Князя Быкова Порфирий Петрович заметил раньше, чем сам оказался замечен юным аристократом. Молодой человек сидел у дверей в кабинет следователя и со смиренным видом терпеливо дожидался. Одной рукой он машинально поглаживал свою шапку, как какого-нибудь ручного зверка. Порфирию Петровичу сделалось неловко; так бывает при напоминании о взятом на себя, но не до конца выполненном обязательстве.

Порфирий Петрович думал было свернуть незамеченным в боковой коридор, но был перехвачен окликом наглеца Заметова:

— Порфирий Петро-ович!

Князь тут же вскинул голову. Пришлось, растянув губы в улыбке, шагать навстречу вскочившему со стула Быкову, который одной рукой держал на отлете шапку, а другую отвел словно для объятия.

— Что ж, милейший, — с бравым видом воскликнул Порфирий Петрович, — как кстати, что вы заглянули к нам именно сейчас! У меня к вам как раз накопились интересные вопросы. — Князь тряхнул головой так, что рассыпались заботливо уложенные локоны. Видно было, что слова следователя его разом и обнадеживают и озадачивают. — Прошу. — Порфирий Петрович распахнул перед ним двери в кабинет. — У нас тут появилась одна важная зацепка.

— Вы нашли Ратазяева? — спросил князь с трогательным простодушием.

Сказать по правде, такая наивная прямота досаждала.

— Пока не нашли, — отвечал Порфирий Петрович, жестом приглашая садиться. Сам он при этом, отведя глаза от наверняка разочарованного лица князя, выдвинул из-за стола стул и грузно на него опустился. — Но зато мы вышли на Константина Кирилловича Говорова, того самого. Помните, я вас о нем спрашивал?

Князь в ответ нахмурился.

— Он рассказал вам, что случилось с Ратазяевым?

— Гм. Да нет, с ним самим мы пока беседы не составляли. Но зато нам теперь известно его местопребывание. И совсем скоро мы рассчитываем вызвать его на разговор. Дворник у него в доме оказался на редкость услужливым, и сразу же даст знать, как только Говоров объявится у себя.

— А если не объявится?

— Будем надеяться, что все же объявится, — выжав улыбку, Порфирий Петрович пустил дым от прикуренной папиросы.

— Вы, кажется, хотели меня о чем-то спросить, — напомнил князь без особого энтузиазма.

— Да, хотел. — Порфирий Петрович прикрыл глаза. — Тот студент, Виргинский, упомянул в разговоре и Говорова и Ратазяева как актеров. Постарайтесь, пожалуйста, вспомнить, в какой связи слышали про Говорова лично вы. Вы, кажется, как-то сказали, что тоже о нем наслышаны. Быть может, в связи с актерским амплуа Ратазяева?

— Я, право, точно и не знаю. Может быть.

— Извините, но это не ответ. — Порфирия Петровича охватила вдруг усталость. — Вы, к примеру, не укажете, в какой именно постановке Ратазяев был задействован в последний раз?

Резковатый тон князя не уязвил, а скорее взбодрил, придав сосредоточенности.

— Последние годы ролями его, прямо скажем, не баловали, — помолчав, сказал он взвешенно. — Все друзья — то есть бывшие друзья — от него отвернулись.

— Отчего же?

— Прошла молва, что ему, как бы это… нельзя доверять. Но это несправедливо. Нельзя же так, из-за одной лишь нелепой выходки…

— Какой именно?

— Да вы небось и сами знаете. Разве нет? — Порфирий Петрович степенно покачал головой. — Однажды вышло так, что он… хватил лишнего. Точнее, напился, да здорово. Прямо перед спектаклем. И вышел на сцену пьян. Ну и… Нет, мне просто не верится, что вы не слышали о той выходке знаменитого Ратазяева! — Растопырив холеные пальцы, князь Быков закрыл себе лицо. — Вот за нее-то он и пострадал.

— Что же он такого натворил?

— Ох, право. Неужто я должен об этом излагать?

— Это может оказаться важным. Даже очень.

— В общем, он прямо перед залом измочился в оркестровую яму.

