под дождем его шерсть странно обвисла. Мартин поднимает камешек и кидает его вдоль берега. Пудель бросается было бежать, но останавливается в замешательстве: никак не может решить, что же такое он ищет.

— Китти, — говорит Мартин.

— Что?

Пауза.

— Ничего.

Какое-то время мы сидим в тишине. Мне действительно хочется, чтобы пришел Джеймс, чтобы он разыскал меня. Хозяин пуделя появляется у берега, и собака, приветствуя его, бросается в воду.

— Мне было четырнадцать, когда она ушла.

Он собирается мне что-то сказать. То, что никогда не говорил раньше.

— Она вечно со всеми воевала…

Смотрю на него с изумлением.

— Я имею в виду тех, кто ко мне плохо относился. Она всегда приходила в школу, разговаривала с моими учителями, директором, детьми, которые меня задирали, их родителями. Она никогда не уступала, заставляла их во всем разобраться. Думаю, она и сама как следует побила бы детей, останься они безнаказанными.

Я вижу, что он снова плачет.

— Я и не знала, что тебя дразнили, — говорю я.

— Видишь ли… меня тогда прозвали Дуралеем. Я не мог все делать так же быстро, как остальные.

— О, Мартин! — Мне хочется обнять его крепко-крепко и сказать, что он великолепный водитель грузовика и самый лучший брат в мире.

— Так как же она могла все это делать, а потом — оставить нас и уйти? Ведь это значит бросить детей на произвол судьбы?

— Я не знаю.

— В один прекрасный день ее просто больше не стало. Я запомнил число: 21 июля, первый день школьных каникул. Мы пришли завтракать, но никого не было. Мы везде ее искали. Думали, может, она пошла в магазин, или на работу, или где-то в саду. Или опять легла.

Я увидела мальчиков, которые искали маму: выбегали в сад, открывали буфет, заглядывали под кровати.

— Мы звали ее. Думали, она играет с нами. «Сдаемся! — кричали мы. — Теперь можешь выходить». Но она так и не вышла. Никогда.

А где же была я в разгар всех этих поисков? Спала в детской кроватке или бегала на своих маленьких, только что научившихся ходить ножках, выкрикивая: «Мама, мама!»?

— Потом вернулся папа и рассказал нам об аварии на дороге.

Я наблюдаю, как дождевая вода сливается с водой моря. Чайки пикируют на воду, балансируют на поверхности и катаются на волнах. Они поднимаются и падают с беззаботной ловкостью, враждебность погоды им не помеха. И день этот, и море, и небо — серые, но сила есть и в этой прибрежной серости. Она не холодна и безжизненна, а богата и многообразна.

Представляю себе, как я просыпаюсь ночью и прислушиваюсь к дыханию Генри, потому что знаю, что мамы именно так и делают. Это та любовь, что никогда не бывает слышна детям. Происходило у нее так со мной? И знаю ли я об этом хоть одной своей внутренней, скрытой от всех частичкой или растеряла то знание за тысячи прошедших с того времени ночей?

— Почему она это сделала? — говорит Мартин с содроганием в голосе. — Как могла она оставить собственных детей?

— Не знаю.

Оставить Генри для меня было бы настолько невероятным, что я не могу представить себя в такой роли. Маргарет бросила пятерых детей. В пять раз невероятнее.

— Если даже это и она, — говорит Мартин, — то я ее ненавижу.

— Китти!

Ну вот и Джеймс, наконец-то, чуть позже, чем нужно. Он неуклюже спотыкается о камни, останавливается, оглядываясь, и кричит через определенные интервалы:

— Китти! Где ты?

— Я здесь! — кричу я, но мой голос срывается и теряется в шуме ветра.

Он останавливается и поворачивается, оглядываясь во все стороны. Я встаю и машу ему рукой; мокрая, холодная одежда прилипает к телу, липкие и соленые волосы — к лицу.

Джеймс меня замечает и сразу же меняет направление. Он решительно идет ко мне, и я остаюсь на месте. Когда он подходит, мне хочется, чтобы он на минутку сжал меня крепко-крепко.

— Ты не очень-то торопился, — говорю я.

Джеймс любезен. Он обхватывает меня руками и так крепко сжимает.

— Китти, — нежно говорит он и похлопывает меня по спине.

