Унявшийся на время голод вновь дал о себе знать. Город, казалось, мечется вокруг в бессвязном танце. Сам снег покрывал все сущее будто саваном. Отныне так будет всегда. Голову слегка кружило. Должно быть, от голода. Хотя нет, не только от него. Что-то должно свершиться. И как, каким образом очутился он в этих тряских дрожках, рядом с этим престранного вида незнакомцем? Кругленький господин меж тем сосредоточенно закуривал папиросу.

— Порфирий Петрович, — расслышал Виргинский свой голос будто со стороны.

— Аюшки? — живо отозвался попутчик, пуская дым.

— Холодно, — зябко поежился студент.

Порфирий Петрович плотнее укутал его меховой полостью.

— Ничего, скоро уж подъедем.

— Куда?

— К Обуховской больнице. Вы что, запамятовали?

— Я, наверно, болен?

— Вполне может быть. Доктор вас там осмотрит. Но мы не за тем едем.

Виргинский, превозмогая озноб, пытался соображать.

— А зачем? — спросил он наконец.

— Едем-то? Затем, чтоб вы нам помогли. Долг свой выполнили гражданский. Не совсем приятный, боюсь, но…

Ах вот оно откуда, это ощущение, что что-то должно свершиться.

— Город никогда уж не будет для меня прежним, — произнес Виргинский вполголоса под визг полозьев. Дрожки между тем скользили через Фонтанку по переправе, помеченной с боков рядами вбитых в лед березовых колов. В отдалении на реке рабочие загружали ледяными глыбами сани.

Порфирий Петрович сидел молча.

— Вы из полиции? — тупо переспросил Виргинский.

— Следователь. Из управления.

— А он в самом деле мертв?

— Судя по всему.

Дрожки замедлили ход у заснеженного бюста Екатерины Великой, что на въезде в основанную ею больницу. Императрица словно их дожидалась.

— Порфирий Петрович?

— Угу?

— Я мерзну.

* * *

Все так же со стопкой книг в руке, Порфирий Петрович повел студента по людному коридору общественной больницы. Одни посетители стояли прислонясь вдоль стен, другие — кто не мог держаться — лежали прямо на полу. Некоторые безудержно слонялись из угла в угол. Одеты были по большей части в рванину: больница для бедняков.

Следователя и его подопечного провожали взгляды — отчасти враждебные, отчасти исполненные зависти или смутной надежды.

У Виргинского — видимо, из-за болезни — обострилась чувствительность. От кашля саднило грудь. Даже идущий от тела запах, казалось, борется с наседающими на него чужими запахами. Голову эйфорически кружило.

— Похоже на магнит. Огромный притягивающий магнит из камня, — пробормотал он в минуту прояснения.

Порфирий Петрович вопросительно покосился.

— Это здание, — пояснил Виргинский, — оно подобно магниту, притягивающему отчаяние сих несчастных. А уж отчаяния-то, видит Бог, здесь с избытком.

— Вы говорите так, будто сами не из их числа.

— Вовсе нет. Меня сюда точно так же привлекло. Все тем же отчаянием.

— У вас причина несколько иная. Скорее участие.

— А оно подразумевает меньше страдания?

— Может, и меньше. Может, в ваших силах покончить со страданием сразу, как вы только сами пожелаете.

— Это не в моих силах.

— Вот вы говорили о своем отце…

— Я не помню. Видно, всему виной болезнь. Говорить об отце — это на меня не похоже.

— У него имение?

— Мне-то что с того? Лично мне он и копейки не даст. — Они миновали согбенного старика, заходящегося у стены надрывным кашлем. — Да и с чего он должен мне помогать?

— Но ведь он ваш отец. А как же кровные узы?

— Есть, знаете ль, узы посильнее кровных.

— Это какие же?

— А любовь?

— А-а… Вы, наверное, про Лилю? — спросил Порфирий Петрович осторожно.

— Нет! — вскинул голову Виргинский. — То есть не только о ней. Хотя не знаю. Да у нее к тому ж ребенок…

— Я не знал.

— Что ж.

— А вы будете… отец?

— Нет, конечно. У нас… Между нами никогда такого не было.

— А кто ж тогда отец? Уж извините за прямоту.

— Не знаю. Она никогда не говорила. Я вижу, вам это небезынтересно. С чего бы?

