Не погаснет, не замерзнет
Брат
Мы живем в небольшом районном городке… Но вам ведь все равно, как называется наш городок. Только не обижайтесь на меня, сейчас я все объясню. На окраине городка находится большой завод, на котором и работает мой старший брат Паша. Стеклянные крыши длинных цехов блестят, как парники в совхозе имени Валерия Чкалова, но под стеклянными рамами завода выращиваются не огурцы с помидорами, а кое-что другое.
Паша, приходя с работы, никогда подробно не рассказывал, как проходят испытания последних марок истребителей. Как ни клялся я, что никому, ну никому-никому не скажу, Паша улыбался на это, запускал ручищу в мои волосы и растопыренными пальцами, как гребешком, зачесывал их назад и весело приговаривал:
– Волосы, браток, даны человеку не для того, чтобы торчать в разные стороны…
Вначале, когда я учился в четвертом классе, я обижался на брата: что он мне, не доверяет, что ли? А вот когда перешел в пятый – все понял и перестал дуться.
Так что не обижайтесь, пожалуйста, что не скажу вам, как называется наш городок, зато все остальное расскажу точь-в-точь как было. А если не верите – спросите у Сеньки Марченко, который сидит через парту от меня и умеет здорово шевелить ушами. Его отец дружил с Пашей, работал на одном заводе и может подтвердить все слово в слово.
Кроме мамы и Паши, у меня еще есть младшая сестренка Валя – по-взрослому, значит, Валентина, – но про нее не скажу ни слова – девчонка! Да и что хорошего можно сказать о человеке, который только и знает, что возиться с куклами, визжать при виде крошечного лягушонка на мокрой тропинке в саду, полдня, закусив язык, бессмысленно скакать через веревку? Нет, она не в счет… Не знаю, зачем только родятся эти девчонки! Как будто нам без них плохо.
А вот Паша… Да, Паша – это совсем другой разговор.
Целый день над нашим домиком с ревом и свистом проносятся самолеты – стекла в оконных рамах прыгают и стучат, куры кудахчут, как чумные, вспоминают с перепугу, что они птицы, и, вытянув вперед шеи, перелетают через забор на бреющем полете. А мама выходит на крыльцо, засунув руки под зеленый передник, и говорит, щурясь на ярко-голубое небо:
– Видать, Пашка-сорванец пробует новый аэроплан. Курам снести яичко спокойно не даст!..
Смешная мама! Пашкой-сорванцом она называет не какого-то там пацана с кошачьими царапинами на носу, а летчика-испытателя, храброго человека, а аэропланами – реактивные истребители и скоростные бомбардировщики! В общем, в свое время она училась в церковноприходской школе, и в технике ее, надо сказать, слабо подковали – реактивный от «По-2» отличить не умеет!
Домой Паша приходил голодный, усталый. Первым Делом он быстро стаскивал гимнастерку, и я поливал ему во дворе из синей эмалированной кружки. Паша нагибался, а я поливал и сверху глядел на упругие, твердые бугры мускулов на его плечах и руках, которые тяжело и уверенно двигались под темно-коричневой загорелой кожей, и думал: скорей бы и у меня выросли на руках, груди и животе такие мускулы! А то ведь, если говорить честно, меня боятся тронуть мальчишки с других улиц не потому, что я сильный и смелый или там бицепсы мои не влезают в рукава рубашки, – нет, где там! – а потому, что есть у меня он, брат мой, Паша.
Поливая ему, я представлял, как вот эти большие шершавые ладони ложатся на рычаги боевого самолета и ведут его сквозь облака и дожди, сквозь снег и туманы, а его зоркие синие глаза оглядывают сверху не только наш городок, но и всю нашу большую землю.
Иногда, уходя на аэродром, он шутливо грозил: «Смотри у меня, паршивец, опять залезешь в сад Ивана Кузьмича – с неба увижу, спущусь, руки оборву!»
Но Паша не только ругал меня.
Однажды, когда у нас нечаянно сгорела большая фюзеляжная модель, которую мы мастерили всем звеном целых две недели, и мне так стало жалко ее, что я не смог удержаться от слез, Паша поправил широкий ремень, положил мне на плечо тяжелую руку и сказал:
– Эх, браток, и люди, случается, заживо сгорают, а не ревут…
Мне сразу стало так нехорошо, что я отбросил его руку и убежал из дому. Ведь я твердо решил сделаться летчиком. Летчиком – и больше никем. Недаром же мама сшила мне из старого кожаного реглана Паши курточку, а вместо тряпичной штатской кепки я со второго класса носил настоящий авиационный шлем на мягкой подкладке, который тоже подарил мне Паша.
Мылся Паша не спеша. Он долго тер шею и даже доставал рукой через плечо до лопаток и совсем не боялся, что холодная вода затекает под белую майку и на ней выступают темные пятна. Паша сильно фыркал и смешно крякал, когда мыло попадало ему в глаза, и сердито говорил, чтобы я не жалел воды. Воды… Эх, да знал бы он, что я бы жизни своей не пожалел ради него! Как он не понимал этого!
Паша, Паша… Да, вот это человек!
У меня с ним одна фамилия и отчество, а больше, если по правде говорить, ничего похожего и не было! Вы, может, не верите, думаете, я хвальбишка какой? Эх, вы! Так слушайте: ему, например, ничего не стоило перевезти меня вплавь на своих плечах через реку, за три вечера прочитать тяжелый, как кирпич, том «Клима Самгина», левой рукой три раза выжать громадную дубовую колоду, на которой во дворе рубили дрова. Да и не только это мог он сделать! Вы, конечно, можете сто раз обозвать меня лгунишкой, но он при мне всовывал пальцы в зубастую пасть свирепому псу, по кличке Буян, которого боялась вся улица, и при этом пес добродушно помахивал лохматым хвостом!
Теперь вы поняли, что это был за человек?
А я? Что я? Мне только и оставалось, что поливать ему из кружки и смотреть, как пролетают над домом самолеты. Если мне хотелось, как взрослому, закурить «Ракету», так и тут приходилось, спасаясь от мамы, убегать за угол дома и там курить – торопливо, кашляя и вытирая слезы от скребущего горло едкого дыма… Эх, скорее бы подрасти! А то, пока ты маленький, никто не считается с тобой и каждый попрекает словом «мальчик»:
«Мальчик, курить вредно!»
«Мальчик, до шестнадцати лет на эту картину вход воспрещен!»
«Мальчик, птицы приносят пользу, в них нельзя стрелять!»
«Мальчик, нехорошо цепляться за машины!»
Теплыми летними вечерами мы часто сидели с Пашей на лавочке возле дома, молчали и слушали, как медленно засыпает город. Помню, Паша говорил мне, что я, наверно, доживу до того времени, когда не нужно будет больше строить ни истребителей, ни бомбардировщиков, потому что некого и незачем будет истреблять и бомбардировать, и все люди на земле станут жить в дружбе. И тогда наш завод, наверно, начнет выпускать такие реактивные пассажирские корабли, что на них можно будет из нашего города за полдня без пересадки долететь до Австралии или даже до самой Антарктиды.
– И ты будешь их испытывать? – вскрикнул я, вскакивая с лавочки.
– А ты что думаешь? Может, и буду, – ответил Паша, подпер рукой подбородок и долго-долго слушал, как в теплой вечерней тишине бьют часы.
Бой раздавался с древней церкви. Говорят, лет пятьдесят не звонили колокола этой церкви. А вот большущие часы на высокой башне до сих пор ходят точно и исправно и отбивают каждые пятнадцать минут. Если в небе не гудят самолеты, то с любого конца городка слышен этот бой.
