От Каира до Стамбула: Путешествие по Ближнему Востоку

Мортон Генри Воллам

ГРЕЦИЯ

 

 

Глава первая

Кавалла

Было раннее утро, но солнце уже довольно сильно грело. Судно стояло на якоре. Вода вокруг была, как зеленое стекло. Взглянув на берег, я увидел красный с белым городок у подножия холма. Высокая скала выдавалась в море. Дома теснились на террасах, которые чем выше, тем становились уже. На вершине холма высились башни и стены древнего замка. Этот окруженный морем утес соединен с холмами на заднем плане двумя дугами римского акведука. Такова Кавалла, во времена святого Павла — греческая колония Неаполис. Именно в этом небольшом порту апостол впервые ступил на землю Европы.

В те времена это был почти остров, защищенный от палящего солнца холмом, на котором стоял храм, построенный по образу и подобию Афинского Парфенона. В нем хранилась статуя Венеры Неаполитанской. Флот Брута и Кассия стоял в бухте во время битвы при Филиппах. Брут велел похоронить тело Кассия на чудесном маленьком острове Тасос в нескольких милях от Каваллы — чтобы не упал моральный дух войска.

Неаполис, который увидел Павел, когда попутный ветер пригнал сюда корабль из Трои, должно быть, очень напоминал ту Каваллу, которую ясным тихим утром увидел я. Храм исчез с вершины холма, его место заняла византийско-турецкая крепость, но белые квадратные домики с красными черепичными крышами, должно быть, так же толпились на террасах, и самые нижние отражались в воде, как отражаются и сегодня.

На горизонте — все то же. Дикие горы Македонии не изменились. Они встают из изумрудно-зеленого моря, поднимаются — гора за горой, тянутся на север — до границы с Болгарией всего тридцать миль. Далеко на юге почти теряется в знойном мареве продолговатый силуэт горы Афон.

Никакой отъезд не кажется таким окончательным и бесповоротным, как отплытие на берег в шлюпке. Когда путешественник видит, как гребцы снизу принимают его багаж, когда он готовится спуститься по опасному трапу, он чувствует, как земля уходит из-под ног, как наваливается на него одиночество высаженного на необитаемом острове.

Двое гребцов запели, как только весла коснулись воды. Я не мог разобрать ни слова. Слова были греческие, а вот мелодия, я уверен, турецкая. Я ступил на берег, на маленький песчаный пятачок, где толпились смуглые босоногие носильщики. Другие сновали вверх и вниз по сходням, сброшенным с парусников, перетаскивали на спинах вязанки дров, привезенные с острова Тасос, и мешки угля с горы Афон. Все это грузили на осликов и везли в город.

В нескольких ярдах от порта — рыбный рынок, очень важное в жизни городка место. Как интересно разглядывать здешний улов! Рыбам, которых я здесь увидел, больше подошло бы плавать в аквариуме, чем отправляться на кухню. Каких тут только не было: и плоские разноцветные, и длинные, тонкие и серебристые… Целые подносы черных и зеленых осьминогов, которых любят по всему побережью Эгейского и Средиземного морей. Кальмары — мертвые, дряблые и некрасивые. Но самый зловещий вид был у красных устриц в больших, покрытых наростами раковинах. Заметив мой интерес к устрицам, услужливый продавец выбрал одну из самых жутких и с любезным поклоном протянул мне. Я невольно оробел, и тогда жестом заправского фокусника он достал нож внушительных размеров, выковырял устрицу из раковины и лихо проглотил ее.

Я обнаружил, что Кавалла, как многие другие прибрежные города этих мест, изнутри выглядит совершенно иначе, чем с моря. Новый город с многочисленными каменными пакгаузами тянется вдоль береговой линии, а старый теснится вокруг крепостного холма, представляя собой лабиринт грунтовых дорог и узких улочек.

К счастью, я познакомился с молодым археологом Георгом Бакалакисом. Его влюбленность в Неаполис согрела мне душу. Как мрачен был бы этот мир без пылких молодых людей, готовых снести десяток городских стен в поисках одной древней надписи! Он отвел меня в какой-то сарай, где в пыли, среди шныряющих крыс, лежало то, что осталось от мраморного города времен святого Павла.

Пока мы шли по городу, мой гид сообщил мне, что Кавалла — табачный центр Македонии. Табачный лист хранят на больших складах недалеко от гавани. Самый лучший сорт табака, до сих пор известный как «турецкий», выращивают именно в этом районе, а рабочие с табачных плантаций — единственные избиратели в Греции, поставляющие коммунистов в Афинский парламент.

В центре, в маленьком сквере — мемориал героев прошедшей войны. Это не бог весть какой оригинальный памятник: каменный кенотаф с взбешенным львом. Но меня очень заинтересовала надпись по-гречески: «Тем, кто погиб в 1912–1922 гг.»

И наши мемориалы, где выбито 1914–1918, напоминают о том, какими долгими были страдания. Но Македония пережила еще десять лет войны. Когда в 1912 году разразилась Первая балканская война, страна находилась под властью Турции. Когда турок выгнали, Каваллу захватили болгары; потом началась Вторая балканская война, в результате которой город стал греческим. В Первую мировую снова ворвались болгары, творили ужасные зверства, но в 1918 году греки вернули свои территории и в 1921 году перенесли боевые действия в Турцию.

Мы поднялись на вершину холма, и я разочарованно убедился, что дворец, казавшийся столь великолепным с моря, — всего лишь пустая скорлупка. На террасе, выходящей на море и остров Тасос, — закутанная в материю конная статуя, скрываемая от чужих глаз уже много лет. Это великий Магомет-Али. Покойный король Египта Фуад обещал открыть ее, но так этого и не сделал.

Единственная туристская достопримечательность в Кавалле — дом, где в 1769 году родился Магомет-Али. Теперь это собственность правительства Египта, и оно держит там смотрителя в феске. Это интересный старый турецкий дом с забранными решетками окнами гарема и многозначительно скрипящими половицами. Я и не подозревал, что паша Магомет-Али, вице-король Египта, до тридцати двух лет был обыкновенным купцом и торговал табаком в Кавалле.

Спустившись с холма, мы вышли на небольшую площадь неподалеку от гавани, где под циновками, растянутыми на шестах, мужское население Каваллы, свободное от упаковывания табака, разгружало уголь, торговало рыбой, угощалось кофе и насаждало по мере сил турецкие обычаи, играя в триктрак. Скоро я понял, что, усевшись за столик под навесом, сразу же привлекаешь внимание мальчишек, хрипло кричащих «Loostro verneeki!» Какой-нибудь, воинственно ударив щеткой для чистки обуви о лоток с ваксой, болтающийся у него на шее, непременно бросается тебе под ноги. Вероятно, число греков, начинающих свой трудовой путь чистильщиками обуви, огромно.

Недалеко от причала находится греческая церковь. История ее забавна и поучительна. Когда-то она была посвящена святому Павлу, затем стала турецкой мечетью, и вот теперь снова сделалась христианской церковью, но уже святого Николая.

Настоятель, крупный бородатый грек, похожий на иудейского пророка, просиял, когда я сказал ему, что стыдно было Кавалле не назвать этот храм в честь святого Павла.

— Ах, как вы правы! — воскликнул он. — В старые добрые времена она так и называлась. Святой апостол Павел ступил на землю именно там, где она стоит, — на этом месте была гавань. Это позже море отступило. Пойдемте-ка со мной.

Он завел меня за церковь, в небольшой переулок, и показал круглую отметину на мостовой:

— Вы стоите на том самом месте, где святой Павел высадился на берег, прибыв из Малой Азии. Раньше здесь рос большой платан, — и дрогнувшим от гнева голосом он добавил: — Болгары спилили его.

— Но вы сказали, что когда-то церковь была посвящена святому Павлу. Почему же теперь она носит имя святого Николая?

Он ответил, что когда турки оставили Каваллу, понадобилась некоторая сумма денег, чтобы из мечети снова сделать христианский храм. Рыбаки согласились дать деньги, но они и слышать не хотели о том, чтобы церковь снова получила имя Павла. Христианские традиции здесь были разрушены веками мусульманского владычества, и святой Павел для местных рыбаков значил немного. Как и все греческие моряки, своим покровителем они считают святого Николая.

Кстати, святой Николай, помимо того что хранит моряков, детей, путешественников, торговцев, является еще и покровителем ростовщиков. Есть история, согласно которой один знатный человек из родного города святого Николая, Патары, разорился и не мог ничего оставить трем своим прекрасным дочерям. Святой Николай, узнав о его беде, пришел ночью и бросил ему в окно три мешка золота — достаточно, чтобы тот мог дать за дочерьми хорошее приданое. Золотые яблоки на изображениях святого — напоминание о тех самых трех мешках золота. И на вывесках ростовщиков — тоже золотые яблоки святого Николая.

 

Глава вторая

Филиппы

Я нанял старое авто с ободранными пластиковыми бортами и отправился в путешествие за девять миль, по Филиппийским холмам. Дорога внезапно взмывает — неприступная и холодная гора Симболум отгораживает Филиппийскую равнину от моря. Симболум — часть древней Пангейской горной системы, и в античные времена славилась своими серебряными приисками. Дорога поднимается к вершине (высота 1670 футов), а потом спускается вниз, на огромную равнину, зеленеющую посевами и буреющую болотами, плоскую, как морская гладь. Дорога очень пыльная. Каждого, кто едет верхом, или в повозке, или идет пешком, сопровождает маленькое бурое облачко.

На этих широких равнинах, среди опасных болот, за сорок один год до рождения Христа пришел конец Римской республике: легионы Антония и молодого Октавиана разбили войска Брута и Кассия, и в честь этой победы здесь, на смертном ложе республики, основали колонию Филиппы.

Уверен, что каждый, кому в юные годы случалось сыграть какую-нибудь роль в школьной постановке «Юлий Цезарь», отнесется к Филиппийской равнине с особым интересом. Вот она, сказал я себе, реальность, которую мы в конце семестра тщетно пытались перенести на маленькую сцену около кабинета директора. Вот на этой обширной и пустынной равнине, так похожей на мое о ней представление, на этих болотах настоящие актеры исполнили свои роли в величайшей трагедии и погибли. Мне показалось, что я слышу загробный голос Цезаря, которому так скоро предстоит погибнуть во Франции, предупреждающий меня в неверном свете рампы, что мы вновь увидимся в Филиппах…

Проехав около восьми миль, я остановился около небольшой гостиницы на правой стороне дороги, примечательной только тем, что в ее стену встроен римский памятник. Это громадный — около двенадцати футов высотой — надгробный камень. На нем выбиты имя и звание римского офицера, некоего Вибия. Пока я рассматривал надпись, из гостиницы вышел какой-то крестьянин и, заметив мой интерес, стал расхваливать камень и показывать мне, с какой стороны на него выгодней смотреть. Мне приходилось читать в «Македонском фольклоре» Дж. Ф. Эббота, что в народе еще помнят имя Александра Великого, но я не ожидал получить подтверждение этому так скоро.

— Что это за камень? — спросил я.

— Мы называем это место «кормушкой Буцефала», — ответил крестьянин.

— А что это за Буцефал? — спросил я, чтобы проверить, не просто ли он повторяет слова, как попугай.

— Буцефал — это конь Александра Великого, — сразу же ответил он.

Я попросил его рассказать мне о подвигах царя Александра, но он отрицательно покачал головой.

Проехав еще с милю, я добрался до конического холма с древней башней на вершине и не успел оглянуться, как оказался среди развалин города Филиппы. Современная дорога примерно совпадает с древней Виа Эгнатиа и пролегает непосредственно через Филиппы. Развалины находятся на десять-пятнадцать футов ниже нынешнего города. Я поднялся на форум и увидел откопанные французскими археологами фрагменты мраморных колонн, водосточные канавы, камни мостовой.

Единственное современное здание — домик сторожа на обочине. В остальном же город, который святой Лука с гордостью назвал «первым в Македонии», представляет собой пустыню, и его белые кости, освобожденные из-под слоя земли в десять футов, блестят на солнце.

Сторож вышел из своего домика и провел меня по мертвому городу. Больше всего впечатляют контрфорсы и ворота византийской базилики. До того как французы начали копать, видны были только руины этой церкви. Она стояла в чистом поле, одинокая, как межевой знак. Это был греческий храм, без сомнения посвященный святому Павлу. Сторож сказал мне, что местные называют его «дворцом Александра Великого».

Раскопав форум, поразились совершенству планировки. Дренажные рвы так хорошо сохранились с римских времен, что и сейчас выполняют свою функцию — в них набирается вода в дождливое время года. По ступеням с форума вы можете подняться на более высокие уровни и взглянуть на мраморные полы и основания колонн, оставшиеся от великолепных общественных зданий и храмов.

Везде камни с надписями там и лежат, где их откопали. Одна из них, на которой трудно что-либо разобрать, похоже, разъяснила ученым, кому посвящен храм; другие же, на могилах простых смертных, позволяют сделать вывод, что в Филиппах до глубокой старости не доживали. Поблизости от форума, рядом друг с другом, находятся два захоронения — Кассия Гемеллы и Антония Александра, умерших в возрасте двадцати пяти лет; и еще одно — Веллея Платона, умершего в тридцать шесть лет, успев позаботиться о гробнице для себя и своего родственника, судя по всему врача.

Самая интересная надпись — тринадцать строчек по латыни. Они такие четкие, как будто выбиты рукой каменщика только что, а не столетия назад. Сказано, что статуя воздвигнута воинами под командованием Татиния, начавшего свою военную карьеру рядовым в пехоте и дослужившегося до центуриона.

По заговорщическому виду, с которым сторож подвел меня к развалинам одного дома, я понял, что он собирается показать мне самую драгоценную реликвию. Он взял метлу, убрал несколько дюймов песка, и обнажился фрагмент красивейшего мозаичного пола, сложенного из маленьких красных, белых и черных тессер.

Он еще немного поработал метлой — и я различил на полу изображения башен, арок, ворот, зубчатых стен.

— Стены города Филиппы! — патетически воскликнул он.

Я вспомнил, с какой гордостью святой Лука называет Филиппы «первым городом Македонии». Человек, которому давным-давно принадлежал этот дом, тоже гордился родным городом и украсил пол своего жилища изображением его башен и стен.

Сторож, убедившись, что я все разглядел, снова засыпал мозаику песком, и даже не надо было обладать очень живым воображением, чтобы метла его превратилась в косу, а сам он — во всемогущее Время.

Я бросил прощальный взгляд на развалины. Многие поколения взросли здесь и были убраны, подобно колосьям пшеницы, и не оставили после себя следа, кроме этой отметины на равнине. Но слова Посланий святого Павла к Филиппийцам так же горячи и полны жизни, как в те времена, когда по Виа Эгнатиа ездили скрипучие повозки, а пустынные сейчас улицы были шумными и оживленными.

Мы подъехали к железнодорожной станции Драма. Этот пыльный македонский городишко показался мне краем земли. Несколько солдат, возвращавшихся домой из отпуска, сидели в кафе под навесом, и упорный армянин пытался продать им ковер.

