Щеки у Порфирия Петровича рдели от морозного воздуха, несмотря на жаркий кокон енотовой шубы, придающий его фигуре сходство с меховым колоколом. Внушительности придавала и высокая, барского вида шапка. Запорошенный снегом город, с его величавыми каменными зданиями и словно наспех умещенными меж ними деревянными хибарами, был в этот час молчалив. Присыпанные белым покровом, они, казалось, взирают вокруг себя с дремотным равнодушием, не сознавая того высокомерия или, наоборот, приниженности, которые им при возведении придали их создатели.

На рынок Порфирий Петрович попал через Апраксин двор, с той стороны, где Садовая соприкасается с Апраксиным переулком. Пройдя под висящей над деревянными воротцами иконой Николая Чудотворца, он ступил в освещенную призрачным светом густую людскую толчею — ни дать ни взять чистилище. Зудение шарманки смешивалось с припевками тачальщиков и зычными криками лотошников и зазывал из лавок. Сверху, звучно взмахивая крыльями, то и дело планировали голуби. Они бесцеремонно усаживались возле равнодушных кошек, взволновать которых могло разве что появление мыши. Торговые ряды связывались меж собой перекинутыми через верхние ярусы мостиками, которые увенчивали непременные образа. Сосредоточенные в тех или иных частях рынка ремёсла нетрудно было опознать по присущим им запахам, из которых особо забористые исходили от рядов специй с пряностями, а также чая с кофеем и табака. По ходу их сменяли не такие сильные, но тоже притягательные ароматы от прилавков с сотовым медом и благоухание выпечки. Приятный запах чуть забродивших фруктов шел от рядов, где торговали вареньями. И наоборот, те лавки, где держали негашеную известь и деготь, словно гнали поскорее мимо себя — никакие украшения в виде расписных балалаек не спасали. Уже не оглядываясь, Порфирий Петрович миновал ряды с конской упряжью, будки сапожников и жестянщиков, а также несколько ювелирных лавок. Иной раз к характерным запахам примешивался запах снеди от корзины проходящего мимо пирожника, или перегарная вонь из встречного трактира, или же благочинный запах свечного воска из рыночной часовенки.

На противоположной части, как бы на отшибе, располагался Блошиный рынок с обилием старьевщиков и общей атмосферой затхлости. Здесь, в малоприметном углу, находилась лавка процентщика Лямхи.

Приход посетителя возвестил своим дребезжанием дверной колокольчик. Из полумрака пронафталиненной, не вполне чистой лавки проступало ее беспорядочное тесное убранство — престранное смешение драгоценного и бесполезного. Ювелирные изделия за стеклом соседствовали с полками, загроможденными щербатыми горшками. Висела на плечиках не первой свежести одежда, от роскошных некогда мехов до полунищенских заношенных юбок. Кое-кто из побывавших здесь заложил даже манишки и воротнички с манжетами. Сундуки обуви и корзины очков и пенсне, ящики табакерок и подносы с россыпями наперстков. Все эти предметы, словно оставленные себе на произвол, демонстрировали некую прелесть, эдакий магнетизм покинутости. Ну и разумеется, то, что все находящееся здесь, в лавке, было некогда частью чьей-то жизни. За каждым из предметов, неважно, сколь малозначительным на вид, скрывалась история человеческого отчаяния, а то и трагедии.

Едва войдя, Порфирий Петрович заслышал бубнеж низкого мужского голоса. В драматично дрожащем теноре было что-то искусственное, можно сказать театральное. Декламатор обратил на себя внимание почти сразу: краснолицый, щекастый, с объемистым выпирающим животом. Не меньше, чем выспренный монолог, внимание привлекала его жестикуляция. Поток сценического красноречия сводил ему лицо словно судорогой, и ему приходилось компенсировать застывшую мимику колыханиями туловища — выходило внушительно. Судя по всему, мужчина разыгрывал перед процентщиком некий сценический монолог. Взгляд свой «артист» (именно так определил его амплуа Порфирий Петрович) опустил долу. Все это действо на слух воспринималось довольно необычно. Речь персонажа произносилась нетрезвой скороговоркой, но вместе с тем все слова в ней звучали вполне отчетливо. Более того: голос, даже звучащий вполсилы, заполнял собой все помещение. Процентщик — тощий как кощей субъект, считающий, вероятно, дурным тоном представать перед клиентами в упитанном или преуспевающем виде, стоял осклабясь, закинув голову набок. Руки в перчатках без пальцев поглаживали лежащую перед ним на прилавке семиструнную, с бантом гитару.