Так вот, в этот вечер услышал Паша бой часов, закинул ногу за ногу, задумался, а потом грустным голосом сказал:
– Не успеешь выкурить папироску – бьют. четверть, не успеешь дойти до аэродрома – бьют, не прочитаешь и двадцати страниц книги – бьют. Бьют и бьют. Вот так, браток, летит время и жизнь. Не успеешь и оглянуться, как набьют они тебе полсотни лет. А что ты сделал за это время? Ничего. А многое можно сделать за пятьдесят лет. Очень многое…
Я ничего не ответил ему тогда, но в душе был глубоко не согласен с ним. Хорошо так говорить, когда тебе уже набило двадцать четыре года, а каково же нам, ребятам? Для всех дел малы! Нет, это, наверно, взрослые нарочно придумали такой несовершенный механизм, чтоб часовые стрелки ползли медленно.
Но Паша все реже и реже сидел по вечерам со мной на лавочке возле дома.
Приходя с работы, он, обжигаясь щами, торопливо ел, быстро переодевался в серый штатский костюм, который мама каждый день специально отглаживала для него. Брюки он надевал очень странно: влезал на стул и осторожно, словно они были стеклянные и могли поломаться, погружал ноги в штанины.
В непривычном костюме он сразу становился не похожим на себя, и мне было даже как-то неловко с ним. Хотя, если хорошенько приглядеться, все равно можно было догадаться, что он летчик, – так по-особенному он ходил, смеялся и смотрел. Вы спросите – как? Объяснить этого я вам не могу, ведь я никакой не писатель, и по литературе у меня даже стоит тройка в журнале, и Вера Александровна пригрозила, что, если не исправлюсь, в четверти тройку выставит. Так что сами лучше понаблюдайте за людьми, которые летают в воздухе, и без моей помощи все поймете. Летчики совсем особенные люди, и их не спутаешь ни с кем!
Потом Паша долго крутился перед зеркалом, вроде сестренки Вали, морщась от боли, зачесывал назад жесткие, как конская грива, черные волосы, слюнил палец и приглаживал черные, точно под линейку проведенные сажей брови и куда-то пропадал. Когда я ложился спать, его койка все еще была пуста; когда я просыпался, он уже шагал на свой аэродром.
Но вот однажды я увидел такое, что даже глазам своим сразу не поверил и остолбенел: неужели это мой Паша?
В нашем городе есть парк, обнесенный высокой стеной из серебристых металлических прутьев с острыми наконечниками сверху, похожими на пики. В парке показывали кино и разные выставки, в нем можно было покрутиться вниз головой на маленьких самолетиках; покататься на качелях и увидеть себя в вогнутых и выпуклых зеркалах то толстым, как бочка, то худым и вытянутым, как селедка. Но, чтоб попасть в этот парк, нужно купить в окошечке у тетеньки с бородавкой на подбородке голубой билетик за рубль. Тогда еще деньги брали за вход. А где нам, ребятам, взять их? Вот мы и забирались в парк не через главный вход, а перелезали через ограду в самом дальнем углу, куда редко заглядывал милиционер и где горела всего одна лампочка.
Так вот, перемахнули мы однажды ограду, идем по оранжевым от кирпичного песка дорожкам возле молоденьких акаций и спорим, что легче было для Чкалова: пролететь под фермами моста или совершить беспосадочный полет через Северный полюс. Идем, значит, спорим, шумим – даже в ушах звенит, – и вдруг я вижу… Нет, вы только подумайте, кого я увидел на скамейке! Пашу… И с кем!
Сразу что-то больно толкнуло меня в грудь, словно камнем ударили. Даже еще больней. Я остановился, будто ноги отнялись, и сказал ребятам:
– Идемте по левой дорожке, так ближе до кино.
Но ребята уже все увидели, и долговязый Жорка Сорокин, учившийся в седьмом классе, как черепаха, вжал голову в плечи и противно захихикал:
– Глядите-ка! Лешкин Пашка!
Впервые я покраснел за своего бесстрашного брата. И как покраснел!
Паша сидел на железной скамейке с какой-то девушкой в зеленом платье и большими косами с шелковым бантом, точно таким, как и у нашей Вальки! Я всегда дергал за этот бант, когда хотел позлить сестренку: дернешь за кончик – и бант развязывается, как шнурок на ботинках.
И сидели они как-то странно: так близко друг к другу, словно на скамейке не хватало им места, а ведь скамейка-то была пустая, еще бы семь человек поместились на ней!
Так, значит, вот почему не сидит он больше со мной на деревянной лавочке возле нашего дома! На этой жесткой железной скамейке в парке, куда можно пройти только за рубль – да и за эту платить еще надо! – оказывается, интересней сидеть Паше!
И, хотя ребята рысцой пробежали возле той скамейки, мне почему-то стало очень стыдно, и я резко свернул влево и помчался по боковой дорожке. А когда мы вдоволь нагулялись в парке и выходили через главный вход и толстая старушка билетерша, хорошо нас знавшая, всплеснула руками: «Не видела я, чтобы вы входили сегодня в эти ворота!» – и ребята, надрывая животики, дружно захохотали, мне было совсем не весело.
Я шел и упорно думал: как же могло получиться, что между нашей дружбой встала эта длинноногая?
Перед домом оглушительно визжали девчонки. Две из них глупо крутили над самой землей бельевую веревку, а Валька быстро прыгала через нее сразу обеими ногами, как стреноженная лошадь. Прыгала Валька так старательно, лицо ее было таким серьезным, словно делала она страшно важное дело. Все они такие…
Не знаю почему, но меня тогда такое зло взяло на нее – захотелось побить. Стал вспоминать, за что бы дать ей подзатыльник. В понедельник наябедничала маме про разбитое окно – за это уже ревела; в среду насплетничала брату, что я пустил «товарный поезд» из носа Кольки Петухова, который украл у моего лучшего друга, Сени Марченко, редкую марку Бермудских островов, – за это тоже поколотил ее…
Больше ничего я не мог припомнить. Что ж, можно стукнуть и так, чтобы наперед не жаловалась!
Я подбежал и резко дернул за веревку, когда она находилась как раз под ногами сестренки. Она споткнулась, взмахнула руками, но удержалась и не упала. Мне стало грустно, и я нехотя поплелся домой. Я поднимался по скрипучим ступенькам, а в теплом вечернем воздухе печально раздавался перезвон башенных часов, который так много мне напоминал.
Когда я укладывался спать, койка Паши была пуста. Я лег спиной к ней, с головой влез под одеяло и все думал, что, конечно, девчонки не могут быть настоящими людьми… Человек, который боится ужей, лягушек и угроз мамы и весь день только тем и занимается, что переодевает куклу и шьет ей из лоскутков платья, никогда не сможет совершить настоящий подвиг… А разве можно назвать человеком того, кто не готов на подвиг?
Но я опять видел железную скамейку в городском парке и не знал больше, что думать.
А наутро к нам пришла соседка и стала, причитая, говорить маме про меня, что я расту озорником и хулиганом и не даю прохода девочкам, кидаю в лужи камни, когда они проходят возле воды, ставлю подножки, бросаю в волосы колючки от лопуха… Что же будет из меня, когда вырасту большой?
Мама махнула рукой, печально подперла ладонью щеку и почему-то сказала, вздохнув:
– Паша тоже был такой, а теперь заявляется домой ни свет ни заря. И смирный какой-то стал – все по хозяйству норовит сделать вперед меня, словно дел других нету…
Соседка почему-то весело засмеялась, противно подмигивая и показывая беленькие зубки, а я впервые не знал, хорошо это или плохо, что я похож на Пашу.
Быть может, я и простил бы брату все его предательство, если бы не один случай, который произошел через две недели.
Однажды в воскресенье Паша решил прокатить меня и Валю на катере, а заодно и порыбачить. С вечера я накопал в консервную банку отменных красных червей в Заячьем овраге, напарил гороха и на всякий случай даже наловил в круглую коробку из-под леденцов кузнечиков. И вот мы спустились с горы к небольшой пристани. Валя, как женщина, была завхозом – она тащила клеенчатую сумку с провизией, я нес удочки, а Паша шел налегке. Вот он уже купил три билета, и мы торжественно вступили на гибкие сходни пристани, как вдруг сзади раздался чей-то негромкий голос:
– Павел!
