Для большинства из вас, полагаю, слово «архитектура» означает искусство строить благородно и красиво. Я уверен, что занятие этим искусством — одно из наиболее важных, что раздумья о нем достойны внимания серьезных людей не на один только час, но на протяжении значительной части их жизни, даже если они и не должны иметь с ним дело как профессионалы.

Но хотя это искусство благородно само по себе и как никакое другое является искусством цивилизации, оно само по себе никогда не могло и не может ни жить, ни развиваться. Оно должно взращивать все ремесла и взращиваться ими — теми ремеслами, с помощью которых люди создают то, что, по их замыслу, должно быть красивым и чье существование должно длиться долее текущего дня.

Под архитектурой я привык понимать союз искусств, связанных узами взаимного сотрудничества и гармоничного взаимоподчинения, и когда я сегодня буду употреблять это слово, то именно в этом значении, а вовсе не в каком-либо более узком.

Это действительно большая тема, ибо она требует внимания ко всему внешнему окружению человеческой жизни. Мы не можем уйти от нее, не можем от нее отвернуться, даже если и захотим, покуда продолжаем принадлежать цивилизации, ибо архитектура означает формирование и изменение самого облика нашей земли в согласии с человеческими потребностями — всюду, кроме необитаемых пустынь.

Мы не можем передоверить наш интерес к этому делу небольшой кучке ученых, людей, которые бы искали, открывали и создавали, а мы бы оставались в стороне, восхищаясь их работой и мало-помалу узнавая, как это все было сделано. Нет, именно мы сами — каждый из нас — должны оберегать красоту земли. Каждый должен вносить свою лепту в ее сохранение, отдавая этому свою душу и труд собственных рук, дабы передать нашим сыновьям не меньшее сокровище, чем сами мы получили от своих отцов.

У нас не такой уж избыток времени, чтобы мы могли позволить себе пренебречь этим делом при нашей жизни или предоставить его нашим сыновьям, ибо человечество настолько занято и нетерпеливо, что сегодняшние желания побуждают нас полностью забывать желания и достижения вчерашнего дня, и каждый раз, когда в погоне за какой-либо целью мы перестаем стремиться к совершенству, несомненный и быстрый распад уводит нас от жизни к смерти и вскоре все превращается в прах и забывается. Для многого может оказаться достаточно времени — для заселения пустынь, для устранения преград между народами, для постижения глубочайших тайн устройства нашей души и тела, воздуха, которым мы дышим, и земли, по которой ходим. Может оказаться достаточно времени для подчинения нашим материальным потребностям всех сил природы, но не хватает времени, чтобы утолить свое томление по красоте земли.

Нас вновь и вновь захлестывает волна человеческих потребностей, превращая землю даже не в ту многообещающую пустыню, какой она была некогда, а в тюрьму без надежды, и каждый раз человек обнаруживает, что он трудился и стремился, покорял и топтал ногами все на свете с одной лишь целью — сделать жизнь несчастной.

Верно, конечно, что цивилизация в суматохе или по беспечности уродует каждый кусок земной поверхности, и представляется тяжелым трудом — да что там, трудом непостижимым — найти против этого какое-нибудь средство, ибо готовность жить в любых условиях, вселенная в нас природой, и вследствие этого чудовищно быстрое размножение рода человеческого изгоняет из людских умов всякий проблеск надежды, словно бы воздвигая на нашем пути железную стену, и лишь сила, равная той, что обезобразила землю, способна восстановить и возвратить цивилизации природу, которую она же сама искалечила, или пробудить новую надежду.

Поэтому я призываю вас настроиться на размышления о том, что обещает нам архитектура, поразмыслить о красоте земли вокруг человеческих жилищ, ибо надежда на будущее архитектуры и страх за ее судьбу будут нас преследовать, даже если мы попытаемся отделаться от этих чувств. Это касается нас всех, требует нашего содействия, и мы должны выполнять свой долг тотчас же, ибо каждый день нашего пренебрежения этим громоздит гору неприятностей, которую возводит перед нами слепая сила, и если это нас не встревожит, то дело зайдет настолько далеко, что в скором будущем мы вынуждены будем призывать не к миру и процветанию, а к насилию и разрушению, дабы освободиться от этих неприятностей.

Обращаясь к вам с этим призывом, я далек от предположения, что кто-либо из вас отказывается признать себя ответственным перед потомством за то, что происходит в наше время с красотой земли, — другими словами, за то, что мы делаем для развития архитектуры. Если такие люди и бывают в среде образованной публики, то мне до них нет дела, ибо меня они слушать не будут, да я и не знаю, что им сказать.

С другой стороны, некоторые из присутствующих могут и сознавать свою ответственность, но обязанности, из нее вытекающие, представляются им легкими, поскольку они вполне удовлетворены теперешним состоянием архитектуры. Полагаю, они не преминут отметить резкий контраст между красотой, все еще присущей некоторым домам, и тем уродством, которое обычно для других, но этот контраст представляется им естественным и неизбежным, а потому и не тревожит их. Они выполняют свой долг перед цивилизацией и искусствами, отправляясь иногда поглядеть на красивые места, и привозят с собой напоминающие им об этих местах безделушки, чтобы украсить ими безобразные дома, в которых они живут. Что касается остального, то они не испытывают никаких сомнений в естественности и закономерности того, что старинные дома в старинных городах красивы и романтичны, а все современные города уродливы и банальны. Они не думают, что этот контраст имеет для цивилизации какое-то значение и что он свидетельствует о чем-то ином помимо древности одного города и современности облика другого. Если же они мысленно увлекаются дальше, глубже присматриваясь к этому контрасту между искусством старинным и современным, то эти наблюдения не колеблют общего довольства. Они, возможно, видят, что повсюду необходимы перемены, но полагают, или, — позвольте мне сказать — принимают как само собой разумеющееся, что искусство живет полнокровной жизнью, находится на верном пути и что, следуя этим путем, оно и дальше будет жить так же полнокровно.

Не будет несправедливо сказать, что такое вялое благодушие характерно сейчас для общего отношения образованной публики к искусствам. Разумеется, если бы ей когда-нибудь пришлось задуматься над этим всерьез, она была бы к собственному неудовольствию поражена мыслью, что цивилизация, такая, как сейчас, неизбежно несет в мир безобразие. Несомненно, это неестественно и неправильно. Она поняла бы, что не к этому стремилась цивилизация в решающие дни своей борьбы. Но никто не размышляет об искусствах всерьез, потому что до сих пор людей защищал закон природы, не позволяющий им разглядеть зло, которое они еще не готовы устранить.

До сих пор, — сказал я! Но есть признаки того, что в один прекрасный день этот закон может их подвести, и долг всех настоящих художников, всех людей, любящих тревоги жизни даже больше, чем спокойствие смерти, — прорвать эту защиту, уязвить и образованный и необразованный мир, пробуждая в нем недовольство и сознание необходимости борьбы.

Поэтому я готов утверждать, что контраст между искусством былым и искусством современным, между повсеместной красотой человеческих жилищ, создававшихся ранее, и их повсеместным уродством, как они создаются теперь, весьма показателен для цивилизации и говорит о многом. Этот контраст говорит о слепой и жестокой силе, которая уничтожит искусство, даже если и пощадит что-либо другое. Искусство охвачено недугом, оно едва дышит, сбилось с пути, и если пойдет и впредь той же дорогой, то очень скоро расстанется с жизнью.

Ну, а теперь вы, возможно, скажете, что, разглядев в отношении образованных людей к искусствам явное безразличие к такому нездоровому состоянию дел, я тем самым утверждаю, что эти образованные люди к искусству равнодушны и что перспектива его гибели не очень-то их страшит, даже если эта угроза основана на реальных фактах, и, стало быть, те, кто стремится возбудить в обществе недовольство и страсть к борьбе, — всего лишь сотрясают воздух.

Что же, я буду говорить откровенно, хотя и рискую вас обидеть. Да, я утверждаю — и это представляется мне сугубой правдой, — что образованным людям, в общем, нет никакого дела до искусств, но тем не менее я готов ответить на возможные сомнения в полезности пробуждения интереса к искусствам: людям нет дела до искусств, потому что они не знают, что значат искусства и что они теряют, лишаясь их. Образованные — или, иначе, богатые — также по тяжкой необходимости пребывают в бедственном положении, будучи беспощадно подстегиваемы системой конкурентной коммерции, которая, надеюсь, близится сейчас к завершению, а следовательно, к собственной своей гибели и к новым переменам. Многие миллионы людей в цивилизованном обществе при нынешней организации труда едва ли могут думать о чем-нибудь другом, кроме способа заработать кусок хлеба насущного. Им неведомо искусство, оно вообще не коснулось их жизни. Немногие тысячи образованных людей, которых судьба, не всегда такая уж добрая к ним, как кажется, поставила выше материальной необходимости вести эту тяжелую борьбу, духовно тоже порабощены цивилизацией. Хоть и отраженно, но их также обременяет тревога, грызущая тех, кто трудится ради того, чтобы жить, а живет ради того, чтобы работать, и это бремя не позволяет им воспринимать искусство как нечто серьезное, и они смотрят на него только как на игрушку, а не как на серьезное подспорье жизни. Такое, каким они знают его, искусство не может снять бремя с совести богатых, как не может уменьшить усталость бедняков. Им неведомо, что такое искусство. Они думают, что коль скоро труд теперь организован, то искусство может так или иначе существовать, оставаясь в том же виде, в каком оно существует теперь, будучи занятием немногих для немногих, добавляя незначительный интерес и немного утонченности к жизни тех людей, которые привыкли считать интеллектуальные интересы и духовную утонченность своим прирожденным правом.

