Оля смотрела в окно и хмурила тоненькие бесцветные бровки, а Одика так и распирало от улыбки, и он героически боролся с собой. Улыбаться сейчас было нельзя, потому что мама с отцом заспорили. Охота же! Делать им больше нечего. Мама провела пальцем по зеркалу, занимавшему всю дверь в купе, и зеркало, как молния, рассек зигзаг чистой дорожки. Она передернула плечом:

— Даже вагона не убрали как следует. А что будет днем? Духотища, жара…

Ну точно помешалась на чистоте! И дома от мамы нет спасения: охотится за каждой пылинкой и не успокоится, пока не поймает ее сырой тряпкой или пылесосом.

— Переживем, — буркнул из-под потолка отец, и очень правильно буркнул: такое дело… Он стоял на шаткой стремянке, сердитый, грузный, и самостоятельно застилал верхнюю полку.

— Но мы б уже были там… Там, понимаешь… Два часа — и никаких постелей и гари! В море б уже купались…

— А путь от аэропорта? И ты забываешь: детям надо брать на самолет взрослые билеты, не посадишь же Одика на коленки.

Одик прыснул.

— Пузырь! — Оля возмущенно убрала со столика худые локотки и стала вытираться платочком.

— А ты заморыш! — выпалил Одик. — Вяленая треска, щепка… А ну позвякай костями!..

Мама тут же метнула и вонзила в него взгляд.

Одик прикусил язык. И не потому, что струсил — в семье он никого не боялся, — не хотел связываться с сестрой: еще рассыплется от его шуток на свои составные части и до моря они не доедут. А это совсем не входило в его планы. Дома мама то и дело твердит ему: отстань от нее, ты старший, ты здоровый и к тому же она девочка… Ну и что? Значит, потому что он парень, и не такой тощий, и кончил уже пятый класс, он должен вечно помалкивать? А может, он еще виноват, что она не такая добрая и упитанная, как он, что у нее оказались слабоватые легкие и врачи прописали ей сухой, йодисто-смолистый воздух юга?

Нет уж! Худущие — они все злые. Все, как один.

— Билеты! — возразила мама. — Разве дело в билетах? Да мы б на самолете целых три дня сэкономили — туда и обратно, я ведь так устала, и на питание б не тратили, а ты…

— Валя! — обрезал ее отец, в сердцах оборвал на наволочке пуговицу, качнулся, стремянка рухнула, и он, удерживаясь на руках за верхние полки, запыхтел, беспомощно заболтал ногами. — Прошу тебя, не говори «сэкономили»! Что ты в этом понимаешь? Это моя монополия!

Одик заулыбался: уморили! И уткнулся в стекло с грязными разводами. Отец запрещал маме говорить «сэкономили» потому, что работал экономистом в Министерстве легкой промышленности и не хуже новейшей электронно-вычислительной машины мгновенно производил в уме сложнейшие подсчеты всех их расходов и приходов. Но, по словам мамы, экономистом он был никудышным, потому что их семейный бюджет вечно трещал и лопался по швам и ей перед получкой всегда приходилось как-то выкручиваться.

Ноги прыгали в воздухе до тех пор, пока мама не подвела под них стремянку.

— Воображаю, как мы будем сегодня спать! — сказала она.

— Зато у нас полная гарантия, что мы и наши драгоценные дети увидим море…

— Ах ты вот о чем, вот о чем! А я и не догадывалась, — угрюмо сказала мама.

«О чем это они?» — подумал Одик.

Кое-как покончив с постелью, отец, кряхтя и вздыхая, улегся и мгновенно заснул: тихо и удовлетворенно засопел. С него этот спор как с гуся вода — молодец! Только край плохо заправленной простыни выбился из-под матраса и лениво раскачивался в такт ходу поезда.

— Узнаю родной дом! — Мама показала глазами на простыню и развела в бессилии руками.

Этот жест был так знаком Одику. Мама и отец — они были такие разные. Он — беспечный, рассеянный, весь какой-то расслабленно-благодушный, а она — всегда собранная. И ни капельки благодушия. Она вечно ходила за отцом по комнате и прибирала: ставила на свое место стаканы и туфли, половой щеткой выкатывала из-под кровати яблочные огрызки, рвала на клочки оставленные на тумбочке листы бумаги со столбиками цифр после длительной игры его с гостями в преферанс, вешала на спинку стула комом брошенный на кушетку пиджак, ползала по паркету и наскипидаренной суконкой стирала кривые черные полосы, оставленные отцовскими туфлями, — не может ходить, как все люди! Иногда мама до глубокой ночи наводила в комнате порядок — подметала, скребла, чистила, утверждая, что туда, где побывал отец, надо немедленно посылать экскаватор, пока еще можно что-то расчистить…

И говоря все это, мама вот так же разводила руками.

