Затем в комнате были раздвинуты ширмы, за одной из них послышался шорох одежды и веселое шушуканье сестер. Синее Людино платье в золотистых полумесяцах легко взлетело над ширмой и перевесилось через ее край. Костя улегся на одной кровати с Сашкой и, не снимая с руки, завел свои часы.

Кровать была узковатая для двоих, и они первое время задевали друг друга то плечом, то коленом, стаскивали друг с друга тонкое одеяло и никак не могли приладиться. Потом оба легли на бок, лицом к лицу, вытянули ноги, и вроде бы стало попросторней. Костя видел во тьме перед собой странное без очков Сашкино лицо, бледное, таинственное и строгое.

— Слушай, — прошептал Костя, — а кто это твой великий тезка, который сказал…

— Что мы ленивы и нелюбопытны? Пушкин… Очень неприятные для нас слова. Написал он их в обиде и запальчивости — и все же есть в них горькая правда… Как часто нам бывает лень стать широкими, добрыми, энергичными, бывает лень оглянуться вокруг, влезть в наше прошлое и разобраться, что к чему, внимательно заглянуть в рядом живущую чужую душу… Да где уж там в чужую — на себя же бывает наплевать! Человеку нет никакого дела до себя — ты понимаешь, что это такое? Но такое — редко, о себе как раз все-то и думают, о своих мелких и жалких потребностях. Вся лучшая, достойнейшая энергия расходуется впустую…

Костя притих, задумался и вдруг услышал довольно громкий шепот сестер за ширмой — у них тоже были какие-то свои разговоры… Какие, интересно? О чем могут говорить сестры ночью, когда совершенно темно, все вокруг стихло и рядом шепчется с их родным братом, в сущности, чужой и полузнакомый им мальчишка?

До Кости опять донесся Сашкин голос:

— Ну, я, как и мой великий тезка, сильно перегибаю, так что не падай духом, Лохматый… Знаешь, о чем я только что подумал? О танкистах… Когда мы поедем в Пещерный город, надо попросить Николая Тимофеевича, чтоб завернул к Сухой балке: там стоит памятник — сгоревший танк, вроде бы целый, а глянешь повнимательней — мороз по коже продирает: черный, а без краски и резины. Все, что мог, уничтожил огонь и снаружи и внутри… Я, как увижу его, представляю в грохочущей на третьей скорости машине танкистов, еще живых, невредимых, веселых…

— А как он сгорел? — шепотом спросил Костя.

— Когда немцы, захватив Севастополь, перли дальше, одна наша часть преградила им путь, у нее было только три танка, и одна эта часть несколько дней сдерживала немцев, прикрывая отход наших.

Держались из последних сил, как и в том доте, и почти все погибли: из двух подбитых машин танкисты успели выскочить и уйти, а из этой, третьей, не успели. Танк подожгли, окружили и потребовали, чтоб сдался — всем будет сохранена жизнь. Экипаж отстреливался до последнего снаряда и патрона…

— И не сдались? — тихо спросил Костя.

— Сгорели… Ты поговори с отцом, он столько знает всего…

— Не хочу я говорить с ним… — отрезал Костя и сильно, до боли напряг лоб и брови. Конечно, Сашка не видел этого в темноте, но по голосу мог догадаться обо всем. А Костя не хотел, ужасно не хотел этого.

— А про Колю Маленького ничего нового отец не рассказывал? — спросил Сашка. — Ох и судьба же у него!

— Ничего, — сказал Костя и вспомнил старый отцовский рассказ: Коля воевал в морской пехоте, и однажды после штыковой атаки, неподалеку от Скалистого, налетели «юнкерсы» и стали пикировать на моряков. Очень много их погибло. Истекающего кровью Колю эвакуировали в тыл и после нескольких операций и переливаний крови едва спасли.

— Твой отец тоже столько пережил, — послышалось из темноты, — и так много помнит всего, я с его слов полтетради записал о войне на Черном море, о том десанте. Уже и приставать совестно…

Когда-то отец и Косте рассказывал много и с охотой о войне в этих местах, о жесточайших боях; много погибло кораблей и моряков — каждый камешек полит кровью, и если бы всем достойным поставить памятники — ни гранита, ни цемента не хватило бы…

— Ты вот, Костя, думаешь про меня: чудак и фанатик, — снова начал Сашка, — собирает ржавую проволоку и никому не нужные мятые фляги, переписывается с бывшими солдатами, с их родными… Кому это теперь нужно? Думаешь ведь так? — Костя промолчал. — А знаешь, в чем дело? Знаешь, что больше всего меня мучает? Несправедливость. Ну ты Представь: на могиле любого, кто умирает сейчас, будь он при жизни самым ничтожным человечишкой, пишется фамилия и инициалы, а тогда погибали храбрейшие люди, и мы не знаем даже их имен, и таких людей сотни тысяч… А ведь можем узнать. И еще, Костя, мне очень хочется докопаться, понять их, людей того времени, которые могли не думать о себе и рисковать всем…

