Мы с Джеймсом едем на поезде обратно в Бирмингем. Он сидит напротив и ничего не говорит, а если и заговорит — я все равно его не услышу. Я очень далеко отсюда, затерялась в тишине, образовавшейся у меня внутри.
Странно, но после заявления отца вслед за первоначальным шоком пришло облегчение. Все в порядке, подумала я. Теперь я не должна принимать ее за свою маму. Больше мне не нужно так стараться. Мои ноги стали слабыми, и я порадовалась, что не стою в данный момент. Но потом я все равно была вынуждена подняться, потому что почувствовала приступ тошноты. Я бросилась на улицу как раз вовремя, и меня вырвало на умирающие дедушкины розы. Бутерброды с яйцом, хрустящие соленые чипсы, пирожные, «Черри Бейквел» — все это, частично переваренное, после болезненных приступов рвоты оказалось на камешках с пляжа.
Я прислонилась к стене дома и постаралась не думать о беременности. Чувствовала, как с меня капает пот, но при этом мне было ужасно холодно. Я посмотрела вдаль, на море, которое постепенно переходило в небо, так что невозможно было различить, где кончается одно и начинается другое. Эта серость была более пустынной, чем раньше, в ней не было прежней живости. Мертвая, сухая серость, она окружала меня, просачивалась внутрь, сливалась с моей собственной мрачностью. Я не могла унять дрожь.
Только потом я поняла, что рядом со мной стоит Джеймс. Какое-то время я не обращала на него внимания, но он не уходил, и я не противилась тому, чтобы он оставался рядом, пока я пытаюсь унять дрожь.
Может, другие тоже выходили, посмотреть, все ли со мной в порядке. Может, и папа выходил. «Китти!» — возможно, говорил он, но я его не слышала.
Я считала его единственным, он был для меня сразу двумя родителями: и папой и мамой. Я принимала все его неудачи, его эксцентричность, вспышки его необоснованного непродолжительного гнева, потому что он был моим отцом, а он в течение всей моей жизни притворялся. Я думала, что в наших отношениях есть нечто особенное, потому что я самая маленькая. И я сама для себя придумала, что напоминаю ему Маргарет.
Я думала о том, как же разумно себя вели все мои братья, как это у них не проскользнуло даже намека на то, что они на самом-то деле мои дяди. Дяди — это совсем не то что братья. Я пыталась присмотреться к ним вновь: Адриан, который привозит мне кувшинчики со всего света, предоставляющий мне убежище Джейк, Мартин, который берет меня путешествовать на грузовике, Пол, выдвигающий лестницу прямо к чердаку. Братья, которые встречают меня из школы. Братья, которые на самом-то деле мне не братья.
— Я хочу домой, — сказала я Джеймсу.
А после этого, непонятно как, я обнаружила, что еду в такси, со своим пальто, чемоданом и Джеймсом.
— Ты знал о моей матери? — спросила я Джеймса, пока мы неподвижно сидели друг возле друга.
Он отвечал с нехарактерным для него раздражением:
— Конечно же нет. Не думаешь ли ты, что все это время я тебе врал?
О моем отце и братьях этого не скажешь. И как же глупо я, должно быть, выглядела, когда расспрашивала их о моей матери, которой, как я полагала, была Маргарет. Может, они описывали при этом Дину. Я даже не знаю, кто же для меня мама в моем сознании — Маргарет или Дина.
Платформа забита студентами и завалена их рюкзаками, сумками и чемоданами. Мне захотелось сесть, но места нигде не было, поэтому мы облокотились на огромную трубу, которая проходила в конце платформы, вокруг нас свистел ветер. Та серость приехала вместе со мной и обосновалась на вокзале. Поезд опаздывал, и все нервозно слонялись вокруг, сверяя часы, то и дело поглядывая на подвесные мониторы, сообщавшие, что поезд задерживается на десять минут, затем на двадцать, на тридцать. Я оглядывала людей вокруг, опасаясь увидеть среди них братьев или отца. Все это было ненастоящим. А все продолжали что-то делать и делать. Все продолжали лгать.
Подъехал поезд, и мы нашли где сесть. Может, и были какие-то разговоры, пока все доставали свои книги, газеты, бутерброды, но я не замечала. Я никому не хочу глядеть в глаза, да и вообще признавать существование кого-то еще. Джеймс теперь долго будет смотреть в окно, переводя глаза с предмета на предмет: будет отмечать отдаленные светофоры и огни города, приблизительно вычисляя среднюю скорость поезда. Он всегда так делает. Носит карту прямо в своей голове, всегда знает расстояние и время.
По проходу движется тележка, и мне слышно, будто где-то в отдалении, как Джеймс просит два кофе.
— Что-нибудь еще? — спрашивает он меня, но мне слишком трудно покачать головой.
Он берет бутерброд и слоеный пирожок. Дает продавцу сначала монеты в один фунт, сложенные аккуратненькой стопкой, затем десятипенсовые монетки, потом пенни. И как это он всегда умудряется находить необходимую мелочь? Не представляю, как он вообще выживает в мире, где все так редко бывает в идеальном порядке, где ты порой и понять-то не можешь, что к чему?
Я потягиваю свой кофе. Джеймс мне улыбается и открывает бутерброды. Он искуснейшим образом справляется со всеми сложностями упаковки. Прямо-таки владеет какой-то магнетической силой. Случайные крошки так и притягиваются к нему, получается, что не составляет никакого труда держать их под строгим контролем, жидкость никогда не проливается, потому что распознает силу более могущественную, чем их собственная. Он предлагает мне бутерброд, но я смотрю мимо.
Эмили и Рози не мои племянницы, думаю я с внезапно охватившей меня паникой. Они всего лишь мои двоюродные сестры, и мне никогда больше не позволят оставаться с ними. Больше я не смогу быть их любимой тетей.
Поезд теплый и светлый, он защищает нас от темноты снаружи. Мы останавливаемся на станциях и вновь продолжаем движение. Мы могли бы уже проехать, насколько я знаю, через туннель под Ла-Маншем и в настоящий момент оказаться во Франции. Я не читаю названия станций. Мы представляем собой маленькое желтое существо, движущееся через неопределенность черного мира. А желтый цвет обманчив. Он утомителен и ярок, но хрупок, может в любое время распасться на составные элементы. Прорыв через тьму таит в себе постоянную угрозу. Я всегда считала, что могу легко отличить цвет от полного отсутствия цвета, и не понимала, как просто можно шагнуть от одного к другому, абсолютно того не сознавая.
— Почему же никто мне не сказал? — громко заявляю я.
— Не знаю, — говорит Джеймс.
— Что бы это изменило? Какой был смысл держать все в секрете?
Вот что беспокоит меня больше всего. Не потеря матери, которую я в любом случае считала умершей, и не то, что я оказалась внучкой вместо того, чтобы быть дочкой, и даже не то, что считала себя сестрой, будучи племянницей. А какая-то беспредметность всего этого. Сознание того, что все состояли в заговоре, о котором я ничего не знала. Они были все вместе, конспираторы, сгрудившиеся над своим самодельным костром, в то время как я была одна на холоде, в темноте; и все оттого, что никто не счел нужным меня пригласить.
— Может, сначала они подумали, что для тебя так будет лучше, — говорит Джеймс. — А потом, когда ты стала старше, ни один из них не знал, как сказать тебе правду.
