Взрыв у моря

Мошковский Анатолий Иванович

Повесть о подростке, его исканиях, сложных взаимоотношениях в семье. События, развивающиеся в повести, помогают тринадцатилетнему пареньку понять и еще больше полюбить отца, бывшего бойца морской пехоты, героя-десантника.

 

ВСТУПЛЕНИЕ

Выло темно — ни луна, ни звезды не могли пробиться сквозь плотные тучи, нависшие над водой. Ни один маяк не вспыхивал на берегу, ни один огонек — в море. Оно штормило, оно гнало на берег тяжелые грохочущие волны. Грохот их заглушал стук моторов небольшого военного суденышка: острые очертания его едва выступали из густой тьмы.

Уже рядом берег — непроницаемый, враждебный.

Суденышко мотало, кренило, вскидывало. Вот на его палубе появились смутные силуэты — быстрые и бесшумные. Сквозь рев, брызги и плеск воды раздалась приглушенная команда. Силуэты стали с борта прыгать в ледяное море, держа что-то в поднятых руках. И вдруг скрылись, затерялись в ноябрьской черноте ночи, в опасной немоте берега.

Прошло полчаса, а может, и больше. Внезапно земля, небо и море вздрогнули. Мир охнул и раскололся. Он рушился, распадаясь на куски, проваливаясь невесть куда. Стена огня, вставшая с берега, смахнула ночь. Потом на мгновение стало очень тихо, и в том месте, где была нефтебаза, с гудением заполыхало высокое пламя. Широко разлилось зарево, и от него побагровело море, берег стал нестерпимо раскаленным, красным. Резко проступили контуры дальнего Дельфиньего мыса, а в небе над городком Скалистым — зубцы Горы Ветров…

Пулеметные очереди, вспышки гранат и треск автоматов приближались к берегу. Снаряды и мины уже рвались у воды, где залегло несколько моряков, защищая маленький временный плацдарм, чтоб прикрыть отход основной группы.

В небе повисли ракеты, ярким, неверным светом ослепляя затаившийся в ночи городок. Три прямых сильных прожектора, как мечи, рубили море, искали и наконец нашли легкое суденышко. Берег мстительно обрушил на него всю мощь своего артиллерийского и минометного огня. Но суденышко не уходило. Оно кружилось, петляло, уклоняясь от ударов, и приближалось к берегу, чтоб взять на борт тех, кто уцелел.

Взяло и ушло. Ушло, все изрешеченное осколками, от грохочущего, горящего, раскаленного берега, на котором через несколько лет встанет высокий бетонный памятник им — уже не смутным темным силуэтам, а бойцам морской пехоты, их воинской отваге, братству, мужеству и чести; людям, у каждого из которых было свое особое, неповторимое лицо, свои мечты, мысли и надежды…

Давно прошла война. Скалистый отстроился, разросся, похорошел, аромат цветущих акаций и магнолий плывет по его скверам и улицам; тысячи людей приезжают сюда отдохнуть, и случается здесь множество разнообразных встреч и историй…

Вот одна из них.

 

Глава 1. «КОНЦЕРТ»

— Эй, Лохматый, принеси гитару, — сказал Петька, когда компания с хохотом и нестройным пением приблизилась к Костиному дому, и сквозь два выбитых передних зуба шепеляво добавил: — Поиграть хочу! Дать в вашем районе бесплатный концерт!

Зубы у Петьки были выбиты симметрично — один под другим, и, когда он смеялся, во рту его зияла вертикальная щель.

— Если отец даст, — буркнул Костя, получивший кличку Лохматый за длиннющие, густейшие, вечно взлохмаченные волосы. Он знал, что отец не будет возражать — он ни в чем не отказывал сыновьям, и внезапно Косте захотелось, чтоб отец на этот раз отказал, накричал на него и даже замахнулся. Он нырнул в подъезд.

Отец с младшим братом Леней уже третий выходной мастерили в тесненькой кухне подвесной шкаф с десятком выдвижных ящичков для крупы, гороха и сахара. Отец пилил ножовкой, а Леня придерживал лист фанеры. Костя старался не подходить близко к отцу, чтоб не унюхал, что он снова крепко накурился.

— Пап, можно… Ну можно мне взять…

— Бери-бери. — Отец даже не поднял от ножовки голову.

Костя снял в столовой висевшую на гвозде гитару — новенькую, сверкавшую лаком, с переводной картинкой на корпусе — белокурой красоткой, и поплелся вниз. Этаж был второй, и шел Костя очень медленно, чтоб Петька не подумал, что он по-прежнему исполнительный и безотказный. Шел, и все сильней брала досада на себя: зачем побежал за гитарой? Чтоб Петька еще больше куражился и упивался своей властью над ним? Пусть командует другими… Костя остановился на лестничной площадке, презирая себя за недогадливость и безволие. Сжав зубы, он вышел из подъезда.

Петька вырвал из его рук гитару, завел за плечо витой зеленый шнур, с ходу ударил кистью руки по тугим струнам и запел. Если говорить точно, он не пел, а орал. Орал своим шепелявым голосом на весь квартал. Костя съежился: вот-вот сорвется с Петькиных губ что-то залихватское, хлесткое, непотребное… Иначе он не умел.

— Парни, не надо здесь. — Костя оглянул свой четырехэтажный панельный дом с открытыми окнами и увитыми зеленью балконами.

— Почему? — Петька встряхнул сальной гривой и присел на скамью с удобной, плавно изогнутой спинкой. — Здесь очень уютно… А как ты считаешь, Гришка?

Коротенький и плотный мальчишка в «сетке» на голом теле и с сигаретой, зажатой в зубах, кивнул ему:

— Я считаю, как и ты.

— А что думает по этому поводу Серега?

— То же самое.

Иначе ответить они не посмели бы… Уж кто-кто, а Костя хорошо знал, кто чего стоит в их компании. Были у них и неплохие ребята, взять хотя бы Лешку Алфеева и Саньку Потехина — не такие самоуверенные и нахальные, и со своим мнением; один ходит в авиамодельный кружок, другой — в секцию бокса; в компании они появляются лишь иногда. Полчаса назад они покинули их и разошлись по своим делам.

— Пошли тогда на другую лавочку. — Костя кивнул на гущу акаций и сирени, беспорядочно росших в палисаднике возле их дома. — Я ведь живу здесь… Сечете?

— Уж больно ты нежным стал, Лохматый, — процедил сквозь зубы Петька и нехорошо, с прищуром посмотрел на Костю, однако снялся со скамьи. На Петьке была белая рубаха, измятая и выбившаяся сзади из-под широкого лакированного ремня — женский, что ли? — с серой полосой от нечистой шеи на воротнике.

Они рядком уселись на узенькой, спрятанной в зелени лавочке — Костя сел с краю. Петька продолжал свой концерт. Толкая локтями Серегу и Гришку, он немилосердно щипал и рвал струны и вопил еще более дурным голосом, из открытых окон возмущенно высовывались головы жильцов. Заметить сверху ребят, спрятавшихся в гуще, было нелегко, зато ребята, отодвигая ветви, отлично видели все, что происходит вокруг. Кто как мог, подпевал Петьке. Один Костя сидел, плотно сжав губы. Он даже подумал: хоть бы Семен Викентьевич, пенсионер, оказался сейчас дома. Он был капризен, строг и не выносил ни малейшего шума под окнами, и, конечно, если бы он был дома, он давно бы выскочил из подъезда, разогнал бы ребят или вызвал милицию.

Наконец Костя не выдержал:

— А потише не можете?

— Не можем… Подай сигарету, Лохматый! Вишь, руки заняты! — сказал Петька. — Быстро! Кому говорят?

— Сам возьми… — Костя повернулся боком к Петьке.

Гришка словно только и ждал этого и сунул в мокрый Петькин рот сигарету, а длиннолицый, худой, как вяленая вобла, Серега тут же поднес ему горящую спичку. Так что гитарист ни на секунду не прекращал бренчания и вовсю дымил…

Не так было раньше в их компании. Раньше они не вылезали из моря, бесстрашно ныряли с высоких скал и до одурения играли в футбол; Костя был вратарем, и приятели очень ценили его за то, что он, не жалея себя, бросался на любой мяч и ловко снимал его «с ножки», падая, четко брал «мертвые» — угловые; команда их была лучшей в городе. Они редко дрались и редко забирались в сады за клубникой, абрикосами и виноградом, но все обыкновенные мальчишки побаивались их. Вначале это даже льстило самолюбию Кости: он с дружками, выходит, необыкновенный. А потом… Потом что-то легонько, бесшумно треснуло, лопнуло в их компании, как будто празднично яркий, туго надутый резиновый шарик, привыкший летать высоко в небе, напоролся на невидимое острие, стал потихоньку выпускать воздух, сморщился, сник, свял, и уже было ясно, что никогда не взлететь ему в высокое синее небо. Теперь они без дела слонялись по своему Скалистому, по его улицам, пляжам и устраивали «облавы». Так у них называлась охота на пустые бутылки. Сегодня они тоже цепью прочесали скверы, столовые, кустики возле ларьков «Пиво — воды», забегаловки, пляжные урны и набрали полный рюкзак стеклотары, сдали в приемный пункт и на полученные деньги купили сигарет «Шипка», мятных леденцов, чтоб отбивали в нужное время запах от курения и… И по требованию Петьки взяли в палатке бутылку красного портвейна. Раньше этого не случалось. Петька, их главарь, пересчитав указательным пальцем мальчишек — их было семеро, — велел каждому из них хлебнуть из горлышка по три небольших глотка. Сам он пил первым и сделал такие длинные глотки, что чуть не полбутылки выдул и сильно раскраснелся. Костя пил честно — сделал три коротеньких обжигающих глотка, поперхнулся, закашлялся и поскорее сунул бутылку Гришке… В общем, если не кривить душой, порядочная гадость! В рот бы не брал, если б не стояли рядом дружки с лихо насупленными бровями. То же было и с курением: голова потом побаливала и становилась тупой и мутной, да что поделаешь, у компании свои законы — подчиняйся или отваливай в сторону…

Петька выплюнул в траву окурок и опять загорланил, бренча на гитаре, потом посмотрел сквозь сверкающую на солнце листву в сторону подъезда и вдруг закричал:

— Эй, девушка, шире шаг! Не опоздай — другую он подцепит, покрасивше!

— Шпана несчастная! — ответила Люся, Костина соседка по лестничной площадке.

— Девушка! — сипло гаркнул Петька, но Костя резко дернул за гриф гитары, так что Петька чуть не прикусил язык и обалдело выпятил на него глаза: — Ты чего это?

Костя весь потемнел:

— Иди и покричи у своего дома, а здесь не вреди! Что она тебе сделала?

— Ты что, психом стал? — очень серьезно спросил Петька и даже перестал щипать и ударять по струнам. — Скажи своему дорогому папочке, чтоб срочно записал тебя на прием в поликлинику, лечиться надо…

— Ой, ребята, смотрите, кто идет! — оборвал его Гришка и весь подался вперед. Петька с Серегой тоже уставились в узкий просвет между ветвями акаций. — Очкарик! Утильщик! И тетрадь при нем…

— Точно, Сапог! — проговорил Петька. — Сапог своей персоной пожаловал сюда!

В сторону их дома по тихой Канатной улице, обсаженной платанами и кипарисами, быстро шел Сашка Сапожков, прямой и длинноногий, командир школьных следопытов.

— Повезло же нам! — радостно потер руки Петька. — Вот кому надо показать, где раки зимуют!

— А ему-то за что? — глухо спросил Костя.

— За все! Деятель! Артист! Оратор! Речи толкает в актовом зале, будто умней его нет! Несчастный утильщик, а тоже лезет в начальство!

 

Глава 2. ОЧКАРИК

Костя вдруг поверил: они и вправду побьют Сашку, поколотят ни за что ни про что. Просто так, просто потому, что он непохож на них… Непохожий — это же совершенно чуждый, непонятный и даже опасный, и, значит, его надо срочно ликвидировать как самостоятельную единицу — отдубасить или, еще лучше, подравнять под себя. Костя всегда относился к Сашке с нетерпеливым любопытством, но и он тоже недолюбливал его. Нет, не из зависти, не потому, что Сашка снимался в фильмах на кипарисской киностудии, не потому, что о нем передавали по местному радио и писали в газетах, особенно после того, когда его отряд нашел на окраине Скалистого засыпанных в окопчике в годы войны моряков. Дело было в другом. Сашка давно прослышал, что Костин отец воевал в этих местах и даже участвовал в знаменитом десанте морской пехоты: моряки в первый год войны взорвали здесь нефтебазу и почти все погибли. Так вот, узнав об этом, Сашка раз пять приходил к отцу, подробно расспрашивал, как все было, и записывал своим мелким почерком в обтрепанную общую тетрадь с черной обложкой. За это Костя не был на него в обиде, а даже был рад, что в школьном музее боевой славы появился целый стенд о том десанте с маленькой тусклой фотокарточкой отца в моряцкой форме. Косте было досадно, что под стеклом лежали военная отцовская зажигалка, сделанная из гильзы патрона, и фронтовой нож. Сашка выклянчил их у отца. Костя не сумел, а вот совершенно посторонний человек смог!

— Давайте зазовем его сюда, — вполголоса сказал Гришка. — Здесь ни души. Я окликну и начну что-нибудь молоть, ну а вы…

«А что, если Сашка снова идет к моему отцу? — вдруг ударило Костю. — Да, да — к отцу! Узнал, что сегодня он не на линии, не гоняет в своем такси, и решил о чем-то поговорить с ним».

Сашка уже подходил к их дому. Было четко слышно, как стучат об асфальт металлические подковки на его туфлях. Петька с Гришкой и Серегой бросились наперехват. Костя обогнал их. Он стремительно прыгнул вперед, повернулся лицом к Петьке и задохнулся от возбуждения и ярости:

— Трое на одного? Петух, не будь гадом!

— Нас не трое, нас четверо! — поправил его Петька. — Или ты не в счет? Решил заложить нас, Лохматый?

— Если тронешь его, будешь иметь дело со мной! — Костя вырвал из его рук гитару — она растерянно отозвалась всеми струнами; Петька не ожидал такого поворота — побледнел и прикусил верхнюю губу; Гришка с Сергеем замерли в ожидании. — Это нечестно! — крикнул Костя. — Не за что его бить!

В это время к подъезду подошел Сашка.

— Привет! — бросил он всем, ответил ему один Костя. — Калугин, отец дома?

— Дома. Пошли провожу, и мне пора…

Сашка был в светло-серой рубахе из тонкой немнущейся ткани с закатанными рукавами и узкими погончиками с черными пуговицами. И, как всегда, в очках. Больших, роговых, квадратных. Без очков его и представить нельзя. Будто и родился в них. Сашка потянул на себя дверную ручку.

Костя, прикрывая его сзади от возможного удара, шагнул следом. Ждал, напрягая спину, — не ударили. И лишь когда за ними захлопнулась дверь на тугой пружине, дружки словно спохватились. Опомнились.

Петька, как автоматную очередь, пустил вслед ему и прошил дверь:

— За очкарика — врежем! И за все остальное! Предатель!

— Что с ними? — Сашка повернул к нему смуглое, худощавое лицо. Оно было очень спокойное, с чуть заметной улыбкой возле губ.

— Сам спроси, — ответил Костя.

— Мстят? За что?

— Ни за что. — Костя и представить не мог, что Сашка не испугается. Возможно, он и драться бы стал с его дружками… Один с тремя. Ясно — разделали бы. Они в последнее время обленились, но драться умеют.

— Как так? Ни за что не бывает.

— Не веришь — спроси у них, — упрямо повторил Костя. Он совсем не чувствовал себя Сашкиным спасителем, а хотелось бы хоть немножко почувствовать.

— Но вы же друзья.

— Друзья… — Костя сказал это таким тоном, что Сашка с интересом и пониманием блеснул из-под очков умными темно-карими глазами. Костя и сам еще пять минут назад не знал, что так все произойдет. Он не мог, не мог иначе: трое на одного…

Костя сунул узкий ключ в щель замка, отпер дверь, впустил Сашку в квартиру и крикнул отцу из маленькой передней:

— Пап, к тебе!

Отец вышел из кухни в полосатой тельняшке, коренастый, крепкий, прямой — и не скажешь, что ему под пятьдесят, — увидел Сашку, заулыбался, цокнул языком и протянул бугроватую, жилистую руку с сильными короткими пальцами.

— А, Сашок, старый знакомый, бравый командир… Здравия желаю!

— Добрый день, Василий Петрович. — Сашка чуть наклонил свою аккуратную голову с густыми темными, коротко подстриженными волосами и подчеркнуто уважительно пожал протянутую пятерню.

— Опять за интервью или просто так, покалякать?

— Да как вам сказать, — замялся Сашки, скрутил в трубку общую тетрадь и постучал себя этой трубкой по лбу. — У меня появилось несколько новых очень важных вопросов…

— Всегда рад тебе! Заходи, заходи. — Отец широким жестом пригласил его на кухню; он был весь в опилках, приставших к брюкам и тельняшке, с тягучим коричневым клеем на пальцах. — У нас тут, видишь, строительство развернулось, правда, сооружаем не военный объект, но с гнездами и ячейками, мамку нашу хотим порадовать, труд женский облегчить… — Отец всегда говорил с Сашкой веселым ироническим языком.

— Да вы, оказывается, мастер на все руки! — Сашка принялся разглядывать ловко сбитый и склеенный из тонкой фанеры кухонный шкаф, стоявший на столике, и узкие ящички; часть их была туго перевязана шпагатом и сохла на подоконнике.

— Станешь мастером, Сашок, имея таких деток! — развел руками отец и незаметно подмигнул Косте, чтоб не принимал его слов слишком всерьез. — Старший совсем отбился от рук, целыми днями околачивается на улице в компании подозрительных типов… Признайся, сколько выкурил сегодня сигарет? Пить еще не начал? А вот младший… Леник, ты чего не поздоровался с Сашей?

— Здравствуйте! — тут же пискнул брат, подметавший с пола опилки и обрезки фанеры.

— А вот младший…

— А вот младший на все сто! — вставил Костя. — И от рук не отбился, и на улице без дела не околачивается, и полы с охотой подметает, и на конфеты с мороженым ловко выставляет родного отца…

— Отставить разговоры! — осадил его отец, ногой подвинул Сашке табуретку и, не теряя даром времени, помешивал палочкой остро пахнущий столярный клей в закопченной консервной банке, а Костя незаметно разглядывал Сашку — его крепкий подбородок, плотные, твердо вырезанные губы, усыпанные родинками щеки и лоб, короткий, основательно сгоревший на солнце и поэтому облезлый красноватый нос.

Он был очень похож на свою сестру Люду из седьмого «Б», они всегда вместе приходили в школу; она была такая красивая, эта Люда, что почти все мальчишки, начиная с седьмых классов, были тайно влюблены в нее, по крайней мере так казалось Косте; ну и он, к несчастью, не был исключением: завидев ее в школьном дворе или в коридоре, тонкую, гибкую, с беспечна легкой походкой, он ощущал, как у него обрывается дыхание и что-то будоражащее, жаркое подкрадывается к нему, смутной и тем не менее радостной горечью входит в кровь… И, поглядывая сейчас на Сашку, Костя невольно думал и о ней, видел ее лицо, глаза, улыбку. С ней он еще и словом не перекинулся, потому что она училась в параллельном классе и другие мальчишки на переменках постоянно, без всякого стеснения ошивались возле нее, упражняясь в остроумии, а вот ему, Косте, неловко было просто так, без всякого там дела взять и подойти к ней и о чем-то заговорить. Городок у них был один, и школа одна, и море рядом — одно, а вот жизнь у них была совсем разная. Уж куда ближе и понятней были Косте его дружки и некоторые девчонки — кривляки, воображалы и ябедницы. И почему-то совсем не тянуло к ним… Были они предельно ясны, а вот сестра и брат Сапожковы — они совсем другие люди… Костя учился на тройки с четверками — редко-редко залетала в его основательно потрепанный дневник пятерка; в школе ему было неуютно, он побаивался учителей и любое школьное начальство. А вот Сашка, длинный и уверенный, расхаживал по коридорам, как Костя по пляжу, в День Победы выступал со сцены в актовом зале и даже ни разу не заикнулся, а шутил и улыбался, знакомя учеников с пришедшими к ним в гости ветеранами.

Отец что-то говорил, а Костя поглядывал на Сашку и упорно, с тоской и завистью думал: чем же он берет? Что в нем такого неизвестного ему, Косте? Храбрый? Да и Костя неробкого десятка. Умный, начитанный? Да и Костя кое-что знает и не последний он глупец в Скалистом…

— В школе-то вы дружите? — спросил отец.

— Да не очень, — брякнул Костя. Какая там у них дружба! Они едва-едва знакомы, даже имени его, наверно, не знает Сашка, и если бы он, отец, не участвовал в том десанте, Сашка и не замечал бы его в школе, как и его сестра.

И сразу на душе стало легче. Так всегда: скажешь человеку правду, все то, что думаешь о нем или вообще о жизни — и сразу внутри что-то отпускает, и чувствуешь себя просто и свободно. И, мгновенно поняв и оценив все это, Сашка кинул на него благодарный взгляд и вдруг рассмеялся:

— Это уж точно! Я бы на твоем месте давно вступил в наш отряд…

Костя тут же оборвал его:

— У тебя и без меня хватает следопытов… Все уши прожужжали этими следопытами. Знаешь, как вас зовут в школе?

— Знаю, утильщиками… Дурачье! Что они понимают? Давай вступай к нам, не пожалеешь…

— Зачем? С меня хватит и того, что сам командир отряда ищет военные следы моего отца…

Сашка покраснел и внимательно посмотрел на Костю, потом, осторожней, на Костиного отца. Тот перехватил этот взгляд, улыбнулся и подчеркнуто громко вздохнул:

— Слыхал? Так вот знай, кого я вырастил! Старших слушается вполуха, приказов по дому не выполняет, то и дело нарушает воинскую дисциплину и без спросу и увольнительных отлучается из подразделения… Сплошная самоволка!

Костя сдвинул брови.

— Есть возражения? — спросил отец.

— Нет. — Костя резко отвернулся и отошел к окну. И сразу взяло на себя зло: надо было не так, не по-детски отнестись к этому, а как отец, легко и насмешливо. Да вот не смог, не сумел. Может, из-за того, что рядом сидит Сашка? Нет, не только из-за этого…

— Ну когда ты будешь человеком, Лохматый! — вдруг подал голос Леня, круглолицый, веснушчатый, с живыми хитрыми глазами, в белом, аккуратно завязанном фартуке. Он всегда смелый при отце и маме. — Учат тебя, учат, а ты…

Костя почувствовал, как к его спине плотно прилипла майка.

— Заткнись! — Он рванулся к брату, чтобы дать подзатыльник, но отцовская рука, как шлагбаум, преградила ему путь.

— Спокойно, старший… Я не большой любитель петушиных боев… Лучше бы развлек своего гостя, пока я тружусь…

— Он, между прочим, не мой, а твой гость.

— Ладно, погоди, Сашок, я скоро освобожусь.

Леня, усмехнувшись, стал шумно принюхиваться к Косте в отместку за выпады против него. Костя совсем забыл, что нужно соблюдать осторожность и не дышать на отца и брата. Он отошел от Лени. Отец не особенно поругает за курение — не раз застукивал, да неприятно, если пожурит при Сашке…

За окном раздался свист и смех. Ага, значит, дружки не убрались еще, поджидают… Кого? Ясно, что не его, Костю. Знают, не такой он дурак, чтоб высовываться сейчас на улицу. В другой раз постараются поймать его в глухом закоулке и поколотить. В воспитательных целях. Вдвоем или втроем. В одиночку никто из них не решится: знают силу Костиных кулаков…

Сашка, кажется, не обратил ни малейшего внимания на этот свист и смех. Он сидел на табуретке, чуть сгорбясь, напряженно и терпеливо. Чем бы его занять? И здесь Костя вспомнил про коробку со своим детским барахлом:

— Можно тебя на минутку?

Сашка согласно кивнул, и Костя увел его в столовую.

— Слушай, у вас в музее есть пулеметная лента?

— Может, она у тебя есть?

— Была, сейчас проверим… Без патронов, а так настоящая… Если только Ленька не выбросил…

Костя открыл в передней узкий, вмонтированный в стену шкаф — его сделал отец после въезда в эту квартиру, — нащупал внизу картонную коробку из-под «Раковых шеек», принес в столовую и стал выкидывать из нее на пол вместе со своими недавними игрушками — гайками и медными трубками, карманным фонариком с разбитым стеклом и радиолампами — оставшийся от войны хлам: стабилизатор от мины, проржавленная коробка от противогаза, горсть позеленевших гильз от патронов винтовки, автомата и пистолета, корпус гранаты РГД, несколько тяжелых, с острыми краями осколков от снарядов и гранат, ленту с ячейками, найденную им в винограднике, — значит, на месте!

— Вот она… Нужна?

Сашка оглядел ленту, ощупал своими тонкими пальцами.

— Ты помнишь, где все это нашел?

— Почему ж нет? Могу точное место показать.

— Зачем собирал?

— А ни за чем, просто так… Бредил войной.

— А сейчас не бредишь? Костя ничего не ответил.

— Ты и сам не знаешь, что ты замечательный следопыт! Кое-что из твоих находок нам очень пригодится…

— А тебе не нужна простреленная немецкая каска? С рогами.

— А у тебя есть? Ну и тип ты.

— А нужен сломанный ножевой штык?

Когда отец пришел к ним, Костя с Сашкой все еще сидели на полу и, размахивая руками и чуть не задевая друг друга по носу, с жаром спорили и обсуждали, какая гильза от нашего автомата, какая от немецкого, откуда на винограднике под Горой Ветров оказалась пулеметная лента…

 

Глава 3. ИНТЕРВЬЮ

Ребята даже не сразу заметили приход отца. Сбросив тапки, он поудобней устроился на тахте, вынул сигарету, щелкнул зажигалкой и закурил.

— Подсаживайся, Сашок. — Отец выпустил в потолок струю белого дыма, а Сашка развернул на коленях общую тетрадь и достал шариковую ручку.

— Во-первых, Василий Петрович, хотелось бы, чтобы вы еще раз начертили все рейсы «Мужественного», я захватил с собой карту Черного моря… — Сашка вынул ее из общей тетради и, старую, подклеенную на сгибах, развернул перед отцом. — Вы не забыли еще?

— Что ж тогда помнить, если не это? — Отец стал чертить на карте линии со стрелками.

— Так, так, теперь ясно… А много в десанте было моряков с вашего эсминца?

— Мало. Три человека. — Отец назвал всех по фамилиям. — По-моему, сейчас никого не осталось в живых.

— А скажите, в каком квадрате моря эсминец настигла торпеда?

— Здесь нас шарахнуло, — отец, не раздумывая, ткнул карандашом в точку на синем поле, неподалеку от Севастополя: прочно помнил это место. — Много раз уклонялись, а на этот — не смогли, столько налетело торпедоносцев — солнца не было видно…

В столовую вошел Леня и доложил:

— Пап, я уже все вымел и цветы на балконе полил… Что еще сделать?

— Ничего… Все в норме, сынок! — Отец любил это говорить.

Быстро смеркалось. По-вечернему сгустилось теплое южное небо, и на улице стало тише. Костя давно знал наизусть эти рассказы о войне, они уже почти не задевали его воображения, но сейчас он слушал их, словно впервые. Отец был в ударе: вспоминал все новые подробности, находил какие-то другие слова.

Скоро вернулся с работы дедушка, сунул на мгновенье голову в столовую и прошел на кухню ужинать. Кухня была его любимым местом: он редко садился за стол с гостями и редко смотрел со всеми телевизор, который внушительно, как на постаменте, возвышался на полированной тумбочке, искусно отделанной золотистым металлом. Дедушка был очень сдержан, молчалив, иногда за целый вечер слова не скажет, и непонятно было, о чем он все время думает. И спал он на кухне на раскладушке: сам попросил для общего удобства поставить ее там…

Затем явилась мама из своей «Глицинии» — так называлась гостиница, где она работала дежурным администратором.

— Чего ж вы сидите впотьмах? — Она зажгла свет. Оживленная, быстрая, с чуть подкрашенными губами и добрыми, суетливыми, всегда почему-то встревоженными глазами, она преувеличенно громко ахнула: — А, у нас гости! Саша… Очень приятно… Здравствуй!

Мама любит гостей, а отец еще больше, он всегда, как говорится, душа общества, и не прочь в приятной ему компании хорошо поесть и выпить, и выпить он может много, но никогда Костя не видел его по-настоящему пьяным, с помутившимся разумом, потерявшим равновесие, смешным и нелепым. Подвыпив, он всегда весело и непринужденно рассказывает гостям о своих клиентах. Один, например, так нализался, что не мог шевельнуть языком, чтобы назвать свой адрес, и уснул в такси. Отец отвез его не в вытрезвитель, а привел в чувство с помощью нашатырного спирта и, немало поколесив по городку, все-таки доставил по назначению. Второй, осветитель из киностудии, оказался без денег и оставлял ему в залог замшевый пиджак с опустошенным в ресторане «Якорь» бумажником: отец, разумеется, не взял — хотя иногда и берет в залог, — поверил на слово, и тот назавтра привез деньги; третий угостил отца шведской жевательной резинкой и еще подарил две пачки — два дня безостановочно работали челюсти Кости и Лени, уничтожая их…

Мама переоделась, и небольшая их квартирка наполнилась ее быстрыми шагами, голосом и срочными распоряжениями. На кухне захлопала дверка холодильника, зазвенели тарелки, зазвякали чашки. Сашка долго отказывался от ужина: дескать, сыт и уже пора домой, но отец дружески похлопывал его по плечу и говорил, что в их доме не принято отпускать гостей голодными, и, когда отец пообещал за ужином продолжить свои воспоминания, Сашка перестал сопротивляться. Мокая сосиску в зеленоватую лужицу крутой, злой горчицы, отец, похохатывая, рассказывал, как они с трудом вытаскивали из моря за измочаленный конец одного чрезмерно тучного мичмана с подбитого немцами катера, как в разведке брали без единого выстрела «языков» — совершенно голых фрицев, беспечно купавшихся в теплой курортной водичке, и как они, «победители Европы», жалко трусили под дулами матросских автоматов… Сашкины глаза светились радостью и восхищением. Отец явно нравился ему, и Косте было хорошо. Потом все пили чай с вкуснейшим пирогом и яблочным вареньем и хохотали над лихими морскими анекдотами, которые запросто и без остановки сыпал отец.

— Почаще приходи к нам. — Мама ласково посмотрела на Сашку. — Любо поглядеть на тебя! Умный, воспитанный. И волосы, как у людей, не разбросаны во все стороны, и рубаха не растерзана, как у некоторых, и туфли начищены…

К лицу Кости жарко прилила кровь, и он сморщил лоб.

— Ну что вы!.. — смутился Сашка. — Это все не так… И разве дело в прическе и туфлях? — И, выручая Костю, добавил: — Шел к вам — специально начистил… Кто теперь на такие пустяки обращает внимание?

— В аккуратной голове и мысли аккуратные, — глубокомысленно изрекла мама, и Сашка улыбнулся:

— А может, лохматые, непричесанные мысли лучше аккуратненьких?

— Как сказать… — Отец покосился на Костю. — Порядок и дисциплина нужны, хотя, как говорится, в разумных пределах. Разве не так? Давайте-ка спросим об этом у самого малого, чтоб в будущем знал, с кого брать пример.

Костя неожиданно для себя развеселился:

— Скажи, пожалуйста, Ленечка. Тебе слово!

— А ну тебя! — Брат надулся и побагровел.

Дедушки за столом не было. Мама, как всегда, позвала его, однако он сказал, что уже поел и хочет отдохнуть. Затем раздалась знакомая отцовская команда:

— Леник, врубай!

Брат подбежал к «Рубину», и в полной тишине отчетливо послышалось, как щелкнула ручка.

Костя не удержался, встал и вышел на балкон, увитый вьющейся зеленью и благоухающий цветами в ящиках под надежным матерчатым навесом от дождя и солнца — тоже отцовская работа. И глянул через оградку вниз.

У подъезда раздавался негромкий говор и ярко горели огоньки сигарет. Не дружки ли? Вряд ли они будут так долго торчать возле его дома, но кто знает, их бывает трудно понять… Он вернулся в комнату. Отец с Леней, удобно развалившись в креслах, то и дело смеялись, весело комментировали происходящие на экране события, а Сашка смотрел молча. Его лицо одиноко и почему-то грустно светилось в полутьме. Костя дернул его за рукав.

— Пошли в другую комнату. Поговорим.

— В другой раз, Костя… Мне уже пора, — и сказал чуть погромче: — Большое вам спасибо, Василий Петрович, и вам…

— Заглядывай, Сашок, — бросил отец и зевнул.

 

Глава 4. ВОЙНА, ВОЙНА, ВОЙНА…

— А чего ж утиль не взял? — умышленно громко, перебивая речь киногероя, спросил Костя.

— Я думал, ты пошутил… Не жалко?

— Бери, бери.

Они стали укладывать — с силой вжимать Костины находки в потрепанный портфель со сломанным замком.

— Ну, пока, — Сашка выпрямился. — Спасибо.

— Да брось ты… Я тебя провожу.

— Зачем? — удивился Сашка.

— Да так, — замялся Костя и вышел вместе с ним на лестничную площадку. — Хочу прогуляться…

Костя считал ногами ступени лестницы, а в сердце его в такт шагам отдавалось: «Ушли или нет? Ушли или нет?» Костино тело собралось, напружинилось, когда они подходили к двери. На какое-то мгновение он придержал Сашку за локоть, потянул дверную ручку и, сжав кулаки, готовый ко всему, первым шагнул за порожек двери. У подъезда сидели на скамье соседи, покуривали и переговаривались.

У Кости отлегло от сердца, и они пошли по темной и пустынной Канатной улице. Сашка молчал, и это озадачило Костю. Он стал осторожно прощупывать его настроение.

— Узнал чего-нибудь новенького? — спросил он, и Сашка кивнул. — Саш, — опять спросил Костя, но совсем другим голосом, более тихим, дружелюбным и доверительным, — я знаю, что здесь была война и гибли люди, себя не жалели, совершали подвиги, и все такое… Знаю, но иногда мне не верится в это и кажется, что все книги о войне врут…

— Почему же? — Сашка чуть замедлил шаг.

— А потому… — Костя стал суматошно искать слова, чтобы поточней выразиться и чтобы Сашка не вообразил, что он хочет пожаловаться ему на кого-то. — Потому что для того, чтобы стать героем, надо быть каким-то особенным.

— Верно. И такие были, — сказал Сашка. — Были.

Костя замолк. Нет, Сашка не хотел понять его, или он, Костя, не смог точно выразить свою мысль. И тогда Костя вдруг рассердился на Сашку и отрубил:

— А если человек сейчас думает только о себе и ни до чего другого ему нет дела… Нет, понимаешь, если говорить по-настоящему… Мог такой человек когда-то хорошо воевать и не жалеть себя?

— Наверно, мог, — Сашка со значением посмотрел на Костю. — Человек ведь, как и все, меняется, и всякое бывает… В войну даже взвод, даже отделение — это же было настоящее фронтовое братство! Ни гроша за душой, ни сытного пайка в вещмешке, а лишь смертельная опасность и тяготы. И надо было выстоять, победить и не ударить лицом в грязь друг перед другом. А сейчас быть таким, Костя, гораздо трудней.

Костя нахмурился. Сашка опять уводил разговор в сторону, все запутывал и оправдывал.

— А что ты скажешь про Колю Маленького? — спросил Костя о знакомом всему Скалистому бывшем моряке, тоже некогда бойце морской пехоты, который лишился на войне двух ног; он работал в сапожной мастерской, крепко пил и одно время дружил с отцом.

— То я скажу о нем, что он не такой, каким кажется с первого взгляда…

— То есть? — не отступал Костя, и Сашкины очки досадливо сверкнули в свете звезд.

— Коля Маленький и раньше был и сейчас очень хороший человек — я часто разговаривал с ним, — да вот война не пощадила его, и он до сих пор не может привыкнуть к своему увечью, и пьет, чтоб забыться и казаться прежним: отчаянным, веселым и уж, конечно, с ногами…

Было очень тихо, море молчало — полный штиль. В окнах домов отдыха и санаториев сквозь решетчатые ограды и листву деревьев ярко горели огни. Было грустно и одиноко. Пахло цветами табака. Ребята шли по асфальтированной дороге неподалеку от моря и уже приближались к вросшему в землю доту — долговременной огневой точке; плоская и круглая, сбитая по краям железобетонная башня его с обращенными к морю амбразурами — из них когда-то торчали пушка и пулемет — мрачно темнела впереди. Сколько раз Костя с дружками сидел на этой башне, болтая ногами, хохоча, покуривая, и был этот дот при солнечном свете совсем не страшный, привычный, будничный. А сейчас, в темноте вечера, он казался чужим, нелюдимым, даже враждебным, таящим в себе какую-то горькую, важную тайну.

— Уцелел старик, молчит, а многое мог бы рассказать, — сказал Сашка, когда они поравнялись с дотом, и эти слова поразили Костю: они подумали об одном и том же. — Ты что-нибудь знаешь о нем?

— А что я должен знать?

— То, что он двое суток держал оборону… Город уже был захвачен, а бойцы этого дота сражались. Немцы били по нему из противотанковой пушки — не помогло, пытались подорвать — не получилось…

Костя кое-что слышал об этом и тут же вспомнил, как они с дружками иногда прятали в нем после «облав» свой улов — пустые бутылки: в сырой и затхлый подземный сумрак дота вели сбитые ступеньки.

— А потом, когда боезапас кончился, — продолжал Сашка, — бойцы решили ночью уйти, пробиться к своим… Да где там уйдешь! Дот был окружен и пристрелян… На стене бойцы оставили надписи — процарапали штыком, несколько лет после войны, говорят, еще можно было прочесть: «Мы все ранены, патроны кон… Умрем, но не… Прощайте! Прощай, Ро…» И подписи. Имена их были, фамилии… Ты понимаешь, были! Да никто не догадался списать или запомнить, а потом какие-то вандалы все это отбили, соскребли, стерли… Куда мы ни писали и ни ездили, с кем ни встречались — до сих пор неизвестно, кто же был в этом доте, и, наверно, уже никогда не будет известно…

Несколько минут они шагали молча.

— Ты вот спросил, узнал ли я что-нибудь новенького у твоего отца, так вот: узнал, и очень много! У него отличная память, и он лучше, чем кое-кто, понимает, как это важно — собрать и сохранить все сведения о том десанте… У тебя, Костя, замечательный отец — веселый, легкий, приветливый и к тому же автомобильный ас! И ничего из себя не строит…

— А что он может из себя строить? — угрюмо спросил Костя.

— Не видал ты других! Я с многими ветеранами говорил и сейчас переписываюсь, и знаешь, встречаются такие, которые только и говорят о себе, о своих заслугах, требуют внимания, привилегий, даже хотят новых наград, книг о себе и не замечают других… А твой отец не заносится, не требует для себя никаких благ, всем доволен, с ним просто и приятно разговаривать… Ты что сейчас читаешь? — неожиданно спросил Сашка.

— Ничего. — Костя и в самом деле не прочел за последний месяц ни одной книги.

— Зайдем ко мне, дам что-нибудь.

— Пошли, — сразу согласился Костя.

 

Глава 5. КАРИЕ ГЛАЗА

Они вошли в темный молчаливый двор, по скрипучей лестнице поднялись на второй этаж старого деревянного дома и очутились в коридоре с тусклой пыльной лампочкой. Сашка толкнул одну из дверей и пропустил Костю вперед:

— Вползай.

Костя зажмурился от яркого света. В большой комнате оказалась уйма народу, почти все женщины — старые, пожилые и совсем девчонки. Мужчина был один — худощавый, со спокойным лицом и сильной проседью, очевидно Сашкин отец.

— Это мой товарищ Костя, — сказал Сашка, и все дружелюбно заулыбались, закивали Косте; он совсем растерялся и не знал, на кого смотреть и что следует говорить в таких случаях. Конечно же, здесь была и Люда, Сашкина сестра, и к его щекам жарко прилила кровь и внутри, под рубахой, что-то ритмично и громко забухало. Вспомнил бы о ней перед домом — шагу бы не сделал сюда! Люда сидела за столом, кареглазая, тоненькая, в зеленой кофточке, с распущенными длинными черными волосами, удивительно похожая на брата. Просто не верилось, что это возможно — у нее были Сашкины глаза, но только более мягкие, нежные и веселые, какими они бывают лишь у девчонок.

— Ночной гость! — улыбнулась Люда и тряхнула рассыпанными по плечам волосами. — Костик, пристраивайся здесь, — она показала на стул рядом с собой.

Откуда-то она знала его имя… Откуда?

— Что вы, спасибо… Мы только что ужинали… — замямлил Костя, и, презирая себя за эту робость и растерянность, оглянулся на Сашку, чтоб тот подтвердил сказанное.

— Поужинали, — поддержал его Сашка, — да ведь чаю всегда можно выпить.

— Без всяких разговоров! — Люда чуть капризно, заносчиво, красиво сморщила нос и стала наливать Косте крепкий чай в чашку с мелкими фиолетовыми цветками. Путь к отступлению был отрезан, и Костя, связанный неловкостью и чрезмерным вниманием к своей особе, сел за стол. Слева от него замелькали смуглые и острые Людины локти — она придвинула к нему тарелку с пирожками.

— Ну, Костик, работай, — совсем рядом с ним таинственно темнели на щеках и лбу маленькие коричневые родинки, похожие на звездочки. Он уставился в чашку с плавающими чаинками, сгорбился, притих и прикоснулся своими грубоватыми, обветренными, сразу пересохшими губами к краю чашки.

Пил небольшими глотками, и даже не пил — беззвучно, по капле втягивал в себя и старался не подымать головы, не смотреть на нее. Надо было привыкнуть к ней вблизи, к ее словам и лицу, к этой большой многолюдной комнате и ко всему, что было в ней. Чуть освоившись, скользнул взглядом по стене с яркими детскими художествами на твердых листах из альбома: остроносые парусники на крутых синих волнах, космонавты в скафандрах на диковинных планетах с огненно-красными, фиолетовыми, желтыми деревьями и необыкновенными существами с выпуклыми и горящими, как фары автомобиля, глазами — у каждого по четыре ноги, обутых в сапожки, и одно огромное на самой макушке ухо… Рядом с этими картинками висели застекленные коробки с наколотыми многоцветными бабочками и жуками. И еще Костя увидел на стене прикрепленную несколькими проволочными скобами — обои не пожалели, его бы мама запретила! — какую-то большую темно-серую высушенную рыбину с длинным острым отростком на носу…

— Знаешь, кто это? — спросила Люда, заметив на его лице недоумение.

— Меч-рыба! — опередил ее детский голосок с другого конца стола, и Костя увидел маленькую девочку, тоже кареглазую — конечно же, и она была Сашкиной сестрой: до чего же они все похожи! — Папе рыбаки подарили!

— Разве меч-рыба водится в Черном море? — спросил Костя.

— В том-то и дело, что нет, — длинные, красиво вырезанные Людины глаза с густыми черными ресницами засветились, — да вот эта невезучая рыбина перепутала адрес, нечаянно зашла через Босфор и поплатилась за это жизнью — попала в ставники у Скалистого…

— Ничего она не невезучая, — принялась спорить все та же маленькая девочка. — Она же знала, что мы ни разу не видели ее, вот и решила зайти и показаться.

За столом громко засмеялись.

— Дороговато ей это обошлось, — сказал отец, — и знаешь, сколько она проплыла километров?

— Иринка у нас все знает, — ответил Сашка. Потом кивнул Косте на книги: — Выбирай!

Костя почувствовал огромное облегчение: он так был рад отвлечься от Людиных глаз, улыбок, голоса, от всего, что теснило, царапало и мучило его здесь. Как подкинутый катапультой, он вскочил со стула и подошел к книгам. Их в комнате было очень много. Они плотно стояли на полках — белых, струганых досках, прибитых к одной из стен — и были тесно наложены сверху… Куда больше было, чем у Кости до того, как отец отнес их в магазин. Многие книги были сильно потрепаны, подклеены, читаны-перечитаны. Костя встал на корточки и, ощутив прежнее, полузабытое уже волнение, трогал корешки, просматривал названия, листал и не знал, какая интересней, какую надо выбрать в первую очередь.

— Какую взять? Посоветуй, — спросил Костя.

— Ради бога, не проси у него совета! — вмешалась в разговор Люда. — Раньше он читал только о художниках, потом о кино, о киноактерах, а сейчас ничего не признает, кроме книг о войне… Я бы на твоем месте взяла вот эту. — Она легко опустилась на корточки возле Кости, поправила на коленках завернувшуюся юбку и вытащила с нижней полки толстую книгу с высокой пальмой и белым накатом волн на обложке. — Про путешествие на острова Полинезии, возьми, Костик, не пожалеешь. У нас все ее читали.

Люда выжидательно посмотрела на него, и Костя почувствовал, как опять загорелись его щеки.

— Давай… Я быстро читаю и мигом верну.

