Виргинский уныло брел по снеговой каше вдоль Фонтанки, на северо-восточную оконечность города. По ту сторону скованной льдом реки раскинулся Апраксин двор. Льдистый холод проникал снизу и поднимался через ноги вверх, пробирая все тело.

А между тем конец всему этому можно положить так легко. Черкнуть короткое письмо отцу, больше ничего и не надо. Знай старик, в какой отчаянной нужде обретается сын, он бы не преминул выслать денег. А что, сесть и написать. Причем, не унижаясь мольбами о прощении или, паче чаяния, покаянно уповая на чужую милость. Просто намекнуть на обстоятельства — лишь это одно и требуется.

Отец, пишет Вам Ваш сын. Я крайне стеснен в средствах. У меня их нет ни на пропитание, ни на кров, ни даже на новые сапоги.

Остаюсь Ваш, Павел.

Всего-то и делов. Ну может, добавить что-нибудь, вроде как из великодушия:

Об остальном договорим как-нибудь в другой раз.

Да, вот так: звучит вроде как с намеком на примирение. Подбросить старику малость надежды; самую малость, без каких-то там уступок или попятных.

Хотя что скрывать: за письмо он не возьмется никогда.

Может, и прав был дознаватель. Может, и в самом деле гордыня. Как часто он, Виргинский, ощущал болезненную униженность, особенно в подобных обстоятельствах. Видно, одно шло рука об руку с другим: обостренная чувствительность униженного вкупе с дерзостным, на грани высокомерия ощущением уязвленного достоинства. Если б хоть как-то от них отрешиться, сбросить их вериги. Единственным путем к тому могла бы стать независимость в средствах, но никаким письмом к отцу ее не достичь. Чтобы как-то, в чем-то быть должным отцу, да еще после того, что случилось между ними, — сама мысль о том была несносна. Если уж не независимость в средствах, так хотя бы воля духа, а если и не она, то хоть свобода в собственных поступках. Но и здесь никто был не в силах чем-либо помочь или хотя бы посоветовать.

А можно б написать и по-другому. Допустим: Вы мне более не отец, и я Вам не сын! Я так бедствую, что у меня нет средств даже на новые сапоги, не говоря уже о пропитании или крове. И, тем не менее, мне ничего от Вас не надобно. Если Вы и сочтете нужным выслать мне денег, то это будет сугубо на Ваше усмотрение. Сам я ничего от Вас не прошу, и не ожидаю. Я не считаю и не буду считать себя Вашим должником. Если же Вы решите не слать мне денег, то так оно даже лучше. Вас не будет более в моих мыслях, и я прошу и Вас оставить все мысли обо мне. Более не Ваш…

Человеческая сущность, некогда известная под именем Павла Павловича Виргинского, не признающая более родства с кем бы то ни было под такой же фамилией (т. е. с Вами).

О, как ненавистно ему было свое имя.

Разумеется, существовал и еще один способ покончить со всем этим. Он то и дело приходил Виргинскому на ум. Просто бездумно улечься в снег и дождаться, пока холод и голод не свершат свое дело. Конец наступит достаточно быстро, без особых мучений.

Томительно-сладкая, исполненная жалости к себе картина полонила ум; тем не менее, Виргинский брел, не спеша воплощать ее в действие. Чувствовалось, что с каждым шагом все дальше становятся и те чертовы головы в колбах, и тот дознаватель, а заодно и все, что его с ними связывало.

Внезапно Виргинский проникся мрачной решимостью, что вся эта пошлая, вздорная круговерть лиц и событий длится уже никчемно долго. Пора бы ее и в самом деле прервать, и, скорее всего, выбор падет именно на второй из замысленных им способов. Оставалось совсем немногое — то, ради чего Виргинский убыстрил вдруг шаг и через Фонтанку по Семеновскому мосту двинулся в направлении Гороховой.

* * *

Когда он добрался до Садовой, уже стемнело.

Виргинский шел, разгребая ступнями мерзлую кашу и избегая глядеть на лица прохожих. Ноги сейчас двигались, казалось, совершенно обособленно от тела. Не чувствовалось ни холода, ни голода, ни изнурительной усталости; все поглотила жажда конечной цели.