Я потягиваю остывший кофе.
— А что, если меня зовут совсем и не Китти Веллингтон?
Я прекращаю пить и обдумываю это. Нет такого человека по имени Китти Веллингтон. Я чувствую, как меня окружает тьма, пытаюсь заглянуть в себя в поисках утешения, но там его нет. Джеймс что-то говорит, однако я его не слышу.
Лампочки начинают мигать, но происходит это так быстро, что я думаю: не мерещится ли это мне. Крепко зажмуриваю глаза и открываю их снова. Так и есть. На самом ли это деле или только в моем воображении? Наблюдаю за другими пассажирами для подтверждения реальности происходящего, но они продолжают читать, спать, смотреть в окно стеклянными глазами.
— Странно, — говорит Джеймс. — Кажется, с напряжением что-то не то.
Лампы гаснут, внезапно и окончательно, и так же внезапно раздается вопль ужаса. Мне нужно несколько секунд, чтобы осознать, что звук этот издала я. Думаю, не следовало этого делать. Я же знала, что так случится. Желтый не длится долго.
Слышу голос Джеймса, повторяющий что-то снова и снова, но слов не слышно, потому что тьма прокладывает себе путь внутри меня, сдавливая меня так сильно, что для сопротивления ей требуется вся моя энергия.
Моя рука лежит на столике, на ней — рука Джеймса.
— Все хорошо, — говорит он, — все хорошо.
— Леди и джентльмены. — От металлического голоса я подпрыгиваю. — Говорит проводник. В системе освещения обнаружена неисправность, однако смеем вас заверить, что мы делаем все возможное, чтобы ее устранить, и освещение будет восстановлено как можно быстрее.
Он излишне акцентирует окончания некоторых слов, и для того, чтобы понять значение такого дополнительного ударения, требуется определенное время.
Я выглядываю наружу и замечаю, что темнота там не такая уж черная, как я полагала. Мне видны окна в домах, машины на отдаленных дорогах, даже лунный свет. Давление внутри меня немного отступает. Рука Джеймса гладит мою руку нежно и успокаивающе.
Лампы начинают быстро мигать, потом гаснут, загораются снова и уже не выключаются.
Я смотрю на Джеймса. Он нежно смотрит на меня.
— О, Джеймс, — говорю я и начинаю плакать.
Женщина в регистратуре смотрит на меня через стол. Короткая черная челка делает ее похожей на Клеопатру, но на ее табличке написано: «Антония». Ее губная помада совершенна; контур безукоризнен и цвет искусно подобран, от этого губы кажутся прямо-таки искусственными, нарисованными специально для того, чтобы замаскировать ее маленький, с плотно сжатыми губами, рот.
— Вы пропустили назначенное время, — говорит она сурово.
— Мне очень жаль, — говорю я. — У меня внезапно умерли бабушка с дедушкой.
Она все еще выглядит излишне официальной, но ее голос немного смягчается.
— О, Боже! — Она останавливается, обдумывая, что сказать. Я понимаю, что это не так уж просто. — Да, потерять бабушку с дедушкой очень тяжело, — говорит она.
И маму тоже очень тяжело терять, думаю я про себя, да еще и обретать новую бабушку.
Она смотрит на экран перед собой.
— Один из пациентов не сможет прийти сегодня утром, в десять тридцать. Вы можете подождать?
— Да, — говорю я.
В приемной полно народу, рядом со мной садится женщина с малышом и девочкой постарше. Пока мама усаживает мальчика на колени, девочке приходится постоять.
— Мам, — говорит девочка, — я хочу посидеть.
У нее тонкие каштановые волосы, заплетенные в две длинные косички. Эти косички слишком уж тоненькие и заканчиваются крошечными, как перышки, завитками. Мне вспоминаются девочки в школе, которые ходили вот с такими прическами и никогда не стригли волосы. Они просто не давали им вырасти густыми и красивыми. Девочка выглядит лет на восемь, она сковыривает с ногтей оставшиеся кусочки бордового лака. Она демонстративно придвинулась к маме слишком близко.
— Я хочу сесть, — вновь говорит она, тихо, но настойчиво.
У нее очень бледное лицо, а кожа под глазами имеет фиолетовый оттенок, как будто она не спала всю ночь. Глаза огромные — синие и очень яркие. Должно быть, она старше, чем мне вначале показалось. Девочка придвинулась к матери еще ближе и злобно смотрит на нее.
— Садись на пол, — говорит мама и отталкивает ее.
Девочка неохотно сгибает колени и приседает на пол, не разваливаясь, а собираясь в плотный аккуратный комочек.
Теперь она поднимает глаза на меня; ее взгляд уверен и настойчив, как будто она думает, что может так меня загипнотизировать, что я пересяду. Пробую ей улыбнуться, но не встречаю никакого ответа и отвожу взгляд.
— Ма-ма-ма-ма… — лепечет малыш.
— Генри! — говорит мама радостно, берет его за ручки и раскачивает на коленях вверх-вниз.
Он хохочет. Смех долог, заразителен, удивительно мелодичен, с ритмичными всплесками.
— Есе, — повторяет он снова и снова. — Есе… есе…
Я наблюдаю за ним. Мне хочется протянуть руку и потрогать его пухлые ручонки, поцеловать его в толстые щеки, сделать так, чтобы он, смеясь, смотрел на меня. Я улыбаюсь ему.
Девочке интересно это веселье. Она дотрагивается до малыша.
— Генри, — зовет она ласково, щекоча ему локоток.
Генри пытается обернуться и посмотреть на нее, от этого ритм его подпрыгиваний нарушается.
— Оставь его в покое, Меган, — резко говорит мать.
Рука Меган безвольно опускается, и она отворачивается.
Я снова ловлю ее взгляд и сочувственно улыбаюсь. На этот раз замечаю ответный отблеск в ее глазах, усмешка пробегает по ее лицу. Мама опять начинает подбрасывать Генри на коленях, но тот утратил к прыжкам весь интерес. Он засовывает в рот палец и сразу же начинает сосать. Однако палец вскоре выскальзывает, и малыш начинает пищать. Мне хочется взять его, посадить к себе на колени, крепко сжать в объятиях.
— Миссис Мэйтленд. — Медсестра называет мое имя. — Знаете номер кабинета?
Я киваю и быстро иду по коридору к комнате доктора Кросс.
Она ждет меня. Видимо, ей позвонили из регистратуры.
— Привет, Китти. Проходите и садитесь.
Создается впечатление, что она всегда рада меня видеть. Но я не очень-то поддаюсь этому приятному ощущению, так как понимаю, что она вынуждена так разговаривать с каждым к ней приходящим. Это и есть профессионализм.
Сажусь. Невидящим взглядом смотрю в потолок, потом в окно, сквозь жалюзи. Им нужно сделать окна с зеркальными стеклами: тогда все, кто находится в помещении, смогут смотреть на улицу, а люди с улицы будут видеть только свое собственное отражение. У них будет возможность узнать непосредственно перед посещением врача, насколько плохо они выглядят.
Я рассказываю доктору Кросс о том, как умерли бабушка с дедушкой. Рассказываю о похоронах. И останавливаюсь. Она понимает, что есть что-то еще, и ждет. Не подталкивает и не подгоняет. Я перебираю в уме разные фразы, потом сдаюсь и позволяю словам выстраиваться так, как они сами того хотят.