— Тебя никто не торопит, когда хочешь…

Видя, что женщины начали раздвигать диван-кровать и кресло и расставлять ширмы, Костя поспешно встал.

— Может, переночуешь у нас? — спросил Сашка. — Далеко тащиться, и поздно… Где-нибудь уложим тебя, хоть и длинный ты. Оставайся.

— Да нет, что ты… — удивился Костя. — Зачем? Я в двадцать минут дотопаю! — Костя простился со всеми и, выходя из комнаты, поймал на себе быстрый Людин взгляд. Сашка последовал за Костей. Во дворе Сашка оглянулся, посмотрел на звезды, вытянув вверх и чуть боком голову, точно прислушивался к чуткой, тревожной тишине ночи.

— Не боишься, что поймают и намнут шею?

Этот вопрос был до того внезапный, что Костя даже растерялся и спросил, кого он имеет в виду.

— Сам знаешь… Давай провожу тебя?

Теплая волна подхлынула к Костиному сердцу и залила, затопила, но тут же его кулаки сами по себе сжались, и он рубанул:

— Плевать мне на них! Пусть только сунутся…

— В порошок сотрешь? В пыль?

— А ты что думал?

— Ну и храбрец ты, Лохматый! — Сашка мягко, открыто, совсем по-мальчишески улыбнулся ему. — Когда еще увидимся?

— Когда хочешь, — сказал Костя и что-то в нем томительно и тайно защемило, заныло, затосковало. — Я-то что, я могу к тебе, если хочешь, хоть завтра прийти…

— Завтра? Ну что ж, валяй завтра! Держи лапу…

 

Глава 6. ОТЕЦ, МАМА И КНИГИ

Забравшись под тонкое одеяло, Костя по привычке лег бочком, поджал ноги и долго не мог уснуть. Уже был первый час ночи, а он лежал с открытыми глазами, слушал посапывание Лени на соседней кровати и вспоминал во всех подробностях сегодняшний… нет, уже вчерашний день: «концерт» под окнами их дома, неожиданное появление Сашки, ссору с дружками, отца и… И конечно же, — а может, это было самое главное — чай у Сапожковых и Людины глаза…

Нет, он ни о чем не жалел, давно пора было рассориться, — ну, Лешка Алфеев и Санька Потехин здесь не в счет, свои парни, и все-таки одно мучило Костю: почему Сашка так ревниво и безоговорочно защищал его отца, как будто знал его лучше Кости? Смешно ведь… Да и как Сашка догадался, что Костя в обиде на отца?

Одно знал Костя: что-то не так стало в их доме, раньше было легче и веселей. По крайней мере для него, потому что до сих пор все мамины подруги и соседки завидуют ей: она так хорошо живет с мужем, у него отличный заработок, у них все налажено — чистота и порядок, он — не пьет, как большинство мужиков, а лишь выпивает для настроения, на других женщин вроде бы особенно не заглядывается, а их, и очень красивых и молодых, видимо-невидимо приезжает к ним на юг; и не из дома все тащит, как многие, а в дом, хотя и не скряга, а работящий, мастер на все руки — вон как оборудовал квартиру! — и нрав у него незлобивый, добрый, щедрый… Все это, может, и верно, да вот мама с каждым днем почему-то все суматошней, — то плачет, то смеется, предупреждая в чем-то отца: «Ну ты смотри, Вася, смотри, не порть себе жизнь… Не перегибай слишком, все может сломаться… Осмотрительней будь… От добра добра не ищут… Чует мое сердце, будут неприятности…» — «Успокойся, ничего не будет, я со всеми по-хорошему и не рву, как другие…» — отвечал ей отец — о чем это они? — да не слишком-то успокаивал маму. Спит она все хуже, встает с солнцем и начинает бесшумно хозяйничать. У отца сон непробиваемый: на какой бок лег, с того и встал, может спать и сидя в кресле, и на балконе, и у телевизора. Люди ходят по квартире, шумные события развиваются на экране, а ему ничего — спит. Поспит так десяток минут или часок — и всю шоферскую усталость, по его словам, как рукой снимет, и снова готов хоть на целую смену сесть за баранку… А еще, заметил Костя, мама стала внимательней следить за собой: любит надевать разные там брошки и кулоны, на пальцах у нее всегда посверкивают толстое золотое кольцо и тоненькие колечки; даже смешно как-то и неловко видеть, как она, будто молоденькая курортница, подолгу смотрится в зеркало, подкрашивает губы, даже подводит веки, и они непривычно для Кости отдают легкой синевой… Совсем ведь некрасиво! Чего это она вдруг? И его, Костю, стала чаще поругивать за плохое отношение к Лене да и к отцу… Знала бы она, о чем он все время думает, поняла бы. Да, как-то не так стало в их доме. Взять хотя бы книги…

Раньше, когда Костя учился во втором-третьем классах, отец часто привозил ему из разных городов побережья и областного центра интересные книжки и держал свои про войну на Черном море — книг сто, наверно, набралось, и Костя все их проглотил, даже грамоте по ним научился еще до поступления в школу. Потом у отца появилось столько других дел, что он стал забывать про книги и все реже привозил их. Продав старую мебель, он купил красивый недорогой гарнитур с синей обивкой — тахту, стол, шкаф для одежды и кресла. Гарнитур занял слишком много места в столовой, и отцу пришлось выставить поцарапанную этажерку с книгами в ребячью спальню. А совсем недавно получилось так, что отец, ни с кем не посоветовавшись, снес часть книг в магазин. Особенно обидно было Косте, что среди проданных книг оказалась его любимая толстая книжища с цветными картинками и картами — «Скалистый в далеком прошлом»; ее он получил в награду от школы за успешное окончание пятого класса, об этом и надпись была сделана: Вера Александровна, учительница русского языка и литературы, их бывший классный руководитель, старательно написала об этом на книге своим образцово аккуратным, округлым почерком. Раз десять прочитал эту книгу Костя и помнил почти наизусть. Узнав об исчезновении ее, он бросился в магазин, однако и след ее простыл: будет такая книга долго лежать на прилавке! «Пап, зачем ты ее продал?» — прыгающими губами спросил Костя. «Прости, сын, нечаянно, не посмотрел… Я даже порадовался, что купили: такая старая, потрепанная, и только место в квартире занимает. А другие продал потому, что ты ведь давно прочел их…» Но особенно разобиделся Костя на отца, когда в Кипарисы приезжал МХАТ. После долгих просьб отец с чьей-то помощью достал два билета на «Синюю птицу». Костя впервые в жизни был в настоящем театре и, весь притихнув, сжавшись, почти не дыша, смотрел на сцену. Туда же смотрел и отец, но менее внимательно, почесывал щеки и шею, вытирал губы, вздыхал, а потом в середине спектакля довольно громко сказал: «Ты посиди, а я пойду пивка выпью: не для нашего брата вещь… Когда кончится, приходи к павильону на Морскую. Ладно?» — встал и вышел. Костя остался в зале. Он по-прежнему смотрел перед собой, но локтем, плечом и сердцем ощущал пустоту в том месте, где только что сидел отец, и плохо видел: глаза помимо воли медленно наполнялись слезами…

Кое-что отец и запрещал ему. Года два тому назад Костя вместе с Лешкой Алфеевым и Санькой Потехиным пристрастился ездить на киносъемки в Кипарисы. Платили ребятам полтора-два рубля за день — за участие в массовке, но сколько веселья, смеха, проделок и разных случаев было там! Едва ли не каждый день ездили они, вставали чуть не в шесть утра. Потом отец запретил: «Хватит, сын… Посмотри на себя в зеркало: кожа да кости… Нужно больше деньжат на личные расходы — не буду препятствовать», и тут же сунул ему пятерку. Костя не взял ее, а пожаловался маме и узнал по секрету вот что. Отца очень задело замечание директора их таксопарка: «Ехал я вчера возле площадки, где велись натурные съемки, и увидел твоего пацана, жаль стало: солнце немилосердно палит, а он среди несчастной ребятни перед объективом кинокамеры, как собачка, бегает туда-сюда по окрику режиссера… Ты что, Василий, нуждаться стал?» Это вот «нуждаться» прямо-таки подкосило отца и все решило. Раза два еще Костя съездил тайно на съемки и перестал: не хотел перечить отцу. Стал искать занятия в Скалистом, здесь как раз лихие дружки подвернулись, и Костя с головой ушел в другую жизнь… Никто больше не укорял отца, и он успокоился. У отца было много дел и забот, особенно в последнее время: то занимался ремонтом легковых машин приехавших к ним курортников, то возился дома: что-то подкрашивал, встраивал, менял некрасивые дверные ручки, скучные серые обои, заменял внешнюю электропроводку на внутреннюю, доставал во время своих поездок нарядные моющиеся обои, краски и лаки, импортные люстры, красивые выключатели, ходил в гости и принимал гостей у себя. Так мало было у него теперь свободного времени — даже на рыбалку не дозовешься. Все дни — в хлопотах. Чего не спроси — отмахнется! И Костя все реже спрашивал.

А может, главная причина была не в этом. В последнее время с Костей стало твориться что-то непонятное. Что-то в его жизни сдвинулось, сместилось, сорвалось с привычной резьбы. Костя уже не был в телячьем восторге от их приморского городка, от солнца, гор и моря и от всего на свете. Все это разом точно отрезало от него, куда-то уходило, проваливалось, и впереди открывалось что-то тревожно новое, неведомое. Зачем живут люди на земле? Что в жизни главное? Как надо жить, чему верить, по кому равняться? Что — правда, а что — ложь? Что-то в его жизни навсегда кончилось, обломилось и что-то начиналось…

 

Глава 7. КОЛЯ МАЛЕНЬКИЙ

Проснулся Костя поздно, и не оттого, что уже было поздно и давно пора вставать, а от острого чувства голода. В квартире было тихо — отец с матерью и дедушка давно на работе, — и лишь на кухне раздавалось знакомое пение и то и дело хлопала дверца холодильника. Костя ринулся на кухню и застал Леню на месте преступления. Он стоял на корточках у открытого холодильника и уничтожал вчерашний пирог. Он впихнул в рот такой кусище, что щеки его сильно растянулись, кончик носа был вымазан вареньем, а челюсти ритмично работали на полную мощность.

— Приятного аппетита! — гаркнул Костя, брат моргнул, хотел что-то объяснить, но этому мешал набитый рот и он, давясь и краснея, что-то невнятно прошамкал. — Ну-ну, не стесняйся, до конца заглатывай…

Наконец Леня прожевал пирог настолько, что смог произнести что-то более или менее членораздельное:

— И тебе остался пирог, не бойсь, я не весь…

— Премного благодарен, ты, как всегда, добрый и щедрый! — закричал Костя, с трудом удерживаясь, чтоб не дать Лене хорошего подзатыльника, и брат почувствовал это и на всякий случай отошел от Кости.

— Ты хоть кури меньше, от тебя так разило вчера… Я ведь мог сказать папе… — Крепкие и толстые, как яблоки, щеки его раздались от улыбки. — Когда вы ушли с Сапогом, он очень ругал тебя, говорил, что ты…

— Спасибо за информацию! — Костя не хотел слушать, что брат скажет дальше, потому что слушать означало бы одолжаться перед ним и как бы привлекать брата в свои единомышленники. — Мне все равно, что папа говорил про меня…

— Он бывает такой несправедливый, такой вредный, и я всегда тебя защища…

— Молчок, не ругай папу! Он самый справедливый и добрый! Заруби это на своем испачканном вареньем носу…

Леня чуть недоуменно и обиженно пожал плечами: он предлагал дружбу, полную откровенности и доверия, а что получил за это?

Костя быстро поел и, вспомнив вчерашнюю просьбу мамы, сказал:

— Будь добр, Леня, купи хлеба, колбасы и яиц… У меня дел сегодня много.

Никаких дел у него сегодня не было, просто не было настроения ходить по магазинам.

— А что дашь за это? — выражение обиды еще держалось на лице брата.

— А чего тебе надо?

— Полтинник. На самокат не хватает.

— Нет у меня лишнего. — Костя похлопал себя по карманам. — Мало тебе дает твой вредный и несправедливый папка?

— Не могу же я все время просить у него… — уныло признался Леня и вдруг загорелся: — Слушай, Кость, мне ничего не надо. Стукни Мишку Грязнова, если опять будет дразниться… Стукнешь?

— Ладно, стукну или поговорю… Беги.

Леня с авоськой убежал из дому, а Костя стал слоняться из угла в угол. Чем бы все-таки заняться? Пожалуй, надо почитать. Он взял книгу с пальмой и белым прибоем на обложке, книгу, которую вчера вечером предложила ему Люда. И вдруг Костя с необыкновенной остротой и волнением ощутил своими пальцами теплое прикосновение ее тонких длинных пальцев к черному корешку, к картону этой обложки, и тепло потекло в Костю, наполняя чем-то непривычно радостным. Он целиком отдался этому новому, незнакомому для него ощущению и какое-то время ничего не мог делать. Потом поудобней приладился с ногами в мягком кресле, раскрыл книгу, но все равно не читалось: уж слишком тихо было в квартире. И мешало это странное жжение внутри. Да еще собственные мысли; они, как иглы желтой акации, впивались в мозг: надо сходить к Сапожковым… Буквы разбегались, как муравьи, строчки сливались в пеструю муть. И нужно обязательно подарить Люде перо грифа; это было не просто огромное, темно-коричневое, слегка изогнутое перо самой большой птицы, населявшей их горы, а в то же время и шариковая ручка: в перо Костя вставил и закрепил медный стержень с пастой, и, когда приносил в класс, все, особенно девчонки, прямо помирали от зависти и восхищения. «Принесу и отдам ей: пиши!» — подумал Костя и уже увидел ее сверкнувшие от неожиданности глаза и эту радостно-капризную, удивительную морщинку на ее носу… Его мысли оборвал тоненький визгливый голос, долетевший с улицы, голос пенсионера Семена Викентьевича.

— Я вам не угрожаю, а заявляю, что не потерплю этого в своем доме. Я против подобных беззаконий…

Костя выглянул в окно. Пенсионер — высокий, костлявый, в болтающемся измятом полотняном костюме и синтетической, в дырочках, шляпе, — вскинув вверх голову, пускал стальными зубами (обе челюсти у него были сплошь из этого нержавеющего металла) острые лучи и пререкался с кем-то в окне.

— Они только вчера поселились у меня, — услышал Костя голос Полозова, жившего на третьем этаже. — Еще не успел прописать…

— Не вчера, а позавчера! Зачем врешь? Этому тебя учат на работе? Скажи лучше, что налог с квартирантов платить не желаешь. Так-то вот! К легкой жизни тянет…

Семен Викентьевич заведовал конторой Госстраха, знал всех и вся на побережье, считался немалым начальством, общественником и активистом, ходил чинный, строгий, натянутый в сознании важности своей работы; недавно он вышел на пенсию и теперь, нигде не работая, еще больше отощал от забот и волнений, которые обрушил на него запущенный, по словам пенсионера, их дом. Он не мог жить без дела, снизить свою активность и совал свой нос во все щели: делал замечания жильцам, которые не очень аккуратно высыпали из ведер мусор в металлические баки за домом, постоянно сгонял мальчишек с шелковиц, росших неподалеку, грозил им костистыми кулаками, когда они чересчур громко кричали или смеялись, и при случае резко отчитывал соседских девчонок за слишком позднее возвращение домой… Все в доме старались не иметь с ним никаких дел, а вот отец, хотя особенно и не дружил с ним, но и не гнал от себя, и случалось даже, приглашал его на чай… Зачем? Не понимал, что он за человек? Вряд ли.

Опять со всех сторон набросились на Костю вопросы и сомнения: как быть, что думать?

— Знаешь, какой будет сегодня фильм? — спросил Леня, вернувшийся из магазина.

— Не знаю. — Костя подошел к висевшей на стене отцовской гитаре с яркой белокурой красоткой на корпусе. Тронул пальцем струну, и она басовито загудела, как шмель, влетевший в комнату. Сейчас у всех гитары — и у приезжих, и у местных, и раза два по просьбе девчонок Костя брал ее в школу, и даже спел однажды под нее, девчонки так расхвалили его, что больше ни разу не пел он на людях — стыдно было. А дома иногда баловался, и мама говорила: «Ты весь в отца, даже голосом…» Хорошо это или не очень? Вот был вчера кретином: послушался Петьку, вынес гитару.

Костя смазал гуталином и до блеска надраил бархоткой туфли, надел чистую светло-кремовую рубаху, вывел из чуланчика велосипед, пощупал шины и пошел к двери.

— Ты куда? — спросил его Леня.

— К обеду вернусь.

Вывел из подъезда, вскочил в седло и поехал. Понимал: нельзя так сразу, неловко, хоть и получил разрешение, чуть не с утра являться к Сашке. Да не мог он больше торчать дома. Он медленно нажимал на педали, объезжая людей, иногда негромко позванивал и все думал, все думал о Сашке с Людой.

Вдруг раздался пронзительный свист. Костя вскинул голову. На башне дота сидели его дружки. И вопили, и свистали, сунув в рот пальцы. Гришка даже сигарету бросил на землю, так хотелось ему освистать его. Петька в той же, еще больше измятой белой рубахе, осклабленный, с черной брешью в зубах, спрыгнул с башни, что-то поднял и замахнулся. И почти в тот же миг Костя почувствовал сильный обжигающий удар в бок. Сжал от боли зубы, пригнул к рулю голову, изо всех сил нажал на педали и промчался мимо них. Вот гады! Будто он что-то отобрал у них, что-то должен им!

Остановиться бы, подойти бы к Петьке и двинуть в зубы, чтобы прибавить еще одну брешь. Живописней стал бы! Но сейчас нельзя. Да и вряд ли остальные дружки будут стоять и наблюдать, как избивают их главаря… Костя мчался дальше, все еще слыша за спиной свист и вопли: уж слов-то они не жалели, в выражениях не стеснялись.

Он все время звонил, лавировал между людьми и все-таки зазевался — не заметил! — и стукнул колесом в край тележки с Колей Маленьким. Он был в синей затрапезной фланелевке и замусоленной бескозырке, на которой ничего уже нельзя было прочесть, и одна ленточка с якорьком была наполовину оторвана — неужели сохранил свою форму с военных лет? Конечно, ту форму он давно износил и где-то достал другую. Он двигался, отталкиваясь от асфальта особыми деревяшками, за которые держался кожаными перчатками с продранными пальцами. Тележка его на шарикоподшипниках от столкновения дернулась в сторону и на Костю обрушился плотный заряд моряцкой ругани. Вдобавок к брани дружков. Костя, еще ниже пригнув к рулю голову, мчался дальше, чтоб Коля Маленький не узнал его. Они ведь хорошо знакомы: в прошлом году, осенью, Костя случайно нашел в луже возле одной забегаловки его медаль «За отвагу» с выдавленным танком — тяжелую, серебряную, с ушком, за которое она прикрепляется к планке, и сразу подумал: не Колина ли? Отдал, и тот благодарил его и при встречах называл братишкой и Калугиным-младшим. Коле было за сорок, а все звали его Колей Маленьким, словно был он мальчишкой или парнем. Мотоколяску — маленький удобный автомобильчик, который ему выдали даром как инвалиду первой группы и кавалеру ордена Отечественной войны 2-й степени и нескольких медалей — он вроде бы кому-то продал, деньги пропил и стал ездить на этой низенькой тележке. Отец рассказывал, что его устраивали на разные работы — не удерживался, пробовали лечить — мало помогало. Обносился, размяк, и в Скалистом давно привыкли к его осипшему голосу у цистерн с вином или у кафе. Многие организации занимались им: в райсобес вызывали, в военкомате стыдили; давал слово, что изменится и даже уезжал из города, но ненадолго, возвращался: «Не могу жить в другом месте, здесь я изувеченный был, здесь и концы отдам!» И все продолжалось по-старому. Правда, несколько последних месяцев он работал в сапожной мастерской и, говорят, очень неплохо, только вот с трудовой дисциплиной был не в ладу, да ему многое прощали…

Сейчас Костя мчался от Коли Маленького и не хотел, чтоб тот его узнал, и не потому, что нечаянно стукнул колесом в край тележки — удар был ерундовый, а потому, что стал избегать Колю Маленького после случая зимой, о котором Костя не хотел рассказывать ни Сашке и никому другому. Отец встретил Колю Маленького, сильно пьяного, полузамерзшего, в одном из городков их побережья, посадил в машину, привез в Скалистый и, к большому неудовольствию мамы, принес его, обхватив обеими руками, вместе с тележкой в квартиру, и это была для них бессонная ночь. Колю Маленького устроили на дедушкиной раскладушке, и бывший моряк шумел, ругался, хрипел и, выкрикивая слова команды, шел в атаку, несколько раз падал с раскладушки, куда его снова укладывали, а утром, проснувшись, он плотно позавтракал, выпил три чашки крепкого кофе с пирожным и, подтягиваясь на руках, протащил свое коротенькое, обрубленное войной тело по квартире, зорко оглядел, скривил опухшее, небритое, с заплывшими глазами лицо и сказал отцу: «Неплохо ты живешь, Васька, аккуратно, чистенько. А ведь, как и я, простым матросом был! Был ведь?» — «А кто сейчас плохо живет? — ответил отец. — С квартирой повезло, верно, привалила удача, а в другом… Любой так может жить, работка у нас, сам знаешь, не из легких: смотри в оба, собьешь кого, заденешь, нарушишь — не отбрешешься, статья…» — «Ничего зашибаешь?» — «Как когда, от плана зависит, от техсостояния машины, от погоды, от рейсов и от наплыва…» — «Этих самых — клиентов? — из кривых запухших щелок следили за отцом острые трезвые глаза. — Они-то, слышал, суют вам в карманы эти самые чаевые. Суют ведь?» — «Разный клиент бывает, другой и по счетчику не заплатит, гонишь в шею — в отделение такого везти себе дороже…» — «Молодец, Васька, ведешь себя, как положено, зеленого змия поборол, не тратишься, за ум взялся, не то что другие непутевые и пропащие алкаши… Благодарность выношу перед строем! Ну пока, я поехал… Не забывай, Васька, морскую пехоту!» — Коля Маленький подъехал к двери, подтягиваясь на руках, грохоча колесиками, кое-как спустился по ступенькам и укатил от них, жужжа подшипниками. Отец в тот день был подавленный, угрюмый и до вечера ни с кем не разговаривал. Ничего особенного вроде бы не случилось между бывшими моряками, но Костя с тех пор старался избегать встреч с ним, и отца почему-то было жалковато, да и мама никогда не носила обувь на ремонт в ту мастерскую, где работал Коля Маленький…

Отъехав с добрый километр от дота, Костя слез с велосипеда, прислонил его к кипарису, выдернул из брюк свою праздничную светло-кремовую рубаху и стал осматривать саднящий бок. Ниже ребер краснело большое пятно, кожа была слегка содрана, но боль была терпимой. Костя забрался на седло и поехал дальше.

Возле дома, где жили Сапожковы, Костя притормозил, спрыгнул с седла, глубоко вздохнул и ввел велосипед во двор. Двор был весь в сарайчиках и клетушках, кое-как сляпанных из случайных разнокалиберных досок, весь завешанный сохнущим бельем.

Оставив возле двери велосипед, забыв про боль в боку, Костя побежал по полутемной лестнице на второй этаж. Бежал и улыбался во весь рот. Бежал, и усиленно думал, что бы такое смешное, неожиданное сказать Люде. Он летел через три ступеньки и вдруг столкнулся с кем-то, услышал визг, и на живот его шумно плеснулась вода.

Костя ойкнул, отскочил, заморгал и увидел Люду. Она стояла перед ним с тазиком в руках. Сердце его заколотилось, загрохотало не в лад и все слова застряли в пересохшем рту. Солнечные лучи, пробившиеся сквозь щели в стене, яркими пятнами ложились на ее голубую майку, на великоватые — не Сашкины ли? — тренировочные брюки и на мокнувшее в тазу белье.

— Прости, — пробормотал Костя, отряхивая с одежды воду.

— Так тебе и надо! Не будешь бегать как угорелый…

Костя одним прыжком достиг верхней площадки. В сущности, как хорошо все случилось: весело и внезапно, и не нужно ничего придумывать. И почему-то пропали страх и напряженность. Люда стала как своя.

— А ты вовремя подоспел! — сказала она со смехом, глядя снизу на него, и все лицо ее раскраснелось. — Можешь отличиться! Там тебя очень ждет доблестный командир… — Люда засмеялась еще громче.

Костя отыскал в сумраке коридора нужную дверь и очутился в комнате Сапожковых. Первое, что он услышал, — сердитое сопенье. Сашка, в трусах, очень странный и непохожий на себя без очков, касаясь лбом пола, ползал на коленках по половицам и шарил длиннющей рукой под книжным шкафом. А рядом, как и он, в одних голубых трусиках, сидела на табуретке Иринка, маленькая, худенькая и, поджав под себя гибкие ноги, хохотала.

— Крокодиленок ты! — Сашка поднял голову и потер свои беспомощные глаза. — Мелкий хищник! Скорпион! Тарантул! — не то обижался, не то шутил он и упорно продолжал поиски. Забавно было смотреть, как он, на этот раз касаясь облезлым носом пола, заглядывал под платяной шкаф. Потом Сашка встал, горестно вздохнул и принялся старательно обнюхивать стол со всеми его ящиками и разные полочки на стене.

— Телескопы потерял? — спросил Костя, впервые спросил как равный. — Куда ты их засунул? — И неожиданно заметил, что Иринка делает ему знаки и показывает подбородком на стол, покрытый льняной скатертью, которая в правом углу шла складками и сильно топорщилась. Иринка спрыгнула с табуретки и скрылась за дверью.

Очки были торжественно водворены на нос, и тотчас к Сашкиным растерянно-беспомощным глазам вернулась сосредоточенность. И почти сразу же открылась дверь и в комнате появилась Иринка, и не одна, а со своим приятелем Женечкой — щупленьким, похожим на воробья мальчуганом с большим луком через плечо.

Сашка натянул брюки, и ребята спустились во Двор.

Во дворе был ветер, солнце, и еще там была Люда.

Она сидела босая на низенькой скамеечке перед тазом и стирала: двигала тонкими, в царапинах, руками. Так двигала, что табуретка под тазом жалобно скрипела, и ее смуглые плечи, спина, лопатки, все так и ходило. Волосы растрепались, и она не приводила их в порядок, лоб был мокрый, майка на груди и тех же лопатках намокла. И не скажешь, что совсем недавно она шутила, смеялась и во все лицо улыбалась ему, Косте. Люда не замечала его и, не зная, о чем с ней поговорить, Костя отошел в сторонку. Ему стало грустно.

— Принести воды? — спросил Сашка у сестры. Люда кивнула. Брат подхватил ведро и зашагал к колонке за воротами. Это должен был сделать он, Костя. Он уже дернулся было, чтобы вырвать из Сашкиных рук ведро, и готов был принести не одно, а хоть десяток, хоть сотню ведер с водой… Да как это сделать? Сам спросить о воде не догадался, даже на уме этого не было: она, да и все вокруг могли бы подумать… Да, да, подумать и решить совершенно ясно — что, и тогда он бы никогда больше не прибежал к ним…

Когда все было постирано и развешано на веревке, Люда исчезла в двери дома, и те, кто оставался во дворе, стали стрелять из Женечкиного лука по мишени из тетрадочного листа, прикрепленного к ветхому заборчику.

Хуже всех стрелял хозяин лука: едва растягивал тугую тетиву и жаловался Сашке, что палку для лука тот взял слишком толстую. «Видно, Сашка шефствует над ним», — подумал Костя, дождался своей очереди, вставил стрелу с опереньем из рябого куриного пера, легко согнул лук, прицелился и грубо промазал.

— Ничего, научишься еще! — сказала Иринка.

Из двери дома вышла Люда в коротеньком ситцевом платье — синем, в золотых полумесяцах, и потащила ребят — а Костю буквально за руку своей сильной рукой — к местному скульптору Вовке Стрельцову, жившему неподалеку. Костя не сопротивлялся, хотя и поспешил осторожно освободиться от ее руки: не маленький же, и все видят…

Натянутость его слабела, отступала, и опять медленно входили в Костю радость и ожидание чего-то необычного.

 

Глава 8. ВОЛНЕНИЕ

В этот день вечером за ужином отец, посмеиваясь, говорил маме:

— Не волнуйся. Все идет, как надо. Еще один ремонтик подвернулся: диск сцепления полетел у собственников из Ленинграда, завтра займусь, работенка ерундовая, а тридцатка верная!

— Ой, Вася, Вася, что-то мучает меня и не дает жить… Всех денег не заработаешь, и так ведь неплохо живем, многие уже не могут скрыть зависти, поговаривают разное, врут — ой, не к добру все это. Вася, лежу по ночам и вижу…

— Что видишь, землетрясение? Дом наш рушится? Или конец света? Всеобщую гибель? — засмеялся отец. — Плюнь! Я тоже кое-что понимаю и не рвусь на красный свет… Зачем? Я не враг себе и вам…

Эта мамина вечная обеспокоенность уже порядком надоела Косте, и он пропускал ее слова мимо ушей. Вот если бы она упрекнула отца, что он не слишком-то много времени проводит со своими сыновьями, Костя был бы согласен и слушал…

— А где будешь ремонтировать? — спросила мама.

— На Платановой улице…

Костя насторожился: на этой улице жили Сапожковы… Впрочем, что ж тут такого? Костю на этот раз волновало другое: завтрашняя поездка в Кипарисы — столицу их курортного побережья. Он сотни раз был там и с отцом, и с мальчишками из своего класса, и на киносъемках, и с дружками. Но ни разу еще не был он в Кипарисах с Сапожковыми… Зачинщиком поездки был Сашка: работники краеведческого музея должны были подготовить по просьбе директора школы редкие фотографии штурма и взятия Скалистого нашими войсками; у Люды с Иринкой и Женечки тоже нашлись срочные дела в Кипарисах и, уж конечно, был туда приглашен Костя…

Выехали на раннем рейсовом автобусе. Сашка с Костей заняли сиденья за девчонками и Женечкой. За одним его плечом торчал все тот же лук, за другим — кожаный колчан со стрелами. Но Костя смотрел не на боевое оружие полудиких племен, а на узкий Людин затылок, на заколки, торчащие из волос, и упругие белые банты. Сашка сквозь свои роговые очки, твердо сидевшие на обгоревшем носу, в полном молчании глядел на мчащуюся навстречу автостраду, засаженную по краям боярышником и уже отцветающим ядовито-желтым испанским дроком, на проносящиеся ряды кипарисов и море — серое, взрыхленное белыми полосами волн: оно то и дело вырывалось из-за скал и деревьев и захлестывало Костю своей безмерностью.

На конечной остановке они вывалились из автобуса и пошли за Сашкой к музею. Он пропал в парадных музейных дверях и вышел оттуда минут через десять с большим конвертом в руке. Отыскав под акациями свободную скамейку, Сашка присел и стал осторожно, одну за другой вынимать сильно увеличенные фотографии: солдаты и морские пехотинцы в касках, худые, потные, закопченные, с автоматами на изготовку, рассыпавшись, идут в атаку; из едкого дыма и мглы встают полузнакомые ребятам обломки домов, улицы с поваленными столбами и в воронках, с убитыми бойцами на мостовой, обгоревшие скверы Скалистого…

— Жарко у нас тогда было, — сказал Сашка и спрятал в конверт фотографии. — Ясно вам, чижики? Пошли…

Первой вскочила со скамейки Люда — коротенькое платье весело крутнулось вокруг ее длинных загорелых ног. Костя предложил всем зайти в кафе-мороженое. Это они тотчас и сделали. Стараясь опередить Сашку, Костя небрежно вытащил из кармана деньги и купил всем по стакану молочного коктейля. Они расселись за маленьким синим столиком из пластика и, перекидываясь шутками, медленно тянули холодную жидкость из тоненьких соломинок. Закинув ногу на ногу и держа в руке стакан, Люда непринужденно откинулась на спинку креслица. Вся ее поза подчеркивала полную независимость, самостоятельность и взрослость.

— Вкусно как! С утра до вечера пила бы! — призналась Иринка, и Женечка тут же ей поддакнул.

— Возьму тебе еще! — не заставил себя ждать Костя.

— Не нужно. Мы и так по уши в долгу у тебя, — сказал Сашка. — Отчаливаем!

Побывав на выставке цветов и в хозяйственном магазине, они, помимо воли, добрели до киностудии — уж слишком многое в жизни каждого из них было связано с нею! Все они были немножко киноактерами, снимались в массовках, а Сашка даже несколько раз получал маленькую роль, и Костя видел его на экране в полнометражных фильмах: в одном — Сашка лихо отбивал в компании длинноволосых чечетку, в другом — быстро лез по дереву, спасаясь и прячась в густой листве от полицаев…

Сквозь высокую решетчатую ограду они долго смотрели на разряженных киноактеров, суетившихся в нестерпимом блеске «юпитеров» на фоне ярко расписанных фанерных декораций. Сашка с немалым трудом оторвал их от ограды и затащил в магазин изопродукции с открытками на стендах, книгами на полках и репродукциями на стенах… Где они только не были в этот день в Кипарисах, чего только не видали там! И все-таки, казалось Косте, чего-то главного они не сделали, что-то не случилось, что должно было случиться в Кипарисах…

— А сейчас куда? — спросил Женечка часа через три, когда они вышли из магазина, где Иринка купала цветные фломастеры. — На автобус и домой?

— А куда ж еще? — сказал Сашка. — Выполнили программу на сегодня и даже с Костиной помощью перевыполнили.

«Что он имеет в виду? Неужели молочный коктейль и стрельбу в тире?» — огорченно подумал Костя и поник. Все в нем затосковало. Ему так не хотелось возвращаться назад, и он посмотрел на свои большие, современные, подаренные отцом часы, удивительно точные, с черным циферблатом и светящимися стрелками.

— Так рано? Ну что вы, ребята! Когда еще будем здесь?

— Нет уж, у меня сегодня дел по завязку, — сказал Сашка, — два письма надо написать фронтовикам, одно — в военный архив, фотографии разобрать, да и книги недочитанные ждут, и матери надо помочь… Что понапрасну терять время?

Костя вздохнул, скосил глаза на Люду, она перехватила его взгляд и, кажется, все поняла.

— Кто хочет бензин нюхать — пожалуйста! — фыркнула она. — А мы с Иринкой сбегаем к морю! — И, обняв сестренку, бегом кинулась к набережной, туда, где были пассажирские причалы и множество магазинов, сувенирных киосков, лотков, фотоателье, где твою физиономию могли изобразить не только" на бумаге, но и на тарелке или даже на плоском камне…

Костя ринулся за сестрами — они бежали, держась за руки, и возникший от их бега ветер развевал их волосы и платья и касался Костиного лица. Сзади брели Женечка и Сашка с насупленным лицом и воинственными погончиками на плечах. Через минуту они вылетели к набережной… Там грохотало море. Оно сильно раскачивало у причалов чистенькие прогулочные теплоходики и катера и едва заметно «Родину» — многопалубный черно-белый дизель-электроход, стоявший у главного причала.

— Уже прибыл! — усмиряя дыхание, сказала Люда. — Опять небось туристов доставил, чтоб любовались Кипарисами…

«И тобой!» — чуть не сказал Костя и нестерпимо покраснел. И захотелось убежать куда-то, спрятать лицо, затаиться, унять биение сердца. Не спрятался, не затаился, не унял. Поднял голову и увидел толстый крученый пеньковый канат, уходивший к верхней кромке борта. Эх, была не была!

Внутри у Кости будто что-то разорвалось, обдав его отвагой и безрассудством. Худой, крепкий, рослый, он сорвался с места, подпрыгнул, вцепился в канат. Подтянулся, зажал его ногами и, быстро перебирая руками, полез вверх. Это он умел. Приезжая в Кипарисы, он с дружками всегда тренировал свои мускулы на этих канатах…

— Костик, ты с ума сошел! — закричала Люда.

Костя лез дальше. В глазах его качалось небо в тучах и странно наклоненные мачты корабля. Снизу восторженно смотрела на него Иринка, Сашка — неодобрительно, а Женечка — растерянно.

Ладони горели от каната, все круче был подъем. Высота уже была такая — не спрыгнешь, а сорвешься — всмятку. Никогда не залезал он по канату так высоко. Давно пора было остановиться… Но Костя не мог, не хотел, не смел. Он лез все выше и выше.

— Мальчик на канате, вернись! — потребовал в мегафон с борта мужской голос. Костя остановился и нехотя полез вниз. И все-таки спустился не донизу, а. Спрыгнул с довольно большой высоты и, слегка отбив пятки, потер рука об руку — кое-где содрал с ладоней кожу. И сказал:

— Жалко ему, что ли…

— И на судно залез бы? — Иринка не спускала с него глаз.

— А чего ж нет? Если бы не орали…

Костя и вправду залез бы. И не только на это судно — к черту на рога! Вдруг он заметил, что Люда испуганно смотрит на его ободранные до крови руки. Костя поспешно спрятал их в карман.

— А что там за кружки из жести? — Женечка, задрав свою маленькую, как у воробышка, голову, показал на круглые щитки на канатах возле отверстий в борту, в которые уходили канаты.

— От крыс, чтобы по канату не забирались, — сказал Костя и тряхнул копной волос.

Вдоль гранитных ступеней набережной море гнало волны, обдавая холодными брызгами столпившихся курортников. Они с веселым ужасом шарахались от гранитного барьера и, как только брызги очередной волны дождем опадали на асфальт, снова приближались к барьеру, поджидая новой атаки моря.

«Играют, как маленькие», — подумал Костя, шагая с ребятами по набережной. К причалу с оглушительно-бодрой музыкой подходил теплоходик. Его сильно мотало. Он был почти пустой, и, когда пришвартовался, один из матросов, стоя у трапа, протягивал бледным от качки пассажирам руки, помогая сойти с пляшущего суденышка.

— Бедняги, — вздохнула за Костиной спиной какая-то женщина. — От одного вида, как их болтает, меня мутит… За сто рублей не вышла бы сейчас в море!

— А за миллиард? — спросил Костя. Стоявшая возле него Люда громко хмыкнула, и Костя почувствовал себя немного уверенней. Обняв Иринку и положив на ее плечо подбородок, Люда смотрела на море.

По радио объявили об отходе теплохода «Лебедь» в сторону Скалистого и указали кассу, в которой можно приобрести билеты.

— Юмористы! — усмехнулся какой-то дядька в шляпе с обвисшей бахромой. — Такой шторм, а они продают билеты…

— Разве это шторм? — спросил Костя, и Люда прыснула еще громче. — Вы что, шторма не видели?

— А что ж это? — обиделся дядька.

— Волнение, и совсем пустяковое! Детское! — Костя увидел, как округлилась в улыбке Людина щека, и теперь он ничего больше не хотел, лишь бы ей было интересно и весело с ним.

— Я запретил бы продавать билеты! — проскрежетала все та же шляпа с обвисшей бахромой, и Костя почувствовал к нему неприязнь: он слишком много брал на себя, этот взрослый, дай ему волю — во все будет вмешиваться и мешать жить другим, особенно ребятам.

— А зачем запрещать? Не судите всех по себе! Пусть кто хочет катается!

— Много ты знаешь! — рассердилась шляпа с бахромой.

— Мало знаю, куда меньше вашего… Но что знаю, то знаю!

— Ты всем так отвечаешь? — возмутился дядька. — И отцу? У него есть хороший ремень?

— Отличный! С якорем на пряжке… А у вас без ремня штаны могут упасть! — Костя отскочил в сторону, потому что понимал, что занесло его. И ему было неловко перед Людой: еще подумает — наглец! А он совсем не наглец, просто такой уж сегодня день…

В эту секунду волна хлестнула по граниту барьера, с силой обдала толпу, выкинула несколько водорослей и мелкую гальку. С криками и хохотом, отряхиваясь и толкаясь, отпрянули люди от барьера. Костя провел рукой по мокрым волосам, и по лицу его потекла вода. Людино нейлоновое платье плотно прилипло к телу, стало совсем прозрачным. Она испуганно и торопливо стала оправлять его. Один бант в ее волосах понуро поник и на черных ресницах покачивались огромные капли… А может, плачет?

— Ты что? — слегка растерялся Костя.

Люда дернула плечами и вдруг громко засмеялась, сморгнула с ресниц капли. Поникший бант на голове приподнялся:

— Теперь хоть купаться! — Она щелкнула пальцами. — Все равно!

— А кто тебе запрещает? Мама далеко… — Тоже достаточно мокрый, Сашка подолом рубахи вытер косые брызги с очков. — Только мне это все до чертиков надоело…

Костя понял: все… Сейчас они нудно потащатся домой, и, чтоб этого не случилось, надо любыми силами задержать их здесь. Нельзя им, нельзя так рано возвращаться…

— Да что вы! Завалимся куда-нибудь еще, — крикнул Костя. — В цирк! В комнату смеха! На канатке можно покататься… Над всем городом!

— Нет уж, — отмахнулся от него Сашка, — когда учился в пятом, накатался на всю жизнь… — Уверенно работая плечами, он выбрался из толпы и двинулся к улице, где проходил автобус до Скалистого.

— Стой! — закричал Костя, судорожно выискивая какой-нибудь последний предлог, чтоб не погибнуть, чтоб ухватиться за него, как утопающий норовит найти и ухватиться за соломинку. И ничего, ничего не выискал. А раз так, то, может быть, хоть вернуться в Скалистый удастся по-настоящему… — Опять на автобус? Презренные! Сухопутные крысы! — Костя снова стал искать поддержку в горячих глазах Люды.

— А ты что предлагаешь? — Сашка остановился. — Может, ты хочешь плыть морем?

— Хочу!

— Ты — опасный человек. Авантюрист! Что, если братию укачает?

— С какой стати? — Костя с невинным нахальством смотрел Сашке в лицо и, не давая ему раскрыть рта, крикнул: — Покачаемся — не укачаемся, поглотаем ветерка! Кто за море — подымай лапу!

— Я! — Иринка первая вскинула руку, потом — Люда.

— За мной! — Костя пронзительно свистнул и кинулся по ступенькам к причалу.

— Ура! Вперед! За Костей! — взвизгнула Иринка, маленькая и кругленькая, и храбро прыгнула вслед. Сверху, из-за гранитного барьера набережной, с недоумением и жалостью смотрели на них курортники.

— Скорей! — Костя приплясывал от нетерпения у трапа, который вот-вот собирались убрать.

Впереди бежали девчонки, за ними скакал по залитому пенистыми волнами бетонному причалу Женечка, а еще дальше двигался Сашка, показывая всем своим видом — медленным шагом, насупленным лицом и недовольно приподнятыми плечами, — что это очень глупая, очень мальчишеская затея и он, Сашка, следует на причал только из-за сестер, чтобы не оставить их наедине с разбушевавшейся стихией и таким сумасбродом, как Костя…

— А как насчет билетов? — преградил им путь молодой незнакомый Косте матрос в кирпично-оранжевой форме.

— Дед мой заплатит в Скалистом, он там начальник на причале!

— А эта пестрая публика?

— Они мои друзья!

Морем Костя всегда ездил даром — это стало уже правилом.

Суденышко просигналило, развернулось и, снова выплеснув из динамика оглушительно-бодрую музыку, пошло вдоль длинного серого мола с широкой темной латкой: в войну наши корабли торпедировали его и порт, где укрывались суда неприятеля.

Вот позади уже мол с белым маячком на конце.

Суденышко шло, зарываясь в волну, открытое брызгам и ветру. Кроме ребят, на теплоходе было человек семь — они укрылись внизу, в носовом салоне. А ребята остались на палубе.

Люда стояла у борта, прикрывала от ветра Иринку, и волосы ее с бантами сдувались то вправо, то влево, а платье, хотя и было мокрое, вспухало как парашют, но не обычный, с которым спускаются с неба на землю, а такой, который мог унести с земли на небо, и было боязно, что он унесет ее, и Костя каждое мгновение готов был броситься на выручку, чтобы удержать ее на земле.

Ветер, чайки, волны, качка… Весь мир ходил ходуном!

Радость не умещалась в Косте, клокотала, лезла наружу, как вино в бутылке, готовое вышибить пробку, и хотелось заорать во всю глотку, пройтись колесом по палубе, бесстрашно сорвать с Сашкиного облупленного носа очки, подбросить выше туч, поймать и снова бесстрашно посадить на его нос…

— Плохо, что пошли морем? Плохо, да? — крикнул Костя, сильно свешиваясь над бортом и захлебываясь от ветра и брызг, сорванных с поверхности бушующего моря. — Кого-нибудь укачало?

— Замечательно! — сказал Сашка, улыбаясь. — Только смотри, мальчик, не свались в море, оно кишит акулами… Никто тебя не спасет!

Костя засмеялся, потому что было смешно: акулы Черного моря так малы, что панически боятся человека, а еще и потому, что акул очень немного здесь, и потому, что Сашка уже совсем не сердито смотрит на него за это сумасбродство и самоуправство.

— Я худой и не представляю для акул интереса! — прокричал Костя. — А ведь красиво, красиво как! — Он кивнул на море.

