Шкатулочнику Кезелю снилось, будто бы он возводит лестницу для царских чертогов — длинную-предлинную, а из-за этого не вполне прочную. Все попытки объяснить, что в возведении лестниц он не дока, успехом не увенчались: дескать, делай как велено. Ценнейшую белую древесину доставили для этой цели в столицу откуда-то издалека. Количество дерева на возведение той лестницы было, кстати, скрупулезно просчитано, чтобы точь-в-точь соответствовало приложенному чертежу. Малейший просчет был совершенно недопустим. Все это Кезелю предварительно якобы разъяснили. Но вот беда: лист с чертежом постоянно взметался налетающим ветром, а потому приходилось поминутно отвлекаться, чтобы его как-то расправить. В конце концов от чертежа Кезель решил отказаться. Дерево он пилил и подгонял по памяти. Поначалу все шло гладко, как будто и не с тяжелой древесиной работаешь, а так, балуешься. Невесомые бревна и доски тесались и подгонялись легко, играючи. Венцы сами собой, по мановению руки, становились на место. Весело схватывали дерево шпунты. Как вдруг, взглянув вверх, Кезель обомлел: лестница-то, оказывается, совершенно ушла набок от верхней площадки, куда ее надлежало приладить. И тут все пошло наперекосяк. Тщательно вымеренные венцы перестали стыковаться, хоть плачь. Попробовал было сшивать их гвоздями — преогромными, — да куда там. Сколько по ним ни лупи, никак не входят. Кезель упорно колотил гвоздь по шляпке, но после временного поражения тот неожиданно выпирал обратно, как будто древесина зарастала сама собой, вытесняя гвоздь наружу. Уж он и темп, и силу удара менял — все впустую. Как он ни усердствовал, проклятущий гвоздь не входил, и все, хоть ты тресни.

Очнувшись от смутного сна, Кезель по-прежнему слышал дробный стук — только, как выяснилось, не молотка, а просто кто-то снаружи ломился в дверь. В остывшем за ночь жилье стояла кромешная темень. Вслушиваясь в грохот со злобой и вместе с тем с опаской, Кезель медлил: открывать, не открывать? Тем временем вопрос решился сам собой: дверь попросту высадили. В комнате затрепетал свет фонаря. Сзади угадывались силуэты людей — судя по отблеску блях и пуговиц, вроде как в мундирах. Жандармы, что ли, нагрянули?

— Студент Виргинский! — выкрикнул тот из них, что держал фонарь. — Где он?

Кезель, моргнув, молча указал на комнату своего постояльца.

Двое из ворвавшихся, что-то неразборчиво крича, бросились к двери. Еще секунда, и дверь была выбита, а голоса раздавались уже в комнате Виргинского.

Между тем в квартиру вошел еще один человек — приземистый, плотный, облаченный в шубу. Кезелю он мрачновато кивнул.

Слышно было, как из комнаты кричит Виргинский:

— Да иду же, иду! Дайте хоть ботинки надеть, сатрапы!

Обувь ему надеть, судя по всему, не дали — так и выволокли в незашнурованных башмаках и в таком виде поставили перед человеком в шубе.

— Ах… ах вот как! Сначала подношения, а потом арест, да?!

— Ну что ж. — Человек в шубе чуть прищурился. — Милости просим с нами, господин Виргинский.

* * *

Виргинского, наспех покормив, препроводили в кабинет Порфирия Петровича. На дверях поставили жандарма.

У следователя на столе лежал листок с тем самым договором. Виргинский, лишь пробежав его глазами, уничижительно хмыкнул:

— Нашли в чем обличать. Подумаешь. Уж и пошутить нельзя. Вы что, в самом деле полагаете, что я из-за этой белиберды мог его убить?

— Кто эти люди, Говоров с Ратазяевым?

— Откуда я знаю. Так, знакомцы Горянщикова. Он с кем только не знался. А с этими, кажется, прямо там, в трактире, и познакомился. Я их раньше и не видел. Актеры, должно быть. Или бывшие.

— То есть они оба актеры?

— Наверно. Точно не помню. Я пьян был. Судя по их манерам, да.

Порфирий Петрович взглянул на листок.

— Говоров, Константин Кириллович… Надо же, странное какое совпадение. И все одно, опять же сходится на вашей знакомой, Лиле. Помните, я вас как-то спросил, говорит ли вам что-нибудь это имя?

