Жаркое солнце заливало ослепительным светом южный берег Крыма. В окрестностях Алупки, у самого моря, примостился на откосе скалы Рубаченко со своим мольбертом, складным стулом и зонтиком. Он из Петербурга поехал сначала в Финляндию и, налюбовавшись вдоволь красотою северной природы, перебрался в Крым. Теперь он писал масляными красками этюд. Он старался изобразить набегавшие одна на другую зеленоватые волны и ту фиолетовую дымку, что подёрнула море вдали, до самого горизонта, а на заднем плане, с левой стороны – «Ай-Тодор», которым заканчивалась выступавшая в море полоска земли. Прозрачное светлое небо, этот воздух, который нужно было передать, море, менявшее свои тона при каждом набегавшем лёгком облачке, – всё это приводило художника в отчаяние. Но он привык к упорному, настойчивому труду и работал, тщательно сверяя каждый свой мазок с натурой.

По временам он снимал лёгкую английскую каску из морской травы и вытирал со лба обильный пот.

С разрешения художника присел на камень около мольберта худенький, бритый старичок в соломенной шляпе; он так трогательно просил разрешить посмотреть на работу художника, что последний не мог отказать.

Старик не назвал себя: он не навязывался знакомством и только вежливо поднял шляпу. Молча посидев несколько минут возле художника, старик осведомился, не может ли он мешать разговором и стал делиться с Рубаченко своим житейским опытом, вынесенным из знакомства с Крымом, причём оказался довольно жёлчным субъектом.

– Это по недоразумению так назвали: «Алупка»; следует: «Облупка». Такие здесь невообразимые цены на всякие продукты существуют с явным намерением облупить каждого обитателя здешних мест. – Да-с… Вот увидите… А позвольте спросить, у вас какое первое впечатление получилось?

Художник, не отрываясь от работы, начал говорить:

– Прекрасное впечатление… Зрелые кисти винограда, прямо на лозе… Персики на дереве… Живые изгороди из мирт… Стройные кипарисы… А воздух, которым упиваешься… Да, именно, пьёшь этот воздух, а не дышишь им. А это море! Просто голова кружится.

– А татары-проводники, – жёлчно воскликнул старичок, – эти татары, которых так роскошно наряжают наши богатые барыни, – как великолепны эти татары!.. Вы заметили?.. Что за чудные у них домики… Что за роскошь внутри… Не жалеют барыни денег на убранство, – персидскими коврами стены обтягивают…

– Слышал я… Просто даже не верится… А, впрочем, не всё ли равно!..

– Гм, разумеется, всё равно, – сказал старичок, злобно хихикнув. – А всё-таки ваш крымский пейзаж будет недостаточно полон, если вы не изобразите на нём татарина проводника, в его характерном костюме: на нём кругленькая шапочка с верхом, расшитым золотом, чёрные шаровары стянуты поясом с массивным набором чеканного серебра… он с гордой осанкой сидит на великолепной лошади, а рядом с ним и амазонка: барыня льнёт к татарину, – заглядывает ему в глаза ласково, по кошачьи… Как верно всё это передал Репин на своём рисунке. Вот и вы попробуйте изобразить что-нибудь в этом роде.

– Я только пейзажист, – скромно ответил Рубаченко; но старичок не слушал, – он увлёкся.

– И ведь до чего наши барыни подчиняются им, этим красивым дикарям, – не унимался старичок, – удивительно!.. И не какие-нибудь… а так называемые интеллигентные женщины, жёны даже весьма почтенных людей… Которых дома эти же самые супруги поедом едят… Да-с… Вам всё это, может быть, тяжело слышать, молодой человек… Когда-то и я перед женщиной преклонялся, а теперь вот вполне согласен с тем, что сказал один из господ поэтов…

И старичок начал декламировать:

   «… Не придавай в мечтах ей облика богини,    Цветами чистых чувств не усыпай ей путь:    Она лишь женщина, мираж земной пустыни,    Готовый путника всечасно обмануть…»

– Вы женаты? – как-то машинально спросил Рубаченко, быстро изображая кисточкой появлявшиеся кое-где на волнах белые гребенки пены.

– Овдовел-с. Не посетуйте на старика, заболтался.

Он встал и дотронулся до шляпы:

– Прощайте, г-н художник.