Паша так вздрогнул, что я просто удивился.
Сзади, на невысокой, поросшей травкой террасе, стояла та самая длинноногая, с большой косой. На ней уже было не зеленое, а белое платье с синим жуком вместо брошки – думала, очень красиво. На тонкой, согнутой в локте руке висела круглая белая сумочка. Туфли тоже были белые, и только гладкие волосы и высокие брови казались чернее вороньего крыла. В лицо ей било солнце, и она жмурилась и недовольно морщила нос.
Услышав ее голос, Паша сразу забыл и про нас с Валей, и про билеты, и про отменных красных червей, накопанных в Заячьем овраге, и про катер. Прижав к бокам локти, он бросился на горку навстречу ей.
Потом она что-то говорила ему тоненьким, пискливым голоском, капризно выгибая губы и размахивая своей сумочкой, а Паша внимательно разглядывал носки начищенных сапог и все время поправлял широкий летный ремень, хотя тот был затянут у него по уставу – пальца не просунешь. Она за что-то отчитывала моего старшего брата, а он молчал, словно язык проглотил, и не мог ей дать никакого ответа, и это он, человек, который испытывал новейшие самолеты, который бесстрашно вкладывал пальцы в зубастую пасть Буяна!
Признаюсь, смотреть было противно.
Набежал ветерок и донес до меня обрывок их разговора.
– Мне скучно будет без тебя…
– Не обижайся, Нина, давно обещал ребятишкам.
Она вздохнула и посмотрела в сторону.
– Хорошо, Нина, сейчас мы все уладим.
– Улаживай, – разрешила она, – у меня есть одно предложение: сходим сегодня…
Я не расслышал, куда она звала моего Пашу, но заметил, что он озабоченно поглядывает в нашу сторону и в нерешительности топчется на месте, катая под подошвой сапога маленький серый кругляш.
Что-то жалкое и растерянное проглядывало в его глазах, широкие плечи опустились, словно утратили всю свою силу и упругость. Первый раз он был не совсем похож на военного летчика. Я глядел на него и думал, что вот сейчас навсегда решится для меня вопрос, можно ли с этого дня уважать Пашу, как раньше, или немного поменьше. Он ответил ей что-то, но ветер стал дуть от нас и относил его слова в другую сторону.
Через минуту Паша бегом спустился с откоса к нам и, насупив брови, сказал страшно серьезным голосом:
– Поездка отменяется…
Я ничего не ответил ему, а выхватил из кармашка своего пиджака три билетика, разорвал их на клочки и бросил в темную воду.
Рубаха сразу прилипла к вспотевшей спине, а перед глазами заплясали расплывающиеся круги. Нет, это было слишком! Хотелось упасть лицом в траву и зареветь, но рядом была Валька, и я не упал и не заревел.
Я зачем-то дернул ее за руку и, не глядя и не слушая, что говорил Паша, резко повернулся к нему спиной и быстро пошел домой по узкой песчаной дорожке между старыми развесистыми кленами. Паша что-то кричал мне вслед, но я не обращал на это никакого внимания. Скоро меня догнала сестренка с клеенчатой сумкой в руке.
– Какие у ней косы! – восторженно воскликнула она.
– У-у-у… Замолчи ты, дура!.. Ничего не понимаешь! – заорал я и ударил ее в плечо так, что она выронила сумку, и из сумки выкатились консервная банка с червями, три московские булочки и бутылка с лимонадом.
Валины губы запрыгали, жалобно скривились, и она заревела на весь берег. Я не мог видеть, как она плачет, и побежал по дорожке вверх, потом забился в глухие кусты бузины, упал на мокрую от росы траву и – только вы другим не передавайте – заревел.
Потом я зачем-то вынул из бокового кармана коробку с живыми кузнечиками, поднес ее к уху. Кузнечики постукивали сильными задними ножками в тонкие стенки, копошились и шуршали внутри. Тогда я немного приоткрыл коробку и, даруя кузнечикам свободу, одного за другим стал выпускать своих зеленых узников. Скачите куда глаза глядят, кузнечики! Так и быть, живите… Если б вы только знали, что я сегодня потерял!
Две недели после этого случая я не разговаривал с братом, потому что знал: настоящая дружба между мужчинами основывается на твердых законах, а если и он считает меня несчастным ребенком, который ничего не понимает и может только из рогатки стрелять, тогда нам больше не о чем с ним говорить! От чужих людей все можно услышать, а вот от родного брата…
Однажды мы сидели на плоской крыше «ангара» – так мы называли наш дровяной сарай – и починяли приполок голубятни. День был ясный, солнечный, небо блестящее и чистое, как хорошо протертое стекло.
– Ребята, глядите! – вдруг крикнул Сенька Марченко, сидевший на краю крыши, и так подался всем телом вперед, что едва не свалился вниз.
Мы увидели над городом серебристый истребитель. Летел он как-то необычно: то зарывался носом вверх, словно рыба, которой не хватает воздуха, то неуклюже кренился на левое крыло, то опрокидывался на правое.
– Ловко летит, высший пилотаж! – восхищенно сверкнул глазами рыжий Коська Воробьев.
– Дурак! – гневно оборвал его Сенька. – Несчастье с ним, разве не видишь?
Коська сразу присмирел, недоверчиво глянув на Сеньку.
Самолет действительно летел странно: он вдруг перестал переваливаться справа налево. Он, как контуженый, косо накренив крылья, мчался над городом, сверкая на солнце фюзеляжем. Машина стремительно теряла высоту, то отвесно падая к земле, то с трудом выравнивая курс. Казалось, самолет потерял управление и так отяжелел, что небо не могло больше держать его в своей синеве. Странно было и то, что он мчался не к аэродрому, а на наши огороды.
Мы следили за ним и не знали, что в таких случаях надо делать. Я почему-то мгновенно вспомнил, как однажды малыш сорвался с окна второго этажа, но случайно ухватился одной рукой за подоконник; взрослые успели выбежать вниз и, растянув в руках одеяло, поймали его. А как быть здесь? Парашют? Не поможет – слишком низко. Между тем свистящий гул самолета то нарастал, то замирал.
«Ну давай еще немножко, дотяни до аэродрома, дожми, милый!» – шептал я про себя, и сердце колотилось так гулко, словно рядом находилась кузня.
Что случилось дальше – было как страшный сон. Никогда не забуду я этого. Самолет врезался в огород. Черный столб дыма и огня смерчем взлетел в небо. Земля вздрогнула от грохота. От воздушной волны низко полегли кустики картофеля. Сенька закричал и стал белый как мел. Коська застыл с открытым ртом и вытаращенными в ужасе глазами. А я… Да я и не помню, что было тогда со мной…
Когда дым немного рассеялся, мы увидели, как огонь жадно пляшет на измятых, обугленных обломках машины. Остро запахло горящей резиной и краской. Сенька схватился руками за лицо и заплакал. А я смотрел на все это сухими глазами. Смотрел и не мог отвести взгляда. Внутри было пусто и холодно.
Так мы втроем сидели на крыше сарая и не могли сдвинуться с места.
Не успели мы прийти в себя, как с аэродрома примчалась белая санитарная машина с красным крестом на боку, а за ней – пожарная. Люди поспешно разбросали жерди изгороди и заметались возле громадного чадящего костра. Сильными брандспойтами потушили огонь. В санитарную машину внесли что-то длинное и страшное, завернутое в зеленый брезент. Остановившимися глазами провожали мы эту машину, которая с захлебывающимся криком помчалась по солнечным улицам нашего городка.
– Погиб… – тихо сказал Сеня.
Я ничего не ответил ему. На душе стало так тяжело, что я не мог даже пошевелить языком. Я никогда еще не видел, как умирают люди, и вот сейчас увидел. Только теперь, только теперь я подумал, какая опасная и трудная работа у Паши, и сразу простил ему все свои глупые обиды. И вдруг в мою душу легонько закралось сомнение: а если и со мной случится такое? Может, выбрать себе более надежное дело? И тут же, презирая себя за трусость, я плотно стиснул зубы.