Нет, нет, этому не бывать. Поверьте, если бы было возможно, чтобы человечество долго жило при условиях, когда один класс обладает высшей утонченностью, а другой прозябает в совершенном варварстве, то искусство встало бы преградой и не позволило бы существовать такому чудовищному обществу. Такой утонченности пришлось бы обходиться без поддержки искусства. Искусство может умереть, но невозможно, чтобы оно стало рабом богатых и символом бесконечного рабства бедняков. Если миру суждено вследствие гибели искусства погрязнуть в варварстве, то удел одичания вместе с бедными постигнет и богатых.

И сейчас, я знаю, существуют незлобивые люди, как существовали они во все века, и эти люди составили себе такое мнение об искусстве, будто оно развивается бок о бок с роскошью, — мало того, будто оно совершенно равнозначно роскоши. Но мысль эта неверна в самом корне и в высшей степени вредна для искусства, и это я мог бы доказать вам на многих примерах, будь у меня время; из-за недостатка его я ограничусь одним только примером, которого, надеюсь, окажется достаточно.

Мы живем в богатейшем городе богатейшей страны в богатейший период истории. Никакая роскошь былых времен не может сравниться с нашей роскошью, и все-таки, если вы сбросите с ваших глаз привычные шоры, то должны будете признать, что нет ни одного преступления против искусства, ни одного проявления безобразия или вульгарности, в которых нельзя было бы с полным основанием и в равной мере обвинить и теперешние трущобы Бетнал-Грина и нынешние дворцы Уест-Энда. Но, далее, если вы внимательнее и серьезнее продумаете суть дела, то не станете об этом сожалеть и, проходя мимо одного из упомянутых дворцов, не без радости скажете: «Так это все, что деньги и роскошь в силах сделать ради утонченности!»

И если в последнее время в отношении будущего искусств наметились перемены к лучшему, если делались упорные попытки сбросить оковы мертвой и бессильной традиции и понять мысли и стремления тех, для кого эти традиции были некогда живой, властной и плодотворной силой, если всюду обнаруживается дух сопротивления лавине убогого безобразия, порожденного современной цивилизацией, сделавшей убогим свой облик, — одним словом, если у кого-нибудь из нас есть мужество возмутиться тем, что искусство погибает, и в то же время надеяться на его возрождение, то это оттого, что другие выказали недовольство и стали надеяться на успех в отношении других дел, помимо искусств. Я искреннейшим образом убежден, что неуклонное развитие тех, кого в силу их материального, политического и социального положения языковая нелепость вынуждает именовать «низшими классами», было истинной поддержкой для нас во всем, что мы делали или же на что надеялись, хотя и те, кто помогал, и те, которым помогали, очень мало сознавали это.

И, полный веры в это, веры в благодатный прогресс цивилизации, я отваживаюсь выступать перед вами с призывом постичь подлинный смысл искусств, которые, несомненно выражая преклонение перед природой, украшают ее, как украшают и жизнь человека на земле.

И, полный веры, я надеюсь побудить вас — не скажу согласиться со всем, к чему я вас призываю, — но по крайней мере подумать об этом предмете, достойном наших раздумий о нем. И если вы согласитесь со мной, то, значит, я завоюю ваши симпатии. Возможно, многое из того, что кажется мне красивым, вы сочтете не стоящим внимания, более того, какие-то вещи, представляющиеся мне пошлыми и безобразными, не будут досаждать вашему глазу и раздражать ваш ум, но в одном, я знаю, ни один из вас не захочет признать себя виновным — в слепоте к естественной красоте земли, той красоте, единственно возможный страж которой — искусство.

Ни один из вас не может не знать, какой ущерб этой сокровищнице человечества нанесен пренебрежением к искусствам. Земля была прекрасна еще до того, как на ней появился человек. На протяжении многих веков ее красота росла вместе с ростом мощи и численности людей. А сейчас красота земли день ото дня утрачивается и безобразие быстрее возрастает именно там, где цивилизация достигает наибольшей мощи. Это совершенно бесспорно, и никто не может это отрицать. Но готовы ли вы смириться с тем, что так будет и впредь?

Наверно, не всех присутствующих лично коснулись эти обезобразившие землю перемены. Но большинство из вас отлично меня поймет, если я попрошу вас припомнить те чувства боли и страха, которые мы испытываем, когда вновь посещаем какую-нибудь сельскую местность, в прошлом особенно милую нашему сердцу. После утомительного труда к нам возвращались там свежие силы, после тревог мы находили там утешение, но теперь, стоит только свернуть с дороги или перевалить через холм, как нам бросятся в глаза прежде всего крытая голубым шифером кровля, а затем испещренная пятнами и покрытая грязной краской штукатурка, плохо построенные стены или скверная кирпичная кладка новых строений. Когда же вы подходите ближе и видите высохшие и претенциозные садики, ужасные железные заборы, убожество невзрачных пристроек на фоне свежих лугов и бесчисленных оград нашей старинной спокойной деревушки, не падает ли в нашей груди сердце, не охватывает ли нас тяжелое и отнюдь не такое уже эгоистическое чувство, не приходит ли нам в голову мысль, как мало было нужно беспечности, чтобы разрушить мир наслаждения и восторга, который теперь уже, что бы ни случилось, никогда не восстановить?

Что же, а можем ли мы ощутить в сердце ту тяжесть и боль, которые должен в один из будущих дней испытать весь мир, обнаружив полный крах своих надежд, которыми мы сегодня пренебрегаем? Ибо не этого ждала цивилизация. Новый дом, выстроенный в старой деревушке, — какая в этом беда? Разве это потеря, а не достижение, не символ роста и процветания, которое должно было бы наполнить ваших друзей восторгом? Новая семья, прибывшая сюда в цветущем здоровье, в надежде разделить скромные радости и труды любимого нами места! Это должно было бы вызывать в вас не скорбь, а живую радость!

Да, некогда так было. Новый дом, действительно, занимал небольшой клочок благоуханного зеленого луга, несколько ярдов тесного огороженного пастбища, но новая гармония и красота воцарялись на месте прежних. Естественные цветы полей лишь уступали место цветам, созданным руками и разумом человека. Дуб, окруженный оградой, расцветал новой красотой как дерево, поднявшееся над крышей дома, как дерево, ветви которого заглядывают в окна и двери. Новый дом казался юным и свежим рядом с давно построенными домами и старинкой церковью — старинной даже в те дни. И все же и он мог стать в будущем частью истории, и его милые стены светло-кремового цвета были поистине одним из бесчисленных звеньев той длинной цепи, начало которой нам неведомо, но именно в этой могучей цепи отдельными звеньями являются при всех их чудесах и блеске и многоколонный дворец Афины Паллады, и величественный купол св. Софии.

Таким, я полагаю, может быть новый дом, таким он был. И дом, о котором я думаю, — вовсе не идеал. Это отнюдь не редкостное чудо искусства, не немногое из даров, преподносимых лучшим временам и странам, это и не дворец, и даже не помещичий дом, а в лучшем случае усадьба иомена или даже хижина его пастуха. Дома эти стоят и по сей день во многих частях Англии — таких десятки. Один из таких домов, совсем небольшой, возникает перед моими глазами сейчас, когда я это говорю. Он стоит у самой дороги, на западном склоне Котсуолда. Вершины громадных деревьев вблизи от дома смотрят на далекие горы, расположенные на границе Уэльса, а в лежащем между ними пространстве — громадное царство холмов и волнующихся лесов, лугов и равнин, где расположены многие знаменитые поля сражений, на которых бились когда-то наши отважные предки. В правой стороне колышется темно-синее облако дыма, идущее от Вустера, но дым Ившема, хотя и расположенного неподалеку, не виден глазу, настолько он мал. Еще дальше длинная полоса едва различимого тумана обнаруживает место, где Эйвон направляет свои воды к Северну, далее — гора Бредон закрывает собой и Эйвон и дым Тьюксбери. И еще ниже по обеим сторонам Бродвея расположились серые домики этой деревни, заканчивающейся живописным домом XIV века. А наверху змеей вьется дорога вплоть до крутых гор, с гребня которых виден расстилающийся к западу ландшафт, который я только что описал, а на востоке с него можно увидеть Оксфордшир и там же воды, впадающие в Темзу. Кругом красивые своими очертаниями склоны, на которых играет солнце, покрытые ковром цветов и сочных трав, с возвышающимися здесь и там стройными, прекрасными деревьями. Прекрасный сельский край, не лишенный достоинства и романтики, но в высшей степени знакомый нам.