— Не знаю. Может быть. Не упомню… И вообще, все совсем не так было! — вскинулся вдруг Виргинский. — Вы меня не о том спрашивали! А о том, если не изменяет память, слышал ли я когда-нибудь это имя от Лили!

— Да неужто? А из вас, знаете, действительно вышел бы толковый адвокат. Как это резко меняет дело. Хотя в невиновности вашей это меня убеждает не особо. Вначале вы говорите, что ничего не помните. А следом вдруг оказывается, что помните очень даже подробно.

— Я сейчас только вспомнил, неожиданно для себя. Я изнемогаю от усталости. Меня силой подняли с постели. Вы бы сами при подобных обстоятельствах ручались за четкость своего рассудка? Ну да, вам небось оно только на руку. Вам лишь бы человека на слове поймать и от него потом разматывать!

— Не буду притворяться: я не вполне понимаю, чем вы руководствовались, подписывая этот, с позволения сказать, договор.

— Я был тогда пьян. Мы затеялись играть в карты, и я Горянщикову оказался должен уйму денег, которых у меня на самом деле в помине не было. Но не мог же я, поступившись честью, отказаться от своего карточного долга! Вот он и предложил мне такой выход. А я подумал: «Почему бы и нет?» Тут уж или пан, или пропал — не писать же, в конце концов, отцу. Я и выбрал из двух зол наименьшее.

— И где же вы заключили этот самый договор?

— Да в каком-то кабаке, прямо-таки кружале, возле Сенной. А вы-то где его отыскали?

— Где? Да между страниц одной из заложенных вами книг. — Виргинский зашелся сипловатым смехом. Порфирия Петровича между тем стало разбирать некое сомнение. — Разве не вы его туда поместили? — Виргинский мотнул головой. — Тогда как он там очутился, не подскажете?

— Должно, Горянщиков подложил.

— Зачем же? Зачем ему было прятать договор в одну из ваших книг?

— Так те книги были не мои, а его.

— Но ведь вы же их заложили?

— Да, я. Сознаться честно, я их попросту у него украл. Утащил и заложил, чтоб хоть какие-то деньги раздобыть. А потом бы их выкупил и вернул назад. Клянусь! Сразу же, как обзавелся бы хоть какими-нибудь средствами.

— И как вы, интересно, надеялись ими разжиться? Через отца?

— Нет, только не это! Я… я не знаю. Есть же разные пути. Вон Горянщиков, тот всегда как-то умел обернуться. Я думал, может, в журналисты подамся.

— А вы знаете, мне кажется, Горянщиков воспринимал этот договор куда серьезнее, чем вы. Потому, видно, и украл у вас закладной билет, что надеялся вернуть договор себе.

— А может, ему те книги просто понадобились для работы. Он же их переводил.

— Переводил? — Порфирий Петрович поднял брови. — Прямо-таки все!

— Все не все, но, по крайней мере, те, что по философской тематике. Его на это подрядил тот субъект.

— Который именно?

— Ну, тот, что проживает у Анны Александровны.

— Осип Максимович? — догадался Порфирий Петрович. — Это не он, часом, заведует публикациями от «Афины»?

Виргинский в ответ неопределенно промолчал.

— Отец у вас, должно быть, ужасный человек, — сменил вдруг тему разговора следователь.

— Это уж точно. Сущее чудовище, — не стал запираться Виргинский.

— А вы, видно, погрязли в житейских невзгодах из нежелания принимать от него помощь.

— Да я из его рук гроша ломаного не приму!

— Может, вы все же усугубляете?

— Я бы еще посмотрел, кто из нас усугубляет! — взвился Виргинский. — Уж не тот ли, кто похищает у своего сына всякую надежду, всякую возможность на счастье! — Порфирий Петрович хотел было спросить, что же это за похищение, но Виргинский его опередил. — Речь идет… о девушке, — выдавил он.

— Вон оно что.

— Я любил ее. Да, любил; что вы на это скажете! А он знал. Он все знал. Но при этом… При этом он еще и вожделел ее. Стремился обладать ею точно так, как он стремится обладать всем, на что положит свой алчный глаз! А то, что в нее влюблен был я, его единственный сын, для него лишь подливало масла в огонь.

— А что же та девушка? К чему, собственно, стремилась она?