— Моя мать вернулась из мертвых, — говорю я. — Моя дорогая мама. И тут оказалось, что она вовсе не моя мама.
Я рассказываю ей эту историю о Маргарет и Дине, о моей реакции на это ужасное предательство со стороны отца, который оказался вовсе не моим отцом, и братьев, которые тоже мне не братья.
Она слушает, но сразу не отвечает. Кажется, она все обдумывает. Поэтому получается, что я сижу в ее тишине, обернувшей меня, как одеяло, ставшей для меня удобным защитным слоем. Все то смущение, гнев, одиночество, которые кружились, перегоняя друг друга, в моем сознании, кажется, куда-то на время отступили. Мне хотелось бы просидеть вот так весь день.
— Джеймс знал об этом? — спрашивает она.
— Говорит, что нет, — отвечаю я после некоторых колебаний.
— Вам не кажется, что нам стоит ему доверять?
Мне нравится, как умело она определяет самое больное место.
— И как вы теперь собираетесь звать отца?
Этот вопрос застает меня врасплох. Я так устала от решения проблемы, как обращаться к матери, от осознания себя в новой роли, что даже и не подумала, что больше не могу называть папу папой. Не могу я звать его и по имени, а другие варианты мне просто в голову не приходят.
Непонятно откуда, но доктор Кросс уже все это знает.
— Может, все-таки стоит так и продолжать всегда звать его отцом?
Я испытываю странное облегчение.
— Вы разговаривали с ним после того, как все это произошло?
— Нет, — говорю я.
Он приходил ко мне. Я слышала, как он звонил в звонок, стучал в дверь, кричал в щель почтового ящика. «Китти! — звал он. — Китти, мне нужно поговорить с тобой». А потом более спокойно: «Пожалуйста, позволь мне войти, Китти. Пожалуйста».
Никогда раньше я не слышала, чтобы он так говорил. Он всегда требует, кричит, предлагает, но никогда не просит. В конце концов он ушел. Не знаю, зашел ли он к Джеймсу, я даже не уверена, помнит ли он, что мы с Джеймсом живем в соседних квартирах. Он не заходил в мою квартиру с того дня, как я переехала. Я сама его всегда навещала.
Он пробовал звонить, но я не поднимала трубку. Я слышала его голос на автоответчике. «Китти, это отец. Нужно поговорить».
После пятой попытки он решил дать объяснение. «Я собирался все рассказать тебе, Китти. Я всегда считал, что скажу правду, когда тебе исполнится восемнадцать. Но ты выросла раньше, чем я это осознал. Но что из-за этого меняется? Разве я когда-нибудь бросал тебя?»
Дело совсем не в этом. Ты мне лгал.
«Мне нравится быть твоим отцом, — говорил он снова. — Я хочу, чтобы ты оставалась моей дочерью».
Отлично. Все, что хочешь.
И все-таки я не брала трубку.
Доктор Кросс выслушивает все молча. Мне очень жаль, что я ее этим загружаю, но кому же еще я могу это рассказать? Кажется, что она просто все впитывает. Ничто ее не удивляет, ничто не шокирует.
Наконец я начинаю понимать, что нахожусь здесь дольше обычного. Будет нарушен график ее приема.
— Приходите завтра, — говорит она. — Попросите в регистратуре, чтобы вас записали на конец дня, если не будет свободного времени.
Во мне поднимается огромная волна благодарности. И как это ей удается вбирать в себя все сложности и оставаться спокойной?
— Спасибо, — говорю я и ухожу.
Выйдя из кабинета, я жду, чтобы записаться на следующий день. Генри, Меган и их мама еще не ушли. Меган сидит на моем стуле, болтая ногами. Увидев меня, она открыто мне улыбается. Ее мама поднимает глаза, видит это и только теперь замечает сидящую рядом с ней Меган.
— Сиди тихо, — резко говорит она, но ноги Меган не прекращают болтаться.
Ее губы слегка двигаются, она напевает про себя песенку под ритм движений ног.
Мама отступает и опять переключает все внимание на Генри.
— По горке, по горке, по ровненькой дорожке, — мягко поет она. Он перестает ерзать и смотрит на нее, ожидая знакомое «В ямку — бух», когда ее колени раздвинутся, и он почти что провалится между ними. И вот он хохочет, а она обхватывает его руками и целует в макушку.
Мне приходится отвернуться.
Медсестра протягивает какие-то буклеты женщине, стоящей передо мной.
— Вас запишут на прием в роддоме, — говорит она, — и там вам все точно скажут.
По внешнему виду нельзя сказать, что эта женщина беременна. Она выглядит здоровой, веселой, не располневшей — совсем не так, как Сьюзи или я.
Смотрю на Генри, сидящего на маминых коленях. Его могли убить точно так же, как и малыша Сьюзи, и он мог бы никогда не родиться. А за ним ухаживает мама, которая его кормит, меняет ему штанишки, любит его.
Я ухожу из очереди, не записавшись.
Едва не натыкаюсь на маму с малышом в сидячей коляске. Он плачет.
— Извините, — говорю я.
— Ну пожалуйста, Генри, не начинай все сначала, — слышу я слова мамы, а в голосе ее — усталое отчаяние.
— Харли Петерсон.
— Да-да, — говорит мама с коляской, — мы здесь. — Она берет малыша. — Тише, Генри, — говорит она.
Я выхожу и иду через парк опять в свою квартиру.
Мир полон детских вещей, и мне полагается моя доля. Какое-то время я стою у входа в отдел «Все для мам», оглядываюсь, прежде чем войти, чтобы убедиться, что поблизости нет никого из знакомых. Стою перед витриной с крошечными платьицами для совсем маленьких девочек, от трех до шести месяцев, и немного успокаиваюсь. Они так очаровательны — вишневое велюровое платье в комплекте со штанишками, комбинезон в розовую клеточку поверх блузки с оборками, крошечные, похожие на котят, розовые носочки. Мне хочется купить все, но я не покупаю ничего. У меня нет маленькой девочки.
Коляска с веселым красно-зелено-желтым верхом так и зовет меня из дальнего угла магазина, так и просит, чтобы я ее купила. «Меня, меня», — говорит кроватка с Винни-Пухом. Он поливает сад и собирает цветы. Надо мной движутся роскошные разноцветные фигурки: опять Винни-Пух, укладывающиеся спать плюшевые медведи, соломенное чучело, кошка со скрипочкой и перепрыгивающая через луну корова.
«Малыши — это сплошное веселье, — говорят мне все они. — Без малышей тебе закрыт вход в этот по-настоящему счастливый мир».
Мне хочется купить что-то кремовое. Такое же кремовое, как шерсть, которую я приобрела для малыша Сьюзи. От этого цвета исходит теплота и покой, он самый подходящий. Смотрю на одежду для новорожденных. Задерживаюсь, привлеченная совершенством белизны пеленок, хотя и знаю, что сейчас все пользуются одноразовыми.
Беру пачку пеленок и останавливаюсь в нерешительности. Нет, думаю я. Гораздо проще купить их в «Сейнзбериз» и «Сейфвейз». У меня дома уже есть несколько дюжин, лежат в шкафу, засунутые подальше, к черной стенке, прячутся среди моих старых блузок.
