День едва занимался, когда в восьмистах верстах к югу от Петербурга, под Калугой, в короб открытых саней забрался Евгений Николаевич Улитов, молодой капитан-исправник из следственного управления. Усевшись рядом с возницей, он довольно бесцеремонно перетянул на себя его овчину, даром что сам был в толстой шубе, меховых рукавицах и ушанке.

Глаза у него сами собой смежались от недосыпа, а тело пробирал легкий озноб — не столько от мороза, сколько от давешних излишеств: позволил себе вчера усугубить в земском собрании, где провел бурную ночь в дебатах об устроении земства, а также о свободе слова и существовании (или, наоборот, отсутствии) человеческой души. Потом еще дискутировали насчет безумия (как в юридическом, так и в сугубо психиатрическом его аспекте), а также насчет невежества, просвещения, церкви и положения крестьянства. Потом еще, кажется, спорили о вольности крепостных, о реформах, даже монарший дом косвенно задели. Затем спор сам собой перетек на женский вопрос, который постепенно свелся исключительно к обсуждению достоинств двух сестер, актрис местного театра. Ну и далее о красоте и уродливости современного искусства, литературы, архитектуры, и вообще что может ждать Петербург через сотню-другую лет…

Неизменным антагонистом Улитова во всех этих спорах без конца и без начала (и, разумеется, без результата) был земский врач Артемий Всеволодович Дроздов, которого сам Улитов во всеуслышание объявлял единственным цивилизованным существом во всей Калуге.

Во рту с ночи, честно сказать, будто эскадрон ночевал. Заиндевевшие усы облепили Улитову губы, и лишь присутствие рядом ямщика сдерживало соблазн хищно облизать их, а заодно и расчесать ногтями бакенбарды. Шампанского за вечер, помнится (хотя и смутно), откупорено было преизрядно — Улитов даже прикрыл себе варежкой рот, словно сморозил невзначай какую непристойность.

Какие бы споры ни возникали у них с Дроздовым, а заканчивалось все одним: собственно Петербургом. А именно как их так угораздило застрять в этом захолустье, когда однокашники их по университету вымостили себе вон какие карьеры, всем на зависть, пробившись чуть ли не в цвет столичного общества. Иной раз друзья даже не столько спорили, сколько с мечтательной завистью вздыхали, произнося одни лишь названия центральных улиц и площадей столицы: «Ах, подумать только, Невский! Возле самой Дворцовой площади!» После чего нависала угрюмая тишина, казалось лишь оттеняемая гротескными силуэтами откупоренных бутылок в скупом свете свечей. Так наступала ночь, вслед за которой брезжило безрадостное утро, принося с собой унылую череду служебных будней.

Кучер Улитова Матвей не спеша раскуривал трубку. Закончив с этим делом, он наконец с покровительственным видом повернулся к своему седоку.

— Ну что, ваш бла'ародь, куды нынче? — спросил он снисходительно, берясь за вожжи. (Ишь расповадили их, мужланов: дали вольную.)

— В Оптину пустынь.

— Куды? В пустынь!! — У изумленного Матвея аж вожжи опустились.

— Ну да. Да трогай ты, наконец!

— Так далеко же!

— Знаю. Оттого и времени терять нельзя.

— Так до ночи оно небось и не доберемся!

— Почему это?

— А коли метель? Так и вовсе не доедем, с пути собьемся!

— Так что ты предлагаешь, друг мой? Торчать здесь, вместо того чтобы выполнять приказ начальства? Прикажешь телеграфировать в Петербург, что, дескать, исправник Улитов вынужден оставаться здесь? Кучер, мол, сомневается, что ехать далековато?

— Так ведь коли буран да в дороге завязнем, вы ж мне потом сами нагоняй сделаете. Это еще если Бог милует, то бишь в снегу не замерзнем.

— Нагоняя тебе как раз не будет, если в Оптину пустынь поспеем благополучно. Мне туда знаешь к кому попасть нужно? К отцу Амвросию.

— Да неужто к нему?

— Вот тебе и «неужто».

— К самому святому старцу?

— Уж не знаю, какой он святой…

— Да святой, истинно святой! Вот моя эта… дочка родственницы жены моей. Точнее, сестры свекрови ее кума дочка, кажись. Или не она, а кто-то из ее родни, — в общем, он ее и впрямь-таки исцелил! Ей-бо!

— Да, я тоже что-то такое слышал про его деяния.