И вот там стоит небольшой дом, который некогда был новым, — домик обыкновенного труженика, построенный из известняка Котсуолда. Стены и крыша его приобрели уже приятный и радующий глаз сероватый цвет, хотя в прежние дни он был покрыт светло-кремовой краской. Ни одна линия этого дома ничуть не повредила красоте Котсуолда. Все в нем прочно и надежно. Он с умом задуман и имеет отличные пропорции, на арке входа видна четкая и изящная резьба. В каждой детали дома чувствуется забота. Он по-настоящему красив, этот дом. Он — произведение искусства и самой природы, никак не меньше. Нет человека, который бы мог, принимая в расчет расположение и назначение дома, построить нечто лучшее.

Кто же его в таком случае построил? Отнюдь не диковинное племя, но обычный каменщик из деревни Бродвей. Такой же возводит теперь там же три или четыре домика, отличающихся столь хорошо нам знакомой убогой внешностью. Он не просил архитектора из Лондона или даже Вустера начертить его план. Мне кажется, этому дому всего лишь двести лет. В то время, хотя красота и продолжала существовать в крестьянских домах, наши ученые архитекторы возводили дома для крупных землевладельцев, довольно безобразные, но прочные и хорошо построенные. И нельзя сказать, чтобы материалы для такого дома приходилось доставать издалека. С соседнего поля привозили камни для обнесения стен, и на вершине горы люди и теперь добывают тот же отличный камень.

Нет, не требовалось никаких особых усилий и не было никакого чуда в постройке такого дома, хотя красота его и теперь вызывает наше удивление.

Так готовы ли вы смириться с утратой всего этого, с утратой этой простой, безобидной красоты, которая никому не доставляет тревог, ни для кого не помеха, которая лишь приумножила красоту земли, вместо того чтобы ее губить?

Вы не можете с этим смириться. Вы можете лишь попробовать забыть об этом и сказать, что подобные явления — неизбежные и необходимые последствия цивилизации. Но так ли это? Утрата красоты — несомненно зло. Однако цивилизация в своей глубинной сути не могла замыслить зло против человечества. Утрата красоты — случайный плод цивилизации, результат ее беспечности, но не злого умысла. Мы же, если хотим остаться людьми, а не превратиться в машины, должны искать способов исправить это зло. В противном случае и сама цивилизация погибнет.

Но теперь, чтобы не погрузиться в дремоту и не предаться снам о былых временах, давайте оставим солнечные склоны Котсуолда и подумаем о пригородах Лондона, которые не невзрачны и не неприятны, в которых мы наверняка еще в силах что-то сделать. Позвольте напомнить, что происходит с красотой земли, когда какой-нибудь расположенный возле нас большой дом обращается в конечном счете в звонкую монету. Этот дом испытал многие превратности судьбы, постигающие жилище богатого коммерсанта. Он был школой, больницей, чем угодно — теперь продается А., который сдает его Б., собирающемуся построить здесь дом, чтобы продать его В., а тот, в свою очередь, отдаст его внаем Г. и прочим буквам алфавита. Итак, старый дом подлежит сносу, это предполагалось и ранее и, возможно, не очень-то вас волнует. Этот дом никогда не был произведением искусства, он всегда отличался нелепостью своего облика. С самого начала в нем отсутствовала игра воображения, хотя он был надежно и без претензии построен. Но вот его начинают разрушать, до вас доносится стук топора, опускающегося па деревья в великолепном саду, который окружал дом. Даже проходить мимо него было наслаждением. Человек и природа долго терпеливо трудились здесь рука об руку на благо всех ваших соседей. И вот вы видите уже мальчишек, которые тащат по улице крупные ветки цветущего боярышника, вы догадываетесь, что происходит. На другое утро, встав, вы бросаете взгляд в сторону громадного платана, который был вам таким другом и в солнечную погоду, и в дождь, и в бурю, который сам по себе был целым миром, полным событий и красоты. Но теперь на этом месте пустота — платана и след простыл. На другое утро приходит черед большим широким полосам тени, которые отбрасывали древние кедры, эти сокровища красоты и романтики. Исчезли и они. У вас еще есть слабая надежда на то, что по крайней мере будет пощажена густая заросль сирени возле вашего дома, поскольку, может быть, ваши новые соседи любят сирень. Но в полдень исчезает и сирень, и на следующий день, когда с ноющим сердцем вы выглядываете наружу, вы видите, что некогда прекрасный и громадный сад превратился в жалкий, убогий запачканный глиной двор, и все готово для последнего достижения викторианской архитектуры, которая спустя два месяца, как ей и положено, восстанет из пепла.

Нравится ли вам все это? Нравится ли это даже тем из вас, которые не изучали искусство и которым нет особого дела до него?

Посмотрите на эти дома. Их много! Я не буду спрашивать, красивы ли они, ибо вы утверждаете, что вам безразлично, красивы они или нет. Но только взгляните на эти жалкие грошовые строительные материалы, на эти жилища, на этот скудный орнамент. Если бы во всем этом была хоть маленькая крупица великодушия, благородной гордости, желания доставить удовольствие, я бы разом все простил. Но тут нет ничего похожего на это, — ничего! Так для этого принесены в жертву кедры, платаны и боярышники, которые, я верю, вы на самом деле любили? Вы довольны?

Нет, у вас не может быть ощущения довольства. Вам остается только пойти и заняться делом, поговорить с членами вашей семьи, есть, пить и спать, стараясь забыть про это, но каждый раз, вспомнив, вы не сможете не думать, что вы и ваши соседи понесли утрату, ничего не получив взамен.

Пренебрежение к искусствам еще раз сделало свое дело. Ибо, хотя и можно себе представить, что исчезновение открытого пространства по соседству обернулось для вас утратой, все же постройка нового квартала в городе не должна оказываться столь уж полным бедствием. Когда-то она и не была бедствием. Ведь строители (во всяком случае, не все из них) вырубают теперь деревья не из-за каких-то пустяковых денег, которые они могут выручить за стволы, но потому, что слишком уж хлопотливо приспосабливать их к планированию домов. Для начала можно было бы сберечь большинство ваших деревьев; я намеренно говорю: «ваших деревьев», ибо они по крайней мере столь же принадлежат вам, кто их любил и хотел бы спасти, как и тем, кто ими пренебрег и срубил. Как вознаграждение за потерю любого участка земли, за неизбежное разрушение естественной растительности вы могли в былые художественные времена получить гармоничную красоту, несущую на себе видимые знаки изобретательности человека, его восторга как перед произведениями природы, так и перед созданиями собственных рук.

Да, действительно, в былые времена в Венеции, когда застраивался островок за островком, мы, даже будучи купцами и богачами, не пережили бы очень уж большого недовольства, наблюдая, как все ближе и ближе надвигаются на нас греческие колоннады и ломбардская резьба, загораживая Эуганейские холмы или Северные горы.

Но возвратимся в наши родные места. Я могу себе представить, что успел бы полюбить поросшие ивняком луга между водами Темзы и Черуэлла, и все же я не стал бы возмущаться при виде того, как Оксфорд расползается к северу от Осенея, Рели и Касла, как новые здания — Дом гражданина, Зал ученых, большой университетский Колледж и великолепная церковь с каждым годом все больше и больше занимают цветущие зеленые луга Оксфордшира.

Это был естественный ход событий: когда люди что-либо строили, они не могли поступить иначе. Они несли миру дар красоты. Теперь же все стало наоборот, и когда люди строят, то уничтожают какой-нибудь дар красоты, принесенный миру природой или их собственными предками.

Поистине удивляет и ошеломляет, что такое положение рождено стремлением цивилизации к совершенству. Ошеломляет настолько, что кажется иногда, что цивилизация принялась пожирать своих собственных детей и начала с искусств.

Я не склонен это утверждать: время чревато многими переменами, и наверняка найдется какое-то средство избавления, но найдется ли оно или нет, во всяком случае, лучше умереть в поисках такого, чем махнуть на все рукой и ничего не делать.

Я спрашивал, удовлетворены ли вы, и предположил, что вы не удовлетворены, хотя многим может показаться, что вы по крайней мере беспомощны. И все-таки, если имеются достаточные основания предполагать, что вы недовольны, это кое-что значит, и даже весьма много. Пятьдесят, тридцать, возможно, двадцать лет назад было бы бесполезно задавать такой вопрос. Ибо мог последовать только один ответ: «Мы вполне удовлетворены». Между тем сейчас можно хотя бы надеяться, что недовольство будет расти, пока не найдется какое-нибудь средство.