И не надо было спорить! Отец жил, как хотел, и это мамино стремление к аптечной чистоте и порядку иногда бесило его. И правильно. Жаль вот, от этой его беспечности частенько приходилось страдать Одику. Он смотрел на край качающейся простыни и вспоминал, как однажды чуть не получил из-за отца двойку по арифметике: отец с вечера по рассеянности сунул в свой портфель его тетрадку с задачником и унес в министерство; в другой раз отец потерял ключ от двери, мама ушла к школьной подруге, и Одику пришлось как кошке лезть в форточку, и он сильно поцарапал щеку. И еще, маловато зарабатывал отец: ни копейки сверх зарплаты.

Второй год уже ждал от него Одик велосипеда и новых клееных эстонских лыж с полужесткими креплениями. Отец редко давал ему больше гривенника, даже после самых слезных просьб.

А у других ребят было все — и велосипед, и легкие гибкие лыжи, даже часики на руке, — и эти ребята в точности знали, когда кончится какой урок и надо ли трястись, что тебя вот-вот вызовут, или можно спокойно откинуться на спинку парты и поплевывать в потолок… Чего-то все-таки не было в отце, чего-то не хватало ему, и, случалось, Одик даже легонько презирал его и целиком держал сторону мамы, хотя и она была не слишком щедра…

Вагон убаюкивающе болтало и трясло, словно поезд, как и они, дрожа от нетерпения, спешил к теплому морю и кипарисам…

Одик слушал стук колес, сопение, вздохи и скрип под собой. А утром стало совсем жарко: солнце быстро накалило цельнометаллический вагон. Мама с Олей почти ничего не ели, а вот у Одика разыгрался чудовищный аппетит. Да и не то чтоб разыгрался, он никогда не покидал его. Чего-чего, а поесть Одик любил.

В дорогу мама набрала всего: утром Одик запросто умял два крутых яйца, бутерброд с ветчиной и принялся обгладывать большой кусок цыпленка — кур он особенно любил: их белое мягкое мясо, разделявшееся на тонкие волокна-ниточки… Почаще б давала! Когда он ел, Оля нудно тянула из стакана в блестящем подстаканнике чай и с нескрываемым презрением посматривала на него сквозь густые ресницы. И, видя это, Одик еще громче причмокивал, ухмылялся ей, точно говорил: «Вот как надо есть! Ела б, как я, человеком была б! А от того, что все время бегаешь, визжишь, играешь в мячик и без конца проглатываешь разные книжки, — от этого здоровой не станешь». И еще пуще нажимал на цыпленка. Скоро в глазах мамы появилось что-то похожее на испуг. И когда Одик, кое-как обглодав свою часть цыпленка, потянулся к ножке, лежавшей перед Олей, мама сказала:

— Хватит с тебя.

— Еще хочу, — проныл Одик.

— А Оля? Она ведь не ела еще.

— Да я не хочу, пусть лопает, — разрешила сестра, — а то он умрет от истощения и не увидит моря… Жвачный!

— Нет, — сказала мама, — так много есть вредно.

— Так ведь все равно испортится, — вмешался в разговор отец. — Одик растет, ему надо побольше есть.

Правильно! Одик уже протянул было руку к Олиной куриной ножке, но мама схватила ее и вместе с другой снедью завернула в прозрачную хрустящую бумагу.

— Я считаю, что на нашу семью хватит одного толстяка, — сухо сказала она и придвинула Одику стакан. — Пей.

Жалеет! Одик с преувеличенным сожалением вздохнул, стал большими глотками пить полуостывший чай и захрустел печеньем.

— Он не сладкий… Попроси еще сахару. И печенье кончается.

— Одик, в нем четыре куска, — сказала мама, — это более чем достаточно.

Отец сидел рядом, без пиджака, в ярко-синей трикотажной безрукавке, с сонливыми глазами. Он улыбался Одику и поглаживал свой тугой, как бочонок, живот.

— Я хочу еще, — сказал Одик, — я не напился.

— Верблюд! — по-змеиному прошипела Оля. — Хочешь на всю неделю напиться!

— Ну да! — заявил Одик. — Хоть бы до обеда дотерпеть… Печет как!..

— Ну хватит, мне надоели твои разговоры о еде, — сказала мама. — Какая же ты зануда и чревоугодник!

— Удав! — процедила Оля. — Пузырь!

— Замолчи, — сказала ей мама — то-то, и ее одернула! — и повернулась к Одику: — Займись чем-нибудь.

— Чем? — спросил Одик.

— Если нечем, то смотри, как я вяжу. — Мама вынула из сумки клубки толстых ниток и спицы.

— Вот еще! — хмыкнул Одик. — Очень мне это интересно… Что я, девчонка, что ли?

Тут уж Оля, конечно, не растерялась.

— Тебе далеко до девчонки! — пискнула она и негодующе передернула плечиком — ну точь-в-точь как мама. — И разве тебя, кроме собственной утробы, что-нибудь интересует?

Одика слегка заело.

— Много ты знаешь! Заткнулась бы.

— И зачем ты едешь на юг? — не унималась сестра. — С тоски ведь помрешь там.