Наконец мои глаза отыскивают наборы распашонок. Они скользят по белым, пока не встречают те самые кремовые, которые я искала. Беру упаковку и рассматриваю. Кофточки такие крошечные, для новорожденного, а возможно, даже для родившегося раньше положенного срока, и их цвет приглушенный и нежный. Более человечный и теплый, чем белый.
Провожу рукой по упаковке, испытывая сильное желание взять их сразу же, немедленно. Мне даже начинает казаться, что я держу в руках малыша, такого живого и теплого, в одноразовой пеленке, с розовой, в складочках, кожей; его маленькое сердечко уже бьется самостоятельно, кровь циркулирует по крошечному совершенному тельцу.
Женщина, перебирающая одежду для мальчиков, пристально смотрит на меня. Она берет джемпер, придирчиво его разглядывает, искоса посматривая на меня, потом кладет джемпер на место. Что ей от меня нужно? Почему она на меня так смотрит? Может, ей известна какая-то тайна, которой я не знаю? Я хочу купить этих двигающихся плюшевых медвежат в пижамах — у них есть и часы, и бутылочка с горячей водой, и подушка. Но из-за этой женщины я чувствую себя неловко, поэтому направляюсь к кассе с одними распашонками. Лучше зайти на днях еще разок.
Выхожу в торговый центр, гордая оттого, что в руках у меня сумка из секции «Все для мам». Я самая обычная мама, которая готовится к рождению ребенка, такая же, как и все. Я знаю все, что положено, о новорожденных и делающих первые шаги малышах, об их колясках и кроватках.
Мне необходимо найти другой выход из «Пала-сейдз» на тот случай, если Джейк играет на скрипке на своем обычном месте. Задерживаюсь у входа в отдел, торгующий аксессуарами, и рассматриваю витрину. Ленточки для волос, а на них подсолнухи, золотые и серебряные ободки, брелоки, с болтающимися на них розовыми поросятами, сережки со скрипичными ключами, слайды с блестящими веселыми лягушками, которые меняют цвет, если их подвигать. Останавливаюсь в проходе. Какой резон все это покупать? Я собираюсь уйти. Может, я никогда снова и не увижу Эмили и Рози. И все же захожу внутрь. Ничто не помешает мне покупать всякие потешные безделушки и отправлять им в посылке, как сюрприз. Правда, при условии, что Лесли не будет подвергать цензуре всю приходящую почту. Она могла бы стать достойной преемницей моего отца. Выбрасывать все, что прислано мной. Придется подделывать почерк.
Захожу внутрь и выбираю несколько слайдов и сережек, даже не рассмотрев их как следует. Направляюсь к кассе. Девушка улыбается мне. Но я не улыбаюсь в ответ. Не хочу смотреть на нее из страха, что она скажет, будто у меня нет дочерей соответствующего возраста.
— Такие милые лягушата, — говорит она. — Я сама хочу купить несколько штучек на уикенд, собираемся пойти в клуб с приятелем.
На вид ей лет четырнадцать. Ее неестественно красные волосы свободно и неровно рассыпаны по плечам. Лицо спрятано под маской тщательнейшим образом наложенной косметики. Благодаря значительному расстоянию между топиком и брюками мне виден ее пупок, проколотый и украшенный серебряным колечком.
— За все — двадцать четыре фунта и девяносто два пенса, — говорит она.
Не могу поверить, что это стоит так дорого. Всего лишь несколько слайдов и серьги.
— Отлично, — говорю я с твердым намерением не обнаруживать свою неуверенность.
Я вынуждена выписать чек. И, только покончив с этим, соображаю, что купленные мной сережки подходят лишь для проколотых ушей, а я даже не знаю, проколоты ли уши у Рози и Эмили. Лесли такие вещи не одобряет.
Подписываю чек и подаю его девушке. Она смотрит на меня, я — на нее. Знает ли она, что у моих племянниц, ставших теперь мне кузинами, даже уши не проколоты?
— У вас есть гарантийная карточка? — сладко спрашивает она.
Она знает, что на самом-то деле мне все это не нужно. Знает, что я обманщица.
Достаю из кошелька гарантийную карточку и смотрю, как она записывает ее номер на обороте чека. Затем засовываю сумочку в большой пакет с распашонками из секции «Все для мам» и поспешно выхожу из магазина, раздумывая по пути, что я буду со всем этим делать.
На эскалаторе спускаюсь к вокзалу на Нью-стрит. Везде люди, поглядывающие на часы и на без конца появляющиеся на дисплее сведения о движении поездов. Я тоже стою и смотрю на случай, если кто-то заинтересуется, что я здесь делаю. Затем иду к запасному выходу, который выпускает меня в проход между рядами такси, идущий, в свою очередь, к той самой автобусной остановке, где я смогу дождаться своего автобуса.
Почта лежит на полу, из этого я заключаю, что Джеймс не заходил. А мне бы хотелось, чтобы он заходил запросто, без приглашения. Но этого не будет. Для такого поведения он слишком осторожен и слишком серьезен. Адресатов большинства писем я определяю по подписи на конверте и по маркам, поэтому откладываю их в сторону, чтобы прочесть потом. Только одно меня заинтересовывает: подписано от руки и довольно тяжелое. Смотрю на него, держу в руке, стараясь определить вес. Бирмингемский штемпель, отправлено вчера. У меня нет ни малейшего представления, от кого оно, хотя я смутно припоминаю этот почерк, что-то он мне сулит. Звонит телефон, и я, собираясь взять трубку, опускаю письмо в сумку. Рука задерживается над трубкой в нерешительности: действительно ли я хочу разговаривать; и тут включается автоответчик.
— Китти, это я. Как ты там?
Да, Джеймс, все нормально.
Сегодня я собираюсь почитать — мысли проносятся очень быстро, но стоит мне сесть, как у меня пропадает желание двигаться. Дотянуться до автоответчика я могу и отсюда, так что можно прослушать сообщения.
— Китти, это Кэролайн. Мне необходим твой отчет к концу недели.
— Привет, это Рут. Что-то не могу найти твой еженедельный обзор. Может, я его потеряла?
— Это Питер Смит из «Смит, Хоррокс и Смит». Не могли бы вы нам перезвонить?
Кто эти «Смит, Хоррокс и Смит»? И отчего этот Питер Смит настолько самоуверен, что предполагает, будто мне знакомо его имя? Следует объяснять, кто ты такой, если хочешь, чтобы тебе перезвонили.
— Китти, это опять Кэролайн. Ты получила мое послание — о твоих отчетах?
— Это Адриан. Мне нужно поговорить с тобой, Китти. Позвони мне.
— Это опять Рут. С тобой все в порядке, Китти?
— Это вновь Питер Смит. Не могли бы вы мне срочно позвонить?
Если это так срочно, мог бы написать письмо.
— Китти, что происходит? Это Рут. Пожалуйста, пришли мне книги обратно. Сроки поджимают.
— Китти. Ты в порядке? Зайди. — Только Джеймсу не нужно объяснять, кто он.
— Снова Кэролайн. Где ты? Что происходит? Мне нужны рукописи. Если у тебя нет времени на рецензии — просто отправь их обратно.
— Опять Адриан. Позвони мне.
— Это Кэролайн. Позвони.
— Питер Смит. Позвоните.
— Позвони мне, Китти. Это Рут.
— Китти, просыпайся и приходи на китайский завтрак. Позавтракаем вместе.
