Ну вот, опять поручение, и опять глупее некуда.

В самом деле, за сегодня поручик Салытов обходил уже седьмой трактир кряду. От перегарно-водочной и табачной вони уже дышать было невмоготу; глаза начинали непроизвольно слезиться, в горле першило. На входе его бесцеремонно пихнули двое выбирающихся из кабака пьяниц — толкнули не по злобе, а просто не рассчитали амплитуду движения, оттого и навалились.

Заношенные грязные армяки, неуклюжее радушие — от всего этого Салытова буквально воротило. Просто абсурд какой-то. И чья это дурацкая затея, с обходом этим, будь он неладен? Просто зла не хватает.

— Пшел прочь! — брезгливо отпихнул он одного из забулдыг рукой в перчатке. Мужичина от толчка тяжело качнулся и медленно, не сразу сфокусировал на поручике мутный взгляд.

— Ну же, — еле сдерживаясь, прикрикнул Салытов, — живей, разлюбезные!

Прозвучало вполне миролюбиво, и вместе с тем как бы ставя преграду между ним и этими двумя чуйками. В ответ пьяница пробурчал что-то невнятное.

Его товарищ ухватился за перильца крыльца и качался теперь эдаким штурманом терпящего бедствие корабля. Он вдруг громко чихнул, от чего его опасно накренило — еще немного, и он повалился бы на Салытова. Пришлось осмотрительно обогнуть эту пару, прежде чем не оглядываясь войти в трактир.

Над полудюжиной столов и на прилавке кабатчика, чадя, потрескивали свечи. Неверный свет, перемежающийся с островками тени, придавал силуэтам сидящих за столами выпивох некую покинутость. На вошедшего никто даже не обернулся. Из угла доносились унылые звуки шарманки, которую крутила баба в рваном полушалке. Незатейливая мелодия наслаивалась на сдержанный гомон голосов. Ни смеха, ни веселого шума, свойственного дружеским застольям, — лишь вздохи да унылое бормотание, под стать монотонному зуденью старенькой шарманки.

Салытов, тяжко вздохнув, прошел к прилавку, за которым тощий паренек-половой с угрюмым видом протирал несвежей тряпкой стаканы. Временами он вдруг прерывал свое занятие, словно в такт нестройному звучанию мелодии, как будто находясь с ней в невидимой связи. Подпоясанная рубаха топорщилась на пареньке пузырем, вышивка местами отпоролась.

— Кто тут за главного? — начальственный бас поручика поверг полового в оторопь. — Где тут хозяин, дубина стоеросовая? — Салытов в сердцах грохнул кулаком по прилавку. Вышло бы внушительнее, если б на прилавке стояла посуда, но и такого удара оказалось достаточно, чтобы половой остолбенел окончательно — кстати, заодно с шарманкой, которая на минуту тоже озадаченно притихла. — Ну чего ты на меня пялишься! Хоть слово-то молви, одно-единственное! Или ты глухонемой? Бол-ван! — Глаза у паренька наполнились страхом, отчего Салытов осерчал еще сильнее. — Ты мне, любезный, хотя бы вот что скажи… — Тут Салытов на секунду замешкался, поскольку сам теперь запамятовал, чего бы ему хотелось от этого дурня услышать. Криком, как видно, ничего не добьешься. А потому он сменил тон на более сдержанный.

— Я поручик Илья Петрович Салытов, из Сенного полицейского участка. — Теперь половой еще и открыл рот. — Ты по-русски вообще соображаешь, нет? Где он?

— Кто «он»? — переспросил наконец паренек дрогнувшим голосом.

— Хозяин твой, ирод, черт тебя побери!

— Он, это… в зале, в соседней.

— Ну так зови его сюда! Ну нар-род, вообще ничего не соображают, — искренне жалеючи себя, прорыдал Салытов. Нечто вроде омерзения волной прошло по телу. Кочевать и дальше по всем этим кружалам становилось решительно невмоготу. Он брезгливо оглядел пол, рассчитывая увидеть на нем тараканов — и, честно сказать, не ошибся.

Когда он поднял глаза, вместо паренька возле него стоял бокастый мужик с кудлатой бородой и сальными волосами, поглядывая на него с постной миной. Под липким на вид кожаным фартуком грушей торчало пузо.

— Ступай, Кеша. Сам разберусь, — пробасил он куда-то на сторону. В голосе чувствовалась настороженность. Кабатчик цепко оглядел незваного гостя.