Слушая Сашку, Костя вспомнил рассказ отца о том, как погиб в Скалистом во время оккупации хирург местной больницы Алексей Гаврилович Снегов. Года два назад они с отцом проходили по площади в центре городка (по той самой, где ныне стоянка такси), и отец показал Косте на старый толстый платан, росший у приземистого каменного дома с железным сейсмическим поясом вдоль стен, где помещалась библиотека, показал и как-то глухо, отрывисто, с болью сказал: «Стоит себе, и ничего, ничего с ним не сделалось, листья по-прежнему растут, а на нем людей вешали…»

Был яркий солнечный день, с моря задувал солоноватый ветер, из чьих-то распахнутых окон далеко разносился радиоджаз, небо текло и горело свежей голубизной, с пляжа, пересмеиваясь, возвращались загорелые курортники с беззаботными, счастливыми лицами, и в слова отца трудно было поверить… «Почему здесь?» — спросил Костя. «Чтоб люди видели… Всех оставшихся жителей Скалистого согнали на эту площадь и на их глазах повесили… Вот на этом толстом нижнем суку. Может, следы от веревки еще остались на коре… Долго он здесь качался, бедняга, с дощечкой на груди: «Бандит — партизан. Так будет с каждым!» — снимать его не разрешали…» — «А за что?» — спросил Костя. «За то, что других выручал, себя не жалел… И меня бы не было сейчас на свете, если бы не он; приходил тайком, рану обрабатывал, перевязки делал…» Отец внезапно замолчал и не произнес больше ни слова, как Костя ни просил, ни дергал его за руку. Отец ушел в себя, словно застегнулся на все пуговицы, задернулся на «молнию». Он шел по этой веселой, разноголосой, запруженной людьми площади и, казалось, ничего не видел и не слышал и даже забыл о его, Костином, существовании. Сейчас он шепотом стал рассказывать об этом Сашке, тот уже все знал.

— Саш, ты не спишь? — тихонько спросил Костя после некоторого молчания.

— Нет, а что?

— Скажи, ты… Ну, в общем, ты доволен своей жизнью? И собой? И всеми вокруг?

— Может, чем и доволен, но не собой, — шепнул в полной тишине Сашка. — Довольны собой лишь дураки да самовлюбленные умники, для меня они — ничтожества, психически неполноценные: нет хуже болезни, чем самомнение… А ты почему спросил?

— Да просто так…

— В плохом месте живем мы с тобой, — продолжал Сашка. — Красиво здесь, тепло, все сюда рвутся, а мне иногда удрать отсюда хочется…

— В плохом? — с недоумением спросил Костя. — Чем же оно плохое?

— Чем? А хотя бы тем, что здесь трудно сделать что-то хорошее, важное, нужное. Где-то там, за этими вот красивыми горами, настоящая жизнь, а у нас? Ведь сам знаешь, к нам приезжают работяги лишь для того, чтоб отдохнуть от штормов Атлантики — ну, это рыбаки, от таежного гнуса, где строят гидростанции, от жара мартенов, от грохота и пыли строек. И все здесь устроено для их отдыха: и пляжи, и музыка заезжих оркестров, и рестораны с шашлыками и вином, и экскурсии, и подчас пустое, глупое, не очень красивое безделье…

— Верно, — согласился Костя, — так оно и есть.

— И может, самое большое, самое героическое, что было в наших местах, — это война, жестокая и беспощадная. — Взять хотя бы оборону Севастополя. Что тогда было, что тогда творилось здесь! Какая стойкость, терпение, мужество… Здесь-то многие и узнали себя, впервые поняли, на что они способны. Ну ты, Костя, знаешь это не хуже меня…