— Ах вот как.

— Да. А затем и вовсе упал со сцены. Скандал был неимоверный. Придя в себя, он скрылся. И после того с год о нем даже слуха не было.

— Так получается, исчезать для него — не впервой?

— Получается, так. Но это было давно. Еще до нашего с ним знакомства. Я, разумеется, слышал ту историю с чужих слов. Ну да кто ж про нее не слышал?

— Скажем, я, до этого момента. А скажите, на каком спектакле вышел тот, гм, конфуз?

— Это когда повторно ставили «Ревизора», в оригинальном составе Мариинского.

— Стало быть, в пятьдесят шестом году? — рассеянно переспросил Порфирий Петрович.

— А вы что, помните?

— Да, давненько оно было, — сказал следователь уклончиво. — Лет десять тому. Как же он, интересно, концы с концами-то сводил, без своего актерства?

— Ну как. Все же оставались у него и кое-какие доброжелатели. И друзья у него есть, истинные. До сих пор.

— Говоров, например?

Лицо князя страдальчески исказилось.

— Что ж, — вздохнул он. — Видно, придется рассказать об этом негодяе все, что мне известно. Прежде всего оговорюсь, что лично я с ним не знаком, и знакомиться никоим образом не намерен. Более того, он мне омерзителен. Да, с Ратазяевым он действительно водил знакомство, причем весьма близкое. И уж лучше бы Ратазяев держался от той близости подальше! Держаться возле гадюки — верный способ быть ею укушенным.

— Вы считаете, что меж собой они близки со времен ратазяевского актерства?

— Это он, Говоров, во всем виноват! Это он спаивал Ратазяева! Да еще и вовлекал в свои грязные делишки!

— Понятно. А если посмотреть на недавние их отношения? Князь сокрушенно покачал головой.

— Через этого Говорова он начал заниматься… всей этой пакостью.

Выдвинув ящик стола, Порфирий Петрович вынул изъятую Салытовым у кабатчика колоду и, выбрав из нее несколько снимков с мужским участием, протянул их Быкову.

— Вы, случайно, не про это?

Князь дрожащими руками принял фотографии. Лицо у него побледнело от негодования.

— Да. Это как раз Ратазяев. На всех этих карточках. Иногда он еще подрабатывал распространителем, на какое-то там издательство. Опять же через Говорова.

— На «Афину»? — собирая фотоснимки, неожиданно для себя спросил Порфирий Петрович.

— Нет, — отверг Быков. — Хотя про нее я тоже слышал. Какое-то другое название, не вполне пристойное.

— Видимо, «Приап», — прозвучал не вопрос, а скорее утверждение.

В ответ князь лишь молча кивнул.

* * *

Толкаченко Леонид Семенович тихо страдал (от явного переедания квашеной капусты).

Он сидел сейчас в качалке за чтением «Северной пчелы». Не мешало б, кстати, зажечь свечу — за окошком, даром что еще не вечер, а всего три часа пополудни, было уже сумрачно. А там, глядишь, уже и к делам пора приступать. Грехи наши тяжкие.