— Доктора совсем уж было на нее рукой махнули. Угасала прямо на глазах. Все нутро ей наружу выворачивало. — Матвей изобразил как; Улитов брезгливо отвернулся. ~- Да только говорят, слабеет он, старец-то, — продолжал кучер, — недолго уж ему на этом свете осталось. Зато на том небось сразу в раю окажется.

— Что ж, тем более надо поторопиться, чтоб в живых его застать, — рассудил Улитов.

Матвей взглянул на исправника так, будто тот брякнул невесть какую чушь. Но все же поднял и дернул поводья, укоризненно качнув при этом головой. Пара лошадей, всхрапнув, тронулась с места в морозную даль — неспешно, словно чуя неохоту возницы.

* * *

Когда сеево снежинок сгустилось до хлопьев, Матвей ничего не сказал, а лишь на мгновенье обернулся к седоку. Оба уже долгое время молчали.

Вскоре кружащиеся хлопья полонили уже все видимое пространство. Они вихрились и кружились в воздухе, но всего обильнее падали на проторенную в снегу дорогу. Первым делом скрылись из виду окружающие перелески. Затем верстовые столбы. И вот уже сквозь неистово кружащуюся порошу Улитов различал разве что конские зады впереди.

Матвей натянул поводья, и сани вскоре остановились.

— Ну вот и сбились с пути, — подытожил он, делая руку козырьком в попытке что-нибудь разглядеть сквозь разгулявшуюся непогоду.

Улитов промолчал.

Матвей вдруг спрыгнул с облучка и, хлопнув рукавицами, что-то сказал и скрылся в пелене бурана. Как в воду канул.

Исправнику сделалось очень неуютно. Сквозь завывание пурги слышалось лишь, как, встревоженно переминаясь, скрипят копытами по снегу лошади. Помнится, прошлой ночью Улитов с Дроздовым дискутировали насчет души — а именно сохраняется ли она после смерти. Со свойственной молодости бесшабашностью они развили диспут, можно сказать, до вселенских масштабов. Дроздов, будучи медиком, отстаивал сугубо физиологическую концепцию человеческой личности. При этом аргументы выдвигал поистине неопровержимые. Дескать, если личность индивидуума до неузнаваемости меняется в ходе какой-нибудь тяжелой болезни — скажем, слабоумия, — то логично будет предположить, что у личности как таковой нет некой неизменной, не подверженной эрозии сердцевины. И уж если в ходе болезни личность необратимо меняется до неузнаваемости, то логично будет заключить, что смерть и вовсе кладет конец существованию личности как таковой.

И вот теперь, сидя в полном одиночестве среди беснующейся вьюги, Улитов вдруг почувствовал, что отвергать эту версию не так уж просто. Вернее, и хотелось бы, да вот не получается.

Он прикрыл глаза. Сами собой, против воли, приходили на ум слова молитвы. Как-то даже унизительно.

Тут сани качнулись — это на облучок взобрался Матвей. Улитов, похоже, никогда еще так не радовался постороннему человеку.

— Ставрогина Роща! — перекрикивая вьюгу, сообщил кучер. — Коль слева ее обогнем, как раз на Козельск-то и выйдем!

Улитов бездумно вперился в сторону, куда указывал ему Матвей. Но ничего, кроме оголтелого мельтешения снежных хлопьев, так и не разглядел.

* * *

Уже в Козельске, в земской избе, их покормили и напоили чаем. За едой оба путника то и дело смотрели в окно, за которым ярилась вконец осатаневшая вьюга. Улитова эта картина повергала в такую тоску, что он наконец не выдержал и отвернулся. Вместо этого вынул и еще раз перечел полученную накануне депешу:

«прибыть оптину пустынь тчк допросить о тчк амвросия зпт подтвердить пребывание Симонова осипа Максимовича опт пуст 29 ноября 11 декабря вкл тчк»

Улитов с безнадежным видом сложил телеграфный бланк. Депеша была послана неким Порфирием Петровичем из Департамента по уголовным делам Санкт-Петербурга. Само название ведомства звучало как музыка, словно бы приобщая исправника к столице или, по крайней мере, давая волю мечтам, с нею связанным. Даже сердце чаще забилось от этой депеши. А вдруг да вожделенное продвижение по службе? Невольно представились хлопочущие о его, капитана-исправника, повышении высокие должностные лица — может статься, что и в самом Департаменте. А он, скромный службист, сидит тем временем в здешнем захолустье и пережидает в земской избе треклятую эту метель.