— Она-то? Я не мог противостоять его лжи. Ни лжи его, ни богатству. В общем, они поженились. А мать моя давно уж в могиле.

— Мне кажется, что эта девушка вас попросту недостойна. И возможно, именно сознавая это, вы так сердитесь на своего отца. Вы вините его в ее несовершенстве.

— И потому вы, исходя из такой логики, считаете, что это я убил Горянщикова? — спросил Виргинский с сарказмом.

— Я считаю, что это повлияло на ваше решение вступить в тот престранный сговор. Вы дошли до такого отчаяния, такого нигилизма, что решили: уж лучше это, чем попросить денег у отца.

— Какой, к черту, сговор! Всего лишь никчемный клок бумаги!

— За которым вы, однако, возвратились в тот дом на Большой Морской, не так ли? Я имею в виду вашу попытку попасть позавчера ночью в комнату Горянщикова и вернуть ту бумагу себе.

Виргинский растерянно потупился.

— Да, не стану отрицать. Я туда приходил, и именно за ним. Но все равно я в это не верю. Ни в какую такую чертовщину, слышите! Я рационалист. Можете меня даже материалистом назвать, я не стану спорить. Просто, знаете, было как-то надежней иметь его все же при себе.

— Потому-то вы и отказались зайти со мной назавтра в тот дом. А ну как горничная скажет что-нибудь и тем самым вас выдаст. Что, разве не так?

— Мне не в чем себя упрекнуть!

— Ну, разве что в ваших словах Кате насчет того, что Горянщиков цел и невредим, даром что вы уже прекрасно знали о его смерти. — Порфирий Петрович поджал губы с таким видом, будто именно этот нюанс у Виргинского огорчает его более всего.

— Я в тот момент не владел собой. Смалодушничал.

— Да уж. Однако давайте вернемся к Константину Кирилловичу. Этот человек был вам известен. Вы этого не можете отрицать. И тем не менее вы не сказали мне этого, когда у вас была такая возможность.

— Еще раз повторяю: я не знал никакого Константина Кирилловича. Вообще никого с таким именем. Мало ли с кем мог снюхаться в том кружале Горянщиков! Он что, всех своих бражников по имени-отчеству мне представляет?

— Некая девица у мадам Келлер мне сообщила, что этот самый Константин Кириллович делает порнографические снимки.

— Вполне может статься. Ну и что?

— Самых что ни на есть молоденьких девушек.

— Зачем вы адресуете подобные вопросы ко мне? Я знать о них не знаю!

— Данная ваша бумага крайне компрометирующего характера. В ней вполне может прослеживаться мотив для убийства. — Виргинский устало мотнул головой. — По ней можно предположить, что вы убили Горянщикова, а виновным якобы выставили Тихона. Теперь вот еще и Ратазяев пропал. По логике вы могли устранить и его. Теперь Говоров. Где он? Мотив опять же налицо. Само собой напрашивается дело, где красной нитью проходит, что в ваших интересах было избавиться от всех, кто так или иначе имел отношение к данному договору.

— Но ведь это неправда! — буквально взмолился Виргинский.

— Ах, вы мне о правде, — вздохнул Порфирий Петрович. — Вот станете юристом, Павел Павлович, тогда быстро уясните, что как раз на правду полагаться особо не приходится.

* * *

Заснеженные тротуары Невского пестрели черными пятнами следов. Порфирий Петрович шел, наклонив голову. Он словно вчитывался в прихотливые цепочки с оттисками подошв, как будто те могли вывести его к разгадке тайны; иными словами, к загадочному убийце. Хотя на тротуар он смотрел скорее потому, что избегал смотреть на небо — напоминание о вечности, словно отстраненно взирающее сверху на людскую суету. Столь же безучастно взирали на нее и громады зданий. Живым теплом согревала шею лишь цепочка с нательным крестиком.

Было уже около полудня, но день выдался сумеречным, блеклым. Серость улиц разбавлялась лишь светом витрин да фонарями экипажей, плывущими в промозглой сизоватой дымке. Местами проезжую часть пересекали густые вереницы прохожих. Чтобы не мешать себе и другим, приходилось поневоле встраиваться в немолчный ритм людского движения. Встречные колонны пешеходов смотрелись эдаким строем неприятельской армии.

И над всем этим реял сонм колких снежинок.