Жил он один-одинешенек, в квартирке по Спасскому переулку, 3, где и служил дворником. С женитьбой как-то не заладилось. Хотя и была одна особа — давно, по молодости лет, — с которой он чуть было не объяснился. Дочка того самого Девушкина, конторщика из Департамента внутренних дел, где он и сам тогда подвизался курьером. Толкаченко как раз и проживал у того семейства, снимая комнатенку размером со шкаф в их и без того небольшой квартире. Дочке их, Марье Макаровне, едва минуло тогда шестнадцать. Совершеннолетие, стало быть. Уж он ей и подарочки, и то-сё, несмотря на грошовое свое жалованье, и про книжку, ею читанную, разговор когда поддержит (а по большей части вид сделает, что читал). Однако родители ее (сами кое-как от получки до получки, а папаша так еще и пьяница) были не без гордыни. Всё хвастали — да громко так, специально чтоб он слышал, — что зреет, мол, их дочери партия от ах какого жениха. И хотя партии той все не складывалось, на сердце становилось все тоскливей, и в конце концов бросил Леонид Семенович и конфеты и платочки своей было избраннице подносить. А углубился окончательно и бессловесно в чтение газет — той же «Северной пчелы», к слову сказать. Марья же Макаровна смазливость свою шестнадцатилетнюю постепенно утратила — да сдается, не только ее, а и много чего еще. Потом папашу ее со службы уволили, а матушка у них померла — говорят, от разочарованности. Тогда и сама Марья Макаровна стала на него, все еще курьера, томно так очами поглядывать. И уже не он к ней, а она к нему с подарочками зарядила — в основном всё книжки, которые он читать потом так и не читал. И вздыхала, и на Фонтанку намекала прогуляться белыми ночами. Только он — может, к стыду своему, а может, так оно и к лучшему — страсть свою былую в себе приструнил, а снова распалять ее не решался. Поделом, мол, тебе, зазнобушка моя бывшая. Или уж просто боялся, как бы чего из-за той страсти не вышло, или, наоборот, стыдился втихомолку, что на страсть оную больше не способен. Словом, были грезы, да вышли все. И на свидание, совсем уж было назначенное, он тогда не пришел. А так, прогулялся сам по себе вдоль Фонтанки да воротился домой, белой ночью так и не насладившись. А возлюбленную свою бывшую, заплаканную, назавтра ни о чем не спросил — прошел мимо как чужой.

Вот уж тридцать лет как с той поры минуло. И сидел теперь Толкаченко Леонид Семенович один-одинешенек в темноте, за чтением всегдашним своим, при свечечке. Только после визита того полицейского как-то потускнело в нем удовольствие от «Северной пчелы». Особенно от колонки с новостями. Прежде, бывало, с каким упоением читаюсь о разных там женах, забитых мужьями до смертушки, или там о пьяницах, под лошадь угодивших, или об отцах с сыновьями, что в драке друг дружку порешили. Раньше оно воспринималось как будто в паноптикуме за стеклом. Теперь же все эти страсти-ужасы словно вдруг ожили и изливались с газетных страниц прямо в мир, где обитал он сам. И существовали прямо вот так, в действительности, перед самыми глазами. Читаешь газету — и уже не упоение тебе, а, напротив, смятение сплошное. Что ни передовица, то мутный ужас: вот оно, опять что-то поблизости творится. Хоть вовсе бросай чтение.

Как там жандарм тот сказал: расследование убийства? Кажется, да. Да еще, мол, опасное.

Получается, как раз над ним, наверху, тот самый убийца и обитает? Говоров, стало быть?

Брезгливо сглотнув гнусную изжогу, Толкаченко между тем продолжал читать.

В том, что Протопопов виновен, сомнения не было изначально. Он уже несколько раз, в присутствии свидетелей, угрожал расправиться со своей жертвой. Он не скрываясь направлялся в ее апартаменты. И вот прозвучал роковой выстрел из револьвера. Когда на место прибыла полиция, он преспокойно сидел возле бездыханного тела своей хозяйки с орудием убийства в руках. В своем преступлении он, однако, немедленно сознался. И вот теперь — «спасибо» изворотливости его адвоката и безмозглости вновь назначенных присяжных, не говоря уже о бездарности полицейских чинов, — этот отъявленный циник, хладнокровный убийца, выпущен на свободу. Жертва же за время процесса из потерпевшей сама превратилась едва ли не в преступницу. Из-за гнуснейшей клеветы и инсинуаций (разумеется, в материалы дела это не вошло) само ее существование публично оболгано. Нам же лишь предоставляют сделать вывод, что она, дескать, «сама удостоила себя такой участи». Естественно, самой ей в свою защиту сказать теперь нечего (тем не менее позвольте спросить: «А и надо ли ей было в чем-то оправдываться?»). Она мертва. А ее убийца — Протопопов. Тот самый, что сегодня самым возмутительным образом оправдан. Более того, оправдательный приговор был встречен в зале суда чуть ли не овацией. Подобное, возможно, и уместно где-нибудь во Франции, где нравственные устои давно под вопросом. У нас же сам факт того, что невинный выставляется вдруг виновным, а убийца нагло разгуливает на свободе, подвергает невольной угрозе существование каждого из нас.