— С вашей Лилей связана одна загадка. Некто Константин Кириллович — фамилия неизвестна — обвинил ее в краже сторублевой ассигнации. Она же утверждает, что он ей ее дал. Лилю у нас допрашивали, но ввиду того, что обвинитель по дороге исчез, отпустили.

— Она ни за что не пошла бы на кражу!

— Охотно верю. Она даже от денег тех отказалась, когда их ей предложили забрать. Вы никогда от Лили не слышали что-нибудь о том Константине Кирилловиче?

— Нет.

— Мне бы очень хотелось снова с ней увидеться. — Виргинский в ответ промолчал. — Я бы, пожалуй, еще разок к ней наведался. Как там называется ее заведение? Что-то на немецкий манер. Не то Келлер, не то Кельнер. Помнится, значилось у нее в билете.

— Келлер. Там хозяйкой немка.

— Вы там с Лилей познакомились?

Виргинский поморщился, как от боли. Даже остановился.

— Как-то раз я оказался в компании друзей. Вернее, не друзей, а так, знакомых. Бывших товарищей по гимназии. Ну, устроили ужин. Точнее, кутеж, попойку. И меня потащили с собой в заведение. Там я ее и повстречал. Что-то в ней меня очень тронуло. Такая юная… Я даже не в силах был остаться. Просто выложил деньги и ушел. А потом… как-то раз, случайно, встретил ее на улице. Может показаться странным, но… мы подружились.

— Заведение это, оно на Садовой?

— Под салоном модистки. Такое нередко бывает.

— А больше вы ничего не припомните?

Виргинский покачал головой, и дальше они шли молча, пока не остановились перед закрытой дверью с табличкой «ПАТОЛОГИЯ».

* * *

Всюду здесь царил запах формальдегида. Помещение было просторным, с похожими на верстаки длинными столами по периметру. Вопреки ожиданию, никаких трупов или разбросанных внутренностей здесь не было. А если и были, то, наверно, где-нибудь в потайном месте. Матово поблескивали надраенные поверхности и многочисленные инструменты. В изобилии громоздились всяческие флаконы и бутыли, а также эмалированные тазы и пробирки на стеллажах. Тут и там виднелись микроскопы, за которыми работали люди в белых халатах. Вот один из них — не старый, с растрепанной шевелюрой — отвлекшись при виде вошедших, поднялся и бойкой походкой пошел им навстречу.

— Порфирий Петрович, дорогой вы наш! — поприветствовал он на ходу, сердечно потрясая следователю руку.

— Бог в помощь нашему атеисту Первоедову! — в тон ему отозвался Порфирий Петрович.

— Ну что ж, правы вы были, Порфирий Петрович. Вне всякого сомнения, правы! — с волнением сказал доктор.

— Отчет успели подготовить?

— Какое там! Вы коридоры наши видели? Больной на больном, инфлюэнца народ так и косит. Тут уж не до отчетов.

— Понятно, лично мне. А вот нашему начальству…

— Прокурору свой отчет предоставлю непременно, в должный срок. А вот что я обнаружил, не желаете ль узнать?

— Разумеется, предварительные выводы меня очень даже интересуют. Только тут у нас дело оказалось понеотложнее. Вот этот господин, — доктор мельком поклонился Виргинскому, — возможно, поможет нам опознать жертвы.

Доктор Первоедов помрачнел.

— Тэк-с, понятно. То, что вы увидите, — обратился он к Виргинскому напрямую, — требует от вас некоторой подготовки.

— Я вполне готов, — сказал студент решительно.

Следующий вопрос медика был адресован Порфирию Петровичу:

— Вы предупредили, что именно мы ему покажем?

— Все необходимое я изложил, — дрогнув ресницами, ответил следователь.

Доктор глянул Виргинскому прямо в глаза.

— Надо будет вас усадить. Так оно лучше. — Он подтянул табурет. — А то, знаете, лаборатория наша — место не из комфортных.

Порфирий Петрович отвел Первоедова в сторонку.

— Вы как считаете, он сейчас в кондиции!

— Да какая уж теперь разница, скажи я хоть «да», хоть «нет»?

— А в том разница, что я в зависимости от ваших слов отложу опознание.

— Ну ладно. Дайте минутку поразмыслить.