Сердце у Кости заколотилось еще сильней… Ну что, ну что бы такое сделать? Мельком глянув на Женечку, который, съежившись, несчастненько сидел на скамейке, Костя увидел возле его ног лук, подскочил, схватил, вырвал из колчана стрелу, одним прыжком очутился у борта, вставил стрелу в тугую тетиву, растянул ее сколько было силы и пустил.

— Ловите стрелу! — крикнул он. — Ловите! Сейчас возвратится.

И, бросив Женечке его лук, вытянул над морем руки, словно и вправду мог поймать стрелу, которая со свистом ушла ввысь. В лицо Кости, внезапно прорвав облака, ударило солнце — будто стрела пробила тучи и вернулась к нему теплым лучом солнца. Лицо у Люды сверкало, нежное, чистое, в карих звездочках родинок, в улыбке узких глаз. Непрерывно дующий ветер прижимал к ней тонкое белое платье. Она казалась Косте удивительно стройной, легкой, восхитительной. Иринка тоже улыбалась во весь рот.

Недалеко от сестер стоял Сашка. Он смотрел на крутые, гладкие спины волн, и в его коротко подстриженных волосах радостно блестели, переливаясь на солнце, капельки морской воды. Один Женечка почему-то скис — стрелу жалел, что ли?

 

Глава 9. НА ГОРОДСКОЙ ПЛОЩАДИ

— Ребята, кто хочет пожевать? — спросил Костя, неожиданно вспомнив, что на теплоходике должен быть буфет. Он решил купить на свой последний рубль каких-нибудь лакомств.

— Я хочу! — закричала Иринка.

Костя двинулся к буфету и стал дергать мокрую ручку.

— Дверь хочешь сломать? — спросил молодой матрос в форменной рубашке и брюках. — Отваливай, буфетчица заболела.

Костя прошелся по теплоходу, заглянул на корму, а когда вернулся к ребятам, заметил, что Женечка еще больше съежился и, казалось, стал раза в три меньше, да и Люда с Иринкой уже сидели на скамье. Лицо у Люды чуть посерело, и она время от времени позевывала — не от качки ли? Кто бы мог подумать… Ведь у моря живет, можно сказать, морячка… Вот к чему привело его сумасбродство.

Один Сашка как ни в чем не бывало стоял у борта. Костя еще раз осторожно скользнул глазами по серому, с дрожащими от холода губами лицу Люды и полным вины и раскаяния голосом сказал:

— Надоело здесь, пошли лучше в салон…

Внизу меньше качало, Люда немножко ожила и почти перестала зевать. Она сидела рядом с Костей, почти вплотную, но совершенно не касаясь его, и он лицом и всем своим телом ощущал идущее от нее легкое тепло. Чтоб нечаянно не задеть Люду локтем или плечом, он сидел смирно, напряженно и боялся дохнуть.

— Кость, а ты влюбился в Люду, да? — вдруг спросила Иринка.

У Кости сразу заложило уши, и он отпрянул к спинке сиденья. Женечка засмеялся, показывая мелкие зубки.

Костя не сразу пришел в себя, а когда опомнился, выпалил:

— Дурочка! Ничего ты не понимаешь!..

— Ужей обиделся, — хныкнула Иринка. — Слова сказать нельзя… Разве это плохо?

Люда прищурила глаза и едва заметно улыбнулась, и в этой улыбке было что-то смутно загадочное, тревожное, даже хитрое.

— Костя совершенно прав, — сказала она и прыснула, — мы еще маленькие, чтоб влюбляться, и мамы с папами нам этого не позволят, вот придет время — тогда другое дело… Правда ведь?

— Правда, — подтвердил Женечка.

А Костя все сидел, больно прижавшись острыми лопатками к спинке сиденья, и ждал, когда успокоится сердце и в голове перестанут метаться мысли. А сердце все колотилось и мысли все прыгали и метались, и он не знал, куда деться. Выскочить бы на палубу, да неловко: подумают, что он и правда… А он совсем не влюбился в нее, ну ни капельки! Ни в кого из девчонок он еще не влюблялся и влюбляться не собирается. Просто она красивая, и ничего другого. Замечательная. Все в ней не так, как у других. И лицо у нее совсем особое, и взгляд необычный. И плечи. И голоса такого ни у кого больше нет. И ходит она как-то диковинно, по-своему — легко и плавно, будто на кончиках пальцев, и поневоле кажется, что ходить ей одно удовольствие. И с ней интересно. А влюбляться в нее он не собирается. Ну, а то самое перо, перо грифа с вставленным в него стержнем… Чтоб никто ничего такого не подумал, его можно подарить Люде не просто так, а в день рождения или Восьмого марта…

— Ребята, а я слышал, наш дот будут ломать! — разбил его мысли голос Женечки. — Ни к чему он вроде у моря, серый, старый, некрасивый и портит вид…

— Ну, это если Сашка позволит! — отозвалась Иринка, и Костя стал потихоньку приходить в себя. И острые лопатки его уже не так сильно прижимались к спинке сиденья.

Три раза «Лебедь» приставал к причалам прибрежных поселков, лежавших на линии Кипарисы — Скалистый: на его палубу прыгало несколько отчаянных пассажиров, он отваливал и двигался дальше.

— Скоро приедем? — спросила Иринка.

— Через десять минут. — Костя глянул на часы. Люда посмотрела на свое платье и ужаснулась:

— Ой, какое грязное!

— Ты что? — спросил Костя. — Нормальное, — однако, заметив рядом Иринку, прикусил язык.

Наконец из-за ближнего Тупого мыса показался Скалистый — он лежал у низкого берега, изогнутого подковой, и взбирался по холмам вверх. Костя смотрел, как надвигался железобетонный причал. Вон и дедушка. Поймав брошенный матросом конец, дедушка накинул петлю на тумбу и потер рука об руку. Он прихрамывал, и год от года все заметней: десять лет назад нога его попала между бортом и причалом. Он был в старомодном прорезиненном плаще. Костя любил дедушку и, спрыгнув на мокрый, со следами морской пены причал, подошел к нему. У дедушки было худое, поросшее седой и жесткой щетиной лицо, бурое от загара и ветра, с дряблыми мешочками под глазами. Он пристально посмотрел на ребят, прыгнувших вслед за Костей, словно ему было далеко не безразлично, с кем приехал его внук. Так оно в общем-то и было. Прежних Костиных дружков дедушка не жаловал, и за ужином ли, на скамье ли у подъезда или на причале припечатывал их одним-другим словечком: «дурошлепы, сорные головы», и Костя начинал замечать в своих дружках то, чего раньше не видел…

— Ездили в Кипарисы, — объяснил Костя дедушке свое появление на причале. — Это мои товарищи Сапожковы, Саша и Люда…

Дедушка кивнул, снял с тумб излохмаченные концы, и, когда «Лебедь», высоко подпрыгивая на волнах, отошел от причала, Костя спросил у дедушки, не забыл ли он взять еду. Он частенько стал забывать дома кошелку с пищей.

— Взял. — Дедушка вытер о полы плаща мокрые красные руки.

Костя пошел по пустому причалу догонять ребят. Уже с берега оглянулся на дедушку — он ковылял к небольшому крытому павильончику для ожидания на причале. Костя изрядно проголодался и надо бы ему сразу топать домой, да жаль было расставаться с Сапожковыми, и он решил немного проводить их. К Люде Костя не подходил, а шагал рядом с Сашкой. Так они дошли до высокого бетонного обелиска со звездой на вершине, с пустыми минами, литым тяжелым якорем у основания и оградой из настоящей корабельной цепи. Все в этом памятнике было тревожащим и настоящим… Костя всегда чуть замирал и останавливался при виде его и никак не мог привыкнуть к памятнику, под которым лежали морские пехотинцы, десантники сорок первого года, взорвавшие на окраине их городка нефтебазу. Ведь под ним, под этим обелиском, мог лежать и его отец, чудом оставшийся в живых, и тогда бы и его, Кости, не было на свете — представить это было невозможно. Когда они миновали обелиск, Иринка сказала:

— Теперь будем плавать в Кипарисы только морем! Никакой шторм мне больше не страшен! Я и не знала!

— Ты у нас храбрющая! — отозвался Сашка. — Это давно известно, да все вот случая не представлялось…

— А теперь всех нас заткнешь за пояс, — подала голос Люда.

— Заткну, — охотно согласилась Иринка.

— А не мог бы ты, Лохматый, доставить нас из Кипарисов на самолете? — спросил Сашка.

— Запросто, — не растерялся Костя. — На самолете какой марки предпочитаете летать?

Люда с Иринкой и Женечка громко рассмеялись. Сашка тоже улыбнулся и посмотрел на него очень дружелюбно.

— Ну я пойду, — Костя хлопнул Сашку по плечу и насторожился: позовут к себе или нет?

— А я думал, ты с нами.

— В другой раз, — сказал Костя. — Ну всего! — Он махнул им рукой и побрел назад.

Все было хорошо. Хорошо, как никогда в его жизни.

Костя даже забыл о своих дружках, о том, что они могут подстеречь и поколотить его. Нельзя даже представить себе, что они так легко простили ему «измену». Без них ему было непривычно и странно: ни воплей и крика, ни острых вспышек веселья, ссор и подначиваний, ни вечной ругани, опасений и невольной оглядки, как бы взрослые не заметили, что они делают, не подловили и не отвели куда следует, лучшее из этого куда были, конечно, родители… То новое, что внезапно ворвалось в Костю, еще не улеглось, не захватило до конца, не проникло во все его потайные закоулки. Будто прыгнул он очертя голову с отвесной скалы в морскую круговерть и упрямо плыл, плыл к чему-то новому, но еще не доплыл, не дотянул, а лишь, преодолевая сильное течение, ухватился кончиками пальцев и с трудом подтягивался к этому новому, чтоб окончательно выбраться, отряхнуться и зажить совсем по-иному…

Костя шагал не оглядываясь.

Вышел на Центральную улицу — автостраду, соединявшую все курортные городки их побережья, дошагал до обширной оживленной площади с большими рекламными щитами для отдыхающих, с сувенирными и газетными киосками, со стоянками автобусов и такси. Шел, — руки в карманах, что-то напевая про себя и улыбаясь. Как все хорошо! Как отлично съездили туда и обратно, как замечательно окатило их волной, как сверкали, переливаясь, прозрачные крупные капли на ее черных ресницах…

Знакомый голос заставил Костю остановиться.

— Не волнуйтесь, гражданочка! Зачем такой тон? Нервные клетки не восстанавливаются! — уверял кого-то его отец, а ему отвечал другой, возмущенный, женский, тоже очень знакомый Косте голос:

— Вы бросьте свои шуточки! Сажать надо в порядке очереди, а не так… Мы уже полчаса ждем!

У Кости сдавило дыхание.

Он увидел возле стоянки такси с буквой «Т» на указателе Веру Александровну, свою учительницу, сухонькую, седую, в белой батистовой кофточке, с двумя большими кожаными сумками у ног: уезжала куда-то? Она стояла первой в очереди, а его отец сидел в машине цвета морской волны, с шашечками на дверце и возле нее суетились трое загоревших курортников с чемоданами. Они о чем-то вполголоса, отчаянно жестикулируя, упрашивали отца. Впрочем, было совершенно ясно, о чем.

— Спокойненько! — Отец высунулся из окошечка машины, и прядь густых, белых, как и у Кости, волос съехала набок. И обратился к очереди: — Я прибыл к ним по вызову через диспетчерскую…

— А чего же они тогда вас упрашивают? — спросила женщина с девочкой, стоявшая за учительницей. — Вы просто набираете выгодных клиентов!

— Да боже упаси! Они меня выбирают, а не я их. И вы могли бы заказать… — возразил отец, однако очередь не поверила ему и шумно поддержала женщину:

— Возят, кого хотят, будто машина не государственная! Разбаловались!

Костя смотрел на все это и не мог сдвинуться с места. А когда внутри чуть-чуть отпустило, он быстро встал за рекламный щит с изображением бодрого румяного красавца, с улыбкой разглядывавшего с борта сверкающего экскурсионного теплохода их курортный берег, поросший кипарисами и соснами. Костя прижался щекой к деревянной раме щита и обострившимся слухом слышал все, что делалось по ту сторону.

— Я где-то видела этого таксиста, — сказала Вера Александровна кому-то в очереди, — кажется, он приходил в нашу школу узнать о своем сыне… Как же его фамилия? Вылетело!

Костя весь пылал липким жаром: конечно же, приходил! Отец приходил в школу полгода назад, когда его вызвал классный руководитель за то, что Костя поколотил на переменке одного малого — ябеду.

— Наверно, посулили ему хороший калым, — сказал чей-то голос.

— А то как же! Смотрите, как управляется с их чемоданами.

— Стреляный воробей.

Взревел мотор, и отцовская машина умчалась с площади.

— Хоть бы номер записали, — сокрушался кто-то, — возмущаемся, а мер не принимаем…

— Записывай не записывай — выкрутится! — безнадежным голосом ответил какой-то скептик. — Опытный народ, правды у них не добьешься, рука руку моет…

— Нет, вы это напрасно, — пробасил кто-то третий, — у вас устаревшие сведения, сейчас с хапугами борются, гонят из таксомоторных парков…

Костя отпрянул от рекламного щита и быстрым шагом пошел назад, чтоб его не заметили из очереди. Он пересек площадь с другой стороны и по узкому проулку вышел на свою Канатную улицу.

 

Глава 10. ГЛУПЫЙ МАЛЬЧИШКА

Дома, как и следовало ожидать, никого, кроме Лени, не было. Костя так был взвинчен, что даже есть расхотелось. Леня, ни о чем не догадываясь, стал рассказывать ему что-то забавное, желая расположить к себе, по-доброму смотрел ему в глаза. Костя слушал, но ничего не слышал. С недоуменной, чуть обиженной улыбкой брат ушел на улицу, и лишь тогда Костя кое-чего поел, не чувствуя, впрочем, вкуса еды. Он нигде не мог найти себе места. Услышав в полной тишине квартиры, как щелкнул в двери ключ — вернулась из своей «Глицинии» мама, — Костя выскочил в переднюю. И не успела мама переступить порог, громко, задыхаясь от возбуждения, выпалил:

— Ты что-нибудь знаешь про него? Знаешь или нет? Он набирает выгодных пассажиров и ни с чем не считается!

Мама напряженно, со страхом посмотрела на него. На ней не было лица, а Костя продолжал выплескивать из себя все, чем был наполнен до краев.

— Вот так! Он даже Веру Александровну не посадил…

— А кто это? — Мама неподвижно смотрела на него. Она не знала имени лучшей их учительницы! Костя сказал, кто она такая, и его несло и несло дальше:

— Люди ругали его, стыдили, а он в ответ шуточки-прибауточки и что-то выдумывал про диспетчера!

Мама мягко и успокаивающе опустила на его волосы руку, погладила, но Костя резко отдернул голову.

— Что ты, Костя… Это же мелочи… Мало ли их у всех? У меня каждый день что-нибудь случается… Вырастешь — узнаешь… Ну уедет твоя учительница на другой машине, что страшного? Не делай из мухи слона… Пассажиры вечно недовольны, на то они и клиенты, чтоб быть недовольными… Ну перехватили его машину другие, подумаешь! Это же обычное дело… Знал бы ты, как трудно ему работать… Вот придет папа, я поговорю с ним и все выясню…

— Не надо. Я сам поговорю! — Костя хлопнул дверью и убежал в спальню.

Он сидел на кровати, подпирая руками враз отяжелевшую голову и чувствовал неловкость, скованность во всем теле. И тоску. Так, значит, вот почему отец любил сорить деньгами и частенько давал ему и Лене по два-три рубля на карманные расходы и подарил каждому дорогие часы — мало у кого из ребят их класса есть такие. Вот откуда у него лишние деньги…

Когда домой пришел отец, Костя с трудом сдерживался, чтоб сразу не броситься к нему и не выложить все. Не бросился, дотерпел, пока отец поест на кухне. Ждал его в столовой. Отец уже, конечно, узнал обо всем у мамы. И когда, кончив есть, пуская клубы дыма, веселый и неунывающий, будто и не случилось ничего, он вошел в столовую, Костя посмотрел ему в глаза и холодно, напряженно сказал:

— Я… Я был сегодня на площади и все слышал…

— На какой площади? — недоуменно и беспечно спросил отец, и эта его беспечность взорвала Костю.

— Здесь у нас! В Скалистом!

— Подкарауливал? Охотился за отцом, как за перепелкой? Дожил я. Ну, докладывай, что ты видел и слышал? Я делал что-то не так?

— Скажи, — спросил Костя, — ты всегда так или только сегодня?

— Потише, — попросил отец, — давай обо всем по порядку.

— Как же ты, папа? — тихо спросил Костя. — Скажи, это правда, это правда, что ты был в том десанте?

Отцовское лицо резко побледнело. Заострилось.

— Я прошу тебя не касаться десанта… Я думал, ты умный парень, а ты, оказывается, еще глупый, шальной мальчишка…

— Нет, я не глупый! — вырвалось у Кости.

— А ну замолкни! Чтоб больше ни слова. Пока ты ешь мой хлеб…

— Могу не есть! — Костя вскочил с кресла. — Сам заработаю!

— Попробуй. Ты забыл, с кем разговариваешь! Но Костя уже не мог остановиться.

— А ты мне рот не затыкай. Я уже не маленький и не глупый… Я знаю, знаю, в чем дело… Ты… Ты, наверно, собираешь деньги на цветной…

Пощечина едва не сбила Костю с ног. Щека сразу онемела. Он выскочил из квартиры, сбежал по ступенькам на улицу и весь горящий, опустошенный и потерянный, без всякой цели и направления принялся бродить по городу. «Так, — думал Костя, — так… Вот чем все кончилось… Что же теперь делать? Куда идти? К Сапожковым? Нет. Они сразу обо всем догадаются, а не догадаются — набросятся с вопросами, а я никому никогда не скажу, что у меня случилось с отцом. Никогда, ни за что…»

Калугин-старший тем временем ходил по столовой и курил сигарету за сигаретой. Из кухни выскочила испуганная жена — прогнал ее обратно. Ни разу еще не бил он сыновей, а сейчас не сдержался. Уж слишком многое позволил старший: какое ему дело до десанта? Что он знает о том времени? Что с ним стало? Ничего, кажется, не жалеет ни ему, ни Лене, старается и живет ради них… Посадил сегодня без очереди клиентов? Да, было такое дело. Ну и, как полагается, получил кое-что за это. Знал бы Костя, что жизнь — сложнейшая штука, что одно дело произносить красивые слова о совести, честности и тому подобном и совсем другое — жить. Знал бы Костя, кто такой откровенный деляга и хапуга, не ругал бы его. Есть такие в их таксопарке, есть, не так-то их мало. Они с насмешкой зовут его, Калугина, лопухом и чуть не по тридцатке выколачивают за день, до отказа набивают простодушными клиентами машину и против правил берут с каждого, «удлиняют» по своему усмотрению маршрут, постоянно дежурят у мебельных магазинов и, не стесняясь, называют свою цену за поездку… Да мало ли есть способов заставить раскошелиться человека, которому срочно нужна машина?! Поступят сигналы — таких после шумных собраний в шею гонят из их парка с безнадежной формулировкой в трудовой книжке: «За потерю доверия». Ну, это менее ловких и увертливых. Калугин не любил таких: все они в конечном счете оказывались дрянными товарищами и трусами, мелкими душонками, жадноватыми и себе на уме. Но… Но как быть, как отказаться, если люди сами суют тебе сверх счетчика за какие-нибудь шоферские услуги полтинник, рубль или трешку? Не брал вначале — ни копейки лишней не брал! — неприятно было. Возвращал. Но ох как иногда доставалось ему за это! Месяцев пять назад его подцепил на Южной улице полный гражданин, который менял квартиру, и попросил перевезти книги — заднее сиденье и багажник они до предела набили связанными пачками! — и вручил ему утроенную по сравнению со счетчиком сумму. Калугин не привык к этому и застеснялся брать, но был самым решительным и грубым образом выруган за наивность и темноту. Взял, спрятал в боковой карман пиджака и поспешно укатил. Жгли его эти деньги, если признаться, через толстую байковую рубаху весь день. Будто сделал что-то не так, переступил то, что не положено переступать, всю неделю не мог он забыть об этих деньгах. Но, как известно, все когда-нибудь проходит, прошло и это неприятное чувство. Ведь в общем-то за дело получил: в поте лица помогал нагружать и разгружать книги — что ж здесь такого? Он не обязан этим заниматься. И потом случалось, высадив торопившихся на теплоходы или самолеты пассажиров, Калугин оказывался у морского порта или аэровокзала и по просьбе разных торгашей подкидывал их с грузом к рынку и, естественно, не отказывался от того, что ему совали. Им он тоже помогал нагружать и сгружать. И поплыли к нему с тех пор добавочные рубли: что ни смена — то пятерка, а то и десятка… Любой скажет — не жила он, не жмот. Встретит друга — зовет в гости, покупает хорошее вино и закуску. Даже вареных крабов иногда подает гостям Ксана: когда-то они, эти самые крабы, удирали от него, умиравшего с голоду, а сейчас их сколько угодно вареных, красных, с тающим во рту нежным мясом — только денежки плати! Все дни рождения и праздники они справляют. Да и куда ни глянь, везде расходы: и в таксопарке надо дать мойщику и механику, чтоб машина вовремя могла выйти из ворот исправная и чистая, и другим. А сколько уходит на подарки жене Ксане и детям! Двое ведь у него. И это так приятно — делать подарки. Его ребята хорошо одеты, в квартире новая мебель и большеэкранный телевизор. Куда теперь без него! И не мещанство это, а первейшая необходимость. И черно-белый хорошо иметь, а еще лучше бы — цветной… Да, да, цветной, хотя Костя и пытался укорять его именно этим! Калугин неплохо воевал, не лукавил, не прятался за чужие спины, едва уцелел, и разве не завоевал он своей кровью право жить хорошо и прочно? Прошли времена — Калугин знал их по книгам, — когда кичились теснотой и вонью «коммуналок», бедностью, когда галстук или шляпа едва ли не считались признаком буржуя или бывшего у них на услужении гниловатого интеллигентика. Подтянулся нынче народ, приоделся, подкормился, в удобные квартиры въезжает… Все верно: настрадался, натерпелся, заслужил. Да и давно пора! На улице уже не телеги скрипят, не довоенные маломощные грузовички фырчат, а вовсю грохочет и жмет БТР! Хочется во всем чувствовать себя человеком. Вот почему Калугин основательно занялся жильем, исправлял все прегрешения строителей. Их небольшая квартирка должна быть не хуже, чем у других, — удобной, красивой, современной. Каждый клочок жилой площади надо использовать! Леня ему охотно помогал, да и Костя поначалу… Как он не понимает, что ничего особенно плохого его отец не сделал? О десанте вдруг вспомнил… Какое отношение ко всему этому имеет десант?

…Костя допоздна бродил по Скалистому, и все время горела, не остывая, левая щека. Вернулся чуть не в полночь, открыв своим ключом дверь. Прошел на цыпочках по передней, заглянул в кухню — на столе стоял ужин для него. Костя, не притронувшись к нему, бесшумно пробрался через столовую в спальню и по привычке бочком лег на кровать. Заснул, как это ни странно, быстро, но и проснулся рано. Брат крепко спал рядом, уткнувшись носом в подушку, и ничего неверного и лукавого не было в его лице, пока он спал. Наверно, он ничего не знал о случившемся. Утром мама с дедушкой должны были уйти на работу, а отец оставался дома — выходной. Костя хотел исчезнуть до их пробуждения. Не спуская с Лени глаз, он взял со стула одежду, прихватил туфли и на цыпочках двинулся к двери. Как по минированному полю, прошел Костя по столовой, где на тахте спали родители, — отец не проснется, хоть пляши, хоть вопи у него под ухом, а вот у мамы сон сверхчуткий: чуть бумагой зашурши, скрипни туфлями — вскочит с тахты… Костя благополучно миновал опасный участок и вышел в переднюю. Из кухни с раскладушки доносилось равномерное похрапывание дедушки.

Костя выскользнул за дверь и стал поспешно натягивать брюки, носки и туфли. На ходу, спускаясь со второго этажа, надевал синюю ковбойку. После вчерашнего обеда во рту его не было ни крошки, но есть Костя не хотел. Часа через три на него напал страшный голод, и он съел городскую булочку за семь копеек. Купил еще одну, и ее съел. Подошел к автомату с газировкой, опустил в щель копейку и стал смотреть на тугую струю, льющуюся в стакан.

— Эй, Лохматый, привет, — послышалось за спиной. Костя отпрянул от автомата и сжал кулаки. — Ого, какой ты стал пуганый! — Петька, стоявший перед ним, вынул изо рта сигарету и мрачно осклабился. — Не бойся, не буду бить. Разговор есть. Пей свою воду, я подожду.

Костя вдруг пуще прежнего разозлился на него.

— А то, может, ударишь? — Он подошел к Петьке, вплотную приблизил лицо к его лицу. Глаза того опасливо забегали: он не привык выходить один на один. — Ну чего ж ты, бей!

— Зачем? — Петька неловко, чуть даже растерянно улыбнулся и отошел от Кости. — Друзьями были. Склеились…

— А я вот хочу стукнуть тебя в морду. За камень, который ты бросил в меня, и вообще за все. — Костя замахнулся. Петька быстренько отскочил от него, но улыбка еще держалась на его лице.

— Ты чего? Сдурел? Я ведь не с кулаками к тебе. Завтра мы едем в Кипарисы, в девять ноль-ноль…

— Зачем? — сдержанно поинтересовался Костя.

— Есть одно дельце. Не из скучных, между прочим. Каждому кое-что перепадет… Все, что было до этого, туфта. Так вот и тебя ждем. — Петька затянулся, выжидательно прищурился, и из черной щели в выбитых спереди зубах лениво вытекла струйка дыма.

— Можете не ждать. — Костя спокойно, не опасаясь удара со спины — на улице уже было людно, — взял из автомата холодный стакан с газировкой и, не торопясь, принялся пить.

— Почему? — Лицо у Петьки стало озабоченное. Костя продолжал пить мелкими глотками. — Чем-то не устраиваем тебя? — Петька нетерпеливо сузил глаза.

— Вот именно.

— Чем, не пояснишь?

— Поясню. Скукота с вами. Подохнуть можно, — уронил Костя, и Петька с минуту не знал, что ответить.

— А с Сапогом, значит, полный восторг? Сплошное веселье и радость. Он у тебя что, ночевал тогда?

— А тебе какое дело?

— Будешь сильно жалеть, Лохматый, — четко сказал Петька и снова затянулся сигаретой.

— Не уверен. — Костя залпом допил газировку. — Ну всего, мне некогда, пламенный привет ребятишкам! — поставил в мойку автомата стакан и вразвалочку пошел по тротуару.

Сосчитав мелочь в кармане, Костя заглянул в столовую самообслуживания, взял там обед за сорок две копейки с чаем вместо компота, съел все, подумал и потихоньку подался в сторону Платановой улицы.

Теперь, пожалуй, можно зайти к Сапожковым: чуть приостыл от того, что случилось вчера на площади, и не так-то легко будет Сашке с Людой догадаться о чем-нибудь по его лицу. При одной мысли о Люде в Косте что-то тихонько стронулось с места, и он уже ни о чем не мог думать, кроме как о ней…

Сашка в спортивных, с пузырями на коленях брюках и белой майке набирал воду из колонки возле ворот. Увидев Костю, он жестом подозвал его к себе.

— Ты куда это пропал? Ты знаешь, что твой отец ремонтирует «Волгу» в соседнем дворе? Диск сцепления полетел три дня тему назад.

— Знаю. — Костя ждал, что он скажет дальше.

— А почему такой мрачный? Случилось чего?

У Кости прямо засосало под ложечкой.

— Ничего, — сказал он и подумал: «Как же все неудачно получилось — отец работает рядом, хуже и не бывает!»

— А что у меня может случиться?

— Это тебе лучше знать. Ты все-таки Лохматый… Есть в этой кличке что-то очень верное… Только не обижайся на меня… У меня ведь тоже кличек полно. Пошли. — Он поднял ведра, и сразу на его длинных руках напряглись и отвердели мускулы.

Костя двинулся за ним.

— Они сами, ну, владельцы этой машины, из Ленинграда, — говорил на ходу Сашка, — третий год приезжают отдыхать к своим друзьям, нашим соседям. Занятные люди. Больше бы таких… Отец с ними сдружился. Может, сходим искупаться?

Костя не возражал и, когда Сашка исчез в двери, стал чутко прислушиваться ко всем звукам, доносившимся из-за забора. Отец уже должен быть здесь. И Костя не ошибся: из-за высокого, ветхого, с большим проломом забора донесся отцовский голос и резкий, точный стук молотка по металлу. Костя почему-то поежился.

 

Глава 11. ЛЕНИНГРАДЦЫ

Купаться пошли вдвоем — Люды не было дома, а брать Иринку Сашка не захотел. Без Люды было скучно, и купался Костя без всякой охоты, он плавал и все время думал и гадал, увидит ли ее сегодня. И еще он думал об отце: чем все это кончится?

Когда они вернулись, за ветхим забором уже не стучал по металлу молоток и не раздавался отцовский голос. На скамье возле дома сидели Геннадий Алексеевич, Сашкин отец, и ленинградцы, хозяева «Волги»: плотный лобастый мужчина и его жена, управлявшая, по словам Сашки, машиной. Они о чем-то громко спорили, и, когда ребята проходили мимо скамьи, Геннадий Алексеевич подозвал Сашку.

— Ну как вчера скатали в Кипарисы? — хрипловато — у него была астма — спросил Геннадий Алексеевич.

— Хорошо. Такие фотографии… Высший класс!

— А назад плыли морем! — вставила Иринка, оказавшаяся рядом. — Качало здорово! И Костя выстрелил из лука!

Костя напрягся, боясь, что она еще что-нибудь вспомнит.

— Деловые ребята, — сказал отец. — Никого не укачало?

— Все в норме! — ответил Костя и неожиданно смутился, потому что сказал не свои, а любимые отцовские словечки. Впрочем, его смущение тут же прошло: к ним подошла Люда и очень мягко, даже, можно сказать, нежно посмотрела на него, Костю. Так посмотрела, что в нем уже не стронулось что-то, а буквально сорвалось с места и понеслось, понеслось невесть куда. Он даже забыл все то, что случилось у него с отцом…

— А все-таки, Геннадий Алексеевич, в это невозможно поверить! — внезапно заговорил ленинградец, видимо продолжая оборванный разговор, и погладил неподвижную правую руку в черной перчатке — теперь было ясно, почему машину водит его жена. — Что ж, выходит, и мы с вами сейчас потихоньку сползаем в море?

Люда положила руку на Сашкино плечо и стала слушать разговор, Костя посматривал на нее и тоже слушал. Он сразу догадался, о чем речь: Сашкин отец работал инженером в противооползневом управлении.

— Представьте себе! — Геннадий Алексеевич провел худыми пальцами по широкому морщинистому лбу. — Вы видели пьяную рощу возле нефтебазы? Отчего, вы думаете, деревья так наклонились? Почва ползет. И бывшая вилла князя Рюмина слегка накренилась, и даже царский дворец, такой, казалось бы, прочный, стронулся с места, уже трещины есть на боковых стенах…

— Но ведь с этим надо что-то делать! — взмахнул рукой ленинградец. — Это же невероятно! Ты слышала, Леля?

— На главной автостраде едва успеваем ликвидировать последствия оползней… — продолжал Сашкин отец. — Видели таблички, когда ехали к нам: «Опасно, оползень!»?

— Как же не видеть! — сказала тетя Леля. Она была седая, худощавая, быстроглазая, в шерстяной малиновой кофте. — Много объездов, и в газетах читали. И все это, выходит, потому, что при строительстве домов пласты земли под площадку срезаются глубже, чем нужно, и рубят лес и кусты, которые держат землю, и неосторожно роют траншеи подземных коммуникаций…

— Причин много. Может, мы и наши дети еще не сползем и доживем свое в этих домах…

— Спасибо, успокоили, — горько усмехнулась тетя Леля.

— Кстати, ваш дом не мешало бы снести, — вздохнул ленинградец. — Двухэтажная развалюха!

— Я говорю о хороших домах, Николай Тимофеевич… — Сашкин отец закашлялся. — А ведь может так случиться, что наши внуки и правнуки и не увидят всей красоты побережья.

— Скажите, есть какое-нибудь средство от оползней? — спросила тетя Леля, и Костя увидел, как Люда несколько раз кивнула, да и Сашка открыл было рот, но, видно, решил, что отец ответит авторитетней.

— Есть. Вдоль берега надо отсыпать широкий галечный пляж, с берега в море проложить боны, поставить волноломы…

— И поможет?

— Безусловно. Уже проверено. Да вот стоит дорого, и центральные ведомства, которым принадлежат санатории и пансионаты, не торопятся выделять средства… Вот в чем беда!

— А говорят, что дот у моря будут убирать, — вклинился в разговор Костя, — дескать, некрасивый, мешает курортному пейзажу.

Сашка озабоченно вскинул голову.

— Кто говорит? — Он недоверчиво посмотрел на Костю, и тот, поняв, что на Женечку в таком вопросе ссылаться несолидно, сказал:

— Многие… А ты что, не слышал?

— Ни разу! Ведь этот дот заслуженный, его надо не взрывать, а подправить и устроить в нем филиал нашего музея!

— Саша, тише, — попросил его отец, — Костя говорит чистую правду: кое-кто хотел бы его сломать, да неизвестно, позволят ли это сделать директору «Нефтяника», на чьей территории находится дот. Решать-то будет горисполком. И может помочь военкомат.

— Так что утешься: как-нибудь спасут твой дот, — сказала Люда. — Ты согласен, Костик?

— Я в этом ни минуты не сомневался! — заявил Костя и тут же залился краской: уж слишком значительно и натужно сказал. И опять навалилась на него тоска.

Смеркалось. В Сашкин дом в одиночку и парами сходились отдыхающие, снимавшие здесь комнаты и углы. Зажглись огоньки в сараях тех, кто переселялся в них на лето, чтобы с весны до холодных ноябрьских ветров терпеть неудобства: спать кое-как, на шатких раскладушках или дощатых нарах. Ребятам приходилось учить уроки и решать задачки на краешках наспех сколоченных столов, при свете керосиновых ламп с закопченными стеклами в клетушках, куда не провели электричество. У них на побережье многие неплохо зарабатывают, сдавая койки. Кое-кто и по двадцать коек ухитряется втиснуть в свое жилье. Сашкина семья ничего не сдает — у самих народу много, а сарайчик, где бы можно было пережить курортный сезон, крохотный, нежилой.

— Попьем чайку, — предложил Геннадий Алексеевич, и все встали со скамейки. Взрослые пошли наверх, а Костя не знал, что делать. Пора уже было проститься с Сашкой и Людой, но Костя все медлй^1 и мучился. Вдруг Сашка сказал:

— А ты что ж? Идем. — Сашка двинулся к лестнице, и Костя пошел за ним, потому что некуда было ему деться.

Комната Сапожковых, в которую они вошли, не казалась тесной, хотя в ней и жило семь человек: Мебель в ней была раздвижная, и на день сдвигалась, сильно уменьшаясь.

Тетя Надя, Сашкина мама, уже расставила на столе чашки с чаем. Костя быстро огляделся: вон Люда с Иринкой, надо подальше от них. Он сел рядом с Сашкой. Николай Тимофеевич помешивал ложечкой чай и говорил:

— Могу и вас прихватить, Геннадий Алексеевич… Леля будет у нас гидом… Средневековые города — ее основная специальность… Лучше их она ничего не знает.

Тетя Леля смущенно улыбнулась:

— Слушайте его больше… В поездках моя основная профессия — шофер, и я думаю не о средневековых городах, а о том, как бы не налететь на встречный самосвал и не свалиться кверху колесами в кювет. Вот о чем я думаю, а все остальное великолепно выветривается из головы!

— Ну да, прибедняйся, так мы тебе и поверим, — заметил ее муж, и взрослые засмеялись.

— Спасибо… Вряд ли смогу поехать с вами, — сказал Геннадий Алексеевич. — Много раз был в Пещерном городе, да и некогда мне, сейчас такая горячая пора…

— А я бы на твоем месте поехал, — проговорил Сашка. — Давно ведь был там, все позабыл… Ты, папа, прости меня, ленив и нелюбопытен, это именно о тебе сказал мой великий тезка…

«Кого он имеет в виду?» — подумал Костя.

— Что ж делать? — глубоко вздохнул отец. — Моя энергия и любопытство перешли к вам, ребятишки, а я остался без всего, так что живите с утроенной энергией и любопытством…

— Бедняга ты, наш папочка, все оползни да оползни! — хмыкнула Люда и внезапно блеснула в сторону Кости глазами: — Костик, а ты был в Пещерном городе?

Косте стало неловко. Он ни разу не был в этом городе, расположенном в пятидесяти километрах от Скалистого, куда ходили специальные экскурсионные автобусы, — то был знаменитый город. Об этом извещали огромными буквами афиши в центре Кипарисов, говорили по местному радио и писали в газетах. Отец часто рассказывал дома, как возил туда туристов, наших и иностранных, потому что, как они объясняли, это позор — побывать на побережье и не посетить город на скале, описанный во многих солидных исторических трудах: в нем есть и развалины какого-то храма, сложенного из каменных плит, и крепостная стена, и обломок ворот, и улица с глубокими колеями: тысячу лет назад выбили их колеса древних повозок… Туристов отец возил туда, а вот его, Костю, ни разу не свез, хоть тот и просил…

— Был в нем? — переспросила Люда, сморщив нос.

— Не был. — Костя нахмурился.

Николай Тимофеевич задумчиво погладил единственной рукой подбородок:

— Так, может, ребята к нам присоединятся? Веселей будет.

— Ура! — прямо подскочила на своем стуле Иринка. — Хоть сейчас. И Женечку возьмем.

— А надолго ремонт? — Люда посмотрела на Костю.

Костя ужасно не хотел, чтоб гости знали, что его отец ремонтирует их «Волгу» и что все теперь зависит от него. Вчера еще хотел бы Костя, чтоб знали, и был бы просто счастлив, а сегодня… Люда, кажется, поняла его мысли и не попросила при всех, чтоб он выяснил у отца, когда тот закончит ремонт.

— Калугин сказал, что в два-три вечера, — заметил Николай Тимофеевич, и Костя замер: теперь, когда была произнесена его фамилия, Иринка могла запросто выдать его, обратившись с каким-нибудь наивным вопросом. Надо было срочно сматываться.

— Саш, можно тебя на минутку? — Костя поспешно встал и, когда они вышли из комнаты в общий коридор, а потом на лестницу, добавил упавшим голосом: — Ну, мне пора тащиться к себе… — Поднял глаза и увидел, что Сашка внимательно смотрит на него, чтобы понять, догадаться, в чем дело. Костя опустил голову.

— Слушай, ведь поздно же, зачем тебе сегодня идти домой? Оставайся у нас… И может, это вообще лучше… Подумай.

Он все понимал, Сашка, все! Косте так не хотелось возвращаться домой: стоило лишь подумать об отце, как опять начинала нестерпимо гореть левая щека…

Но и беспокоить Сапожковых было неловко. Костя никак не мог забыть, как его мама с большой неохотой оставила однажды на ночь Лешку Алфеева. И Костя проговорил:

— А что скажет твоя мама?

— А что она может сказать? Ничего не скажет.

— Не знаю, — замялся Костя, — неудобно мне… Вас и так много, и тесно…

Тогда Сашка перешел на более решительный тон:

— Где твоя мама, Лохматый, — дома или на дежурстве?

— А зачем тебе? Ну на дежурстве…

— Отлично! Позвони ей, предупреди, что останешься ночевать у нас…

— А почему остаюсь? У меня что, дома своего нет? Надо придумать что-нибудь… — Вдруг Костя оживился и выпалил: — Уж врать, так врать! Я скажу, что завтра рано утром мы с тобой отправимся на рыбалку! Идет? Скажи, что не здорово?

— Ничего, — почесал голову Сашка, — может поверить.

Будка с телефоном-автоматом была далековато от них, на Центральной улице. Трубка, на счастье, была не обрезана, что частенько случалось у них, и автомат работал. Костя набрал номер «Глицинии» и с силой прижал к уху черную трубку. Сашка был рядом, за дверцей, и надо было говорить с мамой так, чтобы он не понял, что у них произошло.

— Гостиница слушает, — раздался по-служебному четкий, привычно-бесстрастный голос мамы; не сообразив сразу, кто и зачем звонит, она механически торопливо ответила: — Вам место? Мест нет и в скором времени не ожидается. — И, наверно, повесила бы трубку, если бы он тут же не сказал глухо:

— Это я, Костя.

— Где же ты весь день пропадал, Костенька? — спросила мама уже совсем другим, встревоженным, сбивчивым, теплым голосом. — Ах, Костя, Костя, нельзя же так!.. Что с тобой? Где ты сейчас? Ты что-нибудь ел?

— Ел, — уронил Костя.

— Мы тебя ждем! Немедленно возвращайся! — взволнованно прозвучало на том конце провода. — Ты слышишь меня?

— Не смогу… Я у Саши, — сказал Костя. — Мы завтра утром собираемся на рыбалку, и я буду ночевать у него… Всего! — и тотчас повесил трубку па крюк рычага.

— Ну как, отпустила? — спросил Сашка, когда Костя вышел из будки. Костя кивнул, и они молча пошли к Сашкиному дому.

Было темно. В полную силу светили звезды. Далекие, немигающие. Город медленно и нехотя засыпал, гася фонари на улицах и окна. Многим с утра на работу, не все же здесь отдыхают… Темными, едва заметными на фоне звездного неба силуэтами высились вдоль автострады кипарисы и платаны.

— А где Николай Тимофеевич потерял руку? — спросил Костя. — Хороший мужик.

— Стоящий. Под Ленинградом, в сорок первом. Он с тетей Лелей в блокаду познакомился… В ополчение вступил. Тяжело ранили под Колпино. Она была сандружинницей и вытащила его из-под огня, а руку пришлось отнять, чтоб гангрена не пошла дальше. Сейчас он читает высшую математику в университете… А тетя Леля — историк, кандидат наук, написала целую книгу про наш Пещерный город, у папы есть, подарила с надписью… Можешь взять почитать.

За ужином Костя чувствовал себя очень неловко, потому что ни разу еще ни у кого не ночевал, не причинял такое беспокойство. За столом сидели все, кроме ленинградцев, было шумно и непринужденно, но Костя никак не мог осилить неловкости, медленно ел и поглядывал исподлобья на Сашку, говорливых сестер, на тетку, жившую с Сапожковыми, и на бабушку, продававшую на Центральной улице у кинотеатра «Волна» лотерейные билеты…

 

Глава 12. ПЛАТАН, НА КОТОРОМ ВЕШАЛИ

Затем в комнате были раздвинуты ширмы, за одной из них послышался шорох одежды и веселое шушуканье сестер. Синее Людино платье в золотистых полумесяцах легко взлетело над ширмой и перевесилось через ее край. Костя улегся на одной кровати с Сашкой и, не снимая с руки, завел свои часы.

Кровать была узковатая для двоих, и они первое время задевали друг друга то плечом, то коленом, стаскивали друг с друга тонкое одеяло и никак не могли приладиться. Потом оба легли на бок, лицом к лицу, вытянули ноги, и вроде бы стало попросторней. Костя видел во тьме перед собой странное без очков Сашкино лицо, бледное, таинственное и строгое.

— Слушай, — прошептал Костя, — а кто это твой великий тезка, который сказал…

— Что мы ленивы и нелюбопытны? Пушкин… Очень неприятные для нас слова. Написал он их в обиде и запальчивости — и все же есть в них горькая правда… Как часто нам бывает лень стать широкими, добрыми, энергичными, бывает лень оглянуться вокруг, влезть в наше прошлое и разобраться, что к чему, внимательно заглянуть в рядом живущую чужую душу… Да где уж там в чужую — на себя же бывает наплевать! Человеку нет никакого дела до себя — ты понимаешь, что это такое? Но такое — редко, о себе как раз все-то и думают, о своих мелких и жалких потребностях. Вся лучшая, достойнейшая энергия расходуется впустую…

Костя притих, задумался и вдруг услышал довольно громкий шепот сестер за ширмой — у них тоже были какие-то свои разговоры… Какие, интересно? О чем могут говорить сестры ночью, когда совершенно темно, все вокруг стихло и рядом шепчется с их родным братом, в сущности, чужой и полузнакомый им мальчишка?

До Кости опять донесся Сашкин голос:

— Ну, я, как и мой великий тезка, сильно перегибаю, так что не падай духом, Лохматый… Знаешь, о чем я только что подумал? О танкистах… Когда мы поедем в Пещерный город, надо попросить Николая Тимофеевича, чтоб завернул к Сухой балке: там стоит памятник — сгоревший танк, вроде бы целый, а глянешь повнимательней — мороз по коже продирает: черный, а без краски и резины. Все, что мог, уничтожил огонь и снаружи и внутри… Я, как увижу его, представляю в грохочущей на третьей скорости машине танкистов, еще живых, невредимых, веселых…

— А как он сгорел? — шепотом спросил Костя.