Нет, я буду летчиком. Летчиком! И только летчиком!
Когда машины уехали и шум их замер вдали и на городок опустилась непривычная тишина, мы молча слезли с крыши.
Я не мог смотреть на огород с помятыми кустиками картофеля, на следы машин, глубоко врезанные в мягкую землю двора.
Я ушел в другой конец городка и долго бродил по тихим, заросшим травой улочкам.
Когда я вернулся домой, в столовой сидел знакомый летчик, майор дядя Саша, высокий, худощавый, с седыми висками и дочерна загоревшим лицом, крепкий и ловкий, как и все настоящие летчики, а рядом сидела мама и, подперев голову руками, неподвижно смотрела в пол.
– Здравствуйте, – сказал я.
– Здравствуйте, – ответил дядя Саша очень тихо. Голос у него всегда был громкий, отрывистый, словно рядом ревели двигатели самолетов и он, заглушая их, отдавал команду. Но сегодня он говорил тихо.
Дядя Саша сидел как-то неудобно, на самом кончике табуретки, словно никогда не был у нас и все мы незнакомые ему. А на самом деле он частенько захаживал к нам, брал у Паши книги почитать и любил выпить стакан чаю с душистым малиновым вареньем.
– Вот как… – сказал он и помахал перед лицом фуражкой, как будто в комнате было душно.
В доме стало так тихо, что я услышал, как зашедшие на крылечко куры клювами тукают по полу, склевывая хлебные крошки и крупинки пшена, застрявшие в щелях между досками. У мамы вздрогнули плечи, и вдруг я почувствовал, как что-то холодное пробежало по жилам.
– Па-ша? – спросил я, впиваясь в опущенные глаза дяди Саши.
– Паша… – прошептал летчик, но этот шепот оглушил меня.
Я выбежал во двор, чтоб не слышать того, что скажет он дальше. Мне казалось, что то страшное слово, которое он не договорил, ничего не будет значить, если я не услышу его.
– Пашенька, прости, – шептал я, забившись в темный угол сарая, где было свалено сено для козы. – Как же это так? Ведь мы еще не съездили с тобой за окунями… Хорошо, не сиди со мной по вечерам на лавочке, не надо! Но как же так можно?
Нам показали только закрытый гроб.
Я стоял и смотрел на красную крышку. А за крышкой был он, кем так гордился я, кому так завидовал. «Значит, настоящий мужчина должен иногда заниматься таким делом, что потом его нельзя показать даже родной матери и родному брату», – подумал я, и что-то внутри меня сдвинулось, и я весь вздрогнул, словно сердце встало на другое место. И тогда, лишь тогда впервые понял я, что такое долг и что чувства сильней его, может, и нет на земле!
Никогда не забуду эти дни: и глаза матери, и военный оркестр, и сырую бурую землю, выброшенную оттуда, куда должны его опустить, и прощальный залп воинского салюта.
Говорили над гробом кратко. Но и из этих кратких, скупых слов его товарищей я впервые узнал, как много новых самолетов испытал лейтенант Павел Иванович Егорцев, и они покажут себя в бою, эти самолеты, если враги посмеют сунуться на нашу землю. А что разбился… что ж… Это, к сожалению, еще случается в жизни пилотов. Чкалов, великий летчик, – и тот разбился.
А та девушка, которую я видел в городском парке и на пристани, была очень бледна и все время молчала, и я старался не смотреть на нее. И мне нравилось одно: что она не плачет. Но, когда гроб на веревках опустили в яму, и в крышку ударила первая горсть земли, и мокрые комочки покатились врассыпную по красной материи, она вдруг упала на край могилы. Все бросились ее поднимать, а я стоял рядом и смотрел вниз на горсть земли, рассыпанной на крышке. Смотрел – и ничего не понимал.
А когда мы шли домой и Пашины товарищи поддерживали под руку маму, которая спотыкалась на каждом бугорке, ударили часы на башне. Я смотрел на черный расплывающийся циферблат, и часы словно напоминали мне: «Вот так, браток, летит время и жизнь…»
Уже год, как не стало брата. Скорее бы вырасти и пойти в летное училище – этим я жил в те трудные дни. Но осенью на медосмотре наш школьный врач, лысый старичок в пенсне, выслушал мою грудь холодной черной трубкой и сказал, покачав головой, что у меня неважное сердце. «Значит, прощай авиация!» – больно ударило в виски, и я с ненавистью посмотрел на врача и чуть не заплакал от обиды и беспомощности.
Я сбежал с последних уроков и долго бродил по берегу реки. Стояла осень, и вода была мутная и холодная. Вниз по течению проплывали одинокие желтые листья и бревна, вырвавшиеся из плотов.
Я не знал, что делать. Легче было броситься в воду, чем примириться с тем, что я никогда не влезу в кабину самолета и не взлечу в небо. «Мужчина без крепкого сердца – ничтожество, – думал я. – Неужели этот подслеповатый рыжий старикашка в белом штопаном халате, пропахший йодом и спиртом, сказал правду?» И вдруг я понял, что, хотя я и живу и дышу, – нет больше меня на земле: то, о чем я мечтал, не сбудется. А разве тот – человек, кто не знает, для чего он родился?
Как сейчас помню – все небо было забито темными дождевыми облаками, и косые длинные лучи сентябрьского солнца лишь на мгновения пробивались сквозь них и тускло поблескивали на стеклянных крышах цехов авиационного завода. А я шел и шел, сам не зная куда. Мне было все равно – куда.
И вдруг я на что-то наткнулся грудью. Это была кладбищенская чугунная ограда, и я увидел косо прибитый к шесту синий деревянный пропеллер, под которым лежал Паша. И тогда я захотел пожаловаться старшему брату на свою горькую участь. «Знаешь, Паша, а я забракован… Что же мне теперь делать? Как быть? И зачем только я родился такой…»
Я стоял и смотрел на рыжую траву на маленьком холмике.
Было очень тихо. Ржавые дубовые листья отрывались от черных ветвей, медленно кружились в спокойном, прозрачном воздухе и осторожно касались земли, словно боялись кого-то разбудить. Старые вербы, опустив вниз ветви, молчаливо стыли в сторонке и ничего не могли ответить. Было тихо. Очень тихо. Никогда я не знал, что на земле может быть так тихо. И только во мне что-то стучало так громко, словно навстречу с грохотом шел тяжеловесный поезд, приближаясь с каждой секундой…
Легким порывом ветра отнесло облака, и яркое теплое солнце осветило мне лицо, и вдруг вся моя жизнь в одно мгновение пронеслась передо мной, и мне показалось, что я заново родился, родился во второй раз.
С неба падали потоки света, а я стоял внизу, на земле, я твердо стоял на земле, ощущая ее подошвами ботинок и всем своим телом, я стоял на этой суровой земле, и мои пальцы сами стиснулись в кулаки, а на сердце вдруг стало так холодно и вместе с тем так легко, и оно сжалось непонятной болью и радостью.
Кем бы я ни был, я не посрамлю тебя. Я буду человеком… Даю тебе слово, Паша!
1952
Гауптвахта
У высокого берега Западной Двины перед строем «синих» медленно расхаживал Всеволод, размахивая треугольным флагом. С лыжами в руках слушали мальчики четкий, отрывистый голос своего вожатого. Они готовились к штурму крепости, которую на противоположном берегу из снега возвели «зеленые» – шестиклассники другой школы. На стене этой крепости и нужно было водрузить флаг.
Мороз стоял свирепый. Даже теплые валенки не могли уберечь ноги от холода. Ребята пританцовывали на снегу, подталкивали друг друга плечами, хлопали варежкой о варежку.
И вот, когда Всеволод уверенным юношеским баском отдавал последние распоряжения, в строю послышался вкрадчивый шепот. Сперва он был тихий и осторожный, но с каждой секундой становился громче и назойливей.