— Ты тут, что ли, заправляешь этим… — Салытов оглядел стены кабака, словно на них могло быть написано соответствующее слово. — …заведением? — бросил он с сарказмом.

Кабатчик ограничился скудным кивком.

— Поручик Салытов, из Сенного околотка, — отрекомендовался Салытов. — С официальным расследованием. Так что будь любезен, иначе сам знаешь что бывает! — Салытов полез в карман шинели и вынул оттуда фотографию Ратазяева. — Вот этого признаешь?

Кабатчик молча изучил фотоснимок, после чего моргнул с совершенно непроницаемым лицом.

— Да мало ли кто здесь шляется, — хмыкнул он наконец, возвращая карточку.

— Но ты его таки узнаёшь?

— Да не особо.

— Что значит «особо», не «особо»! — в очередной раз сорвался Салытов. — Ты мне четко изъясняй, узнаешь его или нет!

— Ну раз так, то нет.

— Ты что, дурака из меня делать вздумал? Ты мне это брось! Я тебе покажу, как со мной дурака валять!

Кабатчик в ответ лишь упрямо возвел бровь.

— И бровью нечего тут играть! Ишь чего, бровями он играть со мной вздумал! Дерзить?! — Салытов хлестко шлепнул кабатчика по щеке перчаткой. Появившийся в этот момент за прилавком половой побледнел. Кабатчик же в ответ лишь повернулся другой щекой — дескать, «на, хлещи!» — и уставился на поручика по-бычьи, исподлобья. — Вот они мне где, брови твои, понял? — И разгневанный Салытов провел по шее ребром ладони.

Кабатчик понуро кивнул.

— А теперь, я опять тебя спрашиваю, ты узнаешь этого человека? Смотри внимательно! — Салытов ткнул кабатчику карточкой чуть ли не в физиономию; тот даже попятился. — Ну?

— Ну вроде, если присмотреться, бывал такой здесь, разок-другой, — тихим голосом, но без страха отвечал кабатчик.

— Да он тут по всем вертепам шлялся! — хмыкнул поручик. — Куда ж ему мимо вас пройти! — Поняв, что попытка пошутить не удалась, Салытов продолжил дознание. — И когда он был тут в последний раз?

— Не упомню, ваше превосходительство, — льстя не высокому, в общем, чину поручика, почтительно отвечал кабатчик. Салытов воззрился на него с подозрением.

— Врешь! А сегодня? Сегодня его разве не было?

— Не было, ваше превосходительство.

— А давеча? Скажем, вчера?

— И давеча не было. Он к нам уж давненько не заглядывал, — сдавленно произнес кабатчик и, словно заново приглядевшись к Салытову, добавил: — Ни он, ни тот, второй.

— Второй? Ах вот как, был еще и второй? — Салытов от неожиданности даже позабыл про строгость.

— Да они частенько, бывало, вдвоем захаживали. Он и тот, второй.

— Кто таков?

— Ей-бо, не знаю, ваше превосходительство! Нешто я их поименно сюда запускаю?

— А вот я возьму да и привлеку тебя как сообщника серьезного преступления, — пугнул Салытов без особого, впрочем, рвения, скорее из привычки. — За укрывательство лиц, разыскиваемых полицией. Что, съел? — спросил он с прежней резкостью, словно опомнившись.

— Да откуда ж я про то знал, что они в розыске, ваше превосходительство! — с показной истовостью взмолился кабатчик. — Я б, коли про то знал, вмиг бы спросил, кто такие! А я тут, если вникнуть, вообще никого толком не знаю. — Он беспомощным жестом обвел свое заведение, посетители которого сидели в полутьме, все как один в остолбенении. — Что мне до них! Приходят, пьют да уходят. Мне до них и дела нет. Может вон Кешка что подскажет. — Кабатчик снисходительно кивнул пареньку-половому, который враз обмер от предстоящего разбирательства с полицейским.

— А что, и впрямь, — недобро усмехнулся Салытов. — А ну давай, выкладывай!

Кеша лишь глазами зарябил между строгим хозяином и грозным жандармом.

Салытов предъявил ему фотографию.

— Ну что, знаешь этих людей? — Кеша спешно кивнул. — Так говори! — рявкнул Салытов.

— 3-знаю.

— Как звать? Как они друг к другу обращались?

— О-о-обращались…

— И то хорошо. И как же обращались?

— Один, это, Ра… Ра… Ра… — силился выговорить паренек.

— Что еще за «ра-ра-ра»? Говори, как подобает человеку, остолоп!

— Ра… Ротозяев, — справился наконец половой.