Я тоже сел за столик и в ожидании поезда на Салоники два часа пил турецкий кофе — чашку за чашкой, и поглощал рахат-лукум — кубик за кубиком.

Горы постепенно изменили цвет. К станции подъезжали верхом люди, и каждого окружало облако серой пыли. И вот уже прибыл, отдуваясь, грязный состав.

 

Глава третья

Салоники

Салоники находятся примерно в семидесяти милях от Филиппов, если ехать строго по прямой. Святой Павел добрался до них за три дня по Виа Эгнатиа, проходившей через Амфиполис и Аполлонию, два города, теперь исчезнувших с карты. Поезд, петляя между горами к западу от Драмы, проезжает, чтобы добраться до того же пункта, примерно сто пятьдесят миль. Дорога крутит, огибая крупный горный массив Бешик-Даг, на самой высокой вершине которого снег лежит до середины лета. Ее называют здесь Пилаф-Тепе — считается, что она похожа на блюдо с рисом.

Поезд пересекает долину реки Струм, бежит мили и мили вдоль подножий болгарских гор, совсем рядом с Югославией. Вообще-то, граница между Македонией и Югославией проходит по воде, по озеру Дойран. Две страны делят водоем пополам. Наши войска удерживали Дойранский сектор более двух лет, ведя тяжелые бои и поднимаясь все выше в горы. В этих холмах не одно военное кладбище.

В Салониках мне предоставили комнату с ванной, что в тот момент показалось верхом роскоши. Номер был с балконом, с которого сквозь переплетение телеграфных проводов я мог любоваться кораблями в гавани.

Очарование моего жилища состояло еще в том, что вода действительно лилась из крана, что на звонок отвечали, что существовала связь между выключателем и светом, а также между шторой и шнуром.

Отправившись утром на прогулку по Салоникам, я увидел город, который в древние времена, вероятно, был очень изысканным. Он стоит на холме, у голубого залива, за ним громоздятся горы, а далеко на юге из моря встает покрытая снегом вершина фессалийского Олимпа. Современные Салоники — это сразу два совершенно разных города. Новый был построен в низине по европейским стандартам. С ним покончил большой пожар 1917 года. Старый, турецкий город избежал пожара, потому что он взбирается вверх по склону холма. Он защищен мощными византийскими стенами с воротами и квадратными башнями. Единственные достопримечательности: арка Галерия — под ней проходит главная улица, и византийские храмы, благодаря которым для изучающих архитектуру и мозаику Салоники представляют не меньший интерес, чем Стамбул.

Самую интересную из этих церквей, посвященную Святому Димитрию, покровителю Салоник, поглотил огонь. К счастью, несколько самых красивых мозаик не пострадали. В 1919 году в восточном конце этой церкви обнаружили склеп IV века. В нем нашли круглую мраморную крестильную чашу, поддерживаемую колоннами. Здесь же захоронены тела четырех епископов, облаченные в подобающие сану одеяния. К несчастью, когда могилы открыли, тела рассыпались в пыль. Рабочий отвел меня в барак подрядчика, где среди черепков лежали уцелевшие металлические украшения. Я посмотрел на пряжку от пояса, на фрагменты византийской эмали и подумал, что если спешно не отдать эти вещи в музей, они легко могут вскоре оказаться в кармане какого-нибудь случайного посетителя.

Старый город — лабиринт узких кривых улочек, с деревьями, торчащими в неожиданных местах, мечетями, заброшенными с тех пор, как по Лозаннскому договору отсюда выдворили турок, оставив Салоники грекам, армянам и испанским евреям. Когда светит солнце и дороги сухие, Салоники смотрят гордо; но стоит солнцу скрыться или, еще того хуже, пойти дождю, старый город становится просто скоплением плохо построенных, запущенных и неопрятных хижин.

На одной из улиц, круто поднимающейся к старому городу, на стене скромного маленького домика над лавкой горшечника я увидел доску. На ней написано, что именно здесь появился на свет Мустафа Кемаль Ататюрк. Надписи сделаны по-французски, по-гречески и по-турецки. Немного выше по той же улице я повстречал весьма примечательную похоронную процессию. Люди шли, раскачиваясь из стороны в сторону, вниз по улице, вымощенной булыжником. Впереди с торжественным пением шествовали два греческих священника. Человек во главе процессии нес крышку гроба, сзади ехал черный катафалк с открытым гробом, в котором лежало тело молодой женщины. Зрелище было тягостное, но, казалось, никого здесь не удивляло. Разве что дети прервали свои игры, да несколько мужчин сняли шапки, когда гроб проносили мимо них.

Мне говорили, что обычай нести гроб на кладбище открытым все еще соблюдается в сельской местности, но Салоники — довольно крупный город. Обычай восходит ко временам турецкой оккупации и соблюдался везде, пока Греция не вернула себе независимость. Турки, зная, что греки иногда имитируют похороны, чтобы контрабандой пронести оружие и амуницию, издали закон, запрещающий хоронить умерших в закрытых гробах.

Студент, с которым я познакомился в Салониках, рассказал мне кое-какие подробности греческого похоронного обряда. В комнате усопшего три дня горит свеча: считается, что душа может блуждать где-то три дня, но потом возвращается в знакомые ей по земному существованию места.

— Около свечи еще кладут особый пирог, — сказал он, — намазанный медом.

Я вспомнил про кувшины с медом на погребальном костре Патрокла. Без сомнения, многие подобные ритуалы восходят к глубокой древности.

По прошествии трех лет останки выкапывают из земли. Жуткая на наш западный взгляд церемония, но греки придают ей большое значение, хотя и приступают к ней не без страха. Неподверженность останков порче, которая на Западе всегда считалась признаком святости усопшего, вызывает в Греции ужас и отвращение. Это означает, что на умершем лежит проклятье или что он сделался вампиром и, значит, злой дух следует торжественно изгнать, а тело расчленить. К счастью, такое случается нечасто. Родственники покойного несут на кладбище вино, но не для того, чтобы выпить его, а чтобы омыть в нем кости усопшего прежде, чем сложить их в деревянный ящик. На каждом греческом кладбище есть специальное здание для таких ящиков. На церемонии присутствует священник, который в том случае, если тело не разложилось, освобождает душу умершего от проклятия.

Приезжего поражают в Салониках газеты и вывески на иврите. Здесь, около порта, огромная еврейская колония. Но мне сказали, что она уменьшилась с тех пор, как город отошел к грекам. В турецкие времена Салоники часто называли еврейским городом. Однако здешние евреи — это совсем не тот народ, который жил во времена Нового Завета. Это сефарды, они говорят на ладино — искаженном испанском. Они обосновались в Салониках после изгнания из Испании Фердинандом и Изабеллой.

Я пытался отыскать в Салониках хоть что-то напоминающее об авторе Посланий к Фессалоникийцам. Есть улица, ведущая вверх, в старый город, — ее название в переводе означает «улица Святого Павла». На вершине холма, среди кипарисов, стоит монастырь Влатадон, уютная постройка, говорят, тоже имеющая отношение к апостолу. Считается, что, придя из Филипп в Фессалоники, Павел посетил дом в этой части старого города и во дворе преклонил колени, чтобы помолиться. Это место отмечено круглым куском фессалийского мрамора — черный камень в центре белого креста. Не знаю, впрочем, достаточно ли древняя эта история.

Монастырь не очень старый, и я не смог найти никого, кто рассказал бы мне, какая церковь стояла на этом месте до него. Построили его братья Влата с острова Крит в XIII веке. Этот монастырь единственный, который пощадили турки в 1430 году, потому что монахи предложили научить их, как захватить Салоники, в обмен на обещание защищать их и уважать их права, когда город будет взят. Они сказали, что единственный способ сломить защитников города, — это перерезать водопровод, питающий весь город водой с горы Хортиати. Турки последовали разумному совету, и город был вынужден сдаться. Но население так возненавидело монахов, что предателей пришлось защищать, и султан оставил в монастыре турецкого воина — чауша. С того времени за Влатадоном закрепилось название «монастырь Чауш».

За муниципальной больницей есть маленькая часовня Святого Павла. Легенда гласит, что, когда апостола изгнали из Фессалоник, он провел одну ночь здесь, за стенами древнего города, и что из пролитых им слез возник источник со святой водой.

 

Глава четвертая

Афины

1

Мы вошли в узкий канал со стоячей, как в деревенском пруду, водой, лежащий между двумя грядами холмов. На поверхности воды не было даже ряби. Она напоминала пленку разлитого растительного масла. Вода кишела бесчисленными желтыми медузами, передвигавшимися зловещим и отталкивающим способом — втягивая в себя, а потом выбрасывая воду. Таков Ламийский залив, где наш корабль простоял несколько часов у деревянной пристани маленького городка под названием Стилис.

Я сошел на берег, нанял около пристани старый автомобиль, и меня отвезли в Фермопилы. Когда в Грецию приходит настоящее лето, жара стоит ужасная. Люди, как мертвые, лежат под оливами; домашние животные скорбно стоят в тени ближайших стен, ожидая захода солнца. Зеленые холмы становятся бурыми. Цветы засыхают. Земля трескается от зноя. Над раскаленными белыми камнями в лощинах нависают высокие и совершенно бесполезные в это время года мосты, а над всей этой беспомощной землей — небо, по которому, кажется, больше никогда не пробежит даже тень облачка.

Фермопилы выглядели как соляная пустыня Аризоны. Горячий воздух дрожал над равниной, усеянной холмиками пожухшей травы. Теперь трудно распознать знаменитое ущелье, которое Леонид и тысяча греков защищали от персидской армии. Может быть, я нашел бы его в прохладный весенний день, но в тропический полдень задача казалась мне непосильной. Землетрясения изменили рельеф, и река Сперхей нанесла столько ила, что образовалась широкая равнина между горами и морем. Сегодня в Фермопилах нет такого препятствия, которое батальон горцев не смог бы обогнуть за полчаса. Но побывать здесь стоило хотя бы затем, чтобы просто увидеть знаменитый холм, где царь Леонид и его воины пали один за другим, пронзенные стрелами мидян; хотя бы для того, чтобы через годы напомнить себе, что вы несколько минут постояли там, где спартанский воин Диенек произнес бессмертную фразу. Диенеку сказали:

— Врагов так много, что когда они начнут стрелять, их стрелы закроют солнце.

И Диенек ответил:

— Что ж, тем лучше. Значит, будем сражаться в тени.

Я отправился к серным источникам, которым Фермопилы обязаны своим названием. День был такой жаркий, что над ними даже пар не поднимался, и пахло здесь, как на курорте Харрогит. Под пологом побуревших от солнца виноградных листьев я пил вино с деревенскими жителями. Потом, собравшись с духом, снова вышел на жару и отправился назад в Стилис, к своему кораблику.

Пока мы шли на нем узким каналом между материком и островом Эвбея, опустилась ночь. А рано утром я разглядел Марафон.

Сначала я увидел маленькую бухту и плоский берег, а за ним холмы. Где-то там полегли от персидских стрел афиняне. С холмов спустились десять тысяч афинян против сонмищ Дария и потеснили их к югу, к их кораблям. В этой самой бухте брат великого Эсхила Кинегир ухватился за борт вражеской галеры правой рукой; когда ее отсек саблей персидский воин, он ухватился левой; а когда отсекли и левую, вцепился в борт зубами. Марафонский холм раскопали в прошлом веке и, кроме обуглившихся костей, увидели там черепки посуды и другие предметы, более двух тысяч четырехсот лет назад положенные в могилу вместе с мертвыми.

Корабль подошел к скалистому мысу Сунион. За величественным утесом были серебряные рудники Лауриума — на добытое здесь серебро построили флот, разбивший персов при Саламисе. Когда мы обогнули мыс, нам открылся потрясающий вид. Именно этот пейзаж — мое лучшее воспоминание о Греции.

Высоко на утесе — белые руины. Это все, что осталось от храма Посейдона на мысе Сунион, в самой южной точке Аттики. В древние времена моряки, следуя из Малой Азии или Египта, ждали, не сверкнет ли в лучах солнца храм Суниона. Его построили, чтобы умилостивить Посейдона, бога морей, который, как считалось, готовит злую судьбу всем кораблям, минующим мыс.

Когда корабли, следовавшие на запад, проплывали мимо храма Посейдона, моряки смотрели на холмы — ждали, когда покажутся Афины. И наконец замечали золотую вспышку на шпиле Акрополя. Чужим объясняли, что должен показаться наконечник копья бронзовой статуи Афины Промахос, чей шлем возвышается над сандалиями на семьдесят футов. Эта гигантская статуя продолжала стоять еще долго после того, как слава Афин обратилась в прах. Король готов Аларих увидел ее в IV веке от Рождества Христова — и, говорят, развернул свой корабль и бежал.

Нет слов, чтобы рассказать о первом впечатлении от Афин. Вот корабль пересекает Фалернскую бухту и подходит к Пирею. Это один из лучших моментов путешествия.

Солнце садится за остров Эгина. Последние его лучи освещают склоны горы Гиметт. Милях в пяти от моря, на небольшом возвышении, раскинулся большой город с бежевыми и белыми домами, и в центре его, так же высоко, как в Шотландии скала с замком Стерлинг, вздымается темный холм. Я сразу понял, что вижу перед собой Акрополь. Я уже различал колонны Парфенона.

Теперь, даже если Афины разочаруют меня, даже если окажутся жалким городом с громким именем, — я видел Акрополь, освещенный вечерним солнцем. Я увидел его именно таким, каким всегда представлял его себе: гордым, древним, величественным.

Не успел я утром ступить на берег и отойти на несколько шагов от пристани, как на меня набросилась толпа смуглых людей. Некоторые предлагали губки, другие — коробки с рахат-лукумом. Кому-то из них казалось, что я похож на человека, желающего приобрести куклу в форме эвзона — греческого гвардейца, другие предлагали почтовые открытки с видами Акрополя и ужасные гипсовые статуэтки Венеры Милосской. Все они очень громко кричали и сами, без каких-либо сигналов с моей стороны, быстро снижали цены от пятидесяти до сорока, тридцати, двадцати драхм. Те, что ничего не пытались продать, предлагали свои услуги в качестве гидов — найти самый лучший автомобиль, который домчит до Афин, и показать мне город.

Я смотрел на этих людей если не с удовольствием, то, по крайней мере, с пониманием. В наш век, столь богатый подделками, они были восхитительно настоящие и могли бы составить толпу и во времена Аристофана.