И если его удастся найти, то не окажется ли оно, по крайней мере в Англии, столь же малоэффективно, как и то, которое уже найдено и уже действует? На первый взгляд это похоже на правду, ибо я могу, не боясь впасть в противоречие, сказать, что мы, средние классы Англии, образуем самую могущественную корпорацию людей, какую когда-либо видел мир, и что мы добьемся любой цели, которую поставим перед собой в глубине сердца. И все же, когда нам приходится лицом к лицу сталкиваться с этой проблемой, мы не можем не видеть, что даже для нас, при всей нашей силе, обеспечить возрождение искусства — дело трудное. Ибо между нами и грядущим — если искусству не суждено погибнуть — лежит нечто живое и грозное. Оно подобно огненному потоку, который суровому испытанию подвергает каждого, кто пытается переплыть его. Он отпугивает тех, в чьих душах страх еще не вытеснен жаждой истины и предвидением счастливых времен, ожидающих нас на другом берегу.

Этот огонь — не что иное, как анархия жизни, рождаемая все большим и большим совершенствованием системы конкурентной коммерции. А мы, представители средних классов Англии, завоевав для себя политическую свободу, поставили себе целью развивать именно эту систему с невиданной в истории энергией, страстностью и прямолинейностью. Нас не смущали никакие преграды, мы ни к кому не обращались за помощью, мы думали только об одном и забывали обо всем остальном, — мы добились осуществления нашего желания, и из сердца самой могущественной части человечества мы создали нечто ужасающее.

Я ни в коей мере не предполагаю, что слабого недовольства этим нашим созданием, о котором я только что говорил, окажется достаточно, чтобы совладать с его мощью. Да, и так будет до тех пор, пока наше недовольство не перерастет в очень сильное возмущение. И все же как были мы слепы к разрушительной силе создания наших рук и даже теперь еще не понимаем, что она такое, точно так же, может случиться, мы будем слепы к заключенной в нем созидательной силе. Но однажды мы снова получим возможность столкнуться с ней и тогда обратим ее на осуществление нашего нового, более достойного желания. Тогда, по крайней мере поняв, чего мы действительно хотим, давайте трудиться не менее напряженно и мужественно — не для того, чтобы уничтожить наше создание, а чтобы заставить его сжечь самого себя, — трудиться как тогда, когда мы пробуждали и поддерживали в нем жизнь.

Между тем, если бы мы только могли избавиться от известных застарелых предрассудков и заблуждений относительно искусств, мы бы быстрее достигли вершины недовольства, которое побудило бы нас к действию. Речь идет о таком, например, предрассудке, как представление, будто роскошь способствует процветанию искусств и в особенности искусства архитектуры, или же о родственном этому предрассудку заблуждении, согласно которому искусства более всего процветают в богатой стране, то есть там, где контраст между богатыми и бедными наиболее разителен. Речь идет также об утверждении иерархии интеллекта в искусствах — наихудшем из заблуждений, поскольку выглядит оно очень правдоподобно. Поистине оно — старый враг в новом обличье. Оно было рождено как раз в те времена, когда был нанесен смертельный удар по политическим и социальным иерархиям. Но это заблуждение вновь провозгласило божественность меньшинства и подчиненности большинства, так что будто бы настоятельно необходимо, чтобы не один человек жертвовал собою на благо народа, но чтобы народ был жертвой ради блага одного человека.

Теперь, вероятно, все очевиднее, что все три вида иерархии, как бы они ни были различны с виду, предполагают одно и то же, а именно деспотизм. Но как бы то ни было, ясно одно: если современному больному искусству суждено еще жить, то в будущем оно должно стать делом народа для блага народа. Искусству должно быть понятно все, и его должны понимать все. Ответом на притязания деспотии должно быть равенство, и если оно не будет достигнуто, то искусство погибнет.

Былое искусство, существовавшее в странах, которые создали европейскую цивилизацию в пору упадка древних классических народов, возникло как плод инстинкта, продолживший непрерывную цепь традиции. Оно питалось не знанием, а надеждой, и хотя к этой надежде примешивались многие странные и дикие иллюзии, тем не менее оно всегда оставалось человечным и плодотворным. Оно несло утешение многим, и даже рабов оно раскрепощало духовно. Оно дарило безграничное наслаждение и своим творцам и потребителям. Оно существовало долгие, долгие годы, причем факел надежды переходил из рук в руки, но лишь немногое сохранилось из его лучших и благороднейших произведений — и именно потому, что оно не было склонно творить для себя королей и деспотов. Оно находило применение мастерству рук и движению души каждого — независимо от того, принадлежал ли он к верхам или низам общества, и все люди, по крайней мере духовно, были свободны. Это искусство не ограничивалось созданием все более совершенных художественных произведений, оно приумножало нечто иное помимо этих произведений — свободу мысли и слова, жажду света и знания, стремление к будущему, которое призвано было его погубить. И, наконец, оно умерло в час своей величайшей надежды, незадолго до того, как этот мир покинули величайшие люди, вышедшие из его недр. Теперь оно мертво, никакими силами нам не удастся вернуть его к жизни, и даже отзвука его не слышно среди народов, которым некогда оно давало счастье.

Но кто решится пророчить, какое искусство придет ему на смену? Из сопоставления прошлого с той неразберихой, в гуще которой мы силимся теперь пробиться к мерцающему сквозь мглу свету, видно по крайней мере одно: искусство грядущих дней уже не будет более плодом инстинкта, детищем невежества, живущего надеждой выучиться и видеть, — ведь невежество в наши дни уже несовместимо с надеждой. В этом и во многих других отношениях искусство грядущих веков может отличаться от искусства прошлого, но в одном оно по необходимости должно быть на него похоже: оно не станет эзотерической тайной, доступной лишь немногим посвященным. Оно будет не более иерархичным, чем искусство былых времен, но, подобно ему, будет даром народа народу, оно принесет с собою произведения, понятные каждому и во всех сердцах пробуждающие любовь. Оно сольется с жизнью всех людей и никому ни в чем не будет помехой.

Ибо такова сущность искусства, его неизменный вечный дух, каким бы преходящим и случайным не было все остальное.

Итак, вы видите, где блуждает искусство, — или, я бы сказал, — где оно заблудилось: оно серьезно больно из-за угнетающего его деспотизма, и теперь ему приходится напрягать все свои силы, чтобы добиться равенства.

Нам предстоит нелегкое дело — побудить всех простых людей заботиться об искусстве, добиться, чтобы искусство вошло в их жизнь, что бы ни сталось потом с той системой коммерции и труда, которая некоторыми из нас считается совершенной.

Как приобщим мы их к душе искусства, без которого все люди — хуже, чем дикари? Если бы они смогли тогда привлечь нас к помощи им! Но где и когда найдутся силы, которые побудят их на это?

Так на долгое будущее обстоит дело с искусством и, — да, я утверждаю это, ибо считаю бесспорным, — таков и долг самой цивилизации. Но как приступить к выполнению этого долга? Как дадим мы народу, лишенному художественных традиций, глаза, чтобы он мог увидеть произведения, которые мы создаем, стремясь тронуть его душу? Разве можем мы обеспечить ему отдых от труда и забот, чтобы он мог хотя бы поразмыслить над тем влечением к красоте, с которым рождаются даже, как говорится, на лондонских улицах? И главнее, поскольку достижение этого быстро и несомненно повлечет за собою и другие достижения, — как зародим мы в людях надежду, как сделаем радостным их повседневный труд?

Поистине трудные вопросы! Но если мы не намерены искать на них ответа, то наше искусство останется только игрушкой, которая может иногда забавлять, но неспособна оказать нам поддержку, когда мы будем в ней нуждаться. Образованные классы, как их называют, почувствуют, как искусство ускользает от них, некоторые станут над ним потешаться как над бесполезной вещью, а другие, стоя неподалеку, увидят в нем лишь причуду интеллекта, бесполезную, хотя и забавную. Как долго сможет просуществовать искусство при таких условиях? А ведь его положение уже и сейчас было бы таковым, если бы не надежда, о которой я намерен сейчас сказать, — надежда на рождение искусства, умеющего выразить душу народа.

Поэтому я утверждаю, что ныне нам, людям цивилизации, предстоит выбрать: отбросим ли мы искусство прочь или сохраним его? Если мы решим отбросить искусство, то мне больше нечего сказать, разве только, что нам необходимо тогда поискать ему какую-нибудь замену, которая тоже доставляла бы человечеству утешение и радость. Но, полагаю, мы вряд ли найдем ее. Если же мы не захотим отказаться от искусства, то придется все-таки поискать ответа на ряд трудных вопросов, из которых первый будет заключаться вот в чем.