Как, интересно, выглядит этот Порфирий Петрович? Когда представить загадочного столичного чиновника не получилось, Улитов вместо этого представил самого себя — как он уже в новом чине дефилирует летней порой по Невскому.

— Гляньте-ка, ваш бла'ародь!

Улитов, досадливо обернувшись, увидел, что Матвей показывает на окошко. Оказывается, метель за это время унялась и небо, хоть и по-прежнему хмурое, уже не сыпало снегом.

— А ну готовь лошадей!

— Да вы что, ваш бла'ародь! Уж не ехать ли надумали?

— Нельзя медлить ни минуты! — окрыленный собственными грезами, исправник был уже на ногах.

— Да господь с вами, — сказал кучер с укоризной. — Не ровен час, опять посыплет. Да и стемнеет скоро, я и сани за ворота выгнать не успею. Надо б до утра обождать. Утро, оно вечера мудренее.

Вспомнив свое мучительное ожидание запропавшего слуги, Улитов решил на этот раз послушаться. Однако глянул на депешу, и так жалко себя сделалось, что прямо ком в горле. Не хватало еще при кучере слезу пустить.

* * *

К монастырю сани приближались по замерзшей Жиздре. Золотые кресты словно реяли в погожем небе, отсверкивая под зимним солнцем яркими, радостными бликами. При виде этой картины сладко замирало сердце. «Да ну, это всего лишь обшитое позолотой дерево!» — не верил своим глазам Улитов. Хотя себя не обманешь: первое впечатление действительно такое, будто кресты чудесным образом сами плавают в небесной лазури. «Но как такое возможно? В чем здесь фокус?» И лишь по приближении, где река делала изгиб, кресты в воздухе с величавой плавностью повернулись, и причина чуда стала ясна. Кресты крепились к куполам, синие маковки которых на расстоянии неразличимо сливались с небом. По приближении же купола словно сгустились из морозной сини, крупными лазоревыми каплями застыв под крестами.

От сторожки у реки к стенам обители нужно было подниматься по крутому, поросшему лесом склону. Некоторые из паломников, по рассказам, проделывали тот путь на коленях. Сани вместе с кучером Улитов оставил возле сторожки, а сам отправился дальше пешком, в сопровождении монашка, который, очевидно, специально его дожидался.

«Надо же, как у них тут устроено, — думал исправник по дороге, — из всего готовы тайну делать».

Провожатый попался на редкость общительный, говорливый, и избегал почему-то смотреть в глаза. Разговор был, в сущности, ни о чем. Вообще беспричинной своей жизнерадостностью монашек напоминал какого-нибудь ребенка в канун праздника.

«Блаженный, что ли? Нет, скорее слабоумный», — подумал Улитов.

— Вы, должно, к отцу Амвросию, — определил монашек, представившийся братом Иннокентием. Одет он был в одну лишь рясу, но холода будто и не чувствовал, а по протоптанной в глубоком снегу тропке шел ходко, так что Улитов еле за ним поспевал.

Исправник, раздраженно нахмурившись, все свое внимание сосредоточил на ходьбе.

— К нему, к нему, к кому ж еще, — с загадочной улыбкой тараторил монашек. — Тут уж сколько народу перебывало. Все нашего старца видеть хотят — что ни день, то еще кто-нибудь приходит. Вам, пожалуй, даже в очереди придется подождать, чтоб к нему попасть.

— Вот еще. Я не паломник вовсе, а по поручению начальства. Из следственного управления.

— Тогда он вас до себя и не допустит. Мирские дела его не занимают.

— Дело чрезвычайной важности. У меня указание из Петербурга, от полицейского департамента. Об уголовном расследовании. Вникаешь?

— Он о том и слушать не будет. Ему подобные вещи в тягость. Он от этого когда еще отрешился. — Брат Иннокентий глянул на Улитова искоса и как бы с лукавством. — Уж лучше со мной поделиться. Авось чего подскажу, — добавил он с вкрадчивой улыбкой.

— Я направлен именно к отцу Амвросию.

— Говорю же, он во встрече вам откажет. По таким делам старец попросту не принимает. Если б о душе, тогда еще куда ни шло. — Брат Иннокентий хихикнул, как от какой-нибудь скабрезной шутки. — Ему жить-то осталось всего ничего. Может, пока мы до монастыря добираемся, он уж и преставиться успеет. Вот вам на меня лишь уповать и останется. — Монашек снова скривил губы не то в улыбке, не то в усмешке.