Мартин стоит рядом с нами. Он ничего не говорит. Лишь слегка улыбается и смотрит вдаль, на море.

Мимо проходит женщина, тяжело и злобно ступая по камням. Она похожа на ту бабушкину подругу, что была на похоронах, но я в этом не уверена, поэтому старательно к ней приглядываюсь. Она не поднимает на меня глаз. Продолжает идти, опустив вниз голову, так что я не могу определить, она это или нет.

Мы все трое поднимаемся вверх по каменным ступенькам, ведущим обратно к дороге. Здесь тише, дальше от моря. Мое розовое платье настолько потемнело, что может считаться красным; оно неприятно липнет к телу. Я гадаю, не просвечивает ли оно.

— Я ничего не пропустила? — спрашиваю я у Джеймса. — Она разъяснила что-нибудь?

— Спор продолжался еще долго, и, насколько я мог понять, она объяснила все каким-то нервным срывом. Говорит, что не соображала, что делает.

— Тогда нужно было так и сказать, правда ведь?

Мартин стоит рядом, и чувствуется, что ему очень не по себе.

— Думаю, мне лучше пойти сесть в грузовик, — говорит он.

— А если она захочет с тобой поговорить? — спрашиваю я.

— Маловероятно.

— Если попросит, мы придем за тобой, — говорит Джеймс.

— Я об этом подумаю.

Он уходит от нас, голова наклонена навстречу ветру, плечи широкие и каким-то образом так близко сдвинуты, что кажется, будто они заперты на замок изнутри.

Мы медленно возвращаемся к домику.

— Это произошло не только из-за твоего отца, — говорит Джеймс. — Все было как-то связано с Диной. Со всеми теми скандалами, что между ними происходили, и с тем, что Дина ушла. Она говорит, Дина исчезла, и они не имели ни малейшего представления, куда она ушла. Говорит, после этого все стало разваливаться. Она решила, что она слишком плохая, не достойна своих детей, что им было бы лучше без нее.

— Так, значит, у нее был срыв. Что же она не вернулась потом, когда он прошел?

— Думаю, ей уже хватило этой Анджелы, Филиппы и Люси, да и всех прочих.

— А как же мы? — говорю я. — Почему она не вернулась за нами?

— Может, твой отец и прав и она алкоголичка. И вполне возможно, что она не могла с этим справиться.

Я вижу, как отец сжигает все, что связано с жизнью моей матери, разбрасывает пепел под рододендронами, и понимаю, что тогда его гнев был значительно сильнее и, возможно, оправдан в большей степени, чем я это себе представляла. Вижу, как он рисует у себя на чердаке, уверенными мазками наносит алый, полный энергии цвет. «Китти!» — говорит он, стоит мне бесшумно проникнуть внутрь. Он, всегда такой доброжелательный, всегда радующийся моему появлению, — все это время он мне лгал.

— Что же касается того, прав был отец или нет, — говорит Джеймс, обнимая меня и увлекая в нужном направлении, — он просто старался защитить тебя. Остался же с вами он, а не она.

— Но разве должен он был обвинять ее во всем, что случилось?

Джеймс колеблется:

— Если бы она действительно хотела быть с вами, она нашла бы способ, как это сделать. Она знала, где вы. Могла бы связаться с вами в любое время, стоило только захотеть. Она предпочла этого не делать.

Он прав. Нельзя просто так появиться тридцать лет спустя и сказать, что во всем виноват отец. В конце концов, она наша мать. Чувствую, как внутри меня начинает обосновываться тишина, приобретая форму холодную и мягкую, как непрекращающийся снег.

— Остальные вспомнили, что она пила?

— Этого никто не сказал. Кажется, они не уверены.

Я начинаю дрожать. Джеймс останавливается, снимает пиджак и набрасывает мне на плечи. Сам он сильно не промокнет. Сейчас только слегка моросит. Я просовываю руки в рукава, которые мне коротковаты, и вдыхаю знакомый запах дезодоранта, компьютеров, деревянных полов и чистоты. Плотно запахиваю пиджак, но дрожь не унимается.

— Практически, — говорит Джеймс, — на нее тоже нельзя полностью возлагать вину. Кто смог бы жить с твоим отцом и оставаться при этом нормальным?