Костя не мог уснуть дольше других. Давно уже умолк Сашка, затих за ширмой шепот сестер, а он все еще лежал с открытыми глазами, смотрел в темноту и думал. О многом. Об их побережье и об отце. Он вспомнил много раз слышанный от ребят рассказ о том, как Сашка со своим отрядом нашел заваленных в окопчике моряков. Кости там, естественно, не было, но ему многие рассказали, в том числе и сам Сашка, как это случилось. И вот сейчас Костя во всех подробностях представил картину: Сашка с лопатой в руках, в рубахе с пятнами пота, с испуганным, застывшим лицом. И такие же лица у мальчишек, стоявших возле него, у отрытого им окопчика. «Люди… — слегка заикаясь, сказал Сашка, — засыпало…» — «Моряки, — подтвердил кто-то находившийся рядом, — остатки бушлатов и пряжки с якорем…» И так ребятам стало тревожно и не по себе. Сашка срочно отправил двух парней в военкомат, а сам с тремя мальчишками присел у окопчика. Скоро пришли люди в военном и, попросив всех уйти, раскопали то, что осталось от людей; однако ни фамилий их, ни номера части узнать не удалось: рядом с останками не было обнаружено ни документов, ни медальонов-пенальчиков с краткими сведениями о погибших; иногда моряки процарапывали на алюминиевых флягах свои фамилии и названия кораблей, на которых служили, однако на фляге, найденной в окопчике, никаких надписей не было. Сотни людей со всеми воинскими почестями хоронили этих неопознанных моряков — это уже Костя видел — возле высокого обелиска на берегу, рядом с моряками, погибшими во время того легендарного десанта…

Костя лежал рядом с Сашкой, смотрел в темноту и напряженно думал. Темнота все сгущалась, холодела, потом заколыхалась и стала вспыхивать — больно, до рези в глазах, словно начиналась ночная гроза и били молнии, и при каждой такой вспышке Костя ежился от страха; но зрение его странно обострилось, и он на какую-то долю секунды с поразительной четкостью успевал увидеть то пикирующие с неба бомбардировщики с крестами на крыльях, то летящие вниз бомбы и чудовищное пламя от их взрывов, то человека, медленно раскачивающегося на веревке… Еще вспышка — и на штурм дота с приплюснутой башней и грохочущей пушкой пронесся на своей тележке Коля Маленький, отталкиваясь от земли одной рукой, в другой вместо гранаты была зажата тяжелая пивная кружка, и его смахнула темнота; снова вспышка — и отец, гневно сверкнув глазами, швырнул в Костю гаечный ключ, и Костя едва успел отпрянуть — ключ со свистом пролетел возле виска…

Будильник прогремел, как гром. Ребята вскочили раньше взрослых и, конечно, первые — девчонки.

— Подогрей чего-нибудь поесть, — сказал Сашка Люде, позевывая, и она тотчас вытянулась в струнку и вскинула к виску ладонь:

— Есть подогреть чего-нибудь!

— Вольно, — сказал Сашка, улыбнувшись.

И пока они с Костей плескались у рукомойника, Люда — в пестром халатике, босая — поставила на керогаз сковороду с нарезанной ломтиками картошкой и что-то рассказывала Иринке; они смеялись и уж, наверно, разбудили кого-нибудь за стенкой в такой ранний час…

Все хорошо, все замечательно было в этот день — по чистому небу, не закрывая солнца, плыли прозрачные, как тающие льдинки, тучки. Ребята бегали купаться и часа два, наверно, проторчали у моря. Люда, оказывается, плавала, как молодой дельфин. Ее узкое, ловкое, смуглое тело, туго схваченное синими трусиками и лифчиком купальника, стремительно прошивало воду, тонкие длинные руки с силой загребали ее. Люда несколько раз подныривала под Костю. Ее белая резиновая шапочка выскакивала из воды в самых неожиданных местах. Костя тоже плавал легко, быстро и несколько раз пробовал догнать Люду — да где там! Ее смеющееся лицо с прямым носом и блестящими темными глазами то почти вплотную надвигалось на него, то уходило в прозрачную, пронизанную солнечными бликами глубину, и невозможно было догадаться, где она вынырнет… Накупавшись досиня, нахохотавшись и устав, они неподвижно и совершенно молча валялись на знойной гальке, лениво поглядывая на рыбацкие фелюги и байды возле колхозного причала, потом вдруг резко вскакивали, боролись, гонялись друг за другом, снова до обалдения хохотали, бегали вперегонки и, обессиленные, валились на гальку.

— Ребята, я узнала… — Люда откинула со лба волосы. — На днях у нас будут снимать картину о войне — «Черные кипарисы»… Из Ленинграда приезжает киноэкспедиция… Помрежиссера сказал.

— А девочки в ней будут сниматься? — спросила Иринка.

— Уж без тебя не обойдутся! — сказала Люда, и ребята рассмеялись. Внутри у Кости все сжималось от жаркого блеска ее глаз, и звенело от счастья, и не верилось, что это может кончиться — замолкнуть и погаснуть. И все это не кончилось, а продолжалось у них во дворе, и дома, и даже в магазинах, когда они покупали продукты, готовили обед и ели… Никогда, никогда не было у Кости такого, как сегодня, моря, такого пляжа, такого яркого солнечного дня!