— Когда немцы, захватив Севастополь, перли дальше, одна наша часть преградила им путь, у нее было только три танка, и одна эта часть несколько дней сдерживала немцев, прикрывая отход наших.

Держались из последних сил, как и в том доте, и почти все погибли: из двух подбитых машин танкисты успели выскочить и уйти, а из этой, третьей, не успели. Танк подожгли, окружили и потребовали, чтоб сдался — всем будет сохранена жизнь. Экипаж отстреливался до последнего снаряда и патрона…

— И не сдались? — тихо спросил Костя.

— Сгорели… Ты поговори с отцом, он столько знает всего…

— Не хочу я говорить с ним… — отрезал Костя и сильно, до боли напряг лоб и брови. Конечно, Сашка не видел этого в темноте, но по голосу мог догадаться обо всем. А Костя не хотел, ужасно не хотел этого.

— А про Колю Маленького ничего нового отец не рассказывал? — спросил Сашка. — Ох и судьба же у него!

— Ничего, — сказал Костя и вспомнил старый отцовский рассказ: Коля воевал в морской пехоте, и однажды после штыковой атаки, неподалеку от Скалистого, налетели «юнкерсы» и стали пикировать на моряков. Очень много их погибло. Истекающего кровью Колю эвакуировали в тыл и после нескольких операций и переливаний крови едва спасли.

— Твой отец тоже столько пережил, — послышалось из темноты, — и так много помнит всего, я с его слов полтетради записал о войне на Черном море, о том десанте. Уже и приставать совестно…

Когда-то отец и Косте рассказывал много и с охотой о войне в этих местах, о жесточайших боях; много погибло кораблей и моряков — каждый камешек полит кровью, и если бы всем достойным поставить памятники — ни гранита, ни цемента не хватило бы…

— Ты вот, Костя, думаешь про меня: чудак и фанатик, — снова начал Сашка, — собирает ржавую проволоку и никому не нужные мятые фляги, переписывается с бывшими солдатами, с их родными… Кому это теперь нужно? Думаешь ведь так? — Костя промолчал. — А знаешь, в чем дело? Знаешь, что больше всего меня мучает? Несправедливость. Ну ты Представь: на могиле любого, кто умирает сейчас, будь он при жизни самым ничтожным человечишкой, пишется фамилия и инициалы, а тогда погибали храбрейшие люди, и мы не знаем даже их имен, и таких людей сотни тысяч… А ведь можем узнать. И еще, Костя, мне очень хочется докопаться, понять их, людей того времени, которые могли не думать о себе и рисковать всем…

Слушая Сашку, Костя вспомнил рассказ отца о том, как погиб в Скалистом во время оккупации хирург местной больницы Алексей Гаврилович Снегов. Года два назад они с отцом проходили по площади в центре городка (по той самой, где ныне стоянка такси), и отец показал Косте на старый толстый платан, росший у приземистого каменного дома с железным сейсмическим поясом вдоль стен, где помещалась библиотека, показал и как-то глухо, отрывисто, с болью сказал: «Стоит себе, и ничего, ничего с ним не сделалось, листья по-прежнему растут, а на нем людей вешали…»

Был яркий солнечный день, с моря задувал солоноватый ветер, из чьих-то распахнутых окон далеко разносился радиоджаз, небо текло и горело свежей голубизной, с пляжа, пересмеиваясь, возвращались загорелые курортники с беззаботными, счастливыми лицами, и в слова отца трудно было поверить… «Почему здесь?» — спросил Костя. «Чтоб люди видели… Всех оставшихся жителей Скалистого согнали на эту площадь и на их глазах повесили… Вот на этом толстом нижнем суку. Может, следы от веревки еще остались на коре… Долго он здесь качался, бедняга, с дощечкой на груди: «Бандит — партизан. Так будет с каждым!» — снимать его не разрешали…» — «А за что?» — спросил Костя. «За то, что других выручал, себя не жалел… И меня бы не было сейчас на свете, если бы не он; приходил тайком, рану обрабатывал, перевязки делал…» Отец внезапно замолчал и не произнес больше ни слова, как Костя ни просил, ни дергал его за руку. Отец ушел в себя, словно застегнулся на все пуговицы, задернулся на «молнию». Он шел по этой веселой, разноголосой, запруженной людьми площади и, казалось, ничего не видел и не слышал и даже забыл о его, Костином, существовании. Сейчас он шепотом стал рассказывать об этом Сашке, тот уже все знал.

— Саш, ты не спишь? — тихонько спросил Костя после некоторого молчания.

— Нет, а что?

— Скажи, ты… Ну, в общем, ты доволен своей жизнью? И собой? И всеми вокруг?

— Может, чем и доволен, но не собой, — шепнул в полной тишине Сашка. — Довольны собой лишь дураки да самовлюбленные умники, для меня они — ничтожества, психически неполноценные: нет хуже болезни, чем самомнение… А ты почему спросил?

— Да просто так…

— В плохом месте живем мы с тобой, — продолжал Сашка. — Красиво здесь, тепло, все сюда рвутся, а мне иногда удрать отсюда хочется…

— В плохом? — с недоумением спросил Костя. — Чем же оно плохое?

— Чем? А хотя бы тем, что здесь трудно сделать что-то хорошее, важное, нужное. Где-то там, за этими вот красивыми горами, настоящая жизнь, а у нас? Ведь сам знаешь, к нам приезжают работяги лишь для того, чтоб отдохнуть от штормов Атлантики — ну, это рыбаки, от таежного гнуса, где строят гидростанции, от жара мартенов, от грохота и пыли строек. И все здесь устроено для их отдыха: и пляжи, и музыка заезжих оркестров, и рестораны с шашлыками и вином, и экскурсии, и подчас пустое, глупое, не очень красивое безделье…

— Верно, — согласился Костя, — так оно и есть.

— И может, самое большое, самое героическое, что было в наших местах, — это война, жестокая и беспощадная. — Взять хотя бы оборону Севастополя. Что тогда было, что тогда творилось здесь! Какая стойкость, терпение, мужество… Здесь-то многие и узнали себя, впервые поняли, на что они способны. Ну ты, Костя, знаешь это не хуже меня…

Костя не мог уснуть дольше других. Давно уже умолк Сашка, затих за ширмой шепот сестер, а он все еще лежал с открытыми глазами, смотрел в темноту и думал. О многом. Об их побережье и об отце. Он вспомнил много раз слышанный от ребят рассказ о том, как Сашка со своим отрядом нашел заваленных в окопчике моряков. Кости там, естественно, не было, но ему многие рассказали, в том числе и сам Сашка, как это случилось. И вот сейчас Костя во всех подробностях представил картину: Сашка с лопатой в руках, в рубахе с пятнами пота, с испуганным, застывшим лицом. И такие же лица у мальчишек, стоявших возле него, у отрытого им окопчика. «Люди… — слегка заикаясь, сказал Сашка, — засыпало…» — «Моряки, — подтвердил кто-то находившийся рядом, — остатки бушлатов и пряжки с якорем…» И так ребятам стало тревожно и не по себе. Сашка срочно отправил двух парней в военкомат, а сам с тремя мальчишками присел у окопчика. Скоро пришли люди в военном и, попросив всех уйти, раскопали то, что осталось от людей; однако ни фамилий их, ни номера части узнать не удалось: рядом с останками не было обнаружено ни документов, ни медальонов-пенальчиков с краткими сведениями о погибших; иногда моряки процарапывали на алюминиевых флягах свои фамилии и названия кораблей, на которых служили, однако на фляге, найденной в окопчике, никаких надписей не было. Сотни людей со всеми воинскими почестями хоронили этих неопознанных моряков — это уже Костя видел — возле высокого обелиска на берегу, рядом с моряками, погибшими во время того легендарного десанта…

Костя лежал рядом с Сашкой, смотрел в темноту и напряженно думал. Темнота все сгущалась, холодела, потом заколыхалась и стала вспыхивать — больно, до рези в глазах, словно начиналась ночная гроза и били молнии, и при каждой такой вспышке Костя ежился от страха; но зрение его странно обострилось, и он на какую-то долю секунды с поразительной четкостью успевал увидеть то пикирующие с неба бомбардировщики с крестами на крыльях, то летящие вниз бомбы и чудовищное пламя от их взрывов, то человека, медленно раскачивающегося на веревке… Еще вспышка — и на штурм дота с приплюснутой башней и грохочущей пушкой пронесся на своей тележке Коля Маленький, отталкиваясь от земли одной рукой, в другой вместо гранаты была зажата тяжелая пивная кружка, и его смахнула темнота; снова вспышка — и отец, гневно сверкнув глазами, швырнул в Костю гаечный ключ, и Костя едва успел отпрянуть — ключ со свистом пролетел возле виска…

Будильник прогремел, как гром. Ребята вскочили раньше взрослых и, конечно, первые — девчонки.

— Подогрей чего-нибудь поесть, — сказал Сашка Люде, позевывая, и она тотчас вытянулась в струнку и вскинула к виску ладонь:

— Есть подогреть чего-нибудь!

— Вольно, — сказал Сашка, улыбнувшись.

И пока они с Костей плескались у рукомойника, Люда — в пестром халатике, босая — поставила на керогаз сковороду с нарезанной ломтиками картошкой и что-то рассказывала Иринке; они смеялись и уж, наверно, разбудили кого-нибудь за стенкой в такой ранний час…

Все хорошо, все замечательно было в этот день — по чистому небу, не закрывая солнца, плыли прозрачные, как тающие льдинки, тучки. Ребята бегали купаться и часа два, наверно, проторчали у моря. Люда, оказывается, плавала, как молодой дельфин. Ее узкое, ловкое, смуглое тело, туго схваченное синими трусиками и лифчиком купальника, стремительно прошивало воду, тонкие длинные руки с силой загребали ее. Люда несколько раз подныривала под Костю. Ее белая резиновая шапочка выскакивала из воды в самых неожиданных местах. Костя тоже плавал легко, быстро и несколько раз пробовал догнать Люду — да где там! Ее смеющееся лицо с прямым носом и блестящими темными глазами то почти вплотную надвигалось на него, то уходило в прозрачную, пронизанную солнечными бликами глубину, и невозможно было догадаться, где она вынырнет… Накупавшись досиня, нахохотавшись и устав, они неподвижно и совершенно молча валялись на знойной гальке, лениво поглядывая на рыбацкие фелюги и байды возле колхозного причала, потом вдруг резко вскакивали, боролись, гонялись друг за другом, снова до обалдения хохотали, бегали вперегонки и, обессиленные, валились на гальку.

— Ребята, я узнала… — Люда откинула со лба волосы. — На днях у нас будут снимать картину о войне — «Черные кипарисы»… Из Ленинграда приезжает киноэкспедиция… Помрежиссера сказал.

— А девочки в ней будут сниматься? — спросила Иринка.

— Уж без тебя не обойдутся! — сказала Люда, и ребята рассмеялись. Внутри у Кости все сжималось от жаркого блеска ее глаз, и звенело от счастья, и не верилось, что это может кончиться — замолкнуть и погаснуть. И все это не кончилось, а продолжалось у них во дворе, и дома, и даже в магазинах, когда они покупали продукты, готовили обед и ели… Никогда, никогда не было у Кости такого, как сегодня, моря, такого пляжа, такого яркого солнечного дня!

 

Глава 13. ДОМА

Еще вчера вечером, когда Костя звонил в «Глицинию», он понял, что родители спохватились и жалеют о случившемся, и все равно идти домой было мукой. Он знал, что прав, а отец — нет, и прав, что все сказал ему. И это чувство собственной правоты еще сильней утвердилось в Косте, когда он поднимался по лестнице. И все-таки легче от этого не было.

— Где ж твоя рыба? — спросила мама, выскочившая в переднюю, лишь Костя щелкнул ключом, и ее круглое, все в мелких рыжих веснушках лицо отражало одновременно непомерный испуг и еще более непомерную радость. — Или не поймал ничего?

— Поймал… Мелюзга одна… — Костя отвел глаза от маминого лица. — Сашке оставил…

— Говори мне! Костя, а тебе очень нравится Саша?..

— Ничего, — ответил Костя и подумал, почему она об этом спросила. — А тебе разве нет?

— Хороший мальчик, воспитанный, дельный… — проговорила мама, хотя и не слишком уверенно. — Поешь?

Костя кивнул, и мама ушла на кухню. Он заглянул в столовую и увидел Леню, коловшего щипцами миндальные орехи.

— А, явился наконец! Все-таки дома лучше! — сказал брат. — Хочешь орехов?

— Хочу, да боюсь, что тебе не хватит, жаловаться будешь, что объел тебя… — ответил Костя и подумал: «Что это Леня вдруг стал такой щедрый?» И поймал себя на мысли, что не может сказать брату слова, чтоб как-то не поддеть его: уж очень хитрый он и ловкий и вечно что-то клянчит у отца.

— Воображала! — брякнул Леня довольно добродушно, и Костя все понял: родители не только друг с другом, но и с братом обсудили все и сговорились за Костиной спиной, как вести себя и держаться с ним. Ну и пусть!

Скоро мама позвала Костю, и он с аппетитом ел на кухне жареную пиламиду с картошкой. Он ел на краешке стола, а мама гладила белье и уж очень ласково поглядывала — прямо наглядеться не могла! — на него, и он усиленно старался не встречаться с ней глазами. Мама водила утюгом, время от времени потряхивая непривычными для Кости огненно-коричневыми локонами. Вообще-то волосы у нее были, как у Лени, русовато-серого цвета. Потом, года два назад, она выкрасила их, и они стали, как у отца и Кости — почти белые, и отец отчитал ее за это, заявив, что ему надоел такой цвет, и пригрозил, что завтра же примется ухаживать за жгучими брюнетками, и мама то ли в шутку, то ли всерьез через день явилась домой с волосами цвета вороньего крыла; Костя за год привык к ним, и вот теперь — огненно-коричневые… Да, мама была в последний год очень нервной, встревоженной: и за отца опасалась и переживала — ну, теперь-то Костя немного понимал, в чем там было дело, — да, наверно, и за себя мама боялась, как бы не постареть раньше времени: отец-то, хоть и много ему лет, выглядит как молодой… Костя жил в курортном городке, водился с разными парнями и уже немного разбирался во всем этом.

Кончив есть, он ушел в спальню, и в глаза ему бросилась столько уже раз виденная им рамка с фотографиями, убранная маленькими бумажными розами. Раньше она висела на видном месте в столовой, потом мама почему-то перевесила ее сюда. В рамке было множество фотокарточек разного размера. Вот мама, совеем еще девчонка, в коротеньком сарафанчике на скамейке возле избы с сестренками; а вот она уже совсем другая, на стройке, на лесах, в заляпанных раствором лыжных штанах с подругами-штукатурами; а вон мать мамы, — деревенская сморщенная бабка в белом платочке с загогулинками; и отцу в этой рамке нашлось место: на одном фото он — бравый глазастый морячок, в отглаженной форменке и бескозырке, на ленте которой можно разобрать имя его эсминца — «Мужественный» (как только Сашка не реквизировал у него эту фотографию?!), очень ответственно и поэтому немножко деревянно смотрит в объектив аппарата; и Костя с Леней широко представлены тут, но это уже совсем неинтересно… Как сейчас отец с мамой, да и все изображенные в рамке непохожи на нынешних! И не скажешь, что это они!

Костя подошел к окну. Вот-вот должен был явиться отец. Стало смеркаться. Костя смотрел на улицу и слушал треск орехов за дверью: щипцы в руках брата лязгали, как затвор винтовки. Потом донесся голос теледиктора, сообщавшего о погоде на завтра, — Леня, как всегда, включил «Рубин» на полную мощность, и звук легко пробил стены их квартиры. Брат заведовал телевизором: включал, регулировал громкость, наводил четкость изображения и, так как гарантия на него недавно кончилась, старательно закрывал экран льняной скатеркой, оберегая кинескоп от прямых лучей солнца…

«Как будет вести себя отец? — думал Костя. — Что скажет?»

Костя так погрузился в свои мысли, что забыл следить за дорогой. Он опомнился, заметив отца в каких-нибудь двадцати метрах от дома. Он шел быстро и упруго. Вот за ним громко хлопнула входная дверь, и звук этот гулко отдался в Косте. И хоть он знал: они решили подобру с ним, все равно ему было тревожно.

Прошло несколько долгих минут.

Вот за Костиной спиной скрипнула дверь. Он весь напрягся. Нужно было обернуться — нельзя было не обернуться! — и глаза его отчего-то слабенько защипало. Костя крепился, не оборачивался и угрюмо, как слепой, смотрел в окно. Кожей затылка, шеей, спиной чувствовал Костя, что отец стоит сзади и смотрит на него. И не только стоит, и не только смотрит, но и улыбается… Что сказать ему? С чего начать?

Знал бы, знал бы отец, как нужен он Косте!..

— Здорово! — раздалось сзади, и это было произнесено нетвердо, улыбающимися губами. — Давненько не виделись… А ну кру-гом… шагом марш!

Костя обернулся к отцу. В голове была полная сумятица, и ни одно нужное слово не приходило на ум.

— Давай лапу? Ну? — потребовал отец. Лицо его было насмешливо серьезное, очень живое, загорелое; оно у него всегда загорелое от долгого пребывания на солнце и воздухе.

Костя протянул руку и почувствовал облегчение: его рука очутилась в сильной, цепкой пятерне отца, и это было скорей рукопожатие не отца, а товарища.

— Я, между прочим, тебе кое-что привез. — Отец протянул Косте целлофановый пакет с чем-то синим внутри.

— Что это? — с некоторой опаской спросил Костя.

— Не бойся, не кусается. — Отец вытащил из пакета великолепные шерстяные синие плавки: на них был карманчик с «молнией», а над ним серебристая рыбка и надпись по-немецки: «Гольдфиш» — «Золотая рыбка». Костя давно мечтал о таких плавках: красивые и в карманчике можно держать мелочь, чтоб купить лимонаду или мороженое на пляже. — Она может принести счастье, хоть рыбка не золотая, а серебряная. Только поменьше дури и получше проси у нее!

— Какое там счастье… — Костя набычился и убрал за спину руки, чтоб подальше были от этих плавок.

— А в чем дело? — Отец бросил плавки на Костину кровать.

— Слушай, пап… — Костя посмотрел в его лицо — худое, с острыми быстрыми глазами и постоянной усмешкой на губах. — Только не сердись, не кричи… Ну зачем ты…

— Сын, — тихо сказал отец, и с его лица стала медленно сползать улыбка, и у Кости сразу пересохло во рту. — Вот тебе мой совет: не лезь в жизнь своего отца, ты еще мал для этого. Я не хапуга и не рвач, о которых пишут в газетах, но и не лопух, прошел, как говорится, огонь, воду и медные трубы, кое-что заслужил и могу постоять за свои интересы… Понял? — Отец вдруг осторожно, чтоб не причинить Косте боль, запустил в его густые волосы руку. Костя не двинулся с места:

— И сажать в машину кого хочешь?

Отец медленно вытащил из Костиных волос руку и сдержанно сказал:

— Случается и так… Что ж в этом такого? Я не враг себе и не из робких, не из тех, кто боится собственной тени и кого может хватить инфаркт от свистка орудовца или инспектора ГАИ, не забывай — я братишка, морячок, флотский, и ни перед кем не унижаюсь… Клиенты охотятся за мной, а не я за ними… И, к твоему сведению, я ни у кого ничего не прошу, не клянчу, а дают сами — не отказываюсь… Ужасно плохой у тебя папка, правда?

— А ты думаешь — хороший? — в упор посмотрел на него Костя.

— Слушай, сынок, что с тобой стало? — грустно покачал головой отец. — Раньше ты был понятливей… Может, от кого-нибудь набрался?

— Ни от кого. — Этот вопрос удивил Костю.

— Ты говоришь свои слова?

— А то чьи же? — Костя еще больше удивился. На кого отец намекает? Он все время на кого-то намекает! И он, и мама.

— Все, — сказал отец. — Есть еще вопросы? Выкладывай все сразу, чтоб больше не возвращаться к этому… А еще лучше вот что: напиши-ка и вывеси в доме специальную инструкцию в сто пунктов, что твоему отцу разрешается делать и что не разрешается… Буду выполнять. А сейчас пойдем-ка лучше посидим у подъезда, подышим свежим воздухом, — предложил отец подобревшим голосом. — А то голова трещит после работы, да и скучно одному…

— А Семен Викентьевич на что? — сказал Костя. — У него такой нюх на тебя — сразу выбежит…

— Ох и стервец ты! — Отец улыбнулся. — Ох и обормот! Никакого почтения к старости! Никому житья не даешь! — Отец с силой потряс его за плечи, и Костя в который уже раз ощутил знакомый с детства и навсегда связанный с отцом, исходящий от его жилистых рук слабый запах бензина. Отец был в костюме с сувенирным галстуком со стеклышками-блестками; носить эти галстуки здесь считалось высшим шиком, их по специальному заказу изготовляли для отдыхающих в Кипарисах, изображая на ткани по желанию заказчика летящую чайку, якорек, три кипариса или загорающую на пляже девушку с красивой фигурой — у отца был полный набор этих сувенирных, с блестками, галстуков.

— Пап, а кроме шуток, — продолжал свою атаку Костя. — Почему ты с ним водишься? Ведь все в доме его презирают. Он лишь кажется правильным и заботливым, а сам склочник, ему бы поначальствовать, и никому нет от него житья…

— С чего ты это взял? — привычным для себя тоном балагура и насмешника проговорил отец. — По-моему, он ничего… Занятный старичок, бывает занудой, но не всегда же…

Костя стал хмуриться.

— Я у тебя спрашиваю серьезно, а ты… Ну скажи правду, почему? Разве он хороший человек?

— А что такое хороший? Для одних он может быть и так себе, дрянцо, а для других и хороший… Не можешь допустить такого?

— А для тебя он какой?

— Ты опять пристал с ножом к горлу? Со мной разделался, так теперь за него?

— Папа, с тобой можно хоть раз поговорить серьезно?

— Можно. Так вот: я от него не в полном восторге, но чего мне с ним ссориться? Живет, ну и пусть живет… Нас с тобой не трогает, а иногда дает полезные советы…

— А то, что он трогает других, тебе все равно? Если б ты знал, как он угрожал Полозову за то, что тот не успел еще прописать Филонова с женой! Какое его дело? А как он мешает жить нашим ребятам… Ну почему он суется во все?

— А зачем мне это знать? — сказал отец. — Уволь! У меня своих забот по горлышко, — отец показал ребром ладони, — с собственными огольцами, например, сладить не могу…

— А я ненавижу его! — рубанул Костя.

— Уж больно ты свиреп, сын. Значит, плавки не понравились?

— Почему же? Спасибо… — Костя протянул руку к целлофановому пакету. Не взять их значило обидеть отца, а Костя не хотел его обижать, потому что разговор у них еще не был окончен. — А Леньке купил что-нибудь? Не разорвет меня на куски? — спросил Костя, потому что знал: младший брат начинал дуться на него, если отец забывал что-то покупать и ему, или если подарок, доставшийся Косте, был, на его взгляд, более интересным…

— Как же можно забыть Леника? — Отец щелкнул зажигалкой, закурил сигарету и, напевая, ушел из дому.

Косте очень хотелось договорить с ним, доспорить, объяснить, что отец не прав. Он не вытерпел, спустился вниз и осторожно выглянул из подъезда: а вдруг отец один?

Отец был не один. Он сидел на скамейке и, покуривая, посмеиваясь, разговаривал с Филоновым, сталеваром из Макеевки, снимавшим комнату у Полозова, того самого, которому грозил Семен Викентьевич. Костя вернулся к себе.

Перед тем как лечь спать, он примерил плавки. И уж тут Костя не мог удержаться, выскочил в плавках в столовую и сказал брату:

— Ну как, ничего? — и повернулся перед ним, сверкнув серебристой «молнией».

— В самый раз! — сказала мама. — У Лени тоже кое-что есть… Покажи ему, Леник.

И Леня показал ему блестящую шариковую ручку в прозрачном футлярчике. Ох как хотелось Косте раззадорить сейчас брата! Он взял ручку, оглядел со всех сторон и авторитетно заявил:

— Красивая, но я слышал, в стержнях к таким ручкам быстро высыхает паста…

— Убирайся отсюда! — Мама засмеялась и шлепнула Костю.

 

Глава 14. В ЧЕСТЬ КОГО?

Когда Костя проснулся, в квартире сильно пахло масляной краской: у отца был выходной и, наверно, он уже успел покрасить на кухне шкаф. Так оно и было. Отец завтракал, легко одетый, в летних брюках и неизменной полосатой тельняшке. Он не раз говорил: все, что у него осталось от давней службы на военно-морском флоте, это привычка ходить в тельняшке, чтоб хоть немножко чувствовать и помнить то трудное и все-таки незабываемое время. Правда, эта нынешняя тельняшка была не совсем такая, как прежде, не флотская; та была, как полагалось по уставу, с длинными рукавами и без выреза у шеи, а эта нынешняя продавалась для всех штатских, пожелавших на отдыхе вообразить себя моряками; она была с кокетливо короткими рукавчиками и глубоким вырезом у шеи, и горизонтальная синяя полоска на ней была слишком узкой. Купив эту тельняшку, отец сказал: «Вот и я превратился в липового морячка…» — и присвистнул при этом.

— Па, а когда ты кончишь ремонт машины? — спросил Костя.

Отец оживился, подмигнул ему и кулаком гулко стукнул себя в полосатую грудь:

— После обеда. А завтра пусть гонят на ней хоть в Хабаровск… Машина-то новенькая и двадцати тысяч не прошла!

— Пап, — снова сказал Костя и запнулся, потому что все его мысли и слова опять разбежались в разные стороны, да и к тому же по квартире расхаживал Леня и не очень дружелюбно поглядывал на него: не оттого ли, что между Костей и отцом что-то налаживалось? Костя давно заметил, что брат очень ревнив и не прочь поиграть на противоречиях в семье и всегда поддерживает более сильного и обещающего. Отца он поругивает лишь наедине с Костей, чтоб казаться независимым и извлекать из него какую-то выгоду для себя… Ох как Костя бывает нужен ему!

— Чего? — поднял голову отец.

— Да нет, ничего… Я просто так. — Костя пальцем провел по клеенке.

— А я думал, ты за старое… Ну и правильно. Я никому не делал и не делаю зла, ну а мелочи… Кто не грешен по мелочам? Положись во всем на отца и никого не слушай…

Отец допил чай со своим любимым кексом, удовлетворенно цокнул языком и сказал на прощание, уходя из дому, что немного проветрится, а попозже пойдет заканчивать ремонт. Он ушел, натянув поверх тельняшки легкую белую рубаху с отложным воротником, и — загорелый, подтянутый, густоволосый, со смуглым, тщательно выбритым лицом — был похож на не потерявшего еще форму спортсмена. Вместе с ним убежал и Леня, а Костя не торопился.

Дома никого не было: мама — в «Глицинии», дедушка — на причале. Костя смотрел в окно и думал, что хорошо бы сейчас сходить к дедушке, однако еще сильней хотелось Косте продолжить разговор с отцом. Костя вышел во двор. Возле дома отца не было. Костя увидел его с Леней у огромной цистерны бежевого цвета на мягких автомобильных скатах: в таких цистернах раньше продавали хлебный квас, а теперь стали продавать и пиво и сухое вино.

Отец с Леней, Филоновым и Колей Маленьким пристроились сбоку, у крыла цистерны. Отец отрывал от золотистой тараньки сухие волокна и медленно жевал, а на крыле стояла его наполовину выпитая кружка. Филонов не пил — пить ему было строго-настрого запрещено, потому что он приехал сюда лечиться, и он только ради компании вяло жевал тараньку. Внизу, на своей тележке, тяжело сидел Коля Маленький, ростом далее ниже Лени, слегка опухший, небритый, в засаленной — зато настоящей — тельняшке, видневшейся в вырезе фланелевки. Он воинственно, как противотанковую гранату, держал в руке кружку толстого стекла с вином. Отец угощает, понял Костя, уж он никогда не скупится, не припрячет рубля в кармане, и Коля Маленький, нередко нападавший на отца за его домовитость, ценил его за доброту. Отец и Лене дал работу — он сосал сразу две, если не три конфеты: на щеках двигались бугорки.

Костя хотел пройти мимо выпивающей компании, однако отец заметил его, позвал к себе. Костя заупрямился.

— Шагай сюда! — повысил голос отец. Костя подошел и сразу понял, что, кроме этой кружки, он уже выпил не меньше двух: язык его слегка заплетался, а глаза смотрели мутно и нетвердо.

— Костя, — сказал отец, слегка запинаясь, и больно сжал его руку своими пальцами. — Я давно хотел сказать тебе, Костя…

Костя терпеливо молчал.

— Д-давно хотел… Почему ты стал такой? Чем мы тебе не угодили? Чего там нашел у них?

«У кого?» — тотчас подумал Костя.

— Лучше они папки с мамкой? Образованней? П-понимаю, с-с-сын не обязан любить отца, насильно мил не будешь, не аристократ я, не инженер, образования высшего не имею, но… Но как-никак… Костя?..

— Ну что ты, пап, выдумываешь? И о чем ты?

— Слушай, что я тебе говорю, я, простой матрос и шоферня, извозчик, грузчик… Слушай, не перебивай… Не таких, как я, остерегайся, а чистеньких, кто запятнаться боится, над душой своей трясется, разные красивые слова и понятия любит… А я, а я, такой-рассякой, как ты говоришь, не так уж плох… Поймешь это еще, раскусишь, да смотри, поздно будет…

«Да ведь он имеет в виду Сашку и всех Сапожковых!» — вдруг словно ударило Костю. Ну конечно! Кого же еще, если не их? Отец с мамой решили, что это Сашка наговаривает ему на них и толкает на домашний бунт… Как же так? Отец ведь всегда хвалил

Сашку, ставил в пример и держался с ним, как со взрослым.

— Ну зачем ты, пап? — Косте было неловко думать об этом и слушать отца: как можно говорить такие вещи, да еще на людях? Впрочем, отец говорил недомолвками, и чужие могут ничего не понять.

Костя молча рассматривал асфальт под ногами.

— Ну скажи мне что-нибудь? — В голосе отца вдруг послышалась жалоба, неприкаянность, тоска, и этот голос совсем не походил на тот, которым отец говорил с ним вчера вечером.

— Что тебе сказать? — спросил Костя.

— С папкой уже не о чем стало поговорить?

— Мы вчера говорили, — не поднимая от асфальта глаз, сказал Костя.

— Вчера… Забудь, что было вчера… Я давно хотел сказать тебе, Костя… Давно… Вот мы здесь с Колькой морпехоту вспоминаем и то время, а ты, ты-то, мой сын, ты знаешь, в честь кого тебя назвали Костей? Знаешь? — Отец так уставился в него своими мягкими, зыбкими, мокрыми глазами, что Костя потупился. — Никому еще не говорил я об этом, даже матери…

— Не знаю. — Костя и вправду не знал, почему его так назвали, и уж совсем не догадывался, что ему дали это имя не просто так, а в честь кого-то.

— А хочешь узнать? Хочешь или нет? Прямо отвечай!

— Хочу, — насилу выдавил Костя, потому что разговор стал похож на допрос. — Может, в другой раз, папа?

— Ладно, иди. Если он будет — другой раз. Костя пошел домой за плавками, закидушкой и термосом с кофе для дедушки. Ему было жаль отца. Не такой уж он самоуверенный, как может показаться. И многое понимает, и вроде бы даже раскаивается. Но он напрасно думает, что хоть в чем-то виноваты Сапожковы. Напрасно, и все же… Все же в этом была какая-то доля правды, хотя Сапожковы и слова плохого не сказали ему про отца — наоборот. Наверно, все дело в том, что дружба с ними открыла, распахнула Косте глаза на многое…

Костя шел домой и уже ругал себя, что не остался с отцом, не ответил ему, как нужно было ответить, не разубедил — Сапожковы не виноваты, — не стал даже слушать его, а ведь отец хотел еще что-то сказать ему, что-то, кажется, очень важное для него…

При виде дедушки настроение у Кости немножко выправилось. Так бывало всегда, и этого нельзя было объяснить. Может, потому, что дедушка охотней других слушал его, не прерывал, не брался воспитывать, и чаще всего молчал, и была у него, как и у Сашки, какая-то внутренняя ясность, спокойствие, независимость, чувство внутренней правоты, и дедушке, как и Сашке, не нужно было все время утверждать это, подстегивая себя тысячами слов, что делал Костя,

— Не зазяб? — спросил Костя, подходя к дедушке. — Я тебе кофе принес… Погрейся.

 

Глава 15. ДЕДУШКА

Дедушка стоял на краю причала и смотрел из-под руки на море. Огромное, бескрайнее, оно лучилось бликами, мягко переливалось из зеленого в синее. Оно было пустынно, и лишь у горизонта буксиры тянули большой плавучий портальный кран, бесцеремонно выдавливая в яркое чистое небо жирные, черные, разлохмаченные на концах колбасы дыма.

Дедушка взял сумку и пошел, похрамывая, в павильончик для ожидания, где была касса и щит с расписанием движения теплоходом, присел в тени, поудобней вытянул плохо сросшуюся ногу, достал из сумки сверток с бутербродами, красный термос и стал отвинчивать крышку. Костя любил смотреть на его крупные, натруженные, оплетенные венами кисти рук, на длинные худые ноги с похрустывающими от застарелого ревматизма суставами (их дедушка иногда натирал медузьей жижей), на вытянутую шею с выпуклой пульсирующей артерией, когда он тянул из крышки дымящийся кофе, запивая бутерброд с колбасой.

Костя смотрел на его старое, худое, с мешками под глазами лицо и думал, что хотя дедушка и упрямится, стоит на своем и не хочет уходить на пенсию, все же, видно, скоро придется уйти. Его, как говорил отец, и держали в пароходстве только потому, что жалели; в войну погибли три его сына: один на фронте, в танковых войсках, двое — здесь, у Черного моря, в партизанах, да и сам дедушка был связным у них и однажды был схвачен по доносу, допрошен и до полусмерти избит в гестапо. Он чудом спасся — бежал из тюрьмы и ушел в горы, в свой отряд. Его жена в те же годы умерла от голода, и у дедушки никого не осталось в живых; Костина мама была дочерью его брата Егора, до сих пор жившего в курской деревне, из которой дедушку увезли в семилетнем возрасте; после войны братья списались и Егор попросил на первое время приютить свою дочку Ксанку. Дедушка приходился ей дядей, а Косте — двоюродным дедушкой. Однажды, когда отец под сильным нажимом мамы с особым рвением уговаривал дедушку бросить свою мокрую беспокойную работу — и без его нескольких десяток великолепно проживут, — тот сказал ему: «Не нужны мне твои деньги, пока глаза видят и ноги ходят, сам заработаю и себя прокормлю. Да и что мне дома торчать? Краску тебе доставать? Кисти мыть? Слушать байки? Повеситься ведь можно…» Дедушка говорил это, хотя отец ни разу не поссорился с ним, не обидел его, и дедушка, случалось, не отказывался от стакана сухого вина и лишь иногда обзывал отца извозчиком, его таксопарк — конюшней и при этом безнадежно махал рукой: «Тоже работу нашел себе…»

Дедушка заторопился: вдали показался теплоход. И почти в это же время на причале появился Семен Викентьевич с синей папкой под мышкой. Он кивнул Косте и бросил дедушке: «Здоров, Иваныч!» Тот стоял у причальной тумбы, сделав вид, что не слышит и не замечает его. Дедушка и дома старался не замечать пенсионера, и всегда при его приближении или даже при одном упоминании его имени лоб дедушки шел волнами морщин и брови надвигались на глаза. Вдруг Костю что-то толкнуло изнутри.

— Куда это вы собрались? — Он с неприязнью посмотрел в блекло-голубые, однако не по-старчески зоркие глаза с тонкими красными сосудиками на белках.

— Туда, где кое-кого научат уважать советские законы! — со значением и не без гордости сказал пенсионер, улыбнулся, и упавший на его металлические челюсти луч солнца ослепил Костю, точно улыбка была стальная, и он зажмурился.

«Едет жаловаться на Полозова, — сразу понял Костя, глядя ему вслед, — куда же ему еще ехать!» Семен Викентьевич с хозяйским видом, точно дело происходило возле их дома, закинув за спину руки, прошелся по причалу и устранил непорядок — сбросил ногой в воду окурок и бумажный стаканчик от мороженого. Увидев приближающийся прогулочный теплоход, он закричал, почему нет на месте кассирши, и она тут же в панике прибежала с берега. Костя подождал, пока судно не отчалило, пока не схлынул высадившийся народ, и тогда подошел к дедушке и спросил:

— Дедушка, папа никогда не говорил тебе, почему меня назвали Костей?

— Никогда… С чего б ему говорить? — И словно вдруг спохватившись, что не очень лестно отзывается об его отце, дедушка спросил более теплым голосом: — А что, не нравится?

— Нет, ничего, — скромно сказал Костя, скромно — потому что ему нравилось его имя: оно редко встречалось на их улице и в школе, и хорошо звучало, особенно Константин: твердо и уверенно.

— Захотелось, и дал, — продолжал дедушка, как бы оправдываясь. — Знал бы ты, какой парень был твой отец, когда к матери сватался, горячий, серьезный: ни-ни, чтоб позволить себе чего, смотрел за собой, слова лишнего не скажет, поможет всегда, заметит, что нужно, стукнет, кто того заслужил, одернет, терпеть не мог разных там подачек…

— А сейчас терпит? — упавшим голосом спросил Костя.

— Да ты правильно пойми меня, — расстроенно сказал дедушка, — и сейчас он парень ничего, не потерял живинки, да ведь кто смолоду не лучше, не крепче, не разборчивей? Обмяк он немножко от сытой жизни, пообленился, клиентами избалован и весел бывает от скуки, на холостом ходу подчас вертится и веселится… Где он сейчас — поди, у бочки с вином?

Косте бы очень хотелось, чтобы отец был сейчас где-то в другом месте, но он был там, где сказал дедушка.

— Ну и что? — вступился за отца Костя. — Сегодня у папы выходной, отдыхает… — Он отвернулся от дедушки и побрел на берег.

Там Костя искупался в новых плавках, поймал в камнях маленького крабика, прибил галькой, наживил на крючки закидушки кусочки его мяса, забрался на плоский, лежавший неподалеку от берега валун и, сильно раскрутив в руке грузило, далеко забросил закидушку. Часа два сидел он так, поглядывая на приход и отход теплоходов, на редких дельфинов, нырявших в отдалении. Он сидел, наступив босой ногой на фанерку с размотанной лесой, иногда слегка подергивал ее, чтоб привлечь внимание рыбы. Все напрасно: рыба не брала.

К причалу подвалил очередной теплоходик, и на берег хлынула большая шумная группа курортников-экскурсантов: они не разбредались, как обычные неорганизованные пассажиры, по берегу, а сбились в кучку возле длинного тощего экскурсовода, и тот без всякой подготовки, с места в карьер неожиданно громко закричал:

— Товарищи, мы с вами находимся в городке Скалистом, очень древнем, известном еще в четвертом веке до нашей эры. Античные греки, выходцы из Милета, основали здесь поселение и воздвигли ряд храмов, в частности, на вершине Дельфиньего мыса — вы видите, вон он! — сохранился фундамент и часть стены храма Дианы…

Здесь леску дернуло. Костя подсек, вытянул небольшую зеленушку и, набрав в прозрачный полиэтиленовый мешочек воды, пустил ее туда. А голос за спиной отчетливо и ровно чеканил:

— Найденная у этого мыса местными ребятами интереснейшая амфора и фрагмент чаши с прекрасными росписями на мотивы древнегреческого произведения «Одиссея», хранящиеся ныне в местном музее, свидетельствуют…

Костя зевнул и снова забросил.

Все, что касалось истории их городка, он давно знал из рассказов учителей и из книги, которую отец отнес в магазин. Не знал он сейчас одного: как избавиться от грусти, которая опять навалилась на него, и эта заученная речь экскурсовода только усиливала ее и выводила из себя Костю. Сейчас загнет что-либо вроде того, что в ясные дни отсюда видна Турция, а они и слушают, и развесили уши…

Косте вдруг захотелось сунуть в рот два пальца и оглушительно свистнуть. Экскурсовод, точно догадываясь об этом, увел группу подальше от причала, и теперь его голос едва долетал до Кости.

Леса в его пальцах дернулась и ослабела — Костя не успел подсечь. Ну и черт с ней, с рыбешкой! И вообще, неподвижно сидеть с лесой в руке и ждать рыбу, — что может быть скучней! Костя не мог больше слушать нудный плеск волн о камень и тоску теплоходных гудков…

В чем же дело? Почему ему так грустно? Все ведь вроде не так уж плохо… Костя смотал лесу на фанерку, оделся и, забыв даже кивнуть на прощание дедушке, пошел домой. И нос в нос столкнулся в проулке с Лешкой Алфеевым. На нем была синяя ковбойка, обтрепанные джинсы и сандалии.

— Привет, Лохматый! Куда разогнался?

— Не в Петькино логово. Небось грозит шею мне свернуть?

— Так легко ты от него не отделаешься, — засмеялся Лешка, — ты, говорят, навсегда смылся?

Костя кивнул, взял его за руку и повел за собой.

— Проводи меня немного… А ты что, надолго у них застрял?

— Да я с ними почти не вижусь… Соревнования… Моя кордовая модель взяла второе по городу…

— Порядок. А как Санька? — И, прикинув, когда они вернутся из Пещерного, сказал: — Приходи с Санькой через денек, я вас кое с кем познакомлю, не пожалеете… — А сам подумал: «А как же быть с Людой? Догадаются ведь обо всем… Все равно чадо познакомить!» Ну, пока!

Мама еще не вернулась с работы, и Костя быстро разогрел обед, поел, узнал от Лени, что отец давно ушел ремонтировать машину, походил из комнаты в комнату и… подался к Сапожковым.

Он шел возле грустного серого дота, на котором никто уже не сидел, возле ограды дома отдыха «Северное сияние» и у сквера с пальмами и ливанскими кедрами. Ноги быстро несли его вперед и наконец донесли до дома Сапожковых.

Сейчас он увидит их, сейчас…

Костя сунул голову во двор и заметил с некоторым даже разочарованием одного Женечку: он сидел на траве и наблюдал, как какой-то человек перетягивает старый матрац.

— Ой, Костя, где ты пропадал? — вскочил на ноги Женечка; он так восторженно смотрел в глаза Кости, точно и вправду истосковался по нему. — Мы вчера весь день ждали тебя, а ты…

— Где ребята?

— Сашу мама послала за хлебом, а девочки ушли в аптеку… Скоро вернутся, садись сюда… Твой папа за забором… Под «Волгой»… Ремонтирует! — сказал Женечка, стараясь чем-то заинтересовать Костю.

— Без тебя знаю. — Костя вышел со двора, но мальчонка не отставал от него. — Иди на свое место. Я приду…

Через час Костя снова появился во дворе. Теперь здесь были все, кроме Сашки, и играли в бадминтон. Люда играла с Иринкой, легко подпрыгивала, точно ее подбрасывала пружина, доставая ракеткой и посылая сестренке волан, и черные прямые Людины волосы взлетали за ее спиной, и красиво, послушно, волосок к волоску, возвращались на свое место.

Костя с минуту постоял у ворот, с замершим сердцем глядя на ее ловкие, точные прыжки, слушая ее смех, шутки, азартные возгласы.

— Ой, смотрите, кто пришел! — Люда бросилась к Косте, и ее тонкое ситцевое платье плеснулось назад. Крикнула она, назвала его имя — и все Костины мучения и горести исчезли, улетучились. — Что ж ты не приходил к нам? Мы уж думали, заболел, сами хотели прийти… — Черные ресницы Люды замерли, насторожились, и Костя впервые заметил, что в карих глазах ее, всегда обжигающих, как крапивой, весельем и насмешкой, живут и серьезные зеленые огоньки.

— Занят был… Не мог.

— А у твоего отца сегодня замечательное настроение, — заметила Люда. — Вовсю веселит ленинградцев!

— Он всегда такой. А где Сашка?

Люда кивнула на забор, и как раз в этот момент Костя отчетливо услышал голос отца:

— Не вешай носа! Все будет отлично, хозяин! Голос уже был совершенно трезв и четок.

Костя хотел попросить Люду, чтобы она позвала брата, да раздумал: будто сам боится подойти к дыре в заборе — в нем было выломано две доски. Однако самому звать не хотелось: отец ведь подозревает, что Сашка настраивает Костю против него, и нечего ему знать, что он явился к Сапожковым…

Костя медленно прошел вдоль забора и увидел в широком проломе бежевую «Волгу» и возле нее Сашку, Николая Тимофеевича, тетю Лелю и… И еще он увидел отцовские ноги. Отец лежал под машиной на спине, на потертом коврике, и наружу торчали подошвы его туфлей со сбитыми каблуками. Отец что-то делал под машиной — завинчивал болт, что ли?