— Это почему же?

— Как будешь жить там без Игорька и Михи? Их бы с собой прихватил… Было б кем командовать!

— Стоп, — сказал Одик. — Отдохни… Тебе вредно так долго злиться.

До сих пор не мог он понять до конца, почему сестра терпеть его не может. Наверно, потому, что завидует его силе и здоровью. Откуда же у нее может быть доброта?

Про Игорька вспомнила, про Миху! Ну и что с того, что они на три года моложе его? Зато у него с ними, как говорится, полный контакт. Его слово — для них закон. Вместе катают снежные бабы и пускают с верхнего этажа бумажных голубей. А потом Одик приводит их к себе и начинает играть в шашки — сам же научил — и, конечно, быстро обыгрывает их, большеротого грустного Игорька и Миху — карапузика с удивленно вытаращенными глазищами. Они-то его ценят: хохочут от его острот, слушают не моргнув глазом разные истории, и всему верят, и повсюду бегают за ним. А с мальчишками из своего класса у него не очень ладится: дерутся, не дают списывать, перемигиваются за его спиной и дразнят Бубликом. А почему? Оттого ли, что лицо у него румяное и круглое, как бублик? Или еще почему? И разве это плохо, что он Бублик?

Отец меж тем сладко зевнул, достал из чемодана колоду карт и стал бродить из купе в купе. Одик не слышал его голоса, но знал — уж тут ошибиться было невозможно! — искал любителей преферанса.

Скоро отец вернулся, сел и стал обмахиваться сложенной «Вечеркой», по его крутому, с залысинами лбу и тугим красным щекам непрерывно катился пот.

— Что за народ подобрался! — сказал он. — Хоть бы один в преферанс играл — бездарный вагон!

— Дома не надоело? — спросила мама. — Зачем брала «Мертвую зыбь»? Ведь по знакомству дали в библиотеке на весь отпуск.

— Ох и пéкло же! — простонал отец и полез на верхнюю полку.

Мама, поджав ноги, без туфель, устроилась внизу и вязала Одику зеленый свитер.

Сверху донеслось густое сопение — ну и быстро засыпает отец!

Обедали они в Харькове — хлебали горячий украинский борщ прямо на платформе под навесом и жевали малосъедобный шницель с тушеной капустой. Зато южнее этого города с продовольствием было куда лучше: отец рыскал по пристанционным рынкам и приносил то круги творога с оттиском марли, то пучки редиски и холодные моченые яблоки, а в одном месте — кажется, это был Мелитополь — принес что-то завернутое в промасленную бумагу — все семейство наблюдало из окна за его продовольственными экспедициями; Одику с Олей мама строго-настрого приказала из поезда не выходить. В бумаге оказался свежеизжаренный цыпленок. Узнав, что отец за него отвалил, не торгуясь, целых три рубля, мама вздохнула:

— Боже мой, Леня, какой ты неумелый, какой неприспособленный! Ведь нас четверо, и нам еще месяц жить у моря и брать обратные билеты…

— Сдаюсь! — Отец дурашливо поднял руки. — До самого Скалистого буду голодать, даже на газировку не потрачусь… Клянусь!.. — По его лбу еще обильней бежал пот. — Ох и жжет, как на сковородке!

Одик хохотнул, а мама посуровела.

— Не видела людей легкомысленней тебя… Надо же было поехать именно сейчас… Ведь говорила же… Если ты здоров и толстокож, то не все же такие…

Конечно, она имела в виду Олю, потому что и в Москве запрещала ей долго бегать на солнце.

— У моря жара переносится легче, — сказал отец. — И потом, сама понимаешь, нельзя упускать возможность — кто б дал нам еще такое письмо? Я думаю, Карпов не сможет отказать…

— Наивный! — Мама стала распутывать мохнатую зеленую нитку. — А если он возьмет с нас не столько, сколько говорил Гена, а заломит? Сможем мы у него поселиться? Да и кто мы ему такие?

У Одика вдруг снова разгорелся жгучий интерес, к тому письму, к конверту с синими ирисами, которым снабдил их в день отъезда сосед по квартире, дядя Гена. Он только что вернулся из отпуска, темно-коричневый, как орех, пополневший, весь какой-то лоснящийся от радости и впечатлений, и сказал, что жил у самого моря, в замечательных условиях, у Карпова, веселого и умного человека, директора местного дома отдыха, что может рекомендовать и их ему. Заодно они отвезут ему купленную по его просьбе головку для электробритвы «Москва», несколько запасных лампочек для карманного фонарика. Отец с мамой обрадовались, и дядя Гена всю неделю бегал по магазинам искал подарки, и через какого-то знакомого, переплатив три рубля, достал югославскую нейлоновую сорочку, а потом несколько раз переписывал из-за помарок письмо — неловко было посылать грязное. Конверт он не заклеил, и у Одика так и чесались пальцы вынуть письмо. Но брать без спроса он побаивался, а просить не хотел. Одик только узнал, что жить им предстоит в городке Скалистом — ух, наверно, и скал там наворочено! — на Тенистой улице, 5, — вот где, должно быть, тенища! Потом, когда Оля на минуту вышла и в комнате никого не оказалось — была не была! — Одик кинулся к раскрытому чемодану, в который все было в беспорядке набросано: термос, мамин купальник, крем для загара, мотки ниток, — вынул из кармашка на внутренней стороне крышки чемодана письмо и принялся в лихорадке читать: «Глубокоуважаемый Георгий Ник…» Но тут за дверью послышался стук Олиных сандалий, и она едва не застала его на месте преступления — чуть успел сунуть конверт в кармашек. «„Глубокоуважаемый…“ — так, пожалуй, можно обратиться к одному морю», — вдруг вспомнил Одик и засмеялся.