О, Джеймс! Я бы сама так этого хотела! Но я иду совсем другой дорогой и не могу с нее свернуть. Если даже я поверну голову, чтобы взглянуть на окружающий меня пейзаж, мои ноги будут продолжать упорно идти все в том же направлении.
Просыпаюсь в полнейшей темноте от боли в шее. Сажусь и поспешно шарю вокруг, стараясь найти часы. И тут вспоминаю, что я не на кровати, а на диване. Мне снились бабушки и прабабушки.
Я встаю и, спотыкаясь, иду в спальню, где валюсь на кровать. Когда вновь закрываю глаза, вижу розовый фургончик с беспорядочными вопросительными знаками.
Мне слышно, как отпирается Сьюзи: «Ко мне это не имеет никакого отношения».
Я знаю, что она говорит о младенцах, а не о розовом фургончике.
«Это твой ребенок, — говорю я ей, но она меня не слышит. — Посмотри! — кричу я на нее. — Посмотри на малыша. Он твой».
Я просыпаюсь от собственного крика, лежу вся в поту, хотя в комнате холодно. Меня начинает бить дрожь. Забираюсь под пуховое одеяло и подтыкаю его со всех сторон, но холод проникает через невидимые щели. Сажусь и включаю лампу. Свет образовывает вокруг меня воронку и засасывает в водоворот. Визжащие младенцы наполняют квартиру. Я говорю, что сейчас иду, встаю с кровати. Вдыхаю их густой кремовый запах, запах их детской присыпки и легкой отрыжки, молочный, детский запах.
Иду по квартире, надевая на ходу платье, и дальше — через входную дверь, оставив всех младенцев позади. В последний момент беру ключ Джеймса. Свою дверь оставляю открытой и подпираю ее принесенной вчера почтальоном пачкой, — это для того, чтобы малыши смогли выйти, когда я уйду. Проникаю в квартиру Джеймса и прохожу по ее голому, холодному деревянному полу, прислушиваясь к гулу своих шагов. Здесь нет младенцев — для них здесь слишком чисто. Толкаю дверь спальни Джеймса. Он лежит на спине, с открытым ртом, и нежно похрапывает.
Переворачиваю его на бок, к себе спиной, и укладываюсь рядом; вытягивая ноги точно так, как он, повторяя своим телом его контур, оборачивая его собой, и мне начинает казаться, будто я — его кожа. Он перестает храпеть. Я лежу очень тихо, надеясь, что он не проснется. Мне хочется, чтобы тепло перетекало из его тела в мое, чтобы мне больше не было так холодно. Хочу украсть его тепло.
Просыпаюсь в шесть утра. Мне видно, как цифры на часах отсвечивают красным. Пока мир спит, они играют в свои игры, меняют формы, закручивают друг друга в узелки, сворачиваются, как змеи, подталкивают друг друга, как сплетающиеся вопросительные знаки на розовом фургончике…
Теперь-то я знаю, почему во сне вижу этот фургончик. Возможно, я родилась в нем, жила там с Диной, пока с ней что-то не случилось, и после этого меня привезли в Бирмингем.
Сажусь. Кто же это привез меня обратно в Бирмингем? Должно быть, у меня где-то есть отец. Должен же существовать в мире хоть кто-то, с кем я связана очень тесно.
Джеймс стонет и переворачивается, натягивая одеяло на голову. «Холодно», — бормочет он. Наверное, он не знает, что я здесь.
Я подтыкаю вокруг него одеяло и целую его сзади в шею. Затем опять облекаюсь в собственное платье и направляюсь на цыпочках в свою квартиру, которая ожидает меня с открытой дверью.
Надеваю джинсы и толстый красно-коричневый джемпер; пока натягиваю носки и кроссовки, меня продолжает бить дрожь. Не знаю точно, куда иду, но знаю, что уйти для меня сейчас очень важно. Здесь я больше не могу оставаться. Квартира удерживает меня в каком-то полумире, где я теряю ощущение времени. Мне необходимо пойти туда, где видно, как восходит солнце, где есть люди, которые разговаривают, ходят и что-то делают, где мир более реален.
Проверяю в шкафу детскую одежду. Две дюжины пеленок, три кремовые распашонки, мягкие и крошечные. Трусь о них щекой и вдыхаю их детский запах. У меня есть детская присыпка, крем от опрелостей, приспособление для стерилизации, бутылочки, одеяльца, ползунки пастельно-голубого цвета с вышитыми на них плюшевыми медвежатами, крошечные, похожие на овечек, голубые носочки, они не налезут мне даже на один палец. Мне становится плохо, оттого что они такие маленькие. Стою и дотрагиваюсь до каждой вещички, ощупываю ее фактуру. Почти все. Теперь осталась только коляска и кроватка. Большие предметы лучше покупать в последнюю очередь, на тот случай, если…
Задерживаюсь перед входной дверью и вижу груду нераспечатанной корреспонденции на столике в холле. Здесь, должно быть, и те книги, из-за которых мне оставили такие взволнованные сообщения на автоответчике. Удивляюсь, отчего это их так много. Не могу понять, почему же я раньше их не видела. Не Джеймс ли выложил их на стол? Нет, должно быть, я сделала это сама, так как Джеймс без приглашения не заходит. И не могу припомнить, чтобы я это делала. Собираю их все и несу обратно в гостиную.
Сажусь с ручкой и перечеркиваю все адреса. Внизу вывожу с росчерком: «По этому адресу не проживает». Останавливаюсь на пару секунд, восхищаясь собственной изобретательностью. Затем нахожу несколько дорожных сумок и беру их все с собой. Они очень тяжелые. Решаю не закрывать входную дверь, потому что, оставляя свою теплую и знакомую до мелочей квартиру, внезапно чувствую себя очень одинокой. Не хочу захлопывать дверь насовсем. Хочу, чтобы какая-то частичка моего дома ушла вместе со мной.
У первого же почтового ящика я останавливаюсь и опускаю почту. Сделать это не так-то просто, потому что конверты очень большие, но я обнаруживаю, что если сгибать каждый из них в определенной момент, то он все же пролезает в отверстие и падает внутрь.
— Ну вот, — говорю я с некоторым удовлетворением. — Почтальонам теперь будет что делать.
Вздрагиваю из-за промчавшейся на роликах девочки. Она бросает на меня через плечо мимолетный взгляд и быстро переводит его на дорогу, по которой едет. У нее на плече оранжевая сумка, полная газет. Слишком рано ей разъезжать по улицам, думаю я. Своему ребенку я бы не разрешила разносить газеты.
Удаляясь от почтового ящика, чувствую себя удивительно легко, стало свободнее дышать оттого, что избавилась от тяготивших меня обязанностей.
Я бегу, наблюдая за собственными ногами, стучащими по тротуару, получая удовольствие от внезапного выброса энергии. Через какое-то время замедляю бег, понимая, что для того места, куда я хочу попасть, еще слишком рано, и подхожу к автобусной остановке маршрута номер 11. Мои обычные два круга как раз и займут пару часов. Шофер узнает меня.
— Еще один веселенький денек? — говорит он.