Первоедов подошел к ссутуленному на табурете Виргинскому. Проведя ладонью у студента перед лицом, он велел ему открыть рот и деревянной лопаточкой поочередно отвел Виргинскому губы, осмотрев при этом зубы и десны.

— Тэк-с. Расставьте-ка теперь руки, вот так. — Виргинский, помедлив, повиновался. — Согните правую в локте, — велел доктор, после чего пощупал студенту трицепс. Виргинский болезненно поморщился. — Что, побаливает? — живо переспросил Первоедов. Виргинский в ответ прикрыл глаза. — Я имею в виду, в суставах ощущаете боль?

— Не знаю. Наверно, да. Я внимания не обратил. Не особо. Иногда. А что? — Виргинский, открыв глаза, посмотрел дерзко, с вызовом.

— А теперь снова выпрямите руку. Держите перед собой. А теперь наддайте снизу, как следует, ладонью в ладонь. Вот так. — Виргинский подчинился, но получилось, судя по всему, не слишком ловко. — Можете расслабиться, — сказал Первоедов, взглянув меж тем на Порфирия Петровича критично и вместе с тем озабоченно.

— Ну и? — спросил следователь вполголоса.

— Налицо признаки недоедания. Реакция замедлена, боль в суставах. Атрофичность мышц, слабость. Я совершенно без усилий удерживаю его руку. Ну и разумеется, головокружение. Видите, его натурально шатает. А уж зубы, десны. — Доктор лишь удрученно махнул рукой. — Впрочем, подобное я наблюдаю едва не каждый день.

— Он недавно ел. Я лично проследил.

— Лишь на то и надежда.

— Павел Павлович, — обратился Порфирий Петрович. — Вы как сами чувствуете, мы можем приступать?

— А какой у нас иной выход?

— Ну, можно пока отложить. До следующего раза.

— Что раньше, что позже, все едино, — обреченно вздохнул Виргинский. — Четкого ответа не прозвучало; Порфирий Петрович выжидательно посмотрел на юношу. — Так что уж давайте не будем тянуть, — закончил тот.

— Ладно, тогда приступаем, — решительно кивнул доктор. Пройдя в другой конец помещения, он возвратился, толкая перед собой тележку с двумя большими колбами. По мере приближения Виргинский сквозь мутноватую темно-янтарную жидкость различил в ближней колбе раскрытые глаза.

Первым смутным желанием было тут же отречься от любой, даже самой мимолетной связи с этим предметом — да что там, со всем происходящим! Ведь в самом деле, не может же этот предмет быть головой, человеческой головой! Между тем взгляду открылся безвольно, как в греческих масках, отверстый рот, прядки волос и борода. Но помимо волос и бороды там было еще что-то — какие-то длинные толстые не то волокна, не то нити. А что это там, над глазами? Словно еще один грубой формы зев, расположенный на лбу вертикально. Сквозь него виднелась какая-то блеклая, бесцветная масса.

— Вы его узнаете? — осведомился Порфирий Петрович. — Виргинский немо кивнул. — Это ваш друг Горянщиков?

Виргинский не мог отвести взгляда от зияющей раны в этой отделенной от туловища голове. Он смотрел как завороженный, словно даже боясь, что его сейчас лишат этого зрелища. Было в этом что-то непристойное, но это-то и влекло, не давая отвести глаз.

— Э-это был он, — вытеснил он наконец.

— Очень сожалею, — сказал Порфирий Петрович. Он кивнул Первоедову, не замедлившему повернуть тележку так, что перед Виргинским предстала вторая колба. — А этого человека вы узнаете?

На Виргинского вдруг нашло странное спокойствие — такое, что самому впору изумиться; нечто на грани отупелой черствости.

— Это не человек, а лишь голова от него.

— Тем не менее, вы его узнаете?

— Да Тиша это.

— Что еще за Тиша?

— Хм, даже странно. Если приглядеться, у Горянщикова голова заполняет колбу куда плотнее. У него действительно череп был крупноват. Я-то считал, что это так кажется из-за маленького росточка. А у Тихона-то голова в сравнении куда меньше.

— Очень вас прошу, нам бы хотелось побольше узнать об этом Тихоне.