— Ты чего? — спросила мама.

— Так… А море там очень глубокое?

— Тебе хватит, чтобы утонуть! — съязвила Оля.

— Заткнись. Вот научусь плавать — буду ловить тебя за ноги, пока не пущу ко дну.

— И неостроумно! Такой большой и толстый, а плаваешь как молоток. И не научишься без помощи Игорька.

— Зато ты способная — дальше некуда! — крикнул Одик. — Ты…

Мама оторвалась от ниток и так посмотрела на него, что Одик осекся и смягчился:

— Научусь… Вода в море соленая, плотная и лучше держит.

— Тебя удержит? Тебя ничто не удержит!

— Удержит. Научусь.

Оля иронически поджала губки:

— Попробуй!

Пейзаж за окном меж тем изменился: кончились леса, исчезли холмы с известковыми карьерами и огромные островерхие темно-бурые терриконы возле шахт — отвалы ненужной породы. Промелькнули длиннющие украинские станицы с белыми мазанками, с утками и гусями на прудах, с садами, в которых уже наливались яблоки, темнели вишни и сливы. Степь была гладкая, как стол, с белыми пятнами солончаков, с худыми и тощими, точно воды им давали по чайной ложке в день, пирамидальными тополями. И становилось все жарче, все суше и томительней…

Отец редко смотрел в окно — он уже ездил по этой дороге — и больше спал.

…Впереди показался большой южный город. Мама стала расталкивать отца и в панике укладываться. Отец тер заспанные глаза, а мама еще раз напомнила ему, чтоб переложил письмо из чемодана в пиджак и, когда он сделал это, для верности переспросила, не сунул ли он его мимо кармана. Как будто все их благополучие, вся их жизнь у моря теперь зависели от этого письма с ирисами на конверте!

Потом они долго тряслись в большом, пропахшем бензином автобусе, мчались по спиралям новой автострады со столбиками по краям, мимо каких-то беленьких поселков с шиферными крышами, с садами и огородиками, с автопавильонами и рыжими осликами у рынков, мимо виноградников и табачных посадок. Дорога лезла все выше. Холмы сменились горами, с гор смотрели сосны и дубы, и стало не так жарко; на поворотах дороги вдруг появлялись то бронзовые орлы на постаментах, то выбегали горные, тоже бронзовые, козы, то возникали бодрые бетонные пионеры с горнами и барабанами. Потом стало совсем свежо. Что-то белое, сырое и косматое заволокло все впереди и ворвалось в автобусные окна холодом и моросью.

— Облака! — завопила Оля. — Мы в облаке.

Сразу потемнело, потом внезапно стало светло, и в глаза наотмашь ударило солнце, и Оля завопила:

— Море! Море! Я вижу — море!

От быстрой езды у Одика рябило в глазах, пейзаж так быстро менялся, повороты были так внезапны, его так подбрасывало и дергало, и горы над головой были такие отвесные, а ущелья у самых скатов автобуса такие крутые и глубокие, и все это так неслось, мелькало, дразнило, что у Одика кружилась голова, и он не успевал увидеть и запомнить все.

Он должен был первым увидеть море, и не увидел, и не мог даже понять, где оно.

— Где ты видишь его? — крикнул Одик.

— Вон!

Он опять ничего не увидел, ничего, кроме бескрайнего синего неба. Внизу оно было темней, чем сверху.

— Я ничего не вижу! — Одик закрутил головой во все стороны: — Где оно, где?

— Скрылось! — крикнула Оля. — Ты снова жевал чего-нибудь?

Ох как хотелось стукнуть ее — и стукнул бы, да мама сидела рядом. Одик заранее знал, что Оля вконец отравит его существование на юге и уже принялась отравлять. Лучше всего не замечать ее. Но попробуй не заметь, если с утра до вечера путается под ногами и суется во все дела. Зато из-за нее-то и на юг поехали! Отец отнес в комиссионный на Арбате оставшуюся от дедушки подлинную картину Айвазовского; ее, на их счастье, купил какой-то провинциальный музей, и они смогли поехать…

Потом кое-кому из пассажиров — среди них был и отец — стало нехорошо.