Ему нужно было увидеться с Лилей.

Однако отыскать салон модистки оказалось не так-то просто. Он-то надеялся, что его выведет туда напрямую некая мистическая сила. Куда там! В тот раз — тогда, давно — стояла такая же темень, к тому же сам он был во хмелю; ни дать ни взять игрец в жмурки с повязкой на глазах. А уходя, наоборот, спешил, и вскоре заплутал в дебрях этого города, который никогда не считал своим.

Впереди что-то смутно обозначилось. Непроизвольно вскинув взгляд, Виргинский различил темный расплывчатый силуэт и пятно зыбкого оранжевого света, постепенно отплывшее в сторону, где и исчахло. Оказалось, фонарщик, запаливающий фитиль рожка. Все так же избегая глядеть прямо, Виргинский ощутил в себе знакомый взмыв унизительного страха вперемешку с обидой. Между тем фонарщик как ни в чем не бывало обогнул его, сутулого субъекта, и удалился, унося с собой в темноту лучик света. Преображение, привнесенное тем тлеющим фитильком, было столь мгновенным и полным, что впору диву даться. Виргинский ощутил себя словно входящим в некий призрачный, иллюзорный мир; мановение, противясь которому, он инстинктивно встряхнулся. Виргинский жаждал увидеться с Лилей; единственное желание, что упорно влекло его сейчас, заставляя месить и топтать хрусткие льдистые кристаллы под ногами.

От Лили он знал, что заведение мадам Келлер находится на Садовой, но где точно, она никогда не говорила. Ей мучительно не хотелось даже заговаривать о том месте — настолько, что она умоляла его даже не упоминать о нем.

Помнится, в лавку модистки вел еще боковой вход из пристройки, которая одновременно служила и входом в заведение; в подвал надо было спускаться по железной лестнице. Но ни одна лавка вокруг не напоминала своим видом ту самую.

Впереди на расстоянии послышались голоса — группа молодых офицеров, явно подшофе: вон как зубоскалят. Обманчивый свет тускло играл на пуговицах шинелей, кокардах и погонах. Судя по куражливым голосам и шуточкам, аппетиты у них сейчас примерно те же, что тогда завели к мадам Келлер и их собственную разбитную компанию. А может, они как раз сейчас туда и направляются? Надо бы держаться за ними. Виргинский так и поступил: чуть помедлив, пошел следом.

Передвигались они не спеша, по пути то и дело останавливаясь, но Виргинский приноровился и соблюдал примерно одинаковую дистанцию. При этом он старался держаться в затенении, подальше от света фонарей. «Все равно обнаружат, непременно обнаружат», — опасливо трепетало внутри. Виргинский попытался представить, что ему придется лепетать в свое оправдание, очутись он и впрямь в кольце этих спесивых, да к тому ж еще и нетрезвых благородий. Но ничего внятного на ум не приходило. «Измордуют», — напрашивался единственный обреченный вывод. Оставалось одно: сносить побои. Куда ему против них. Лучше уж не сопротивляться; зажаться посильнее и терпеть их лютые, железные кулаки — дескать, поделом мне, господа! И тут, ни с того ни с сего, Виргинского начал вдруг разбирать дьявольский соблазн: к чему вот так прятаться, как презренному филеру. Не лучше ли крикнуть этим барским отродьям что-нибудь обидное, оскорбительное. А вдруг они в темноте и не разглядят, кто он, этот таинственный смельчак? Момент соблазна был поистине ослепителен. Дать волю убийственному безрассудству помешало лишь то, что один из офицеров вдруг, картинно пав на колени, разразился романтичным «В крови горит огонь желанья», и вполне приличным тенором:

В крови горит огонь желанья-а-а, Душа тобой уязвлена-а, Лобзай меня: твои лобзанья Мне слаще мирра и вина…

От такой неожиданности Виргинский оторопело застыл, при этом как будто опомнившись. Подумать только, он сейчас был на грани того, чтобы все погубить своей пагубной взбалмошностью! За офицерами он пошел из соображения, что они, может статься, выведут его к Лиле. Мысль о том, что у нее с этими молодыми повесами может быть какая-то связь, обожгла черной ревностью, придав вместе с тем твердости: начатое нужно довершить до конца. Ему нужно найти Лилю, именно сейчас. Задать ей все те накипевшие, не дающие покоя вопросы.