— Я уже понял, что Ра-тазяев, дурища! Ты мне теперь не Ра-та-зяева называй, а того, второго! С которым он сюда таскался!

— Говоров, — выпалил Кеша скороговоркой, на этот раз без запинки.

— Точно Говоров?

Кеша опять отчаянно кивнул.

— Так. Говоров. И что ты про этого Говорова можешь мне сообщить?

Паренек беспомощно съежился, словно боясь, что его сейчас ударят. Судя по всему, он готов был выложить про этого Говорова все, что угодно, лишь бы знать, чего добивается от него этот суровый жандарм. Наконец он кое-как совладал с собой и выдавил единственную фразу:

— У него фотографии были.

— Так. Далее. — Половой опять поежился. — Ну давай, давай дальше! Что за фотографии? Кто был на них?

— Глупости.

— Какие еще глупости?

— Ну… просто.

— Глупость ходячая — это ты сам! Говори толком, что там было, на тех фотографиях!

— Ну, девицы разные.

— Девицы? Что ж такого глупого в девицах? Ты что, от карточек с девицами глаза воротишь?

— Они, того… без одежи. Салытов вальяжно расхохотался.

— С чего это ты вдруг? Разве ж это глупость — девки голые! Ну-ка, покажи мне, какие у тебя фотокарточки с ними имеются!

— Я на них сроду смотреть не могу, — признался Кеша.

— Ну да, поверил я тебе! Парень, в твоем-то возрасте! Да ты не дрейфь, не арестую я тебя за пару-тройку скабрезных карточек. Ты лучше мне, Иннокентий, правду скажи: что ты с теми снимками делал?

От официального к себе обращения половой заробел еще сильнее.

— Я их не брал! Попросту смотреть на них не мог! — с жаром воскликнул он.

— С чего бы вдруг? Ты что, скопец, что ли? Или у тебя корешок отвял, с орехами заодно? А может, ты… — В глазах у Салытова мелькнуло брезгливое подозрение.

— Нет-нет, я не потому! Просто у них на лицах… Как будто они боятся.

— Боятся? Шлюхи-то?

— Из них некоторые… совсем еще девочки. У меня сестренка в таком возрасте. Так нельзя.

— Они, девочки эти, потаскухи сызмальства! Для чего они, по-твоему, всем этим занимаются!

— Мне на них смотреть было поперек души.

— Гляди, а у тебя в половых-то, оказывается, святой, — усмехнулся Салытов, обращаясь к кабатчику.

— Кеша у нас славный парень.

— Враль он, твой Кеша! Я парней знаю. А этот — враль, если не хуже. — Салытов презрительно поглядел на Кешу. — А ну-ка скажи мне, скопец, не показывал ли тот тип фотографии здешней публике?

— Непременно показывал. И продавал всем, кто мог купить, да еще и… — Под остерегающим взглядом хозяина Кеша испуганно осекся.

— Мол-чать! — с прежним пылом крикнул на кабатчика Салытов. — Говори!

— Я теперь его тоже вспомнил, — спохватился тот. — Он как-то раз пробовал такими карточками за водку рассчитаться.

— Вот ведь как странно память к тебе возвращается. Так ты порнографию принимал в виде оплаты?

— Он мне зубы заговаривал, что он артист. Мол, артистичные позы. О порнографии тогда и речи не шло.

— А ну неси их сюда!

Кабатчик нехотя стронулся с места — вначале туловищем, и лишь затем головой.

— А ну живо! — прикрикнул поручик, с ухмылкой глядя, как мужичина вперевалку заспешил к себе в закуток.

Фотокарточки размером с игральные карты мало чем отличались от тех, что поручику доводилось видеть прежде. Лица у некоторых моделей выглядели и вправду несколько смущенно, но это лишь добавляло им пикантности. Поручик шелестел снимками быстро, с напускной небрежностью, стремясь не задерживаться на них взглядом — словом, демонстрируя отсутствие любого интереса, помимо служебного. Хотя, если честно, изысканная бледность кожи и интимные темненькие треугольнички (у иных по возрасту и волос-то на сокровенных местах не было) исподтишка все же волновали — кровь бежала быстрей. На одной фотографии среди аляповатых декораций он, кстати, признал ту юную блудницу, что попала к ним тогда в участок по обвинению в краже сторублевки. «Груди, надо сказать, что надо», — успел отметить он.