Водитель остановил автобус, люди вышли наружу подышать свежим воздухом. Отец стал зеленоватый и вроде бы чуть похудел. Но мама тем не менее спросила у него, когда все уселись:

— Письмо не потерял?

— Нет.

Потом и Одик увидел море, но оно, если быть до конца честным, не очень поразило его. Может, потому, что он устал и злился на Олю, что она первая увидела море, или потому, что глаза его не могли принять сразу такую уйму всего — не вмещалось! — не могли вобрать в себя так много гор, зелени, облаков, поселков и полей с аккуратными зелеными рядками, со всеми этими красивыми бетонными статуями — хоть музей открывай!

Море он увидел за стволами прямых, темных, похожих на тополя, но более строгих и узких деревьев — не кипарисы ли? — и оно было очень большое, очень синее и все в каких-то полосах ряби, точно от холода его обметало гусиной кожей…

Потом автобус мчался вдоль моря по ровной дороге, откидывая назад уютные городки с кафе, столовыми, гостиницами, с зонтами пляжей — только что это за пляжи? — все из камней, которыми можно укокошить, наверно, и бегемота. И вот они приехали, выгрузили чемоданы, сумки, свертки, и водитель показал отцу, куда надо идти к Тенистой улице.

— Невероятно! — сказала мама, оглядываясь. — И есть же такие, что живут здесь весь год… Ты письмо не потерял?

— Дети, не попадите под автобус! — крикнул отец.

Они рысью перебежали автостраду и двинулись в тени высоченных деревьев. Навстречу им шли легко одетые люди, шутили, смеялись, лизали мороженое («Папа, купи!» — «Потом»). Где-то играла музыка. Они миновали магазин «Подарки» с просторными, богато убранными витринами — не хуже, чем в Москве; прошли мимо высокого кинотеатра «Волна», похожего на гигантский аквариум — бетон, стекло и металл, — с афиш его ослепительно улыбалась белозубая красавица в бескозырке и моряцкой тельняшке.

Навстречу им, замедлив ход, ехала машина с зеленым огоньком.

— Такси! — крикнул отец, изнемогавший под тяжестью двух чемоданов.

— Спасибо, нам уже близко, — сказала шоферу мама, перегруженная сумками, и машина, недовольно фыркнув, опять набрала скорость.

Впрочем, навьючены были все: Одик, весь перекосившись, мучительно сморщившись — ничего себе, приехали на отдых! — тащил на плече сумку-рюкзак; Оля, мелко семеня, тоже несла большую авоську с кульками. Справа от них, постепенно возвышаясь, уходили зеленые, лесистые снизу горы и совершенно голые, лысые сверху, точно вся растительность вылезла от старости. Слева — за деревьями и оградами — нестерпимо синело Черное море, то самое, к которому они так стремились.

— Скажите, Тенистая улица скоро? — спросил отец у длинного парня в морской мичманке.

— Третья отсюда.

— Ох-х-х! — крякнул отец и, мокролобый, колышущийся, со сползающими с живота брюками, двинулся вперед.

Улица и в самом деле была тенистой, почти темной — в платанах, кипарисах, тополях, и лишь редкие солнечные блики пробивались сквозь листву и, как медные монеты, прыгали на дороге.

— Кажется, тут. — Отец опустил чемоданы у металлической калитки и рукой провел по лбу. — Только б устроиться… Эге, да тут техника в почете! — Вздохнул почему-то и храбро нажал большим пальцем кнопку звонка.

Дома не было видно. Он прятался в густейшей зелени — сплошные деревья и кусты.

— Как в тропиках! — пропищала Оля. — А море отсюда близко?

— Леня, приготовь письмо, — предупредила мама, — и, умоляю, будь с ним предельно вежлив.

Где-то в глубине сада, в листве непроходимых джунглей, возникла вдруг, приближаясь, негромкая песенка, послышались легкие шаги, и Одик увидел за решеткой калитки девушку в пестром сарафане. У нее была короткая стрижка; руки, плечи и лицо ее сильно загорели, глаза смотрели очень приветливо.

— Вы к кому? — спросила она, оглядывая их багаж.

И Одик подумал, что не так-то хороши у них дела.

— Это дом номер пять? — спросил отец.

— Да, но у нас нет свободных мест, и вообще мы никому со стороны не сдаем.

«Ну чего он медлит? — испугался Одик. — Почему не говорит про письмо?»

— Нет-нет… Подождите… Не уходите… Мы тут везем кое-что Георгию Никаноровичу, и у нас есть письмо к нему. — Отец засуетился и стал рыться в карманах. — Куда ж оно запропастилось?

— Ты потерял его? — У мамы даже голос, казалось, побледнел.

Девушка с прежней улыбкой смотрела на них. И тут Одик увидел, что она не одна. Рядом с ней стоял невысокий мальчик в майке и новых коротких штанах с большими, сильно оттопыренными наружными карманами. У него были серьезные глаза, а на тонкой шее висела ниточка с разноцветными ракушками.