Гулко хлопнула подъездная дверь. Толкаченко, рывком сев, цепко вслушался. По скрипучим ступеням застучали шаги, сам звук которых вызывал неприятную дрожь. Приход и уход жильцов дворник за годы отмечал совершенно автоматически, помня на слух поступь каждого. Только сейчас угадать, кто именно идет, было непросто — шаги звучали как-то сдвоенно. Сузив глаза, Толкаченко вслушался: да, действительно, идут двое. Может, один из них и есть Говоров? Трудно сказать. Представилось почему-то, что по лестнице Говоровых поднимается сразу двое.

Руки занемели держать газету на весу. Шаги постепенно отдалялись. Но и при этом Толкаченко боялся даже дышать. А вдруг это уловка? Даже сердце стало биться в унисон тем шагам, будто специально встраиваясь в их ритм. Вот сейчас эти двое Говоровых, перемигнувшись меж собой, разворачиваются и тихонько, на цыпочках, крадутся к двери его квартиры.

Выше этажом открылась и закрылась дверь. Уф-ф, пронесло…

Некоторое время Толкаченко сидел не шевелясь. Наконец, аккуратно сложив газету, бесшумно поместил ее на пол. Стук сердца гулом отдавался в голове. Колени при подъеме с качалки предательски хрустнули. Да тут еще и капуста в животе заурчала, пес бы ее побрал. Надо ж было так брюхо набить — а вдруг да наверху услышат!

Передвигался Толкаченко медленно, напрягшись всем телом и чутко вслушиваясь после каждого шага. Наконец, приблизившись к двери, и вовсе замер, после чего до онемения вцепился в дверную ручку. Ну что, была не была!

Дверь открылась без скрипа. Дворник даже в темноте знал, куда ставить ноги, чтобы ступеньки не скрипели почти вовсе. Он осмотрительно двинулся наверх — туда, где все слышнее становился рокот голосов.

Под дверью Говорова виднелась полоска света. Да, точно, за дверью переговаривались — не совсем внятно, но говоровский бас различался безошибочно. И был там еще кто-то (сообщник, что ли?), с голосом повыше. Не бас, а скорее тенор.

Судя по интонации, они о чем-то дискутировали, но вроде как непринужденно; во всяком случае, перепалкой здесь не пахло.

Толкаченко, вынув из кармана увесистую связку ключей, ощупью нашел и снял с нее тот, что от двери Говорова. Видимо, от звяканья ключей голоса на секунду притихли. Надо скорее! Дворник отработанным движением сунул ключ в замочную скважину и повернул, после чего специально оставил его там вполоборота. Вот так! Теперь никуда не денетесь, голубчики. С той стороны к двери кто-то подошел и сердито ее дернул.

— Это еще что? — рокотнул из-за двери голос Говорова (судя по всему, не вполне трезвый).

— Душегуб! — выкрикнул в ответ дворник Толкаченко, шалея от собственной лихости.

— Это ты, что ли, старый дуралей? Совсем уже спятил! Какой еще душегуб! Ты меня что, запер, что ли? — Слышно было, как Говоров с той стороны пробует вставить в скважину свой ключ — разумеется, безуспешно. — Эй! Это возмутительно!

— А душегубствовать, по-твоему, не возмутительно?

— Он опять за свое! Что ты несешь, старый ты осел! Это еще как сказать, который тут из нас душегуб! Нет, ты слышал? — обратился он, судя по всему, к своему спутнику.

— А ты не слышал, что полиция тут была? — обличающе вскричал Толкаченко. — Вот то-то и оно! Полиция была, тебя искала! Так что сейчас позовем вначале жандармов, уж они-то разберутся!