– Чего лезешь не в свое дело? – шипел один голос. – Тебя не назначали, стой и не шебурши.
– А меня и назначать не нужно, – отвечал другой голос. – Слыхал, что Всеволод говорил? В разведку пойдут лучшие лыжники. А ты и стоять-то на лыжах не умеешь.
– Это я-то не умею?
– А то кто – я, что ли?
– А ну повтори, что сказал…
– И повторю. Думаешь, не повторю?
В строю «синих» притихли. Все стали прислушиваться. Но спорщики уже ничего не замечали.
– Дурак ты, вот кто! – сказал один из них, переходя с шепота на полный голос.
– Это я дурак? – изумился другой, переходя на крик. – Ах ты, трепло несчастное!
Строй «синих» сдвинулся, спорщики побросали лыжи и яростно сцепились.
– Сорокин и Свиридов! – прогремел чуть картавый голос Всеволода. – Прекратить безобразие!
Но безобразие не прекратилось. Наоборот, драка разгоралась все пуще. Они пыхтели, как медвежата, старались свалить друг друга, пинали ногами и бодались.
Наконец они разлетелись в стороны, и Митька Сорокин, более ловкий, увернувшись от удара, как кошка прыгнул за ствол клена. Грузный Юра Свиридов, с красным, перекошенным лицом, бросился вслед. Они бешено закружились вокруг дерева.
Юра внезапно застывал на месте. Но Митька держал ухо востро и тут же останавливался как вкопанный.
– А ну давай, давай! – блестя зубами, азартно вскрикивал Митька. – Быстрей поворачивайся, тюлень!
Это был низкорослый, крепкий, как дубок, мальчишка в коротком бобриковом пальтеце с продранными локтями. Пунцовое от мороза курносое лицо его светилось вдохновением драки. Он был слабее, но превосходил противника в проворстве, и поединок продолжался с переменным успехом.
Окончилась драка внезапно: Митька, свернувшись в клубок, бросился Свиридову в ноги, и тот тяжело рухнул в сугроб. Подхватив Свиридова под коленки, Сорокин воткнул его головой в снег и сдернул с ноги валенок.
– Сорокин! – Всеволод с силой вонзил в снег древко флага и замер на месте.
– Чего? – неохотно отозвался Митька.
– Немедленно верни Свиридову валенок и иди сюда!
Ребята стали подымать Юру. Вывалянный в снегу, в одном правом валенке, он был разъярен и все еще лез в драку, но ребята крепко держали его за руки.
– Держи! – Митька небрежно швырнул валенок, поднял свои лыжи и ленивой развальцей подошел к командиру.
– Ты это что?
– В разведку хочу.
– А какой был приказ?
– Да он и маскироваться-то не умеет. В собственных ногах запутается. Дылда несчастная!
– Я тебя спрашиваю: какой был приказ?
– Ну, был идти ему…
– А кто тебе дал право оспаривать военный приказ? Кто, я спрашиваю!
– Да я думал…
– Отставить! – Всеволод нервно потер перчаткой щеку и громко, чтобы слышали все ребята, отчеканил: – За нарушение воинской дисциплины налагаю на тебя взыскание: трое суток гауптвахты. Немедленно пойдешь в школу и будешь помогать девочкам делать елочные украшения… Ясно?
Мальчики, окружившие Митьку, переглядывались. Многие из них испытали на себе беспощадную строгость Всеволода, но до гауптвахты дело еще не доходило. Даже Юра перестал вырываться из рук ребят и успокоился: эта мера наказания вполне устраивала его.
Митька молчал и ковырял носком валенка снег. Выбыть сейчас из игры – это был удар, которого он не ожидал.
– Слушай, Сева, – мягко сказал заместитель командира Коля Ерохин, губастый парень с круглым добрым лицом, – он, конечно, трех суток заслуживает, вполне заслуживает, но, понимаешь ли, учитывая обстановку, мне кажется, можно ограничиться более мягким взысканием. Я бы лично не удалял его из подразделения в то время, когда начинается штурм. Нельзя забывать, что штурм будет очень трудный, потребует всех наших сил и каждая боевая единица…
Ребят словно прорвало – вот были те слова, которых они ждали, но не решались высказать вслух.
– Верно! Верно! – зазвучали голоса.
– Он все подходы к крепости знает!
– Оставить Митьку! Оставить!
Всеволод непреклонно смотрел на ребят и молчал, пока не улегся шум. Выждав паузу, он металлическим голосом сказал:
– Мы никому не позволим деморализовать наши боевые ряды. Знаете ли вы, с чем это граничит в военное время? Знаете, я вас спрашиваю?
Ребята опустили глаза, замолчали. С Двины пронзительно задувал ветер, леденил щеки и руки, постукивал обледеневшими ветками кленов.
– С предательством! – жестко закончил Всеволод.
– Врешь! – сорвавшимся голосом закричал Митька и, сжимая кулаки, огляделся, ища поддержки у ребят.
Но ребята молчали: кто смотрел в небо, кто возился с креплениями на лыжах, кто усиленно дул в варежку. Тогда, облизнув кончиком языка пересохшие губы и поглубже нахлобучив ушанку, Митька медленно стал вынимать палки из лыжных ремней.
– И никакого прощения человеку? – робко спросил чей-то простуженный, с хрипотцой голос.
– Приказ обжалованию не подлежит, – отрезал Всеволод. – Сорокин, можешь идти.
– Ну что ж, – сказал Митька, сунул носки валенок в ремни, туго затянул на пятках заржавевшие пряжки и добавил: – Еще вспомните Дмитрия Сорокина…
– Таких солдат нам не нужно.
– …но будет уже поздно.
– Кругом… шагом марш!
Митька подпрыгнул, громко хлопнув лыжами о снег, задвигал валенками, проверяя прочность креплений; потом выпрямился, грудью уперся в палки…
– Ну и черт с вами! – Митька оглушительно свистнул, вонзил в снег палки, оттолкнулся и исчез за краем обрыва.
Толкая друг друга, ребята бросились к обрыву. Заросший кустарником и деревьями, он тремя огромными террасами уходил глубоко вниз. Ни один еще лыжник, даже взрослый, не решался съехать с такой головокружительной высоты.
Низко пригнувшись, держа на весу палки, Митька неудержимо мчался вниз – нет, не мчался: падал! – стремительно объезжая кустики ивняка и старые промерзшие ивы, и было непостижимо, как успевает он на такой бешеной скорости управлять лыжами. Вот его маленькая фигурка в бобриковом пальтеце нырнула в узкий пролет между деревьями, выскочила на пологий сугроб и внезапно провалилась за грань нижней террасы…
Не дыша, с жутким холодком в сердце, с каким ожидают несчастья, смотрели ребята вниз.
Секунда – и Митька вынырнул из-под земли и, упруго подпрыгивая на горбах и колдобинах, понесся к реке. Сила разгона донесла его до середины Двины.
– Вот это да! – с восторгом выдохнул кто-то. И ребята шумно заговорили, обсуждая спуск.
– Какого человека прогнали, а! – назойливо раздавался все тот же простуженный, с хрипотцой голосок, сея сомнения в справедливости командирского приказа.
Но лицо Всеволода, сухое, неподвижное, с сомкнутыми в тонкую черту губами, ничего не выражало. Отойдя от обрыва, он велел строиться, словно ничего не произошло.
– Правда, здорово съехал, а? – приставал к Всеволоду все тот же мальчишка с простуженным голосом.
Но командир только нетерпеливо махнул рукой, и ребята нехотя стали собираться в строй.
Крошечная, не больше подсолнечного семечка, фигурка двигалась по Двине в сторону неприятельской крепости.
– Отставить разговоры в строю! – крикнул Всеволод. – Рядовой Свиридов, выполняйте приказ!