— Вот оно, нашел! — радостно — и в этой радости было что-то жалкое — вскрикнул отец и протянул между железных прутьев измятый, переломанный в двух местах конверт с синими ирисами.

Девушка склонила голову и стала читать. Тень от ее длинных ресниц и круглой щеки лежала на бумаге. И чем дальше она читала, тем красивей казалось Одику ее смуглое лицо — точеное, узкое, с тонким носом и маленькими, аккуратно сложенными губками. А когда она перевернула письмо и, доканчивая его, читала, наверно, про эту самую югославскую сорочку и головку для электробритвы системы «Москва», она снисходительно улыбнулась и стала еще красивей, у него появилась надежда. А когда она кончила читать и подняла к ним лицо, Одик ни в чем уже не сомневался.

Однако мама, видно, не разделяла его уверенности: глаза у нее были довольно-таки тревожные.

— Право, не знаю, — сказала девушка, — у нас ведь совсем нет свободных комнат, есть одна с террасой, но мы со дня на день ждем родственников мужа… Проходите, пожалуйста, поставьте пока что у нас вещи, а Виталик сводит вас к мужу… Он недалеко работает.

Мурлыча под нос все ту же песенку, она повела их к дому.

— А папа обещал достать павлинов — самца и самку, — сказал вдруг Виталик, замыкая шествие, и отец невольно рассмеялся.

— Зачем же вам тут павлины?

— Для красоты, — сказал мальчик. — Нету птиц красивей их!

Они прошли, чуть пригнувшись, по темному туннелю сквозь зелень, поставили вещи у большого дома с террасами, лестницами, с телеантенной на крыше, и отец с Виталиком и Одик зашагали к дому отдыха «Северное сияние». Одик шел сзади и старался не отставать. Он был слегка напуган всей этой красотой и неизвестностью — удастся ли устроиться? А как у него сложатся отношения с Виталиком? Он, пожалуй, не старше Игорька, но уж слишком независимо держится.

Быстро перебирая тонкими ножками, деловитый и уверенный, Виталик привел их через высокие ворота на территорию дома отдыха: дворец с колоннами, аллеи, клумбы, фонтаны со статуями… Мальчик кивнул сторожу и санитаркам в белых халатах и беспрепятственно провел Одика с отцом по гранитным ступеням в торжественную прохладу дворца. Мимо ожидавших в приемной они проследовали за Виталиком прямо в кабинет.

В глубоком кресле на низких ножках полусидел, полулежал плотный загорелый человек с напористым лицом и, закинув ногу на ногу, басом разговаривал по телефону. Стол перед ним был громаден и ошеломительно пуст — лишь ручка да белый листок бумаги — и весь сверкал своей поверхностью на солнце; не то что стол отца у них дома — старый, скрипучий, испачканный чернилами, заваленный книгами и пожелтевшими газетами.

Одик с трудом заставил себя перешагнуть порожек. И, перешагнув, прижался лопатками к стене.

Увидев вошедших вместе с Виталиком, человек — а это, конечно, был сам директор дома отдыха Карпов — быстро кончил разговор, положил трубку на рычаг и улыбнулся.

— Чем могу быть полезен?

Отец ничего не сказал, и правильно сделал: еще напортит! Он протянул Карпову измятое письмо. Тот стал читать, и лицо его из властного и решительного потихоньку становилось все более мягким, понимающим, доступным.

И Одик почувствовал легкость.

— Присаживайтесь, пожалуйста. — Карпов показал рукой на стулья у стола.

Они присели. Оба на краешки стульев. Только Виталик не сел. Он стоял у порога и, видно, ждал, чем все это кончится.

— Благополучно доехали? — спросил Карпов.

— Вполне.

Лицо у отца было красное, напряженное.

— Ваш сосед, Геннадий Вениаминович, — прямо, без перехода начал Карпов и прошелся короткими сильными пальцами по этому громадному, пустынному, сверкающему столу, — прекрасный человек: точный и обязательный. Ненавижу болтунов.

Одик с отцом согласно качнули головой.

— Спасибо вам за труды, — продолжал Карпов, — а в смысле пристанища вот что: к сожалению, на днях должен приехать мой старший сын, так что могу приютить вас только временно, однако твердо обещаю устроить в другом хорошем месте у моих друзей, и тоже у моря.

— Благодарю вас, — сказал отец, поспешно встал и суетливо закланялся на прощанье, неуклюже пятясь задом к двери.

Одик последовал за ним.

— Виталик, проводи гостей, — бросил Карпов. — Скажи, чтоб их расположили в комнате Всеволода. До вечера!

Они той же дорогой шли назад, и перед Одиком все стояло лицо директора, широкое, загорелое, с твердыми, уверенными глазами. И его стол, и просторный кабинет, блистающий чистотой и порядком.