— Умом он особым не отличался, так что удивляться такому концу не приходится, — Виргинский скрипуче хихикнул. — Горянщикова же, напротив, хлебом не корми, дай лишь вволю пофилософствовать. Вот оно, видно, на уме и сказалось, эвон как голову разнесло. Как оно там в медицине именуется — гипертрофированность?

— У него горячка, — вслух определил Первоедов.

— Вовсе нет, доктор, — перебил Виргинский. — У меня, наоборот, еще никогда не было такой ясности рассудка. Поначалу я боялся, что меня при виде всего этого попросту стошнит. А оказывается, на тошноту и намека нет. И на аппетите это зрелище, полагаю, вряд ли бы сказалось. Так что мне теперь, волосы на себе рвать? Горянщиков был мне товарищем, я любил его как друга, но уживаться с ним было не просто. Что же касается Тихона, то, кроме обаятельности, он, пожалуй, иных чувств и не внушал.

— Он располагал к себе? — уточнил Порфирий Петрович.

— Так что благодарю за оказанную привилегию. Лицезреть подобное, оно ведь отнюдь не каждому дано.

— Эти двое были меж собой знакомы?

— И грусти я никакой не чувствую. Странно, правда? Хоть бы самую малость. Ощущаю лишь… можно сказать, едва ли не счастье. Нет, не счастье. Счастья не бывает. Есть радость. Да, пожалуй, именно она. Что это значит? Что у меня, быть может, нет души? Что я и не человек вовсе?

— А отчего, вы считаете, у вас радость?

— Оттого, наверно, что это не моя голова торчит в колбе, как какой-нибудь кочан. — Виргинского начинала бить крупная дрожь, по лицу теперь безудержно текли слезы. — Я плачу по себе, а не по ним, — жестко сказал он. — Плачу, потому что лишен души. Потому что я изувер и нелюдь: смотрю на отрубленные головы своих друзей, а сам между тем жив, и по-прежнему дышу, и сердце мое радуется оттого, что бьется. Потому что я выродок такого же выродка-отца, замыкающий эту длинную цепь презренных трусов, и что бы я ни делал, все тщетно и ничего не переменится. А я все так же буду есть и спать, а потом сяду за письмо к своему ненавистному отцу, а там, глядишь, еще и женюсь. И вид этих кочанов в формалине тоже ничего не изменит. Потому что я жалок, ничтожен. Во мне нет величия духа. И даже признание в собственном ничтожестве меня не поднимает; скорее наоборот, опускает еще больше.

— Ну уж, зачем вы так…

— Да что вы в этом смыслите! — почти прорыдал Виргинский.

— Смыслю достаточно, чтобы различить человека глубоко потрясенного. Вы согласитесь со мной, доктор?

Первоедов знающе кивнул.

— Так что как видите, это я убил их.

— Это что, исповедь самообличителя?

— Я же прекрасно понимаю, как вы работаете. Уже сам факт, что я знал их обоих, превращает меня в подозреваемого.

— Вы больны. Я сейчас распоряжусь, вас отвезут домой. Виргинский кое-как поднялся с табурета и шагнул было к двери, но, шатнувшись, вынужден был для опоры ухватиться за тележку.

— Я сам доберусь. Не желаю ничьей помощи. — От нечаянного толчка головы в колбах укоризненно покачнулись, потом снова застыли. — Благодарю за то, что показали мне это… этих… Что явили мне самого себя.

— Вот именно сейчас вы меня отчаянно ненавидите. А вам бы лучше ненавидеть тех, кто убил ваших друзей.

— А вы, я вижу, неплохой знаток людей.

— Так кто же такой Тиша?

— Кем бы ни был, его больше нет.

— Очень вас прошу, присядьте. Вам просто нельзя идти в таком виде.

— Вы меня арестовываете?

— Я вас прошу о помощи.

— Вот как!

— Итак, Тиша… точнее, Тихон?

— Был дворником в доме Горянщикова. Теперь я могу идти?

— А адрес? Дома, где жил Горянщиков.

— Откуда я упомню такие детали? Да и какая теперь разница, после всего этого?

— Разница колоссальная, и важность тоже. Это может нам помочь разыскать истинных убийц.

— Он проживал у Анны Александровны и ее дочери. В доме по Большой Морской.

— А номер того дома?

— Ах да. Номер определенно был. — В явно изменившемся настроении, Виргинский сосредоточенно потирал переносицу. — Номер безусловно был.