Я чувствовал себя костью, из-за которой дерется стая голодных собак, однако сохранил достаточную степень отчужденности, чтобы подумать: быть может, умытая, причесанная и уложенная красивыми складками Греция сэра Лоуренса Альма-Тадемы существовала только в воображении викторианского романтика, искавшего в Афинах Перикла того, чего ему не хватало в Шеффилде королевы Виктории. Еще я подумал, что, пожалуй, во все времена прибывавшего в Грецию встречали именно так, как встречают меня. Лицин в «Любовных элегиях» Лукиана говорит, что как только он ступил на Родос, «подбежали двое или трое жаждущих за скромную плату рассказать мне историю острова…»

Освободившись наконец от непрошеных гидов, я сел в первую попавшуюся машину и попросил водителя отвезти меня в Афины. Скоро мы оставили Пирей позади и, обогнув Фалернскую бухту с гидропланом компании «Империал эйрвейз», выехали на прямую дорогу к Афинам, до которых оставалось пять миль. Дорога проложена там, где когда-то была одна из Длинных стен Фемистокла — северная. Южная и северная Длинные стены в древности связывали Афины с побережьем. Когда мы были примерно в миле от города, показался Акрополь в утреннем сиянии, и это было самое величественное зрелище на свете.

Мы выехали на широкие прямые улицы современного европейского города — с хорошими магазинами, зелеными трамваями, ярко-зелеными омнибусами, автомобильной давкой, столиками кафе, расставленными прямо на тротуарах, газетными киосками, городскими парками, где растут экзотические деревья и немецкие няни чинно прогуливаются с детьми, и, конечно же, на площадь Конституции, сердце современных Афин. Под ее вечнозелеными перечными деревьями современные афиняне с присущей грекам страстностью обсуждают последние политические новости.

У моего отеля оказалась плоская крыша — на нее можно было выйти, так что мне удалось посмотреть на Афины с высоты. Над городом доминирует скала с Акрополем. Со своей смотровой площадки увидел я и поросшую лесом гору Ликабет — укрощенный, одомашненный афинский вулкан. Честно говоря, меня поразили размеры Афин. А ведь этот большой город построили за какие-то сто лет.

Как странно сознавать, что Афины, столь знаменитые в древности и столь сильные сейчас, практически отсутствовали в истории со времен Павсания (II век) до наших дней. Ничего не известно о византийских Афинах, латинских Афинах, турецких Афинах. Этот могучий античный город просто исчез, чтобы вновь родиться в 1675 году турецкой деревушкой.

Первым англичанином, выразившим желание увидеть Афины, был Джон Мильтон, но осуществить мечту не удалось. Он отправился было в Грецию, но тут в Англии разразилась гражданская война, и он вернулся, поскольку «считал, что низко было бы как ни в чем не бывало путешествовать за границей, когда дома сограждане сражаются за свободу».

Первый англичанин, который действительно исследовал древние Афины и даже произвел некоторые измерения Парфенона, был Френсис Вернон, лондонец. Он родился в 1637 году и был наделен «ненасытным желанием наблюдать». Из-за такой любознательности он однажды попал в плен к пиратам, и его продали в рабство. В сорок лет Вернон был убит арабами в Персии в драке из-за перочинного ножа. Записки об Афинах он послал другу в Англию, и думаю, они являются достоянием Королевского географического общества. Насколько мне известно, они не публиковались.

Самое раннее из опубликованного на английском написано сэром Джорджем Уэлером, который в 1675 году провел месяц в турецких Афинах. Его книга «Путешествие в Грецию» вышла в свет в 1682 году. Это удивительная и очень ценная книга, потому что ее автор, настоящий ученый и внимательный наблюдатель, дал завораживающее описание страны, до той поры не известной англоязычному читателю и не исследованной английскими учеными. Уэлер пишет, что Парфенон превращен в турецкую мечеть. Рядом с ней построили минарет, и ученый побывал на его вершине. В храме Ники Аптерос тогда хранили порох, а в Эрехтейон Уэлер вообще не смог попасть, «потому что один турок поселил там свой гарем».

В Афинах в то время жили примерно восемь-десять тысяч человек: три четверти — христиане, остальные — турки. Город не был обнесен стенами, но самые удаленные от центра дома стояли так плотно друг к другу, что служили своеобразными стенами. Ворота на ночь закрывались. Даже в те времена пираты так часто наведывались в город, что охрана всю ночь патрулировала Акрополь, громкими возгласами давая знать о своей бдительности.

Турки, несмотря на общепринятое мнение о них, оказались весьма толерантным и легким в общении народом, и Уэлер насчитал около двухсот христианских церквей, в пятидесяти из которых регулярно шли службы.

Его шокировало количество краски, которое наносили на лица греческие женщины. Он пишет, что они «весьма изящно одеты, но так жутко накрашены, что под толстым слоем краски трудно определить их истинный цвет лица». Еще он замечает: «Когда девушку выдают замуж, ее приводят в церковь одетой настолько роскошно, насколько богаты ее родители, но лицо ее так намазано жирным гримом, что трудно определить, является ли она женщиной из плоти и крови или гипсовой статуей. Она приходит из церкви в дом мужа с большой позолоченной короной на голове, в сопровождении гостей и близких родственников. Они извлекают из дудок и барабанов музыку, которую способны извлечь. Новобрачную ведут так медленно, что еле заметно, что она вообще передвигается. Когда она наконец входит в дом мужа, из окон в толпу собравшихся около дома бросают мелко нарезанные засахаренные фрукты».

Пристрастие афинских женщин к яркому макияжу поражало всех ранних путешественников. Эта мода представляется мне интересной — вероятно, она пошла от античных и византийских времен. Классическая литература полна упоминаний о красках для век и ресниц, румянах и свинцовых белилах, которые были в ходу у афинянок.

Между исследованиями Уэлера и свидетельствами путешественников и ученых XVIII века — пропасть. Начиная со Стюарта и Реветта в 1751 году, англичане почти неосознанно готовили своих специалистов по классической филологии к борьбе за независимость Греции, которая развернется в следующем столетии. Стало принято идентифицировать современных греков с древними героями книг, прочитанных в отрочестве. «Афинские древности», четыре толстых тома Стюарта и Реветта, дают великолепное представление о городе, каким он был в период турецкого владычества.

Акрополь представлял собой лабиринт турецких улочек и садов. В тенистых уголках турки в тюрбанах и струящихся одеждах практиковались в стрельбе из лука и верховой езде. Когда Уэлер видел Парфенон, крыша была еще цела. Но в 1687 году в нее угодили снаряды венецианского флота, порох загорелся, погибло триста турок. Потом крышу сорвало, а многие колонны были разрушены. Что характерно, турки не восстановили Парфенон, а построили вместо него мечеть. Эрехтейон, который уже не был турецким гаремом, как во времена Уэлера, представлял собой руину без крыши. Одной кариатиды не хватало. На Акрополе, судя по отметинам на здании, осело столько земли, что кариатиды всего лишь на два фута возвышались над улицами, так что почти половина храма находилась под землей.

В следующем столетии стало модно ездить в Афины. Байрон впервые увидел Грецию в 1809 году — более чем за десять лет до войны за независимость. Тогда ему было двадцать два года, и он путешествовал по Европе со своим приятелем по Кембриджу Джоном Кэмом Хобхаузом, впоследствии лордом Бротоном. Хобхауз оставил записки об этом путешествии — большой том под названием «Путешествие через Албанию и другие турецкие провинции в Европе и в Азии». Впечатления Байрона нашли отражение во второй песне «Чайлд-Гарольда». Двое друзей увидели все то, что и их предшественники, но еще, к ярости Байрона, — людей лорда Элгина, спокойно снимавших с Парфенона метопы и грузивших их на английское судно. Много плохого сказано, и возможно справедливо, о поведении лорда Элгина в Греции, но если сравнить два набора слепков, хранящихся в Британском музее, — снятые со скульптур Парфенона по приказу лорда Элгина, и другие, снятые пятьюдесятью годами позже, — то нельзя не согласиться, что уже в те времена износ фриза был довольно значительным. К тому же, не купи лорд Элгин у турок скульптуры Парфенона, они, конечно, продали бы их кому-нибудь другому.

Война за независимость в Греции началась спустя одиннадцать лет после приезда Байрона, но турецкий гарнизон покинул Афины лишь в 1833 году. В 1834-м было решено сделать Афины столицей независимого греческого королевства.

Пригласили немецкого архитектора Эдуарда Шауберта, и он спроектировал широкие улицы, площади, бульвары. Так Афины, которые еще в 1834 году были деревней с населением пять тысяч жителей, в 1936 году стали городом с населением более четырехсот пятидесяти тысяч.

2

Я часами сидел на площади Конституции, этой агоре современных Афин, слушая, как греки обсуждают свою извечную тему — политику. Несмотря на примесь балканской крови, основные национальные черты грека остались прежними. Кажется, Демосфен изобразил греков шумящими на агоре, непрерывно задающими друг другу вопросы «Что нового?» или «Какие последние новости?» Те же вопросы звучат и теперь, стоит афинянам собраться в кафе на площади Конституции.

— Так что новенького?

Головы в черных фетровых шляпах, многочисленные газеты, которые немедленно отбрасываются, стоит появиться мальчишке с последними новостями подмышкой и восторженно выкрикнуть: «Ephemerides!»

Одна сторона площади занята огромным желтым чудовищем — дворцом короля Отто, где теперь помещается парламент. Эвзоны в албанских костюмах — жестко накрахмаленные белые килты, вышитые куртки, шерстяные чулки, красные туфли с загнутыми носами и помпонами — живописно опираются на свои винтовки, стоя в карауле у могилы Неизвестного солдата. Почувствовав, что их фотографируют, эти симпатичные молодые парни инстинктивно принимают героические позы. Они, как и стража Уайтхолла, уже привыкли к этому.

Первое, что замечает приезжий в Афинах, это чистый воздух. Плутарх где-то говорит о воздухе, похожем на шелковую пряжу. Шелковый воздух заполняет Афины, одновременно приятно волнуя и создавая атмосферу уюта. В афинском воздухе разлито сияние счастья, он прогоняет плохое настроение и депрессию.

Не будем слишком педантичными — язык Аристофана идет в ногу со временем. Кругом реклама шоколада, сигарет, автомобильных шин… На двери вижу вывеску дантиста ΟΔΟΝΤΙΑΤΡΟΣ, а развернув афинские газеты, обнаруживаю, что ученики Асклепия, в отличие от своих британских коллег, не брезгуют саморекламой. Киноафиши демонстрируют, что Греция обогатилась новыми героями. После некоторого замешательства догадываюсь, что ΜΑΡΛΕΝ ΝΤΗΤΡΙΧ — это Марлен Дитрих; имя Греты Гарбо выглядит не менее замысловато — ΓΚΡΕΤΑ ΓΚΑΡΜΝΟ; несколько минут у меня уходит, чтобы привыкнуть, что ΚΛΑΡΚ ΓΚΕΙΜΠΛ — это Кларк Гейбл. Высоко на рекламном щите красуется слово ΓΡΑΜΜΟΦΟΝΑ — граммофон. Оно — как вернувшийся на родину Одиссей.

Хорошо сидеть среди этой веселой, щебечущей толпы, смотреть и слушать. Иногда и слушать не обязательно, потому что греки все могут сказать жестами. Это всем известно. Разве можно лучше выразить недоверие, неприязнь, предупреждение? Человек зажимает правый лацкан пиджака между двумя пальцами и тихонько, почти незаметно, теребит ткань — туда-сюда, приговаривая при этом: «па-па-па-па». А жест, которым показывают, что все замечательно, превосходно, великолепно? Правая кисть — на уровне плеча, из большого и указательного пальцев сделано кольцо, ладонь обращена к лицу собеседника, и рука несколько раз очень энергично и решительно опускается — работают только кисть и предплечье. А вот жест, изображающий богатство, изобилие, — открытая правая ладонь черпает воздух, как будто подгребает золото собеседнику. На площади Конституции, думаю, царят такие же праздность и веселье, какие царили на афинской агоре во времена Перикла.

Мне кажется, что в Греции богатые и бедные общаются чаще, чем в любой другой известной мне стране. Здесь нет титулов (кроме разве что нескольких венецианских, которые еще в ходу на Ионийских островах), нет элиты. Маленький чистильщик ботинок (шарканье их щеток — один из характерных афинских звуков) отвлечется на миг от туфель политика и, как равного, спросит его:

— Что вы думаете о политической ситуации?

Возможно, политика или офицера вопрос позабавит, он едва заметно улыбнется, но ответит вполне серьезно, как ответил бы собственному сыну.

Не много найдется государств, в которых члены правительства были бы так доступны для всяких просителей и других расхитителей времени. В других странах целая армия секретарей готова преградить дорогу к двери министра. В Греции это не сработает. Каждый, у кого есть какая-то проблема, считает своим святым правом лично переговорить с человеком, способным ее решить. Не знаю, является ли это врожденное демократическое чувство наследием Древней Греции, но это было первое, что меня поразило в этой стране. Удивительно, но когда человек, толкающий перед собой тележку с дынями, угрожает, что пожалуется премьер-министру, это, возможно, не пустые угрозы.

Георгий I, дедушка правящего ныне короля, прекрасно понимал эту сторону греческого характера. Он любил заговорить с кем-нибудь на улице. Однажды, встретив пламенного республиканца, король спросил его:

— А вы по-прежнему хотите меня повесить?

— Разумеется, ваше величество, — ответил его собеседник. — Пока вы сидите на троне. Но если вы отречетесь от престола и станете республиканцем, я буду вам лучшим другом.

Разумеется, в греческом языке есть специальное слово для обозначения этой черты национального характеpa: atomistys — личность, индивидуальность. Каждый грек, пусть даже самого низкого происхождения, больше всего на свете дорожит и гордится своей atomistys. Разумеется, такой страной очень трудно управлять, но склонность греков свободно и независимо выражать свое мнение, отсутствие какого бы то ни было низкопоклонства бедных перед богатыми очень располагают к этому народу.

Каждый грек хочет жить в Афинах. Таким образом, здесь нет деревенской жизни, такой, например, как в Англии. Крестьяне есть, но нет землевладельцев. Нет загородных домов, как в Англии, замков, как во Франции, поместий, какие когда-то существовали в Испании.

Мечта обычного грека — сидеть в афинском кафе и читать газеты. По приблизительным подсчетам каждый грек прочитывает по десять газет в день. Так обстоит дело в Афинах и, я уверен, так же обстояло бы и в других областях Греции, если бы только где-нибудь за пределами столицы можно было достать десять наименований газет.

— Почему у вас по радио так плохо освещают политические новости? — спросил меня один грек. — Когда мне удается поймать Лондон, о чем говорят? О крикете! О футболе! Вы что, больше ни о чем не думаете? Чтобы узнать английские политические новости, мне приходится ловить Берлин или Рим.

— Поймите: крикет и футбол в моей стране занимают то место, которое занимает политика в вашей, — ответил я. — Мы говорим об отборочных матчах и финальных встречах, и вы тоже. Только вы называете финалы революциями.

Сначала может показаться, что турецкие Афины исчезли. Но это не так. У подножия Акрополя вы найдете несколько узких улочек с ветхими турецкими лавчонками, владеют которыми, разумеется, греки. Можно прийти сюда — это место называется Башмачный переулок — и накупить столько поддельных танагрских статуэток, фальшивых греческих ваз, недавно отчеканенных тетрадрахм и тому подобного барахла, сколько позволит кошелек. Кстати, стоить все это будет недешево.