На иных фотокарточках были мужчины. Причем лица у них были или повернуты от объектива, или вне фокуса, или смазаны за счет движения. Мужчины, в отличие от женщин, были одеты; обнажены лишь их половые органы в разной стадии эрекции. На одном из снимков было запечатлено семяизвержение: брызги обильно сеялись на голый низ женского живота. Партнерша следила за этим орошением без особой приязни. Перевернув пачку, поручик стал просматривать снимки повторно, на Этот раз с обратной стороны. На обороте одной из карточек был записан какой-то адрес.

— А ну-ка прочти, — скомандовал Салытов кабатчику, бросая снимок на прилавок.

— Спасский переулок, три, — прочел тот.

— Это адрес того самого Говорова?

— Может, и он. Я раньше внимания не обращал, — отвечал кабатчик, избегая глядеть Салытову в глаза.

— Да неужто? А мне сдается, он специально для тебя его записал. Чтоб ты знал, куда тебе при надобности наведаться за этим товарцем.

— Да не помню я. Можно подумать, мне только и делов, что на оборот карточек любоваться.

— Так. В целях расследования улику я конфискую, — не без злорадства объявил Салытов, пряча пачку снимков в карман. Кабатчик протестовать не стал, лишь недоуменно пожал плечами. — Если увидишь кого-нибудь из этих двоих, Ратазяева или Говорова, мигом посылай Иннокентия ко мне в участок на Столярный. Подозреваемых удерживать до нашего прибытия. Все понял?

Ответа он дожидаться не стал — лишь монументально кивнул, словно отсекая этим любые возможные пререкания. Снова загудела шарманка — впечатление такое, что звук не заунывный, а какой-то недужный, словно чахоточный гнусит. Повернувшись, Салытов покинул заведение. Чувство брезгливости не покидало даже после того, как он вышел на улицу. Он невольно ускорил шаг.

* * *

Семьдесят два, семьдесят три, семьдесят четыре, семьдесят пять…

Виргинский шел, считая свои шаги. Но сколько ни иди, а расстояния между собой и собственным своим унижением не изменишь. Оно вот оно, всегда с тобой, смотрит тебе прямо в лицо — в виде башмаков, полученных в дар от ненавистного дознавателя. Вот оно до чего дошло: принял подачку из рук этого злодея! Сам принял, своими руками, от эдакого исчадия. Как они тогда ночью к нему вломились, схватили, будто преступника, — разве такое забудешь! «Вот он, Виргинский». Иуды! И потом еще у этого главного иуды достает наглости уговаривать его добровольно остаться в тюрьме! Сатрапы!

«Дьявол, сущий дьявол», — выговаривал себе Виргинский. — «Подумать только, я чуть было не пошел у него на поводу».

До Виргинского дошло, что он уже не отслеживает количество шагов: считать и одновременно думать достаточно сложно. В том, что он считает, был определенный смысл. Если сосредоточиться на счете, не так неотступно думается об унижении. На чем он, кстати, остановился? Ладно, начнем наугад:

Восемьдесят шесть, восемьдесят семь, восемьдесят восемь…

Виргинский шагал вдоль замерзшего Екатерининского канала, в сторону Невского. Без причины в такой день на улице делать явно нечего: льдистый ветер хлещет в лицо, насквозь продувает пальтецо на рыбьем меху — и все это яростно, с пронизывающей силой. В одном месте канал шел на изгиб, вместе с ним к северу изгибалась и протоптанная в снегу тропа. Справа от канала надменно высился Имперский банк, всем своим видом словно заявляя: «Тебе к моим богатствам путь заказан». С другой стороны канала, по иронии судьбы, тянулось унылое здание сиротского приюта.

Виргинский остановился, невольно задумавшись над скрытым во всем этом смыслом. Вот он, слабый, неспособный от голода даже связно думать человек. И вместе с тем ему вдруг показалось невыразимо важным задуматься над тем, что значит стоять вот так, между державным банком и приютом для сирот.

В эту минуту мимо прошаркал бродяга — еще более опустившийся, чем он сам, в рванине, под которую для тепла подложены были солома и газеты. Нищий брел почти бесшумно, возникнув словно из ниоткуда. Таких неприкаянных бедолаг по Петербургу бродило множество. Все они казались на одно лицо — один загнется, другой его сменит. Избегая смотреть на нищего, Виргинский тем не менее остановил взгляд на его обуви — точнее, на расползающихся опорках, которые были когда-то валенками.

Какое-то первозданное, на суеверии основанное чувство не дало ему взглянуть бродяге в лицо. Вспомнился читанный некогда рассказ про человека, преследуемого собственным двойником.