— Вы были вхожи в тот дом?

Виргинский с безутешным видом разглядывал свои ноги.

— Н-да. Сапоги бы мне новые…

— Определенно, — согласился Порфирий Петрович, посмотрев в ту же сторону.

— Семь. Такой, кажется, номер. Я вроде как вспомнил. Там точно есть семерка. Да, семь. Или семьдесят семь, или семьдесят. А то и семьсот семьдесят семь. — Виргинский сипло рассмеялся. — Нет. Точно семь: семерка там одна, я помню. Во всяком случае, на номерном знаке.

— Благодарю вас.

— Теперь напишете моему родителю, доложите, что я славный верноподданный?

— Вы мне это рекомендуете?

— Не особо.

— Вам домой надо.

— А сапоги?

— Насчет этого не беспокойтесь.

— А ведь он был мне другом, Горянщиков. А Тихон… Вот уж блаженная душа. Ох, а как они меж собой, бывало, схватывались… Странно, что все это так закончилось, — флегматично, вполголоса сказал Виргинский и начал боком заваливаться с табурета.

* * *

Доктор и следователь, участливо склонившись, приводили студента в чувство.

— Как вы себя чувствуете? — спрашивал Первоедов.

— Ох, Павел Павлович, и напугали ж вы нас, — качал головой Порфирий Петрович.

Виргинский пытался было самостоятельно подняться.

— А ну, а ну! — силой усадил его доктор. — И не вздумайте! Сидите тихо.

— Со мной все в порядке, — слабо оправдывался Виргинский. — Это я от потрясения.

— Разумеется, — увещевал Порфирий Петрович. — Реакция совершенно предсказуемая.

— Я не ожидал… — Голос у Виргинского сорвался, лицо посерело. С неожиданной силой встав, он с ненавистью посмотрел на следователя. — Вы не предупредили меня. Что это будут головы, просто головы. В колбах. Их что, в таком виде и нашли?

— Нет. Головы отделил и сохранил патологоанатом. Просим прощения, если это вас так потрясло.

— Это было жестоко! Зачем вы так поступили? Это что, обычные ваши уловки?

— Искренне сожалею, — ответил Порфирий Петрович. — Но нам действительно приходится иметь с этим дело. Это наша, так сказать, каждодневная рутина. Возможно, мы действительно невольно черствеем и забываем, как это может воздействовать на посторонних.

— Ничего вы не забываете, господа хорошие! Я чувствовал, что вы пытаетесь сделать. Вы пытались, вызвав у меня потрясение, побольше выпытать для своего дознания!

— Вы говорите так, будто я вас в чем-то подозреваю. А между тем вполне отдаете себе отчет, что подозревать вас в чем-либо у меня нет причин.

— Ну и как, сработало? Эта ваша гнусная уловка? Вызнали-таки свое?

— Что ж, буду с вами предельно откровенен. Вы образованный молодой человек, Павел Павлович, и вполне мне симпатичны. Я надеялся как-то сломить барьеры, которые вы в себе могли воздвигнуть против того, чтобы работать со следствием. Не потому, что я вас подозреваю, а в силу того, что вы видите во мне представителя власти — сатрапа, так сказать — и уже в силу этого пытаетесь мне внутренне противодействовать. Примерно так же, как, возможно, противостоите своему отцу. Может статься, вы, даже не отдавая себе в том отчета, знаете что-то крайне важное для раскрытия данного преступления, но сами не ведаете, что невольно скрываете это от меня. Эдакий безрассудный принцип поступать назло. А я надеялся, что пусть жесткое, но необходимое открытие…

— Это не жестко, это жестоко!

Порфирий Петрович в ответ на нападку промолчал. Виргинский же с видом обличителя воскликнул:

— Может, я и сам мог рассказать вам о том треклятом доме!

— Возможно, вы бы так и поступили. Если вдуматься. Тем не менее, объясняться с вами не считаю необходимым. — Порфирий Петрович чуть сузил глаза. — Знаете, кого вы мне напоминаете? Типичного скубента. Сицилиста, как их называют в народе. Кичащегося своей бедностью. И до высокомерия гордого. Возможно, даже чересчур.

— А что, у бедного студента не может быть причин для гордости? Вы так считаете?