И Одику впервые бросилось в глаза, что у отца, шедшего перед ним, — измятые брюки с пятном сзади, что они у него вечно сползают и он то и дело подтягивает их; что у него от полноты и несобранности неуклюжая, неустойчивая походка, словно его заносит то вправо, то влево и он неточно знает свое направление и свою цель.

Впереди по-прежнему шел Виталик. Что он за мальчишка? Добрый? Хитрый? Насмешливый? Сдружится с ним?

Что-то не похоже: чешет вперед и не оглянется. Точно и забыл про них.

Комната Всеволода была большая, светлая, оклеенная обоями в крупную золотистую клетку, с широченной тахтой, креслами на тонких ножках и низким столиком.

Видя, как отец с матерью восхищаются комнатой, Виталик, стоявший в дверях, сказал:

— Ничего особенного… Располагайтесь, пожалуйста, — бесшумно прикрыл дверь и удалился.

— Нам бы такую комнату в Москве! — сказала мама. — Жаль, что ненадолго… Вот бы где пожить!.. Оля, ты хочешь есть?

— Я хочу, — сказал Одик. — Может, ее цыпленок остался?

— Замолчи. Я тебя не спрашиваю.

— Идемте к морю, — попросила Оля.

Они распаковали вещи, наскоро поели из дорожных припасов, переоделись — и к морю. Оно было в трех минутах ходьбы от дома, а если быстро бежать по той же Тенистой улице, то, наверно, и в двух. И Одик с Олей побежали. Ограда участков оборвалась, деревья робко отступили куда-то назад, прикрывая ветвями улицу, и здесь Оля, сильно обогнавшая Одика, точно споткнулась обо что-то неправдоподобно огромное и синее. И едва не упала. И остановилась, давая Одику обогнать себя. И замерла.

Это и было море, и начиналось оно от ее ног, от ее легких, с дырочками сандалий, а упиралось в горизонт и поддерживало бескрайнее небо.

А рядом был узкий галечный пляж. Он был сплошь усеян людьми в пестрых купальниках и плавках. Потом подошли мама с отцом. Мама расстегнула сарафан, он упал на камни, и она зажмурилась, засмеялась, взвизгнула и бросилась в сверкающую пену прибоя. Оля тоже скинула платье и, в красных трусиках, худенькая — ребрышки да косточки, — хромая от непривычки на твердых камнях — она-то думала, пляжи бывают только песчаные! — забегала возле воды. Море играло с ней, щекотало пятки, швырялось пеной, кололось брызгами. И казалось свирепо-холодным.

Наплававшись, мама пошла к берегу и протянула ей руку. Оля осмелела, прыгнула через накат и сразу наглоталась моря: ну точно рассольник! Только с горчинкой. Заработала ногами и руками и поплыла рядом с мамой. Отец сидел на полотенце и, широко расставив локти, стаскивал рубаху, а Одик, в больших трусах и майке, белокожий, толстоногий и какой-то весь надутый, бродил в тапках по гальке и с досадой смотрел на нее, Олю.

«Так ему и надо, — думала она. — Пузырь! Бублик! До сих пор не научился… Только притворяется, что хочет плавать… Как же это можно — хотеть и не научиться?»

И, выйдя на берег, Оля спросила:

— А учиться когда будешь?

— Успею, — буркнул Одик. — Сама б поучилась, а то дергаешься по-собачьи, смотреть противно.

— А тебе повезло, — сказала Оля. — Очень повезло.

Одик, защищаясь рукой от солнца, пристально посмотрел на нее.

— Почему?

— А потому, что Игорька сюда не нужно было везти. Местный Игорек нашелся: есть кем командовать! Ать, два, ать, два! Ни на шаг не отстанет…

— Давно не ревела? — Одик подбросил обкатанный камешек. Ведь видит же, что Виталик не обращает на него ни малейшего внимания, а говорит!..

Оля показала ему язык и пошла к отцу.

После обеда они всем семейством сидели на солнечной террасе в удобных плетеных креслах, и дующий с моря ветер, процеженный листвой сада, касался их соленых от воды лиц и плеч прохладой. Неожиданно появился Карпов. Он легко взбежал по ступенькам на террасу. Крепкий, подтянутый, он был в том же сером костюме, который отлично сидел на нем, и в сиреневой рубахе с отложным воротником. В руке он держал бутылку муската.

— Выпьем за приезд, — сказал он, и тут же Виталик без напоминаний и просьб принес длинные рюмки и в полном молчании поставил перед каждым взрослым, а его молодая смуглая мама — ее звали Лиля — подала тарелку с крупной свежей клубникой, источавшей невыносимо вкусный аромат, и вазу с большими желтыми яблоками.

Одик увидел, как натянулось и застыло отцовское лицо, а мамино, наоборот, оживилось, вспыхнуло и стало невероятно любезным, — никогда не видел его таким Одик! Но и в том и в другом лице было что-то жалкое. Что ж, это и понятно: когда они еще имели дело с таким важным человеком, как Георгий Никанорович? Да и к тому же сильно зависели от него.