Притворяюсь, что улыбаюсь, стараясь не смотреть на него прямо. Что-то такое есть в этих абсолютно случайных знакомствах, что мне определенно нравится. Сама мысль, что ты знаешь человека, когда на самом деле его совсем не знаешь. Это ощущение, что ты можешь доверять кому-то просто потому, что он тебе улыбается. Он может оказаться злодеем-убийцей. Так же, как и ты. В один прекрасный день он увидит в газете мою фотографию, узнает меня и покажет на нее своей жене. «Я ее знаю, — скажет он. — Она раньше частенько проезжала кружочек-другой на моем автобусе. А такая приятная была. Много не разговаривала». «Ну кто бы мог подумать!» — ответит его жена.
Харборн, Селли, Оук, Боунвиль, Кингз-Нортон, Кингз-Хит, Холл-Грин, Ярдли, Эрдингтон, Астон, Пери-Бар, Хэндзворт, Уинстон-Грин, Бэарвуд, Харборн, Селли, Оук… Пока мы едем, я произношу названия про себя, как детский стишок, старый и любимый. Слова, не имеющие значения и при этом такие знакомые, что придают уверенности. Уже во второй раз мы проезжаем дорогу, ведущую в родильный дом, — между Харборном и Сели-Оук, — но я не выхожу. Жду часа, когда пускают посетителей. Не раньше восьми. Когда я там была, они оставляли матерей умерших детей на том же этаже, что и всех. Как можно было так поступать?
Пересаживаюсь на другой автобус и еду в центр города перекусить в ресторанчике на верхнем этаже «Рэкхэма». Выбираю салат с лососем и чашку чая с кусочком пирога с лимонной начинкой. Я сижу долго, ем медленно, разглядывая каждого по очереди. Большинство людей заходят парами, в основном это женщины и пожилые люди. Респектабельная публика, у всех укладка, помада, маленькие сумочки. Создается впечатление, что у них так много всего накопилось, что просто необходимо друг с другом поделиться.
Смотрю на свои часы. Как медленно движется минутная стрелка… Все, что бы я ни делала, растягиваясь, замедляет свой ход. Я беру вилку, снова кладу ее, поднимаю опять, подношу ко рту и ем. Желудок внутри превратился в разъяренную стиральную машину, вращающуюся и подпрыгивающую, раскачивающуюся и все перемешивающую. Я еще больше замедляю движения.
Я поставила себе целью уйти в 12.50. Никак не позже. Тогда я смогу проскользнуть вместе со всеми.
Минутная стрелка подходит к цифре десять. Я доедаю последний кусочек лимонного пирога, проглатываю последний глоток чая и встаю, отталкивая стул.
Пора идти. Теперь я не могу ждать. Проходя мимо столиков, натягиваю свою хлопчатобумажную куртку и подхватываю на плечо сумку.
— Извините.
Я слышу голос за спиной и едва не пускаюсь бегом. Они знают, думаю я, они все знают. Иду не торопясь, тщательнейшим образом следя за движением каждого мускула, приказывая себе казаться нормальной…
Кто-то впереди протягивает руку, пытаясь остановить меня, я стараюсь пройти мимо.
— Я опаздываю, — говорю я. — Не могу задерживаться.
Но он крепко держит меня за руку. Большой, полный мужчина с красным лицом и темными волосами, которые излишне пышны и черны для его возраста.
— Извините, — говорит он. — Я думал, может быть…
Меня догоняет шедшая за мной женщина. Мне не хочется оборачиваться и смотреть на нее.
— Извините, — говорит она.
Я все-таки оборачиваюсь. Это официантка. Она протягивает руку с кошельком, очень похожим на мой.
— Вы забыли вот это, — говорит она.
Смотрю на нее с изумлением.
— Да нет же, — говорю я. — Мой кошелек у меня в сумке.
Мужчина отпускает мою руку. Теперь я могу просто убежать.
— Скорее всего, это ваш кошелек, — говорит официантка. — Вы оставили его на столе.
— Нет, — говорю я, качая головой. — Посмотрите. Мой здесь. В моей сумке.
Но его там нет. В сумке кошелька нет.
— Извините, — говорю я. — Вы правы.
Официантка улыбается и опускает его мне в сумку. Мужчина возвращается к своему подносу с едой.
Я поворачиваюсь и быстро бегу к эскалатору. Я упустила такое ценное время. Уже почти час, а я еще даже не на автобусной остановке.
Быстрее, думаю я, быстрее.
* * *
В роддоме все пахнет новизной, современностью и комфортом. Нежно-розовые ковры и мебель светлого дерева создают атмосферу особенного спокойствия. Теперь женское и детское отделения соединены, женщины здесь вместе с детьми; да и врачам больше не нужно переходить из одного здания в другое. Не знаю, как они нашли место и для тех, и для других, если раньше здесь его хватало только для новорожденных. Однако создается впечатление, что все хорошо организовано и отлажено.
Я все равно пришла рановато, поэтому перед тем, как войти, какое-то время стою снаружи за стеклянной дверью. Время от времени поглядываю на часы и присматриваюсь к проходящим мимо, как будто кого-то поджидаю. Просто на тот случай, если за мной наблюдают.
Люди с легкостью проходят через автоматическую стеклянную дверь, разговаривают, несут цветы и коробки с шоколадом, они поглощены своими собственными проблемами. Другие выходят и оживленно направляются к автостоянке. Мимо меня проходят несколько студентов-медиков, они дрожат в своих белых халатиках, но говорят с воодушевлением.
— Кесарево, — слышны мне обрывки их разговора. — …Стетоскоп не той стороной.
Я смотрю на них с завистью, восхищенная их энтузиазмом, и из-за них начинаю сама себе казаться старой. Они — как дети. Инстинкт подсказывает им, как сделать свой мир радостным.
Автоматические двери открываются, и появляется небольшая группка людей. Среди них одна молодая женщина, с неестественно яркими глазами, кажется усталой и идет нетвердой походкой. Идущая рядом с ней женщина постарше, похожа на нее почти как две капли воды. У них одинаковые аккуратные прически, но молодая женщина блондинка, а у той, что постарше, заметны седые пряди. Они одинакового роста. Молодая кажется бледной и не совсем здоровой, та, что постарше, — загорелой и уверенной. С ними нянечка, которая держит в руках что-то завернутое в кремовое покрывало с исключительно тонкой вышивкой. Мне нужно некоторое время, чтобы сообразить, что она несет новорожденного — крошечного, совершенного младенца, который, должно быть, и дышит-то сам всего каких-нибудь двадцать четыре часа.
— Да где же он? — говорит молодая женщина, переминаясь с ноги на ногу. — Малыш замерзнет.
— Он будет здесь через несколько минут, — говорит та, что постарше. — Ты забыла, что он пошел пешком на автостоянку.
Медсестра смотрит на ребенка.
— Только посмотрите на него, — говорит она. — Ему до всего этого и дела нет.
Молодая женщина наклоняется над малышом, и лицо ее смягчается. Она протягивает палец и нежно дотрагивается до его лица. Оттуда, где я стою, ребенка не видно, зато видно, какое успокаивающее действие он производит на свою маму.
— А вот и он, — говорит женщина постарше и машет серебристо-голубому БМВ, машина осторожно подъезжает ко входу. Водитель припарковывает машину и сразу же выскакивает, чтобы открыть женщинам дверь. Он старше, чем я ожидала, — судя по возрасту, вполне может быть отцом молодой женщины. Они суетятся из-за малыша, не могут решить, кто будет его держать. Мужчина открывает дверь, и молодая женщина садится на заднее сиденье. Нянечка протягивает ей ребенка.