С чего начать, чтобы лишенные традиций искусств люди обрели глаза, способные видеть художественные произведения? Несомненно, потребуется много лет поисков и упорной деятельности, прежде чем мы сможем полностью ответить на этот вопрос; если же мы будем стремиться выполнить свой долг, то еще задолго до того, как этот вопрос будет решен, среди нас утвердится какая-то форма народного искусства. Можно не торопиться с ответом, который каждый художник должен дать на этот вопрос в части, касающейся лично его. Но на всех нас, очевидно, лежит общий долг, и состоит он в том, чтобы все мы приложили усилия к защите естественной красоты земли. Ущерб естественной красоте, этому общему достоянию всех людей, мы должны воспринимать как преступление против наших собратьев. Единственное оправдание этому преступлению — невежество. Если мы не можем больше оправдывать невежество, то едва ли меньшее преступление — видеть, как какие-то люди уродуют естественную красоту земли, и ничего не предпринимать против этого.

К счастью, нетрудно выполнить нашу обязанность — возвратить людям способность видеть. С нами будут все добропорядочные люди, готовые беречь народное благо. К тому же при всей скромности начинания кое-что в этом направлении уже сделано, а если вспомнить, сколь безнадежным представлялось положение дел лет двадцать назад, то мы безусловно имеем все основания утверждать, что и происшедшая перемена кажется сказочной! Но и при всем том, если нам суждено избавиться от терзающих нас тревог, то нашим потомкам покажется просто чудом, что жители этого богатейшего в мире города гордились даже тем, что среди них оказались представители небольшого, скромного и довольно-таки непритязательного, хотя, я должен сказать, полезного общества, которые сочли долгом закрыть глаза на видимую безнадежность борьбы собственными слабыми средствами против осознанного ими зла и сумели пробудить в широких кругах населения должное отношение к этому злу.

Я призываю вас решительно поддержать такие ассоциации, как Общество борьбы за красоту и Общество сохранения общин. Я убежден, что первые их шаги были верны, ибо ни боги, ни правительства не помогут тем, кто сам себе не помогает, и, борясь с мерзостью и убожеством, которые царят в наших больших городах и особенно в Лондоне и за которые ответственна вся страна, мы должны полагаться только на самих себя. Но не следует забывать, что трудности на нашем пути и слишком велики и слишком распространены, чтобы их можно было одолеть лишь частными усилиями.

На любые наши попытки в этой области мы должны смотреть не как на временную меру, предназначенную смягчить невыносимое положение, а как на свидетельство нашего намерения вернуть нашей стране природную красоту ее земли, расхищение которой жжет нас мучительным стыдом. Это главный наш долг — возбуждать чувство стыда, усиливать боль, рождаемую в сердцах наших собратьев расхищением красоты. Полагаю, это одна из главных обязанностей человека, и если мы будем делать это со всей решимостью, то сможем содействовать возбуждению в людях сильнейшей жажды красоты, жажды такой неодолимой, что она приведет к созданию национальных организаций, которые сметут любые препятствия на нашем пути к достойной жизни, хотя препятствия эти — как то представляется весьма вероятным — возрастут тысячекратно.

Да, свет засияет, даже если ни мы, ни наши внуки не увидим его, даже если цивилизация на какое-то время и погрузится в мглу. Да, несомненно, наступит день, когда в сознании великого народа созидание будет более почетно и достойно, нежели разрушение.

Странно, прискорбно и непостижимо, если мы отнесемся не как люди, а как бездушные машины к тому факту, что после всех достижений цивилизации достаточно ничтожного официального разговора или росчерка на листке бумаги, чтобы пустить в ход чудовищную машину, которая без всякого участия с нашей стороны будет уничтожать десятки тысяч людей и разрушать жизнь бог знает какого количества семей. В то время, когда надо нанести удар прискорбному гибельному злу, которое стучится в наши двери, злу, которое чувствует и оплакивает каждый мыслящий человек и за которое мы один в ответе, не только не существует никаких национальных механизмов для его устранения, хотя оно с каждым годом разрастается все больше и больше, но любой намек на возможность таких механизмов вызывает насмешку, ужас или же открытое суровое осуждение. Право собственности, нормы морали, предписания религии — вот священные и трусливые принципы, вынуждающие нас молчать!

Господа, я говорил о людях мыслящих, сознающих это зло. Но представьте себе миллионы людей, которых взрастила наша цивилизация, которые не являются мыслящими людьми и лишены малейшей возможности мыслить. Как же можете вы не признавать за собою долга оберегать красоту земли? И в чем же тогда польза от нашей культуры, если она превращает нас в трусов? Давайте ответим на вопросы, которые робко задает отчаяние, и признаем, что мы сами — обладатели собственности, обманом похищаемой у нас деспотизмом и нищетой, что мы сами — носители морали, попираемой его низостью, что мы — приверженцы религии, которая не более чем посмешище для деспотизма.

Ваше содействие усилиям вернуть народу зрение, которое мы же у него и отняли, может показаться столь малым, что его нелегко и заметить, так как они главным образом полезны тем, кто вновь начинает видеть собственными глазами, то есть тем людям, кто, оставаясь даже вне художественной традиции, способен изучить те могучие силы, которые некогда вели за собою народы и весь род человеческий. Именно этим людям музеи и художественное просвещение могут принести пользу. Но, очевидно, музеи и художественное просвещение едва ли могут стать доступны широким массам, которые ныне лишь таращат на них глаза, разинув от изумления рот.

Пока наши улицы не примут опрятный и благопристойный вид, пока городские сады не затопят в зелени здания из кирпича и извести и не будут доступны всем людям, пока наши луга даже в предместьях городов не станут свежими и красивыми и не будут обезображены заплатами нищеты, пока над головами нашими не засияет чистое небо, а под нашими подошвами не будет расти зеленая трава, пока великая драма чередования времен года не будет наполнять душу тружеников иными ощущениями, чем предчувствия трудностей зимы и усталости, которую несет с собой лето, — пока все это не произойдет, наши музеи и художественные училища останутся всего лишь развлечением для богатых, но вскоре они перестанут быть нужны даже и богачам, если последние не приложат усилий к тому, чтобы возвратить нам красоту земли.

Говоря это, я думал особенно о том долге, который лежит на нас как людях культурных. Культурные люди не могут стоять в стороне от усилий добиться этой цели, как и от всех других такого рода усилий. И в то же время трудно стараться открыть людям глаза, пока они сами во всеуслышание не попросят нас об этом. Не сомневаюсь, что намерение бороться с убожеством нашей теперешней городской жизни и одолеть его не выходит из головы наших тружеников, как и из нашей собственной головы. Но намерение это, с другой стороны, весьма смутно и нуждается в руководстве, — столь мал досуг наших тружеников и в таком убожестве они живут. Таким образом, мы подходим ко второму из наших вопросов: каким путем широкие круги людей могут получить достаточный отдых от труда и от тревог, чтобы дать волю своему врожденному влечению к красоте?

Но справедливость требует, чтобы одновременно мы ответили и на другой вопрос: каким образом они могут получить достойную работу?

Громадные перемены, которые принесла в мир благодаря своим успехам конкурентная коммерция — безотносительно к тому, что она смогла уничтожить, — бессознательно привели по крайней мере к одному: из ее недр родилось постоянно растущее могущество рабочего класса. Не сомневаюсь, что возникшая из этого могущества решимость рабочих сплотиться как класс пробьет себе дорогу либо благодаря нашему стремлению к благу, либо даже вопреки ему. Но мне представляется, что и рабочему классу и особенно нам самим важно, чтобы мы преисполнились к нему добрых чувств, чтобы мы оказали ему посильную помощь нашей готовностью относиться к труженикам справедливо, даже если эта справедливость потребует от нас известных жертв. Я счастлив, что время неразумного и слепого протеста против тред-юнионов миновало, сменившись надеждой, что когда-нибудь при хорошей организации, при хорошем отношении к ним и при оказываемой им серьезной поддержке — так, насколько я знаю, и будет — эти крупные ассоциации найдут для себя и иную работу, кроме временной поддержки своих членов и упорядочения заработной платы для людей различных занятий. Если эта надежда начнет осуществляться и тред-юнионы почувствуют, что могут получить помощь от нас, отдельных представителей образованных классов, то, уверен, они уже ни в коем случае не станут пренебрегать требованиями искусства, — во всяком случае, поскольку и мы и они начнем понимать смысл самого слова «искусство».

Что касается нас, кого называют «художниками» (к глубокому сожалению, это слово сейчас означает совсем не то, что «мастер художественного ремесла»), то мы, кто либо собственными своими руками создаст художественные произведения, либо так любит их, что может понять сокровенные чувства их творцов, должны ответить и на наш последний вопрос, который и других побудит задуматься: каким образом мы можем сделать повседневный труд широкого круга людей обнадеживающим и радостным, чтобы в будущем слово «искусство» было бы правильно понято?