— Гордыня — небезопасная вещь, скажу я вам.

— Вот здесь вы заблуждаетесь. Гордыни во мне нет.

— Зато есть ее, в некотором роде, аналоги. Эдакая дерзкая напряженность в манерах. С долей непредсказуемости; я бы сказал, даже дикарства.

— Я могу идти?

— Разумеется, можете. Я к вам завтра загляну.

— К чему? Мы уже досконально объяснились. Хотя понимаю, у вас на то свои соображения.

Виргинский, сухо кивнув Первоедову, с неожиданной твердостью пошел к двери и, не прощаясь, вышел.

Чувствуя во взгляде доктора немой укор, Порфирий Петрович чуть язвительно спросил:

— Ну-с, наше светило, и что вы там обнаружили насчет причин смерти? Вы, помнится, горели желанием поделиться.

Доктор, на какое-то время, видно, утратив связь улик с происходящим, слегка растерялся. Не дождавшись ответа, следователь взглянул на коллегу, причем на этот раз, против обыкновения, не сморгнув. — Вы же что-то хотели сообщить?

— Ах да, конечно! Сейчас скажу. Но прежде всего, при всем к вам уважении, замечу: подобные методы не вызывают у меня особой симпатии.

— Не удивлюсь. Вы врачеватель, потомок Гиппократа, а я следователь по уголовным делам. И цели у нас, получается, ох какие разные. Но спрошу вас именно как врачевателя: вам было б больше по душе, примени я наши всегдашние приемы выбивания сведений?

— Заменять одну форму жестокости другой — не есть прогресс.

— Да, мне б вашу роскошь досужего самокопания. А вот когда расследуешь изуверские убийства…

— Вы думаете, он и есть убийца?

Вместо ответа Порфирий Петрович, трепетнув ресницами, с лукавой улыбкой закурил папиросу.

— Ну так, уважаемый наш Гиппократ, на что вы там такое набрели?

— Ах да, конечно. Куда уж нам, врачевателям, против вас, стражей закона, — с деланной покорностью доктор выдвинул ящик похожего на верстак стола и достал оттуда папку. — Н-да, кое-что интересное удалось-таки отыскать.

Порфирий Петрович посмотрел с живым интересом.

— Ну что, начнем с того, что покрупнее, — предложил Первоедов, перебирая листки.

— С Тихона?

— С него самого. Помните, я обратил ваше внимание, что на шее нет следов кровоподтека? Это безусловно показалось мне подозрительным. Так вот, осмотрев легкие, я обратил внимание, что, несмотря на в целом здоровый вид, плевра, однако, воспалена. А затем, проверив содержимое желудка…

— Вы обнаружили..? — нетерпеливо подсказал следователь.

— Водку. Причем столько, что уж и не знаю, как бедняга на тот момент мог стоять на ногах. Она и скрыла запах…

— Запах чего?

— Синильной кислоты.

— Вот как?

— Именно так. Проба на синильную кислоту оказалась положительной. Симпатичный такой синеватый цвет, индиго.

— Получается, он оказался отравлен.

— Выходит, так.

— Ну и как это могло, по-вашему, произойти?

— Думается, через водку. Порфирий Петрович призадумался.

— Фляжка у него была полная.

— Совершенно верно. Та водка, что в желудке, была ему налита неизвестным. Или неизвестными.

— Которые затем вздернули его на березу, чтоб смотрелось как самоубийство. Уж не оттого ли тот рубец вокруг живота?

— Очень может быть, Порфирий Петрович. Очень даже.

— Ай да молодчина, доктор. А Горянщиков что?

— Есть вполне обоснованная уверенность, что рана на голове нанесена уже после гибели.

— Я тоже так подумал: крови на лице почти не было. Какова же причина смерти? Тоже яд?

— Следов известных ядов я не обнаружил. Тем не менее, отделы легочной паренхимы демонстрируют чрезмерное вздутие протоков, характерное для удушья. Да, и вот еще что любопытное я извлек у него из гортани.

И доктор вынул из папки пакетик, в котором оказалось мелкое перышко.

Порфирий Петрович подошел к месту, где стояла тележка, и пристально вгляделся в колбу, где находилась голова Горянщикова со скорбно отверстым ртом и зияющей раной-зевом во лбу.

— Подушкой, значит, удавили, — произнес следователь.