Подхватив под мышки лыжи, Юра по узкой тропинке стал осторожно спускаться с обрыва, с того самого обрыва, с которого так лихо съехал проштрафившийся Митька. Юра слезал боком, опирался на палку и выставлял вперед ногу, ощупывая снег.
А тем временем Митька размашистым шагом шел по лыжне, сильными толчками посылая вперед свое крепкое, мускулистое тело. Задние концы его лыж громко постукивали по твердой колее, и встречный ветер студил разгоряченное лицо. Голубоватый наст, весь в синих пятнах следов и вмятин, разноцветно искрился под декабрьским солнцем, над холмами и далями струился прозрачный морозный парок. Но Митька не замечал красоты зимнего утра. Он шел вперед и вперед, словно хотел убежать от еще звеневшего в ушах тяжелого слова – предательство.
«И без них проживу, – думал он. – Затеяли дурацкую игру с этой крепостью! Тоже мне разведчик! Оглобля несчастная!»
Все дальше и дальше гнал Митька без всякой цели по Двине.
Он оглянулся. Возле пристани, вмерзшей в лед, он увидел знакомую долговязую фигуру Свиридова. «Идет на выполнение задания!» – понял Митька, и что-то легонько кольнуло его в сердце.
Юра шел к устью небольшой речушки Петлянки, где «зеленые» возвели свою крепость. Несмотря на большой рост и неуклюжесть, Юра шел легко и уверенно – этого не мог не видеть опытный глаз Митьки. «Старается, – подумал он, испытывая жгучую зависть, и с недобрым чувством отметил, что Свиридов идет по целине открыто, в полный рост, не скрываясь. – Дурачина! В два счета застукают».
Чтобы лучше видеть, как Юру будут брать в плен, Митька решил зайти «зеленым» в тыл. Правда, для этого надо будет дать хороший крюк, ну так что ж… Такое удовольствие он не мог упустить.
С километр пробежав по берегу, он «елочкой» взобрался на откос. Долго ехал возле тротуаров по кривым улочкам и проулкам. Потом, не снимая лыж, перелез через невысокую изгородь и пошел в обратном направлении.
Теперь Митька был начеку: здесь начиналась территория «неприятеля», и он каждую секунду мог наткнуться на «зеленых». Возьмут в плен как лазутчика – и крышка! Не будешь же им объяснять, что «синие» за драку изгнали тебя из своей армии.
Начался глухой забор. Митька пошел под его прикрытием. Заглянул в широкий пролом: вниз уходили заснеженные огороды с волнистыми гребнями грядок и рыжими стволами подсолнечника, торчавшими в небо, как зенитные пулеметы. В самом низу, у старых кряжистых верб, копошились темные фигурки – «зеленые». Митька повел ноздрями. Крепости он все еще не видел.
Быстро сняв лыжи, он лег на них и, взяв в одну руку палки, другой стал отталкиваться. Снег залезал в варежки, забивался в рукав, но Митька упорно полз вперед, скрываясь за кустиками и бугорками. Возле заиндевевших липок он спугнул стайку снегирей и немного отдохнул – неподвижно полежал в снегу, прислушиваясь к голосам «зеленых», которые звучали все ближе.
Еще несколько толчков руками – и из-за старых верб показался угол крепости. Теперь уже можно было разобрать отдельные слова. Ребята наливали в ведра воду из водопроводной колонки и по вырубленным в снегу ступенькам носили к крепости.
Ноздри у Митьки расширились, воротник рубахи стал тесен – душно! Он втиснулся меж двух сугробов и замер. Шевельнись неосторожно – заметят! Сердце заработало частыми, гулкими ударами. Нет, он не уйдет отсюда, пока не разглядит крепость… Не уйдет!
И вдруг он заметил в стволе огромной серой вербы, невысоко над землей, большое, длинное дупло. А что, если забраться в него? Митька зарыл в сугроб лыжи с палками и, вжимаясь в снег, по-пластунски пополз к вербе. И, когда тропа с водоносами на минуту опустела, Митька метнулся к дереву. Схватился за корявый сук, подтянулся на руках и, закинув ногу, вскарабкался и сел. Затем пригнулся, сунул в отверстие ноги и с силой вдавил свое тело в дупло.
Под ногами что-то захрустело, и он по самые плечи погрузился в ствол. Голова еще торчала наружу, и ребята, возвращавшиеся с водой, могли заметить его. Митька бурно заработал ногами. Трухлявая сердцевина вербы поддалась, и он еще опустился. Древесная труха посыпалась в глаза, набилась в уши. За воротник упала разбуженная холодная козявка и поползла по спине, перебирая цепкими ножками. Митька брезгливо поморщился, все тело передернула судорога, и он от резкого движения еще ниже погрузился в ствол. «Чтоб только глубже не ухнуться», – с тревогой подумал он и вдруг замер: вблизи послышались хруст снега и мерное поскрипывание ведерных дужек.
– Теперь снизу нас не возьмешь! – отчетливо сказал кто-то.
– Неприступная! – подтвердил другой. Голоса удалились.
Митька ухмыльнулся: идут и не знают, что он сидит в двух шагах от них и все слышит!
Жаль только, дупло выходило в сторону, противоположную крепости, и ничего интересного Митька не видел. Он сразу стал искать выхода. Костяшками пальцев он простучал стенки дупла. По звуку определил, что в одном месте стенка тонкая. С трудом втиснул в карман руку и вытащил складной нож.
В дупле было тесно, локтям негде развернуться, но все же Митька ухитрился кое-как продолбить в древесине узкую щелку для глаз. «Как смотровая щель в танке», – подумал он и глянул в нее.
За береговым уступом, там, где Петлянка впадала в Двину, высилась грозная, похожая на средневековый замок крепость. Массивные зубчатые стены, круглые угловые башни с узкими прорезями бойниц – все это было сделано добротно, прочно. Ребята, гремя ведрами, все еще поливали наружные стены и дальние подступы к крепости. Мороз был такой сильный, что вода, не докатываясь донизу, густела, замерзая и блестя на солнце, как стекло.
«Вот это работа! – с невольным уважением подумал Митька. – Интересно, как ее „синие“ штурмовать будут? Кричать „предательство“ – одно, а вот взбираться на этакую стену с флагом – это совсем другое дело!»
Митька даже обрадовался, что не будет участвовать в штурме – попробуй заберись-ка вверх без специальных топориков! Ну и будут же потом «зеленые» насмехаться – до самого лета не забудут!
В щелку Митька увидел командира «зеленых» Михаила Рыбакова, худощавого рослого парня в вязаной спортивной шапочке; голова у него была маленькая, казалось, не больше кулака. Михаил подозвал к себе толстого мальчишку в белых бурках. Митька знал его в лицо: с делегацией парламентеров неделю назад он приходил в школу договариваться об условиях игры. Показав на Митькину вербу, Рыбаков что-то повелительно сказал.
Неужели заметил? Все похолодело внутри у Митьки, когда он услышал, как мальчишка в бурках, хрустя корой и тяжело сопя, стал взбираться на дерево. Может, спрыгнуть вниз и убежать, пока не поздно? Но как быть с лыжами? Отыскать и надеть их не успеешь. А без лыж поймают в два счета: ведь их человек пятьдесят! Да и жаль, если пропадут: не пять копеек стоят!
Митька крепче вжался в глубь дупла, втянул в плечи голову, перестал дышать.
В ствол возле самого уха ударила нога. Митька зажмурился, сжал зубы. Нога ударила выше, и Митька чуть успокоился: не обнаружили! И сразу сообразил, в чем дело: громадней этой вербы нет вокруг дерева, и взобраться на нее легче всего – сучья растут друг возле друга. Лучшего наблюдательного пункта не найдешь. Вот и послали этого мальчишку наблюдать за местностью… И жутко и весело стало Митьке: разве это не здорово – на одном и том же дереве сидят два враждебных разведчика-наблюдателя!
Митька опять прильнул к щели.