Из всего, что я должен вам сказать, мне представляется наиболее важным следующее. Наш повседневный труд, которого мы не могли бы избежать, даже если бы и захотели, и от которого мы не отказались бы, даже если бы и могли, этот труд должен быть человечным, серьезным и радостным, не механическим, не банальным и не скорбным. Я считаю, это не только подлинным фундаментом архитектуры в полном смысле слова, но и подлинной основой счастья при любых жизненных условиях. Разрешите, прежде чем продолжить мою мысль, сказать, что, хотя я нисколько не стыжусь повтора слова моих предшественников, более глубоких, чем я, — я бы устыдился, если бы забыл об их трудах, на которых основаны мои собственные работы. Самое главное из того, что я говорю сегодня, было впервые сказано Рёскином много лет назад в «Камнях Венеции», в главе «О природе готики» — и сказано очень ясно и красноречиво — никто не мог бы так сказать!

Его мысли кажутся мне настолько важными, что их, по-моему, следует знать во всех художественных школах нашей страны — более того, во всех ассоциациях говорящих по-английски людей, объявляющих себя покровителями культуры. Простите, что мне приходится говорить это. Оправдать то, что я только повторяю слова Рёскина, может одно — на них обращают меньше внимания, чем на все сказанное им — наверно, из опасения, что правда, в них заключенная, неотвязно запала бы в сознание и либо побудила бы людей действовать соответственно собственным их сокровенным помыслам, либо вынудила бы признаться в собственной лени и малодушии.

Но не стану притворяться, будто это меня удивляет. Ведь если бы люди хоть однажды признали правду, то было бы только делом справедливости, если бы каждый человек получил возможность трудиться с надеждой и радостью. Люди обязаны стремиться к осуществлению перемен, которые это обеспечат, но вся история показывает, что никогда в жизни не было ничего более значительного, чем эти перемены. С какими бы трудностями они ни были связаны, архитектура в условиях цивилизации не имеет будущего, пока они не осуществятся.

И сегодня моя цель — не скажу, убедить вас, но хотя бы заронить в вас зерно сомнения, которое побудит вас задуматься о справедливости сказанного, уже уйдя отсюда. Если бы мне это удалось, то, значит, я достиг, к чему стремился.

Но чтобы не показалось, будто мы своими словами лишь сотрясаем воздух, давайте, однако, присмотримся, каким углом зрения воспринимают эту проблему люди образованные, не чуждые серьезных размышлений о жизни. И если уж я дал вам пример такого образа мыслей, то мне хотелось бы как можно лучше ответить на поставленный мною вопрос, чтобы укрепить в вас сомнения, возмущение и дух бунтарства.

Несколько месяцев назад я прочитал в газете отчет о докладе, сделанном от имени известной фирмы перед собранием рабочих. Речь эта была богата мыслями, исполнена гуманности, а произнес ее один из ведущих представителей современной мысли. Фирма, к труженикам которой была обращена эта речь, известна не только своими коммерческими успехами, но и вниманием и доброжелательным обращением со своими тружениками — мужчинами и женщинами. Нет ничего удивительного поэтому в том, что эту речь приятно было читать, ибо по тону своему она напоминала беседу с друзьями, которые способны хорошо понять говорящего и от которых ему нечего скрывать. Но в конце этой речи я натолкнулся на одну фразу, которая заставила меня так серьезно задуматься, что я забыл обо всем, что было до того. Именно такое впечатление произвели на меня слова, которые выглядели приблизительно так: «Ни один человек не пожелал бы трудиться, если бы не надеялся трудом заработать себе отдых». А из контекста ясно, что мысль эта развивалась как сама собою разумеющаяся истина.

Многие годы я размышлял над тем, что стало для меня аксиомой, которую можно сформулировать так: «Если работа не доставляет радости, то ее не стоит делать». И вы легко поймете, в какое замешательство привели меня слова человека ученого и серьезного, который с таким убеждением и спокойствием высказывает совершенно противоположную точку зрения. Какой небольшой эффект, подумал я, произвело все огненное красноречие Рёскина, стремившегося внушить людям столь великую, столь плодотворную по своим последствиям истину!

Снова и снова я возвращался мысленно к фразе, вертевшейся в моей голове: «Ни один человек не стал бы работать, если бы он не надеялся трудом заработать себе отдых». И я увидел, что ее можно сформулировать иным способом: во-первых, вся работа на свете осуществляется вопреки желанию труженика, а во-вторых, то, что человек делает во время своего «досуга», не есть работа.

Надежда на подобный досуг — это скудный аванс, если он к тому же сочетается с другим стимулом к труду — страхом перед голодной смертью. Да, скудный аванс, ибо большинство из них, например ткачи и прядильщики йоркшира (а еще больше людей находится в гораздо более тяжелом положении даже в сравнении с ними), трудятся, получая в вознаграждение так мало досуга, что невольно скажешь: если в этом вся их надежда, то у них похищают ее самым коварным образом!

Если бы, подумал я далее, это было действительно так, если бы ни один человек не стал бы трудиться без надежды заработать отдых, то нет большой нужды в преисподней богословов, ибо густо населенная цивилизованная страна, где люди непременно должны над чем-то трудиться, достаточная замена этого ада. И все же мнение о неизбежной и всеобщей ненавистности груда широко распространено и разделяется людьми разных слоев, которые при всем этом пребывают в веселом расположении духа и обрастают жиром, не становясь, однако, бесчувственными монстрами.

Чтобы объяснить себе эту загадку, я начал размышлять о жизни одного человека, о котором я кое-что знал, — то есть о собственной жизни, которая переворачивала такое представление вверх дном.

Я попытался представить, что со мной произошло бы, если бы мне было запрещено заниматься обычным повседневным трудом, и пришел к выводу, что умер бы с тоски и отчаяния, не примись я сразу же за какое-нибудь другое дело, которое стало бы моей повседневной работой. И мне стало ясно, что меньше всего другого на свете я тружусь ради отдыха, но что частично меня подталкивает страх перед голодом или совесть, а частично — и это серьезнейший стимул — любовь к самой работе. Что же касается досуга, то мне пришлось признаться, что часть его я и в самом деле провожу, как пристало бы собаке, — скажем, в размышлениях, — и мне это нравится. Но часть досуга я провожу опять-таки в работе, и она приносит мне такое же наслаждение, как и работа ради куска хлеба насущного — ни больше и ни меньше, — а потому во время моей повседневной работы не может быть и речи об авансе или надежде на отдых.

Затем мои мысли обратились к моим друзьям — простым художникам, а вам известно, что их считают людьми ленивыми. Я обнаружил, что работа — единственная вещь, доставляющая им наслаждение, а в приятные часы праздности они только и помышляют о работе, и эти размышления столь же полезны миру, как и их повседневный труд. Они отличаются от меня только тем, что меньше любят тот род досуга, к которому стремится пес, но больше меня любят достойный человека труд.

Я пришел к тому же, когда мысленно обратился от простых художников к более важным особам — общественным деятелям: мне не удалось обнаружить хоть какие-либо признаки, что они трудятся всего лишь ради предстоящего отдыха. Все они видят смысл в самой работе, в самих своих действиях. Ради ли отдыха ночь напролет заседают богатые джентльмены в палате общин? А господин Гладстон? По всей видимости, он не очень-то преуспел, стремясь довольно-таки напряженным трудом заслужить порядочный отдых. Полученный им отдых — я уверен — он мог бы добывать на сравнительно более легких условиях.

Но в таком случае не означает ли это, что для кого-то или даже для целой прослойки повседневный труд, без которого они, вероятно, и обойтись не могут, приносит им прежде всего наслаждение? В то же время каким-то иным слоям населения их повседневный труд целиком и полностью неприятен, но выносится им потому, что они надеются заработать небольшой досуг в конце рабочего дня.

Если бы это было действительно так, то контраст между двумя образами жизни был бы еще резче, чем контраст между совершенной изнеженностью и чрезвычайными лишениями, между жизнью, полной спокойствия, и жизнью, наполненной тревогами. Контраст был бы буквально неизмерим.

Но если бы у меня и было желание преувеличить зло, на борьбу с которым я призываю, то я бы на это не отважился. Не совсем верно, будто между жизнью различных классов существует такой несоизмеримый контраст, иначе мир едва ли дожил бы до середины нашего столетия: нищета, жадность и деспотизм уничтожили бы нас всех.

Даже при наихудших обстоятельствах неравенство не столь уж велико. Всякое занятие, при котором та или иная вещь может быть сделана лучше или хуже, заключает в себе удовольствие, ибо всем людям более или менее нравится делать то, что они могут сделать хорошо. Некоторым людям (в их числе и мне самому) даже механический труд приятен, если только он не совершенно механический.