Он и прежде хотел ее расспросить, да не решался. «Сколько их у тебя было? Сколько раз?» И другие вопросы, даже не оформленные в слова. Но Лилино мучительное умалчивание неизменно действовало на него обезоруживающе. Однако, говоря начистоту, в нежности Виргинского тлела скрытая ярость, направленная в общем-то и на нее, Лилю. А повеса в погонах все не унимался:

Склонись ко мне главою не-ежной, И да почию, безмятежный, Пока дохнет весенний день И двинется ночная тень…

Эти выродки, это пьяное хамоватое офицерье, с их похотливостью и сентиментальным лицемерием — и это с ними, с ними! — Лиля была. «Была» — боже, какой пошлый, гадкий эвфемизм, скрывающий ужасающий смысл! Может, нынче же, этим вот вечером, эти благородия будут в числе ее клиентов. Виргинскому представилась Лиля в окружении этих распутных барчуков, ухоженными пальцами похотливо лапающих ее тело. А она, она — разрумяненная, чуть навеселе, прельщает их бойкими игривыми взглядами, — где детская невинность перемежается с показной развращенностью… Тот детски невинный взгляд Лили — его Лили — он видел лишь однажды, когда впервые уединился с ней в заведении мадам Келлер. Но он не сомневался и в существовании той, другой Лили, с совсем иными глазами, полными распутства. И ее он ненавидел точно так же, как и этих хозяев жизни.

Певца между тем подняли с колен и с криками «браво» потащили дальше. Всю эту компанию неудержимо влекло к осязаемо близкой цели. Виргинский по-прежнему следовал по пятам и тогда, когда офицеры свернули на проспект, где тенор огласил морозный воздух по новой:

Но кто ее огонь священный Мог погасить, мог погасить, Тому уж жизни незабвенной Не возвратить, не возвратить…

Виргинского эти слова почему-то неизъяснимо тронули. Действительно, жизнь уходит в забвение, и ее не возвратить. Стоит поменяться местами, и возникает ощущение, что этот гаер видит изнутри его душу, озвучивает его мысли.

Довольно скоро они опять остановились. Что-то новое в их смехе, напряженном волнении вывело Виргинского из задумчивости. Отблескивая кокардами в тускловатом свете витрины, офицеры договаривались о деньгах. Несомненно, это и есть то место — вон и пристройка сбоку.

Офицеры о чем-то негромко спорили. Воспользовавшись этим, Виргинский за их литыми спинами проскользнул вниз по лестнице — в темноте, чуть не запнувшись на нижних ступеньках. А впрочем, туда ли он попал? Вопреки ожиданию, голоса у входа начали отдаляться.

Постепенно привыкнув к полутьме, глаза различили массивную дверь. Руки сами нащупали шнур от колокольчика. На звонок никто не отвечал.

Мало-помалу Виргинского начали разбирать сомнения, причем в себе самом. Как так получилось, что он поддался соблазну увязаться за теми офицерами? В таком поведении, если вдуматься, не было ни логики, ни последовательности. Несмотря на раздражение, Виргинский, однако, был доволен тем, что он все еще, пусть и отчасти, способен на подобный самоанализ. Значит, рассудок ему еще не изменил. Если место все же то самое, то он, возможно, добрался до него по старой памяти; так сказать, по протоптанной дорожке. А если так, то и за офицерами он увязался из того, чтобы как-то свалить на них порочность своего поступка, частично снять с себя ощущение вины. Может, они и знать не знали, кто такая мадам Келлер, а просто шли себе мимо и здесь оказались по чистому совпадению. И вся эта греховность с лицемерием лежит исключительно на нем. Они же, наоборот, невинны как агнцы, по крайней мере, в этом смысле. А коли так, то будь они трижды прокляты!