Номер 22 представлял собой трехэтажное здание на северной стороне, как две капли воды похожее на номер 24, что высился на той стороне проспекта возле лютеранской церкви. Летом здесь как раз находилась солнечная сторона, хотя в такой день, как сегодня, все стороны были одинаково пасмурны. Первый этаж — магазины: кулинария, бакалейная лавка с ярко намалеванной вывеской, салон меховщика, мужская галантерея, и, наконец, «Механические приспособления». Остальное — присутственные помещения с конторами, и прежде всего — Издательский дом Смирдина. Здесь же, кстати, располагался и объект поиска — издательство «Афина», указанное на философских книжках, выкупленных у процентщика Лямхи.

Оставив галоши в мраморном вестибюле под присмотром неприступного на вид швейцара (надо же, какая глыба: судя по бакенбардам и грозному взгляду, ну чисто генерал), наверх Порфирий Петрович поднялся в сопровождении его более подвижного сотоварища (судя по всему, отставного солдата, для которого сидеть сложа руки — сущее мучение). С готовностью вскочив, тот всем своим видом выразил живейшее желание проводить их благородие до места. «Сами-то ни в жисть не найдете, вашскородь, — жизнерадостно сообщил он, — хоть тыщу лет ищите!»

Разумеется, впереди ждали лестничные пролеты, лабиринт коридоров, многочисленные углы и бессчетные нумерованные двери с табличками присутственных мест.

— Вот видите, вашскородь! Куда б вы без меня! — бодрым голосом возгласил провожатый. Но вскоре, судя по всему, запутался и он, хотя виду не подавал. Это было ясно лишь по тому, что он несколько замедлил шаг. Наконец, встретившись в одном из коридоров с молоденьким посыльным, несущим под мышкой стопку бумаг, он начальственно его окликнул:

— Эй! «Афина» где?

— Этажом ниже, в семьдесят втором!

— Как будто б я сам не знаю! Они что, переехали, что ль?

— Отродясь там были, в семьдесят втором! — крикнул посыльный, отдаляясь.

— Вот болван молодой, — пробормотал провожатый. — Я ж точно помню, они в прошлый раз где-то тут находились.

На этот раз Порфирий Петрович повел поиски сам; к счастью, успешно.

Дверь в 72-й номер была открыта. Еще приближаясь, Порфирий Петрович расслышал голоса — мужские; один высокий и непринужденный, другой напористый баритон. Судя по всему, между ними шел какой-то оживленный спор, хотя и весьма добродушный. Создавалось впечатление, что дискутируют двое закадычных друзей.

— Нет-нет, я просто-таки настаиваю: мысль философа как бы заключена в его исходном языке!

— Но таким образом вы невольно утверждаете, что любая попытка перевода философии либо чревата неудачей, либо вовсе тщетна!

— Второе подразумевает первое.

— Но вы же сами посвятили этому всю свою жизнь! Это то, чем мы по сути занимаемся. Это наше… дело!

— Нет ничего благороднее, чем посвящать жизнь заведомо проигрышному предприятию, — прозвучало в ответ с эдаким сладострастным ехидством, после некоторой паузы.

Раскланявшись напоследок с провожатым, Порфирий Петрович легонько постучал по притолоке, тем самым заставив собеседников прервать спор и оглянуться на неожиданного визитера.

Своим голосам они соответствовали, можно сказать, в точности. Тот, что помоложе, — высокий и тощий, эдакий циркуль с продолговатым лицом и преждевременными залысинами. Сидя на краешке стола у своего сослуживца, на Порфирия Петровича он посмотрел льдистым взглядом поверх книги, которую подпирал снизу длинными пальцами. Бледное лицо несколько насуплено, а губы, и без того тонкие, поджаты, видимо в поиске встречного аргумента своему оппоненту. Его сидящий за столом коллега был, напротив, покат и гладок, с ухоженной бородой и аккуратно зачесанной седеющей шевелюрой. На вид ему было лет около пятидесяти. Проворные черные глаза за стеклами изящных очков светились умом и ироничностью. Тучноватый, но не обрюзглый; даже, можно сказать, все еще привлекательный мужчина, как ему только это удавалось. Длинный прямой нос придавал его профилю некую медальную четкость; если же смотреть на лицо анфас, то на кончике носа виднелась мелкая ложбинка. Сочные губы при виде посетителя растянулись в бравурной улыбке, что лишь усилило контраст с внешностью его насупленного, угловатого коллеги.