По переулку бродит призрак турецких Афин. Здесь можно увидеть, например, старика в европейской одежде, перебирающего янтарные бусины на нитке, — это четки комбологион. Заглянув в кафе, вы увидите грека, посасывающего, подобно сирийцам или туркам, мундштук наргиле (в переводе с персидского — кальян). На рынках, куда крестьяне привозят фрукты и овощи, вы заметите на шеях мулов или ишаков нитки с голубыми бусинами — мусульмане верят, что они оберегают животных от дурного глаза.

Этот аромат Востока — финиковые пальмы в парках, плов в ресторанном меню, небольшие стаканчики узо (то же, что арак в Сирии и Палестине), яркая жестикуляция жителей — придает Афинам особое очарование.

3

Я заплатил положенные десять драхм человеку в маленькой зеленой будочке около Акрополя и стал подниматься по ступеням на Пропилеи. Все мы с детства по картинкам представляем себе Акрополь и Парфенон. Мы видели их в книжке, у викария в кабинете, в пароходных кассах. Мы получали открытки с их изображениями — от приятеля, который как-то отправился в Грецию.

Профессор Магаффи предупреждал меня, чтобы я не ждал слишком многого. Вот что он написал в книге «Прогулки по Греции»:

Где еще вы найдете развалины, которые сочетали бы в себе такую потрясающую красоту, такую великолепную четкость, такой огромный объем исторической информации. Никакие другие постройки в мире не выдержали бы такого груза величия. Первое посещение Акрополя, как правило, разочаровывает. Путешественник знает, что Греция — это кульминация культуры Древнего мира, Афины — самое значительное место Греции, Акрополь — Афин, Парфенон — Акрополя, и столько ассоциаций теснится у нас в мозгу, что мы неосознанно ищем, за что бы зацепиться, стремимся найти к чему привязать свои мысли, обрести точку, из которой можно было бы обозреть историю во всем ее величии. И сначала кажется, что наши надежды были напрасны: разбитые колонны, вывороченные цоколи — все это вовсе не потрясает. Путешественник вынужден с горечью признаться себе, что разочарован.

Держа все это в голове, я поднимался по ступеням на Пропилеи. Солнце так нещадно палило, что у меня заболели глаза. Древние афиняне очень гордились этим прекрасным строением. Один комедиограф пишет: «Они всегда готовы восхвалять четыре вещи: свои мирты, свой мед, свои Пропилеи и свои смоковницы».

Пройдя через Пропилеи, я увидел перед собой огромную скалу, а на ее вершине, на фоне голубого неба, — Парфенон.

Честное слово, я в своей жизни ничего красивее не видел. Я почти боялся подойти ближе, чтобы не разочароваться. И как только доктор Магаффи мог писать такие странные вещи о Парфеноне! Если и есть на свете зрелище, превосходящее самые восторженные ожидания, то это, конечно, Парфенон. Вознесшийся высоко над Афинами, не имеющий в качестве фона ничего, кроме голубого летнего неба, гораздо крупнее, чем я себе представлял, и в то же время кажущийся странно невесомым, Парфенон, даже в виде развалин, выглядит так, как будто только что спустился с небес на вершину Акрополя.

Почему ни одна фотография и ни одна картина не могут передать величие Парфенона? Нелегко ответить на этот вопрос. Есть в этом храме какое-то особое равновесие, есть что-то истинно греческое в том, как отсечено все ненужное, — и это совершенно невозможно передать на бумаге или холсте, поскольку тут работает не зрение, а ум. Наверно, лучше всего было бы сравнить это здание с птицей в тот краткий миг, когда она уже складывает крылья, чтобы сесть, но еще находится в воздухе.

Колонны пентелийского мрамора со временем пожелтели до цвета, который обычно описывают как золотой. Но это не золотой. Это молочно-бежевый — цвет корочки девонширских сливок.

Не знаю, считали бы мы Парфенон столь же красивым в дни его наивысшей славы или нет. Думаю, что нет. Сейчас мы восхищаемся кремовым мрамором, облагороженным временем, а тогда все здесь блистало и сверкало золотом и яркими красками. Греки любят все цветное и блестящее. Они часто раскрашивали статуи или покрывали их позолотой: волосы, скажем, были рыжие, одежды — зеленые, синие или красные; копья, сандалии, венки, уздечки, цепочки делали из бронзы или позолоченной бронзы. В полумраке Парфенона стояла высокая (сорок футов) статуя, ради которой все это и затевалось в свое время, — знаменитое деревянное изображение Афины. Богиня изображена в шлеме, в левой руке держит щит, в правой — фигурку крылатой Ники.

Эта статуя Фидия считается одним из самых замечательных творений античности. Несмотря на то что она была из дерева (статуи традиционно делали из этого материала), ни дюйма дерева не было видно. Лицо и руки покрывали пластинки из слоновой кости. В глаза были вставлены драгоценные камни, золотые косы ниспадали на плечи из-под золотого шлема.

Даже в те времена, когда люди умели создавать такие шедевры, как Парфенон и все, что в нем находилось, существовала на свете зависть, и далеко не всем было присуще благородство. Перикл, зная, что придет время и у Фидия начнутся трения с местными жителями, настоял на том, чтобы золотые пластины, которыми облицована статуя, при необходимости можно было снять.

И действительно, однажды Фидия обвинили в краже части золота, выделенного ему государством. Скульптор велел снять пластины и взвесить их — доказав таким образом, что обвинение ложно.

Парфенон — неувядаемая память о древних Афинах. Он парит высоко над современным городом, сквозь его колоннаду видно море, солнечные лучи нежно касаются кремового мрамора. Никогда еще люди не выбирали более изысканного места для здания. И никакому пространству никогда так не везло с застройщиками.

4

О «загадке женщины», вероятно, написано больше вздора, чем о чем-либо другом на свете. Улыбка Моны Лизы кисти Леонардо, очаровавшая стольких людей и вдохновившая литераторов на такие восторженные панегирики, — в действительности просто неотъемлемая черта этого лица. Тут дело не в душе, а в губах и веках. Очень возможно, она просто думает о том, что заказать на обед.

Многие женщины, обладающие подобным изгибом губ и такими круглыми лицами и тяжелыми веками, выглядят так, как будто решают мировые проблемы, хотя в действительности думают о том, какой счет за молоко им принесут в понедельник. Даже невероятно глупые женщины, обладающие именно этим набором черт, могут создать себе репутацию таинственных, — знай молчи и улыбайся.

Будучи в Париже, я много раз сидел и стоял напротив этой улыбки и потому имею основания утверждать, что знаю, о чем говорю. Мне известны также все эпитеты. Когда при мне говорят, что она «бесподобная», «загадочная», «возвышенная», «непредсказуемая», я чувствую себя, как муж из высшего общества, слышащий восхваления лица жены, которое ему случалось видеть покрытым самыми разнообразными масками, но на самом деле…

Если вы хотите замереть перед «тайной женственности», увидеть действительно загадочные улыбки, вам следует пойти в небольшой музей на Акрополе в Афинах и посмотреть на статуи кор.

Кора — в переводе с греческого — просто «молодая женщина». Статуи назвали так потому, что ученые профессора и археологи не знали, кто они, эти женщины. Нам известно лишь, что они жили в Афинах примерно за шестьсот лет до рождения Христа. Но тайну, застывшую на прелестных губах, они принесли с собой в наш, современный мир.

Жаль, что нельзя раздать гипсовые слепки кор всем на свете музеям. Они были бы счастливы иметь их, но невозможно снять слепки, не нарушая цвета лиц и одежд оригиналов. Если бы существовал какой-нибудь способ делать это, не портя оригинал, они, эти изысканные женщины, пришедшие к нам из Древнего мира, везде пользовались бы заслуженным признанием.

Это не просто красота, запечатленная в мраморе, отмеченная элегантностью и изяществом. Это красота — упрек в недостатке достоинства и равновесия, в излишних притязаниях и вульгарной жизнерадостности, свойственных многим современным женщинам.

Прежде, чем описать этих чудесных созданий, я должен рассказать их историю. Когда персы в 480–479 гг. до н. э. разграбили Афины, они сожгли Акрополь и его храмы. Афиняне вернулись к дымящимся руинам. Мы не знаем, как выглядел первый Акрополь, нам известно лишь, что там был храм Афины.

При Перикле, когда персов разбили, поднялся великолепный мраморный город Афины. Казну набили трофеями персидской войны и серебром Делосской лиги. Перикл заставил всю страну работать, чтобы выстроить несколько зданий, равных которым не было в мире.

Во-первых, надо было восстановить разрушенное. До 1885 года никто не знал, как это было сделано. А в 1885-м при помощи экскаваторов раскопали великое множество древних статуй. Все они были повреждены, некоторые, вероятно, во время разграбления Афин персами, четырнадцать веков назад.

Видимо, во времена Перикла, обнаружив, что статуи прошлого века разрушены так, что их нельзя восстановить, строители использовали их просто как материал для фундамента новых зданий. Среди обнаруженных статуй были и семнадцать изысканных кор.

Эти женские фигуры изваяны за сотни лет до появления хорошо всем известной греческой красавицы с прямым носом и округлыми формами. Они принадлежат периоду, когда скульпторы, которые раньше творили из дерева, потихоньку начинали осваивать мрамор, — поэтому статуи кажутся негибкими, застывшими.

У всех у них одинаковое мягкое выражение лица и приблизительно одна и та же одежда. У всех одна и та же поза. Складчатые одежды облегают фигуру, подчеркивая грациозный рисунок ноги от бедра к колену и заканчиваясь над лодыжкой.

Есть некоторые вариации в фасонах, говорящие о разных периодах. На некоторых короткие складчатые туники, ниспадающие от талии; другие — в роскошных гиматиях, красиво задрапированных на груди.

Все коры стоят одинаково: очень прямо, одной рукой изящно приподнимая складки длинных одежд, а в другой, согнутой в локте, держа какой-нибудь предмет или цветок. Прически древних красавиц говорят о том, что двадцать пять столетий назад женщины проводили перед зеркалом даже больше времени, чем проводят сейчас.

У них на головах настоящие архитектурные сооружения. На лбу и почти до самой макушки — мелкие кудряшки рядами, а длинные пряди — почти косы, перекинуты на грудь.

Должно быть, требовались часы, чтобы так уложить волосы. Один древнегреческий поэт так воспел своих современниц: «Они расчесывают свои кудри перед тем, как идти в святилище к богине. Они надевают красивые одежды, и туники их касаются пола. Их золотые кудри треплет ветер. В прическах сверкают золотые украшения».

Видимо, поэту повезло: он видел, как прекрасные коры направляются в храм.

Возможно, самое примечательное в корах — это их невероятные спокойствие и достоинство. Эти женщины твердо уверены в своем очаровании. Они не заботятся о том, чтобы произвести впечатление. Им незачем стараться. Они, подобно богиням, не сомневаются в своем могуществе.

Коры скорее очаровательны и грациозны, чем красивы. Венера Каллипига в Неаполе очень красива, но в ней нет того очарования, так же, как и в Венере Милосской. Это просто правильно сложенные, довольно тяжеловесные женские фигуры. Корам же присуща утонченность. Их полные губы изогнуты в легкой усмешке, миндалевидные глаза смотрят прямо и открыто.

Архилох из Пароса, который жил как раз тогда, когда ваяли эти статуи, говорил, что в его время мужчины ценили грацию больше всего на свете. Со временем начинаешь понимать, что очарование кор в том, что греки называли charis, или грацией, возведенной в искусство, в культ. Это исчезло из мира и не может быть подделано.

Странно: большинство мужчин восхищается корами, а женщины, как правило, их не ценят. И вряд ли именно такого шарма страстно желают для себя киноактрисы.

Когда я в последний раз был в музее, припорхнула стайка английских туристов и я слышал, как одна дама сказала:

— Какие страшные! Они похожи на стадо коров. Какие глупые лица! Какие идиотские улыбки!

Мужа, который попытался было возразить, что они довольно привлекательны, она резко оборвала:

— Не будь идиотом, Джордж! Они просто отвратительны…

Лично я считаю, что коры — самые привлекательные женщины в мире. Хотел бы я иметь возможность видеть их каждый день.

5

Я заметил, что в Афинах много закусочных, спрятанных в глубине узких боковых улочек. Крыша обычно увита виноградом, а в открытую дверь виден двор, где какой-нибудь мужчина в рубашке с короткими рукавами обязательно наливает вино из бочки.

— Пойдемте поедим в какой-нибудь таверне, — предложил я.

— Как хотите, — ответил Софокл.

Было девять часов вечера — время, когда афиняне обычно ужинают. В городе еще не схлынула жара, но уже подул морской бриз со стороны Фалернской бухты.

Мы покинули ярко освещенную главную улицу и нырнули в один из многочисленных боковых переулков, где громыхают по булыжной мостовой неуклюжие повозки с винными бочками и пустые рыночные фургоны. Дверь в мощенный дворик, заваленный бочками, была открыта.

Приветливый мужчина в рубашке с короткими рукавами, брюках и ковровых шлепанцах сидел около проволочной ограды и кормил ручную овцу какой-то травой. Маленькая собачка вертелась рядом, изо всех сил стараясь обратить на себя внимание хозяина.

Навес над внутренним двориком, как принято здесь, увит виноградом. Весной лоза свежего зеленого цвета, но летом она становится бурой и ломкой. Из дворика можно попасть в три-четыре простые комнаты с белеными стенами и столами, накрытыми к обеду. Из торца дворика, из кухни, доносится аппетитный запах. Заглянув в окно, можно увидеть повара, хлопочущего над большой жаровней.

— Будете ужинать? — спрашивает хозяин, поздоровавшись со мной за руку по греческому обычаю. — Проходите и выбирайте.

И ведет нас на кухню.

В греческих тавернах есть прекрасный обычай: вам показывают еду до того, как ее для вас приготовить. На кухне нас ожидало изобилие вина, овощей, мяса и рыбы. Здесь были лангусты, барабулька, которую называют барбоуни, и даже жутковатые каракатицы, которых подают тушенными в масле.

После того как мы выбрали себе еду, хозяин, в сопровождении ручной овечки и собаки, отвел нас в одну из ниш, где мы все трое уселись за стол. Овечка покусывала края наших штанин, так что скоро ее пришлось прогнать, к огромной радости собаки.

Принесли маленькие стаканчики узо и закуски, которые обычно к нему подают (греки никогда не пьют, не закусывая): квадратики хлеба с красной икрой, хрустящий жареный картофель, фисташки, нарезанные огурцы.

Хозяин поднял свой стакан, заверил меня в том, что глубоко уважает Англию и англичан и что для него большая честь принимать нас в своей таверне. Выпив, он поднялся и пошел проследить за приготовлением еды.

— Говорят, правительство решило… — начал Софокл.