Подозреваю, что он в глубине души может быть доволен тем, что отец разбит по всем статьям. Так и происходит, если кого-то постоянно игнорируют. Это лишает его объективности.

Дина, Маргарет и их скандалы. Как доходит человек до такого состояния противоборства со своим собственным ребенком? Нарастает ли это дюйм за дюймом, когда голоса ваши понемногу повышаются день за днем? Или это вырывается внезапно, и вот ты тут как тут, яростен без всякого предупреждения? Неужели это неизбежно и неминуемо?

Мне этого не узнать.

Снаружи дом выглядит вполне невинно. Слишком уж он аккуратненький, слишком простой, чтобы вместить все те эмоции, что бурлят внутри, весь тот гнев; всего лишь крошечный, уединенный домик для двух престарелых людей. Дедушкины розы в садике перед домом стали густыми и неухоженными, от сильного дождя лепестки их облетели. Садику этому требуется уход. Последние три года раз в неделю к ним приходил садовник, но это совсем не то. Сорняки среди роз, ромашки на газоне. Раньше, когда бабушка с дедушкой были моложе и держали машину, по краям клумб были выложены привезенные с берега желто-оранжевые камешки. Теперь они беспорядочно лежат на тропинке и у клумб с розами.

Меня внезапно осеняет, что я, возможно, уже никогда больше не увижу этот домик. Его разделят, продадут и сровняют с землей.

Мы останавливаемся у входной двери и смотрим друг на друга.

— Не обращай внимания, — говорит Джеймс. — Самое плохое позади. Следующие тридцать лет будут более предсказуемы.

Не будет подобных осложнений для меня и Джеймса.

* * *

Как только мы входим в комнату, я смотрю на мою мать, Маргарет. Про себя проговариваю: «Привет, мама, я Китти». Оборачиваюсь к ней в полной готовности заявить о себе, назвать ее мамой. Однако, глядя на нее, вдруг явственно ощущаю ее абсолютную бесцветность. Она не светится, не искрится, не отражает чей-либо цвет. У нее нет цвета. Она не представляет собой ни смеси или комбинации цветов, ни приглушенного цвета; ни пастельного, ни яркого, ни темного, ни светлого. Неужели именно это произошло с ней тридцать лет назад? Или мой отец стер с нее все краски? Возможно, ей приходится злиться для того, чтобы не исчезнуть совсем.

— Не будь смешной, — продолжает разговор отец. — И ты на полном серьезе предполагаешь, что я все последние тридцать лет поднимался каждое утро и бежал разбирать почту, чтобы ликвидировать все, что написано твоим почерком?

— Да! — кричит она.

Я проскальзываю на диван, стараясь не помешать ничьим идеям. Хотя здесь и тепло, я остаюсь в пиджаке Джеймса, потому что в нем чувствую себя уютнее. Может, он защитит меня от следующего витка обвинений, что, по всей вероятности, снова закружит по комнате. Джеймс наклоняется над столом, а затем подсаживается ко мне с полной тарелкой бутербродов с ветчиной и кусочками имбирного пирога.

— Можно подумать, я стал бы…

— Конечно, стал бы! Ты всегда был между мной и детьми.

— Вздор!

— А помнишь, в тот раз, когда я сказала, что они не пойдут на каникулах в горы?

Отец кажется изумленным.

— Не понимаю. О чем это ты?

— Прекрасно помнишь. Ты просто хотел подвести меня, выставить себя таким великодушным папочкой…

— Я не знаю, о чем ты говоришь…

Джейк и Сьюзи выходят из кухни с подносом, заставленным чашками с чаем. Джейк как-то странно спокоен. Я знаю, он хорош в кризисных ситуациях, но эта ситуация исключительна, а он даже не покраснел. Всего лишь несколько покашливаний и чиханий.

— Завтра ты наверняка заболеешь, — говорю я ему.

— Ты нашла Мартина?

— Да, — говорит Джеймс. — Но в данный момент он не хочет возвращаться. Решил посидеть в грузовике.

Был бы у меня такой грузовик, подумала я. Такое место, куда можно уйти, когда станет плохо.

Сьюзи протягивает чашки. Мы с Джеймсом берем по одной, стараясь на нее не смотреть. Кажется, что после того дела с беременностью мы прошли долгий-долгий путь, но что касается меня, то все воскресшие мамы в мире не стоят одного мертвого ребенка. Джейк и Сьюзи садятся за стол.