Дав бездомному скрыться за поворотом, Виргинский продолжил сбивчиво отсчитывать шаги. Девяносто, девяносто один…

Бродяги за поворотом не оказалось — куда-то словно канул.

Девяносто три, девяносто четыре…

Тропа вывела Виргинского к Невскому, на пятачок возле Казанского собора. Вольготная ширина проспекта вселяла неуютное чувство, сродни боязни. Казалось, несущийся ветер сейчас негодующе сдует, унесет прочь, в никуда. Место для променада здесь — только хозяевам жизни, богатым, в мехах.

Виргинский решил укрыться в колоннаде Казанского собора. Несмотря на свой атеизм, к этому месту он относился без антипатии. Подкова колоннады была подобна рукам, раскрытым для объятия, — величавость, не принуждающая падать ниц. Нечто, влекущее своей возвышенной кротостью. Человечностью веяло от этого храма, возведенного руками крепостных зодчих.

Между колоннами ветер надувал поземку, то и дело смещая тонкие слои снега или нанося новые. Созерцание путаницы следов на ступенях привело Виргинского в некое оцепенение. Он теперь не мог даже вести счет собственным шагам.

И все же постепенно в нем снова проснулось ощущение собственной приниженности, а вместе с тем и смутное припоминание того, как он с нею наконец разделается. Некий план, сложившийся еще в камере, если не раньше. Развязка, которую он близил самой своей жизнью. Найти бы лишь силы привести этот план в исполнение.

Только что это за план — придется повременить, прежде чем вспомнить. А пока:

Раз, два, три…

Он двинулся вдоль колоннады.

Нет, это не рассудок притупился. Просто голод. Найти бы лишь выход из всего этого — голода, униженности, на какую они его обрекали. А, вот оно. Вспомнилось. Вот почему он сейчас на Невском: покончить наконец с голодом.

Четыре, пять, шесть…

Незаметно для себя он шел сейчас по цепочке чьих-то следов — судя по всему, наиболее свежих, но не вполне разборчивых; толком не понять, где здесь пятка, а где носок. Иногда следы переходили в продолговатые чиркающие линии, будто прохожий пробовал скользить или подволакивал то одну, то другую ногу. Виргинский огляделся, но никого не приметил. И все равно ощущение такое, будто он здесь не один. Словно чье-то присутствие угадывалось в проплывающей мимо череде колонн.

Семь, восемь, девять…

И тут он увидел его — того самого бесприютного нищего, что проходил возле канала; сгорбленную фигуру, вкрадчиво скользящую меж колонн.

«С каким проворством он движется, — подумал Виргинский. — А по виду так совсем доходяга, еще хуже меня».

Впрочем, не это выгнало Виргинского из уютного безветрия соборной колоннады. Просто ему невыносимо было терпеть близость — пусть и умозрительную — этого бродяги. Она вселяла невольный ужас. Виргинский проникся вдруг уверенностью, что стоит этого нищего нагнать и взглянуть ему в лицо, как он непременно узнает в нем самого себя.

А потому Виргинский выбрался на Невский проспект, как раз напротив квадрата трехэтажного здания по ту сторону мостовой — в это время, по счастью, пустынной. Ветер, озорно взвыв, не замедлил накинуться на бедного скитальца.

* * *

— Мне бы к Осипу Максимовичу.

Холодный взгляд Вадима Васильевича прошелся по голодранцу, невесть как проникшему в помещение издательства «Афина».

— А вы кто будете? — спросил он после паузы, разомкнув скептически сжатые узкие губы.

— Да вы меня знаете. Помните, я бывал в доме у Анны Александровны? Я Виргинский, Павел Павлович.

— А по какому делу?

— Я бы хотел видеть Осипа Максимовича.

— Осип Максимович — человек занятой. И не может вот так все бросать и принимать всех подряд.

— Скажите ему, что я друг Горянщикова, Степана Сергеевича.

— И всего-то?

— Не только. Я к тому же писатель. Точнее, учусь. Но я писал в свое время очерки.

— Писателей по Петербургу пруд пруди.

— Горянщиков сказал, что я могу найти у вас работу. Говорил, что за меня поручится.

— К сожалению, Горянщикова нет в живых. Как он может за кого-то ручаться?

— Я очень вас прошу. Позвольте мне пройти к Осипу Максимовичу. Горянщиков мне говорил…

— И что же он вам такое говорил? — послышался второй голос, высокий, со смешинкой, и в комнату вошел сам Осип Максимович, прервав тем самым унизительный допрос. В стеклышках его очков светлячком мелькало отражение лампы.