Хотя и не совсем верно, что повседневный труд некоторых людей просто приятен, а труд других просто мучителен, все-таки теперешнему труду лишь в очень небольшой степени свойственно доставлять удовольствие, и если люди не откроют вовремя глаза на это, то положение станет быстро ухудшаться. Почти всякая работа, выполняемая ремесленниками, слишком механична, а занятые ею люди либо должны мысленно целиком от нее отвлекаться, и тогда они во время работы всего-навсего машины, либо же им приходится выносить при работе такую смертную скуку, что трудно даже представить ее. Да, природа желает, чтобы мы по крайней мере жили, но, полагаю, не часто она допустила бы столь унылый труд. Потому-то рабочие, выполняющие чисто механический труд, как правило, превращаются в машины. И как я совершенно убежден, что никакое искусство, даже самое неприметное, самое примитивное и мало одухотворенное, не может явиться плодом такой работы, то так же я убежден, что подобная работа лишает рабочего человеческого достоинства И, как это ни несправедливо, как это ни прискорбно, вынуждает его опускаться. И эту человеческую деградацию нечем восполнить ни нам, ни ему самому. Я специально обращаю ваше внимание на то, что эта опасность инстинктивно ощущалась уже при самых истоках так называемых промышленных искусств. Когда человек вращал гончарный круг, бросал челнок или бил по наковальне, от него ждали большего, чем просто изготовления кувшина, ткани или ножа: предполагалось, что он создаст также произведение искусства. И едва ли это было преувеличенное требование, ибо тогда он действительно был способен создать произведение редчайшей красоты. Художественное творчество было совершенно необходимо для душевного спокойствия как создателя, так и потребителя. Именно искусство превращения необходимых предметов повседневного обихода в художественные произведения я назвал архитектурой.

Когда мы размышляем об этом, то, несомненно, упомянутый выше контраст между художественной и механической работой представляется не менее разительным, и я совершенно уверен, что ремеслам, создающим товары повседневного обихода, такие радостные ощущения нужны не меньше, чем во времена ранних фараонов. Но мы забыли об этой необходимости — и в результате привели ремесло к такому упадку, что даже ученый, мыслящий и гуманный человек может утверждать, будто каждый трудится только для того, чтобы заработать себе отдых.

Однако забудем теперь все привычные взгляды на труд, производящий предметы нашей повседневной жизни, — взгляды, которые возникают частично из-за убогого состояния искусств в наше время, а отчасти из-за отвращения к ремеслу, во все века преследовавшего некоторые умы. Забудем об этом и попытаемся выяснить, как в действительности обстоит дело с различными ремеслами.

На мой взгляд, занятия декоративным ремеслом можно разделить на три вида. К первому относится чисто механическая работа. Люди, занятые ею, всего лишь машины, и чем меньше они думают о том, что делают, тем лучше для работы, если они, конечно, соответствующим образом обучены. Говоря откровенно, цель такой работы не производство товаров всякого рода, а то, что, с одной стороны, называется обеспечением рабочих занятиями, с другой же стороны, то, что называется производством прибыли. Иными словами, цель состоит в увеличении армии механических тружеников и умножении богатств того человека, который заставляет их работать и вследствие какого-то извращения понятий называется на нашем современном языке «фабрикантом». Назовем этот вид работы механическим трудом.

Второй вид — более или менее — в зависимости от конкретных обстоятельств механический труд, но он всегда может выполняться лучше или хуже. Если он должен быть выполнен хорошо, то это требует от рабочего внимания, и тогда на работе остается отпечаток его индивидуальности. В изделии тогда будет заключено больше или меньше искусства, что, во всяком случае, зависит от самого рабочего. Он будет работать так над своим изделием отчасти для того, чтобы заработать свой хлеб не слишком тяжелым или противным способом и сделать радостным даже свой рабочий день, отчасти же чтобы произвести на свет вполне достойные товары — предметы, которые заслужат похвалу и которыми люди будут наслаждаться. Такой труд я назвал бы осмысленным трудом.

Третий вид труда содержит очень мало механических элементов, если они вообще в нем есть. Он совершенно индивидуален, то есть создаваемый им продукт никогда не мог бы быть сделан каким-либо другим человеком. Собственно говоря, эта работа доставляет наслаждение, она, правда, приносит и страдания и усталость, в ней есть и трудности, но все это — заботы прекрасной жизни, темные пятна, благодаря которым еще ярче свет, романтика труда, которая лишь возвышает, а не угнетает труженика. Я назвал бы такую работу творческим трудом.

На первый взгляд вам может показаться, будто между творческим и осмысленным трудом больше различия, чем между осмысленным и механическим. Но это не так. Различие между осмысленным и механическим трудом — это различие между светом и тьмой, Ормуздом и Ариманом, а различие между осмысленным трудом и той работой, которую я, за неимением лучшего слова, называю творческим трудом, сводится лишь к степени. В период расцвета высокого искусства резкого разрыва цепи между изделием самого скромного осмысленного груда и самым выдающимся произведением творческого труда не существовало. От бедного ткача, который радуется при виде красок своей ткани, вплоть до великого художника, терзающегося сомнениями и беспокойством, сможет ли он выразить в картине все свое миропонимание или только девять десятых его, все они — художники, то есть люди, тогда как механический работник, не отличающий ярких красок от тусклых и знающий их только по номерам, в процессе своей работы является не человеком, а машиной. Если осмысленный труд сочетается с творческим, то между ними нельзя провести четкой грани; в самые лучшие и благодатные времена развития искусства едва ли существует осмысленный труд, который не является также творческим, и даже в самом выдающемся творческом труде обнаруживаются едва заметные усилия, сомнения или признаки невыраженных желаний; благословенное равенство возвышает меньшее искусство и придает спокойствие более высокому.

Механический труд порожден спешкой и безрассудством цивилизации, которую с таким успехом насаждали средние классы нашей страны. По видимости, он враждебен цивилизации, он — проклятие, которое цивилизация породила на свою голову, и у нее уже нет возможности ни ликвидировать этот механический труд, ни ввести его в определенные рамки. Таким представляется теперь этот труд, но, поскольку он несет с собою перемены, перемены громадные, вполне может статься, что он несет с собой нечто большее, чем простой ущерб. Несомненно, он уничтожит искусство в нашем теперешнем его понимании, если только он сам не будет уничтожен искусством будущего. Но, кроме того, вероятно, этот труд уничтожит и то, что отравляет искусство. А кончит он самоубийством, расчистив пути для нового искусства, о формах которого мы ничего не знаем.

Осмысленный труд — это дитя борющейся, преисполненной надежды и передовой цивилизации. Назначение его — придать новый интерес простой и бедной событиями жизни, успокоить тревогу невинной радостью, вдохновляющей на полезные для человечества дела, подарить миллионам тружеников надежду, которая ежедневно возобновляется и не чревата разочарованиями.

Творческий труд — цветок торжествующей, многообещающей цивилизации. Он вызывает в людях стремление к совершенству. Любая претворенная им в жизнь надежда рождает новую. Самая сердцевина этого труда — это достоинство и смысл жизни, он побуждает к всеобщему пониманию, к преодолению страха и ненависти, — одним словом, это и символ, и таинство мужества мира.

Но теперь с этими тремя видами труда дело обстоит так: механический труд поглотил осмысленный и весь нижний слой творческого труда. Невообразимая, громадная масса несчастных тружеников противостоит теперь немногочисленному, но все еще сверкающему доспехами воинству избранников. Все, что осталось от искусства, сплачивается вместе в цитадели высшего интеллектуального искусства и отчаянно там защищается.

На первый взгляд надежда этого искусства на победу очень смутна, и все же нам, ныне живущим, кажется, что человек не утратил еще всю ту часть своей души, которая жаждет красоты. Более того, мы не можем не надеяться, что искусство еще не умирает. Если нам не суждено обмануться в этой надежде, если искусство наших дней и в самом деле выйдет живым из того безысходного болота, которое мы называем XVIII веком, оно несомненно, развиваясь, наберет силу и обогатится новыми формами духовной жизни и надежды, которые теперь едва ли известны, а затем, каким бы изменениям ему ни пришлось подвергаться, оно в конце концов одержит победу и принесет человечеству непреходящую радость. Некоторые полагают, однако, что если оно будет лишь отражением и слабым отблеском той славной осени, которой завершился расцвет могучего средневекового искусства, то немного понадобится, чтобы убить его: механический труд уничтожит художественное ремесло, и искусство погибнет.

Я слишком поглощен собственным делом, чтобы очень уж тревожиться из-за того, что может произойти после. Могу сказать лишь одно: если даже вы не много знаете об искусстве и не слишком озабочены его судьбой, но вам все-таки тягостно думать об этой бессодержательной пустоте, то не заглушайте мысль о нем, вновь и вновь размышляйте об искусстве, бейте тревогу, пока это будущее не представится вам нестерпимым, и тогда примите решение, что вы не станете с ним мириться. Если даже вы не верите в современных художников, расчищайте дорогу для художников будущего. И тогда мы не будем видеть в вас врагов, как бы жестоко вы ни обращались с нами.