Он был совсем другой. Он, видно, знал что-то такое, чего не знали они.

Одик стал пристально разглядывать лицо директора, грубоватое, шершавое, четкое, с широкой мужественной шеей в отвороте рубахи и мужественной поперечной морщинкой на лбу: она, словно с размаху, клином врезалась в его переносицу. Он был густоволос — точно ни одного волоска не потерял за всю жизнь, так мощно росли они на его голове; и чтоб они не лезли на глаза и не закрывали уши, он подстригал их коротко.

— Прошу! — Карпов показал на угощение, и отец с мамой придвинулись к столу. — Ваше здоровье! — Карпов поднял рюмку с золотистым вином.

— Спасибо. — Отец с мамой тоже подняли свои.

Отец выпил сразу всю рюмку, а Георгий Никанорович с мамой отпили по маленькому глотку и поставили на стол. Карпов снова налил отцу, и он теперь не торопился осушить свою рюмку.

— Ничего? — спросил Карпов у родителей, которые по-прежнему молчали.

Ну что они, говорить разучились? Как им не стыдно все время молчать!

— Замечательное, — сказал отец, — напиток богов, а не вино!

— Какой букет! — поддержала его мама. — Никогда не пила такое… Изумительное!

— Ну, бывает и получше, — заметил Карпов, — да кто теперь понимает толк в настоящем вине? Людям нужно, чтоб было покрепче, — напиться, надраться, извините, до потери человеческого облика, до уровня свиньи. А ведь вино существует для украшения жизни, для радости…

— Очень верно. — Отец снова коснулся губами рюмки.

— Как у вас здесь!.. — сказала мама, глядя в сад. — С утра до вечера можно смотреть на море — и не надоест: все время меняется и всегда оно прекрасное.

— Да, у нас неплохо, — проговорил Карпов, — свой микроклимат — вот эти горы защищают городок от холодных ветров с севера. Сухо и тепло. И земля хорошо родит, если воду провести. И берега, как вы могли убедиться, удобные для купания — не сразу обрываются…

Он говорил, и Одик чутко прислушивался к каждому его слову и с острым интересом поглядывал на Виталика, который то появлялся, то исчезал на террасе, однако по-прежнему не выказывал ни малейшего желания подружиться с ним.

Потом отец принес коробку с югославской сорочкой, и Карпов потрогал тонкую сверкающую ткань.

— Хороша! — Глаза его зажглись.

— И гладить не надо, — сказала Лиля, — выстирал в пене «Новость», отжал, повесил просохнуть — и готово. Модно и красиво. А воротник не будет мал?

— Нет, сорок четыре — в самый раз.

Карпов выпрямился, отпил немного вина и рюмкой показал через окно на стену в их комнате, где висел яркий эстамп — женщина в пестром платке.

— Узнаете? — спросил он.

— Да как вам сказать… — замялся отец.

Карпов был деликатен и не стал их мучить.

— Сарьян. Подлинный. Портрет восточной женщины, внизу собственноручная подпись есть, жаль, что карандашом, но все-таки… Ненавижу подделки.

— Понимаю вас, — сказал отец.

— Привез из Москвы один человек, по рекомендации которого у нас жил Геннадий Вениаминович.

— А у нас было море Айвазовского, — сказала вдруг Оля, — если б не оно…

— Помолчи, пожалуйста, — попросила мама.

Одик притих. Он был в каком-то оцепенении. Он вдруг понял, что ничего не знал раньше о жизни. И все, что с ним было до приезда сюда, — все это была не жизнь. Он вышел в сад, в его зыбкий зеленый сумрак. Здесь было прохладно и тихо. Одик, свесив голову, задумался. В это время где-то вблизи, за оградой, раздались ребячьи голоса, смех, и вдруг в его щеку с силой ударилось что-то тяжелое и студенистое. Левый глаз остро защипало. Под ноги плюхнулась прозрачная трясущаяся жижа.

— Ма! — закричал Одик и, закрыв рукой саднящий глаз, бросился к дому. — Меня кто-то ударил! — Губы его скривились.

— Опять эта банда! — сказала Лиля. — Какие сейчас жестокие, бесцеремонные мальчишки! Идем скорей сюда, я тебе промою лицо.

— Это они медузой бросились, — сразу определил Виталик. — Надо, в конце концов, проучить их… Чтоб знали, как бросаться и кричать под окнами.

Больше до самого вечера неприятностей не было. Укладываясь спать, Одик слышал частые, шипучие, как газировка, всплески волн и легкие, без особых переживаний и волнений, вздохи моря, теплый шорох листвы в саду, видел тонкие лунные блики на застекленном портрете восточной женщины. Проснулся он в полночь от чьих-то криков и оглушительных выстрелов, прогремевших где-то недалеко. Он вскочил с постели, вскинул голову, сжал в руках подушку. Прислушался. Все в комнате глубоко спали. Выстрелы смолкли. А может, они приснились ему?

Одик потер лоб, лег и тут же заснул.