Костя так же медленно пошел в обратную сторону и опять глянул в пролом. Теперь Сашка стоял на корточках возле отцовских ног, и Николай Тимофеевич давал какие-то советы не то ему, не то отцу, а из-под машины раздавался бодрый голос:

— Это ни к чему… Не первый раз! Пойдет как миленькая! Все в норме! — И уже другим, более деловым голосом говорил: — Так-так. Подайте другой ключ. Теперь молоток. Порядок!

Костя отошел от забора и услышал резкий стук металла о металл, смех Николая Тимофеевича и тети Лели, заглушавший голос отца, ставившего новый диск сцепления.

Был теплый вечер, в безоблачном темнеющем небе с неумолчным радостным визгом носились ласточки, и на душе у Кости становилось ровней, спокойней, уверенней. Может, все наладится у них. Вчера вечером отец еще хорохорился и обрывал Костю, а сегодня, у цистерны, в его словах чувствовалось сожаление и недовольство собой. Наверно, кое-что передумал.

И еще потому стало спокойней на душе у Кости, что рядом была Люда и очень приветливо, очень мягко, даже как-то по-новому смотрела на него. «Дай-ка я сыграю с ней, — вдруг подумал Костя. — Умею же!..» — Отобрал у Женечки ракетку и пустил Люде волан. Она легко подпрыгнула и со смехом отбила волан. Костя вовремя принял его и послал обратно.

Но здесь, к сожалению, из пролома забора появился Сашка, блеснул сквозь квадратные очки карими, совершенно Людиными глазами и очень удивился:

— Пришел? Явился? Соизволил? Чего ж не идешь к нам? Сейчас ремонт кончается.

— А что мне там делать?

— Скоро начнется обкатка машины, твой отец проверит ее, а заодно и покажет дилетантам, как нужно ездить! Не хочешь покататься со всеми?

— Что, я на машине не катался? И еще хотел я спросить у тебя, — тихо сказал Костя, — что это вы все с Женечкой? Такая яркая личность? Без него не можете?

— А тебе жалко? Ты знаешь что-нибудь про него? — тоже негромко, чтобы не слышал малыш, спросил Сашка.

— Ничего не знаю. — И вдруг Костя выдал афоризм: — Но, по-моему, вы много потеряли, что приобрели его!

Жаль, Люда не слышала: она опять играла в бадминтон с Женечкой.

На Костю печально посмотрели Сашкины глаза — черные, внимательные, пугающе глубокие.

— Ты бываешь несносным, Лохматый: ни сочувствия, ни жалости… — сказал Сашка и вздохнул. — Скажи, а ты не забыл, что завтра мы все поедем в Пещерный город?

— Как же можно такое забыть! — воскликнул Костя, сердясь на Сашку за эти его слова и за то, что помешал ему поиграть с Людой. — Все время об этом думаю! Во сне вижу!

…Утром следующего дня, когда Костя, опаздывая, вбегал во двор, уже готовились к отъезду. За рулем отремонтированной машины сидела тетя Леля, а сзади, у окна, уютно устроилась Иринка. Николай Тимофеевич о чем-то совещался в сторонке с Сашкой, а рядом с Людой стоял Женечка с большим, наполовину съеденным гранатом, с красными от его сока губами.

— Привет! — бросил Костя, и, стараясь не смотреть на Люду, подошел к мужчинам.

— Ну, лезем! — сказал Сашка, и Женечка первый ринулся к дверце. Костя замешкался, он вдруг понял, что ему никак нельзя лезть раньше Сашки и Люды — может, они хотят сесть рядом? И вообще… вообще… Короче говоря, Костя и с места не сдвинулся.

— А ты чего ж? — спросил его Сашка.

— Успею.

— Люда, — сказал Сашка, — садись.

Люда полезла в машину. Она была в отглаженных синих брюках и светло-серой спортивной рубахе с накладными карманами.

Эх, была не была! Костя рывком влетел в машину, проехал по сиденью и толкнул в плечо Люду. Она вскрикнула и засмеялась. За ним в машину влез Сашка, потеснив Костю, — Костя еще сильней прижался к Люде, — захлопнул дверцу, и «Волга», газанув, рванулась со двора.

— Утряслись? — повернул к ним стриженную под ежик голову Николай Тимофеевич и спросил под общий хохот: — Никто ни на ком не сидит?

Костя уже не чувствовал никакой робости и скованности, хотя было тесно и жарковато. Он был прочно зажат плечами брата и сестры, и это было так кстати, так хорошо.

Перед поворотом их на мгновение оторвало друг от друга, встряхнуло, Люда внезапно навалилась на Костю и сразу испуганно отпрянула. Костя схватился обеими руками за сиденье, едва удержав равновесие, всем телом еще чувствуя ее тепло. Он притих, замер, и его тело заныло, заломило от смутной тоски, от боли, такой безнадежной и радостной.

— Коля, развлекай пассажиров! — потребовала тетя Леля, чьи худые руки крепко вцепились в баранку.

— Им и без меня не скучно.

— Что ж они вдруг замолкли? — обернувшись, улыбнулась тетя Леля.

Костя все еще молчал, неподвижный и счастливый, удивленно прислушиваясь к тому, что творится с ним. Люда тоже молчала и, чуть отвернув от него голову, смотрела в окно.

— Выше головы! — потребовал Николай Тимофеевич. — Тетя Леля в Пещерном городе закатит вам такую лекцию — вовек не забудете!

Они выбрались из Скалистого и мчались по гладкой ровной автостраде. Хорошо было так ехать, чуть покачиваясь, ощущая уверенную работу двигателя, слабую дрожь сиденья и легкие прикосновения плеч брата и сестры… Скоро дорога пошла в гору, начались повороты. Исчезло синее море и кипарисы. Справа уходила в небо крутая стена, поросшая сплошным грабовым и буковым лесом. Иногда над автострадой свисали сухие корни и едва не чиркали по машине. Перед каждым поворотом тетя Леля усиленно сигналила, чтоб дать знать о себе летящим навстречу, невидимым отсюда машинам… Хорошо, хорошо мчаться вот так и знать, что путь еще долог и что вся жизнь еще, в сущности, впереди, и она летит навстречу тебе или ты летишь навстречу ей — какая разница! — главное, чтоб жизнь эта была ясная, звонкая, безудержная и чистая, как это утро, чтоб она была в вечном движении…

Они миновали перевал и помчались вниз.

Навстречу им уверенно катились большие пассажирские автобусы и — куда-то на стройки — самосвалы с жидким раствором в кузовах, мелькали безрассудно лихие мотоциклисты. В лицо, приятно холодя кожу, дул ветер, упругий, яростный, пахнущий садами и виноградниками, которые теперь густо зеленели слева и справа…

Впереди на асфальте появилась узкая извилистая трещина, похожая на ядовитую, раздавленную машинами змею, и Костя вспомнил недавние разговоры об оползнях.

— Саш, — Костя слегка толкнул Сашку локтем, — а к тому памятнику-танку заедем? Помнишь, ты…

— Заедем после Пещерного… Уже договорились.

— Хорошо, что вырвались! — тихо сказала Люда, и Костя опять ощутил на лице и губах ее дыхание, увидел рядом с собой ее глаза, теплую, живую глубину их, маленькие звездочки родинок на щеках и лбу. — Утро, солнце, скорость, ветер и впереди — Пещерный! Я так давно была в нем, что и забыла все… А ты доволен?

Костя кивнул. Что теперь значили слова? Доволен — было совсем не то слово, которое выразило бы все, что он чувствовал и о чем мечтал. Все неприятности жизни отлетели назад, они уже не имели для него никакого значения, потому что все то, что было прежде, даже вчера, перехлестнуло вот это — сегодняшнее. Он чувствовал необычайную легкость и свободу.

Впереди, у самого горизонта, в мягко-розовой утренней дымке появилась крутая, с плоской спиной гора, на которой и находился Пещерный город с его толстыми каменными стенами, башнями, улицами, развалинами храмов и жилых домов. Костя уже видел врезавшуюся в небо угловую башню этого города, и, хотя до него было не менее шести километров, уже чувствовалась ее мощь и внушительность…

— Смотрите, смотрите! — звонко завизжала Иринка.

— Что? — испугалась тетя Леля.

— Крепость! Как в сказке! Как декорация на съемках!

 

Глава 16. «Я ПРЕЗИРАЮ ТЕБЯ!»

В это мгновение в «Волге» что-то стукнуло, скорость упала, машина покатилась по инерции и остановилась.

— В чем дело? — спросил Николай Тимофеевич.

— Понятия не имею, — тетя Леля откинулась на спинку сиденья. — Сейчас посмотрим. — Она вылезла из машины.

Николай Тимофеевич тоже вышел, и почти тотчас выскочили Сашка с Костей. Девчонки с Женечкой не спешили покидать насиженные места.

— Надо б откатить машину с проезжей части, — сказал Костя.

— Эй, — Сашка махнул рукой, — пассажиры, вы-валивайсь!

— Кроме Женечки! — поправил его Костя. — Он маленький и ничего не весит…

Однако Женечка не воспользовался его разрешением, торопливо выполз из «Волги» вслед за девчонками, и они сообща, оглядываясь на проносившиеся мимо них машины, стали толкать ее за багажник и дверцы к краю автострады.

— Странно, что после ремонта, — сказал Николай Тимофеевич, вытирая лоб, когда общими усилиями машину откатили с проезжей части дороги.

У Кости екнуло сердце: и правда, в чем дело?

— Чуть-чуть не доехали! — вздохнула Иринка. — Хоть пешком иди теперь в Пещерный город…

Ей никто не ответил. Тетя Леля открыла капот и стала внимательно осматривать двигатель. В узких синих брюках и короткой серой куртке с карманами на «молниях» она казалась еще более худой, чем вчера, и не такой старой.

— Что с ней стряслось? — говорила она сама с собой, недоуменно сморщив лоб и трогая рукой то карбюратор, то воздухоочиститель. От радиатора веяло теплом. Рядом с ней стоял Костя. Он неплохо знал устройство двигателя — отец когда-то научил, — но сейчас он смотрел на него — вон блок цилиндров, свечи, бензопровод — смотрел и плохо соображал.

— Надо поголосовать какой-нибудь легковой, — предложил Сашка и, не услышав возражений, вышел вперед и вскинул руку перед летевшей в их сторону машиной.

Она промчалась, не снизив даже скорости.

Костя угрюмо молчал, и на него накатывало что-то смутное и горькое. На автостраде появилось серое такси с погашенным огоньком на ветровом стекле, и тогда Николай Тимофеевич, чуть выступив вперед, поднял свою единственную руку.

Машина остановилась.

— Уважаемый, — сказал ленинградец, подходя к кабине, — выручай… Осечка… Потеряли ход… Народ мы в технике малограмотный… В чем тут дело?

Костя на всякий случай встал за «Волгу» ленинградцев, однако увидев, что таксист — молодой, в пестрой тенниске — ему незнаком, вышел из-за машины.

Таксист извинился перед клиентом, которого вез, подошел к их «Волге», глянул в мотор, низко пригнув голову. Потом закрыл капот, сел в машину и жестом руки велел всем отойти, «Волга» взревела, но с места не сдвинулась. Таксист вылез из машины и закурил. Все нетерпеливо смотрели на него.

— Диск сцепления полетел. Нет запасного?

— Вы ошибаетесь, не может этого быть! — возразил Николай Тимофеевич. — Вчера нам поставили новый диск сцепления… Не мог он сразу полететь!

В лицо Кости бросилась кровь. Он отошел от «Волги». В самом деле, что ж это такое? Как так могло получиться? Ерунда какая-то… Выходит, отец что-то сделал не так. Не так, как надо. Схитрил… Схалтурил…

Костя не знал, как теперь ему быть, как смотреть в глаза Люде, Сашке, Николаю Тимофеевичу… У него осталось одно — убежать ото всех, убежать куда глаза глядят, чтобы никогда больше не видеть Люду с Сашкой, ленинградцев…

Лишь часа через два, когда нестерпимо стало жечь солнце и еще сильнее раскалился асфальт, и захотелось пить, им удалось остановить и уломать водителя порожней грузовой машины взять их на буксир. Водитель прицепил «Волгу» за трос к грузовику, все поспешно расселись по старым местам; Костя влез последним и, виновато сжав плечи, кое-как, неловко, так что трудно было дышать, примостился возле дверцы. Поехали назад.

Тетя Леля по-прежнему сидела за рулем, и в машине на этот раз было непривычно тихо. Только слышались редкие вздохи: готовились, надеялись, радовались — и вот тебе… И ехали они теперь куда медленней.

— Ну и продувной тот шоферяга! — сломал молчание Николай Тимофеевич. — А казалось, такой симпатичный!

Сашка нахмурил широкий смуглый лоб, снял и вытер носовым платком очки и проговорил:

— Еще неизвестно, кто виноват… Надо все выяснить…

Он хотел защитить отца, но Косте уже было не до этого. Прижатый к дверце, он опустил голову и согнулся — вот-вот уткнется лицом в свои коленки. Терпеть дальше было невмоготу, и Костя, задыхаясь от слез, подступающих и душивших его, едва произнес:

— Остановите машину!

— Как же я могу? Мы на буксире… — Тетя Леля посмотрела на Костю из верхнего длинного зеркала. — Тебе плохо?

Костя не ответил. Он рванул ручку дверцы, и здесь на его руку легла горячая Сашкина ладонь:

— Не глупи.

— Отстань! — дернул плечом Костя, напряг силы, рванул резче и распахнул дверцу. Он прыгнул по какой-то полуосознанной осмотрительности вперед и, так как скорость «Волги» была небольшая, полетел по ходу ее, зашатался, упал в кювет, уткнувшись носом в землю, и услышал взволнованные крики.

Костя поднялся на ноги. Все скопившееся в нем словно выбило пробку, и он заревел в голос. По его лицу текли и текли слезы.

Он увидел, как в «Волге» открылись дверцы, услышал, как она громко засигналила, и наконец грузовик остановился, и тогда на шоссе появились Николай Тимофеевич, тетя Леля, Люда, Сашка. Они бежали к нему. Костя бросился в поле, к виноградникам, которые начинались неподалеку.

Они хотели вернуть его, звали, обещали что-то, а он не слушал их и убегал.

Потом фигуры на шоссе остановились. Тогда и Костя остановился. И лишь, видно, поняв, что ничего страшного с ним не случилось, что он не даст себя поймать и уговорить уехать с ними, они пошли назад. И здесь Костя почему-то вспомнил про свою шариковую ручку, про перо грифа, которое собирался подарить сегодня Люде. Он поспешно вынул его из бокового кармана, переломил и кинул в сторону. Широкое, темно-коричневое перо, планируя, описало дугу и уткнулось в землю. Все… С этим покончено! Он никогда больше не придет к ним во двор, не поднимется в их комнату, а встретит ее нечаянно на улице — отвернется и убежит!.. Костя подождал, пока обе машины не укатили, тщательно утер лицо, высморкался, еще немного подождал, и на первой же попутке с ящиками совхозных яблок поехал в Скалистый.

Приехав в город, Костя вылез и встал у края автострады. Он уже не прятался, не шарахался от всех такси. Он стоял и ждал отцовскую машину цвета морской волны — сегодня он был на линии. Костя помнил ее номер, но если бы номер был даже заляпан грязью, а машину перекрасили в другой цвет, и тогда бы Костя узнал ее по каким-то одному ему известным приметам.

Так он часа два бродил возле автострады и, если замечал впереди такси, сворачивавшее в улицы и проулки, мчался к нему.

Отцовской машины нигде не было.

Тогда Костя пошел к рынку — таксисты охотно подкидывают туда клиентов с товарами, Костя долго стоял там, видел много подъезжавших и уезжавших такси со знакомыми водителями, подходил и расспрашивал у них про отца. Как назло, никто из водителей не встречал его.

Отчаявшись, Костя повернул от рынка и внезапно увидел отцовскую машину: она ехала навстречу ему. В первое мгновение он не поверил своим глазам.

Костя ринулся наперерез к машине, точно решил кончить жизнь под ее колесами. И может, угодил бы под них, если бы отец, пронзительно проскрежетав тормозами, не остановил машину. И тогда Костя подлетел к нему и сколько было сил и голоса закричал:

— Я презираю! Я ненавижу тебя!

И, повернувшись от отца, быстро пошел по тротуару.

Он ничего больше не слышал, кроме тугой, сгустившейся тишины и оглушительно бьющегося собственного сердца. Скоро к этому стуку подметался посторонний звук, и Костя понял, что это топот ног. Он услышал за своей спиной сбивчивый отцовский голос:

— Костя, постой… Остановись!

Костя шел дальше. Голос раздался громче, топот ног — ближе. И тогда Костя побежал. Свернул в проулок, потом в другой, кинулся за каменный сарай и притаился. Осторожно выглянул: в проулке никого не было. Костя подождал немного — отец не появлялся — и снова вышел на Центральную улицу.

 

Глава 17. ОДИНОЧЕСТВО

Костя шел, с силой вдавливая в асфальт тротуара каблуки туфель. Он не знал, куда идти и что делать. Все ему было безразлично. Дома делать больше нечего — это ясно. Но дедушка и мама должны были совершенно точно знать, в чем дело. Лучше всего поговорить с мамой.

Сейчас она должна быть в «Глицинии», и Костя двинулся к гостинице. Мама сидела в своем закутке с дощечкой «Мест нет», а возле нее стоял Леня в серых шортиках и белых носочках и о чем-то говорил с ней. Мама, как всегда, аккуратно и ярко одетая, улыбалась ему, и они громко, заразительно смеялись. Костя стремительно подошел к ним и крикнул:

— Я… Я больше не могу и не хочу… Хватит!

С лица мамы исчезла улыбка, и лицо стало плоское и бледное.

— Ты… Ты что, Костя? — испуганно спросила она. — Что с тобой?

— Отец… Он поставил им старый диск сцепления, и он уже вышел из строя! — выпалил Костя, он задыхался и чувствовал, как еще сильней и невыносимей давит изнутри.

— Какой диск сцепления? — часто заморгала мама. — Кто ставил его? И почему он вышел?

— Отец! У ленинградцев!

— Ах, это у той машины, которую он взялся ремонтировать?

— Да! У той! Как он мог! — бессвязно выкрикивал Костя. — Ему поручили, на него надеялись, а он обманул всех!

— Костя, — сказала мама, и кровь стала медленно и неуверенно возвращаться к ее лицу. — Все ведь случается, поверь — папа не нарочно это…

— Нет, нарочно! — выдохнул Костя. — Ты его не знаешь! Он хотел, чтоб побыстрей и повыгодней…

Мама стала растерянно оглядываться по сторонам, подкрашенные губы ее жалко тряслись, люди с чемоданами в вестибюле прислушивались к ним, и она оборвала его:

— Как тебе не стыдно такое говорить!

Ее тут же поддержал Леня:

— Что он суется не в свое дело? Все ему плохо… Уже на папу нападает!

Леня был против него — это ясно, чего еще ждать от него? И чего ждать от мамы с ее вечной суетой, неуверенностью и страхом? И Костя тихо и четко сказал:

— Считайте, как хотите… Вы меня больше не увидите… Все. — И медленно пошел к дверям.

— Еще грозит! — крикнул Леня. — Все скажу папе… Прибежишь к нам, как миленький прибежишь, извиняться будешь…

— Леня, замолчи! — Мама стала еще что-то говорить, но Костя уже не слышал: он выбежал на улицу. И громко хлопнувшая за его спиной тугая дверь разделила, перерезала всю его жизнь на две части: на ту, которая была секунду назад, и на ту, которую еще предстоит ему прожить. Костя пошел, потом побежал через двор с фонтаном, еще сам не зная куда и зачем. Глянул случайно на свои часы, и все его нутро внезапно наполнилось злостью. Он стал расстегивать черный нейлоновый крученый ремешок, чтоб хлопнуть их об асфальт, чтоб они разлетелись на десятки частей — все зло от них, от того, что отец ему давал и дарил. Не нужно ему ничего отцовского… Ничего!

От спешки и нетерпения шпенек на пряжке никак не вылезал из дырочки на ремешке, и Костя замешкался. Горячка прошла, и он спохватился: нет, разбивать их нельзя. Часы можно продать и на вырученные деньги некоторое время жить и покупать еду.

Костя пошел — подальше от этой «Глицинии» и своего дома. Он никого не хотел видеть сейчас. Он ушел в глубь сквера — сквер начинался у небольшого фотоателье, забился на самую дальнюю скамью и стал думать, что делать дальше.

В узком карманчике возле пряжки ремня у него хранился НЗ — неприкосновенный запас, аккуратно сложенный рубль, а в кармане брюк оказалось двадцать три копейки мелочью. Костя решил, что с этой минуты нужно экономить и есть как можно меньше.

Перед вечером он купил у лотошницы три пирожка с капустой и съел. Вечером стал думать о ночевке. Ночи еще не холодные, и, конечно же, можно переночевать на море, под перевернутой рыбацкой лодкой или в фелюге. И все-таки под лодкой могут найти, а до фелюги нужно добираться по воде. А это не просто. Можно было, наконец, попросить пустить переночевать какого-нибудь приятеля. Эту возможность Костя тоже отбросил, потому что начались бы вопросы: почему да отчего, и его родители могли б узнать обо всем.

И Костя пошел на самое простое: когда стемнело, он забрался в пустой сарай из ракушечника на заброшенном участке и кое-как — ночью оказалось холодновато — поспал до утра. Проснулся Костя от голода и жажды. Он побрел все в тот же скверик, мимо закрытых еще магазинов с висячими замками в мешочках, чтоб не ржавели от ночной сырости и росы. В скверике он напился из питьевого фонтанчика, поймав губами тонкую, вялую струйку, и провел мокрой рукой по лицу.

Потом пошел к булочной. Он все время оглядывался, однако никого из знакомых не встретил. В булочной он купил полбуханки черного хлеба, отошел к веерным пальмам у киоска с сувенирами и, отвернувшись от всех, стал жадно и быстро есть.

Весь день Костя бродил по городу, слышал на террасах кафе смех курортников, евших ложечками из блестящих вазочек мороженое, разноголосицу рынка, крики рабочих, подновлявших автостраду. Проходя мимо кинотеатра «Волна», Костя услышал голос Сашкиной бабушки: она крутила застекленную вертушку-ящичек с билетами денежно-вещевой лотереи и, не жалея голосовых связок, сулила проходящим мимо золотые горы и кисельные берега. У бабушки были худые руки, худое лицо. Было немножко странно и непонятно: все в доме Сапожковых казалось прочно, удачливо, весело, а она вот крутит и крутит эту вертушку… Впрочем, что ж, все понятно: Геннадий Алексеевич живет и работает по совести. Лишнего у них нет.

Потом сердце у Кости отчаянно заколотилось: он заметил впереди себя, возле магазина «Подарки», своих бывших дружков. Форсисто скрестив на груди руки, потряхивая нечесаной гривой, все время падавшей ему на глаза, Петька что-то втолковывал низенькому Гришке. А неподалеку расхаживал длинный Серега, придирчиво оглядывая проходившую мимо публику, — кажется, кого-то высматривал.

Костя шел прямо на них, и уже поздно было свернуть в сторону, да он и не хотел этого: будь что будет! Пусть хоть убьют, плевать ему на свою собственную жизнь! Первым его заметил Серега, что-то сказал своим, они поспешно сбились в кучу и стали срочно о чем-то совещаться. Костя на мгновение застыл на месте: может, все-таки убежать или подойти к ним как ни в чем не бывало? Нет, ни за что!

— Эй, Лохматый! На пару слов! — прошепелявил Петька, рукой подзывая его к себе и потихоньку отходя с компанией за магазин, где был довольно пустынный двор, сарай и гаражи. Ага, все ясно: хотят увести с людного места, чтобы свести счеты… Костя тем не менее пошел к ним. А они отходили в глубь двора, полуобернувшись к нему, и на их лицах играли непонятные, недоверчивые, удивленные улыбочки, будто они сами не ожидали, что он так легко клюнет на их наживку, и это его поведение застало их врасплох.

Костя шел к ним, стиснув в карманах кулаки, так стиснув, что ногти впились в кожу, и лицо его с туго сжатыми губами вдруг онемело от ненависти и презрения к ним. Они думали, он струсит, побежит, попросит прощения? Так нет же, нет… Он будет драться. Он не отступит ни на шаг и ничего не попросит. Будет драться один со всеми… Вот так! Пусть он никому не нужен, его опозорили и вышвырнули из прежней жизни, его предали, с ним не посчитались, потому что он еще мальчишка и не зарабатывает на жизнь и вынужден есть, пить и носить на себе все не свое, все отцовское… Но нет, нет, из-за этого он не продаст себя, не подчинится, не станет таким, как кому-то хочется! И вот этих, уводящих его все дальше от Центральной улицы, чтоб хорошенько поколотить, он не боится. Сейчас они на собственных ребрах убедятся в этом…

Он шел за ними, а они переглядывались, перекидывались какими-то словами и потом остановились у обитого листовым железом дощатого гаража. Они повернулись к нему лицом и стояли уже не тесно сбитой кучкой, а порознь, и в том, как они стояли, как держали плечи и головы и как смотрели на него, было видно, что у них что-то случилось. Захлестнутый какой-то холодной, безрассудно яростной волной, с все еще онемевшим лицом и до боли сжатыми в кармане кулаками, Костя остановился перед ними.

— Ну, я пришел… В чем дело?

На толстом лице Петьки мелькнула слабая улыбка.

— Дело в том, что мы… Мы в последний раз тебя… Будешь ты с нами или нет?

— Не буду, а что дальше?

— А дальше — проваливай и забудь, как нас звали!

— Для этого вы меня завели сюда? — Костя явно лез на рожон, лез и не мог иначе. — Для этого?

— Иди, иди к своему Сапогу и к этой самой его… Иди, ну!

Сжав кулаки, Костя кинулся на Петьку, тот резво отскочил в сторону, а Гришка с Серегой прочно оставались на своих местах.

— А вы гады, мальчики! Подонки вы, вот кто!

— Пошли отсюда, что с таким связываться! — выравнивая дыхание, сказал Петька. — Вызовем «Скорую» этому припадочному!..

И они ушли со двора, не оглядываясь. Ушли молча, а когда удалились от него метров на двадцать, стали негромко, но зло переругиваться. Ну и черт с ними, пусть хоть лопнут, хоть живьем сожрут друг друга! Ясно было одно: больше они к нему не пристанут. Костя двинулся на Центральную улицу и не чувствовал никакого облегчения. Он по-прежнему никого не хотел видеть и слышать.

Где только ни побывал он в этот день, лишь к морю не ходил: там было слишком много знакомых. И там был дедушка, а Костя даже его не хотел видеть. И все-таки он попался.

— Ой, Кость! — вдруг услышал он и увидел Женечку и его восторженно-голубые глаза. — А мы тебя везде ищем!

— Кто это — мы? — угрюмо спросил Костя.

— Ну, Люда, — выпалил Женечка и, словно смутившись, добавил: — И другие… Сашка… Она даже домой к тебе бегала, и там очень волнуются… Твоя мама…

Костя весь похолодел.

— Всего хорошего! — Он зашагал от Женечки. Он шел все быстрей, а за ним бежал Женечка и тараторил:

— Кость, ну что ты! Кость, вернись! Дома так волнуются и хотят обратиться в милицию… Кость, загляни к Саше… Кость!

— Отстань! — закричал Костя и бросился бегом. Никто теперь не мог помочь ему, и он не нуждался ни в чьей помощи! Женечка не отставал и тогда Костя кинулся к автобусной остановке. Прыгнул в подошедший автобус и увидел через заднее стекло Женечку с растерянным лицом.

И все-таки радости не было. Если даже слабенький, робкий Женечка с такой настойчивостью преследовал и так уговаривал его вернуться домой или прийти к Сашке, значит, дела Кости по-настоящему плохи. Наверно, его уже ищут по всему городу. И скверно было еще то, что к ним домой забегала Люда. В горле Кости заскребло, запершило…

— Мальчик, что с тобой? — тихонько спросила у него тетка с сумкой, наполненной репчатым луком. Костя дернулся от нее в сторону, уткнулся в стекло и только сейчас почувствовал, что по его лицу бегут слезы. Он презрительно вытер их рукой.

В автобусе было много народу. Здесь Костя был на виду, и он решил на первой же остановке слезть. Он выскочил из автобуса у санатория «Горняк» и чуть не сбил с ног Люду, которая собиралась сесть в этот же автобус. Бывает же так!

Первое желание было — броситься от нее наутек. Костя не сделал это в первое мгновение, а потом было поздно: могла подумать, что он боится ее. А он не боится. Он просто не хочет ни с кем встречаться. И все. Даже с ней.

— Ой, Костик! — изумилась Люда. — Не думала тебя здесь встретить… Здравствуй!

Он промолчал и посмотрел в сторону. И сказал забору:

— Привет.

— А мы без тебя соскучились. Как в тартарары провалился. Я и не догадывалась, что ты такой…

«Сейчас начнет, сейчас все припомнит, и про отца, и про другое…» — с тоской подумал Костя и готов уже был сорваться с места, но не убежал, потому что дальше Люда сказала:

— Удрал от нас, тебе все равно, что мы будем волноваться за тебя…

«Ну да, будете! — подумал Костя. — Никому я не нужен — ни отцу, ни матери, ни брату, а тем более…»

— А чего вам волноваться? — Он повернулся к Люде и недоверчиво, твердо, не мигая, посмотрел на нее.

— Ты же мог разбиться, выпрыгнув…

— Я не хрустальная ваза! За себя бойтесь, а не за меня… Я не тот, за кого меня кое-кто принимает. Я… — Зубы его все тверже сжимались в мрачной решимости не поддаться ни ей и никому другому, забыть о ней и быть собой, и довести до конца то, что он задумал: никогда не возвращаться домой. — Я терпеть не могу…

— Чего? — Люда опустила на землю авоську с картошкой и стала дуть на тонкие длинные пальцы с глубоко врезавшимися в них синими полосами. — Чего ты не можешь терпеть? А чего это ты все «я» да «я»? Любимая буква? И больше никого нет вокруг, кроме «я», никого, да? И все глупые, да? Непонятливые, черствые, каменные, чужие, да?

— Нет, — сказал Костя и стал злиться. И при этом почему-то не спускал глаз с ее сложенных в трубочку губ, которые дули на синие полосы на пальцах; они все не исчезали… Не привыкла, видно, таскать тяжести в авоське, или пальцы у нее такие нежные… Что с нее возьмешь — девчонка!

— Не нет, а да! — напряженно сказала Люда. — Чего ты, например, Женечку все задеваешь? Маленький же… И мама недавно умерла, а отец ушел к другой, когда еще жива была… С теткой теперь живет. Один ведь он…

— Я же в шутку, — смутился Костя, — и я не знал ничего…

Если бы Люда говорила с ним мягко, жалостливо, он бы, наверно, закричал на нее или, возмущенно повернувшись к ней спиной, ушел, но она говорила с ним без всякой жалости и снисхождения, и он слушал ее с удивлением и даже немножко с неловкостью. И ему стало неприятно говорить и слушать о себе и обо всем том, что недавно случилось.

— Тяжелая? — Костя кивнул на авоську.

— А, ерунда. — Люда улыбнулась.

Картошка была довольно дрянная, мелкая, в мокрых пятнах, Костина мама и не посмотрела бы на такую, потому что привыкла к рыночной — крупной, чистой, разваристой.

— Что же брата не привлекла? — Костя вдруг рассердился на Сашку за то, что тот заставил ее тащить такую кучу картошки: занимается разными там своими делами, а самое тяжелое взваливает на нее.

— Ему сегодня некогда, — мягко, дружелюбно, точно и не случилось ничего в их жизни, сказала Люда. — Напал на след какого-то отдыхающего, который, представляешь, участвовал в обороне и взятии Скалистого. Немного таких осталось, вот и ловит его сейчас…

— И ему еще не надоело? — Костя прекрасно знал, что этого не нужно было говорить, да не смог удержаться.

— Кость… — Люда виновато, чуть смущенно опустила черные, с отогнутыми кончиками ресницы. — Ты не помог бы мне дотащить ее до дому?

 

Глава 18. ДИСК СЦЕПЛЕНИЯ

В этот день Калугину работалось плохо. Он был подавлен, молчалив, рассеян, пропускал дорожные знаки. Переспрашивал у клиентов, куда везти, включал счетчик, отвозил. Машинально, не считая, совал деньги в карман и выключал счетчик…

Кто же думал, что так все кончится? Все началось с той пощечины… Надо бы удержаться, да попробуй удержись — Костя полез туда, куда никто не допускался, плечом надавил на запретную дверь. После того как это случилось, Калугин посовещался с женой, и они решили, что с Костей надо подобру-поздорову: вернется — нужно сделать вид, что ничего особого не произошло. Он у них — бочка с порохом, а не мальчишка: возраст, видно, такой подкатил, а они с ним, как с недомерком. И, кажется, что-то стронулось. И здесь эта новая история с диском сцепления… Все, кажется, знал Калугин про старшего сына, да, выходит, не все. Опять, видно, укрывается у Сапожковых… Сашка и мутит воду и настраивает Костю против него: ведь совсем другим был до дружбы с Сашкой… Лучше? Нет. Шпана, с которой он болтался, хорошему не научит, но зато тогда Костя был понятней, без всяких там фокусов и выкрутасов… А может, дело не в Сашке — ведь к нему, к Калугину, Сашка всегда относился уважительно…

Вернувшись в тот день домой, Калугин долго ругал Костю. Жена, забившись в угол тахты, судорожно всхлипывала, закрыв лицо руками: «Знала я, чуяла: что-то стрясется. Что ж теперь делать, Вася?»

Из кухни вышел дед. То все время помалкивал, не лез, не вмешивался в его жизнь, лишь иногда как-то неприятно, подозрительно посматривал ему в глаза. Будто копил обвинения и ждал своего часа. И дождался — внезапно обрушил на него, как залп: «Вначале себя ругай, а потом его…» — «Что ты знаешь о Косте?» — взъярился на деда Калугин. «Знаю, что вырос у тебя твердый, верный, с понятиями парень, с совестью, потому и сбежал… Дрянного и дрыном не выгонишь из дому, держаться будет за кусок хлеба с маслом». — «Замолчи! — обрубил его Калугин. — Поручили тебе причал — отвечай за него, не суйся в мои дела и держи свою мудрость при себе…» — «Дело тебе говорят, правду, да не по нраву тебе она…» — Дед ушел на кухню.

И на следующий день работалось Калугину плохо. Перед глазами стояло Костино лицо. Домой не явился на ночь.

Когда очередной клиент спросил, свободен ли он, Калугин кинул: «Свободен», включил зажигание и поехал. В этом привычном таксистском слове «свободен», как в насмешку, прозвучал для него какой-то новый неприятный оттенок: да, он, Калугин, с недавних пор стал свободен от некоторых важных, обязательных прежде вещей.

Калугин решил с утра заехать к отцу Сапожкова на работу и хорошенько поговорить. Он знал, в каком управлении работал инженер Сапожков, часто встречал его на улицах и у моря, хотя ни разу не возил в такси — тот, видно, презирал «самый удобный» вид транспорта — и лично не был с ним знаком. Не представилось случая.

Выл инженер Сапожков нескладный, какой-то заморенный, — ни намека на выправку: наверно, не прошел в свое время армейскую школу. И походка какая-то разболтанная, рассеянная, что ли. И костюм далеко не новый и довольно помятый. Но при всем этом у него было лицо человека, знающего себе цену. Слыл он неуживчивым, когда дело касалось его оползней, не раз писал в центральные газеты — и одну статью напечатали — о том, что их прекрасное побережье начинает потихоньку сползать в море — и крыл тех, кто в этом виноват, кому, как он считал, наплевать на гибель народного достояния.

Да, Калугин твердо решил съездить к Сашкиному отцу. Было в этом инженере что-то непонятное, а Калугин любил во всем ясность. Но как бы Сапожков не срезал его чем-нибудь. Калугин не привык оказываться на лопатках.

Наконец он сообразил, что проще всего позвонить Сапожкову. Освободившись от очередного клиента, Калугин подъехал к будке с телефоном-автоматом и, чувствуя холодок меж лопаток, набрал номер противооползневого управления. Привалившись плечом к стеклу, дождался, когда снимут трубку, и своим отрывистым, напористым голосом попросил позвать инженера Сапожкова. Услышав на том конце провода негромкий, с хрипотцой, голос, не сдержался и прокричал:

— Алло, говорит Калугин, отец мальчика…

— Да-да, я вас знаю, здравствуйте, — приветливо ответил Сапожков.

Калугин вначале хотел отчитать Сапожкова и потребовать, чтобы они не задерживали у себя его сына, потому что у него есть свой дом и живые мать с отцом. Однако стоило Калугину оказаться в душной, тесной будке, как все стало не так просто. Да и голос на том конце провода был до того дружелюбен и предупредителен, что ничего этого невозможно было сказать. И Калугин не сказал.

День тянулся долго. Никогда не хотелось Калугину домой так, как сегодня. Все сильней и неотвратимей охватывало его чувство беспокойства и тревоги. Все случилось из-за этого проклятого диска сцепления! Кто ж знал? И раньше Калугин брал у знакомых механиков по дешевке отреставрированные диски, ставил их «частникам» и, особенно не задумываясь, как эти диски поведут себя, крепко жал хозяевам «Волг» и «Москвичей» руку и желал счастливой дороги: «До встречи!» И все обходилось: наверно, хорошо вели себя диски… Хотя как это проверишь? В общем, неплохая была работенка. Жаль, не очень часто подворачивалась. Да, все обходилось, а вот на этот раз… Узнав, что диск сцепления полетел, и так быстро, Калугин тотчас примчался в ремонтную мастерскую, с ходу отругал механика за недобросовестно отреставрированный диск, купил за полную цену новый, приехал к ленинградцам, извинился: «Простите, бывает…» — и пообещал в два дня поставить его. И поставит. Как сказал, так и будет. На душе Калугина было скверно, и не только из-за Кости и этого полетевшего диска. До него с некоторым опозданием дошло, что он-то и сам виноват не меньше механика. Ну, может, не в этом конкретном случае, а в целом… В последнее время он старался делать свои ремонты побыстрее, а иногда, скажем прямо, получалось у него кое-как: делать долго — себе в убыток. А это уже было непростительно. Вот почему, если посмотреть глубже, в корень, дело было не столько в этом полетевшем диске сцепления, сколько в нем, в Калугине…

Да, прав был дед, целиком прав!

И еще Калугин решил, что, если Костя и сегодня не явится домой, надо заявить в милицию. Мало ли что может случиться с мальчишкой, который, не помня себя, кинулся под его машину с перекошенным лицом… На всю жизнь запомнит Калугин это лицо сына.

Смена тянулась, как никогда, долго и нудно.

Когда Калугин, наконец, закончил ее и вернулся, у них уже сидел Семен Викентьевич — как у себя дома расположился — и подчеркнуто скорбным голосом утешал совсем перепуганную, потерянную Ксану:

— Да не убивайся ты, ничего страшного… Он у вас с норовом… Не очень верно вы с ним… Я уже говорил… Не хочу вмешиваться в вашу семейную жизнь — сейчас это не в моде, да уж слишком много воли дали вы парню: делает, что хочет, никого не слушается… Воля, сказал бы я вам, вещь, может, и неплохая, но и довольно опасная; знаете, что от нее бывает, особенно там, у них: поступай как душе угодно, наркотики кури, трясись под джазы, показывай себя публике, извиняюсь, без всего… Ясное дело, слишком давить и заставлять нельзя, не такое нынче время. Но и не все старое было плохо. Ой, не все! Еще вспомним, хватимся, да поздно будет…

Пенсионер сидел на стуле, маленькими глотками с наслаждением пил из запотевшей бутылки холодное пиво — Ксана достала из холодильника, неторопливо жевал розоватые волокна тараньки, пальцами вытирал сморщенный рот и поучал:

— Возьмите козу — животное, а и его нельзя отпускать на длинную веревочку: выбирает травку, что погуще да повкусней, а была бы веревочка покороче, ела бы все подряд и меньше бы оставляла несъеденного, а то потом и смотреть не будет на травку попроще, самую лучшую ей подавай. Вот ведь как…

Калугин не питал вражды к этому старику, немного въедливому и навязчивому, хитрому и трезвому: тот знал всех и вся на побережье. Его навязчивость и желание казаться более всезнающим и всесильным, чем он есть, когда-то раздражали Калугина, а потом ничего, притерпелся, привык к нему. Сегодня же его разглагольствования были Калугину неприятны, и он, вздохнув, не очень вежливо сказал:

— Я, Викентьевич, против всяких там веревок. В войну на них… Короче говоря, у меня от них плохие воспоминания…

Пенсионер грустно, но не без ехидства посмотрел на него и развел руками:

— Ну тогда, Васечка, придется пенять на себя, придешь за советом — то же скажу…

Калугину вдруг захотелось, чтобы Семен Викентьевич немедленно убрался от них, и он кинул Ксане:

— Устал я сегодня… Пожалуй, прилягу на часок. Встал, кивнул Семену Викентьевичу и вышел. Калугин прилег по привычке, хотел поспать и не мог: мысли одна хуже другой сверлили мозг. А ведь еще три дня назад он мог заснуть в любое время и в любом положении. Скоро Калугин услышал, как старик, неприятно скрипнув стулом, встал, негромко попрощался с Ксаной и ушел. Когда за ним закрылась дверь, Калугин вскочил с кровати, вошел в столовую и холодно спросил у Ксаны:

— Где Леня?

— Возле дома был все время… — упавшим голосом ответила жена.

— Увидишь — позови. — Калугин снова ушел в комнату и прилег на спину, заложив под затылок сцепленные руки. И чем больше он думал, тем крепче и напряженней сцеплялись руки. Все в его жизни было слаженно, проверено и прочно подогнано. Ни одного зазора. И вдруг все это с треском и грохотом взорвалось изнутри…

 

Глава 19. «ЧЕРНЫЕ КИПАРИСЫ»

Минут через двадцать Ксана разыскала Леню. Калугин увидел своего младшего, быстроглазого и круглолицего, как жена, и, стараясь подавить тревогу и нежность в голосе — все надежды теперь ведь были на него, — спросил:

— Сходим искупаться?

Конечно же, Леня сразу согласился. Он всегда соглашался с ним, не спорил, не огрызался, беспредельно верил ему во всем и за все был благодарен. Короче говоря, вел себя, как и положено вести преданному сыну.

Они быстро собрались и вышли. У подъезда под сиренью и черешнями, как всегда в это время, сидели на скамейках жильцы. При виде Калугина они умолкли: видно, узнали уже, что Костя не ночевал сегодня дома. Калугин торопливо поздоровался с ними и пошел по улице к морю.

— Когда видел Костю в последний раз?

— Когда и мама, в «Глицинии». — И Леня принялся во всех подробностях рассказывать, как Костя вбежал в гостиницу и стал ругать его, отца, и кричать на весь вестибюль, что не желает больше жить дома. Леня повторял все то, что Калугин уже знал от Ксаны, и только сильно сгущал краски — выпячивал губы и округлял глаза, изображая ненависть Кости, и, казалось, лез из кожи вон, чтобы отец поверил ему.

Минут пять они шли молча, потом Леня осторожно спросил:

— Па, а чего он такой злой на тебя?

Он ни о чем не догадывался или только делал вид? Калугин не раз убеждался, что младший сын в курсе всех событий и дел в семье. Сейчас ему стало неприятно, что младший хочет вторгнуться в его отношения с Костей и явно сочувствует ему, отцу, и вроде бы даже готов помочь. «Уж как-нибудь я обойдусь без тебя», — подумал Калугин и сказал:

— Сам спроси у него.

— Чтобы он побил меня, да? У него кулачищи во какие! Как камни… Он и на меня почему-то злится. Па, чего это он? Почему?

«А в самом деле — почему?» — подумал Калугин. Он и раньше многое видел, да как-то не придавал значения, почему Костя бывает недобрым и почему он раздружился с Леней. Ведь, бывало, их и водой не разольешь, и они втроем ходили купаться, ловили рыбу, плавали на теплоходах на экскурсии, ездили в Кипарисы…

— Наверно, заслужил, потому и имеет зуб, — сказал Калугин. Он не спешил принять мнение своего младшего о старшем.

— Ну да, заслужил! — гневно заблестел глазенками Леня. — Он стал такой злющий, прямо бешеный какой-то! Слова ему сказать нельзя… Недавно меня ни за что стукнул по голове… — Леня жалобно скривил лицо, прошел минуты три в скорбном молчании, несколько раз искоса глянул на отца и вдруг как бы невзначай спросил: — Пап, а ты не знаешь, сколько стоит маленький детский спиннинг?

— Не знаю, — сухо ответил Калугин, потому что в самом деле не знал и потому что попутно вспомнил, что Леня вечно просит что-то купить ему и при этом не говорить Косте. И еще Калугину вспомнилось, что Леня не раз просил дать ему поснимать крошечный фотоаппарат «Бегу» и, конечно же, надеялся со временем навсегда получить его. Этот аппарат, как и серебряный портсигар, и карманные часы, и некоторые другие вещи, полученные в залог от клиентов, у которых не оказалось или не хватило денег расплатиться за проезд, Калугин хранил в запертом чемодане. Некоторые вещи уже с год лежали у него, и он, понятно, не дал Лене «Бегу» — а вдруг испортит? И сейчас Леня надул маленькие, толстенькие — тоже Ксанины — губы, и Калугин чуть смягчился.