— Выпейте чаю, — говорит Сьюзи Маргарет. Маргарет смотрит на нее подозрительно. Мне ясно, что она думает про себя: «А ты кто такая? Китти или чья-то жена?» Хотелось бы, чтобы она говорила это вслух.

— И что ворошить все, когда прошло столько времени, — говорит Пол со злостью. — Разве не лучше бы было, если бы вы нас оставили с выдуманной версией?

Если ты не знаешь правды, однако полагаешь, что знаешь, то это не так уж плохо. Твоя правда сойдет. Мы верили, что она мертва. Разве можно было возвращаться? Кто выиграл от этого? Она или мы?

Маргарет тянется и берет с ближайшей тарелки бутерброд с яйцом. Ест она жадно, как изголодавшийся человек, ни на кого не глядя.

— Я и не думала, что вы считали меня умершей. Думала, вы меня отвергли, — говорит она, и ее голос снова резок и пронзительно высок.

Но она же была взрослой, а детьми были мы. Мы не знали, что нужно было думать.

— Меня пригласил Адриан, — говорит Маргарет. — В конце концов, они были моими родителями. И почему бы мне не прийти на похороны собственных родителей?

— Но ты же допустила, чтобы они считали тебя умершей? — говорит Пол.

— Нет, это не так, — говорит она. — Я с ними часто разговаривала по телефону.

Я смотрю на нее во все глаза. Это неправда. Бабушка с дедушкой обязательно сказали бы мне. Много лет я проводила у них все каникулы. Дедушка бы проговорился, забавляясь со своими замками. «Вот не сможем теперь впустить твою маму», — сказал бы он, усмехаясь. А бабушка сказала бы обязательно, когда кормила меня домашними булочками с изюмом: «Отложу-ка я несколько штучек на тот случай, если твоя мама объявится».

— Значит, вы все равно пришли бы на похороны? — говорит Адриан.

Она колеблется.

— Возможно, — говорит она решительно, но нам понятно, что ответ на этот вопрос отрицателен.

Она лжет. Так и есть. Бабушка с дедушкой не смогли бы все годы скрывать это от меня. Слишком уж были они бесхитростны, чтобы хранить тайны. Все лихорадочно кружится у меня в голове, пока я, слушая ее, думаю о бабушке с дедушкой. Может, они обронили какие-то намеки, а я не заметила? Может, невнимательно к ним прислушивалась?

Маргарет ставит чашку с блюдцем на каминную полку и садится в довольно странной позе. Она располагает ноги строго вместе и выпрямляет спину. Наверное, ее обучали, как снимать напряжение. Дышать ровно, освободить плечи, не делать лишних движений руками. Да, останься она с нами, этому никогда бы не научилась. Трудно выучиться спокойствию, когда у тебя шестеро детей. Вены на ее руках сильно выступают, кожа розовая, пятнистая.

— Я стала другим человеком, — говорит она. — Живу с мужем в Норфолке. У моря. В фургоне.

— С мужем? — спрашивает в наступившей тишине потрясенный Адриан.

Нам кажется, что мы взрослые, а на самом деле мы только притворяемся. Мне снова три года, а у меня внутри глубокая, холодная пустота, абсолютно ничем не заполненная. Мои братья — мальчики, у них эта пустота заполнена хотя бы отчасти. Они отчаянно пытаются схватить все, что попадается под руку, засунуть туда и придавить сверху крышкой.

— Двоемужница! — выкрикивает отец, вскакивая со стула. — Мы не разведены.

— Не смеши! — кричит Маргарет также громко. — Просто люди считают, что мы женаты. Он ко мне очень внимателен.

— Ты живешь в грехе! — говорит отец. Он так доволен собой, что вновь садится и победно складывает руки. Филиппа, Анджела, Люси, Элен и так далее — все они тут, собрались за его спиной, но он их не видит.

— Он приехал с тобой? — спрашивает Джейк.

Она бросает на него злобный взгляд:

— Конечно, нет. Зачем это мне? Вы его не знаете. Ты кто?

Я вижу, как Джейк борется сам с собой. Не может решить, назвать ли ему себя и тем самым признать ее вопрос законным или остаться анонимным. Его высказывания будут свободнее, если она не узнает, кто он.