Наконец прозвучала последняя реплика мизансцены: «Ах, боже ты мой, хоть бы какие-нибудь щи! Кажись, так бы теперь весь свет съел. Стучится — верно, это он идет».

— Браво! — бодро возгласил Порфирий Петрович, хлопая в ладоши. Тем не менее, процентщик ограничился лишь кривой ухмылкой и принялся оглядывать гитару. — Монолог Осипа, из «Ревизора»!

Человек артистической натуры оглянулся с польщенным видом и церемонно поклонился, дохнув перегарцем.

— Лично играл в пятьдесят шестом-с, в тогдашнем составе Мариинского-с! А вы, осмелюсь спросить, ценитель драматических искусств?

— Я ценитель Гоголя.

— Семь рублей, — проворчал процентщик, кладя загудевшую струнами гитару обратно на прилавок.

— Сколько? Семь? Да ты шкуродер! Кровопивец, жидовская морда! Она мне самому в десять раз дороже обошлась! Ты знаешь, кому она принадлежала? Самому Саренко! Вдумайся, чудак-человек: Са-рен-ко!

— Семь рублей.

— Да один мой монолог на все семь потянул!

— Монолог твой у меня никто не купит. Если докажешь, что вещь принадлежала Саренко, дам девять рублей.

— Слово свое даю!

— Тогда семь с полтиной.

— Семь с полтиной! Не сердце, а камень. Вот жидовин! — страдальчески пробасил артист, словно за поддержкой обращаясь к Порфирию Петровичу.

— Да ты сам вдумайся, — подал голос процентщик. — Я же, парень-брат, даю, лишь сколько сам смогу за нее выручить.

— Да ты за нее озолотишься! Сотню огребешь, не меньше!

— Семь с полтиной. Хошь бери, хошь нет.

— Что ж, будь по-твоему! — голосом трагика завибрировал артист. — Но вот вы, смею вас заверить, бойтесь фармазона сего: всю-то кровушку он из вас выпьет! — назидательно сказал он Порфирию Петровичу. Приняв от процентщика деньги, артист отступил на шаг-другой, но уходить не собирался. Он как будто чего-то выжидал. Порфирий Петрович, подавая процентщику закладную, чувствовал присутствие актера за спиной.

Глаза на изможденном лице оглядели Порфирия Петровича с подозрительностью.

— А деньги при вас есть?

Порфирий Петрович выложил на прилавок десятирублевую ассигнацию. Краем глаза он замечал, что артист неотрывно за ним наблюдает. Между тем процентщик, дежурно осклабясь, с непроницаемым лицом отошел и возвратился со стопкой перевязанных бечевкой книг.

— Но ведь вы не Виргинский, — заметил он.

— Разрежьте мне, пожалуйста, бечевку, — попросил Порфирий Петрович. — Хочу рассмотреть книги поподробней.

— Но вы же не Виргинский, — повторил, словно с намеком, процентщик.

— А кто такой Виргинский?

— Ну, этот… Который заложил эти книги.

— Ну и какая разница? Я оплачиваю его долг. И сумма предостаточная, чтобы выкупить залог от его имени. Прошу вас, разрежьте бечевку.

Процентщик, по-прежнему колеблясь, еще сильнее втянул пергаментные щеки, и без того туго обтягивающие скулы. Сунув, наконец, лезвие перочинного ножа под бечевку, он неприкрыто, в упор разглядывал странного посетителя.

Первые четыре книги оказались русскими переводами «Круговорота жизни» Молешотта, бюхнеровской «Силы и материи», «Суеверия и науки» Фохта и «Диалектики природы» Дюринга. Пятая — альманах в бордовом переплете — именовалась «Тысяча и одна девичья головка».