— Если вы не возражаете, Софокл, — прервал его я, — давайте сегодня не будем говорить о политике. Давайте лучше о еде. Это гораздо здоровее. Расскажите мне, что едят греки…

По мере того как он рассказывал о своих любимых блюдах, я все больше убеждался в том, что редкое греческое блюдо по своему происхождению не является турецким. Турки явно позаимствовали свою кухню, как и многое другое, у греков. Но названия блюд — как раз турецкие, только с добавлением греческого аффикса. Например, пилав превращается в пилафи, долма становится долмадес. Почти все греческие сладости — это хорошо известные турецкие сладости и печенья.

Вернулся хозяин. Он принес нам оранжевые ломтики дыни.

— А это откуда? — спросил я.

— Это из Лариссы, столицы Фессалии, — ответил он.

Я вспомнил величественные холмы Фессалии, окружающие гору Олимп, — я их видел с корабля. О городе Ларисса мне было известно, что он веками чеканил на своих серебряных монетах голову нимфы Аретузы работы Кимона.

— Лучшие красные дыни — из Лариссы, — сообщил хозяин, — а лучшие желтые — из Аргоса.

Он поставил на стол кувшин с рецинированным вином.

— Это в вашу честь, — он поклонился мне. — Сделано из нашего винограда.

Рецинированное вино, называемое еще рецината или рецина, — столовое вино, очень распространенное в Греции. Приезжим, как мне рассказывали, оно обычно не нравится. Им кажется, что оно отдает скипидаром. Пока вино молодое, в него кладется сосновая смола в качестве консерванта. Так делали в Греции с древнейших времен. Возможно, это единственное, что осталось от античности в современной греческой жизни. Тонкая палочка, с которой всегда изображают Диониса на барельефах и вазах, это тирс — скипетр, увенчанный сосновой шишкой.

— За ваше здоровье!

Мы чокнулись и выпили. Греки всегда тронуты и польщены, когда иностранец пьет рецину без содрогания.

Покончив с фессалийский дыней, мы принялись за лангусту, нарезанную ломтиками, с приправой из уксуса и оливкового масла. Мне сказали, что моллюсков привезли сегодня утром из Оропа, что неподалеку от острова Эвбея. Потом нам подали телятину и салат из огурцов и помидоров.

Когда мы с Софоклом уже просто беседовали над руинами этого пиршества, дверь открылась, и вошел небритый, мертвенно-бледный человек с горящими глазами. Он помедлил у двери, потом внезапно сделал несколько шагов вперед, трагически простер руку и начал декламировать высоким, напевным голосом.

— Кто это? — спросил я.

— Бродячий поэт, — прошептал Софокл. — Он ходит из таверны в таверну.

— Я его не понимаю. Что он говорит?

— Он читает стихи, которые сочинил о нынешней политической ситуации. Очень умно написано, и вашим и нашим. Ни та ни другая сторона не обидится.

— Тогда вряд ли он грек.

— Да нет, он грек, — заверил меня Софокл. — По произношению видно, что афинянин.

Поэт закончил и попросил у меня сигарету. Прикурил — и тут же прочитал стихотворение, в котором жизнь сравнивалась с сигаретным дымом. Затянулся, выпустил в воздух клубы дыма и наконец красиво бросил окурок под ноги и растоптал ее — жизнь то есть — на каменных плитах.

Завершив свою программу, поэт подошел к нашему столу и согласился выпить стакан вина. Вошли несколько рабочих и ремесленников, каждый — со свежей вечерней газетой, и тоже спросили вина. Тут же завязалась яростная дискуссия о политике.

Когда они допили вино, Софокл предложил им распить с нами большой кувшин рецины. Они обступили нас, и каждый, прежде чем осушить свой стакан, чокнулся со мной — с «американским гостем». Многие греки не видят разницы между американцем и англичанином. Однако, когда я поправил их, они послушно встали и стоя выпили за Англию. «Америка, — сказали они, — это очень хорошо, но Англия! Ах, Англия!»

Последовала череда самых разнообразных тостов. То один из сотрапезников, то другой вставал и предлагал выпить за что-нибудь. В воздухе уже опять запахло дискуссией о политике, так что я страшно обрадовался, когда кто-то вдруг предложил выпить за «Вирона».

В каком восторге был бы Байрон, если бы увидел, как мы душным вечером пьем за него как за спасителя Греции.

— Ви-и-рон! — восклицали они, содвигая стаканы.

Я понял, что вряд ли вспомню какого-нибудь греческого политика, чье имя вызвало бы такое же единодушное одобрение, как имя Байрона. Поэтому я решил просто проявить себя грекофилом.

— За Перикла! — воскликнул я.

— Что он говорит? — спросил один из них Софокла.

Получив разъяснения, они встали и выпили… из вежливости.

Дверь открылась, и вошли трое музыкантов. Взяв забавно высокий тон, они спели и сыграли несколько песен.

— Пойдемте, — сказал Софокл, — а не то проведем здесь всю ночь.

— Все греки так дружелюбны и разговорчивы? — спросил я его. — И каждый знает, как осчастливить Грецию?

— В этом проклятье моей страны, — сокрушенно покачал головой Софокл. — Мы все это знаем. Каждый из нас думает, что управлял бы страной гораздо лучше, чем те, кто ею управляет. Любой думает, что будь он у власти, сразу исчезли бы все проблемы. Каждый грек мысленно правит Грецией.

Хозяин стоял в дверях таверны — со своими верными овечкой и собачкой. Он налил нам еще по стаканчику рецины.

— Эта, — сказал он, — особенно хороша. Попробуйте, пожалуйста.

Я поднял стакан.

— Да здравствует Англия! — воскликнул хозяин.

— Да здравствует Греция! — отозвался я.

И обменявшись последним рукопожатием, мы нырнули в узкую афинскую улочку.

 

Глава пятая

Олимпия

Развалины Олимпии находятся в сосновом лесу, в Алфейской долине. Равнина с протекающей по ней рекой — зимой это бурный поток, а летом — каменистое пересохшее русло — поднимается к окружающим холмам со всех сторон, кроме запада, где река впадает в море.

В этом призрачном лесу, где, ступая по земле, шуршишь сосновыми иголками, белеют, как человеческие кости, остатки храмов, бань, алтарей, развалины огромного гимнасия, в котором атлеты тренировались перед самыми знаменитыми соревнованиями античности.

Редко какие греческие древности настолько испорчены для нас фотографическими снимками, как Олимпия. На фотографиях, которые мне случалось видеть, этот город напоминает мастерскую каменотесов. Фотографии такие скучные и невыразительные, что я сначала даже решил избавить себя от тяжелого и утомительного путешествия сюда.

Однако стоило попасть в этот волшебный мир, и я убедился в том, что Олимпия и Дельфы — самые романтические руины в Греции.

Говорят, Олимпийские игры — единственное античное празднество, которое было бы понятно современной толпе. Возможно, это так. Если бы раздобыть машину времени, выдуманную Гербертом Уэллсом в его романе, было бы интересно в качестве болельщиков из северной Англии побывать на какой-нибудь финальной игре.

Интересно, как бы им понравились игровые виды спорта. Если не считать жертвоприношений — кабанов в начале празднества и быков в конце его, — в Олимпийских играх не было ничего, что болельщик из Хаддерсфилда не оценил бы с такой же готовностью, что и зритель из Итаки или Фессалии.

Конечно, англичанина удивила бы нагота участников, но так как в Древней Греции мужчины много времени проводили на солнце и так часто умащали кожу маслом, что были загорелыми чуть ли не до черноты и их нагота не слишком обескуражила бы северян.

Как ни странно, обнаженное человеческое тело кажется более неприличным, если оно бледное, а не загорелое. Греки сами открыли это: когда солдаты Агесилая раздели пленных персов, бледная нагота их буквально шокировала.

Лукиан в одном из своих диалогов говорит, что первейший долг атлета — подставлять свое обнаженное тело всем природным стихиям и стойко переносить любую погоду. Этому правилу, которое шокировало как римлян, так и варваров, мы обязаны совершенством греческой скульптуры. Художники тех времен частенько бывали в гимнасиях и наблюдали человеческое тело в движении.

Современного болельщика не поразили бы в Олимпии соревнования в беге и прыжках. Он ведь воспитан на роскошных голливудских гонках на колесницах. Ему понравилась бы борьба — зрелище, которое, возможно, ужаснуло бы его предков, живших в прошлом столетии, которые сами-то травили привязанного быка собаками, — в сущности, это ведь те же бои без правил.

Его не удивило бы кипение страстей вокруг состязаний. Разве не то же самое творится сейчас на любом футбольном матче?

Но его, безусловно, поразила бы странная смесь религиозности и спортивного азарта, сочетание атмосферы паломничества с духом Дерби, присущее празднествам в Алфейской долине.

Через каждые четыре года в греческом мире объявляли священное перемирие. Воевавшие государства откладывали в сторону оружие и переключались на Олимпийские игры.

Разные государства специализировались на разных видах спорта. Спартанцы были традиционно сильны в тех, которые требовали выносливости. Ионийцам удавались более красивые виды. Беотия славилась борцами, остров Эгина — кулачными бойцами, и так далее.

По дорогам, ведущим в Олимпию, по жаре, в пыли, двигались целые толпы — бегуны, борцы, наездники, возничие на своих колесницах и, конечно, тысячи и тысячи зрителей, жаждавших поболеть за любимую команду или спортсмена. Каждый надеялся, что именно его фаворит получит вожделенный оливковый венок.

Атлетам предстояло доказать, что не зря они десять месяцев упражнялись в гимнасии. Потом они должны были поселиться в Олимпии и под наблюдением судей тренироваться тридцать дней. К их услугам были великолепные бани и гимнасии.

Не пройдя этого предварительного испытания, атлет не мог быть допущен к участию. Как только имена избранных появлялись на белой доске в Олимпии, пути назад уже не было. Если по какой-то причине человек снимал свою кандидатуру, его объявляли трусом и штрафовали, как и за самое презренное преступление — попытку подкупа.

Кулачные бои — дикий спорт. Вот какая эпиграмма написана про него:

Спустя двадцать лет Улисса узнал его пес Аргос, но тебя, Стратофон, после четырех часов кулачного боя, не узнает не только твоя собака, но и твои сограждане.

Возможно, больше всего уродовала участников смесь борьбы и бокса — такие состязания назывались панкратиум. В них разрешались любые приемы, и часто схватка кончалась смертью одного из противников.

Сегодня в Олимпии можно увидеть фундамент великого храма Зевса — почти в том же состоянии, в каком он был в античные времена. Кое-где сохранились фрагменты пола. Колонны лежат так, как они упали во время землетрясения тысячу четыреста лет назад.

В этом храме стояла огромная статуя Зевса работы Фидия, одно из семи чудес света. Она была покрыта пластинами из слоновой кости, одежды Громовержца отливали разными оттенками золота. Античный автор так восхваляет статую:

Даже тот, чья душа уязвлена страданием, кто перенес множество бед и несчастий, кто не может забыться сном, — думаю, даже такой человек, оказавшись лицом к лицу с этой статуей, забыл бы все несчастья и невзгоды земного существования…

Что же случилось с этим великолепным произведением искусства? Как хотелось бы, чтобы оно сохранилось даже после разрушения всего античного мира! Однако после запрещения Олимпийских игр в 394 г. н. э. статую перевезли в Константинополь, где она позже погибла при пожаре.

Но немцам, откопавшим Олимпию из-под слоя земли толщиной в двадцать футов, повезло найти другое величайшее сокровище древнего мира. Эта статуя все еще лежит среди развалин, разбитая и сломанная. Это изысканный Гермес Праксителя. Его можно увидеть в музее неподалеку от развалин. Ни одна репродукция или картина не может передать красоту и изящество молодого бога с младенцем Бахусом на руках.

Но я буду вспоминать не храмы Олимпии и не статуи богов, а неглубокий мраморный желоб, проложенный в сосновом лесу около насыпи высотой двадцать футов.

Это черта, от которой стартовали бегуны. За высокой насыпью лежит огромный стадион.

Неподалеку я обнаружил дикую оливу. Думаю, когда-то это дерево посадили здесь, а потом оно одичало. А может, оно — потомок знаменитых деревьев, которые когда-то росли в священной роще Альтиса. С них золотым серпом срезали ветви, чтобы сплести венки для победителей.

Венок из ветвей дикой оливы — единственный приз, который получал победитель Олимпийских игр. В безмолвном сосновом лесу листья оливы все еще отбрасывают тень на руины алтарей.

 

Глава шестая

Эпидавр

У дороги стоял старик, а за его спиной громоздились горы, отделяющие Аркадию от Арголиды.

Этот аркадский пастух большую часть жизни бродил по горам со своим стадом и с ружьем на плече, защищавшим от диких зверей.

Я увидел этого человека под конец изнурительного дня, который начался для меня задолго до рассвета. Вид его вознаградил меня за три прокола шины, неполадки с индуктором и неисправную заднюю рессору. Он сочетал в себе строгость человека преклонных лет с достоинством того, кто никогда в жизни не бывал в больших городах. Все, что было на нем и при нем, за исключением разве что двустволки, изготавливается в его хижине в горах: домотканная одежда, мокасины из овчины, посох из ясеня.

Он с терпеливым достоинством выдержал фотосъемку. В нем не было этого албанского, восточного страха перед объективом, и хотя, как я узнал, его никогда раньше не фотографировали, позировал он с непринужденностью хорошего актера. Дать ему деньги значило бы оскорбить его, поэтому я решился предложить ему первое, что пришло мне на ум, — полупустую пачку английских сигарет.

Один из кратчайших путей к сердцу городского грека — сигареты с виргинским табаком. Этому старику они были не нужны. Однако при виде плоской жестяной коробочки глаза его загорелись. Он открыл ее, вынул сигареты, любовно потер коробочку о рукав. Он рассматривал ее на свет, улыбаясь от счастья, как девушка, радующаяся новому украшению.

Странно было наблюдать, как этот почтенный старый Нестор трясется над пустой жестянкой. Я вернулся к машине, нашел там еще две таких и отдал ему. Его восторгу не было пределов.

Мы пожали друг другу руки, и я по крутой горной дороге отправился вниз, к «сухому Аргосу, где пасут лошадей», с его девонской, красной землей. Восточнее, у моря, лежат развалины Эпидавра.

В Эпидавре есть развалины самой древней больницы. Но люди приходят взглянуть не на них, а на великолепный амфитеатр, самый лучший из сохранившихся в Греции.

Он еще и самый удачно расположенный греческий театр, за исключением, может быть, амфитеатра в Дельфах и очень изысканного театра Джераш (Герасы) в Трансиордании.

Но мне кажется, что разбросанные тут и там развалины огромных «медицинских учреждений», бань, гимнасиев, залов, храмов, столетия назад превратившие Эпидавр в подобие греческого Харрогейта (или, возможно, Лурда), интереснее.

Требуется развитое воображение, чтобы представить себе Эпидавр таким, каким он был в античные времена, поскольку он сильно пострадал от грабителей и ненасытных собирателей строительного материала, готовых стереть с лица земли храмы, дороги, акведуки, — так термиты едят дерево.