— Добрый день, господа, — поздоровался Порфирий Петрович. — Это, если я правильно попал, издательство «Афина»?

— «Афина», — кивнули оба сослуживца одновременно.

— Тогда, если не ошибаюсь, я имею удовольствие лицезреть Осипа Максимовича с Вадимом Васильевичем? Тех самых господ, что проживают в доме Анны Александровны Иволгиной?

Сослуживцы растерянно меж собой переглянулись.

— Именно так, — отозвался наконец старший по возрасту (как раз ему и принадлежал тот голос, что повыше). — Лично я Осип Максимович Симонов. Чем могу-с?

— Позвольте представиться: Порфирий Петрович, из следственного управления. — Фраза не вызвала никакой реакции. — Я по делу о Степане Сергеевиче Горянщикове. Он, кажется, у вас одно время работал?

— Ах вы вот о чем, — понял наконец Осип Максимович. — Прошу вас, присаживайтесь.

Правда, на всех стульях в кабинете громоздились груды книг и бумаг, а кое-где и то и другое одновременно.

— Да мы уж вроде как давали показания полиции, — заметил Вадим Васильевич с вызовом, поворачивая книгу к себе лицом, а одну ногу закидывая на другую.

— Да-да, — поспешил согласиться Порфирий Петрович. — Кажется, поручику Салытову. Я с ними ознакомился. Только я здесь не по этому вопросу. Да и дело то уже закрыто.

— Я про это знаю, из газет! — живо откликнулся Осип Максимович. — Вы, кажется, там сообщили, что Тихон вначале убил Горянщикова, а затем покончил с собой? Вот тебе и Тихон! А Горянщикова жалко. Потеря, можно сказать, невосполнимая. Ведь он у нас, прямо скажем, одним из самых добротных переводчиков значился. Вы ведь понимаете, переводить философию — дело наитончайшее, не какая-нибудь там физика-ботаника. Мы вот сейчас только что между собой обсуждали: здесь чутье, воображение необходимы. Переводчик должен вначале уловить сокровенный смысл философа, и уж затем только вживлять его в рамки иного языка. Взять Гегеля. Его и свои-то, немцы, отнюдь не все понимали. Как он сам изволил выразиться: «Был лишь один человек, что меня понимал, да и тот неверно истолковывал». Оно и неудивительно! Язык, единственно доступное нам средство выражения мысли, — инструмент, безнадежно далекий от совершенства. Можно с уверенностью сказать: есть вещи, для описания которых слов попросту не существует. Слова лишь упрощают, сужают вселенную. Есть, более того, целые разновидности идей и понятий, фактически не отражаемых в нашем сугубо условном, однобоком мире слов. Тот же Гегель, кажется, сказал, что сама идея способна содержать в себе свое же отрицание. Со словом такого не бывает. Я с ним безусловно согласен. — Он вдруг помрачнел. — Н-да, Горянщиков. Такой талант пропал!

— Вы в своих показаниях изволили утверждать, что те двое меж собой повздорили?

— Я? Да Господь с вами, — отмахнулся Осип Максимович. — Меня и в городе-то не было. Я в восьми сотнях верст отсюда находился. Вот Вадим Васильевич, говорят, что-то там слышал.

При упоминании своего имени Вадим Васильевич слегка насторожился.

— Ах да, точно, — спохватился Порфирий Петрович. — Помнится, Анна Александровна мне говорила, что вы, кажется, были на тот момент в Оптиной пустыни. Вы, выходит, человек набожный?

Порфирий Петрович со значением посмотрел на икону, прилаженную в одном из углов.

— А что, вы находите это предосудительным?

— Вовсе нет. Просто смею полагать, что некоторые из ваших авторов, извините, — отъявленные безбожники.

— Почему, коли дело закрыто, вы вообще донимаете нас всеми этими расспросами? — неприязненно спросил вдруг Вадим Васильевич баритоном еще более звучным, чем во время недавнего спора.

— Вадим Васильич, дорогой вы мой, — одернул коллегу Осип Максимович, глянув на него с укоризной.

— Да я вовсе не о том деле расспрашиваю, — Порфирий Петрович затрепетал ресницами, — а так, из интереса. Вы правы, то дело закрыто. Однако я пришел потолковать с вами о другом, с позволенья сказать, происшествии. Я сейчас расследую исчезновение некоего Алексея Спиридоновича Ратазяева.