— Куда тебе столько всего? И не так Костя плох, как ты считаешь… — И подумал: «Оттого, что у людей слишком много всего и оно легко плывет к ним в руки, лучше они не становятся. И маленькие и большие. Как раз наоборот: трудно остановиться и умерить аппетит и отказаться от того, что так легко и весело захлестывает тебя».

И Калугин проговорил:

— А Костя не сказал бы о тебе так, как ты о нем…

— Сказал бы! И еще хуже! Ты не знаешь его!

«Выходит, никто никого не знает, — подумал Калугин. — Ни я своих детей, ни они меня…»

Некоторое время Леня продолжал дуться, но скоро оживился, заулыбался, точно и не было этого разговора.

Они пришли к морю, на пляж, не на тот, что около дома, а что подальше, за рыбацкими причалами, неподалеку от которых жили Сапожковы. Там они в это время могли купаться. Так оно и случилось. Леня доложил, что возле одежды сидит Иринка — одна из девчонок Сапожковых. Сердце у Калугина задергало, заныло — он посмотрел на море, и среди десятков голов купающихся сразу заметил беловолосую голову своего первенца.

Они разделись шагах в двадцати от этой Иринки и вошли в воду. Хотелось сразу же подплыть к Косте, но Калугин увидел рядом с сыном Сашку — даже в воде не снял роговые очки — и голосистую девчонку в белой шапочке, — не за ней ли, по словам Лени, стал приударять Костя? А неподалеку от них плавал сам глава семьи — седые виски, худое лицо, откинутые со лба длинные мокрые волосы. Сейчас он плавал и нырял, а за ним со смехом и визгом гонялись ребята, и среди них и его сбежавший отпрыск.

Давно ли и он, Калугин, ходил с сыновьями купаться и было так же весело и беззаботно? Давно. С месяц назад уговорил его Костя пойти на пляж и с тех пор больше не мог — все дела, дела…

На глаза Калугина вдруг навернулись слезы. Он поспешно окунулся, чтоб Леня ничего не заметил.

Калугин не решался подозвать Костю — опять выкинет что-нибудь. Да и сам мог сказать ему не то. Не в море надо поговорить с Костей и не на людях.

Калугин еще с полчаса поплавал с Леней. Он старался не смотреть в сторону Сапожковых, только это плохо удавалось.

Больше не было сил томиться и подсматривать.

— Вылезаем! — сказал Калугин младшему и поплыл к берегу.

Прыгая на одной ноге на гальке, надевал он брюки и по-прежнему заставлял себя не смотреть в ту сторону, где далеко над морем разносился смех. Младший тоже вылез из воды, оделся, и они пошли к дому. Калугин положил руку на его голову и вздохнул: как бы с этим не было хуже, чем со старшим… Ох, дети, дети, чем дольше с ними живешь, чем взрослее они, тем трудней их бывает понять. А ведь надо же… Как же иначе? Его рука лежала на мягких, мышино-серых, не таких, как у него, не таких, как у Кости, волосах… Почему так все случилось?

Ну это ясно, Костя сам сказал ему… Знал бы Костя, что его отец на хорошем счету в таксопарке: пусть это и не совсем справедливо — не надо лгать хоть себе, но скандалов и неприятностей с клиентами у него почти не было, и не мельчил он, не клянчил, не вымогал… Знал бы это Костя, не вел бы себя так. Как же теперь вернуть его домой, какими концами прикрутить, привязать к себе, чтоб никаким штормом не оторвало?

На следующий день у Калугина был выходной, он больше не принимал никаких мер, чтобы скорей вернуть сына: сам явится. Зато он поставил в ту злосчастную «Волгу» новый диск сцепления и поставил не так, как раньше, а старательно, надежно, век теперь не полетит. И чуть успокоился.

А утром Калугин снова был на линии. Уже ближе к вечеру он повез сюда, в Скалистый, одного клиента — молодого человека в вельветовой куртке, который попросил срочно доставить его к киноэкспедиции, работавшей на окраине Скалистого, за нефтебазой, у памятника погибшим морякам.

— Знаю, — кивнул Калугин. — А что за картина?

— «Черные кипарисы», — сказал молодой человек, и пальцы Калугина крепче стиснули гладкую баранку. Чтобы пассажир не заметил его замешательства, он что-то запел про себя. Не удержался и тут же спросил:

— Давно снимается?

— Со вчерашнего дня…

Чего-чего, а этого Калугин не ожидал. Выходит, тот клиент, сценарист Турчанский, которого он вез год назад и столько спорил по дороге и у себя дома, оказался прав…

Калугин привел машину к берегу и увидел огромные, как рефрижераторы, автобусы-лихтвагены, дающие электроэнергию «юпитерам» — мощным прожекторам в черных решетчатых, чтобы не перекалялись, кожухах; тонвагены для записи звука и всех шумов; громоздкую кинокамеру на узеньких накладных рельсах и бесчисленные черные кабели, извивающиеся на земле; он увидел уйму зевак… И еще он увидел, что высокий памятник-обелиск прикрыт огромными фанерными декорациями, размалеванными под вечернюю зелень. Он увидел моряков со старомодными ППШ — автоматами с круглыми дисками внизу, — в распахнутых от жары бушлатах и лихо надвинутых на брови бескозырках. Он увидел… И это уже был полный бред, абсурд, и все тело его вмиг обметало гусиной кожей от давних воспоминаний, и рука, помимо его желания, дернулась вниз, к спуску, как будто на его шее, как когда-то, висел боевой автомат. Калугин увидел «немцев» в серо-зеленых мундирах и в касках, с парабеллумами на ремнях; они над чем-то смеялись вместе с моряками, похлопывали их по плечу, покуривали сигареты… Все-все это было фальшивым, ненастоящим, как и их бутафорское оружие. Калугин в сердцах сплюнул в окошечко…

Пассажир расплатился, сунув Калугину несколько бумажек — он не глянул на деньги, а, скомкав, спрятал в карман. Как и всегда, заметив вспыхнувший зеленый огонек над ветровым стеклом его машины, сразу несколько человек, замахав руками, бросились к нему, требуя и умоляя куда-то отвезти.

— Еду на заправку, — охладил их пыл Калугин, высовываясь из окошка и вглядываясь в толпу. Он тут же заметил среди мальчишек своего Костю — и сердце его не подскочило, не заколотилось от радости: так, все в порядке, иначе и быть не могло; рядом с Костей он увидел Сашку и его сестер… Где же им еще быть, как не здесь?

Он выискивал взглядом не их. Еще оставалась небольшая надежда, что все это затеяно не по воле Турчанского, что его, может быть, прогнали в шею, и дело вел другой, более серьезный и стоящий человек…

Калугин пристально вглядывался в толчею и неразбериху с шумом и криками, со свистками бедных милиционеров, без которых во время съемок не обойтись. Ну конечно, вон он, вон! Ах, черт!

Рыжий, толстый Турчанский стоял возле специального стульчика с надписью на спинке «режиссер», на котором сидел тощий седо й мужчина. Увидел его Калугин, и в сердце его больно отдались толчки…

 

Глава 20. КЛИЕНТ В БЕЖЕВОМ КОСТЮМЕ

Год назад, высадив у аэровокзала пассажиров, Калугин взял в машину толстого лысого мужчину средних лет в бежевом костюме, с плащом через руку и желтым чемоданом хорошей кожи, на ремнях, с пестрыми наклейками иностранных отелей.

— Куда? — Калугин включил счетчик.

— В Скалистый. — Толстяк удобно развалился на заднем сиденье — видно, привык ездить на легковом транспорте — и расстегнул на тугом животе пиджак.

Настроение у Калугина было обычное — ровное, благодушное.

Клиент попался хороший, дорога была длинная — сразу дашь треть дневного плана. Ехать по этой трассе было куда приятней, чем мотаться по кривым улочкам Кипарисов на короткие расстояния. Рука его легко, без напряжения лежала на баранке, и красная стрелка спидометра весело отклонялась вправо — скорость здесь допускалась большая.

— Как у вас с погодой? — Калугин увидел в зеркале очень живые, смышленые глаза.

— В норме! Температура воздуха — двадцать пять, моря — двадцать, волнение — полбалла, влажность… — Калугин после одного из давних собраний в парке, на котором таксисты взяли обязательства как можно лучше обслуживать клиентов, ко многому приучил себя: всегда знал температуру воздуха и моря, помнил все достопримечательности побережья, часы работы музеев и выставок, местонахождение основных магазинов, салонов красоты, ателье мод и даже расписание теплоходов, приходивших в кипарисский порт; он помнил многие легенды, связанные с названиями скал и гротов, и даже при желании мог прочесть наизусть стихи знаменитых поэтов, посвященные этим местам. В свое время он потратил немало сил, чтобы все это заучить, но жалеть не приходилось: клиенты были чрезвычайно довольны им и писали благодарности в книжку, которая специально хранилась в каждой машине их таксопарка, и не были скаредными.

Калугин вел машину молча, он не привык вмешиваться в дела тех, которых возил, не докучал лишними вопросами, однако у этого клиента был, как казалось, добрый, смешливый нрав, с ним захотелось поговорить, и Калугин спросил:

— Вы к нам по делу?

— А вы откуда знаете? — живо откликнулся тот.

— По чемодану вижу… Был бы в два раза больше, если бы ехали отдыхать…

— Точно. Угадали. Дела у меня… В Скалистом, говорят, есть памятник морякам, погибшим в начале войны во время десанта, — неожиданно сказал клиент.

— Есть, а что? — Калугин глянул на пассажира в зеркало.

— Хочу посмотреть его… Скажите, а гостиница у вас всегда переполнена в это время?

— Всегда.

— Жаль. Не люблю частного сектора: чихнуть и то нельзя без разрешения.

«Ничего мужик, — подумал Калугин. — Может, устроить его в «Глицинию»?»

— Могу попробовать помочь вам…

— Спасибо! Вы просто незаменимый человек! Скажите, а что говорят в городе про тот десант?

«Зачем это ему? — подумал Калугин. — Уж не из следственных ли органов? Не ищет ли следов каких-нибудь предателей и прислужников карателей, для преступления которых не существует законов о давности? Рассказать ему, что знаю? Нет, не надо… Зачем сразу открываться первому встречному-поперечному? Еще пристанет с расспросами». И Калугин ответил:

— А что о нем говорить? Хорошо была проведена операция, нефтебаза ликвидирована, хотя большинство десантников и погибло…

— Знаю… Все, что можно прочесть об этом, я прочел, — проговорил пассажир. — Все документы перерыл, имел допуск в самые закрытые архивы.

— О десанте писали? — не смог скрыть удивления Калугин.

— Специально нет, но есть упоминания о нем и сообщения в разных книгах, посвященных войне на Черном море…

— И у нас в музее есть кое-что, — сказал Калугин. — И очень советую сходить в нашу вторую среднюю школу — там у них есть музей боевой славы, и поговорите с ихними следопытами, с командиром Сашей Сапожковым — он больше других знает про тот десант… Чего только не раскопал!

— Обязательно схожу… Спасибо… Это была беспримерная по дерзости и отваге операция, я бы каждому ее участнику дал Героя. И жаль, что она так мало освещена в литературе…

Калугин начинал догадываться, зачем едет в их городок его клиент.

— И вы, наверно, хотите осветить ее получше?

— А вы догадливы! — воскликнул клиент. Калугин скромно пожал плечами.

— Я сценарист, — раскрыл свои карты клиент. — Привез сюда уже готовый киносценарий будущей картины, хочу собственными глазами посмотреть, где высаживался десант, поговорить со старожилами, дособрать недостающий материал и уточнить кое-какие факты…

— А где будет сниматься картина?

Машина уже проскочила Кипарисы и неслась по прямой, обсаженной кипарисами и цветущим боярышником автостраде в Скалистый.

— Хотел бы, чтобы здесь, на месте высадки группы, да не знаю, удастся ли…

«Надо уговорить Ксану», — подумал Калугин. Попросив лысого немного подождать в машине, Калугин сбегал в гостиницу. В окошечке малого закутка, где сидела Ксана, висела, как обычно, стеклянная табличка «Мест нет». Однако несколько оптимистов сидели у чемоданов в тесненьком вестибюле этой крошечной старой гостиницы.

Калугин отозвал Ксану в сторону и вполголоса объяснил: человек приехал для очень важного дела и хорошо бы поселить его в тот однокомнатный, самый удобный номер с видом на Гору Ветров. Из него и кусочек моря виден…

— В таком случае придется выселить Авдеева, — сказала Ксана, зевнув и брякнув крупными бусами. — Он занимает его давно и дал подписку, что освободит по первому требованию. Он кое-что дарил мне.

— Все равно высели.

Калугин тотчас вернулся к машине и сказал:

— Все в порядке.

Затем познакомил лысого с женой и хотел уже распроститься с ним, тем более что появились пассажиры, желавшие ехать в удобный для него длинный рейс в Кипарисы, но лысый задержал руку Калугина в своей мягкой, теплой руке.

— Можно вас попросить еще об одном одолжении?

— Пожалуйста.

— Не могли бы вы послезавтра к трем часам быть у гостиницы? Я хотел бы, чтобы вы повозили меня по Скалистому…

Просьба была неожиданная, и Калугин замялся:

— Почему ж нет, мог бы… Да ведь гнать машину надо издалека, на счетчик изрядно намотает… Зачем вам это? Мало ли здесь ездит нашего брата…

— Не ваша забота. — Лысый улыбнулся ему своими хитрейшими живыми глазками и представился, протянув руку: — Турчанский, Аркадий Аркадьевич.

— Калугин, — пожал его руку Калугин, чуть помедлил и добавил: — Василий…

 

Глава 21. БУШЛАТ И БЕСКОЗЫРКА

Весь этот день и первую половину следующего дня не покидало Калугина смутно-тревожное чувство. Будто вернулось к нему прошлое. То, что когда-то было с ним и уже казалось неправдой и сном, опять надвинулось на него. Он и раньше понимал: все то, что произошло тогда, еще отметят, и так отметят, что узнает вся страна, но Калугин и представить не мог, что за это труднейшее дело возьмется такой человек, как Турчанский. Даже если он и моложе его, Калугина, на три-четыре года и его должны были призвать уже после войны, никак нельзя было представить его в шинели, с карабином, с подсумком на ремне и противогазом, в гулкой казарме на двухъярусной койке, на марше или учебном плацу… Как же он мог писать о том времени? Однако он первый рискнул взяться за это труднейшее дело, и Калугин почувствовал к нему некоторую симпатию.

Точно рассчитав время, Калугин выехал к Турчанскому из Кипарисов.

Турчанский встретил Калугина как старый знакомый, легко втиснулся в машину, похвалил гостиничный номер и попросил поехать к памятнику. По дороге он сказал, что в местном музее мало нашел нового, что сведения о действиях той оперативно-диверсионной группы скупы, отрывочны и противоречивы, что от нее почти ничего не сохранилось — в музее было три медальона-пенальчика, найденные при перезахоронении — уже после войны — останков погибших моряков, и несколько сильно окислившихся патронных гильз, разные осколки и неразорвавшаяся граната РГД, однако неясно, осталось ли все это в земле от той операции или от дней, когда наши войска выбивали из Скалистого немецко-румынских захватчиков. Правда, сказал Турчанский, в музее еще хранятся старая матросская бескозырка с лентой эсминца «Мужественный» и полуистлевшие бушлат с ботинками, которые в прошлом году местные ребята нашли в труднодоступном гроте на Дельфиньем мысу, и они, возможно, принадлежат кому-либо из участников того десанта.

Пальцы Калугина на баранке чуть занемели. Значит, нашли… Нашли-таки бушлат и бескозырку! Сохранились, уцелели за эти почти тридцать лет, и даже надпись на ленте различима…

Почему же он, Калугин, не видел их в музее?

В музее он бывал не раз. Внизу была археология — изделия из кости, камня и бронзы, там стояли глиняные, более двух тысяч лет назад изготовленные амфоры, а на втором этаже — более поздние времена… Что верно, то верно — о действиях десанта было негусто: карта удара со стрелками, упершимися в нефтебазу, и громадная, во всю стену, наспех намалеванная картина какого-то заезжего художника: с натянутыми, героически-гневными лицами и сверкающими глазами, с автоматами и занесенными для броска гранатами в руках, во весь рост, очень картинно, охотно подставляя себя под пули, бегут моряки в атаку… Сбоку красовался большой щит с кратким описанием той «беспримерной по дерзости операции», в результате которой была уничтожена нефтебаза, имевшая для врага большое стратегическое значение.

— Где вы видели бушлат и бескозырку? — спросил Калугин.

— Они лежат в шкафу, в подсобном помещении.

Ну, тогда все ясно… (Только через год с небольшим узнал Калугин от Сашки, как нашли его морскую одежду и обувь.)

Калугин включил приемник, поймал музыку; она гремела, казалось, специально для того, чтоб заглушить все его мысли и переживания.

— А в школе вы были? — спросил через несколько минут Калугин. — С Сашей не говорили?

— Ну, это в последнюю очередь…

— Ваше дело.

Наконец они подъехали к памятнику.

Он стоял возле пляжа — высокий бетонный обелиск с отбитым краем; из этого края торчала арматура — куски ржавой проволоки. Вверху была звездочка, внизу в бетонную плиту, окаймленную толстой корабельной цепью, в которой не хватало нескольких звеньев, были вцементированы массивный адмиралтейский якорь со сторожевика и три большие, без взрывчатки, гладкие мины. И были здесь цветы: аккуратный квадрат суровых темно-багровых канн, строгие шеренги роз и пестрели анютины глазки. Кто-то положил на плиту простенький венок из ромашек и колокольчиков, принесенных с Горы Ветров.

— Выйдем из машины, — попросил Турчанский.

Много раз, чуть не каждый день, проезжал Калугин мимо этого обелиска и все-таки не привык к нему за эти двадцать пять лет. Он не знал в точности, кто под ним лежал, но был уверен, что видел всех их живыми, и, конечно же, кое-кто из них поддерживал своими руками его, Калугина, тогда очень молодого и не очень обстрелянного, с толом в огромном вещмешке, и кое-кто из них прикрывал его огнем из автомата, когда он помогал Косте Озеркову, старшине 1-й статьи, которому было поручено главное в этой операции дело… Все они, его друзья, бойцы морской пехоты, вставали сейчас перед его глазами — их лица, вихры волос, мокрых от пота, их лихие и настороженные глаза. Он слышал их голоса, хриплые от стужи и звонкие, их стоны, когда они под пулями падали на гальку и, раненые, ползли к морю и умирали…

Калугин поднял голову и увидел Турчанского.

Грузный, с сияющей на солнце лысиной, в кремовой тенниске с накладными карманами, он подошел к обелиску и стал читать уже не очень четкую надпись, вырезанную на бронзовой доске.

Калугин знал ее наизусть: «В этом месте двадцатого ноября 1941 года был высажен десант морской пехоты Черноморского флота для выполнения ответственного боевого задания и успешно выполнил его. Здесь похоронены участники десанта, погибшие смертью храбрых за свободу и независимость нашей Родины. Вечная память и слава доблестным сынам нашего народа!»

Турчанский обошел памятник со всех сторон, что-то записал в блокнот, с интересом покосился на красивую желтоволосую девушку в синем купальнике, сидевшую на угловой мине и усердно лизавшую мороженое. Жестом руки он подозвал Калугина и сказал:

— Избытком фантазии создатели не отличились! Калугин, с трудом скрыв раздражение, промолчал,

потому что всегда считал памятник очень удачным: сразу видно, что поставлен военным морякам, и все в нем подлинное, настоящее: мины, цепи, якорь… Видно, придумавший этот памятник очень любил флот и тех, кто погиб здесь. Только надо бы написать имена всех погибших. И еще за ним надо больше следить и вовремя ремонтировать.

— Вот здесь, значит, был плацдарм?.. — Турчанский обвел рукой берег, густо усеянный телами загорающих, с торчащими из гальки пестрыми зонтиками, с кабинками для раздевания.

— Никакого плацдарма не было, — глухо сказал Калугин, понимая, что в общем-то придирается к словам, что ему просто хочется, чтоб Турчанский был не прав. — В том году немец нагло пер вперед, а мы, как вы знаете, отступали…

— Ну и что с того? — Турчанский почесал мизинцем рыжую бровь.

— А то, что плацдармы бывают при наступлении, когда надо зацепиться за берег, за клочок земли и удержаться на нем до подхода основных сил, чтоб ударить по врагу, сломить его и наступать…

— Я не вижу большой разницы.

— Разница есть. — Калугин неожиданно для себя стал говорить тем давним, уже полузабытым, сухим и четким военным языком. — Эта группа должна была неожиданно высадиться здесь, прорваться к объекту, уничтожить его и уйти назад…

— Но это место защищалось, — Турчанский ткнул пальцем в свои щегольские желтые сандалеты с затейливым рисунком. — Оно охранялось для отхода группы… Это был, так сказать, временный плацдарм…

— Считайте, как хотите, — Калугин махнул рукой.

— Значит, здесь моряки сошли на берег и…

— Они не сошли, — оборвал его Калугин. — Был шторм, и СК из-за мелководья не мог подойти близко к берегу и нельзя было сойти, надо было прыгать в воду — а в конце ноября, знаете, море не такое тепленькое, как сейчас, — и по грудь, по шею в воде, с оружием, боеприпасами и толом бежать к берегу, и волна накрывала их с головой…

Турчанский вдруг задумался, глядя на море, блещущее синевой, сверкающее пеной прибоя.

— Простите, а что такое СК?

— Сторожевой катер, — с досадой сказал Калугин.

— Потом группа двигалась… — продолжал Турчанский, по-видимому, на основании своих данных, почерпнутых из тех брошюр, книг и архивных документов, к которым он получил доступ. — По пляжу… вот так…

— Здесь она не могла двигаться, — стал выходить из себя Калугин. — На этом участке пляж был заминирован, — вон там — видите, где сейчас временное кафе, — там был дзот… Слышали такое слово или объяснить?

Турчанский улыбнулся:

— Не зазнавайся, Василий…

— Группа прошла через коридор в минном поле вглубь — карту минного поля доставила наша агентура, — обошла огневые точки противника…

 

Глава 22. ПО ДОРОГЕ В АЭРОПОРТ

— Откуда вы все это знаете?! — закричал Турчанский. — Можно подумать, что вы были в этом десанте… — Он пристально посмотрел ему в лицо, и Калугин принял его взгляд. Нет, точнее говоря, он не принял его, а оттолкнул, отбил, как фехтовальщик во время боя отбивает рапиру противника.

— Все может быть, — сказал Калугин.

— Были? Нет, это правда?! — не поверив ему, воскликнул Турчанский. — Вы так хорошо, так подробно все знаете… Вы просто находка для меня! Вы — мое счастье, Василий! — Эти слова покоробили Калугина.

— Воевал, — сдержанно сказал он, — почти вся Россия тогда воевала. Не было у нас тогда другого пути и выбора…

Турчанский восхищенно посмотрел на него.

— Молодец! Какие простые и хорошие слова!

Калугина резанула снисходительность, прозвучавшая в голосе сценариста. Он ничего не ответил, лишь неприязненно пожал плечами. Он стоял среди веселого гула пляжа, смеха и воплей, музыки транзисторных приемников, среди всей этой пестроты купальников и плавок, молодости и загара сильных крепких тел, стоял и вспоминал о другом. И все, что было вокруг, мгновенно смылось, исчезло из его глаз, и он увидел холодную ночь, услышал надсадный рев моря, тяжелые удары в тонкую обшивку катера и хриплый голос их командира, старшего лейтенанта Рыжухина; и еще он увидел встающий перед ними смертельно опасный берег…

— А почему высадили именно здесь, а не у самой нефтебазы?

— Там были дзоты, прожектора, артиллерия, проволочные заграждения, и весь берег пристрелян. Этот участок берега меньше охранялся, отсюда легче было зайти в тыл к немцу.

— А я про это нигде не читал, — слегка растерянно сказал Турчанский, и Калугин подумал: «Не про все, брат, можно прочитать…»

Потом, как и ожидал Калугин, он попросил его проехать вдоль моря и рассказать, где и как шли десантники (они проходили окраинами, а не здесь, где находились дзоты и были установлены прожекторы) и где морякам пришлось трудней всего. Это было так странно, так нелепо — медленно ехать по дороге вдоль набережной и подробно рассказывать, что тогда было… Как будто он платный экскурсовод, гид для туристов!

Все-таки Калугин ехал. Сам вызвался помочь, и отступать было некуда. Скоро у него разболелась голова, и Калугин уже всерьез сожалел, что связался с этим шумным, добродушно-хитрым, суетливым человеком, который ничего по-настоящему не знает о войне. Ему просто нужны были некоторые сведения для завершения сценария.

Пришлось еще несколько раз по просьбе Турчанского вылезать из машины, пояснять и показывать, и сценарист быстро строчил шариковой ручкой в блокноте. Особенно долго задерживал его сценарист возле громадной территории нефтебазы — ее после войны расширили раз в пять, и она почти ничем не напоминала ту, которую они тогда подняли на воздух…

Одно пошло Калугину на пользу от всех хождений вокруг нефтебазы: заправился на АЗС — автозаправочной станции.

— Может, хватит на сегодня? — сказал Калугин, садясь в машину.

Турчанский посмотрел на него умоляющими глазами:

— Последняя моя к вам просьба… Она не простая… Она потребует от вас большой работы, и…

— Что именно? — сухо спросил Калугин.

— Я буду бесконечно благодарен вам и оплачу ваш труд как рецензента, если вы согласитесь прочесть сценарий, это ведь очень важно для дела, а йотом…

Калугин почувствовал холодную ярость, но сумел сдержать себя.

— Прочту. А денег мне ваших не нужно. — Калугин дал газ и по просьбе Турчанского подкинул его до гостиницы, отказался подняться с ним в номер, подождал в машине, и минуты через три тот вынес серую папку. На белой четырехугольной бумажке, наклеенной на папке, было напечатано: «А. Турчанский. «Черные кипарисы». Киносценарий». Калугин сунул папку под сиденье, где был самый необходимый инструмент.

— Здесь не много, — извиняющимся тоном сказал Турчанский, — всего семьдесят страничек… Ровно через пять дней я уезжаю, может, тогда встретимся, поговорим и вы меня опять подбросите в аэропорт.

— Там видно будет, — ответил Калугин.

— Только вы, когда прочтете, не стесняйтесь, говорите все, что думаете…

— Стесняться? А чего мне стесняться? Уж будьте спокойны. — Калугин посадил ожидавшего его грузного узбека в черно-белой тюбетейке и уехал от «Глицинии».

В назначенный срок к ним домой ввалился Турчанский с угощениями в растянувшейся до земли нейлоновой авоське. Калугин всегда любил веселые сборища, гул беседы, хохот за столом, легкий, радостный, будоражащий шумок в голове от вина, разгоряченные лица. Любил. Но сегодня… Сегодня не предвиделось большого веселья, а если и был повод выпить, так только с горя, а Калугин не любил пить с горя хотя бы потому, что у него давно не было горя.

В этом самом сценарии, который он прочел, было столько неточностей, неправды, что Калугин поморщился, увидев Турчанского с виновато-торжественным, сияющим лицом, да еще нагруженного бутылкой и снедью.

— Зачем вы это? — И, чтоб раз и навсегда отрезать себе все пути к отступлению, не поддаться, не смутиться, Калугин сразу отрубил: «Дрянь, вранье… Липа. Все было не так…»

— Хорошо, поговорим… — на лысине Турчанского выступили крупные капли. Для меня это очень ценно…

— Ладно, садитесь… А этого не надо. — Калугин показал на авоську. — Нечего нам с вами праздновать… Ну, во-первых, что у вас за моряки? Я таких не знал, не видел, и они ничего не взорвали бы. Во-вторых, у них были не винтовки, а автоматы: куда в ту операцию с винтовками!.. И тол несли не в ящиках… Ну и так далее. Я там разрисовал ваши страницы — увидите…

Костя, читавший какую-то книгу на тахте, кинул беглый взгляд на сценариста и, видно, сразу поняв, что мешает разговору, ушел из дому, а Леня ничего не понимал или делал вид, что не понимал, и не уходил, что-то рисовал цветными карандашами в альбоме, но глаза его поглядывали на взрослых, поблескивая от любопытства. Калугину пришлось попросить Леню выйти погулять…

А на следующее утро Калугин повез Турчанского по его настоятельной просьбе к аэропорту. Тысячу раз потом ругал себя Калугин за бесхарактерность, за то, что не мог отказать ему.

Калугин крутил баранку, а Турчанский шумел. Они проехали уже около половины пути, а тот все старался оправдаться и что-то объяснить ему: дескать, фильм будет художественный, а не документальный, и допустим домысел. Калугин не соглашался и с утроенной силой продолжал разносить сценарий. Напоследок он даже махнул свободной рукой и отвернулся от Турчанского:

— Не надо было браться за то, чего не знаете… Я не пойду смотреть вашу картину…

Турчанский вдруг вспылил:

— Не ходите! Я пишу не для таких, как вы!

Калугин изменился в лице:

— А для кого же вы пишете тогда? — Он почти машинально убрал газ.

— Для тех, кто способен понимать и чувствовать.

Калугин резко затормозил и холодно сказал:

— Так, значит, я… я, по-вашему… — Он осекся и через секунду крикнул: — Я не повезу вас дальше… Прошу вылезти из машины!

Турчанский был ошеломлен.

— Вы не имеете права!

— Прошу вылезти из машины… — повторил Калугин и, видя, что тот застыл в полной растерянности, сам выскочил из кабины и, с трудом скрывая бешенство, рывком распахнул вторую дверцу, схватил и со стуком поставил на асфальт чемодан и сел на свое место. Только тогда Турчанский медленно, мешковато вылез из такси.

— А я считал вас хорошим человеком… — удрученным голосом сказал он.

— И я! — крикнул Калугин. — Я тоже считал! Вы оболгали не одного меня, а всех… Всех тех… Всех… — Голос его надломился.

Турчанский убито молчал.

— Василий… — запинаясь, начал он, однако Калугин отвернулся от него, и сценарист замолк. — А деньги? — неожиданно вспомнил он и суетливо полез в боковой карман пиджака и никак не мог попасть в него рукой. — Я вам должен…

— Оставьте их себе. — Калугин с силой захлопнул дверцу, дал полный газ и против всех правил движения, едва не врезавшись в какую-то шоколадную частную «Волгу», резко взял влево, развернулся и помчался в сторону Кипарисов, а Турчанский с плащом на руке и желтым чемоданом у ног остался на обочине автострады…

 

Глава 23. ВЫСАДКА

…И вот теперь случилось то, чего Калугин опасался и во что даже втайне не верил. Не хотел верить. Он увидел киноэкспедицию, прибывшую к ним из Ленинграда, и ребят в бушлатах и бескозырках, и сторожевой катер военных лет у берега. Он увидел среди аппаратуры рабочих и разных ассистентов и этого самого типа. Они приехали сюда снимать то, чего здесь не было! Нет, то, что здесь было, но произошло совсем не так, как было описано в этом сценарии. А как это было на самом деле?

— Такси! Свободен? — крикнул парень в сетчатой тенниске — самоуверенный, остроглазый, с черными бачками и руками тяжелоатлета; рядом с ним стояла тоненькая девушка в ослепительно белых узких брючках, расклешенных внизу по моде этого года.

— Куда? — спросил Калугин.

Парень назвал курортный поселок, расположенный между Кипарисами и Скалистым. Калугин кивнул.

— А почему мы едем туда? — капризно спросила у парня девушка. — Нельзя найти что-нибудь подходящее поближе?

— Нельзя! В «Русалке» у меня знакомый метр: кивну ему, и он прикажет, чтобы нам с тобой изготовили такой шашлычок и подали такое винцо — на всем побережье похожего не отыщешь! Не знаю, где он достает и что платит за такую баранину и за таких мастеров-виртуозов… Элитарный ресторанчик! Так что…

— Так что игра стоит свеч! — направила она речь парня в нужное русло и полуобняла за плечи.

Калугин старался не прислушиваться к их разговору: мало ли о чем болтают клиенты? Он держал руки на баранке и упорно думал о своем.

…Как это все было? Во-первых, это было очень-очень давно, будто в другую эпоху. Во-вторых, ему тогда было девятнадцать лет, и он служил матросом на эсминце «Мужественный». Их эсминец конвоировал транспорты с оружием и солдатами в осажденную Одессу, в Севастополь. За эсминцем охотились, но он ловко уклонялся от торпед, сброшенных с немецких самолетов-торпедоносцев, уходил от подводных лодок, подкарауливавших его, громил из орудий главного калибра береговые укрепления врага, отбивался от пикировщиков, вывозил на Большую землю женщин, детей и раненых. И все эти дни и недели, задыхаясь от горящей краски, черный от сажи и копоти, тушил Калугин пожары, уговаривал испуганных детей не плакать, отдавал им свой корабельный обед, зорко смотрел в грозное небо, наполненное ревом вражеской авиации: слишком много было у немцев в том году мощной техники, боеприпасов, умения и наглой уверенности в своей непобедимости… Да, эсминец долго уклонялся от торпед, и все-таки одна торпеда нашла его — врезалась в правый борт. Взрыв потряс корабль, сквозь пробоину хлынула вода, и началась борьба за корабль, за его оружие и за себя. «Мужественный» не потерял плавучести и хода и с сильным креном кое-как дотащился до своего берега. Калугин был представлен к награде медалью «За отвагу»…

Он посмотрел в зеркало на своих клиентов, на парня с бачками и девушку в вызывающе тесных белых брючках с огромной золотистой пряжкой — под морскую сработана, только без якоря. И вдруг ему стало жаль их, что не испытали они того, что испытал в их годы он, и рано понял — нельзя было не понять! — некоторые обычные, но великие истины… Например, что такое взаимовыручка и матросское братство, когда за жизнь друга кладешь свою, что такое отвага, мужество, честь… Что они знают, эти вот ребята, о тех днях? Сжимала ль когда-нибудь их сердца ледяная, сводящая скулы ненависть к врагу? Колотились их сердца, захлебываясь от настоящей боли, горечи, беспомощности и любви к людям, которые тысячами гибли на суше, тонули с кораблями — море, случалось, чернело от бескозырок, — но не сдавались: берегли каждый патрон и ходили в штыковые атаки?..

…Калугин удрал через неделю из госпиталя; туда его положили из-за пустяковых ранений, полученных им во время воздушных налетов и торпедирования: его наскоро перебинтовали в море, и он воевал, не смыкая глаз, красных от бессонницы и жара.

Эсминец «Мужественный» встал на ремонт, и Калугина как одного из лучших матросов без его ведома включили в ремонтную группу. А он не хотел оставаться здесь. Он рвался на другой — любой, только действующий боевой корабль и, наверно, добился бы своего, если бы случайно не узнал, что через несколько недель предстоит выброска небольшой оперативно-диверсионной группы на территорию, захваченную врагом. Куда, когда и для чего — военная тайна, но нужна была только молодежь и добровольцы. И Калугин, подбив с собой нескольких ребят с эсминца, списался на берег, в морскую пехоту, и попал под командование морского офицера, старшего лейтенанта Рыжухина. Он был невообразимо худ, невысок, молчалив, с острым, сдержанным блеском в узких серых глазах. Калугин, тонкий и щуплый, был самым молодым из добровольцев, но выглядел еще моложе своих лет из-за этой щуплости, из-за того, что густо пробивающиеся усики его были почти бесцветными, и, казалось, у него и намека на них нет. Калугин с первого взгляда пришелся не по душе Рыжухину; тот сразу спросил у него: «Сколько месяцев служишь?» Калугин ответил. «Тридцать килограммов взрывчатки на горбе донесешь?» Калугин и здесь ответил четко и кратко. И то, что он, если надо, донесет и все пятьдесят килограммов, подтвердил старшина 1-й статьи Константин Озерков и поощрительно подмигнул оробевшему Калугину. «Проверим», — бросил Рыжухин, стал знакомиться с другими добровольцами. Как собирается командир проверить его, Калугин понял через три дня, когда начались тренировки. Всю их группу (в группе было, как по секрету рассказал Калугину Костя, на десять моряков больше, чем нужно) погружали на небольшой сторожевой катер и отвозили к дикому, безлюдному берегу в двух милях от базы, и там они в полном снаряжении вместе с Рыжухиным, его заместителем лейтенантом Гороховым и командирами отделений отрабатывали высадку десанта: кидались в холодную воду и, подняв над головой оружие и вещмешки, мокрые по пояс, а кто и по шею, выходили на берег, ползли по гальке и проделывали все то, что предстояло им проделать через несколько недель…

Калугин с Костей и еще двумя моряками — теперь уже морскими пехотинцами — тащили на себе, кроме оружия, тяжелый груз в мешках.

С автоматами в тот год было плохо, многие и в глаза их не видели, а вот морякам выдали новенькие автоматы ППШ, потому что от длинных и тяжелых семизарядных винтовок мало было бы пользы в той операции, к которой их так старательно готовил Рыжухин. Голодные, измученные, в мокрых бушлатах, со стертыми от лямок плечами, возвращались они в казарму, чистили и смазывали оружие, и после каждой тренировки на одного-двух человек уменьшалась их группа: один был слишком мал ростом, и когда у берега прыгал в море, вода плескалась около его ушей и рта, и он сильно хлебал; другой оказывался нерасторопным, неловко, с промедлением прыгал, неправильно полз по-пластунски через пляж; третий плохо стрелял с ходу; четвертый слишком долго перезаряжал вслепую диск автомата и плохо ходил и ориентировался на местности с завязанными глазами… Рыжухин был беспощаден: глядя на часы, он определял время, за которое каждый моряк перезаряжал вслепую диск; сорвав голос, кричал он на нерасторопных, личным примером показывал, как нужно прыгать в воду, взбираться на крутой берег, швырять из-за валуна учебную гранату, разбирать и собирать трофейный пулемет или пистолет, снимать часовых… За десятерых, наверно, он напрыгался, наползался, нашвырялся и был самый мокрый, самый измученный, худой и самый неутомимый: на то и командир…

Одно обстоятельство вызывало недоумение моряков: после всех испытаний, проверок и отсевов среди них все еще оставался Петя Кузьмин, крошечного роста и довольно-таки тщедушного сложения морячок, которого во время высадки на берег какому-нибудь дюжему десантнику приходилось брать на плечо. Его почему-то упорно не отчисляли из группы, хотя тщедушное сложение было не единственным его недостатком: он и стрелял плоховато и гранату бросал на такое расстояние, что, если бы она была не учебная, сам был бы непременно поражен ее осколками.

— Начальству видней, — сказал как-то о нем на камбузе Костя, — верно, у Петьки есть другие, неизвестные нам доблести… Вне конкурса идет!

Калугин лез из кожи вон, чтобы остаться в группе, в отделении Кости, который отныне стал его корешом, его первым другом, и, кажется, добился своего: Рыжухин больше не бросил на него ни одного неодобрительного взгляда. Впрочем, и ласкового тоже не бросал. Калугин ни на шаг не отставал от командира своего отделения, даже упросил одного морячка уступить ему койку, стоявшую рядом с Костиной, ловил каждый его взгляд и слово, и приловчился быстро, как и старшина 1-й статьи, продевать руки в лямки и легко двигаться с тяжеленным мешком, пока что наполненным камнями, а не толом, и старательно осваивал взрывное дело.

— Наш старлей лишь с виду свиреп, — шепнул ему однажды с койки Костя. — Считай, что тебе крупно повезло: я с ним с одного утюга, год прослужил вместе, знаю: не всякий родной батя будет так печься о сыне, как он о матросе… Наша операция покажется конфеткой с шоколадной начинкой по сравнению с нынешним черным хлебом…

Конфеткой та операция не показалась.

20 ноября в пятнадцать ноль-ноль, захватив большой запас горючего и всю, теперь уже окончательно просеенную и проверенную группу — Петя Кузьмин оставался в ней, — сторожевой катер отошел от пирса базы, развернулся и двинулся в открытое море. В вещмешках уже были не камни, и ремни оттягивали не учебные гранаты. С автоматами, при длинных, хорошо отточенных с вечера ножах, с четырьмя РПД — ручными пулеметами Дягтярева и маленькой походной рацией, плотно сидели десантники в тесных кубриках и слушали, как глухо ревет за переборками Черное море, словно чужое, не обещая ничего хорошего, как злобно хлещет в совсем не броневые, крашеные дощатые борта, поднимая и круто опуская их СК.

— А кем твой батя работал в Ржеве? — обдавая Калугина горячим дыханием, спросил Костя, сидевший рядом; он был веснушчат, курнос, широколиц, с пронзительно синими глазами, которые и сейчас светились радостью и удивлением, точно и не шла тяжелая, беспощадная, непредвиденно грозная и трудная война, и у них, морских пехотинцев, была райская жизнь…

— На паровозе, — ответил Калугин, — машинистом. А что?

— Да ничего, так я… Ты-то вот куда метишь?

Калугин слабо пожал плечами, слабо потому, что слишком плотно сидели.

— Там видно будет. Не решил еще. Может, здесь, на море, останусь… Ну это, сам понимаешь, если…

— А вот этого не делай, Васька, ни в коем разе! — Костя, кажется, даже испугался за него. — Здесь нехорошо жить… Я бы лично ни за что… Отдыхать здесь положено трудящимся, а не жить… Батя твой чего возит, товарняк?

Калугин кивнул и опять хотел спросить: «А что?» — но не спросил.

— А ты-то, Васька, международные поезда водить будешь, в Париж или в Берлин… Не возражал бы?

Эта мысль показалась тогда просто дикой, и Калугин не мог сразу понять, к чему клонит друг: подначивает или всерьез.

— В Берлин? Так там же Гитлер! И в Париже теперь не лучше…

— Так это ж временно! На год, на два… А что это? Миг в истории человечества!.. Эх, ребята… — Бушлат у Кости был снизу доверху наглухо застегнут, но все равно у тонкой, с кадыком, загорелой шеи слабо синела, нет, скорей угадывалась, полоска тельняшки. — Кончится скоро вся эта хреновина, скажем себе: «Хватит!» — остановимся и погоним немца в хвост и в гриву аж до самого Рейна. Знаешь, что я после войны сделаю?

Калугин с интересом глядел на него и на товарищей в бушлатах и бескозырках.

— Приеду к своим старичкам в Хвалынск и, может, свадьбу сыграю, если только она дождется, а потом возьму ее и прикачу вот сюда, к кипарисам и магнолиям, на отдых, значит, да будем с ней ходить под ручку и загорать на пляжах…

— Здесь вино дешевое, — заметил кто-то, — а после войны будет еще дешевле.

— И ни одного «мессера» над головой, а только ласточки… — добавил другой.

— И все клецки с рожками выловят из моря, — сказал третий, — плавай себе, где хочешь, ныряй, хватай за хвост дельфинов…

«А ведь будет же так, будет… — подумал Калугин, слушая тревожный гул осеннего моря, — только рано сейчас вспоминать о своей девушке и мечтать о поездке на курорт…» Время от времени Рыжухин уходил от них в рулевую рубку, связывался по радио с базой, с командованием и, очевидно, получал какие-то последние распоряжения и поправки. Потом возвращался, садился рядом с ними, и жесткие серые глаза его становились мягкими, и совсем нельзя было сказать, что он, их командир, резкий и беспощадный. Он молча слушал разговоры, и на его лице прочно закрепилась какая-то странная, тихая и даже виноватая улыбка, будто он лично втравил их в это рискованное дело и теперь просит за это прощения.

Время от времени Рыжухин отгибал край рукава и поглядывал на часы. И снова уходил в рубку. Когда он вернулся в последний раз в кубрик, у него было уже совсем другое лицо — строгое, непроницаемое. Он вынул планшет с картой района действий и впервые подробно рассказал им о предстоящей операции. Выяснилось, что они должны были незаметно подойти к небольшому городу Скалистому, сойти на берег в том месте, где он, по агентурным сведениям, почти не охраняется и где был в сплошном минном поле узкий коридор, углубиться на территорию и, следуя за проводником группы бойцом морпехоты Петром Кузьминым, уроженцем Скалистого — так вот почему его оставили! — обойти город и выйти к нефтебазе, сильно охраняемой противником, стремительно прорваться к ней, взорвать и, использовав растерянность врага, вернуться на свой СК. Если же враг быстро опомнится и закроет наиболее безопасный путь отхода, следует дать две зеленые ракеты и пробиваться к морю через заминированный пляж: СК подойдет туда. Далее Рыжухин пояснил, что эту нефтебазу долго пыталась разбомбить наша авиация, но все неудачно и даже было потеряно два самолета: слишком плотный был заградительный зенитный огонь. Командир говорил о порядке высадки и о группе прикрытия, обеспечивающей отход, о точном маршруте движения и о действиях ударной группы во главе со старшиной 1-й статьи Озерковым…

Катер сбавил обороты, пошел медленней, и еще громче загудело за тонкой переборкой море, и сильней стало подбрасывать суденышко.