Ничто так не способствует сохранению древнего памятника, как землетрясение, достаточно серьезное, чтобы население покинуло объект и ничего потом не восстанавливало. Тогда статуи, дома, храмы будут аккуратно сохранены и запечатаны — до прибытия французских или немецких археологов.

Эпидавр же ломали на кусочки столетие за столетием. Его колонны и скульптуры растаскивали все, кому было не лень, так что сегодня сохранился разве что план первых этажей.

Для интересующихся медициной Эпидавр, разумеется, самое интересное место в Греции. Это центр культа Асклепия, бога врачевания, и Рим, а в свое время и английская медицина, в том числе и Королевская медицинская служба, унаследовали его эмблему — жезл и священную змею.

Обследуя развалины, я думал о том, являлся ли Эпидавр просто, так сказать, оздоровительным центром или здесь занимались и медицинской наукой.

Многие обнаруженные тут надписи похожи на «случаи исцелений», опубликованные в Лурде. Они рассказывают о людях, страдавших болезнями, излечить которые были бессильны лучшие доктора Греции. Проведя ночь в храме Эпидавра, люди проснулись совершенно здоровыми.

О, благословенный Асклепий-бог врачевания, — гласит одна из надписей, — Диофант надеется, что благодаря тебе избавится от упорной и жестокой подагры, что больше не будет передвигаться подобно крабу и ходить, словно по шипам, но станет ступать по земле твердо, как Ты ему повелел.

Хорошо, если великая вера, побудившая пациента заказать эту табличку еще до исцеления, принесла свои плоды.

Обычная процедура великолепно описана Аристофаном в комедии «Плутос»: больной проводит ночь в храме, и бог посещает его во сне. Сон прерывают жрецы, которые и назначают лечение.

Подобные обряды совершаются и сегодня — например, в храме на острове Тенос. Ежегодно толпы страждущих приходят к чудотворному изображению Богоматери, но до начала лечения обязательно надо провести ночь в храме.

Я знаю одного грека, который уверяет, что, переночевав в церкви и помолившись перед иконой, он исцелился от рака.

Исцеление во сне практикуется также в Сирии и Трансиордании, в церквях, посвященных святому Георгию, — святому покровителю безумных и, между прочим, Англии. Считается, что сумасшедший исцелится, если проведет ночь в храме, прикованный цепями к столбу, специально установленному там для этой цели.

Несмотря на множество суеверий, окружавших культ Асклепия: прирученные змеи, которым давали трогать раздвоенным язычком больное место, собаки, которым давали лизать его, исцеление во сне и тому подобное, — настоящую медицинскую помощь здесь, видимо, тоже оказывали, иначе хорошая репутация не закрепилась бы на много веков.

Медицина в Греции была более развита, чем думают многие, и если из двух зол выбирать меньшее, то я предпочел бы, чтобы мне ампутировали ногу в Древней Греции, чем в Англии во времена Трафальгарской битвы.

Весьма интересны выставленные на обозрение в афинском музее медицинские инструменты, которые использовались за несколько веков до рождения Христа. Они выглядят удивительно современно. Греки успешно пользовались пинцетами, зондами, шприцами.

Гомер упоминает о болеутоляющем действии растения непентес. Геродот говорит о скифской конопле, с помощью которой делали анестезию, а другой автор пишет, что для обезболивания хирурги пользовались мандрагорой.

Я слышал от врачей, что два трактата о переломах и вывихах в «Гиппократовом сборнике», составленном в 600 г. до н. э., — не уступают современным научным трудам на эту тему, разумеется, с некоторыми оговорками. Видимо, в Эпидавре удивительным образом уживались настоящие медицинские знания и суеверия.

Например, что это за таинственный лабиринт под храмом? Некоторые ученые считают, что это змеиная яма, где больного оставляли в полной темноте. Пока он лежал там, трепеща от страха, одна из безвредных желтых змеек — такие еще сохранились в Эпидавре — подползала к нему и прикасалась к его телу своим язычком — знак, что бог исцелит его.

Можно, конечно, посмеяться над этим суеверием.

— Как странно, — сказал один английский турист, побывав на развалинах, — что народ, породивший Платона и Перикла, мог верить в такую чепуху.

— А вы давно были в современной аптеке? — спросил я его. — Разумеется, культ Асклепия внушает не больше доверия, чем бесчисленные шарлатанские снадобья, в которые сегодня верит столько народу. А кстати, знаете, сколько сегодня в Лондоне предсказателей?

По-моему, мой ответ вызвал у него раздражение. Он горделиво отошел, а когда мы столкнулись вновь, притворился, что не узнал меня.

 

Глава седьмая

Дельфы

1

Кто-то на полуденной жаре играл на свирели. Кроме этого звука и стрекота цикад в оливковой роще, других звуков не было.

Как всякая музыка, близкая к восточной, мелодия была заунывная, трогательная и печальная, но не мрачная, диковатая, но не грубая. И еще в ней был привкус античности, словно в стакане рецины или спартанском фасолевом супе.

Казалось, этот старый-старый звук сочится сквозь трещины в томимой жаждой почве Греции, казалось, это поет чей-то прах, или древний меч, зарытый в землю, или кольцо с женской руки.

Кто же играл в полуденном зное? Может быть, сам Пан — для своих коз? Точно — не Орфей. Слишком детская, простая, земная музыка для Орфея. Именно Пана — толстые губы приоткрыты, волосатые пальцы бегают по дырочкам свирели — можно было застигнуть здесь за игрой.

Сияющий полдень лежит на склонах дельфийских холмов, желтоватые горы рвутся к небу, их бока напоминают стенки печей, парнасские орлы медленно описывают круги в голубом небе, козы прячутся в тени олив, ящерицы греются на горячих камнях, открыв рты, словно хватая жаркий воздух.

Каждая нота набухает, подобно пузырьку, и лопается.

За выступом скалы сидел на камне старик в балахоне, какие в Греции носят горцы, и играл на свирели. Маленькую круглую шапочку он сдвинул чуть-чуть набок. Я некоторое время наблюдал за ним, прежде чем он меня заметил. Тогда он сдержанно поклонился, на секунду отняв от губ свирель, и тут же заиграл снова. Не так часто старики в полуденный зной играют на свирели. Молодые пастухи иногда развлекаются этим, сидя в тени оливы. Но старики обычно просто дремлют. Я спросил его, почему он играет здесь, сидя на солнцепеке.

— Для богатых гостей, которые прибудут с моря, — ответил он, указывая своей дудочкой в сторону порта Итея на берегу Коринфского залива.

— Богатые гости с моря?

И тут я понял. В порт должен был прийти пассажирский лайнер. Сотни людей поедут через оливковые рощи в горы. На один день тишина в Дельфах будет нарушена. Туристы побродят по развалинам, а потом уедут, так же внезапно, как появились, и станет еще тише, чем было до их появления.

Я не мог сдержать улыбки при мысли об этой как будто бы безыскусной игре на свирели среди развалин.

— О, вы только посмотрите на этого милого старика! — Я будто слышал голоса туристов. — Какой славный! Марджори, где твой фотоаппарат? Как ты думаешь, дать ему десять драхм — будет много?

Потом, когда туристы уйдут, «славный старик» быстренько заберет свою свирель и тоже уйдет — а вернется, когда следующая партия начнет карабкаться по холмам.

Я оставил старика и пошел обследовать — как делал это уже весной и летом, при свете солнца и при лунном свете — самое волшебное место в Древней Греции — святилище Дельфийского оракула.

Столетие тому назад на развалинах стояла деревушка Кастри. Додуэлл в 1806 году долго и тщетно искал Дельфы, а они все это время лежали под тем самым домом, в котором он спал. Первое, что сделали французские археологи, когда решили найти святилище, — передвинули деревню. И вот постепенно стали появляться из-под земли сокровища. Откопали Священную дорогу, пролегавшую между когда-то великолепными храмами, в знак почтения и благодарности подаренными государством оракулу; храм, где пифия произносила свои предсказания; красивейший маленький театр, где ставили пьесы во время Пифийских игр.

Высоко над развалинами высечен в склоне горы Дельфийский стадион. Его длина — почти шестьсот футов, и тысяча каменных мест, ярус за ярусом, находятся почти в таком же прекрасном состоянии, в каком были века тому назад, когда стадион во время Пифийских игр заполняла толпа.

Я сидел, смотрел, как солнце освещает поросшую травой арену, и думал, что мало найдется развалин в мире, от которых бы исходила такая магия, как от этих. Что может быть более мистическим, чем тысяча пустых мест, ожидающих зрителей! Много сменилось столетий, много империй родилось, достигло расцвета и обратилось в пыль, с тех пор как на этом стадионе в последний раз состоялись Пифийские игры. Но когда сидишь здесь в летний день, то непременно ощущаешь себя одним из сотен зрителей, которые вскоре, громко разговаривая, поднимутся на холм.

Я еще раз взглянул на арену. Не сошел ли я с ума? Не случился ли со мной солнечный удар? Два молодых атлета стояли на арене и обводили глазами ярусы пустых мест, словно отвечая на аплодисменты зрителей. Потом, смеясь и перекидываясь шутками, они катали что-то тяжелое, похожее на каменное ядро. Да они чуть ли не жонглировали такими ядрами!

— Спорим, я тебя обгоню?

— Спорим!

Раздевшись, они остались в белых шортах. Их тела были бронзовыми от загара, обретенного в средиземноморском круизе.

Приняв старт, они не очень быстро побежали по кругу мимо рядов пустых кресел. Их загорелые потные тела блестели на солнце. И мне показалось, что призраки древнегреческих зрителей смотрят на них с каменных ярусов. Они бежали серьезно и торжественно, как будто стадион был заполнен, и наконец остановились, тяжело дыша и смеясь, перед креслом, где сидел обычно судья, вручавший оливковый венок. В этот момент мне показалось, что душа этого места наполнила тела двух молодых англичан.

Мне тоже надлежало сыграть свою роль. Поднявшись со своего места в тени смоковницы, я несколько раз хлопнул в ладоши, и эхо аплодисментов разнеслось по холмам.

— Боже мой, что это! — воскликнул один из атлетов, тревожно оглядывая амфитеатр. Наконец он увидел меня.

— Вы сильны и мускулисты, — сказал я, — и все-таки подозрительно напоминаете призраков.

— Да, — согласились они. — Здесь все призрачно.

Мы вместе спустились вниз, пройдя через развалины храма Аполлона Дельфийского, и в конце Священной дороги, где паломники складывали золото и серебро, принесенное в дар пифии, наткнулись на старика со свирелью.

— Боже мой! Какой славный! Ты его сфотографировала?

Старика обступила группа девушек. Его шапка была полна серебряных монет.

2

Посидеть одному среди дельфийских развалин, не спеша посмотреть на эти пустынные места и, главное, увидеть их при свете полной луны — это незабываемый опыт. Доктор Фарнелл сказал, что «ни одно другое место в Европе не оказывает на религиозное чувство такого сильного воздействия, как Дельфийское ущелье».

Здесь, кажется, обитают призраки, и даже современный человек попадает под влияние их чар. Если это так сегодня, когда Дельфы — всего лишь остов города, существовавшего когда-то на склоне горы, то как же все это действовало на умы тех, кто посетил Дельфы в период расцвета, кто верил в предсказания оракула, внимал пифии, говорившей загадками.

Путешественники поднимались из тени оливковой рощи на открытые солнцу склоны гор, над которыми царил Парнас. На высоте две тысячи футов над равниной их ждал город, словно высеченный в склоне горы, со сверкающими на солнце храмами, статуями из золота, серебра, бронзы, мрамора. Про воздух в Дельфах Плутарх говорил, что он «нежный, как шелк». В этом чистом, прозрачном воздухе город сиял на фоне стремящихся к небу желтых гор.

Все греческие государства, движимые благодарностью оракулу, всячески способствовали украшению Дельф. По краям Священной дороги, ведущей к храму Аполлона, стояли святилища, полные золота, серебра и прекрасных статуй.

Статуи, изваянные по обету, толпились вокруг, и каждая словно стремилась превзойти другие красотой и богатством. Государства состязались друг с другом в щедрости. Не было в Дельфах Фидия, который потребовал бы от скульпторов слаженности и творческого сотрудничества. На Священной дороге разные века состязаются друг с другом в благочестии. Она, бесспорно, красива, ибо в ее создании участвовали лучшие художники и скульпторы, но больше напоминает тесное кладбище, чем строго упорядоченный акрополь.

И над этой национальной сокровищницей высился храм Аполлона, где пифия, сидя на своем треножнике, упражнялась в уклончивости.

Что же такое Дельфийский оракул? Говорят, в незапамятные времена один пастух бродил по этим горам и наткнулся на расщелину, испускавшую одурманивающие испарения. Надышавшись, он впал в транс и начал пророчествовать. И всякий, кто приближался, начинал пророчествовать; и все они впадали в транс, входили в пещеру и исчезали.

Потом над расщелиной установили треножник и построили храм Аполлона. Жрица, пифия, садилась на треножник, впадала в транс и произносила слова, которые считались внушенными ей самим Аполлоном, богом предсказаний. Ее высказывания потом толковали жрецы.

Пифия — в ранний период это всегда была девственница из Дельф — не имела права выходить замуж. Однако после того, как одна из предсказательниц влюбилась в молодого паломника из Фессалии, в пифии стали брать только женщин за пятьдесят, но одеваться они должны были как молодые девушки.

За три дня до «сеанса» предсказаний пифия начинала готовиться и поститься. В назначенный день она спускалась в пещеру под храмом. Там она разжигала костер из листьев лавра, ячменной муки и, возможно, мирры. Потом поднималась к треножнику. Скоро начинались судороги, черты лица искажались, вырывались бессвязные выкрики. Симптомы, как свидетельствуют древние авторы, — те же, что и у медиума, находящегося в трансе. А за треножником стоял жрец, который записывал и толковал горячечный бред пифии. Ее изречение, переложенное на гекзаметр, вручали просителю в запечатанном сосуде.

Послание обычно бывало загадочно. Никогда не давалось никаких пояснений. Посетителю приходилось расшифровывать его самому.

Разумеется, можно рассматривать Дельфийский оракул как проявление досадного суеверия. Но как тогда объяснить то, что более тысячи лет он оказывал благотворное влияние на один из самых разумных в мировой истории народов и заслужил уважение величайших мыслителей древности? Все колониальные завоевания Греции направлялись оракулом, и это исторический факт. Ни одна греческая колония не была основана без «благословения» Дельф.

Императоры и цари преодолевали крутой подъем, чтобы спросить у пифии совета в важных государственных делах. Оракул чинов не разбирал, и пифия обычно рубила сплеча. Она часто оказывалась на стороне слабого, раба например.

Даже если оказывалось, что совет пифии погубил вопрошавшего, ее правота никогда не подвергалась сомнению. Например, Крез, обеспокоенный нашествием персов, отправился в Дельфы за советом. Ему было сказано: «Переправившись через Халис, разрушишь великую империю». Вдохновленный советом, царь форсировал Халис. Но оказалось, что царство, которое он погубил, — его собственное! Пифия была большая мастерица в неоднозначных предсказаниях.