— Насчет работы, которую он для вас выполнял, — оживился Виргинский. — По переводу Прудона. Мы с ним об этом беседовали.

Осип Максимович, сняв очки, вдумчиво вгляделся в посетителя антрацитово-черными глазами.

— Прямо-таки о Прудоне? — Да.

Осип Максимович снова водрузил на нос очки, за стеклами которых глаза у него казались меньше.

— И вы полагаете, что в самом деле могли бы потянуть работу, которую осуществлял Степан Сергеевич?

Он явно хотел спросить что-то еще, но сдержался.

— Мы и о многом другом с ним беседовали.

— Да-с? И о чем же?

— Ну, вообще о философии. О философах. О том же Гегеле. Осип Максимович задумчиво потер подбородок.

— Неужто и о Гегеле?

— Очень вас прошу. Я хочу на вас работать. Дайте мне на исполнение хотя бы отрывок, я непременно справлюсь, вот увидите. Если результат вас устроит, я готов буду сделать весь перевод до конца. Я готов даже за полцены, которую вы давали Горянщикову.

— Это потому, что вы как работник вдвое хуже его? — кольнул Вадим Васильевич.

— Это потому, что я не жадный. А просто голодный. Судя по улыбке Осипа Максимовича, ремарка пришлась ему по вкусу. Настроение начальника, похоже, частично передалось и его сумрачному коллеге.

— К сожалению, мы вам мало чем можем помочь, — заметил он. — Перевод Горянщикова у нас конфисковала полиция. Мы даже не знаем, сколько он успел сделать.

— Я знаю, что он не успел закончить, — отреагировал Виргинский.

Настроение у Осипа Максимовича вдруг переменилось. Он удрученно вздохнул.

— Бедный Степан Сергеич. Его смерть для нас — ужасный удар. — Он потерянно улыбнулся Виргинскому. — Он же был мне как сын.

— И зачем так люди говорят, — тоже нахмурившись, заметил студент. — Абсолютно пустые слова.

— Но как же. Я ведь… тоскую по нему. — Виргинский на это промолчал. — А он хоть когда-нибудь, хоть однажды… отзывался обо мне тепло! — с непонятным волнением спросил Осип Максимович.

— Для вас что, есть какая-то разница, любил он вас или, наоборот, ненавидел?

— Он говорил, что… ненавидел?

— Нет, почему. Просто такое чувство я испытываю к своему отцу. Потому что, если Горянщиков был вам как сын, удивительно ли, что он испытывал к вам нечто схожее.

Неожиданно Осип Максимович рассмеялся.

— А что! Думается мне, переводчик философии из вас выйдет очень даже недурственный. Попробуем доверить вам заключительную главу Прудона. Если справитесь с ней на уровне, дадим предпоследнюю главу. И так далее в обратном порядке. Когда, даст Бог, выцарапаем-таки из полиции текст Степана Сергеича, зазор в серединке останется минимальный.

— Это безрассудство! — воскликнул Вадим Васильевич, воздевая руки.

— Ничего-ничего, Вадим Васильевич. Годится ли он, мы уясним достаточно скоро. Ну что, мой друг, принимаете наши условия?

— А как насчет денег? Мы еще это не обговорили.

— Ах деньги. Это, знаете ли, зависит от качества работы. Если она оставит желать лучшего, то, боюсь, денег мы вам дать за нее не сможем.

— Но мне нужны деньги, прямо сейчас! — Поняв, что вспылил совершенно некстати, Виргинский тут же сбавил тон: —

На материалы. Бумага… Перья… Чернила, свечи. Ну и… et cetera, — добавил он после паузы.

— Et cetera? — переспросил Осип Максимович насмешливо. — Что же это, интересно?

— Например, еда.

— Это элементарное попрошайничество! — опять вмешался Вадим Васильевич.

— Что ж. По мне, так лучше иметь дело с попрошайкой, чем… — Осип Максимович сжал губы, подбирая подходящее слово, — чем с иным каким негодяем.

Вадим Васильевич строптиво отвел глаза: дескать, шутка не удалась.

— По крайней мере, не дадим же мы нашему переводчику умереть с голоду, — с добродетельным видом воскликнул Осип Максимович. — Так и быть, даем вам полтинничек авансом. Если работа нас устроит, получите пять рублей и следующую — в смысле предыдущую — главу на перевод. Ну а если нет, то уж не обессудьте: полтинничек этот будет нашим единственным взносом в данное предприятие, и на этом мы расстанемся раз и навсегда. Годится?