Улитов, почувствовав усталость, пошел медленнее. Да и от монаха с его болтовней хотелось держаться подальше.

Брат Иннокентий, тоже замедлив шаг, дождался путника и повел дальше, улыбнувшись не без скрытого, как показалось исправнику, злорадства.

* * *

Брат Иннокентий завел исправника в комнату с низким сводчатым потолком, где уже толклось порядком добротно одетых паломников — все как один одержимы той же возбужденной словоохотливостью, что и этот монах. Все дружно обернулись навстречу вошедшим; гул голосов при этом на секунду утих, но тут же загудел с новой силой.

Улитов проникся к умирающему старцу невольным сочувствием. «Ишь чего, — подумал он желчно, — чуда им подавай. Святоши: пришли за чудом, а сами, кого ни копни, упыри упырями».

К брату Иннокентию тут же гурьбой потянулись помещики в богатых шубах и дамы в чопорных одеяниях.

— Ну скажите же, как он? — исходил один и тот же вопрос от их горящих жадным любопытством лиц.

— Не ведаю, — с плохо скрываемым удовольствием отвечал инок, радуясь возможности попривередничать, — я сам только что из сторожки.

— Неужто он нас вскоре уже покинет? — с сокрушенным видом вопрошала особа средних лет, ханжески возводя глаза к потолку, что не мешало ей, однако, держать на отлете лорнет и через него прицельно разглядывать вошедших.

Тучный красномордый купчина выкатил вперед, на всеобщее обозрение, кресло-коляску с девушкой лет восемнадцати.

— Пусть он Лароньку мою вперед всех примет! Скажите ему, пускай непременно ее первую посмотрит!

Девушка зарделась (что было ей, кстати, весьма к лицу). На секунду встретившись взглядом с молодым исправником, она отвела глаза.

— Старец знает, что вы все здесь, и все вы за чем-то пришли. Но вызывать он будет вас сам, как сочтет нужным, — взялся наводить порядок брат Иннокентий.

— Вы вспомните, сколько я денег на храм пожертвовал! — одышливо наседал купчина.

— Папенька! — одернула его Лара.

— Добродетель и щедрость ваша не осталась незамеченной. Но может, у других еще более срочная духовная нужда. А времени крайне мало. Так что на всех его все равно не хватит.

— Надо бы начать с меня, — голосом, не терпящим пререканий, бросил капитан-исправник Улитов.

Инок задумчиво на него посмотрел.

— А может, и так, — сказал он наконец негромко и вышел из комнаты.

«Нет, не слабоумный. И не простофиля», — определил Улитов.

Тучный купчина ухватил его под локоть.

— Христом-богом прошу, — взмолился он, — пусть он после вас мою Лароньку примет!

* * *

В первую секунду лежащий на узкой постели старик и вправду показался Улитову неживым. Седые волосы окаймляли ему голову словно нимбом, черты аскетичного лица заострились. Неподвижное тело было, видимо, настолько невесомым, что под одеялами почти не различалось — то ли есть оно там, то ли нет. Одно слово: мощи. Между тем глаза у старца были открыты и отрешенно смотрели куда-то вдаль, вряд ли замечая кого-либо в комнате.

Это была скорее опочивальня, чем келья. Ложе старца окружали понуро стоящие иноки. Все негромко, слегка вразнобой, читали из Евангелия. Судя по всему, шло соборование.

— На старца то ясность нисходит необыкновенная, то он вдруг в забвение впадает, — пояснял шепотом брат Иннокентий. — Господь к нему, видать, уж взывает. Но я таки сумел насчет вашего прихода до него донести. Мол, высокий чиновник прибыл из управления, по неотложному делу.

— Да какой я высокий, — даже зарделся Улитов. Нашел тоже, как его фигуру представлять.

«Глупо. Глупо и фальшиво, насквозь, — смятенно думал он. — Оттого я и покраснел. Ишь вон как она на меня действует, вся эта братия».

— Только он все равно бы вас не принял, — продолжал брат Иннокентий. — Лишь когда я ему сказал, что вы неверующий, он кивнул — дескать, зови.

— Откуда ты знаешь, что я неверующий? Может, совсем наоборот?

— Вас по глазам видать. — Брат Иннокентий скрытно улыбнулся. — Сейчас как подойдете к ложу, тотчас на колени опуститесь и ждите, покуда он вас не заметит. Первым голоса не подавайте — он сам заговорить должен. А как очи прикроет, сразу уходите.