В двери неожиданно открылось похожее на заслонку окошко, обнажив резанувшую глаза прогалину света. Изнутри доносился шум голосов, отзвуки развязного смеха.

— Здравствуйте, — наугад сказал Виргинский, невольно сощурившись.

— Чего изволите? — спросило его хрипловатое контральто с различимым акцентом.

— А… А Лиля здесь? Мне бы с ней поговорить. — В этот момент где-то в помещении грянул раскат хохота. Столб слоистого от табачного дыма света и взрыв смеха словно слились воедино, своим воздействием заставив Виргинского болезненно съежиться. — Скажите, что это Виргинский.

Заслонка защелкнулась. Спустя какое-то время дверь отворилась, и на пороге очертилась хрупкая, как статуэтка, девичья фигура. Дверь за нею тотчас же захлопнулась.

— Павел Павлович? Откуда вы здесь?

— Лиля? Лиля, это вы, да? — Виргинский различил ее скупо освещенный силуэт лишь мельком. Но уже краткого взгляда было достаточно, чтобы заметить некую перемену в ее внешности.

— Конечно же я, — отвечала девушка. — Что это с вами? Вы как-то странно спрашиваете.

— О-о, я вижу, у вас новое пальто.

— Да, и что?

— Даже с меховой опушкой.

— Ну, и что такого?

— Видно, дела идут как надо.

— Павел Петрович, умоляю, зачем вы так. Это совсем не то, что вы думаете.

— И каково оно, когда вас трогают руками?

— Павел Петрович, умоляю!

— Наверно, получаете от того удовольствие? Иначе, зачем же этим заниматься, если оно не в усладу…

— Павел Павлович, это жестоко!

— Вздор! Неужто мужчина и женщина не могут со всей откровенностью называть вещи своими именами? Ведь так? Да разве я могу вас судить. У меня и права такого нет. Лицемерие, вот что я ненавижу. Насчет всего этого.

— Так что же? Что с этой вашей правдой? Что мне от нее?

— Вы не можете меня о том спрашивать! Вернее, ловить меня на моем же ответе. Вы лишь должны понять: нам нельзя строить наши отношения на лицемерии и лжи! Я должен знать правду!

— Так уж и хотите? — спросила она с запальчивостью; Виргинский даже опешил. — Что ж, я скажу. Скажу лишь одно. Эта дверь захлопнулась сейчас за мной навсегда. Теперь я уже никогда, никогда не вернусь ни в это место, ни в эту жизнь. Лучше с собой покончу и на Вероньку руки наложу!

Она толкнулась мимо, да так, что, несмотря на ее миниатюрные пропорции, Виргинский буквально отлетел. В эту секунду он вдруг отчетливо ощутил, что более всего ему хочется ее ударить, причем чем больней, тем лучше.

— Ваш Горянщиков..! — крикнул он вслед.

Замерев на середине лестницы, она обернулась — высвеченный фонарем призрачный силуэт.

— Что — Горянщиков? — не спросила — потребовала она. И в самом деле, что? Как-то само вырвалось. Виргинский собирался сказать, что видел его голову в колбе, однако вместо этого мстительно воскликнул:

— Он был одним из них, разве не так? Я замечал это по вашим глазам, когда видел вас вдвоем, — страх, что он вас нечаянно выдаст. А? А у него, наоборот, во взгляде что-то такое гнусное и вместе с тем злорадное, властное.

— К вам это все не имеет никакого отношения.

— Что ж. Никакого так никакого. В самом деле, кто я такой, чтоб учинять вам подобный допрос. Я даже сам удивляюсь, как вы такое допускаете. Действительно: вы сами вольны решать, как поступать со своим телом, с кем ложиться в постель, и по какой причине. Я же здесь и вправду ни при чем.

— Ну вот и хорошо, — сказала она, все еще медля уходить.

— Лиля. — Да?

— Он мертв. Горянщиков. Я как раз пришел, чтобы это сообщить.

Скудный свет помешал разглядеть выражение ее лица.

— Мне пора, — сказала она односложно, прежде чем бесшумно скрыться наверху лестницы.

Виргинский уткнулся лицом в ладони.