Если бы кто-нибудь написал правдивую историю Дельфийского оракула, я уверен, что мы бы узнали о первоклассной системе шпионажа, действовавшей в античном мире. Дельфийские жрецы обладали высочайшей квалификацией. Их толкования прорицаний пифии основывались на глубоких политических познаниях. Без сомнения, в их архивах имелись полезные данные о всяком, кто мог обратиться к Дельфийскому оракулу. Если кто-то приходил в Дельфы без предупреждения, то за время предварительных очистительных церемоний жрецы успевали навести справки и выяснить, зачем явился проситель. То, что казалось простодушному человеку чудом, могло быть всего лишь результатом налаженной работы спецслужб.

В последнем прорицании оракула есть подлинные величие и пафос. В IV в. после Рождества Христова император Юлиан Отступник, ненавидевший христианство, отправил в Дельфы своего эмиссара. Хотел перестроить святилище и возродить былую славу Оракула.

Посланец императора застал лишь бледную тень древних Дельф. Их грабили веками. От былого богатства и власти не осталось и следа. Оракулы вышли из моды. Дельфам больше не на что было рассчитывать. И все же разожгли священный огонь, и пифия печально и устало воссела на свой треножник.

— Передай императору, — сказала она, — что святилище разрушено, и богу негде преклонить голову. Что лавр увял, а воды, которые говорили, иссякли.

В этих, быть может, самых трагических словах античности Дельфийский оракул признавал победу христианства.

Я бродил по руинам в Дельфах и думал, что оракулу все же еще есть что сказать человечеству. При входе в храм всякий мог прочесть три изречения: «Познай самого себя», «Ничто не слишком много», «Будь умеренным во всем».

3

Рано утром дельфийские крестьяне спускаются в долину реки Плейст, где оливы даже в самый жаркий день дают прохладную тень. Женщины, сидя во вьючных седлах, умело управляют мулами, маленькими лошадками или осликами, и те спокойно преодолевают головокружительные спуски. Мужчины и юноши идут сзади пешком. Каждую семью сопровождает какая-нибудь собачонка непонятной породы, а частенько еще и пара коз, и любимая овечка.

Очень забавны греческие собаки, которых козы научили бодаться. И пусть щенок превратился в серьезного взрослого пса, а козленок — в старую козу, они то и дело останавливаются на пути вниз, в оливковую рощу, упираются лбами, и принимаются бодаться.

Я наблюдал эту смешную картинку много раз, причем ни разу никто из противников не воспользовался своими природными преимуществами: коза не лягнула собаку, а та не поддалась искушению схватить ее зубами за бороду. Так они предаются своим безмятежным детским забавам. Каждый раз, глядя на это, представляю себе фриз какой-нибудь греческой вазы.

Я уверен, что дельфийские собаки — самые счастливые в Греции. И это в стране, где люди в принципе не проявляют жестокости к животным.

Собаки гордо разгуливают по Дельфам, виляя хвостами, — уверенные в себе, деловитые, упитанные. Даже в полнолуние вам не приходится бодрствовать полночи из-за собачьего лая и воя. Луна плывет над Дельфами в тишине, нарушаемой разве что уханьем совы, а дельфийские собаки, утомившись дневными заботами, мирно спят в домах, с людьми, овцами и козами.

Я привык определять нрав поселения по поведению собак. Поглядев на этих животных в Дельфах, я сразу понял, что здесь не встречу мулов с натертыми седлами спинами, прихрамывающих под своей ношей осликов, истощенных лошадей. И я оказался прав.

Горцы, живущие в окрестностях Дельф, — сдержанные, самостоятельные и счастливые люди. Они очень преданы своей общине, и всякого человека из другой области воспринимают как иностранца. А их доброта и гостеприимство по отношению к иностранцу — особенно, если он англичанин-путешественник — граничат с безрассудством.

Однажды мы с приятелем-греком прогуливались по холмам в окрестностях Дельф и наткнулись на весьма живописного индивида в национальной одежде: блузе, доходящей до колен, толстых шерстяных рейтузах, закрепленных под коленями ремешками, и шлепанцах без каблуков с помпонами и загнутыми носами. На его морщинистом коричневом от загара лице красовались усы, похожие на рачьи. Голова, покрытая коротким жестким ежиком волос, напоминала кокос. Как и во многих жителях здешних гор, в нем текла албанская кровь. Настоящий грек — не земледелец. Он по складу характера торговец, лавочник. Его тянет в город. Албанец же по природе своей земледелец и пастух.

Мы сели рядом с крестьянином. Мой друг задал ему несколько вопросов: об урожае олив, о ценах на оливы, об оливковом масле. Тот отвечал вежливо. Он представил нам своих сыновей, которые как раз направлялись в рощу, вооружившись чем-то вроде хлыстов длиной в двенадцать футов, чтобы сбивать плоды с оливковых деревьев. Потом крестьянин спросил:

— А ваш друг — из Европы?

— Он из Англии.

— Чем он занимается?

— Писатель.

Крестьянин посмотрел на меня с уважением. Потом, скрестив ноги и удобно обхватив одну из них, покачиваясь, спросил:

— А сколько он зарабатывает?

За этим последовали новые вопросы:

— Он купил свою одежду в Англии? И сколько он заплатил за нее? У него есть дети? Мальчики или девочки? Сколько им лет?

Потом наш новый знакомый настоял на том, чтобы мы выпили молока. Он держался как вельможа XVIII века, который настойчиво приглашает гостей в свой замок. Мы последовали за ним по горной тропе в его хижину.

Крестьянский дом в Греции — это место, где только спят. Весь день семья проводит на улице. Постель, в дневное время сваленную кучей в углу, вечером расстилают на полу, и все прямо в одежде укладываются спать. Никакого комфорта, никакой обстановки, никаких украшений.

Семья всем обеспечивает себя. Питаются хлебом грубого помола, оливками, чесноком, яйцами. По праздникам, например на Пасху, забивают ягненка. Если выращивают виноград, делают свое вино. В цилиндрических ульях — мед, заменяющий в Греции сахар. Рядом с многими хижинами можно увидеть ткацкие станки. Женщины сами ткут и шьют. Некоторые крестьяне даже держат шелковичных червей, которые вырабатывают достаточно шелка, чтобы сшить праздничные платья и покрывала для женщин.

Такие семьи независимы в единственно верном смысле этого слова.

Греческий крестьянин и араб-сириец переживут крушение любых империй.

Пока хозяин ходил за козьим молоком, мы ждали около дома. Мой друг отпил из кувшина. Я глубоко вздохнул и последовал его примеру.

Крестьянин предложил приготовить для нас яйца. Мы отказались, пообещав еще как-нибудь зайти. Теперь, когда все формальности были соблюдены, мы пожали друг другу руки и хотели уйти. Но оказалось, что так не полагается. Горец настоял на том, чтобы проводить нас до пыльной дороги, а потом мы еще некоторое время стояли и махали ему, пока он не скрылся из вида.

 

Глава восьмая

Элевсин

Винный погребок на Священной дороге был полон мужчин самого разбойного вида. Они потягивали вино и пускали кольца дыма. Мулы, привязанные к столбам навеса, шевелясь, грозили обрушить его на головы завсегдатаев. Здесь было темно и прохладно, а снаружи, над милями и милями скал и оливковых рощ, пульсировала белая жара.

Я вошел, покрытый с ног до головы белой аттической пылью. Разбойники посмотрели на меня с уважением. Они оценили мою эксцентричность. Чем дальше на Восток путешествует европеец, тем более эксцентричным он представляется местным. Я ведь иностранец, следовательно богат. Непонятно, с какой стати ходить пешком человеку, достаточно обеспеченному для того, чтобы ездить верхом. По их лицам было понятно, что именно так они и думают.

Не успел я блаженно опуститься на стул, как два бородатых погонщика мулов послали мне стакан рецины от своего стола.

Именно такими поступками, свидетельствующими о доброте и хорошем воспитании, греческие крестьяне сразу располагают к себе путешественника. И еще я заметил, что чем более свирепый у грека вид, тем он добрее к чужим.

Я встал со стула и поблагодарил их. Пока я пил вино, они улыбались и дружелюбно, словно добрые лохматые псы, мотали головами. Я в ответ тоже послал им вина и несколько кубиков рахат-лукума. Теперь считалось, что мы друзья. Древние формулы вежливости были соблюдены.

Сидя в тени и глядя на раскаленную сковородку, которую представляла собой дорога на Элевсин, я думал о том, какая глупость с моей стороны — пройти пешком тринадцать миль из Афин в такой день. Явно нарываюсь на солнечный или апоплексический удар.

Как славно сидеть в тени и потягивать резкую на вкус рецину! Правда, сильно досаждали мухи, воняло потом, чесночной похлебкой и прокисшим вином. Но, по крайней мере, здесь была тень.

В соседней пыльной оливковой роще мальчик-пастух гнал свое звякающее колокольчиками стадо к источнику у обочины. Хорошенькая девушка с голыми смуглыми, как у арабов, ногами тоже пошла к источнику от ближайшей гостиницы, чтобы наполнить… нет, не кувшин, а канистру из-под бензина. По белой дороге в клубах пыли проехали на рынок в Афины повозки, нагруженные капустой, баклажанами и огромными арбузами.

Именно общаясь с простыми греками — рыбаками, погонщиками мулов, пастухами, крестьянами, — понимаешь, как встречали гостей во времена Гомера и Феокрита. Эти люди очень похожи на древних греков — мягкие, спокойные, не склонные ни к пьянству, ни к обжорству, но зато необыкновенно говорливые, яростные спорщики, гордые, тщеславные, всегда готовые торговаться.

Итак, я смотрел на Священную дорогу, вернее на широкое шоссе, ведущее из Афин в Элевсин, одну из лучших дорог в Греции. Она более или менее следует древнему пути, по которому каждый год при свете факелов шли толпы народа, чтобы принять участие в Элевсинских мистериях.

Потягивая отдающее сосновой смолой вино в придорожном погребке, я думал: как странно, что при наличии стольких людей, посвященных в эти самые мистерии, никто никогда не распространялся о них. И в древности хватало насмешников и скептиков, и, наконец, были писатели-сатирики вроде Лукиана. И тем не менее ни один из них не нарушил обет молчания, который давали все допущенные, никто не оставил описания происходившего ночью в Элевсинском храме. Даже величайшие греческие мыслители, такие, как Платон, испытывали глубокое уважение к церемонии, которая, по словам Цицерона, учила людей «не только жить счастливо, но и умирать с надеждой на лучшее».

Храм Элевсинских мистерий хранит чудесный миф о Персефоне, объясняющий чудо ежегодного прихода весны и обновления природы. Несомненно, участникам мистерий давали надежду на счастье в Царстве теней.

Собирались в Афинах осенью. Но наставники готовили к великим мистериям уже весной. Участвовать разрешалось всем, кроме убийц и варваров.

Глашатаи возвещали о священном перемирии. Толпы мистически настроенных людей спускались к морю, чтобы очиститься. Каждый приносил в жертву свинью. Затем в условленную ночь процессия отправлялась по Священной дороге, то и дело останавливаясь для того, чтобы принести жертвы на разных алтарях, расположенных вдоль дороги от Афин до Элевсин.

С песнопениями, при свете факелов, процессия переваливала через холм Дафнии и спускалась на равнину, где сверкали в свете звезд воды Элевсинского залива. Древние авторы называли церемонию «ночью факелов», а один из них, нарушив молчание, окружавшее все, что связано с мистериями, сравнил факелы со светлячками, горящими вдоль контуров бухты.

Пока люди отдыхали с дороги, жрецы вносили в святилище «предметы культа». Их несли под покрывалами, выставляли на обозрение только в ночь инициации и никогда о них не упоминали.

Итак, я раздумывал обо всем этом, глядя на Священную дорогу, а погонщики мулов тем временем вставали и выходили на солнце, приходили другие и занимали их места за столами. Среди вновь пришедших я заметил молодого человека в поношенном костюме и фетровой шляпе. Он вел себя с неприятной развязностью — побывал в Америке. Подошел ко мне и сказал:

— Слушай, босс, эти парни хотят знать: ты англичанин или американец?

Оказалось, он работал в нью-йоркских отелях, в закусочных на Бродвее, где подавали дары моря, в греческих ресторанах. Все это внушило ему презрение к собственной стране.

— Они тут не умеют работать, — все повторял он.

Сам же он скопил достаточно денег, чтобы вернуться, жениться на родине и купить такси в рассрочку. На мое счастье, его машина стояла в сарае за погребком.

— Отвезите меня в Элевсин, — попросил я.

— Конечно! — согласился он.

Через двадцать минут мы ехали вниз по склону холма к прекраснейшему Элевсинскому заливу, похожему на озеро: казалось, остров Саламис перекрывает выход в море.

Вдалеке, на границе с голубой водой, мы увидели маленький городок Элевсин.

Развалины занимают значительную часть равнины у подножия холма. Еще пятьдесят лет назад они были погребены под современной деревней. Теперь вы можете видеть сотни колонн и опор. Мраморные глыбы лежат вокруг в сбивающем с толку беспорядке. Подойдя к руинам ворот, я увидел на мостовой глубокие колеи от колесниц, проехавших здесь века назад.

Разумеется, главная достопримечательность — развалины великого храма Мистерий. Он не похож ни на один греческий храм. В Древней Греции поклонялись богам и приносили им жертвы на открытом воздухе, а храм был просто святилищем божества. А в Элевсине храм построен так, что может вместить около тысячи человек.

Стоя в большом зале Мистерий, я размышлял о том, какие же тайны поверяли пришедшим сюда. До того как раскопали эти развалины, ученые верили, что жрецы вели посвященных по подземным ходам, полным призраков, символизировавших все ужасы подземного царства Аида. Предполагалось, что для таких устрашающих инсценировок применялись довольно сложные механизмы. Но в ходе раскопок не обнаружили ни подземных ходов, ни шахт. Похоже, все происходившее в храме Мистерий разворачивалось в присутствии всех собравшихся, которые рассаживались, как в театре, и смотрели.

Что же они такое видели? Просто инсценировку сошествия Персефоны в Царство теней и ее воскрешения? Руины не дают ответа. Они хранят свой секрет, как хранили его всю жизнь те, кто побывал в этом храме и пообещал молчать о том, что здесь видел.

Молодой грек-американец ждал меня в тени. По длинной белой дороге мы с ним вернулись в Афины.

 

Глава девятая

Марафон

Первой дорогой, проложенной в Греции после того, как столетие назад закончилась война за независимость от турок, стала дорога длиной в тридцать миль, соединившая Афины и Марафон. Ее проложили, потому что каждый интеллигентный человек, путешествуя по Греции, хочет увидеть место знаменитой битвы. Немного наберется сражений, чьи названия известны буквально всем, вошли в обиход, и Марафонское — одно из них. Еще Фермопилы. И третье — Ватерлоо.