Стены уже были облиты, и солнце сверкало на ледяных гранях крепости. Митька перевел взгляд на реку. Странно: куда подевался Юрка? В плен он не попал – Митька увидел бы, как его со связанными руками ведут в крепость. То шел не прячась, а то исчез бесследно, как в прорубь канул. Наверно, удрал. Ну конечно, чего еще от него дождешься!
Мороз усиливался. Пальцы ног и рук наливались холодом, нос и щеки становились чужими, словно из них ушла вся кровь. Хотелось попрыгать, побить ногу об ногу, но попробуй попрыгай в такой тесноте! Единственное, что еще можно было, – это шевелить пальцами ног и рук. Но пальцы деревенели и не слушались.
Митька стал горячо дышать в стенку дупла, и теплый воздух, возвращаясь, немного согревал щеки. Но скоро Митька выдохся, и мороз с новой силой набросился на него, все глубже запуская свои когти под пальтецо. Снег, попавший в валенки, растаял, и вода застывала, сводя холодом пальцы.
Но Митька терпел. Стоял и терпел.
Замлевшие ноги подкашивались, голова наливалась тяжестью, но "он встряхивался и по-прежнему остервенело двигал пальцами. И по-прежнему смотрел в щель.
Вспомнилась школа, теплый класс, где девочки ножницами вырезают из хрустящей глянцевитой бумаги флажки и гирлянды к елке и где он должен был отбывать гауптвахту. Потом мысли перенеслись домой, в небольшую комнатушку в полуподвале, где он живет с матерью, дворничихой. Что она делает сейчас? Наверно, чистит картошку и бросает белые картофелины в большую кастрюлю. Чистит она очень быстро и очень аккуратно: из-под ножа выползают тонкие-тонкие ленты кожуры. И снег с тротуара мать тоже сметает очень быстро. Жаль только, совсем старая стала – половина волос седых, а сама худая, как девчонка… Трудно без отца. Зря он нагрубил ей вчера. Даже заплакала, а он еще кричал на нее: денег на кино пожалела. Эх, ну и дурак же он! Наверно, правильно говорят, что характер у него невыносимый. Сейчас бы хорошо дома посидеть да горячей картошки пожевать.
И вдруг Митьке вспомнились слова: «За нарушение дисциплины трое суток гауптвахты…» Эх, Всеволод, не знаешь ты, что это дупло хуже всякой гауптвахты… Настоящий карцер!
Время шло. Митька, заледенев от стужи, навытяжку, как приговоренный, стоял в дупле.
– Эй, Алик, как там? – донесся из крепости простуженный голос Рыбакова.
– Пока не видно! – отозвалось над Митькиной головой, и пушистый ворох снега пролетел возле смотровой щели.
– Гляди с дерева не свались.
– Не свалюсь.
Прошли еще полчаса, томительные, медленные, тягучие. Митькины веки отяжелели, тело наливалось мягкой истомой, перед глазами все поплыло, словно смотрел он через бегучую прозрачную воду. Неведомо откуда перед ним вдруг выплыло лицо Юры, вытянутое, разъяренное, с побелевшими от гнева глазами. Митька вздрогнул и замотал головой. «Кажется, засыпаю, – подумал он. – И не найдут потом в этом дупле. Гроб, а не дупло!»
Но Митьке не суждено было замерзнуть: над его головой раздался истошный вопль:
– Идут, идут!
Митька припал к щели. В лагере «зеленых» началась суматоха. Поспешно бросая ведра, ребята с криками стали сбегаться к крепости. Мальчишка в лохматой медвежьей шубе, заливавший нижние подступы, скользил по льду и никак не мог взобраться на горку. Жалобно взывая о помощи, он растерянно бегал внизу и размахивал пустым ведром. Беднягу никто не замечал.
– Миша! – надрываясь, кричал с дерева Алик. – А какой будет мне приказ?
Ему никто не ответил. Крепость лихорадочно готовилась к отражению штурма. Из нее доносились команды, хриплые крики, перебранка. Сопя и ругаясь, наблюдатель, так и не дождавшись разрешения высшего командования, полез вниз.
– А ну скорей сматывай удочки, пока жив! – прошептал Митька и, когда, слезая с вербы, мальчишка в бурках очутился возле дупла, ткнул его закоченевшей рукой в ногу.
Но наблюдатель, занятый спуском, ничего не заметил. Митька выглянул из дупла. То, что он увидел, захватило его душу.
Растянувшись длинной цепью по Двине, «синие» быстро приближались к крепости. Вот они пересекли лыжню у берега, перевалили через глыбы колотого льда, через сугробы, недавно наметенные.
Эх, ну и красота! Митька бурно задвигал плечами, заработал пальцами, словно сам сжимал палки и на лыжах лихо мчался по реке, чтобы взять штурмом эту неприступную крепость. Уже можно было различить отдельных ребят. Вон Коля Ерохин, коренастый, как старый казак, в черной бурке и кубанке, сбитой на затылок. Вон маленький Димка, без шапки, быстро перебирает лыжами – где-то посеял, растяпа! Но Всеволода среди наступающих нет, нет и еще многих. Наверно, задумали какой-то маневр.
Между тем лыжники подлетели к обрывистому берегу и, толкаясь, наступая друг другу на лыжи, стали взбираться вверх. Но крепость безмолвствовала: из «зеленых» не было видно ни души.
Митька насторожился.
Лыжи загремели об лед – это «синие» были уже на подступах к крепости. Наиболее упрямые делали отчаянные усилия, стараясь палками высечь ступеньки. Но напрасно: крепость для лыж была неприступна.
– Спешиться! – донеслась команда Ерохина.
Ребята сбросили лыжи и, опираясь на палки, стали взбираться по крутому склону.
И тут случилось неожиданное: из специальных крепостных ворот, как боевые слоны, стуча и подпрыгивая, вниз покатились громадные снежные ядра. Легкий удар – и «синие» срывались и кубарем скатывались вниз. Дружный хохот раздался в крепости.
– Ур-р-р-ра! За мной! На приступ!.. – надсадно кричал Ерохин, размахивая палкой, словно копьем, и снова бросился на штурм.
Ребята карабкались вверх, падали, отбрасываемые снежными бомбами, но снова и снова, как муравьи, ползли на штурм вражеской крепости. Вон кто-то на лыжах подвез ящик с золой, ребята стали хватать горстями золу и разбрасывать ее по глади льда. Суворов и Скобелев, водившие когда-то солдат на штурм снежных вершин, сказали бы сейчас ребятам: «Молодцы!»
Больше Митька не чувствовал холода.
– Так, так! – кричал он, силясь вылезти из дупла. – По одному! Заходи с флангов! Эй ты, шляпа, не мешайся на дороге! С тыла заходи, с тыла! Ну-ну, еще разок! Еще! Не падай духом, братва! Вперед! У-р-р-р-а!
Шум у крепостных стен стоял невообразимый. А Митька все больше и больше разгорался. Он бешено колотил в стенки своего укрытия, прелая сердцевина вербы стала оседать глубже, и мальчишка еще на полметра въехал внутрь ствола.
Это была катастрофа…
Смотровая щель очутилась над головой. Он был со всех сторон зажат в затхлую темницу, и крики штурма едва просачивались сюда. Митька заплакал злыми слезами. Он уперся ногами в бугорки каких-то выступов и, до крови царапая щеки, с трудом перевернулся лицом в обратную сторону. Потом вцепился в край дупла и рывком подтянулся вверх.
Со стороны огородов прокатилось новое яростное «ура». Четко выделяясь на фоне снега, человек пятнадцать «синих» катилось сверху. Впереди, размахивая треугольным флагом, в оранжевом лыжном костюме мчался Всеволод. За ним большим маховым шагом несся Юра – полы его длинного пальто отлетали в стороны, как крылья. «Неужели Юрка разведал и повел их с тыла?»
Человек двадцать «зеленых» бросилось к ним наперерез из крепости. В воздухе замелькали снежки. Снизу снова пошли на штурм крепости. И новое «ура» разнеслось над огородами.