— Да зови, зови! Хоть зазовись, мне-то что! По мне, хоть жандармов, хоть… ч-черт… — Голос Говорову внезапно перехватило. Он как будто поперхнулся, после чего за дверью раздался ужасный шум, как будто что-то тяжелое грохнулось и разбилось. За дверью словно шла нешуточная борьба, завершившаяся вскоре сдавленным, резко оборвавшимся воплем. Кто-то будто силился дышать — трудно, сипло, со всхлипом, — и не мог. Звук по надсадности своей был поистине нечеловеческий. От такого хотелось, заткнув уши, бежать сломя голову — лишь бы его не слышать, не терзать слух. Однако ноги словно приросли к полу.

Затем все стихло. Тишина — да не простая, а какая-то звенящая.

Наконец Толкаченко, кое-как придя в себя, робко постучал. Из-за двери никто не ответил.

— 3-э… Константин Кириллович, — срывающимся голосом пролепетал дворник, — что там с вами? Эй, вы где? Вы как?

Где-то сзади, этажом выше, на лестнице послышались осторожные шаги. И почти одновременно приоткрылась дверь напротив, выпустив лучик желтоватого света. Яков Никитич, мелкая сошка из конторских, — хоть молодой, а уже как будто на ладан дышит. Весь бледный, перепуганный. Вместе с тем шаги на лестнице прекратились. Если там кто-то и был, то почти наверняка остановился и замер, прислушиваясь.

— Леонид Семенович? — опасливо подал голос чиновник.

— Яков Никитич, а Яков Никитич! Умоляю! Бегите немедля в околоток, что на Столярном, оповестите поручика Салытова! Скажите, Толкаченко послал! Мол, Толкаченко Леонид Семеныч Говорова схватил!

— Константин Кирилловича, что ли? Но зачем, с чего ради?

— Яков Никитич, времени нет совершенно на разъяснения! Заклинаю вас, бегите! Сейчас же!

— Но, Леонид Семенович. Вы же видите, я недомогаю. Даже вон в министерию сегодня не пошел. Вы же видите… — Он вышел на площадку, чтобы его действительно было видно. — Я вон даже все еще в халате.

— Да бросайте ж вы ваш халат, не до него сейчас! Время упускаем! Какой халат, в три часа пополудни!

— Я же ясно выразился, что мне неможется. Все та же история: нервы-с. Душа прямо ни к чему не лежит.

— Край как надо, Яков Никитич! Соберитесь, Христом-богом молю, мчитесь стрелой в полицию! Иначе… Иначе же он всех нас, душегуб, поистребит!

Сверху в темноте послышался довольно странный звук, будто кто-то с шипением всасывал воздух. Якова Никитича с площадки как ветром сдуло, хотя дверь он еще не закрыл.

— Кто здесь? — спросил ошарашенно Толкаченко. Ответа не последовало. — Ну же, Яков Никитич! — продолжил взывать Толкаченко. — Торопитесь, бегите в участок! Может, хоть там спасетесь, да и нас тем самым убережете!

Похоже, этот аргумент возымел-таки действие. По крайней мере, Яков Никитич, прежде чем закрыть дверь, поспешно кивнул.

Стоило двери за ним захлопнуться, как лестничную площадку поглотила тьма. По лестнице снова послышались шаги. Дворник Толкаченко, инстинктивно отпрянув, распластался по стене — как раз в тот момент, когда на площадку сошел смутный силуэт.

— Честь имею, — бросил он ироничным голосом, отчего-то показавшимся дворнику смутно знакомым.

Леонид Семенович ожидал худшего, но силуэт, миновав его, как ни в чем не бывало продолжил спускаться по ступеням.

— Ык, — только и сказал (точнее, рыгнул) Толкаченко вслед. Изжога проклятая.

* * *

Яков Никитич застал дворника все там же, у говоровской двери. Мрак вокруг обретал осязаемую плотность.

— Леонид Семенович! — позвал конторщик снизу. — Это я, Яков Никитич! Тут со мною жандарм, и еще один господин.

— А что, свет разве нельзя зажечь? — послышался чей-то незнакомый голос. Чиркнула спичка, и в подъезде зажегся газовый фонарь. По лестнице поднимались тот самый поручик и «еще один господин». Их присутствие почему-то не придало Толкаченко того спасительного облегчения, на которое он рассчитывал. Яков Никитич остался внизу, возле входной двери.