Наступила пауза. После чего Вадим Васильевич сказал:

— Нам такой неизвестен.

— А вам, Осип Максимович? Может, вы что-нибудь от себя скажете?

— А я, кстати, где-то это имя слышал. Ратазяев. Хм. Не из актеров, часом? Да-да, кажется. Я его, сдается мне, видел в какой-то постановке. Вы ту пору, Вадим Васильич, не застали, — снисходительно улыбнулся он коллеге. — Ратазяев, Ратазяев… Да, определенно был такой актер, к тому ж достаточно известный. А потом, кажется, что-то с ним такое случилось. Не то пьянство его сгубило, не то еще какая напасть.

— Так вот, именно он и исчез.

— А мы-то, собственно, здесь при чем? — спросил Вадим Васильевич, выпрямляясь наконец в полный рост.

— Имя его упомянуто в одном документе, принадлежащем Горянщикову. Там, помимо этого, значится еще один господин, некто Константин Кириллович Говоров. — Вадим Васильевич на это лишь с тягостным вздохом захлопнул книгу. Осип Максимович бесцветно улыбнулся. — Горянщиков был с вами связан постольку, поскольку выполнял для «Афины» определенную работу. Кажется, он и непосредственно перед убийством делал для вас какой-то перевод?

— Да, определенно. «Философию нищеты» Прудона. — Осип Максимович удрученно вздохнул.

— У него также был найден ряд философских трудов, изданных «Афиной». Все произведения переводные. Видимо, его работа?

— Молешотт, Бюхнер, и Фохт с Дюрингом, — перечислил по памяти Вадим Васильевич. — Да, книги все в его переводе.

— Вот-вот, именно они, — кивком оценил его памятливость Порфирий Петрович. — Так что, как видите, Ратазяев некоторым образом увязывается с Горянщиковым. А тот, в свою очередь, невольно выводит меня к вам.

— Вы говорите, Ратазяев исчез, — заметил Осип Максимович раздумчиво. — А по мне, так это обычное дело, для нашего-то города. Может быть, он вообще взял да и перебрался в ту же Москву, и концы в воду. Или вон на Выборгскую сторону. А старые порочащие связи да знакомства попросту порвал, чтоб не отягчали новую жизнь. Иными словами, спрятался. И с прежним актерским амплуа своим раз и навсегда покончил. А что, взял да и поступил на службу, вон хотя бы на учительскую должность. Или, наоборот, спился окончательно да где-нибудь на улице и замерз. У нас в городе чего только не бывает, вам ли не знать.

— Теории, безусловно, интересные, — улыбнулся Порфирий Петрович, — и доводы убедительные. Только вот обстоятельства, сопутствующие его исчезновению, нами расцениваются как весьма подозрительные.

Вадим Васильевич нервозно зашевелился.

— Прошу меня простить, господа, но дела есть дела, — сказал он, сухо раскланиваясь. — Мне свои непосредственные обязанности выполнять надо.

— Не смею задерживать, — сказал Порфирий Петрович. — Только, с вашего позволения, перед уходом я к вам загляну еще раз, буквально на пару слов.

Вадим Васильевич, натянуто улыбнувшись, прошел в боковую комнату.

— Нас здесь всего двое, — улыбнулся Осип Максимович, словно оправдываясь. — У нас не то что у богатея Смирдина, нам все самим делать приходится. А сейчас как раз заказ срочный свалился от Московского университета. Для нас оно как манна небесная.

Порфирий Петрович, сдержанно кивнув, спросил:

— Осип Максимович, а это для вас обычное дело, вот так все бросить да и отправиться на богомолье в обитель?

— Не совсем. Нынче первый год. Но вот съездил и осознал, что душа-то у меня всю жизнь именно к этому и стремилась, чтобы рождественский пост с покаяния да с мыслей светлых начать. Может, оттого, что старею. Возраст, знаете ли. О бренности сущего начинает думаться. Когда смерть уже не где-то там, вдалеке, а вот она, за спиной из мрака сгущается. Вы, кстати, верно вопрос обозначили, верую ли я. Я же не сразу к вере-то пришел. Вы уж, наверно, у себя в ведомстве выяснили, что сам я из семьи священника. В семинарии некогда обучался, думал по стопам отца пойти. Но вот, как и многие из моего поколения, открыл для себя философию. Вкупе с наукой. А с ней, понятно, и сомнение. Оттого тогда и решил, что вера и знание — явления меж собой непримиримые, исключающие друг друга. Что вера по определению отрицает истины, обретаемые через знание. Истины нелегкие, лишь упорным трудом дающиеся. Чтоб овладеть последними, необходимо отречься от первой, и никак иначе. И настолько очаровало меня искусство логики, что я и впрямь веру отверг. А теперь вот понял, как их меж собою примирить.