— А-а, — послышалось над ухом как раз в этот момент. — Так вы, я вижу, завзятый поклонник «Приапа»!

Порфирий Петрович, спешно захлопнув книгу, оглянулся на артиста с видом нарочито неприветливым.

— «Приап» — мое излюбленное издание, — поспешил объяснить, явно пытавшийся завязать знакомство, артист. (Название и в самом деле значилось на корешке.) — Нет ничего сравнимого с тем наслаждением, что испытываешь, разрезая страницы свежего «Приапа»! Случись вам, мой друг, испытать когда-либо потребность в дружеском содействии по взрезанию оных, смею вас заверить, что рука у меня на подобное деяние очень даже наметана!

— Прошу простить, сударь, но я не вполне вас понимаю.

— Что, право, дурного в том, что два благородных мужа занимаются вместе изысканным времяпровождением? Это вполне сродни тому, как если б мы совместно откупоривали бутылочку-другую доброго вина или, под стать североамериканским краснокожим, трубку с зельем. Но стоит ли останавливаться перед взрезанием девственного листа бумаги, когда вместо того можно вожделенно вонзаться острием в лакомую, девственную плоть? Ведь вокруг нас, сударь, столько юных, пресладких, податливых дев! Лично вам стоит лишь сказать — мы все устроим.

— У меня нет подобного желания.

— Разумеется, я понимаю. Наиредчайшая услада уединенно, интимно практикуемой методы, можно так выразиться. Тут еще и вопрос гигиены, не говоря уже о проворстве. Сие есть рациональный выбор. И, тем не менее, рука помощника здесь может ох как пригодиться, скажу я вам. Признаюсь вам как другу, зачастую это, пожалуй, самый что ни на есть идеалистичный подход…

— Сударь, я возмущен!

— А я, напротив, потерян! Однако, судя по остальному вашему чтению, вы, сдается мне, в едином лице и материалист и идеалист. При таких воззрениях какие же иные цели могут над вами довлеть?

— Я в своем вольнодумстве до этого еще не дошел.

— Тогда мне вас жаль!

— А мне — вас.

— О, не стоит!

— Между прочим, я из управления.

— Гм?

— Да-да, из полиции. По уголовному делу.

— Пршу пардона-с… — Театрал уже летел к выходу, даже не попрощавшись.

Весьма позабавленный этой стычкой, Порфирий Петрович обернулся к процентщику, глянувшему на него с неприкрытой дерзостью. Цепкий, колючий взгляд на миг показался едва ли не более непристойным, чем тот пресловутый альманах про девиц.

— Как вы сказали? Виргинский? — переспросил, возобновляя разговор, Порфирий Петрович.

— Павел Павлович. Пал Палыч.

— Вы, я думаю, догадываетесь, что речь идет о полицейском расследовании?

— Мне о том ничего не известно.

— Вы мне можете его описать? Процентщик пожал плечами.

— Он отличается, скажем, ростом? Или, наоборот, как бы это выразиться, миниатюрностью?

— Да не особенно.

— Понятно. В общем, никаких особых примет?

— Ну, бледный. Внешности, я бы сказал, предосудительной. Хотя студентов пол-Петербурга таких ходит. Так что ничего приметного и нет.

— А из вашего знакомства с ним, получается, он ваш регулярный клиент?

— Да, вроде того.

— Вам не известен адрес этого Павла Павловича?

— Почему, известен.

Ко все еще лежащей на прилавке красненькой Порфирий Петрович добавил еще одну.

— Надо всего-навсего пойти в доходный дом Липпенвехселя. Там и спросите Пал Палыча Виргинского.

Процентщик взял обе банкноты, но при этом одну из них протянул Порфирию Петровичу.

— Здесь у нас все по закону. Вы мне долг, я вам сведения. — Порфирий Петрович слегка поклонился. — Я хотя и еврей, но верноподданный.

Их взгляды встретились; в смоляных глазах процентщика читалась глухая неприязнь. Порфирий Петрович принял купюру.

— Не соблаговолите ли снова мне их обвязать? — попросил он насчет книг, убирая ассигнацию в кошелек.

Процентщик с протяжным вздохом повиновался.