— Ну так что, он там, внутри? — осведомился негромко Салытов.

— Так точно, — тоже тихо, с подобострастием ответствовал Толкаченко. — Я здесь безотлучно. Он не выходил. И тот, который с ним, тоже.

— Так их там двое? — прошептал второй господин, часто моргая белесыми ресницами.

— Так точно, двое. Я слышал, как они поднимались по лестнице. И за дверью тоже два голоса было.

— Открыть дверь, — велел Салытов.

Толкаченко перевел неуверенный взгляд на второго господина.

— Минутку, Илья Петрович. А ты не думал, что они могут быть вооружены?

Поручик, усмехнувшись, вынул из-под полы шинели револьвер. Длинный ствол ткнулся в воздух, словно глянцевитый щуп.

— Ничего, Порфирий Петрович. Я, как видишь, предусмотрел.

— Ой, — испуганно выдохнул Толкаченко.

— Надо, думаю, дать им возможность сдаться, — рассудил Порфирий Петрович. — Хотелось бы, чтоб дело обошлось без стрельбы, или вообще какого-то кровопролития.

Салытов несколько раз грохнул ручкой револьвера по двери.

— Эй, вы там! Это полиция! У нас тут ордер на ваш арест — ущучили?

Из-за двери никто не отозвался.

— Я тут давеча кое-что слышал, — жарко зашептал Толкаченко. — До того как. Не то борьба, не то еще что-то. Что-то вроде как упало, разбилось. — Толкаченко смолк, болезненно зажмурившись, словно борясь с разыгравшимся воображением. — А потом все. Стихло.

Второй господин заморгал заметно чаще.

— Драка? — поинтересовался он.

— Ну что, возможность мы им дали, — подытожил меж тем Салытов, не дожидаясь ответа дворника.

Кивнул и Порфирий Петрович.

— Только надо б вначале свет погасить.

Салытов дал знак стоящему внизу Якову Никитичу — провел себе ладонью по шее и кивнул на фонарь. От такого брутального жеста чиновник сначала оторопело вытаращил глаза, и лишь затем, сообразив, укрутил фонарю фитиль.

— Отопри дверь, затем сразу отходи вбок, — приказал в темноте Салытов.

Толкаченко взялся нашаривать ключ в скважине. Все нетерпеливо пережидали этот момент, который, казалось, длился вечность. Наконец Толкаченко отскочил-таки в сторону, в самый дальний угол площадки. Салытов и Порфирий Петрович встали по обе стороны двери. Поручик, повернув ручку, рывком распахнул дверь. Наружу хлынул свет.

Держа револьвер наготове, Салытов осторожно заглянул в помещение; Порфирий Петрович следом. В комнате было холодно, и стоял водочный дух. Если исключить горяший фонарь, атмосферу можно было охарактеризовать как фактически безжизненную.

Лежащий лицом в пол, поверх сломанной гитары мужчина вставать в любом случае не собирался. Судя по позе, этот здоровяк несколько раз пытался-таки подняться с пола, но в конце концов сила притяжения взяла над ним верх, и, похоже, навсегда. Битву за жизнь он проиграл.

Порфирий Петрович, приблизившись, опустился на одно колено и повернул мертвому голову. Сощуренные в темные щели глаза и застывшая на лице гримаса смотрелись гротескной маской. Салытов крадучись обошел всю квартиру, бдительно держа перед собой револьвер.

Через некоторое время он возвратился, уже с более расслабленным видом.

— Нет никого.

— Точно?

— Уж куда точнее. Все оглядел. Тут еще одна комнатенка есть, смежная, вроде кухни.

— А окна?

— Все проверил. Заперты изнутри. Так это и есть Говоров? — спросил поручик, указывая на лежащее тело стволом.

Порфирий Петрович поднял с пола и нюхнул лежащий возле тела порожний штоф.

— Надо будет спросить у нашего друга с лестницы. Если это и вправду Говоров Константин Кириллович, то, похоже, вижу я его не впервые. — Салытов удивленно поднял брови. — Я с ним как-то раз сталкивался, случайно. В лавке у процентщика, как его, Лямхи. Он тогда гитару закладывал. — Следователь поднял обломок гитарного грифа, все еще связанного струнами с декой. — И гляди-ка. Похоже, он тогда нашел все же деньги выкупить сей драгоценный инструмент.