— И каким образом вы к этому, интересно, пришли?

— Через Гегеля. Именно через него я уяснил, что подлинное знание — истинный субъект и объект философии — есть дух, познающий себя как дух.

— А вот я в Оптиной пустыни так ни разу и не был.

— Обязательно побывайте. Просто непременно. Я уже по голосу вашему чувствую, что у вас душа этого жаждет. Я еще и потому туда наведался, что там как раз один из тех монахов обитает, отец Амвросий, который меня еще в бытность мою семинаристом наставлял. Теперь-то он уж старенький совсем, преставится скоро. Так что если б я в этом году не съездил, то может, его бы уже и не застал. Вот уж действительно святой человек, таких по России теперь считай что и нет.

— Далековато она, Оптина пустынь-то.

— Да уж не близко. Сначала поездом до Москвы, а оттуда до Козельска. В саму же обитель ничем и не доберешься. Пешком надо, или по реке. Или как я нынче.

— Как это?

— А на коленях.

Порфирий Петрович впечатленно помолчал.

— Может, и мне надо будет как-нибудь отправиться.

— Я вас к этому просто-таки призываю!

— И когда вы, говорите, отбыли из Петербурга?

— Так, надо посчитать. Судя по всему, двадцать восьмого. Ноября, разумеется. И поезд, кстати, был на восемь двадцать утра. Интересная игра цифр, не правда ли?

— Значит, в Оптину пустынь вы прибыли..?

— Назавтра, уже вечером.

— А в Петербург когда изволили возвратиться?

Осип Максимович, чуть прищурившись, некоторое время сосредоточенно прикидывал.

— Кажется, два дня тому. Или нет? А то, знаете, в такую суету окунулся после возвращения — полная противоположность миру и покою обители. Будто целая вечность с той поры минула.

— Премного благодарен, Осип Максимович. Сведения самые что ни на есть полезные. — Порфирий Петрович учтиво поклонился. — А теперь, если не возражаете, я лишь на минутку отвлеку Вадима Васильевича. Буквально один вопрос.

Он без стука заглянул в соседнюю комнату, всполошив такой внезапностью секретаря (ишь как кинулся упаковывать пачку книг; наверняка ведь, шельма, до этой поры стоял подслушивал).

— Вадим Васильевич, вы ведь в день отъезда провожали Осипа Максимовича на вокзал?

— А как же!

— Непосредственно до поезда?

— Да, покуда он в вагон не сел. Даже с перрона ему вслед помахал.

— И все это время, пока его не было, вы сами находились в Петербурге?

— А где ж еще.

— Благодарю, — сказал Порфирий Петрович с поклоном. Он собрался было уходить, но секретарь, судя по всему, собирался что-то сказать, и он взглянул на него вопросительно.

— Позвольте спросить, — нерешительно обратился Вадим Васильевич. — А вот та работа, которую для нас делал Степан Сергеевич… Что с ней?

— Она сейчас у меня.

— Вы знаете, мы были бы так благодарны, если б вы нам ее вернули. Мы, вы же понимаете, книгу к изданию готовим. А теперь, с кончиной Степана Сергеевича, придется нового переводчика искать. Надо же как-то работу заканчивать. А то и вообще самим придется за дело взяться, мне или Осипу Максимовичу. Нам бы знать, сколько там Сергей Степанович успел сделать.

— Боюсь, не имею пока такой возможности. В смысле вернуть. Мне нужно досконально все изучить. Это довольно важное свидетельство.

— И как долго, вы думаете, тот перевод будет у вас?

— Не берусь сказать.

— Вам, наверно, от него и пользы-то особой нет.

— А вот это уже мне решать.

Вадим Васильевич пристально посмотрел следователю в глаза.

— Уверяю вас: Осип Максимович — кристальной души человек, — произнес он наконец негромко.

Порфирий Петрович в ответ кивнул, словно принимая это к сведению.