Я говорил о самой важной стороне вашей задачи. Я убеждал вас серьезно подумать о том, как сохранить то, что осталось, и восстановить то, что утрачено естественной красотой земли. С не меньшим усердием убеждаю я вас сделать все возможное, чтобы создать хотя бы островок твердой земли среди громадного потока механического труда, чтобы отвоевать для самих себя и ваших товарищей человеческий и радостный труд.

Но если трудно сберечь красоту земли, то эта задача намного труднее. Я не могу притворяться, будто мы способны пойти против нашего врага в прямое наступление. Все же, несомненно, можно сделать кое-что или по крайней мере заложить фундамент для чего-то нового.

Ибо искусство рождает искусство, а достойно сделанное, выполненное изделие, доставляющее наслаждение и исполнителю и потребителю, рождает желание создать еще лучшее, и поскольку механический труд не в силах создать художественное произведение, то потребность в подлинном искусстве будет означать потребность в осмысленном труде, который, продлись его существование, сумеет эту потребность должным образом удовлетворить. По крайней мере я на это надеюсь.

Кого действительно заботит искусство, тот, думается, легко со мной в этом согласится, но, говоря откровенно, такие люди лишь изредка встречаются даже в среде образованных. Следует признать, что в условиях нашей цивилизации средние классы искусству предпочитают роскошь и в своей слепоте и невежестве цепляются за нее, оскорбляя этим память о славных мужах прошлого и глумясь над ними, ибо те не были обременены нелепыми хлопотами об этой роскоши, которые мы по глупой привычке считаем необходимыми. Поверьте, мы не будем готовы принять искусство будущего, пока не очистим от всего этого наше сознание, пока не освободимся от бесполезной роскоши (иногда называемой комфортом), которая делает наши тесные дома, где задыхается искусство, более первобытными, чем крааль зулуса или снежная хижина эскимоса на востоке Гренландии.

Я глубоко убежден, что многие люди жаждут приложить свои силы на развитие этого искусства, но не решаются приняться за дело. Я уверен, есть простые люди, которые думают, что у них нет художественных способностей, но их действительно утомляет и приводит в недоумение нелепая пышность роскоши, и если не от них, то по крайней мере от их детей можем мы ждать первых усилий, которые создадут будущее искусство.

Ну пока это не станет явью, давайте хотя бы решительно примемся за разоружение псевдоискусства, а это, безусловно, одно из проклятий нашего времени, что если у людей нет ни времени, ни способности увидеть ту подлинную вещь, которую они желают, ни денег на ее покупку, то они вынуждены покупать изготовленную механически подделку под нее. Именно наша привычка к малодушию и лени питает и взращивает механический труд, содействуя его процветанию и обрекая людей на все виды духовного и физического рабства. Именно из этой глупости рождается и желание людей перехитрить торговцев, с которыми они имеют дело, и решимость торговцев (обычно успешная) перехитрить покупателей. Отсюда же — и ядовитые насмешки, которые недавно (не без основания) обрушились на британского торговца и британского рабочего — людей, как и мы с вами, честных, если мы не вынуждаем их обманывать нас и не награждаем их за это.

Если бы публика что-либо понимала в искусстве, различала бы мастерство в сделанных человеком вещах, то она не мирилась бы с поделками, и если было бы невозможно приобрести подлинно художественную вещь, то публика научилась бы обходиться без нее и не считала бы, что этим воздержанием оскорблены ее претензии на изысканность.

Простота жизни, даже совершенно неприкрашенная, вовсе не нищета, а самая основа утонченности. Что, по-вашему, более утонченно, какое из жилищ вы сочли бы более подходящим для джентльмена: дом ли с земляным полом и побеленными стенами, окруженный зеленью и цветущими лугами, с живым родником вблизи, или же грязный дворец в облаке копоти с армией служанок, всегда пытающихся прикрыть грязь так, чтобы она стала незаметной?

Итак, говорю я, если вы не научитесь любить подлинное искусство, то выучитесь по крайней мере ненавидеть и отвергать псевдоискусство. Когда я призываю вас отбрасывать убогие изделия, то это не столько потому, что они безобразны, нелепы и бесполезны, сколько потому, что эти свойства лишь внешнее проявление скрытой в них отравы. Присмотритесь к ним внимательно, и вы поймете, что сопровождало их создание. Вы увидите, какой пустой труд, какая скука и стыд с самого начала были их компаньонами, и все это ради тех пустяковых безделушек, в которых никто по-настоящему не нуждается.

Учитесь обходиться без них. В этом — добродетель, сила, которая при правильном употреблении задушит и спрос на механический труд и предложение его, и вынудит его заниматься свойственным ему делом — производством машин.

И тогда из простоты жизни родится стремление к красоте, все еще живущее в душах людей, а мы знаем, что утолить жажду красоты может только осмысленный труд, постепенно перерастающий в труд творческий, который превратит всех «станочников» в тружеников, в художников, в людей.

Итак, я старался показать вам, как суетность современной цивилизации и деспотическая система труда, необходимая для полного развития конкурентной торговли, отняли у людей в целом — благородных и простых — глаза, умеющие различать, руки, способные творить то народное искусство, которое некогда было для мира главным его утешением и радостью. Я призвал вас воспринимать этот факт не как пустяк, а как прискорбнейшее из несчастий. Я призвал вас к исправлению этого зла, во-первых, ревностным сохранением того, что осталось, и серьезным желанием восстановить то, что утрачено красотой земли, а во-вторых, отказом от роскоши, чтобы вы могли принять, если на то способны, искусство, или же, если вы за свою короткую жизнь не научитесь понимать значение искусства, то чтобы вы могли по крайней мере жить простой, достойной человека жизнью.

И во всем, что я говорил, на чем я поистине настаивал, — это необходимость уважения к жизни Человека на Земле. Пусть прошлое останется прошлому со всем, что в нем умерло. Пусть мертвые хранят мертвых, а мы обратимся к жизни и с безграничным мужеством и надеждой, на какую только способны, не позволим, чтобы в будущем земля была безрадостной.

На что мы можем надеяться или чего опасаться в будущем? Вспомним, ведь уже в былые времена, когда искусство так почиталось, забылось многое из того, что было создано благодаря жизни человека на земле. Вероятно, из мести за такое пренебрежение искусство перешло в наши руки, чтобы мы его изувечили. Оно было передано нам, ослепленным нетерпеливой погоней за тем, что презиралось нашими предками, и за тем, что нередко открывалось нам в этой погоне и было, вероятно, всего лишь миражем.

И не все, к чему мы были слепы, было вовсе ничтожно. Более того, многое из того, что мы не видели, пустило глубокие корни в душах людей, стало неотъемлемой частью их жизни на земле и все еще вызывает наше уважение. Присоединим же это знание к другим нашим знаниям, и тогда у искусств еще сохранится будущее. Запомним это, и среди простоты жизни обратим наши взгляды на подлинную и доступную всем красоту. И хотя жизнь, возможно, ухудшится и для нашего поучения не останется ни клочка от прежнего искусства, все же в нашей среде может возникнуть новое искусство, и даже если у него будут руки ребенка, а сердце удрученного человека, оно будет в силах вместо нас донести до лучших времен символ нашего уважения к жизни Человека на Земле. Ибо мы, освобожденные от пут глупой привычки к назойливой роскоши, тогда наконец обретем глаза, чтобы видеть. И мы поведаем друг другу многое о радости окружающей нас жизни: о людях, встречающихся на улице, об их лицах, несущих печать веселья, печали и надежды и рассказывающих всю историю их жизни; о тех клочках природы, куда удается иногда вырваться и самым занятым из нас; о птицах и диких зверях и о том маленьком мире, где они обитают; даже о небе над самым городом, над нашей головой; об облаках, плывущих по небу; о том, как колышет ветер тонкие стволы деревьев; о шелесте их ветвей; обо всех вновь и вновь возникающих явлениях природы. Дорога и река близ наших домов не смогут не рассказать о том, что происходит на лоне природы, о делах людей на полях и на пустырях. А между тем мы тогда начали бы размышлять и о прошлом, когда все в природе казалось чудом людям, которые настолько преклонялись перед нею, что разные ее проявления называли человеческими именами и приписывали ей человеческие поступки. И не однажды перед нами вставала бы память о былых делах, о стремлениях тех могучих людей, чья смерть явилась началом нашей жизни, чьи печали — началом наших радостей.

Как мы могли бы умолчать обо всем этом? И какой иной голос, кроме голоса искусства, мог бы рассказать об этом? И какая аудитория слушателей такого сказа могла бы удовлетворить нас, кроме той, которая состояла бы из всех живущих на земле людей?

Вот чем должна стать архитектура. Она обретет либо такую жизнь, либо смерть. И от нас, живущих ныне между прошлым и будущим, зависит и ее жизнь и ее смерть.