Виргинский кивнул, глядя в пол.

— Вадим Васильевич, прошу вас, шкатулку с кассой! Угрюмый циркуль направился в смежную комнату, осуждающе качнув головой.

* * *

На свежем пронизывающем ветру Салытов наконец-то почувствовал облегчение. Хотя, в общем-то, преждевременно. Вон пьяный беззастенчиво блюет на мостовую, а сосед его о чем-то запальчиво спорит с фонарным столбом. На углу Сенной площади, выходящем в Спасский переулок, дрожащая на холоде женщина предлагает всем купить у нее шарф. И в самом деле — скорее уж можно на шарф позариться, чем на нее саму.

Вон студенты облепили стайками прилавки, полки и столы книжных лавок на Спасском — книги по большей части подержанные. Вообще студенческую братию Салытов недолюбливал: вся эта расхристанность вызывала у него глубокое негодование. Мозгляки — худющие, кожа да кости, — одеты кое-как, а туда же, гнут из себя невесть что. О времена, о нравы! Видно, все летит в тартарары: где ж это видано, чтоб нахальные эти куцехвосты еще и тщились представлять собой цвет державы, ее гордость и надежду! Да чем они лучше неграмотных темных мужиков из глухого захолустья? Скорее напротив — хуже, куда хуже! Те хотя бы исправно, безропотно несут свой крест, делают что положено. Мужик, у него хоть душа в целости. А у этих «скубентов» — одно безверие да отступничество, сплошной нигилизм.

Салытову представилось, как он громит все эти лавки на манер Христа, изгоняющего торговцев из храма.

Подъездная дверь в третий дом была открыта. Попытка прикрыть ее за собой не увенчалась успехом. Сумрак в парадном быстро сгущался вместе с угасающим днем. Видны были лишь прямоугольники квартирных дверей в первом этаже. От пинка подъездная дверь открылась шире, но видимость от этого не улучшилась. Свет снаружи истаивал окончательно. Подъездная лестница различалась скорее на ощупь; собственную вытянутую перед собой руку и то уже, считай, не было видно.

Уже в полной темноте Салытов постучал в первую попавшуюся дверь. Подождав около минуты, постучал еще раз, сильнее. Подъезд вторил стуку гулким эхом. Ощущение было такое, будто за дверью простирается необитаемая пустыня.

А может, зряшная это затея? Может, не стоило соваться сюда в одиночку? Надо было хотя бы предупредить людей в участке.

Салытов представил, как бежит сейчас, унося отсюда ноги, всем на смех. Или, скажем, такая сцена: вот выходит кто-то из темноты и без слов всаживает ему меж ребер нож. А потом так же молча уходит, не оставляя следов.

Тут у Салытова вспыхнул запоздалый гнев на Порфирия Петровича. Надо же, как он его тогда выставил перед сослуживцами. Дескать, как же вы упустили того самого, как потом выяснилось, Говорова! А он-то, Салытов, здесь при чем? Мерзавец на тот момент уже скрылся! Нехорошо получилось. Обидно.

Ну да ладно, мы этому Порфирию покажем. Добудем ему того Говорова самостоятельно: знай наших!

И Салытов решил остаться — была не была.

Между тем где-то в недрах квартиры послышались шаги. Ну что: двум смертям не бывать, а одной…

Дверь приотворилась, в открывшуюся щель блеснул свет фонаря. Из щели на Салытова пристально смотрел один глаз из-под изогнутой брови.

— Говоров где? — отрывисто бросил поручик, мимоходом подивившись сиплости собственного голоса.

— Выше, — ответили из-за двери, причем как будто и не ртом, а этой самой бровью. Пахнуло водкой и квашеной капустой.

— Покажи где. — Бровь в ответ взметнулась, выражая сердитый отказ. — Я из полиции. Делай как сказано — добром предупреждаю.

Дверь открылась шире, отчего свет веером рассеялся по парадной. Фонарь держал у груди приземистый лысый мужичок лет сорока. Прежде всего в глаза бросались его брови — кустистые, вьющиеся. Не человек, а джинн какой-то — правда, в миниатюре. К тому же брови эти были на редкость подвижны, действуя словно обособленно от лица. Лишь немного спустя Салытов вобрал в себя всю его физиономию. Морщинистая кожа, широкие скулы — внешность скорее азиатская. Острая бороденка придавала его голове сходство с перевернутой луковицей.