— Осторожно, — то и дело повторяет мужчина. — Теперь будь внимательна.
— Перестань нервничать, папа, — говорит она и подтягивает колени.
— Перестань нервничать, Роналд, — говорит женщина постарше и обходит машину, чтобы сесть с другой стороны.
Перед тем как вернуться на свое место, Роналд весело улыбается нянечке.
— Я дедушка, — говорит он. — Правда, не похож?
— Ни на день старше двадцати, — говорит нянечка. Она машет, когда они отъезжают, а затем идет обратно, чтобы принести другого малыша.
Я пытаюсь представить себе, как Маргарет делает то же самое, но мне это не удается.
В этом месте полно младенцев.
Младенцы успокаивают…
Младенцы приводят взрослых в норму… Младенцы реальны…
Обнаруживаю, что сижу в роддоме на розовом стуле, рассеянно смотрю в пустоту и думаю о мамах. Смотрю на часы на руке. Два. Не могу в это поверить. Куда исчезло время? Вскакиваю и сталкиваюсь с медсестрой, которая только что вывезла из лифта женщину в кресле-каталке.
— Извините, — говорю я и, уклоняясь от объяснений, пытаюсь заскочить в лифт, пока двери еще открыты.
Медсестра привыкла к тому, что окружающие здесь считаются с ее высоким положением и уступают ей место. Это видно уже по тому, как она движется, как она на меня смотрит.
— Пожалуйста, ходите поосторожнее, — говорит она.
Мое лицо заливается краской.
— Извините, — снова говорю я и смотрю мимо нее на стол регистратуры.
За нами никто не наблюдает. Как только я вхожу в лифт, двери закрываются. Нажимаю на кнопку и жду.
Лифт снова идет вниз, и трое оживленно разговаривавших людей выходят. Они даже не видели, как я проскользнула за их спинами.
Изучаю кнопки разных этажей. Что я здесь делаю?
Разыскиваю ребенка.
Здесь полно младенцев. Какой тебе по вкусу?
Любой. Мне не важно.
Вот спящие младенцы, вот кричащие, младенцы толстые и худые, вот синеглазые (а разве у них не у всех синие глаза?), светловолосые, черноволосые, младенцы без волос.
Это все не важно. Просто малыш.
Протягиваю руку и нажимаю кнопку наугад. Лифт скользит вверх и останавливается на этаже, который сразу же кажется мне знакомым. В нос ударяет какой-то запах, я останавливаюсь. Я была здесь раньше.
Тогда меня привезли на каталке. Положение было критическое. Вокруг меня разговаривали какие-то люди. Я смотрела в потолок, понимая, что случилось что-то ужасное, допуская, что умру. Какой позор для Джеймса! — подумала я.
Каталка остановилась.
— Когда вы ели в последний раз? — спросил чей-то голос.
— Не знаю.
Меня расстроил их интерес к моей диете, но голос был очень настойчив. Я попыталась вспомнить, где мы были в течение дня.
— Кажется, я только завтракала.
— Хорошо. Теперь вы почувствуете небольшой укол в руку. Можете посчитать от двадцати до нуля?
Все болит. И как считать, когда все так болит? Но все-таки я начала, не было сил спорить.
— Двадцать, девятнадцать, восемнадцать, семнадцать, шест…
Когда я проснулась, кругом стоял этот больничный запах, было еще очень больно, но не так сильно, как раньше. Я лежала в кровати в чистом, убранном месте, где все пропахло дезинфекцией. Хотелось узнать о ребенке, но спросить не хватало духу. На самом деле я все знала. Можно было и не говорить.
Они все-таки сказали мне, в конце концов:
— Очень жаль, Кэтрин…
Кто это — Кэтрин? С кем это они разговаривают? Разве я ее знаю?
— Ваш ребенок не выжил.
Я это знаю. Не было необходимости мне это говорить.
А потом они объяснили, что пришлось удалить и матку. Разрезать меня, вынуть сразу все, малыша в маленьком мешочке, это чудесное создание, что прожило во мне шесть месяцев, взять его, перевязать все кровеносные сосуды и зашить меня снова. Выбросить все отходы. Чистая работа. Мама выжила. Миссия завершена.
— У вас был разрыв матки, — сказал мне врач. — Нам больше ничего не оставалось. Вам повезло, что вы вообще выжили. У нас не было уверенности, что вам это удастся.
Но какой был во всем этом смысл? Почему не позволить нам умереть вместе? Это было бы более разумно.
— Но почему? — спросила я. — Что такого я сделала?
— Ничего, — сказали мне. — Такие вещи случаются. Никто не знает почему.
Если бы я не красила эти голые стены в квартире Джеймса, если бы не бежала тогда на автобус, если бы не поднималась так часто по лестнице за эти последние несколько дней, если бы я не сделала хоть одну из всех этих вещей, одну из всех… Они сказали, что в том, что произошло, не было моей вины. Но так ведь случается не со всеми. Только со мной. Значит, должна в этом быть и моя вина.
— Могу я вам чем-то помочь? — Рядом со мной стоит медсестра. Она совсем девочка, ребенок.
— Я ищу свою невестку. Веллингтон, Сьюзи Веллингтон.
Девушка смотрит озадаченно.
— Не думаю, что она в нашем отделении, — говорит она. — С чем она лежит?
— Ребенок. У нее просто родился ребенок.
Ее лицо проясняется.
— Вы же не на том этаже. Сюда мы только привозим малышей. Потом развозим их наверх, в другие отделения. Но я могу пойти проверить.
Я вежливо отказываюсь.
— А на каком я этаже?
— На третьем.
— Ой, извините, — быстро говорю я. — Должно быть, я нажала не на ту кнопку. Думала, что это четвертый этаж.
Быстро разворачиваюсь к лифту, который все еще открыт. Вхожу и нажимаю кнопку четвертого этажа. Пока дверь плавно закрывается, я улыбаюсь медсестре.
На следующем этаже у лифта никого нет. Выхожу и оглядываюсь. Место кажется безлюдным, хотя в отдалении и слышен тихий говор. Какое-то время выжидаю, но ничего не меняется. Здесь царит спокойствие, сон, праздность.
Иду по коридору. Затаенно, потом смелее. Никто не собирается меня окликать. Заглядываю в первую палату с четырьмя кроватями. Все нормально. Посетители часто заглядывают в такие палаты. Ищут того, кто им нужен. Здесь три женщины, лежат, разговаривают. Младенцы в детских кроватках рядом с мамами. Их миниатюрные, дышащие тела уютно завернуты в кремовые больничные одеяла.
Следующая комната полна людей. Две женщины спят, другие с мужьями, мамами, тетями, чинно обступившими кровати. Тихими голосами разговаривают о погоде. О телевидении, о ценах на пеленки.
Следующая комната пуста. Я вхожу. Внезапный храп. Это женщина в дальнем углу. Спит крепко, рот открыт, дышит глубоко. Малыш спит в кроватке рядом с ней. Маленький. Он и есть тот, за кем я пришла. Мой ребенок. Его личико розовое и гладкое, крошечные увлажненные реснички достают до щек, маленький хохолок черных волос закручивается прямо над глазами.