— Приготовиться, — прежним, командирским голосом сказал Рыжухин, встал, и тотчас встали его заместитель лейтенант Горохов, командиры отделений и все десантники, надевая вещмешки с боеприпасами и сухим пайком, поправляя на плечах лямки, подхватывая оружие.

Гуськом выбрались на палубу. Впереди — черный, почти невидимый, погрузившийся в холодную ночь берег, грохочущий прибоем, обдающий ветром, и вокруг ни огонька — ни на берегу, ни на катере. На самых малых оборотах подходит СК к черте прибоя. Ближе, ближе — чтоб было не очень глубоко, и можно было прыгать с борта.

Волны уже перекатываются через палубу, хлещут по ногам. Впереди — тусклый блеск пены. В лицо — брызги. Калугин стиснул в зубах солоноватую ленту, чтоб не сдуло бескозырку. В небе темно — ни луны, ни звездочки. Повезло… Рыжухин махнул рукой, и в воду, придерживаясь за канат, первым прыгнул лейтенант Горохов. Он был высокий, и вода пришлась ему по грудь. И тотчас, вскидывая вверх автоматы, ручные пулеметы и вещмешки с боеприпасами, в ледяную клокочущую воду стали прыгать моряки. С особой осторожностью спустили и приняли на руки радиста с походной рацией. Каждое их движение по сто раз было заранее отработано, и высадка шла более гладко, чем на некоторых тренировках.

Вот спрыгнул в воду Костя, Калугин подал ему с борта мотающегося катера твердый угловатый мешок с толом, старшина схватил его и, поудобней приладив на плече, медленно двинулся к берегу. За ним в море спрыгнул Калугин — сразу промок и тело свело от холода, — получил в руки такой же мешок, прочно пристроил его на плече и пошел за Костей.

В спину били волны, подталкивали, охлестывали, и Калугин несколько раз чуть не упал, поскальзываясь на камнях, покрытых слизью и водорослями. Но всякий раз удерживался. Кости уже не было видно, исчез, растворился во тьме. Калугин двигался вперед. На ремне его болтались гранаты, на шее — автомат. Только бы не ухнуться в воду, только бы не обнаружил их враг, не включил и не направил сюда прожекторы…

 

Глава 24. ВЗРЫВ

— Приехали, — сказал парень в белой тенниске, оторвав Калугина от мыслей, и протянул ему новенькую, ни разу еще не переломанную трешку. Счетчик показывал два с полтиной, и Калугин полез в карман за сдачей.

— Не надо, — небрежно бросил парень, повернул ручку дверцы и выпустил из машины девушку. «Сопляк, — подумал Калугин и обиделся, никогда он не обижался на своих клиентов, а старался найти с ними общий язык и согласие, но сейчас от воспоминаний и собственных неудач все у него так обострилось и напряглось, что он обиделся. — «Перед этой красоткой форсишь? А сам ли заработал эти деньги, чтоб разъезжать на такси и угощать ее? Не папаша ли, какой-нибудь начальничек или работник прилавка, дал? Зелененький, не знаешь почем фунт лиха, а уже нос дерешь. Принимай же сдачу копейка в копейку, чтоб не прикидывался этаким барином перед девчонкой…» Пока Калугин, быстро высыпав на ладонь мелочь, отсчитывал сдачу, они уже вышли из машины — красивые, загорелые, с беззаботными лицами.

— Эй, возьмите! — Калугин в окно протянул сдачу, однако парень даже не обернулся на его голос. — Сдачу возьмите! — громче сказал Калугин, но парня и его подружки уже и след простыл. Ну и черт с ними!

Калугин включил газ, чтоб двинуть дальше, но здесь, сотрясаясь всем телом, к нему подбежала пожилая, рыхлая, сильно затянутая и пестро одетая дамочка. Калугин с усталой грустью посмотрел в зеркало на узкие подкрашенные губки дамочки, на плотный, старательно наведенный румянец на ее щеках, под которым угадывались морщины, и подумал, что вот эта, конечно, помнит войну и была она тогда молоденькой девушкой, не старше подружки предыдущего пассажира; она приехала сюда, чтоб сбросить заботы, возраст и снова почувствовать себя молодой и красивой. Но если и ей он начнет вот сейчас рассказывать, как все было здесь, когда высаживали их десант, она ничего не поймет и будет смотреть на тебя, как на полоумного. Да и самому Калугину трудно, невозможно было теперь поверить в то, что происходило той ночью…

…Он уже выбрался на берег, когда услышал, точнее, почувствовал сзади какое-то движение, какую-то задержку в высадке. Он обернулся и в темноте увидел — нет, опять, скорее, почувствовал, — что волны кого-то сбили с ног и потащили в море. Конечно же, это был Петя Кузьмин! Его вытащили, поставили на ноги, и тут же, на гальке, десантники разобрались по отделениям и, оставив на берегу небольшую группу прикрытия, углубились в ночь. Шли довольно плотно, чтоб не нарушить границу коридора. Впереди — мокрый, в чавкающих сапогах, с обвисшими лентами бескозырки — двигался Петя Кузьмин, показывая дорогу. Калугин с грузом шел за Костей. За ним еще двое с грузом. Они шли, сильно подаваясь вперед под тяжестью, а сзади и по сторонам двигались их товарищи, словно прикрывая, защищая их, потому что в вещмешках находилось то, от чего зависел успех всей операции.

Было очень темно. Казалось, луна и даже звезды получили строжайший приказ не высовываться из-за туч, и они неукоснительно выполняли его. Наверно, было холодно, но Калугин не замечал этого. Где-то совсем рядом спал городок, настороженный, захваченный врагом, из-за каждого угла или дерева грозивший им окриком часовых или пулеметной очередью…

Неподалеку остервенело лаяли собаки. Справа, ближе к нефтебазе, время от времени вспыхивали прожекторы (десантники тогда инстинктивно прижимались к земле и замирали), пробегали по низкому небу, забитому тяжелыми ночными тучами, по черному штормовому морю и гасли. Тогда моряки отрывались от земли и, пригнувшись, длинными перебежками следовали дальше. Скоро они пересекли пустынное шоссе, обошли с тыла Скалистый и по окраине его, ближе к горам, через сады, виноградники, завалы и каменные ограды, по тропке, с детства знакомой Пете Кузьмину, двинулись к нефтебазе. Указательный палец Калугина упирался в спусковой крючок автомата. Тяжести ноши он почти не чувствовал.

Он видел впереди мешок Кости и шел за ним.

Потом тропа спустилась вниз. У темного кирпичного строения остановились на минуту. Передохнули. Рыжухин с Гороховым и командиры отделений шепотом посовещались о чем-то, и группа метнулась дальше, перебегая от здания к зданию. Совсем рядом с ними прошла машина. Потом до них донеслась громкая, отрывистая немецкая речь, впервые услышанная собственными ушами вражеская речь — противник считал, что ему не от кого прятаться, и вся группа вбежала вслед за Петей через калитку в воротах в глубокий двор и переждала, пока голоса не удалились и не замерли в ночи. Спереди все сильней бил в нос запах бензина. Он густел, крепчал, и скоро от него стало мутить и поташнивать — они приближались к цели.

Нефтебаза, как они уже знали, сильно охранялась, и пробраться к ней незамеченными было невозможно. Пока что десантникам везло: их не обнаружили. Осталось последнее — бросок к воротам. Подождали, оглядываясь, выбирая момент, и по жесту Рыжухина ринулись через открытую площадь: впереди — отделение прорыва и саперы. У высокого проволочного заграждения, окружавшего нефтебазу, их окликнули. Бесшумно убрать часовых не удалось, и тишину ночи прорезала автоматная очередь. И все же удар был так внезапен, что противник почти не оказывал сопротивления. Костя, с напряженным, застывшим лицом стоявший у кипариса (он прислонил к нему мешок с толом), крикнул Калугину и двум другим морякам с толом: «За мной!»

Очевидно, передовое отделение уже прорвалось на территорию нефтебазы, расчистив им дорогу. Они кинулись к воротам. Перестрелка усилилась. Частые вспышки и трассирующие пули разрывали тьму. Спереди и справа, захлебываясь, беспрерывно строчили пулеметы, раздавались испуганные крики немцев. Нельзя было понять, где свои, где чужие. Вблизи разорвалась граната, осколки с визгом прошли возле головы Калугина, и один осколок, кажется, задел его бушлат. Вокруг свистели пули. Рядом, пригнувшись, пробежал Рыжухин. Он не стрелял: можно было попасть в своих. Внезапно дорогу им преградил сильный пулеметный огонь.

— Ложись! — закричал старший лейтенант, и они, как подкошенные, плюхнулись на землю. Мешок столом едва не раздавил Калугина, когда он упал вместе со всеми. Рыжухин послал одного моряка с гранатами подавить пулемет. Моряк пополз, однако его тут же срезала пуля. Командир послал другого бойца, но и тому не удалось доползти живым на расстояние броска гранаты. Тогда моряки открыли бешеный огонь по пулемету. Он замолк. Моряки поднялись — двое помогли Калугину встать на ноги с мешком — и бросились через пули и осколки к воротам.

Огонь усиливался. Казалось, уже со всех сторон работают пулеметы. Все гуще прорезали ночь струи трассирующих пуль. Красные, желтые, синие. Вспыхнули прожекторы и заметались по морю и небу. Впереди ярко загорелся сарай. Над головой повисло на парашютах несколько осветительных ракет. Стало светло, как днем.

Калугин бежал за Костей, бежал на осколки и пули, и они обходили его. И все равно хотелось уменьшиться, сжаться в комок, упасть, зарыться в землю. Но нельзя было упасть, нельзя — он не встал бы уже с этим мешком один, без помощи товарищей. А товарищей могло не оказаться рядом.

Наконец он вбежал за Костей во двор нефтебазы, спотыкаясь о трупы — чьи — некогда было разглядывать. Один раз он споткнулся о раненого десантника, корчившегося на земле, и грохнулся бы со всей поклажей наземь, если бы чья-то рука не поддержала его. Калугин устоял.

— За мной, за мной! Не отставай! — кричал Костя, время от времени оглядываясь на него и на второго моряка с толом. Третьего не было с ними — где он? Погиб?

— Сюда! Полундра!

И Калугин бежал за Костей.

Вот и огромные, тускло отсвечивающие от вспышек металлические емкости — баки с горючим, впаянные в бетон; за ними — длинные каменные сараи, горы металлических бочек, служебные строения и большие щиты с грозными надписями еще на русском языке: «Огнеопасно! Не курить! Одна спичка может уничтожить всю нефтебазу!» И хорошо бы, если бы уничтожила…

Десантники бежали дальше. Под ногами гремел твердый бетон. Вдруг Костя остановился. Оглянулся, что-то выискивая.

— Сюда! — Он потащил Калугина за руку к гигантскому, круглому, уходящему в небо баку. — Снимай! — перекосил плечи и стал поспешно сдвигать лямку мешка. Два бойца их отделения, тяжело дыша, рывками принялись стаскивать мешки с Калугина и второго матроса. Остальные с автоматами залегли вокруг, готовые прикрыть их огнем. Костя с Калугиным подтащили мешки к самому баку, вывалили из них взрывчатку — желтые, как мыло, брикеты толовых шашек. Костя воткнул в конец черного бикфордова шнура взрыватель, прикусил зубами, вставил взрыватель в дырку одного брикета, подсунул его под гору взрывчатки, прикрыл эту гору валявшимся поблизости деревянным щитом и махнул морякам рукой — отходите!

Калугин с товарищами ринулся к выходу, Костя — за ними, проворно и сноровисто отматывая обеими руками с большого мотка бикфордов шнур. В такт движениям на его шее болтался автомат. Теперь оставалось главное — отбежать на безопасное расстояние, поджечь шнур, и нефтебаза взлетит в воздух. И тогда, если они останутся в живых от взрыва, можно будет пробиваться к морю, к катеру.

У ворот уже завязался настоящий бой: основная группа десантников с ручными пулеметами не пускала опомнившегося противника на территорию нефтебазы. Впереди, низко пригнувшись, бежал Калугин и три уцелевших матроса их отделения, за ними Костя с мотком шнура, моток стал уже совсем маленьким. Еще несколько метров, и он должен поджечь его…

Вдруг Костя вскрикнул. Калугин обернулся. Его командир, не выпуская из рук мотка, громко ругался и короткими очередями бил по углу приземистого каменного строения. От осветительных ракет, прожекторов и вспышек было до рези в глазах светло. Это был белый, неживой пульсирующий свет, полный черных мятущихся теней.

Костя стрелял, и любая из его пуль, наверно, могла преждевременно взорвать нефтебазу и их вместе с нею. Внезапно из-за каменного строения вылетела граната. Враг уже не считался ни с чем. Забыл, что тоже мог взорвать себя. Калугин с товарищами растянулись на бетонной площадке. Граната стукнулась у Костиных ног. Он отскочил от нее, но тут же вернулся, схватил за длинную ручку, швырнул к строению, из-за угла которого выбежали пригнувшиеся черные тени. Граната разорвалась в воздухе, подлетая к этим теням, и разбросала их в стороны. Больше тени не шевелились.

Учащенно дыша, весь мокрый, с растрепанными волосами — видно, бескозырку сбило пулей, — Костя прижал к косому срезу бикфордова шнура спичку, чиркнул по ней спичечным коробком. Спичка вспыхнула, и по шнуру быстрыми скачками побежал дымок, побежал к горе толовых шашек.

— Чего стоишь? На выход! — крикнул Костя Калугину.

— А ты?

— На выход, говорю!

«А если немцы помешают ему?» — подумал Калугин, посмотрел на уходивший к бакам тонкий шнур, и палец его запрыгал на спусковом крючке автомата. Костя глянул на часы — рассчитывал время взрыва. И время, когда нужно было немедленно уходить. Судя по всему, это время уже наступало.

— Пора, мы не успеем уйти! — Калугин дернул Костю за полу бушлата.

Костя ничего не ответил ему, потому что из-за складских помещений появилась новая группа немцев. Откуда их здесь столько? Моряки попадали на бетонную площадку и стали бить по ним. Немцы тоже залегли и открыли по морякам ураганный огонь. Пули с визгом отскакивали от бетона. И здесь Калугин заметил, что Костя пополз назад, туда, откуда они только что пришли. Неужели пуля перебила шнур?

Калугин по-пластунски пополз за Костей. Нельзя было оставлять его одного. Сзади двигался, отстреливаясь, еще один десантник. Обернувшись, Костя заметил их.

— А вы куда? Назад! — закричал он. — Уходите! — И пополз дальше, к тому гигантскому баку.

Немцы продолжали стрелять по ним. Осколки цемента секли щеки. Тогда ползший за Калугиным матрос, лежа, отвел назад руку с гранатой, размахнулся и швырнул в них. Грохнул взрыв. Огонь прекратился. Костя привстал и, сильно хромая — теперь было видно, что он серьезно ранен, — побежал к взрывчатке. Калугин с матросом кинулись за ним. Через несколько шагов матрос схватился за грудь и боком повалился наземь. Меж его пальцев била кровь, лицо передергивала судорога. Калугин догнал Костю и, придерживая, полуобняв его, побежал с ним.

— Уходи! — Калугин увидел яростное, закопченное, искривленное от боли лицо. — Уходи сейчас же! — Костя сделал жест, будто сейчас сорвет с ремня и бросит в него последнюю гранату.

— А ты что ж? — закричал Калугин. — Я с тобой!

— Уходи… Я приказываю!

Калугин остановился, посмотрел ему в лицо и… побежал от него. Опять остановился, обернулся. И побежал дальше.

Все, кто уцелел, выскочили из ворот нефтебазы и, на ходу отстреливаясь, стали уходить в сторону моря, а кое-кто, как успел заметить Калугин, к той тропе, по которой привел их сюда Петя Кузьмин. Во тьме, разорванной вспышками выстрелов и огнем ракет, трудно было понять, кто жив, кто ранен, кто погиб. Нигде не было видно и радиста. Убит? Успел ли что-нибудь передать в базу по своей рации? И Рыжухина нигде не было видно. Только лейтенант Горохов с пистолетом в руке и еще человек пятнадцать моряков — некоторые были наспех перебинтованы — отходили к морю. Кого-то несли, кто-то громко стонал.

И здесь из-под ног Калугина ушла земля, его швырнуло в сторону. Земля, казалось, развалилась надвое, и он стремительно полетел в образовавшуюся трещину. И глаза его ослепли от ярчайшего огня, на мгновение смахнувшего ночь…

 

Глава 25. ДЕЛЬФИНИЙ МЫС

— Остановитесь, пожалуйста, здесь, — попросила пассажирка неподалеку от морского порта в Кипарисах. И не успел Калугин сунуть в карман ее деньги, как с двух сторон его окружили горластые небритые мужчины в огромных кепках с длинными козырьками. С криками: «Шеф, привет!» — они стали решительно открывать дверцы машины. Калугин все еще был так погружен в прошлое, что резкие голоса их оглушили его, ошарашили, а их неожиданное появление показалось нападением.

— Куда вам? — спросил Калугин. — И нельзя ль повежливей.

— Ты что, забыл нас? — затараторили они, перебивая друг друга и выразительно глядя ему в глаза. — На рынок…

«Ах, это же те самые, — сразу вспомнил Калугин. — Из Сухуми или Батуми пришел теплоход…»

Несколько раз возил он их от Кипарисского порта и аэропорта к рынку, до отказа набивая багажник машины тяжелыми, ароматными корзинками и ящиками. Они заранее суют десятку и пакет с клубникой — «жене на угощение». Калугину во что бы то ни стало захотелось вдруг сбить с них наглость. Чтоб не думали, что все можно купить.

— С товаром? — спокойно спросил Калугин. — Покажите? Ага, корзины текут… Не возьму, не могу пачкать машину.

— Что такое?! — возмутился пожилой. — Что за ерунда! Где текут? Что за фокусы?

— Прошу отойти от машины! — Калугин с силой захлопнул открытую кем-то из торгашей дверцу, резко дал газ, и они в испуге отскочили от такси. Слыша сзади их угрожающие голоса, Калугин погнал машину к центру города. И в его уши опять вошел тот гулкий, чудовищный, давящий на барабанные перепонки грохот взрыва…

…Первым, о ком подумал он, когда вскочил на ноги, сбитый воздушной волной, был Костя. Видно, поджег шнур возле самого бака. В том месте, где была нефтебаза, полыхал пожар. Горючее после взрыва широко разлилось, и все вокруг пылало, распространяя нестерпимо душный жар. Кривые, раздуваемые ветром языки огня лизали тучи, тянулись все выше и, окутанные черным жирным дымом и гарью, ширились, стараясь сжечь, испепелить все, что было вокруг. Пользуясь замешательством врага, оставшиеся в живых десантники прорвались к морю. В небо, как и было условлено, взлетели три зеленых ракеты, означавшие, что катер должен подойти сюда, чтоб взять на борт моряков.

Однако противник уже очухался от взрыва и обрушил на берег не только пулеметный, но и минометный и даже орудийный огонь. Десятки осветительных ракет, разбрасывая искры, на парашютах висели над головой. Одна группа наткнулась на минное поле — в небо взметнулась галька и черная земля. Кое-кто упал замертво. Раненые не могли встать и ползли к морю, кто был в силах помочь, тащили их. Враг, опасаясь высадки десанта, сильно укрепил берег у нефтебазы, и морякам приходилось подлезать под колючую проволоку, рубить ее саперными лопатками и прятаться от прямого пулеметного огня за буграми и рельсами.

— Калугин, на прикрытие! — крикнул лейтенант Горохов, и он, полуоглушенный и закопченный, но, кажется, до сих пор не раненный, вместе с лейтенантом и двумя другими моряками бил из автомата, прикрывая посадку на катер раненых — на их неустрашимый, их верный СК. Ранены были почти все. Они помогали друг другу подползти к берегу — там, очевидно, не были заложены мины, помогали удержаться на ногах от ударов волн и взобраться на борт катера, едва заметного в белых гребнях.

Калугин с моряками вел огонь по вражеским цепям, которые приближались к ним; вжавшись в гальку, спрятав голову за небольшой валунок, бил из автомата и медленно отползал к воде. Это был… Да, это был их плацдарм, маленький, крошечный, каменистый, насквозь простреливаемый плацдарм, и от того, удержат ли они его еще пять минут, зависела жизнь раненых, их товарищей, их друзей, их братьев…

Больше Калугин ничего не помнил.

Неподалеку от него разорвался снаряд, его контузило и отбросило воздушной волной. Очнулся он через какое-то время и увидел над собой багровое зарево. Оно тяжело колыхалось над ним и, казалось, обдавало жаром. Он лежал навзничь, и до него глухо, точно уши заложило, доносился треск автоматов и возбужденные крики немцев.

Калугин повернулся на бок и посмотрел на море. Вскидывая столбы воды, там рвались снаряды. Враг старался попасть в суденышко, которое отходило все дальше и дальше от берега. И тогда он понял: все…

Немецкая цепь, строча из автоматов и подбадривая себя криками, приближалась к берегу. Калугин пополз к воде, волоча за собой пустой автомат: так и не выпустил из рук, когда его отбросила взрывная волна. Его охлестнуло холодом, и от этого стало легче. А может, и контузило не сильно. Чтоб освободить руки, надел автомат на шею и нырнул. Волной сорвало бескозырку. Калугин успел схватить ее, сунул за борт бушлата и поплыл вдоль берега подальше от этой орущей и строчащей черной цепи, от этого пожара. Он вдруг ощутил необычайный прилив сил и, скрываясь в гребнях и потемках, продолжал плыть. Здесь было неглубоко, и, когда волна отходила, он касался ногами дна и шел вперед, а когда опять налетала волна, нырял под нее. Так он плыл и шел по дну с полкилометра, а может, и больше, не чувствуя усталости и холода. А когда зарево и берег, где они прикрывали посадку, удалились от него, Калугин выбрался на гальку и побежал вдоль моря.

Вдруг он увидел впереди чью-то тень, услышал окрик и снова кинулся в воду. Однако никто не догонял его, не стрелял вслед. Все равно выходить на берег было опасно, и он брел по воде, каждую секунду готовый броситься в нее. Там, над городом, по-прежнему полыхало зарево, а здесь было темно, хоть глаза выколи. Калугин шел очень долго и наконец увидел перед собой на фоне чуть посветлевшего неба выдающийся далеко в море черный мыс.

Близился рассвет, и нужно было где-то укрыться, где-то здесь — подальше от города. Калугин в потемках пошел вдоль мыса, пошел почти на ощупь, вытянув вперед одну руку, чтобы не упасть. Он шел по береговой кромке, потом по узкому карнизу отвесной скалы. Он приближался к острию мыса, когда скала под его ногами оборвалась. Он вскрикнул и ухнул в воду. Сильный ветер, дувший здесь, и течение стали относить его в море.

Калугин заработал руками и ногами, сопротивляясь ветру и течению. Ныряя и отдуваясь, хлебая соленую воду, он пытался уцепиться руками за осклизлые камни и плиты у темного мыса. Ремень автомата нестерпимо резал шею и тянул ко дну. Захлебнувшись и погрузившись в круговерть, Калугин полубессознательно стянул через голову ремень автомата, отпустил его, вынырнул — и сразу стало легче и свободней. Но лишь на секунду. Хотя он был в ледяной, сводящей дыхание воде и еще не знал, выберется ли живой на берег, его вдруг больно уколола мысль: вот и лишился вверенного ему оружия, которое он обязан был беречь не меньше жизни и за потерю которого теперь придется отвечать по всей суровости военного времени.

Волна, неожиданно хлестнувшая сзади, приподняла Калугина вверх, бросила вперед, но не очень сильно не разбила о скалу, а отошла, а он остался висеть на' плоской шершавой плите, вцепившись руками в один край ее. Он стал карабкаться, подтянулся, лег на живот, помаленьку продвигаясь дальше, закинул одну ногу, вторую, очутился на плите и увидел перед собой узкое черное отверстие в скале. Оно оказалось входом в довольно глубокую пещеру. Калугин сунул в нее голову — в пещере было сухо и безветрено. Он влез внутрь и почувствовал такую усталость от всего пережитого, от холода, страха, боли и раскаяния — как вернется в свою часть без автомата? — что не мог больше ни о чем думать. Он привалился к каменной стене и забылся.

Проснулся он от странных, невнятных звуков, доносившихся снизу: под ним что-то тяжело и жалобно вздыхало и хлюпало. Калугин прислушался и чуть успокоился: кажется, это море… Он осторожно пополз к выходу и ощутил острую боль в правом плече. Не ранен ли?

Поморщился, но прежде чем снять толстый, намокший, сжимавший тело бушлат и оглядеть плечо, выглянул наружу. В жиденьком зыбком свете ноябрьского утра слева от него лежал серый пустынный берег с кривыми и ржавыми грядами водорослей, выброшенных штормящим морем, а еще дальше, за домиками Скалистого, на другом конце его, где была нефтебаза, все еще густо и низко стлался тяжелый черный дым…

«Костя…» — подумал Калугин, но тут же отпрянул от входа в пещеру: сверху, над головой, над этим громадным мысом раздался оглушительный рев, и Калугин в просвете входа в пещеру увидел ИЛ-2 с красными звездами на плоскостях. Штурмовик прошел над темным от туч и волнения морем и удалился в ту сторону, откуда вчера ночью пришел их катер. И Калугин почувствовал некоторое облегчение: не все еще потеряно, ведь где-то там, не так далеко отсюда, их база с гаванью, в которой стоят грозные подводные лодки и их ремонтирующийся эсминец, его боевая часть, матросский клуб и знакомые ребята… Где сейчас их СК? Успел ли взять всех оставшихся в живых десантников?

Уж Костю он не взял, это точно… А что, если случилось невозможное и Костя спасся, отполз за минуту до взрыва и даже погрузился под обстрелом на катер? Нет, такого не бывает. Если кто случайно и уцелел от взрыва, тот неминуемо сгорел в стремительно разлившемся горючем: огонь шел плотной гудящей стеной…

На каменном полу среди твердых бугорков птичьего помета Калугин увидел тоненькую извилистую струйку воды: она вытекала из его фляги, подвешенной к ремню, из аккуратной круглой дырочки — прострелили… Увидел — и во рту его сразу стало жечь от сухости и соли. Он снял флягу, воды в ней оставалось немного, не больше четверти, отвинтил крышку, сделал два коротких экономных глотка, снова завинтил крышку и, чтоб остаток воды не вылился, бережно прислонил флягу к стенке.

Издали, с берега, донеслись выстрелы: два почти одновременно и третий через небольшую паузу. Калугин притих и минут двадцать не решался выглядывать из отверстия. Может, немцы ищут уцелевших, не успевших сесть на катер моряков, и добивают их?

Еще с полчаса Калугин не шевелился и прислушивался всем телом. Выстрелов больше не было. Он снова решил, соблюдая все предосторожности, выглянуть из пещеры. Вначале он тщательно обследовал глазами море, с которого его могли увидеть. Море было безлюдно. Черно-белое от гребешков, рваное, ветреное, оно несло волны, негромко разбивало их о большую плиту у входа в пещеру, тягостно стонало и охало где-то внизу, под плитой, под ногами Калугина: там, наверно, была другая, наполовину залитая водой пещера.

Калугин чуть подался из пещеры вперед и скосил глаза в сторону берега. Берег был безлюден, как и море. Длинная, серая, подковой выгнутая полоса гальки. Повыше — кустарник, за ним — темные силуэты кипарисов и уже дальше начинались домики окраины. И все было там мирно, тихо, будто и не было никакой войны. Только густой черный дым, все еще стлавшийся над дальней половиной городка, напоминал о войне, об опасности, о том, что надо быть готовым ко всему…

Жаль, оружия нет. Могут взять голыми руками. Но пусть-ка найдут, обнаружат его! Калугин понимал, что заметить его убежище с моря не так-то просто, а забраться на мыс еще трудней: и справа и слева отвесные стены, и есть только один путь сюда — сверху по веревке. Да кто сюда полезет?

Пещера была довольно просторная и удобная. По сторонам — две плиты для сиденья, словно кто-то нарочно приготовил для себя на всякий случай это убежище. Однако никаких следов пребывания человека здесь не было: ни черного круга от костра, ни консервных банок, ни обрывков бумаги или окурков.

В общем, если разобраться, ему дьявольски повезло. На катер не попал, так хоть сюда: сухо и безопасно…

Одно было плохо: болело плечо. И еще очень хотелось курить. А курить было нечего. Да и воды во фляге оставалось мало. А пить хотелось почти непрерывно. Калугин выпил маленькую лужицу с каменного пола — лужица могла испариться. Потом он снял широкий с большой бляхой ремень и стал расстегивать медные, с якорями, пуговицы на бушлате. Конечно, плечо его было задето не то осколком, не то пулей: в том месте, где был порван бушлат, запеклось немного крови. Рана не особенно стесняла его движений, однако когда он захотел снять бушлат, чтобы просушить его на ветру, стало невыносимо больно, и Калугин его не снял. Зато брюки, ботинки и бескозырку разложил поближе к выходу, чтобы их хоть слегка обдувал ветер. Сидеть в трусах, да еще сырых, было зябко. Калугин забился в дальний угол пещеры и скорчился там, прикрывая застывшие коленки короткими полами бушлата…

Что ж делать дальше? Его никто не вызволит отсюда, не придет за ним — это ясно. Во-первых, товарищи, прибывшие с катером на базу, уже рассказали, что он погиб или взят в плен, потому что не сделал даже попытку попасть на СК. Во-вторых, если бы в части и знали, что он еще жив, ничего не смогли бы сделать: не присылать же к берегу захваченной противником территории судно за одним человеком. Война только началась и никто не будет рисковать ради одного человека целым судном — даже самым крохотным катеришкой! — и его экипажем. Да и кто может догадаться, что он сидит на этом мысу после успеш… да, да, после успешного выполнения ответственного боевого задания. Так и будет доложено начальству, а потом командованию флота, а оно, может быть, сообщит и в самую ставку Верховного командования: операция по ликвидации крупной нефтебазы на Черном море успешно выполнена десантом энской части морской пехоты под командованием старшего лейтенанта Рыжухина.

Глаза Калугина остановились на бескозырке, лежавшей на каменном полу пещеры. Недавно он получил ее, новенькую, упругую, с ярко-золотой, свежей надписью на черной шелковистой ленте — с именем его корабля. Имя у его корабля громкое, грозное, а вот он, Калугин, сидит сейчас здесь беспомощный, бесполезный и не знает, как отсюда выбраться, что делать. Легко, очень легко было придумать это имя для корабля и носить красивое золотое слово на ленте, рисуясь на улицах города перед девчатами и сухопутными гражданскими, и до чего ж, оказывается, нелегко быть и всегда оставаться таким, как обещало это слово, — мужественным!

Потом ему захотелось есть. Он тщательно обшарил карманы бушлата и отыскал в левом полужидкую, смешанную с махрой кашицу, бывшую некогда сухарем. Калугин проглотил ее, но только раздразнил аппетит. Больше в кармане не было ни крошки. На этот раз он разрешил себе выпить только маленький тепловато-горький глоточек, может быть, треть настоящего глотка. Когда смеркалось, на окраине Скалистого зажглись и стали испуганно шарить по морю прожекторы, в небе вспыхнуло несколько осветительных ракет, и сердце Калугина стиснула тоска от одиночества и полной беспомощности…

Утром следующего дня острей стало болеть плечо. От голода и жажды еще сильней кружилась голова. И было очень холодно. Полночи он не спал, а, весь съежившись, скрючившись, дрожал мелкой дрожью. Несколько раз просыпался от одиночных выстрелов на берегу — они все еще раздавались. А когда над морем появилось тусклое негреющее солнце и с трудом пробило плотные, низкие тучи, нависшие над берегом и высокой Горой Ветров с четырьмя зубцами, Калугину стало совсем плохо. До него впервые дошло — и эта мысль была неожиданной и оглушающей, как удар прикладом в лоб, — что никогда, никогда не выберется он отсюда, что эта пещера, эта хитрая, глухая, недоступная нора в скале будет его могилой: куда ему, раненому, голодному и безоружному, бежать отсюда? Вокруг же немцы. Увидят, схватят, прикончат… Почему так устроен мир, что он, Вася Калугин, у которого, казалось бы, все впереди, должен умирать молодым, и тысячи, десятки тысяч уже умерли, и никогда больше не встанут, не увидят солнца, не услышат плеск моря?

И его, Калугина, не будет. И даже потом, когда наши победят и прогонят со своей земли врага, может быть, кто-нибудь случайно заберется сюда, на мыс, и найдет в пещере то, что останется от него, и никто никогда не узнает его имени и фамилии, потому что в эту операцию они пошли, как ходят в разведку, без всяких документов: они надежно хранятся в несгораемых ящиках воинской части. Словно и не жил он, и не было у него отца с матерью, и ребят с «Мужественного», и этой оперативно-диверсионной группы во главе с Рыжухиным и старшиной 1-й статьи Костей, который, раненный и полуживой прогнал его от себя, чтоб погибнуть одному…

 

Глава 26. ТЕТЯ ДАША

Возле большого здания краеведческого музея Калугин услышал зычные голоса и на мгновение очнулся от воспоминаний. Трое молодых моряков в белых форменках и черных брюках махали ему с тротуара, и он сразу подъехал к ним.

— Папаша, свободен? — спросил первый, краснощекий. — Может, подкинешь? Припаздываем…

«Откуда у военных моряков деньги, чтоб на такси разъезжать?» — мелькнуло у Калугина; он по собственному давнему опыту прекрасно знал, что рядовому составу, находящемуся на даровом довольствии, в армии и на флоте платят не густо — на сигареты да на кино с девушкой без особых угощений. Но Калугин охотно откликнулся:

— Свободен… А куда опаздываем, если не секрет? — Он понимающе улыбнулся.

— Ошибся, папаша. Не туда, — весело заметил второй курносый морячок. — Мы к ребятам, в детдом, на встречу с ними…

Калугина слегка задело, что они уже во второй раз назвали его папашей: ему все еще казалось, что хоть и много километров и лет накрутил он на свой спидометр, он молод, моложе многих двадцатилетних: ходит легко, быстро, и жира лишнего ни капли не нажил, и всегда готов улыбнуться, и на смех податлив, и весь начинен шутками и анекдотами, и зубы во рту все свои, и волосы еще густые… А выходит, совсем он не молод.

— Шефствуете, значит? — спросил Калугин.

— Угадал, — сказал третий, плотный, широкогрудый, как борец, — нам через пять минут выступать, а чертов автобус подвел: запоздал, а тот, что идет до детдома, ходит редко…

— Верно, — сказал Калугин, — у моряка все должно быть точка в точку.

— И вот еще, папаша, — замялся курносый, — нам тут не очень далеко…

«Ну и что с того? — подумал Калугин. — Или намекает, чтоб даром провез? Моряк — человек гордый, вряд ли он будет намекать…»

— Ну и что, что не очень далеко? — спросил он.

— Только морока тебе с нами…

— Никакой мороки! Все в норме! — Калугин сразу все понял: извиняются, что расстояние будет очень коротким, рассмеялся и хотел уже сказать, что везти таких пассажиров для него одно удовольствие, и не сказал: настоящему матросу не пристало хвалить матроса.

Моряки свободно расселись на заднем сиденье, будто постоянно ездят в такси, и подтрунивали друг над другом. Сверкала эмаль значков на груди — специалисты первого и второго классов. В насмешливо-пристальном выражении их лиц, в одежде многое было ново по сравнению с лицами и одеждой моряков его времени. Те лица были простодушней, на лентах писались имена кораблей, и погон не было и в помине. А сейчас на лентах — «Черноморский флот» и на погонах — «ЧФ». И клеши сейчас поуже, и значки на форменках совсем другие: не ГТО на цепочке, не «ворошиловский стрелок» и не мопровский.

Неожиданно Калугину захотелось рассказать им про то время, когда был молодым и служил на «Мужественном»; как они вели огонь по пикирующим «юнкерсам» — даже сейчас холодеет кожа от их нарастающего падающего рева; как туго приходилось в первый и второй годы войны, как всего не хватало, не только самолетов, танков и автоматов, а подчас и выдержки и военной мудрости; рассказать бы им про тот давний, вечно живущий в его памяти десант… Само время, беспощадное и грозное, тогда горело огнем, строчило из пулеметов, бросалось, обвязавшись противотанковыми гранатами, под скрежещущие гусеницы и стояло насмерть. И выстояло. Трудно было молчать Калугину, чувствуя за спиной этих парней, крепких, ладных, насмешливых. Прошлое переполняло его, росло, ширилось, и не хватало его тела и души, чтоб вместить в себя то огромное и ослепительное, что он знал, видел, испытал.

Да поймут ли они его? И найдет ли он слова, чтобы прошлое дошло до них таким, каким оно было? Еще усмехнутся — ну и горазд заливать папаша! — похлопают по плечу, вылезут из машины и уйдут, смеясь.

Калугин снял с баранки руку и вытер намокший лоб. Ему вдруг стало до слез жаль себя, не теперешнего, уцелевшего, а того, прошлого, молоденького, беспомощного, холодного, которому так хотелось тогда есть и пить, и не умереть, остаться, сохранить хотя бы свое имя и фамилию, чтоб знали, что он был, что он жил и чувствовал и не щадил себя в этой опаснейшей операции…

Он вспомнил, как пытался широкой медной пряжкой вырезать на стене свое имя, камень оказался так тверд, что у него только хватило сил кое-как выцарапать на стенке: «В. Ка». Нет, надо было думать не о том, чтобы люди когда-нибудь прочли, что он уцелел после взрыва и прятался здесь, а о том, чтобы выбраться отсюда. Надо было уходить, пока он еще может двигать руками и ногами. Здесь его ждет верная гибель от голода, холода и жажды. Возможно, на материке кто-нибудь и поможет… Но как уйти в морской форме? Сразу же поймают!

Придется еще подождать, авось повезет, авось случится что-нибудь такое, что выручит его — и в фильмах он это видел, и в книгах читал: последний патрон остается у нашего бойца, петлю надевают на шею другого, ставят к стенке третьего, и… И в самый последний момент с криком «ура», в сверкании сабель и топоте копыт налетают свои, а враг трусливо поднимает вверх руки или спасается паническим бегством… Читал Калугин когда-то эти книги, смотрел эти фильмы, а сейчас… Было бы сейчас хоть немножко еды. Дважды пытался он поймать вылезавших на плиту больших зеленовато-черных крабов — он бы разбил их о камень и съел. Но только его вытянутая рука приближалась к их твердым шершавым панцирям, как они срывались с места и с удивительной для их неуклюжих фигурок стремительностью убегали за плиту или шлепались в воду.

— У, фашисты проклятые! — дважды выругался Калугин, потому что эти крабы вдруг чем-то напомнили ему свастику.

С каждым часом он чувствовал все большую, до звона в голове, слабость, и на следующий день готов был есть любых козявок, живущих в камнях. Да как не осматривал он пещеру, все ее щели, трещины и уголки, он не смог обнаружить ни одного живого существа: стояла глубокая холодная осень и всякая живая тварь уползла подальше и ненадежней спряталась.

И тогда Калугин понял, что должен немедленно уходить, пока остались кое-какие силы. Уходить даже в форме военного моряка.

И здесь ему опять повезло: вечером к мысу прибило распухший, сильно ободранный о камни труп немецкого солдата — с потопленного транспорта, что ли? — и Калугин с трудом выловил его, сделав из ремня петлю и зацепив за ногу. Кое-как выволок на плиту и, стараясь подавить отвращение, дрожащими от холода и слабости руками стащил с него зеленоватый френч, штаны, сапоги с шипами и снова спустил труп в море. Поздно вечером, скрипя зубами от боли, Калугин снял бушлат, брюки и ботинки, аккуратно скатал в сверток и положил в угол пещеры. Потом натянул на себя сырую и вонючую солдатскую одежду — солдат был почти одного роста с ним, и глубокой ночью на ощупь попытался по скале пробраться на берег. Стены скалы были настолько отвесны, что ему пришлось спуститься в воду и вплавь добраться до берега. Калугин вышел на гальку. С него текло, зуб не попадал на зуб. Его руки были пусты, так не хватало автомата. Он прислушался. Вокруг было тихо.

Скалистый спал или, точнее, делал вид, что спал. Настороженность, недоверие и страх повисли над городком. Боялись и те, кто оставался в нем, и те, кто захватил его. Было очень темно. Лишь у дальнего края его по-прежнему вспыхивали и тревожно шарили по морю прожекторы, очевидно, ожидая нового десанта, однако здесь уже, наверно, нечего было взрывать…

Калугин пошел к городу, к его окраине, где, судя по всему, должны были начаться маленькие домики, где его могли спасти, но и могли предать. Теперь впереди не было проводника Пети Кузьмина, и Калугин шел на ощупь, наугад — пан или пропал, — не зная куда и к кому. К счастью, в этом отдаленном месте берег, по-видимому, не охранялся противником, и скоро Калугин дотащился до низенькой оградки с выломанными дощечками, за которой пугливо притаился темный домик из ракушечника. Калугин подошел к домику, подождал, прислушиваясь: боялся наскочить на патруль. Сильно жал, неприятно касаясь тела, немецкий френч, сырой, тяжелый, нечистый, неистребимо и враждебно пропахший мертвецом. Поминутно оглядываясь, Калугин тихонько постучал в окошечко. Ему не ответили. Он постучал снова, из-под ладони пристально вглядываясь внутрь, и наконец заметил, как в неподвижной, испуганной темноте домика вспыхнула спичка, и робкий, едва живой огонек, колеблясь, проплыл к окошечку. И осветил худое, треугольное, заросшее щетиной диковатое лицо.

Калугин коснулся лбом стекла и, вложив в голос всю боль и тоску, попросил:

— Впустите, пожалуйста… Только на эту ночь.

На худом лице появился страх, глаза с блеснувшими белками чуть расширились — увидели немецкую форму и мокрые, без шапки, волосы. Человек за стеклом тотчас дунул на спичку, и в домике и на улице стало темней, чем прежде. Сзади, за спиной, раздался треск мотоцикла и зычные немецкие голоса. Калугин отпрянул от домика, бросился лицом в холодные кусты и весь сжался, перестал дышать. Когда шум мотоцикла умолк, Калугин посмотрел на домик, надеясь еще, что, может быть, скрипнет дверь, чтоб впустить его. Минут пять он надеялся и ждал. Дверь не скрипнула, и он стал красться дальше.

В следующем домике никто даже не выглянул на его стук.

К другому добротному большому каменному дому под железной крышей он не решился даже приблизиться. И не потому, что где-то за оградой заворчала собака, почуяв его приближение. Он нашел бы с ней общий язык. Что-то ненадежное, презрительно опасное исходило от этого добротного, дорого стоившего дома, к тому же его могли избрать для жилья немцы, и Калугин прошел мимо него. Зато в хиленький дощатый домик в конце улочки он без всякого страха постучал; он сам жил до войны в похожем домике на окраине Ржева… Его тут же впустили. Однако молодая остроносая бледная женщина в наспех натянутой кофте, с распущенной косой, увидев его в немецкой форме, кажется, пожалела, что откинула крюк двери, и готова была захлопнуть ее, но он вытянул руку и заспешил:

— Не бойтесь, впустите… Я… Я… Я русский, я матрос. Дайте напиться…

Женщина еще больше побледнела.

— Ты из десанта? — шепотом спросила она, рывком втянула его в домик и плотно закрыла дверь на крюк.

Он не стал врать. Он целиком был в ее руках и верил ей. Женщина ввела его в коридорчик, зажгла спичку и пододвинула к нему табуретку. Подала большую кружку с водой. Калугин, обливаясь, махом выпил ее, попросил вторую и тоже выпил залпом. На лбу выступила липкая испарина, он почувствовал сильный жар и озноб во всем теле. И еще острей стало гореть и дергать плечо.

Женщина, не зажигая лампы, провела его в крошечную кухоньку — сухо прошуршала задетая его плечом связка не то лука, не то чеснока — и собрала кое-что поесть. С жадностью жуя черствый хлеб, брынзу и холодные макароны, Калугин узнал от нее, что взрыв нефтебазы вызвал в городе невообразимую панику, что, пока он сидел в своей пещере на мысу, враги, рассвирепев от страха и злобы, несколько раз проводили по городу облавы, прочесывали сады и огороды в поисках отбившихся или раненых моряков, не успевших сесть на судно — ага, значит, его не потопили и оно ушло назад! — что, по слухам, это был крупный военный корабль. Калугин узнал, что немцы развесили по городу приказы о большой награде за выдачу каждого уцелевшего десантника и предупреждения, что если у кого-нибудь в доме будет обнаружен спрятанный матрос — они в приказах именовались бандитами, — того ожидает смертная казнь через повешение и отправка в концлагерь всех родных. После взрыва в город, по ее словам, прибыло подкрепление — новые части немцев и румын, на берегу срочно строятся новые оборонительные сооружения и местные жители боятся высунуть из дому голову…

Услышав в потемках стариковское покашливание и сонное детское посапывание, Калугин сказал:

— Я немножко отдохну и уйду. — Он тяжело привалился головой к стене от жара и усталости.