— Джейк, — говорит Адриан.

Маргарет кивает. Мне кажется, что она его забыла, но она добавляет:

— Ты все еще играешь на скрипке?

— Ты когда-нибудь думала о нас? — говорит Пол.

— Конечно, да, — говорит она и смотрит на него в упор. — Каждый день, каждый час, каждую минуту.

Мне в это не верится.

— Что же ты тогда не приехала за нами? — говорит Пол. — Похоже, ты не приложила никаких усилий, чтобы это сделать.

— Не приложила усилий? — Ее голос истерично поднимается. — Ты думаешь, я не приложила усилий? Я все писала и писала, писала вам всем. Но никто не отвечал. Как будто вы вычеркнули меня из своей жизни. Я возвращалась и стояла на углу улицы, когда вы шли из школы, ждала возможности поговорить. — Она останавливается. — Но вы не узнавали меня. Вы проходили мимо, разговаривая с друзьями. Как будто меня нет.

— Мы и не стали бы смотреть по сторонам, — говорит Джейк. — Мы думали, что ты умерла.

Могла ли она себе это вообразить? Почему она не бросалась к нам, простирая руки? Пытаюсь представить себе картину, как я не разговариваю с шестнадцатилетним Генри. Может, у нее внутри есть такое холодное темное место, назначение которого как раз и состоит в том, чтобы она нас не любила?

Если у матери внутри есть подобная пустота, может ли она передать ее и своим детям? Она так и разрастается, и внутрь, и наружу? Наследственное заболевание. Мать думает, что она знает все. А на самом деле не знает ничего.

— Я возвращалась и стояла у школьных дверей. Видела, как встречают других детей. Казалось, вам до этого не было дела. У вас были друзья. Вы разговаривали друг с другом. Не похоже было, чтобы вы по мне скучали.

Мне было тогда три года. Я не знала, что такое скучать.

— И почему же ты не заговорила с нами? — говорит Джейк.

— Сама не знаю, — говорит она, и ее голос внезапно мрачнеет. — Чем больше я ждала, тем было труднее. Теперь я сама не могу это понять. Мне казалось, что я не нужна вам. В конце концов я сдалась.

— Ты ошибалась, — говорю я.

— Нет, она права, абсолютно права, — говорит отец, с готовностью соглашаясь. — Ты не была нам нужна. Мы прекрасно сами со всем управлялись.

— Следовало бы и нас спросить, — злобно говорит Адриан. — Ты сделал выбор за нас. Лишил нас свободы выбора.

И мы бы провели последние тридцать лет, раздумывая над тем, собирается ли она объявиться. Наблюдая. Выжидая.

— Да, — говорит Маргарет. — Вам нужно было предоставить свободу выбора.

— Мог хотя бы сказать нам, где она, — говорит Адриан отцу. — Неплохо было бы знать адрес.

— У меня не было адреса, — говорит отец.

— Нет, был. Он был на каждом письме, что я отсылала.

— Я выбрасывал их нераспечатанными.

Он понял, что признался в том, что только что отрицал. Поэтому он берет мини-бутерброд и запихивает его в рот целиком.

— И где же ты жила? — говорит Пол.

— В разных местах. Переходила из больницы в больницу. На какое-то время находила работу то здесь, то там. Работала официанткой, продавщицей, уборщицей.

Итак, моя мама была уборщицей. Мама, которая была такой умницей, училась в университете, но так и не получила диплом из-за моего отца. Встреча на пляже, замужество, шестеро детей. Золотое время для отца. Темные времена для матери.

— Обуза для общества, — говорит отец. Он громко поедает горсть хрустящих сухариков.

— Почувствовав себя лучше, я в некотором роде расплатилась, — говорит Маргарет. — Я какое-то время работала в родильном доме. Мне разрешалось присматривать за детьми.

Трудно примириться с мыслью, что женщина, которая помогает рожать другим, оставила своих собственных детей. Когда-то мы все были новорожденными, ее новорожденными. Все мы были произведены на свет ею самой, из ее собственной плоти. И каково то число новорожденных, за которыми нужно поухаживать, чтобы расплатиться за тех, что были брошены тобой? Существует какое-то определенное количество? Два посторонних малыша равняются одному оставленному. Или три, четыре, десять? Получишь ты, чего хотела, если долго продержишься? Начинает ли чувство вины затихать более быстрыми темпами, если ты минуешь отметку сто?