Наклоняюсь, чтобы взять его. Но в тот момент, когда я просовываю под него руки, с кровати раздается громкий храп. Застываю на месте, пока женщина переворачивается ко мне лицом. Но она спит, глаза ее закрыты, заспанное лицо расслаблено.
Я беру малыша, он кряхтит. Держу его в руках и смотрю на него. Это тот младенец, которого я ждала. И как же трудно дышать, как трудно вынести эту муку любви. Несу его в ближайший туалет с надписью «Только для пациентов». Никого не видно, и я проскальзываю в одну из кабинок.
Оказавшись внутри, осторожно кладу Генри на пол и открываю большую дорожную сумку фирмы «Маркс энд Спенсер», которую принесла с собой. Кладу его внутрь, на спину; нет, уж он не умрет у меня внезапно. Укладываю вокруг него свое одеяло, плотно заворачивая его свободный конец вокруг маленького ярлычка на ножке малыша. Если что-то сорвется, нам придется бежать. Все это время он спит, только немного посапывает.
И вот я уверенно выхожу и иду прямо к лифту. Решаю вместо лифта спуститься по ступенькам. Так будет менее подозрительно. Все, кого я тут встречала, так и делают до или после посещения.
Осторожно прохожу через холл внизу, каждую минуту ожидая, что прозвучит сигнал тревоги или меня кто-то остановит, но ничего подобного не происходит. Розовые ковры, автоматически открывающиеся двери. Скорее отсюда, на свежий воздух.
Быстро отдаляюсь от больницы, ощущая вес Генри в сумке. Теперь он несколько неспокоен, неожиданно делает руками резкие движения. Сумка поскрипывает.
Мне нужно на остановку одиннадцатого автобуса, чтобы привезти его домой как можно быстрее: ведь он захочет есть. Если он заплачет, возникнут осложнения. Люди не привыкли к тому, что в фирменных сумках носят младенцев. Хоть и непонятно почему. По размеру вполне подходит.
Но вместо того чтобы ждать автобус, я решаю пройтись. Боюсь идти домой. Мой дом не ассоциируется у меня с младенцем. Это мой дом, мои цвета, мои книги. Там нет места младенцу. Поэтому я все иду и иду в направлении Харборна. Мимо проезжают несколько полицейских машин с ревущими сиренами. Интересно, для чего это требуется такая срочность?
Становится прохладно, и я радуюсь, что принесла еще одно одеяло. Свежий воздух хорош для малышей. Я довольно часто останавливаюсь и заглядываю внутрь, вижу его маленькое розовое личико, крошечную улыбку, растягивающую маленький ротик, этот необыкновенный носик — миниатюрную копию взрослого носа.
Хоть я и перекладываю сумку из руки в руку, все же руки начинают ныть, поэтому ищу, где бы посидеть. Мне нужно поразмыслить, что делать дальше. Не могла себе представить, что все будет так просто. И недостаточно все продумала. Тот факт, что ничего плохого не произошло, прямо-таки обескуражил меня.
Теперь я уже в Харборне, в парке. Нахожу скамейку, где можно сесть, устраиваю Генри в сумке поудобнее. Мне так хочется взять его и подержать, но здесь я буду выглядеть слишком подозрительно. Я только опускаю палец в сумку и поглаживаю его по крошечной щечке. Его веки слегка подергиваются, но остаются опущенными, живые и дышащие теплом. Он пускает пузыри, и мне ясно, что он узнал мамино прикосновение.
Не знаю, что мне делать, куда пойти, к кому обратиться. Он скоро проснется, и нужно будет его покормить. Может быть, он заплачет. Что мне тогда делать? У меня в животе все крутится не хуже, чем в бетономешалке. А что, если я не смогу угодить малышу? Что, если он не перестанет плакать?
Но в данный момент все хорошо, я сижу в полдень в парке, и рядом со мной мой ребенок. Не хочу двигаться с места. И не уверена, что смогу это сделать.
— Привет.
Я едва не подпрыгиваю. Передо мной стоит девочка, обычная девочка с длинными косичками и очень большими голубыми глазами. Она кажется такой знакомой.
— Привет, — говорю я.
— Я вас знаю. Вы были тогда в поликлинике.
Смотрю на нее внимательнее и узнаю в ней Меган, сестру малыша Генри, рядом с которым я сидела во время моего последнего посещения.
— Да, — говорю я. — В поликлинике.
Она садится на скамейку рядом с сумкой «Маркс энд Спенсер». Я подвигаю малыша к себе поближе.
— А что в сумке? — спрашивает она.
Я пожимаю плечами:
— Ничего особенного. Всякая всячина.
— Можно мне посмотреть?
— Нет.
Генри начинает беспокоиться и подает голос. Меган смотрит на меня, а я на Меган.
— Тебе не следует разговаривать с незнакомыми людьми, — говорю я, вспоминая Эмили, Рози и капитана Крюка. Кажется, сто лет прошло с тех пор.
— Это малыш, — говорит она.
— Да.
— Почему это он в сумке?
— Не знаю даже. — Пытаюсь что-либо придумать. — У меня нет коляски.
— Можно купить.
— Да. Но коляски очень дорогие.
— Я знаю. — Она начинает болтать ногами под скамейкой и поглядывает на меня с улыбкой. Внезапно она кажется мне чрезвычайно умной. — Можно я пойду с вами и с малышом?
— Нет, конечно, нет. — Чувствую, как у меня внутри поднимается паника. — Где твоя мама?
Она смотрит куда-то вдаль и болтает ногами, напевая себе под нос. Генри опять подает голос.
— Я сбежала из дома, — говорит она через какое-то время и вновь напевает.
— Не вижу в этом ничего хорошего. Разве мама не будет беспокоиться?
— Вы не знаете мою маму.
— Нет, знаю. Я видела ее в поликлинике. У тебя есть еще маленький братик, которого зовут Генри.
Она прекращает болтать ногами и снова заглядывает в сумку:
— А как его зовут?
— Генри, — говорю я с гордостью.
Она морщит нос.
— Не смогли найти имя получше? — Она рассматривает малыша поближе. — И вообще, это девочка.
Я смотрю на нее с изумлением. Мне никогда не приходило в голову, что Генри может оказаться девочкой.
— Нет. Сразу понятно, что это мальчик.
— А почему же тогда он в розовой распашонке? — говорит она. — Розовые носят только девочки.
— Нет, — говорю я. — Я не хочу девочек.
— Да это несложно выяснить, — говорит она.
…Мы примечаем пустую коляску у мясного магазина. Видим, как мама вынимает из нее своего ребенка и заходит с ним в магазин.
— Давай, — говорит Меган. — У нас мало времени. Очередь там небольшая.
Мы выходим из парка и идем по переходу. Прямо перед тем, как подойти к мясному магазину, я останавливаюсь и достаю малышку из сумки. Я чувствую ее. Она в моих руках. Смотрю на нее сверху, на ее личико совершенной формы, и такая боль разливается у меня внутри!
— Быстрей же, — говорит Меган.
Кладу малышку в коляску, накрываю одеялом. Она начинает в знак протеста махать руками и хныкать. Наклоняюсь над ней.
Но Меган тянет меня за руку, поэтому я отворачиваюсь, оставив младенца в коляске. Того младенца, который в общем-то никогда и не был настоящим Генри. Интересно, что же будет делать мама, когда обнаружит, что у нее два малыша. Может, оставит себе обоих?