— Не буди лиха, пока тихо, — сказал мужичонка. — Дом у нас добропорядочный.

— Вот и хорошо. Ты кто будешь?

— Леонид Семеныч я. Толкаченко. Дворником я здесь.

— Стало быть, у тебя и ключи от всех квартир есть?

— Стало быть, да.

— Тащи, живо.

Вместе с дворником уплыл и источник света. Всюду по темным углам начал невольно мерещиться Говоров.

— А чего он такого натворил? — осведомился строгим голосом дворник Толкаченко, возвращаясь со своей коптилкой и со связкой ключей.

— Не твоего ума дело, — буркнул ему в спину Салытов, поднимаясь следом по скрипучим ступеням.

— Знал я, что все это скверно кончится, — вздохнул на ходу Толкаченко.

— Ты о чем?

— Говорил же я ему: прекрати!

— Что такое?

— Да девок он сюда притаскивал. А сам все отнекивался. Но меня-то не проведешь: я каждый скрип слышу, а не то что ихнюю там бордель сверху. Вот и доразвлекался, подлец.

Они поднялись на второй этаж. Толкаченко кивком указал на дверь, что справа.

— Отпирай, — велел Салытов.

Их встретила непроглядная темень.

Толкаченко, как мог, осветил плотно занавешенную комнату.

— Нету его, — сообщил он с некоторым удивлением. — А ведь был недавно, я нюхом чую.

Дворник еще раз обошел комнату, даже потрогал для верности оконную раму.

— Странно как-то, — посветив еще и в окошко, подытожил он наконец.

— Может, он по перилам съехал, а ты и не расслышал? — осклабился Салытов. — Дай-ка сюда фонарь. Да живее же, ч-черт! — прикрикнул он нетерпеливо, заметив в углу очертания какого-то темного предмета.

Предмет на поверку оказался не чем иным, как дагерротипом на треноге.

— Ага. Вот он где свои картинки делает.

В эту секунду его пробила жгучая ненависть к Говорову. Теперь ему по-настоящему хотелось изловить этого прохвоста — чтобы тот непременно понес наказание, неважно даже какое.

В скудном свете колышущегося фонаря темная комната представала не вся сразу, а как бы по фрагментам: тахта с пестрым покрывалом, стол с неубранной посудой, незаправленная кровать, открытый секретер, этажерка с книгами, прислоненная к ней гитара с бантом… Осмотреть секретер было небезынтересно. Салытов уже на расстоянии понял, что забит он по большей части фотокарточками известного свойства — вроде тех, что он изъял у кабатчика. Но что примечательно, изображение оказалось в основном одно и то же; отпечатан был, можно сказать, целый тираж — все та же блудница, которую тогда задержали за кражу сторублевки. На снимке она возлежала на говоровской тахте, заложив руки за голову и картинно согнув одну ногу в колене. У Салытова невольно пересохло во рту. От обилия схожих меж собой образов голова буквально шла кругом.

— Срамотища-то какая, — шумно сглотнув, вымолвил пораженный увиденным дворник. — Подумать только, и все это буквально у меня над головой проистекало! Ну Говоров, ну держись!

— А ну тихо! Об увиденном никому ни слова, понял? Чтоб не возникало подозрений. Этот жилец, скорее всего, — опасный преступник. Речь идет об убийстве; точнее, о его расследовании. Как только Говоров этот вернется, сразу дашь мне знать. Я — поручик Салытов, из Сенного полицейского околотка, на Столярном.

— Да нешто мы не знаем. Мы полицию завсегда уважаем, — с готовностью заявил Толкаченко.

— То-то. Когда он, этот Говоров, в основном дома бывает?

— Да пес его знает. Он то есть, то его нет. То весь день спит, то цельную ночь где-то пропадает.

Салытов подошел к этажерке. Книги на ней были примерно одной формы и размера, и даже обложка преимущественно одного цвета, бордового. Ну и соответственно, названия:

«Гарем: сцены из жизни», «Похождения распутника», «Тайная страсть Пандоры», «Белые рабыни», «Пребывание в Содоме», «Право первой ночи», «Плеть и плутовка», «Сладость через боль (продолжение „Плети и плутовки“)», «Плоть и кровь», «Отдавшись мавру», «Тысяча и одна девичья головка», «Монах и девственницы» — и далее в том же духе. На корешках изданий значилось: «Приап».

Салытов победоносно кивнул. Не дворнику, боже упаси (о нем он сейчас напрочь позабыл), а просто представив, как он эти книги предъявляет Порфирию Петровичу.