Улитов так и поступил. В то же время брат Иннокентий подобострастно прильнул к старцу, словно собираясь поцеловать, и пошептал ему что-то на ухо, после чего проворно отстранился (исправнику показалось, что он, отходя, подмигнул).

Невольно вдруг вспомнилось, как он сам ощущал себя под натиском бури — один, покинутый всеми, даже слугой. Вот когда рационализм его, можно сказать, дал трещину.

Глаза старца медленно, с неизъяснимой тоской обратились к казенному гостю.

— Спросить чего хочешь? — подал он голос. Губы умирающего едва шевелились, поэтому впечатление было такое, будто голос доносится откуда-то извне.

Улитову почему-то сделалось стыдно.

— Прошу прощения, что нагрянул в такой час, — произнес он вполголоса пустые слова.

Отец Амвросий устало прикрыл глаза. Как, неужто всё? И хотя вопросы задавать было считай что и необязательно (указание попасть к келейнику так или иначе выполнено), подниматься исправник медлил. Почему-то хотелось продлить этот момент. Но когда он наконец решил уже вставать, отец Амвросий открыл глаза снова.

— В Бога, стало быть, не веруешь?

— Ни, простите, в него, ни в бессмертие души.

Тонкие губы в волнах седой бороды тронуло подобие улыбки — или же это был отзвук страдания.

— А что ж тогда?

— Простите, что именно?

— Что ж службу свою справляешь, коль в Бога не веруешь? Зачем оно?

— Ну как. Есть же законы. Они должны как-то соблюдаться. Люди должны уважать права друг друга. Право на жизнь, например. Таковы общественные устои. Все объясняется рациональностью. — Неожиданно для себя Улитов понизил вдруг голос и сообщил спешно, будто в свое оправдание: — Да это не мое дознание. Это я так, по указанию из Петербурга.

— Начальство, стало быть, прислало? — Да.

— И чего ему надобно, тому начальству?

— Хотелось бы знать, не был ли здесь в Оптиной пустыни некто Симонов Осип Максимович, числа эдак с девятого ноября по двенадцатое декабря?

— Брата Иннокентия спроси. Он за всеми ими приглядывает — кого пищей, кого беседой взбодрит.

— Мне было велено спросить именно у вас.

Взгляд старца как-то осовел, ушел вглубь себя. Улитов уже пожалел, что докучает ему всеми этими расспросами.

— Был кто-то под таким именем.

— Именно в эти дни?

— У ключаря спросишь, он им учет ведет.

— Благодарю.

Исправник собирался было встать, но взгляд келейника, исполнившись вдруг неведомой силы, удержал его на месте. Чувствовалось, что каждое движение старца может оказаться последним, и это придавало происходящему некую таинственную значимость.

— И ничего больше узнать не хочешь?

Прежде чем ответить, Улитов смущенно помолчал.

— Зачем… Почему вы согласились меня принять?

— Скажу, — трудно сглотнув, откликнулся старец. — Хотел напоследок безбожнику в глаза взглянуть. Безверие исцелить.

И действительно взглянул: проникновенно, с печальной возвышенной кротостью.

— И… и что вы видите? — спросил Улитов, теряя вдруг в себе всякую уверенность.

— Страх вижу. — Отец Амвросий устало смежил веки. — А вот мне не страшно, — чуть слышно выдохнул он.

Улитов смутно ощутил, как его кто-то поднимает на ноги и уводит.

— Господи, верую! — выкрикнул он уже на пороге. Крик этот, похоже, никого особо не удивил.

* * *

Возвратясь в комнату с чопорной публикой, Улитов стыдливо избегал смотреть на девушку в инвалидном кресле. Он ощущал, что предал ее в угоду какой-то низменной, а главное, совершенно никчемной цели.

— Ты сказал старцу-то про Лароньку? — допытывался у него купчина. — Сказал, чтобы он ее принял?

Улитин лишь сокрушенно покачал головой. Через какое-то время в комнату вышел брат Иннокентий. Губы иноку коверкала странная улыбка.

— Отец наш Амвросий преставился! — возгласил он и заплакал.

Все со скорбными вздохами стали опускаться на колени и истово креститься, в их числе и Евгений Николаевич Улитов, некогда капитан-исправник. Лара в своем кресле-каталке тихо плакала.