…— Жизнь, прожитая впустую, — говорит отец.

Он протягивает руку и берет со стола свой чай.

Нам слышно, как он втягивает его в себя — излишне шумно. Я пробую свой чай, но он еще слишком горячий; по всей вероятности, отец пьет, обжигая себе язык.

— Знаешь, почему ты валяешь дурака? — говорит Маргарет. — Ты что, на полном серьезе представил себе, что моя жизнь с тобой была полна высокого смысла? Ты не снисходил даже до того, чтобы поговорить со мной. Возможно, я не умела так артистично перескакивать с одной ерунды на другую.

— Это несправедливо, — со злостью говорит Пол. — Отец занимается живописью, а не ерундой.

— Я зарабатываю деньги! — кричит отец.

Кое-что действительно ерунда, думаю я, вспоминая картину с дыркой, что висит у меня на стене.

— Есть некая ценность в том, что ты наделен даром художника, — говорит Джейк, по-прежнему сохраняющий спокойствие. — Я полагаю, что-то от этой ерунды мы унаследовали от папы.

Маргарет смотрит мимо Джейка и не говорит ничего. Возможно, она думает, что он серьезный скрипач, а не уличный музыкант, который живет на зарплату жены. Как наивно думать, что можно докопаться до правды? У каждого она своя.

Отец опускает руки и улыбается. Меня расстраивает его очевидная радость при виде ее поражения, разочаровывает его неспособность прощать. Я хочу, чтобы он прекратил вести себя как ребенок и продемонстрировал ту душевную щедрость и доброту, которые, я знаю, ему присущи.

— Таким образом, в конце концов ты сдалась, — говорит Адриан. — Ты не приехала домой и не попыталась поговорить с нами?

— На самом деле я вернулась почти сразу же, через неделю; думала, что застану вас дома — были летние каникулы, — но вас не было. Я увидела, как вышел ваш отец, и решилась войти, чтобы поговорить с вами и забрать кое-что из своих вещей. Так, одежду, книги, фотографии… Я подумала, что вы все сможете приехать ко мне позже, когда у меня будет дом. Но вас дома не оказалось, и все-все, что могло бы свидетельствовать о моей жизни, исчезло. Полностью исчезло. Как будто меня никогда и не было. Как вы полагаете, каково это: вернуться туда, где ты прожил последние девятнадцать лет своей жизни, и обнаружить, что не осталось ни единого местечка, говорящего о твоем присутствии?

— Отец все сжег, — говорит Адриан. — Мы смотрели, как он это делал.

— В этом он весь.

— Не полагаешь ли ты, что мне следовало хранить все это барахло и с умилением ждать, когда ты вернешься…

— Едва ли. Я-то знала, как устроена твоя голова…

— Не имела ни малейшего представления. Ты не способна была это понять.

А где же была я? Папы не было дома, мальчики, по всей видимости, гуляли с друзьями, но где была я? Кто же за мной присматривал?

— Почему ты не оставила нам записки? — говорит Адриан. — Могла бы оставить у меня в спальне. Отец и не узнал бы никогда.

— Я подумала… — она повышает голос, — я подумала, что вы все меня вычеркнули. Решила, что, по всей видимости, не нужна вам. Поэтому и ушла и больше никогда не возвращалась. — Она плачет, огромные слезы медленно вытекают из ее узких, маленьких глаз и катятся вниз по черным от размазанной туши щекам. Я не могу на нее смотреть. — И вот я вновь вижу вашего отца и понимаю, что была неправа. Мне не следовало оставлять вас на его попечение.

— В другой раз ты не смогла бы зайти, — говорит отец. — Я поменял все замки.

— Вот это неудивительно, даже совсем неудивительно. Я и тогда никак не могла понять, почему ты все еще этого не сделал.

— Хотел, чтобы ты пришла и обнаружила, что никаких следов в нашей жизни от тебя не осталось.

Она вытирает глаза и всех нас оглядывает.

— Посмотрите, — говорит она. — Вот мужчина, с которым я жила! Не знал, как избавиться от вашей матери.