* * *

— Да, Говоров это, — подтвердил Толкаченко с видом почему-то возмущенным, как будто лежащий на полу человек его чем-то обидел.

Порфирий Петрович рассеянно кивнул.

— Но как вы сказали, их здесь было двое? Вы, кажется, заметили, что слышали два голоса?

— Точно так, два.

— Один голос, я понимаю, его? — Следователь ткнул незажженной папиросой на Говорова.

Дворник кивнул.

— А другой? Вы его как-то опознали?

— Тут странно все, — признался, помолчав, Толкаченко. — Поначалу я его не признал. А потом так и признал.

— Это как понимать? — грозно спросил Салытов.

— В смысле, видно, это он и был. Тот второй, когда по лестнице спускался. Он еще мне что-то сказал.

— Что же именно? — спросил Порфирий Петрович, разглядывая папиросу, будто видел ее впервые.

— Честь, говорит, имею. Да-да, так он и сказал: «Честь имею». — Судя по интонации, этот эпизод происшествия уязвлял Толкаченко больше всего.

— Вот как.

— И вот что мне странным показалось… Что голос был как бы тот самый, что и у второго. У сообщника, стало быть.

— Что значит «тот самый»? — нетерпеливо перебил Салытов, багровея лицом.

— Ну, что это он сам и был.

Казалось, еще секунда, и поручик отвесит дворнику оплеуху.

— То есть вы полагаете, — поспешил вмешаться Порфирий Петрович, — что голос прохожего на лестнице принадлежал тому самому человеку, которого вы слышали в квартире у Говорова?

— Так и есть, — сбивчиво ответил Толкаченко.

— Но это невозможно! — всплеснул руками Салытов.

— Так точно! — готовно кивнул дворник с растерянной улыбкой.

— Что ж, Илья Петрович, — сказал следователь, прикуривая. — Получается, перед нами очередная загадка. — С этими словами он выпустил клуб дыма. — Вопрос в том, — он глубоко затянулся, — что это за человек находился в квартире у Говорова? — Еще затяжка. — И что еще более озадачивает, как он мог одновременно находиться взаперти и вместе с тем преспокойно спускаться по лестнице?

Порфирий Петрович, с каким-то недоумением взглянув на недокуренную папиросу, передал ее дворнику, а сам все с тем же растерянным видом закурил другую.

— Н-да, вот уж действительно загадка, — снова затягиваясь, произнес он. — Хотя, думаю, совладаем постепенно и с ней. Ты как считаешь, Илья Петрович? — Салытов не ответил, сосредоточенно о чем-то размышляя. — Логика. Нужно применить логику. Холодную, бесстрастную. Не идти на поводу у своего темперамента. Не давать волю эмоциям. Раздражением своим задачу не решишь.

— Но это и вправду невозможно! — пробурчал Салытов.

— Почему. По большому счету возможно бывает все, — спокойно возразил Порфирий Петрович. — Возьмем это за первый неопровержимый довод. Это произошло, а следовательно, это возможно. Имеющий место факт уже сам по себе предопределяет достоверность происходящего. — Салытов нетерпеливо тряхнул головой. — Ты вдумайся, Илья Петрович.

— А ты уже сам до чего-то додумался?

— Ко мне само пришло логическое умозаключение.

— Это какое же? Как оно могло прийти… из этого!

— Быть может, у меня в сравнении тобой есть некоторая фора. Ведь я уже раз встречал этого господина.

— Ты говорил. У процентщика. Ну и что с того?

— Он меня действительно впечатлил цитированием из гоголевского «Ревизора». Он же когда-то был актером, этот Говоров. Очень так, знаешь, натурально. Прямо-таки полностью отождествлялся со своим персонажем.

Вид у Салытова был откровенно растерянным.

— Ну и что?

Порфирий Петрович искал, куда бы девать окурок.

— Не все сразу, Илья Петрович. Не все сразу.