Марафон — самая героическая из всех античных битв. О ней писали, говорили, спорили на всех европейских языках столько веков, что каждое сказанное слово уже само в состоянии за себя постоять.

Но море есть, и горы, и долины, Не дрогнул Марафон, хоть рухнули Афины. [25]

Эти звучные строки Байрона, пожалуй, самые известные. И многим людям, ничего не знающим о Марафоне, кроме того, что это как-то связано с бегом на длинные дистанции, знакомы слова Вордсворта: «Человеку с жалкой душой нечего делать на Марафонской равнине».

Еще недавно, перед самой войной, на Марафонскую равнину было непросто попасть. Нужно было проехать день или два верхом, и путешественникам советовали захватить с собой еду и одеяла. Сегодня можно просто взять такси в Афинах и велеть водителю ехать в Марафон; и все путешествие займет несколько часов — от полудня до того, как стемнеет.

Я отправился туда утром, в сопровождении молодого греческого журналиста, хорошо знакомого с историей своей страны.

Оставишь позади афинские окраины — а дальше дорога идет между двумя большими горами: Гиметтом справа и Пентеликом слева. Передо мной открывался великолепный вид на поросшие деревьями склоны Пентелика, и в бинокль я разглядел — или мне только казалось, что разглядел — каменоломни, где греки в античные времена добывали мрамор.

— Вам следует подняться в эти каменоломни, — посоветовал мой молодой друг. — Там можно посмотреть на куски мраморных колонн и капителей, вырубленные почти две тысячи лет назад. Все ждут, когда их отнесут в храмы, а храмы давно превратились в руины или совсем исчезли. Заодно посмотрите на скаты, устроенные древними греками, чтобы спускать мраморные глыбы к подножию горы…

Теперь перед нами был пасторальный пейзаж: стада овец мирно паслись под оливами. Пастухи — самые живописные персонажи из всех, кого я встречал в Греции. Кажется, они сошли с античного фриза или с греческой вазы. Высокие, довольно свирепого вида мужчины в плащах из бурой овечьей шерсти с капюшонами.

Я попросил водителя остановиться и вышел из машины, что вызвало сильное беспокойство у моего греческого друга. Скоро я понял почему. Два крупных свирепых пса, оскалив зубы, приближались ко мне огромными прыжками. Это вам не мирные сторожа британских овец — в Македонии стада от волков охраняют дикие чудовища.

Когда я стал уже подумывать об отступлении, один из пастухов, стоявших поблизости, что-то крикнул собакам, и они, поджав хвосты, потрусили к нему, а потом улеглись у его ног, покорные, но бдительные.

Мы заговорили с пастухами. Правда, мой друг понимал их с трудом.

— Эти мужчины — самые таинственные люди в Греции, — объяснил он. — Это пастухи-влахи. У них свой язык. Говорят, это более древний и чистый греческий, чем тот, на котором мы говорим сейчас. Синтаксис там странный, многие ученые даже думают, что этот язык происходит от латыни. Считается, что влахи — потомки римских легионеров, посланных в Дакию Траяном в 106 г. н. э. О них мало что известно. Чужих они не любят. Весну влахи со своими стадами проводят на равнине, а летом уходят в горы. Живут по своим законам.

Я напомнил моему другу, что германские племена называли этих кочевников влахами или валлахами, что, собственно, и означает «чужие».

Когда саксонцы вторглись в Англию, они стали называть романизированных бриттов, которые там жили, валлийцами. То же самое слово. Как древних бриттов изгнали из цивилизованных римских городов в горы Уэльса, так и этих, греческих римлян отправили в горы, где они стали кочевниками и пастухами.

— Как интересно! — воскликнул мой друг. — Значит, Ллойд Джордж — влах?

Заведи в Греции разговор о ботанике или пчеловодстве — и оглянуться не успеешь, как он перекинется на политику! К счастью, прибытие в Марафон помешало нашей беседе войти в это русло.

Марафонская равнина — зеленые поля и красные пахотные земли, спускающиеся к морю. Мили и мили оливковых рощ и виноградников. Небольшие искривленные лозы ровными рядами лежат на красной земле. Как был прав Байрон: «Горы смотрят на Марафон, а Марафон смотрит на море»!

Мы дошли до холма, под которым лежат кости ста девяноста двух афинян, погибших в битве с персами в 490 г. до н. э. Героев похоронили там, где они пали. Когда в прошлом веке раскопали могильник, нашли их обгорелые кости и черепки посуды, положенной в могилы более двух тысяч четырехсот лет назад.

Сам по себе холм ничем не примечателен. Высота его — всего лишь сорок футов, длина окружности — около двухсот футов. У подножия цветет дикая груша, по склонам тут и там разбросаны кусты асфоделей. Мы стояли на вершине холма, и я предложил:

— Ну, давайте посмотрим, что нам известно о Марафонской битве. Начинайте.

— Она была в сентябре 490 года до Рождества Христова… — начал грек.

— Нет, — возразил я. — Надо начинать с того, что было за два года до этого. Персы завоевывали мир. Восстали греки в Азии, афиняне отправили двадцать кораблей в помощь соотечественникам. В ответ персы послали флот против афинян. Этот флот был разбит у горы Атос за два года до Марафонской битвы. Персы снарядили новый флот, и великий царь Дарий заставил слугу каждый день садиться напротив него и повторять: «Помни об афинянах». И вот в сентябре 490 г. до н. э. новый флот вошел в залив, чтобы разбить афинян, это маленькое государство, осмелившееся бросить вызов могущественному Дарию… Ваша очередь!

— Когда афиняне прослышали, что персы высадились там, они, как сказали бы у вас в Англии, «завелись». Послали гонца по имени Фидипид в Спарту с просьбой о поддержке. Этот человек пробежал сто тридцать пять миль за два дня, причем по горной дороге. Спартанцы ответили, что не окажут помощи, пока не наступит полнолуние. Тогда афиняне — их было десять тысяч против вдвое большего войска персов — пришли в Марафон приблизительно той же дорогой, какой мы приехали из Афин… Ваша очередь.

— Персы удивились, увидев афинян. Греки, когда на них кто-нибудь нападал, обычно оставались в своих городах и держали осаду или дрались прямо за городскими стенами. Они редко преодолевали такие большие расстояния, чтобы принять бой. Персы стояли на равнине, спиной к морю. Афиняне обосновались выше, на холмах. Когда персы увидели тяжелую афинскую пехоту, идущую на них, они решили, что противник сошел с ума. Персы не привыкли к нагрузкам, которые несет пехота. Они, как арабы, предпочитали короткие стычки: выстрелить из своих луков — и умчаться прочь. Тактика греков ошеломила их. Им пришлось отступить на свои корабли. Греки сражались с ними уже в воде. Храбрость и выносливость греков и греческие копья победили персидскую кавалерию, невзирая на превосходство в численности. Вот что показала Марафонская битва.

— А еще, — перебил меня, воодушевившись, грек, — помните ли вы историю о Кинегире, брате Эсхила? Он ухватился правой рукой за борт персидской галеры. Когда персидский воин отсек ему правую руку, он ухватился левой, а лишившись и ее, вцепился в борт зубами.

Одиноко высящийся на равнине Марафонский холм, поросший асфоделями, с дикой грушей у подножия — вечное напоминание о греческих героях.

 

Глава десятая

Суний

Храм Посейдона, стоящий высоко над морем на холме Суний, вызывает какие-то туманные ассоциации. «Чего-то не хватает. Чего же, чего?» — мучительно спрашиваете вы себя, слушая, как волны внизу бьются о скалы. Сквозь выветрившуюся колоннаду храма видны очертания Киклад. Но чего-то все же не хватает. Чего же? Медленной музыки. И балета. Храм на мысе Суний, преступив границы Природы, вторгается в опасную область Искусства.

Только в Друри-Лейн или Ковент-Гардене можно увидеть столь совершенные развалины. Именно так представляет себе греческий храм поэт-романтик или живописец. Храм Посейдона стоит в гордом сознании своей значительности под медленно плывущими облаками, и его грациозные дорические колонны — действительно «белые, как снег». И яркие маргаритки растут из щелей в полу. Этот храм мог бы быть спроектирован группой театральных художников — он слишком хорош, чтобы быть настоящим. На одной из колонн — автограф Байрона.

Суний — самая южная точка Аттики, и море так бурно и дико нападает на этот клочок земли, что в древние времена моряки верили, что Посейдон наказывает все корабли, пришедшие сюда. Стремясь отвратить несчастья лестью и жертвоприношениями, они воздвигли на холме чудесный храм из белого мрамора, который даже сейчас, находясь в упадке, выглядит так, словно готов в любую минуту воспарить в небеса.

Однако мои первые впечатления о Сунии носили менее возвышенный характер — здесь готовят самую лучшую в Греции печеную кефаль.

У подножия холма стоит маленькая уютная гостиница, которую финансирует, как я понял, греческое правительство. Это делает ему честь. Путешественнику хочется, чтобы подобных гостиниц было побольше. Стоило мне войти, как на меня, бойко щебеча по-гречески, накинулось целое семейство, завладело моей шляпой и тростью и проводило меня в маленькую столовую. Потом они начали спорить друг с другом, чем бы меня накормить.

Дочь хозяев хотела зарезать курицу. Кто-то еще предлагал тушеные бобы. Пока все это с большим жаром обсуждали, одна милая девушка, у которой оказалось больше здравого смысла, чем у всех остальных, молча принесла кувшин вина и налила мне. Удивительно, какое сильное впечатление производит женщина, которая вместо того, чтобы суетиться, просто делает что-то конкретное.

В самый разгар спора, когда я уже начинал свыкаться с мыслью, что поесть вообще не дадут, открылась дверь, и появился мальчик с огромной рыбиной. Ее выловили как раз под храмом Посейдона. Мне удалось выговорить по-гречески, что эта рыба — безусловно, дар Бога морей, но меня никто не понял, красивая фраза пропала зря.

Как бы там ни было, я был рад уже тому, что они намерены запечь для меня эту рыбину. Мать семейства крепко обняла юного рыбака, расцеловала его в обе щеки, что, кажется, удивило его, после чего они отправились готовить.

О результате их совместных усилий могу сказать только одно: пока вы не попробовали приготовленную по-гречески, да еще, к тому же, только что выловленную у мыса Суний рыбу, вы не имеете права высказываться о кефали.

В самом благостном расположении духа я попрощался с этим добрым семейством и, вскарабкавшись по склону, поросшему миртом и мускари, добрался до белого храма и прилег в тени мраморной колонны. Вокруг не было ни души, кроме козы с черной длинной бородой. Она подняла на меня глаза, явив лик Пана, и продолжила щипать траву. В цветах гудели пчелы. Мне было слышно, как волны разбиваются о скалы внизу…

Должно быть, я уснул. И был мне сон: девы в белых одеждах, поднимающиеся ко мне по склону холма с первыми плодами. А вот пробуждение мое было гораздо более прозаичным и достаточно обычным для того, кому случалось уснуть в греческом храме. Два резких женских голоса беседовали по-английски. Первый: «Это здесь!» Второй: «Нет, не здесь». Тогда первый спросил: «Да где же это? Мы обязательно должны найти. Глупо проделать такой путь и не найти!»

Я выглянул из-за своей колонны. Произошло самое худшее, что только могло произойти: две пожилые дамы беседовали, указывая сложенными зонтиками на храм Посейдона. И очень скоро мне стало казаться, что храм исчез, а вместо него передо мной лежит главная улица курортного Челтенхема.

Бывают пожилые леди с таким сильным характером, что куда бы они ни отправились, одетые в твидовые костюмы, в пенсне на носу, с зонтиками в руках, они привозят с собой маленький кусочек Англии. Они терпеливо переносят достойные сожаления странности местных жителей, у которых вызывают граничащее со страхом уважение. Это женщины необыкновенной храбрости. Они без колебаний одернут какого-нибудь дикого мужика, увидев, что он, например, бьет своего осла, да еще пригрозят подать на него жалобу в местное отделение Общества защиты животных, не заботясь о том, существует оно здесь или нет. Они умывают чумазых детишек в фонтанах и читают перепуганным молодым матерям, не понимающим ни слова по-английски, краткие страстные лекции о здоровье младенцев. Если им попадется безнравственный гид и приведет их в дансинг или кабаре, они сидят очень прямо, прихлебывают черный кофе, и само их присутствие создает атмосферу респектабельности в самом сомнительном заведении, мгновенно воскрешая в памяти какое-нибудь собрание прихода в Англии.

Именно такие дамы стояли сейчас у храма Посейдона, тыча в разных направлениях своими зонтиками. Они явно что-то разыскивали. Увидев меня, лежащего у колонны, одна из них, вымученно улыбаясь, ненатуральным голосом произнесла:

— Pardon, monsieur, mais voulez vous avoir l’obligeance…

Потом, возможно обратив внимание на мои старые брюки из фланели и твидовый пиджак, она смущенно улыбнулась, как будто я случайно застал ее за чем-то предосудительным, и попросила извинения за то, что приняла меня за иностранца.

— Прошу извинить меня, — сказала она уже нормальным своим голосом и добавила: — Мы хотели спросить, не знаете ли вы, где тут вырезал свое имя лорд Байрон?

Я не имел ни малейшего представления. Не потрудился выяснить. Байрон, этот вечный школьник, любил везде писать свое имя. Я знал только, что оно вырезано на какой-то колонне среди множества прочих имен.

Мне показалось в высшей степени странным, что два человека из далекой страны приезжают в это чудесное место, чтобы отыскать выбитое в камне имя третьего человека. Их нисколько не интересовал ни этот чудесный храм, ни красивейшая маленькая бухта, где в старые времена находили убежище греческие корабли с грузом пшеницы. Возможно, их и Байрон не слишком интересовал. Они то и дело смотрели на часы и еще беспокойно стреляли глазами по сторонам, будто обронили здесь паспорт или кошелек.

Наконец мы нашли эти шесть букв — «БАЙРОН», — наверно, пришлось изрядно потрудиться, чтобы выбить их на камне. Должно быть, он принес с собой специальный инструмент. Буквы были в четверть дюйма глубиной.

— Ах, как интересно! — воскликнули дамы. — Большое вам спасибо. Всего доброго!

Я хотел спросить, читали ли они что-нибудь Байрона и помнят ли хоть строчку из его стихов. Мне кажется, тень поэта возликовала бы, если бы две пожилые английские дамы в твидовых костюмах и грубых башмаках уселись на склоне Суния и продекламировали бы какое-нибудь хрестоматийное его стихотворение. Но не принято просить о таком благовоспитанных леди.

При помощи зонтиков нащупывая дорогу среди обломков мрамора, дамы спустились с холма. У подножия их ожидал автомобиль. Мне вдруг показалось, что мимо кустов мирта проехал на велосипеде викарий.

Я встретил здесь закат. Я видел, как собираются на горизонте золотистые облака, как бледнеют в вечернем тумане Киклады. Прошел мальчик-пастух со стадом коз, и на мгновение белый храм наполнился звяканьем их колокольчиков.