Почему мой отец так жесток? Раньше я в нем этого не замечала. Откуда эта отвратительная черта, позволяющая ему наслаждаться ее горем? Как ему удавалось ее скрывать? Может, он культивировал жестокость, оставаясь наедине с собой, растил ее специально для того, чтобы проявить при необходимости, во всей полноте и совершенстве?

Он в это время бурчит себе под нос:

— И все то время, когда я мог рисовать, я растрачивал на то, чтобы готовить, гладить, мыть посуду…

Как мне хочется, чтобы он перестал. Его бормотание затихает, постепенно переходя в относительную тишину, периодически прерываемую случайными, плохо выговариваемыми словами. Мне хотелось бы разубедить его. Он вырастил нас сам — никакой помощи от Анджелы, Филиппы, Мэри и прочих не было. Он нас любил, он о нас заботился. Он был мне и матерью и отцом. Передо мной внезапно возникает ясная картина: я у него в мастерской, играю с бумагой и фломастерами, пытаюсь копировать его картину на холсте. «Будь смелее, Китти, — говорил он. — Используй все цвета, смешивай их, не бойся их. Цвет — это жизнь».

— А ты совсем не изменился. Такой же претенциозный, каким был всегда. «Я художник», — сказал ты мне и моим родителям, и я верила тебе долгие годы. Если бы ты не терял так много времени, рисуя картины…

— Терял время, рисуя картины? К твоему сведению, я добился большого успеха… Мои картины проданы в Америке, в Бразилии, на Цейлоне…

— Цейлона больше нет, — говорит Адриан. — Теперь это Шри-Ланка.

— Да где бы то ни было, — говорит отец. — В Шри-Ланке, Камбодже, Монголии, Пекине…

— Вы преувеличиваете, — раздраженно говорит Джеймс. — Кому в Китае могут понадобиться ваши изображения европейских пляжей?

— На самом деле, — говорит отец, — я продал много картин в Китай.

Он берет колоду карт и начинает швырять их в Джеймса одну за другой. Одни падают мимо, другие — нет. Они выскальзывают и печально сползают на пол. Вот карта с «Женщиной французского лейтенанта» на обороте, из фильма, пейзаж у моря. Джереми Айронз и Мэрил Стрип.

— Впадаем в детство? — говорит Джеймс и очаровательно улыбается. Ему нравится наблюдать, как моего отца загоняют в угол. Он аккуратно подбирает карты и начинает снова складывать их в ровненькую пачку.

Я смотрю на отца. Знаю, ему хотелось бы сейчас побросать все книги, тарелки, мебель, но он ограничил себя картами. Полагаю, он контролирует себя в гораздо большей степени, чем хотел бы представить это нам. Но и настоящий его гнев для меня очевиден. Он терпеть не может, когда его ловят на слове. Все это произошло так давно, и все мы в конце концов выжили. Не уверена, что мы достаточно к нему справедливы.

— А не сыграть ли нам в бридж? — говорит Джеймс, сложив все карты в колоду.

Маргарет смеется — слишком уж энергично.

— Итак, кто же есть кто? — говорит она. — Здесь ведь не одни мои дети.

Джеймс улыбается в ответ. Кажется, он доволен собой именно по той причине, что может поспорить с моим отцом.

— Я Джеймс, — говорит он. — Женат на Китти.

— А я Китти, — в конце концов говорю я, и мне кажется, что я даже наклоняюсь к ней, как будто меня потащили за невидимую ниточку, которая, будучи когда-то физической, теперь превратилась в эмоциональную.

Но она смотрит озадаченно.

— Китти? — спрашивает она. — А я-то думала, что Китти — это кошка.

Наступает тишина. Тогда я осознаю, что она могла и не знать мое уменьшительное имя.

— Нет-нет, — быстро говорю я. — Я Кэти. Они просто звали меня Китти, когда кошка умерла.

Опять молчание. Отец начинает что-то бубнить.

— Что такое? — громко говорю я. — Что ты говоришь? Я не поняла.

И снова тишина. Мне слышно, как все дышат. Слышно, как они думают. Никто не двигается с места.

— Динина дочь, — говорит отец. — Ее принесли нам после того, как Дина умерла.

Луч солнечного света прорывается через окно и заливает комнату.

Это тишина не в комнате. Тишина у меня внутри.

Она холодна, пуста и обширна.