— Куда же ты уйдешь? Тебя сейчас же схватят!

Но Калугину уже было все равно, схватят его или нет, потому что он уже стал погружаться в беспамятство — погружался, как в бездонную черную воду, и выныривал и почти ничего уже не понимал и не помнил. Так потянулись дни за днями. Лишь иногда приходил он в себя, вздрагивал и смутно вспоминал, где он и кто он, и это случалось от прикосновения холодной тряпки к раскаленному лбу, от кружки воды, от негромкого голоса этой женщины, тети Даши, от невыносимой режущей боли, которую причиняли ему твердые, сильные, пахнущие спиртом руки хирурга местной больницы Алексея Гавриловича — обо всем этом Калугин узнал позже. Хирург был нашим человеком, переправлял к партизанам в горы лекарства, медикаменты и, рискуя жизнью и семьей, тайком приходил к нему, чтобы прочистить загноившуюся рану и сделать перевязку. Потом Калугин пошел на поправку… Он лежал то в холодном сыром подземелье, слушая крысиную беготню и писк, то на чердаке, на старом топчане, боясь кашлянуть, не смея закурить. Война началась недавно и кое-какие припасы у тети Даши оставались, и была коза — а это уже считалось целым богатством. Калугин пил козье молоко и ел лепешки из кукурузной муки. Вокруг, громко разговаривая, хохоча и топая сапогами ходили немцы, и он боялся дохнуть. Разговаривал только шепотом. Узнал, что двух моряков из их десанта, тоже раненых, нашли: одного поймали во время облавы, другого выдал бывший директор продмага. Избитых до полусмерти, их увезли в гестаповской машине в Кипарисы. Каждую минуту могли прийти и к ним, потому что кое-кто из ненадежных соседей знал, что муж тети Даши был в армии, что ее отец партизанил в гражданскую и за их домом, конечно, присматривали…

Однажды вечером к ним прибежала какая-то женщина и, задыхаясь, вне себя сказала, что немцы схватили Алексея Гавриловича и, должно быть, скоро нагрянут к ним. Когда стемнело, Калугину помогли перебраться в другой дом, где тоже жили верные люди. Ночью в дом тети Даши ворвались эсэсовцы с полицаями, все перевернули вверх дном, но ничего не нашли. А еще через несколько дней новый хозяин Калугина рассказал, что на центральной площади города за связь с партизанами и помощь, оказанную раненым морякам, на старом платане был повешен Алексей Гаврилович. И еще узнал Калугин, что тетю Дашу арестовали и отвезли в тюрьму: все-таки, видно, кто-то пронюхал про него и донес, чтобы выслужиться перед оккупантами. Явных улик, наверно, не было, и ее отца и маленькую дочь не трогали, хотя тетю Дашу пока что не отпускали… Через три недели Калугин немножко окреп, поправился, и партизанские связные хитроумным способом переправили его в горы: положили в гроб, на всякий случай убрав, как покойника, и напудрив лицо; спрятали на дно несколько пистолетов с боеприпасами, купленные у румын, и на повозке повезли на кладбище. На полную вытяжку, как и положено покойнику, лежал Калугин в тесном, душном, вздрагивающем на каждом бугорке гробу и с учащенно бьющимся сердцем напряженно слушал, как два старика и пяток неутешно плачущих женщин бредут сзади, как полицаи на заставе, позевывая и поругиваясь, требуют пропуска, как, получив, вслух читают их и кому-то что-то объясняют на ломаном немецком языке, и как потом лениво звучит спасительное: «Езжайте!» От радости Калугин чуть не забарабанил кулаками в крышку гроба. Через несколько минут он услышал размеренную стрельбу и понял, что радоваться рано. Он замер в своем гробу. На кладбище — это он тоже узнал позже — как раз в это время взвод немцев упражнялся в стрельбе по мишеням. Прощание с «умершим» сильно затянулось и, вполне возможно, его пришлось бы, чтоб не выдать всех, и вправду похоронить в этой сухой и твердой каменистой земле, если бы стрелки не удалились строем на обед. Калугин ушел в горы и целый год партизанил там, участвуя в боях и рискованнейших операциях, после тяжелого ранения в грудь самолетом был переправлен на Большую землю, снова встал на ноги, был начисто забракован врачами и в строй не попал, однако опять же всеми правдами и неправдами добился, чтоб его направили в действующую армию, и закончил он войну на Эльбе водителем военного грузовика. И вот тогда-то с неодолимой силой потянуло его сюда, в Скалистый…

 

Глава 27. ВОЗВРАЩЕНИЕ

— Папаша, стоп! Здесь отдать якорь! — попросил краснощекий моряк, как будто Калугин сам не знал, где находится детдом.

— Из каких частей, если не секрет? — спросил Калугин, тормозя и втайне надеясь, что они с эсминца.

— Подводники, — сказал краснощекий, протягивая ему в горсти мелочь. Калугин ссыпал ее в карман, и так захотелось ему сказать им, что он тоже моряк, и воевал, и отлично знает, что такое флотская взаимовыручка, дружба, братство, и как ему приятно было чувствовать у затылка ленточку от бескозырки, и что его не укачивало даже на самой высокой штормовой волне. Но как это сказать, чтобы выглядело не жалко и не хвастливо?

— Спасибо, папаша, — сказал краснощекий. — Помог нам не опоздать, честь флота, как говорится, поддержал…

И здесь Калугин не выдержал:

— Не за что благодарить, а что касается чести флота и взаимовыручки, так ведь не одни вы, а кое-кто и постарше вас служил…

— Так вы моряк? — сразу догадался курносый. — Что же сразу не сказали?

— А что говорить… — Калугин неожиданно для себя смутился. — Очень давнишний я… — И неожиданно заторопился: — Ну бывайте!

Моряки выскочили из машины и — ладные, загорелые — в ногу, быстрым шагом, однако и без тени суеты, с достоинством, зашагали к детдому, где у дверей их уже ожидало начальство: тучный директор и две молоденькие разряженные, в коротеньких пестреньких платьицах воспитательницы.

…Он вернулся в Скалистый через неделю после демобилизации. Всю войну думал он об этом городе, писал в свою морскую часть, спрашивал о судьбе сослуживцев, о том десанте, но ответа почему-то не получил. Снова написал, и опять ни слова. Затерялось, что ли, письмо? С еще большей, необъяснимой силой потянуло его сюда. Нужно было как-то прилаживаться, втягиваться, пускать корни в новой, непривычной мирной жизни, а он не мог думать ни о чем. Он должен был хоть на день заехать сюда. Он перевалил через горы в автобусе и прямо с фанерным солдатским чемоданчиком в руке пошел через полуразбитый, еще не отстроившийся до конца, приветливый, уютный, впервые увиденный им в дневном свете городок, пошел к морю, к тому месту, где высаживался десант. Пришел и остановился. В горле его часто-часто задрожала какая-то жилка. Перед ним возвышался щебенчатый, обложенный кирпичами холмик с деревянным обелиском. С красной фанерной звездой. С дощечкой, на которой с трудом можно было прочесть, что это братская могила моряков, погибших во время десанта…

Был май, по празднично-голубому небу бежали прозрачные облачка. Дул ветерок и доносил крепкие запахи соли, гниловатых водорослей и смех загоравших на пляже. А он стоял с чемоданчиком в руке, в военной форме с недавно споротыми погонами, стоял и во всей яркой, живой, неоспоримой подлинности видел тех, кто лежал под этим обелиском, видел их возбужденными от стрельбы, с нагревшимися автоматами в руках, с гранатами, в лихо сдвинутых на правую бровь бескозырках. Он слышал ледяной рев штормового моря, когда они высаживались с СК. Он вдыхал одуряющий запах роз, цветущей сирени, и огромное, доброе, щедрое весеннее солнце слепило его глаза. А он стоял и вспоминал тусклое осеннее солнце тех дней…

И такая свалилась на него горечь, точно камнем придавило: они не дожили до этого дня и лежат вот здесь. А он дожил, уцелел. Его не присыпало, не придавило сухими камнями и щебенкой этой жесткой южной земли. Он стоял под прямыми жгучими лучами солнца и молча смотрел на братскую могилу. Все, что здесь случилось с ним и его товарищами, было так недавно, так цепко жило в его памяти, что казались неправдоподобными, абсурдными и даже кощунственными громкий смех у воды, песни, льющиеся из репродукторов, праздничный блеск неба и моря…

Скрипя кирзовыми сапогами, Калугин медленно прошел по накалившейся серой гальке мимо полуобвалившихся траншей, обрывков колючей проволоки и врытых в землю рельсов до нефтебазы — сейчас ее восстановили, расширили, и ее нельзя было узнать. Он хотел пройти на ее территорию, но для этого нужно было выписать пропуск. Конечно, он мог объяснить по внутреннему телефону в проходной, что когда-то был моряком и по приказу командования участвовал в ликвидации старой нефтебазы — военного объекта, захваченного противником, и ему, может быть, разрешили бы походить по ее территории, а может, и не разрешили бы.

И Калугин пошел дальше, туда, где с лейтенантом Гороховым и еще двумя десантниками они прикрывали огнем из автоматов отход уцелевших товарищей, которые должны были погрузиться на катер.

Вдруг Калугин увидел недалеко от воды синеватый пятнистый валунок. Он! Точно, это был он… Из-за него, распластавшись на гальке, Калугин вел огонь. Даже косые следы царапин от пуль видны…

Калугин встал на корточки, стал разрывать рукою сырую гальку, и пальцы его наткнулись на стальную острую пулю, как жало в теле, сидевшую в крупном песке. Он выцарапал ее и покатал на ладони, тяжеленькую и гладкую, совсем новенькую, точно вчера выпустили ее из ствола, чтоб убить его, подкинул, поймал и спрятал в карман.

— Отойди, солдатик, с солнца — застишь! — попросил его какой-то рыхлый белотелый курортник. Конечно же, он казался странным в эту жару, среди загорелых тел, в своей солдатской форме, в пыльных, изломанных на подъеме кирзовых сапогах. Война только кончилась, и люди хотели поскорей забыть о ней, и, кто мог, ехал сюда, на юг, полуголодный и тоже разоренный, но солнечный, с плеском моря и запахом глициний. Ехал сюда, чтоб оправиться от ран, оттаять, отогреться от военных стуж, болей, потерь и тоски. Калугин ушел с пляжа, поднялся повыше и по каменной извилистой тропе пошел вдоль кустов цветущего боярышника и кипарисов к дальнему, туманно-синему от дымки Дельфиньему мысу. Шел он долго, упорно думая о своем. Возле мыса по-прежнему было пустынно и глухо. Высокий, громадный, мощный, с плавно изогнутым скалистым хребтом и острым носом, он был до того необычаен и красив, что Калугин несколько минут неподвижно смотрел на него, силой подавляя вспыхнувшую в нем радость. Никогда не видел он его днем, при свете солнца и со стороны…

Возле мыса шумел свежий, солоноватый ветер и яростно пенились сверкающие на солнце гребешки волн, а Калугин все стоял и смотрел, смотрел на мыс. Потом тихо, почти неслышно сказал:

— Ребята, как здесь хорошо. А мы ведь тогда и не знали этого, не до того было. И ты, Костя, после войны хотел побывать здесь, а побывал я…

Мыс стал медленно расплываться в его глазах.

Может быть, до сих пор в его пещере хранится сверток морской формы? Даже наверно. Но как туда забраться? Странно, что тогда удалось… От этого мыса, с трудом припоминая дорогу, Калугин двинулся в том направлении, в каком шел тогда, мокрый и холодный, в чужой вонючей форме, изнемогая от голода, жажды и страха. При ярком свете дня и чувстве полной безопасности все вокруг казалось совсем иным, чем тогда, и он едва нашел ту узенькую окраинную улочку с водонапорной колонкой и домиками, в которые он той ночью стучался. Правда, тот домишко с низкой оградой, в которой до сих пор не хватало многих дощечек и куда его побоялись пустить, он сразу узнал. Постоял, посмотрел в его окна. У домика прыгали через скакалку маленькие девочки в разноцветных трусиках: одна вела счет, вторая прыгала, а третья, с капельками пота на лбу, уже отпрыгала и ревниво посматривала на легкие желтые сандалии, ловко перелетавшие через веревку. Были это дети уцелевших родителей или приезжие?

Заходить в этот дом было ни к чему. И ни к чему было стучаться в тот каменный дом с железной, свежеокрашенной крышей, к которому он тогда не рискнул даже приблизиться. Дом был по-прежнему добротен и чем-то чужд ему.

Зато подходя к ветхому, приземистому домику тети Даши — как только сохранился! — он почувствовал сильное сердцебиение. Он постоял в сторонке, успокоился и только после этого негромко стукнул в дверь. Ему открыла незнакомая костлявая старуха в длинной, сборчатой крестьянской юбке и сказала, что они не сдают комнаты. Тогда он спросил о старых жильцах этого домика и узнал, что бывшая хозяйка погибла где-то в Германии — немцы угнали, ее отец в прошлом году помер здесь, а девочку взяли дальние родственники в Рязани.

 

Глава 28. ОСТАЛСЯ НАВСЕГДА

Калугин шел по тихой зеленой улочке, пристально и напряженно всматривался в лица людей — может, встретит знакомых? Не встретил.

Переночевать Калугина пустил случайно встреченный у причала моряк с деревянной ногой. Утром Калугин снова сходил к обелиску. И снова его окружили живые голоса тех, кто лежал под ним.

Калугин искупался, повалялся на гальке, поел в местной столовой и… остался здесь навсегда. Он без труда устроился шофером самосвала, получил койку в общежитии и ездил на карьер под лязгающий ковш экскаватора — возил камень, лес, арматуру, мешки с цементом. И наверно, целый месяц вздрагивал он, слыша, как на карьерах рвут камень — слишком недавно была война. Потом он постепенно привык к взрывам, к равномерному свежему шелесту морской волны в тихую погоду и к грохоту — в штормы, к праздной суете приезжих.

Так он и жил, оглушенный этим огромным, бесконечным морем, солнцем, запахом кипарисовых шишек, крепким солоноватым ветром, дующим со стороны Дельфиньего мыса.

Через два года вместо деревянного обелиска поставили настоящий — железобетонный, с морским якорем, с порожними минами, с тяжелой цепью и бронзовой доской с суровыми словами… Вот это был памятник — такой простоит много веков!

Как-то Калугин гулял с Ксанкой у берега и увидел возле памятника экскурсию — группу ребят-туристов, и услышал слова экскурсовода: «Здесь похоронены бессмертные герои, наши славные десантники-черноморцы, которые…» Внутри у Калугина тихонько засаднило: вот уже и бессмертными героями стали его товарищи, и экскурсии уже начали водить сюда. Может, и он, живой участник того десанта, является бессмертным героем? Ему стало неловко от одной этой мысли… Конечно, он обо всем рассказал Ксанке. Она была совсем еще девчонка и слушала его, закатывая в ужасе глаза и ахая. Маленькая, красивая и хохотушка. Круглолицая, вся в веснушках. Она работала штукатуром на той же стройке, что и он, — восстанавливали старые и возводили по всему побережью новые корпуса домов отдыха. Она приехала сюда из Курской области и жила у дяди. Любила петь песни, фотографироваться на фоне старых парковых скульптур в доме отдыха полярников «Северное сияние», на фоне Горы Ветров, и еще очень любила мороженое. Они поженились и получили небольшую комнату. Вокруг за тонкими стенками жили соседи, и все, что говорилось или делалось в одной комнате, тут же становилось известным во всех других. Но в двадцать три года не так-то много у человека огорчений, и их с Ксанкой жизнь закрутилась, завертелась в радостной суете, суматохе, и было вдосталь любви, доверия, счастья. После работы бегали купаться на море, ездили на экскурсии по городам побережья, купили патефон с множеством пластинок, а в курортный сезон принимали ее родственников, ни разу не видевших моря и привозивших им отличного крестьянского сала, ароматного деревенского масла и меда. Потом родились дети. Повезло же: два парня… Конечно, своего первенца он назвал Костей, чтоб вечно жил в его памяти отделенный командир и друг, который не захотел, чтоб он, Калугин, умер вместе с ним. И вот это — в честь кого назвал он сына — Калугин никому не сказал. Хотел держать и беречь в себе, чтоб потом, когда сын вырастет и станет понимать такие вещи, открыться ему. Когда родился второй мальчик, Леня, Ксанка ушла с работы, а Калугин пересел с самосвала на большой пассажирский автобус: надоело чувствовать боль в ушах — это когда камень с грохотом валился из ковша экскаватора в металлический кузов машины; надоели пыль и грязь — домой возвращаешься такой чумазый, что полчаса отмываешь под краном руки от масла, а шею от пыли и копоти. И потом эти вечные авралы и работа по две смены подряд. Вернешься, грохнешься на койку — и весь день спишь, хоть из орудий пали под ухом… В пассажирском автобусе можно было работать в приличной куртке с почти чистыми руками, и был у него теперь строго нормированный рабочий день. А когда дети подросли, Ксанка опять пошла на работу: с помощью всезнающего Семена Викентьевича ей удалось устроиться в местную гостиницу «Глициния» вначале горничной, а потом и дежурным администратором. Он же посоветовал Калугину перейти водителем в таксомоторный парк — жизнь таксиста куда интересней и самостоятельней: ты не прикован к одному автобусному маршруту с точным графиком. И график работы очень удобный — есть когда поиграть с детьми, порыбачить, покупаться и гостей пригласить. И он зажил в новом, стремительно бодром ритме: утром — в Кипарисы, в диспетчерскую за путевым листом, в машину и весь день — в разъездах. Скучать не приходилось. Он записался в художественную самодеятельность при клубе таксопарка и нередко выступал на вечерах: пел с Ксанкой в два голоса на сцене, подыгрывая на гитаре или баяне. Он считался одним из лучших таксистов парка, прекрасно знал машину, лихо водил по рискованным горным дорогам и всегда перевыполнял план. Был водителем первого класса и первым по безаварийности, по экономии бензина, смазочных масел и резины. Директор таксопарка, бывший фронтовик, подполковник в отставке, во всем шел навстречу бывшему бойцу морпехоты, и в числе одного из первых пересадил Калугина на новенькую «Волгу», только что полученную с завода — на ней было приятней и, чего греха таить, выгодней работать, — и дал ему исполнительного, аккуратного сменщика…

Все, как говорится, было в норме. А когда Калугин получил отдельную двухкомнатную квартирку, на которую было столько охотников, счастливей его не было в Скалистом человека…

Одно осложняло их жизнь: с ними жил дядя жены — Ксана настояла, чтоб взять его к себе из комнатушки в полуразвалившемся доме, и Калугин неохотно, но согласился: старик был упрям, резок, несговорчив и имел странную привычку — это уже позже, когда они зажили получше — пристально смотреть в глаза Калугина, точно подозревал его во всех смертных грехах, и Калугин редко выдерживал его взгляд. Старик не хотел переселяться, но Ксана чуть не силой перевезла к ним его вещи… Ксана считала себя очень обязанной ему, да и к детям он имел подход: когда-то были свои, будет в помощь. В общем все было хорошо, редко бывает лучше. А вот с Костей… Соседи поговаривали, со шпаной связался. Покуривать стал, грубить, огрызаться. А собственно, почему? Чем уютней становилось дома, тем реже бывал в нем Костя. Калугин долго не понимал, в чем дело. Да и, признаться, не было времени, чтоб понять. А надо было найти время.

А сколько он, Калугин, тратил понапрасну времени на пустяки, на мелочи и не вдумывался, не придавал значения тому важному, что видел вокруг. Ведь не скажешь, что не замечал он ничего такого в Семене Викентьевиче… Недобрый ведь старик, если разобраться! Внешне любезный, рассудительный, заботливый, он очень любил опутывать людей своими услугами, обещаниями, делами — и все их он, к сожалению, твердо выполнял, — и это для того, чтобы в душе насладиться своей властью, зависимостью других от него, да и прямой выгодой. Калугин частенько звал его в гости, и не было случая, чтобы тот не явился, не пил вместе с другими гостями, не уписывал за обе щеки вкуснейшие Ксанины пироги, не поучал всех, как надо жить и трудиться во славу общества… Зачем звал в гости? Да затем, что проще и спокойней — не портить с ним отношений. И временами думалось — мог он еще пригодиться в будущем… А почему Костя исчезал из дому? Да потому, что неуютно, одиноко было ему дома — Ленька не в счет, Ленька слеплен из совсем другого, чем он, теста! — и ничего не давал Косте он, отец, такого, что должен был дать мальчишке в его годы! И если говорить начистоту, по-мужски, не щадя себя, поддался он, Калугин, в чем-то некоторым обстоятельствам курортной жизни и соблазнам своей профессии, чего-то лишился, что-то потерял; захлестнули его непростительная суета, беспечность и, если разобраться, мелкие заботы. Одно тянет за собой другое, не хочешь, а тянет — и начал он немного хитрить, лукавить, выгадывать. И первым это заметил Костя… И вдруг Калугин подумал — и эта мысль ошеломила его своей беспощадностью и болью, — война для него еще не кончилась; он там, на плацдарме, прикрывает огнем своих; он лежит, распластавшись, на холодной и скользкой, обдаваемой брызгами гальке, и ведет из-за валунка прицельный огонь по цепям противника, и должен, и обязан, вжавшись, вцепившись в этот клочок земли, держаться до последнего патрона и вздоха, потому что иначе его товарищи — а они почти все ранены — не успеют сесть на катер и погибнут, и с ними погибнут его честь, совесть, счастье, право называться человеком. Он еще не ушел с того плацдарма — не ушел, не покинул его! — еще свистят вокруг него пули и осколки, еще стелется, оседая на его лице, черный едкий дым. Еще он должен вести огонь по врагу, чтоб спасти своих товарищей, своих детей, себя…

 

Глава 29. ТРЕБУЕТСЯ ШТОРМ

Внезапно Костя увидел отцовскую машину неподалеку от съемочной площадки на берегу моря. Он спрятался за полную курортницу с зонтиком и выглядывал из-за ее спины. Вначале отец внимательно смотрел на съемки через полуопущенное боковое стекло, потом закурил сигарету, вышел из такси. Костя испугался: у отца были очень зоркие глаза, и он мог заметить его даже в толпе.

— Калугин! — услышал Костя, сердце его дернулось, и от страха он пригнулся. Однако кричали не ему. Грузный и совершенно лысый человек в клетчатом костюме, стоявший за веревочным ограждением возле режиссера, быстро пошел к толпе, за которой находилось отцовское такси.

«Ах, да ведь это же сценарист», — сразу вспомнил Костя. Услыхав голос Турчанского, отец влез в машину, захлопнул дверцу и хотел, видимо, уехать, но Турчанский проявил невероятную для него расторопность, Расталкивая любопытных и зевак, возмущенных его бесцеремонностью, кинулся к машине.

Костя бросился за ним, соблюдая некоторую дистанцию, чтоб не попасться на глаза отцу. Сашка с Людой протискивались вслед за Костей. Они-то вообще ничего не понимали, но Турчанский разжег в них интерес. Да и Костя понимал не все. Ясно было, что толстяку нужно не такси, а отец, но зачем?

Вот Турчанский схватился за ручку машины:

— Здравствуйте, Василий… Миленький, здравствуйте! — выдохнул он. — Я очень рад, что встретил вас! Очень! Домой идти не решился…

— Что вам от меня нужно? — Руки отца уже твердо лежали на баранке.

— Мне нужно… Нужно… Короче говоря, Васенька, я хочу познакомить вас с режиссером… Хорошо? Ну не гневайся… — И, не дождавшись отцовского согласия, Турчанский отвернулся от него, однако руки с дверной ручки не снял, точно боялся, что отец уедет, и закричал: — Борис Ильич, подойдите сюда!

В голосе Турчанского было столько волнения, что невольно казалось: сейчас произойдет что-то важное. Костя напряженно ждал. С походного алюминиевого стулика, на спинке которого было написано масляной краской «режиссер», встал длиннорукий, с черными усиками и сердитыми глазами человек, недовольный тем, что его оторвали от дела, и пошел к машине.

— Что они хотят от твоего отца? — шепотом спросил у Кости Сашка.

Костя пожал плечами, а Люда, стоявшая возле брата, ткнула его локтем в бок: «Потерпи!» Когда этот самый Борис Ильич подошел к машине, Турчанский открыл дверцу такси и, задыхаясь, сказал:

— Познакомьтесь, пожалуйста… Это — Калугин, человек из того десанта, я нечаянно встретил его во время командировки в прошлом году. Он внес такие важные коррективы в сценарий… Помните, я рассказывал…

Отец снял с баранки руки и вылез из машины. Ни улыбки, ни искорки в глазах.

— Познакомьтесь, пожалуйста, — повторил Турчанский, и отец, словно через силу, не спеша протянул руку.

— Калугин.

— Каблуков. — Тот любезно пошевелил черными усиками. — Вы очень помогли тогда Аркадию Аркадьевичу, — режиссер кивнул на Турчанского… — Мы бы хотели, чтобы вы…

— Я на работе, — холодно сказал отец. — Мне надо ехать…

— Василий, голубчик!.. — прямо-таки взмолился Турчанский. — Нельзя же так… От сценария, который вы когда-то читали, почти ничего не осталось, я все перелопатил, переправил, усилил, уточнил…

Отец по-прежнему молчал. Потом сказал:

— Сомневаюсь, чтобы он стал лучше.

— Почему же? — с обидой в голосе спросил Турчанский и посмотрел на режиссера, явно ища у него поддержку. — Почему вы сомневаетесь? Какое у вас есть на это основание?

— Я вам уже тогда сказал, — проговорил отец.

— Но мы снимаем совсем другую картину! Если бы я тогда не приехал сюда и не встретил вас…

— Ну и снимайте на здоровье. При чем тут я?

И здесь Турчанский, кажется, очень обиделся на отца. Губы его перестали дергаться и плясать.

— Мы, бывший боец морской пехоты Калугин, снимаем картину о ваших товарищах, — отчеканил он, — и даже о вас, а вы…

— Не надо касаться моих товарищей… — Отец хотел еще что-то сказать, но Турчанский прервал его: — Ошибаетесь, надо! Откуда у вас такой норов, такая амбиция? — И неожиданно мягко улыбнулся: — Обещаю: мы снимем картину как следует. Увидите. Нам пока что не хватает лишь одной пустяковой вещички: штормика… Да, да, нам требуется небольшой шторм, чтоб снять высадку десанта, а на море полный штиль…

— Я не могу дать вам шторма, — уронил отец, и уже не так официально и сухо, и что-то похожее на близкую ответную улыбку пробилось в его голосе.

— А жаль! — заметил Борис Ильич. — Нам хочется максимально приблизить обстановку высадки к той, какая была тогда…

Этот разговор ребята слышали слово в слово, и Костя никак не мог понять, почему отец вначале так непочтительно разговаривал с Турчанским. Что-то у них, видно, случилось раньше. Отцовская машина уехала, а Турчанский с режиссером уже были на своих местах и что-то говорили актерам — «морякам» в бушлатах и бескозырках. Было жарко, и Костя видел, как кое-кто расстегнул, а то и просто снял бушлаты; кое-кто из «моряков» был в щегольских солнцезащитных очках — во время съемок они, конечно, снимут их и спрячут в карманы бушлатов; кое-кто, содрав серебряную бумагу, с наслаждением ел эскимо, напоминавшее маленькую гранату; и во всем этом было что-то до обиды ненастоящее, деланное, подстроенное, совершенно непохожее на то, что было тогда, в войну. Но что поделаешь: Костя знал, что так снимаются все художественные фильмы… Потом, на киностудии, этот самый режиссер отберет из так называемого «материала» — сотен метров отснятой пленки — самое нужное и удачное, соответствующее его замыслу, вырежет плохое, склеит, переставит, перемонтирует, и получится — это просто нельзя вообразить! — все как взаправду, и зритель, не видевший всех этих съемок, этих дублей, актеров в бушлатах, уничтожающих сладкое эскимо, поверит в кинотеатре в каждый кадр. Костя не раз бывал на киностудии в Кипарисах, снимался в массовках и многое знает. И часто он думал, что лучше и не видеть этих съемок. Этой суетной кинокухни, а сразу ходить в кинотеатр, смотреть в потемках на экран и верить всему, что показывают…

— Ты слышал, Лохматый? — Костя почувствовал, как Сашка крепко взял его за руку. — Дает им жару твой отец… В чем там дело?

— А я откуда знаю? — буркнул Костя.

— Спроси у отца, интересно ведь… Спросишь?

— Если когда-нибудь вернусь домой, — угрюмо сказал Костя, хотя, как никогда, был уверен теперь, что вернется. Недалеко от дома Сапожковых он простился с ними до вечера. Когда у них все улягутся, он проскользнет в их сарайчик. В тот день, когда он случайно встретил на улице Люду и помог ей дотащить до дому картошку, Сапожковы всеми хитростями и неправдами задержали его у себя, накормили, уговаривали одуматься, убеждали, что ничего такого, чтобы рвать с родителями, не случилось, и брались уладить все. Но Костя ни в какую, хотя и согласился переночевать у них в сарайчике. Они обещали, что ничего не скажут своим родителям. Когда стемнело, Костя пробрался в их сарайчик, нашел там накрытую миской тарелку с ужином: три большие холодные картошины, колбасу и кусок пирога с камбалой, да еще лежала на краешке тарелки конфета «Чародейка» — непохоже, чтоб положил ее Сашка… А кто ж тогда?

Костя потрогал руками загоревшиеся щеки. Конфету дали, точно он какая девчонка… Он съел все это с огромным аппетитом; он и забыл, когда у него был такой вкусный ужин! Спал Костя на старой ржавой койке в углу сарайчика — лежал, как всегда, бочком, поджав ноги; ему снились тревожные сны, и он то и дело вздрагивал и вздыхал.

 

Глава 30. АКТЕРЫ И МОРЯКИ

Утром Костя вскочил с койки: вот-вот могли прийти Сашкины родители. Выскользнул из сарайчика и побрел к морю, к памятнику. Там уже собралось довольно много народу — актеров и любопытных из домов отдыха, «дикарей» и местных жителей. Море словно почувствовало, наконец, что от него требуется: было свежо, и небольшая волна с грохотом обрушивалась на берег. Маленький сторожевой катер военных лет — где только раздобыли его? — мотался у берега, и на нем были видны «моряки» в бушлатах без погон, в бескозырках, с устаревшими, давно снятыми с вооружения автоматами — а может, они были ненастоящие? Кое у кого за спиной были громадные военные вещмешки. У кинокамеры на гальке наготове стояли оператор с ассистентом, а около них суетился Турчанский и расхаживал усатый режиссер с серебристым электромегафоном в руках.

— Начнем! — закричал он в мегафон, и с борта катера один за другим, прижимая к груди автоматы, не очень охотно стали прыгать «десантники». Вода им была почти по пояс. Прыгая, они морщились от попадавших в лицо брызг, а может, и оттого, что мокрые брюки неприятно касались тела. Те, у кого за спиной были громадные вещмешки, прыгали так легко и беспечно, будто в мешках был пух. — Энергичней! Быстрей! — подбадривал режиссер «десантников». — Где Андрей? Почему он не прыгает?

С катера что-то ответили, однако шум волн заглушил ответ. Через несколько секунд Костя выведал у одного из всезнающих зевак, что Андрея — так звали главного героя фильма «Черные кипарисы» — укачало на волне, он пластом лежит в кубрике.

Скоро это узнали все, и по праздной толпе наблюдающих пошел непочтительный смешок: бедный командир диверсионно-оперативной группы, он не сможет принять участие в высадке из-за этой небольшой веселой волны!.. Костя оглянулся, внезапно увидел дедушку и сразу же инстинктивно пригнулся, хотя и напрасно: дедушка стоял поодаль, у другого края толпы, и вряд ли заметил бы его. Дедушка, как и все, смотрел на съемку. Не утерпел, пришел!

Народу все прибывало: не так-то часто снимали в Скалистом картины. Слух о съемках с быстротой лесного пожара в сухое лето облетел городок.

Режиссер прокричал в мегафон:

— Начнем снова! Просьба погрузиться на катер!

Актеры, тщательно одетые под военных моряков, стали неуклюже карабкаться по спущенному трапику на борт танцующего на волне суденышка. Команда катера даже кинула кое-кому концы и общими усилиями втаскивала наверх. Актеры, случалось, поскальзывались, обрывались, с тех, кто взобрался на борт, сильно текло, и лица у них были унылые, недовольные, несчастные.

— Моряков с флота не могли позвать! — услышал Костя и отпрянул за какого-то плечистого квадратного дядьку.

Отец стоял у веревочного ограждения недалеко от режиссера и Турчанского. У него был нерабочий день. Он был в летней рубашке — сухощавый, мускулистый; тугие, с синей вспухшей жилой бицепсы знакомо распирали короткие рукавички, и Костя с пристальным интересом рассматривал его, словно и не был он его отцом. В нем появилось что-то незнакомое, даже чужое. Глаза — без прежнего суетливого, лихорадочного блеска.

Вот к отцу подошел Турчанский, и они о чем-то заговорили. Костя напряг слух и услышал:

— Выше надо поднимать оружие: зальет ведь — отказать может.

Турчанский что-то ответил.

— А разве так прыгают? Промедлишь секунду — противник обнаружит. И море было им не по пояс, а кое-кому и по горлышко… Трудно было консультанта пригласить? Из моряков.

— Пригласили.

— Значит, он не участвовал в десантах… А почему не взяли для съемок кадровых моряков? Договорились бы с какой-нибудь частью — дали бы.

— Зачем? У нас почти все актеры, статистов нет. Группа-то десантников была небольшая.

— Тем более надо было взять.

И здесь Костя увидел, как толпа возле отца чуть дрогнула и расступилась; люди, стоявшие возле него, смотрели куда-то вниз… В чем дело?

— Зачем брать? — упрямо не сдавался Турчанский.

— Чтоб прыгали с палубы как моряки, а не пляжники! — раздался громкий, хрипловатый голос, и звучал он откуда-то снизу и поэтому был не совсем четкий. Отец быстро обернулся и тоже, как и все, посмотрел вниз и заулыбался, немножко нагнулся и отступил, что-то делая, кому-то помогая, и перед ним выкатился на своей тележке Коля Маленький.

— Можно помягче? — обиженно спросил Турчанский. — Кто это такой?

— Морская пехота, — внятно, так, что все слышали, ответил отец, — прибыло подкрепление! Очевидцы и участники… Коля, видел, как они ссаживаются? Ты-то сколько раз прыгал под огнем с корабля в воду?

— Хватало. — На Коле была на этот раз довольно чистая фланелевка и тельняшка в разрезе ее, и лицо было чисто выбритое, худощавое и почти без обычных сизоватых отеков и припухлостей… — Что ты с ними собачишься? Хреново снимают?

— Похоже на это… Пошли, Коля, отсюда…

— Подождите, Василий, не уходите… Я сейчас! — забеспокоился Турчанский, подошел к режиссеру, и они стали о чем-то вполголоса переговариваться, потом у них начался спор, а «моряки» на катере терпеливо ждали дальнейших указаний. Затем Турчанский со сверхлюбезной улыбкой подозвал к себе отца, и отец, пожав плечами и кинув Коле Маленькому: «Я сейчас, подожди…» — пролез под веревку — милиционер его не остановил, — подошел к спорящим, и Костя услышал его голос:

— Ну и пусть вымокают! Вы думаете, они двигались к нефтебазе сухенькими?

— Ничего я не думаю! — желчно ответил режиссер. — Мы будем снимать с особыми фильтрами, на пленке будет ночь и зритель не поймет, не догадается, мокрые они по пояс или по горло… Какая разница? Зачем напрасно мочить людей?

— Еще как догадается зритель! — сказал отец. — Мокрый человек да еще с грузом тола, с оружием и боезапасом двигался бы не так, как ваши артисты… Попробуйте на себе.

— Вам что, наши артисты не нравятся? — обернулся к отцу режиссер.

— Нет, почему же… — замялся отец.

— А чтоб так говорить, надо хорошо их знать! Не все получается сразу. И мы не первую картину снимаем…

— Простите, я говорю не об этом… Высадка так не могла проходить…

— Вы правильно, очень правильно говорите! — вдруг горячо поддержал отца Турчанский, однако отец почему-то не принял этой поддержки, махнул рукой и пошел со съемочной площадки. Нырнув под веревку ограждения, он взял за руку Колю Маленького, и они исчезли в толпе. Резко жестикулируя, Турчанский стал что-то быстро и возбужденно говорить режиссеру, но тот сердито махнул рукой и поднял мегафон. Он направил его в сторону катера, приказал отойти подальше от берега, энергичней прыгать в море и выше подымать над водой автоматы. Да, режиссер на словах не соглашался с отцом, а сам приказывал делать все то, о чем говорил отец. Ну и ну! Затем в воздухе прогремело:

— Начнем снова! Андрей, на палубу! Вызовите, черт побери, Андрея!

Костя смотрел на катер. Вскинув над головой автоматы, актеры стали решительно прыгать в воду — появился среди них и Андрей, бледный, худой, измученный, — теперь вода достигала некоторым до груди и даже выше. И лица у актеров стали более собранные, отчаянные, суровые.

— Так-так, хорошо! — проревел мегафон. — Сейчас начнем съемку! Всем взобраться на борт.

— За что такую муку принимают, родненькие! — запричитала рядом с Костей какая-то сухонькая, сгорбленная бабка. — Перед кем так провинились?

— Кино здесь снимают, бабуся, — стал просвещать ее кто-то, — шла бы ты по своим делам — сосиски в гастрономе кончаются…

Актеры опять полезли на катер, и лезли они теперь не так вяло и неумело, как раньше. Костя знал, что все это только репетиция, а не съемки, что не один раз еще будут они вот так прыгать в море и будет жужжать кинокамера, снимая их.

— Начнем! — опять загремел мегафон. — Мотор!

У камеры забеспокоились, зашевелились оператор с помощником, и снова стали прыгать в море актеры в бушлатах и бескозырках, с автоматами в руках, с тяжелыми зелеными вещмешками за спиной — им помогали оставшиеся на палубе члены команды катера. Спрыгнув в воду, «десантники» вскинули над собой оружие и стали двигаться к берегу. В спину и в грудь им били волны, охлестывали пеной, брызгали в напряженные, резкие лица, и они, поскальзываясь на камнях, быстро шли к берегу.

Один из них, коротенький и плотный, в бескозырке с надписью «Мужественный» на ленточке, споткнулся и упал с автоматом в воду и на мгновение исчез из глаз, накрытый волной. К нему тотчас бросились его товарищи и, не выпуская из рук оружия — один держал ремень автомата в зубах, — стали поднимать его. И хотя этот случай, наверно, не был запланирован ходом съемки и сценарием, кинокамера все жужжала и жужжала, уставившись своим зорким объективом на море.

 

Глава 31. У ПОДЪЕЗДА

Отец, может, и обиделся на режиссера за резкость и ушел с площадки, забрав с собой Колю Маленького, однако, как скоро заметил Костя, со съемок он не ушел. Что-то держало его здесь. Он, наверно, не хотел, чтобы его видел Борис Ильич, стоял в задних рядах любопытных и продолжал смотреть на море и СК. Костя же не столько смотрел на съемки, сколько на отца, и внутри у него все сильней и сильней жгло и давило. Он перебрался из первого ряда поближе к отцу. Тот стоял в непривычной для него позе — слегка сутулясь, и помимо воли держал руки так, точно в них был сжат автомат, и не бутафорский, а настоящий, который может стрелять.

На глаза Кости наворачивались слезы, он ощущал жалость, боль, раскаяние, и ему вдруг почудилось: все, что случилось у него с отцом, неправда, наваждение, дурной сон, и дома было все не так, как ему казалось, не тоскливо и тошно. Он сам, сам зачем-то выдумал все это и был несправедлив и жесток к отцу. И так захотелось подойти к нему, что-то сказать, все равно — что, но что-то такое, чтобы отец понял: Костя обо всем догадался, простил, поверил, и, значит, нечего больше отцу искать Костю в Скалистом, волноваться и переживать за него.

А может, ничего не нужно было говорить, а просто взять и подойти к отцу, тихо дотронуться до его руки и молча постоять рядом. И Костя уже сделал движение вперед, не оторвав, однако, ног от гальки — просто дернулись по направлению к отцу его грудь, его громко стучащее сердце, его руки…

Дернулись. Но ступни ног так и не оторвались от гальки.

Между тем актеры уже подняли упавшего товарища, отыскали в воде смытую бескозырку и, придерживая его, не останавливаясь, по приказу неумолимого мегафона двинулись к берегу. Одежда упавшего промокла, темные волосы налипли на лоб, но он, как и остальные, бежал по кипящим пенистым волнам к берегу, а камера все двигалась и двигалась справа налево и слева направо, снимая высадку.

— Стоп! Хватит! — прокричал режиссер. — Возвратиться всем на катер!

Актеры снова забрались на борт катера, усталые, изможденные, отжимали одежду, снимали душные бушлаты и ждали новых приказов. Режиссер на этот раз не спешил. Он вызвал на берег Андрея и еще одного из актеров — рыжебрового, с веселыми глазами, — и они долго беседовали о чем-то. Затем актеры вернулись на катер, а подсобный рабочий принес и бросил на гальку моток тонкого каната. И все началось сначала.

На этот раз никто не поскользнулся. Зато когда почти все уже были на гальке и по их старомодным, военных лет клешам яростно хлестало море, один из актеров — тот самый, рыжебровый, стал энергично показывать своим товарищам на море. Там, изо всех сил борясь с волной, похрамывая, шел к берегу последний «морячок», скоро его остановила тяжелая, литая волна, потащила назад, и стоявшие на берегу «десантники» бросили ему канат. Тот ухватился, и они сообща стали вытаскивать его на берег…

— Пойдем домой, — услышал Костя возле самого уха, и увидел отца.

— Пойдем… — мгновенно согласился Костя.

Все так легко решилось, и не нужно было ни о чем больше думать и предпринимать. Костя шел с тихой бездумной радостью, с приятной покорностью и жалел обо всем, что случилось.

Он шел молча, а надо бы что-то сказать, потому что отец мог подумать, что он через силу, нехотя идет с ним домой, что сидит в нем упрямство, а не что-то более серьезное, тайное, важное. А в нем давно не было упрямства. И он не знал, какие найти слова, чтоб это высказать, чтоб отец правильно все понял. И словно чувствуя эту его трудность, эту неловкость молчания, отец разбил ее:

— Бедолаги… Еще простудятся, море бы для них подогреть, успокоить бы его и камушки все убрать — еще ногу ушибут… Они бы хотели высадиться на берег совершенно сухими и без единой потери взорвать нефтебазу!

— Не ругай их, — сказал Костя, — ведь только начали, у них столько бывает дублей…

— Пусть поменьше жалеют себя, если взялись… Костя промолчал. Они подошли к дому. У подъезда, словно подстерегая их, сидел Семен Викентьевич. Увидев их, он вежливо оторвался от скамейки и поднес свою костистую руку к синтетической, в дырочках, шляпе.

— Блудного сына конвоируешь? — Он сверкнул нержавеющей сталью зубов. — Ну-ну. Поздравляю… Говорил же тебе… Давно плачет его зад по отцовскому ремню.

— Ваше ли это дело, Семен Викентьевич?

— Не мое, не мое… — растерялся от такого ответа пенсионер и поэтому согласился с отцом, однако голос у него был сухой, уязвленный. И тут же он взял себя в руки: — Оно не меня, не одного меня, оно всех нас касается…

— Вас — меньше всего.

— Я привык, чтоб меня уважали! — Семен Викентьевич выпрямился, и отец замедлил шаг. — Почему это — меньше? Что ты хочешь этим сказать?

— То, что сказал.

Костя задержал дыхание в ожидании чего-то неизбежного, неприятного, что вот-вот обрушится на них. Давно ли он обижался на отца, возмущался тем, что тот водится с пенсионером? Сейчас же отец держался с Семеном Викентьевичем слишком вызывающе.

— А я ведь кое-что знаю про тебя, — произнес пенсионер, — даже больше, чем ты думаешь, я выведу тебя на чистую воду и напишу куда следует.

— На здоровье! — отрубил отец. Он подтолкнул застывшего было на месте Костю к подъезду, и сам пошел за ним. И распахнул перед сыном дверь в квартиру.

— Будешь сегодня ночевать дома или улизнешь? — спросил он у Кости, просто и буднично спросил, словно разрешал ему ответить честно, так, как он думает, а не так, как хочется ему, отцу, или маме.

— Это не от меня зависит, — ответил Костя, кусая верхнюю губу.

— Вот как? — Отцовское лицо было такое, будто он догадывался, о чем все время напряженно думал Костя, — пристально тихое, покаянно грустное и усталое. Была в этом лице не только грусть и усталость, но и решимость что-то передумать, переиначить в своей жизни, в своей и, значит, в его, Костиной, и в жизни мамы и Лени… — Точно? — прищурил свои зоркие глаза отец, и Костя кивнул ему. — Ну, тогда все в норме.

И как Костя ни хотел, как ни противился, как ни призывал на помощь силу воли, губы его совершенно беспомощно, позорно и радостно разъехались в стороны.

Содержание