Защищались осажденные отчаянно. На Всеволода насело пятеро «зеленых» – облепили, смяли, повалили. Пыхтя, выдыхая клубы пара, они выкручивали ему руки, пытаясь вырвать сосновое древко. Всеволод отбивался, отцеплял руки нападающих, мертвой хваткой держался за древко. Тогда «зеленые» за древко поволокли его по снегу к крепости. На них налетел Юра. Он рычал, лягался, бил головой и наконец все-таки вырвал флаг и бросился к крепостной стене. Наперерез ему выскочили трое. «Зеленых» уже не было в крепости – они все высыпали наружу. Завязалась рукопашная. Атака захлебывалась.
Отбиваясь от «зеленых», охрипшим голосом Юра кричал что-то своим, но «синие», сцепившись с противником, словно забыли про флаг.
Что ж это, что ж это такое!
Напрягая мускулы рук, Митька вытянул из дупла свое тело и, прицелившись, с толстого сука, как рысь, прыгнул в снег.
Метнувшись к Юре, он растащил вцепившихся в него «зеленых», выхватил древко и огромными скачками бросился к опустевшей крепости. Свежая, застоявшаяся сила, как скрученная пружина, распрямилась в нем. Оторвав Митьку от земли, она легко подняла его в воздух и бросила на передний бастион.
Не прошло и минуты, как он уже стоял в полный рост на широком зубчатом гребне и, потрясая в воздухе руками, во всю силу своих легких кричал что-то оглушительно бессвязное, ликующее. Глаза его блестели, по щекам катились слезы, шапка слетела в снег, а он стоял на гребне бастиона и, задыхаясь от восторга, кричал. Потом с размаху вонзил древко в плотную корку льда. Налетел ветер, и треугольный флаг с белой цифрой «десять» – номер школы – захлопал на древке.
Вокруг все еще продолжался бой: раздавались крики, хруст снега, свист и смех, хотя все это уже было бесполезно: флаг трепетал на стене, крепость пала…
– Так вот ты где, – холодно сказал Всеволод минут через десять, в упор рассматривая Митьку.
Лицо командира, еще пылавшее от боя, было уже бесстрастно и замкнуто. Он долго не говорил ни слова.
Митька топал окоченевшими ногами, дул в варежки, моргал белыми ресницами – наконец-то можно подвигаться! Он весь посинел, но в уголках его губ по-прежнему таилась усмешка. И во всей его аккуратно сбитой, ловкой фигурке чувствовались неуступчивость и вызов.
Со всех сторон набежали «синие», окружили их криком, гамом, смехом, кашлем, свистом.
Ребята дергали Митьку за руки, совали сахар с прилипшими хлебными крошками, недоеденные бутерброды, а кто-то попытался сунуть и папиросу, но, оглянувшись на вожатого, поспешно спрятал.
Такой встречи Митька не ожидал. Сквозь его красные, нахлестанные ветром щеки проступал густой румянец смущения, а глаза беспокойно бегали по сторонам.
– А еще брать не хотели, – звучал простуженный, с хрипотцой голос Женьки Хвостикова, дружка Митьки. – Только людьми бросаются.
– А ну, тише! – грозно сказал Всеволод. Гам смолк. Командир осмотрел ребят, и его взгляд остановился на Митьке. – Уши потри, вояка… – Но тут же его голос осекся. – Прошу построиться.
Заложив за спину руки, Всеволод прошелся вдоль притихшего строя. Потом притоптал каблуком снег и вскинул голову. Установилась такая тишина, что, кажется, слышно было, как в висках у ребят стучит кровь. Какое еще новое жестокое наказание придумает Всеволод?
– Повторяю приказ по армии, – прозвенел в морозном воздухе его четкий, металлический голос – За нарушение воинской дисциплины на рядового Сорокина Дмитрия наложить взыскание – трое суток гауптвахты. Приказ обжалованию не подлежит. Все.
Ребята вздохнули. На переднем бастионе опустевшей крепости захлопал на ветру синий треугольный флаг…
А Митька весело подмигнул ребятам и побежал раскапывать свои лыжи.
1955
Не погаснет, не замерзнет
Маленькая повесть
Она – это ветер с моря
Городок, где жила Маринка, раскинулся на берегу широкого залива – Чаячьей губы. Ее прозвали так потому, что когда-то сюда прилетали тысячи и тысячи птиц, шумели, выводили птенцов, потом здесь возник городок, птицы улетели в другие места, и теперь только одинокие чайки со сварливыми криками носились над водой. Эта губа через узкий пролив соединялась с Баренцевым морем, бескрайним, темно-серым, переходящим, как говорил отец, в огромный Ледовитый океан, и где-то там, далеко-далеко отсюда, в туманах и льдах, темнели необитаемые каменные острова, косолапо ходили белые медведи и таился Северный полюс.
С моря часто дули свирепые полярные ветры, вздували в губе пенистые волны и раскачивали узкие, как нож, серые суда – подводные лодки. Из трех человек, населявших этот городок, двое обязательно были моряками, и, наверно, поэтому городок назывался Матросском.
Маринка родилась в нем и была моряцкой дочкой. Она давно привыкла к ветрам, которые с хрустом давили на стекла их квартиры, к налетавшим с моря вихрям снега – тогда бурые сопки, окружавшие город, мгновенно застилало белой завесой и под ботинками даже в июне похрустывал снег.
Отец часто спрашивал у нее:
– Ну как, северянка, не скучаешь по югу? Маринка вздыхала и признавалась:
– Скучаю.
И каждое лето, как и большинство ребят Матросска, ее увозили на юг скорые поезда. Кто постарше, ехал в пионерские лагеря, а Маринка с мамой – к бабушке, в калужскую деревушку Снегирево. Здесь она впервые увидела на поле рожь: тянула к себе тонкие упругие стебли, теребила усатые колоски, и на ладонь высыпались продолговатые твердые зерна. А глянешь на рожь издали – ну прямо волны на Чаячьей губе, только там они студеные, мокрые и серые, а тут теплые и золотистые.
А какая здесь была трава – с головой накроет! Березки тут не стлались по камням, а стояли высокие, крепкие, и на них даже можно было взобраться. А кто знал, что в реке можно купаться! Бросишься с берега в воду – и совсем не холодно.
– Нравится тебе тут? – спрашивала мама.
Маринка моргала, уплетая за обе щеки хлеб и запивая густым парным молоком из глиняного горлача.
Но проходила неделя, вторая, наступала третья, и Маринке становилось не по себе в этой уютной бабушкиной деревеньке, и все чаще снился ей военный городок за Полярным кругом, где она родилась, городок на камнях, где нет ни одного деревца выше нее, и все они – березки да ивы – какие-то крученые-перекрученые, жесткие, узловатые, и зубчатые листики у них не больше копейки. Ей снились сумрачные сопки с маячными огоньками на вершинах и волны в губе. Ах, какая ледяная там вода даже летом: сунешь в воду палец и тут же выдернешь – холодно!
А на пятую неделю Маринку уже тянуло в свой городок, и она с утра говорила об этом маме, но мама равнодушно пожимала плечами:
– Не торопись, успеешь.
И Маринка ждала и не могла дождаться, когда застучит колесами скорый поезд, унося ее на Север. Здесь, в деревеньке, все было временным и не своим, а вот там, в Матросске, была своя, постоянная, настоящая жизнь.
Она приезжала в городок на камнях, и все становилось на свои места. Вверху с жарким воющим свистом проносились реактивные истребители – рядом был аэродром. Иногда со стрекозиным стрекотом медленно пролетали смешные зеленые вертолеты и опускались куда-то за губу, за плоскую рыжую сопку. С причалов доносились пронзительные свистки военных судов, стук моторов и гудки подъемного крана; он, по словам соседского мальчишки Женьки, грузил на подводные лодки торпеды.
Все было в этом городке на своем месте.
Как-то раз Маринка копалась возле дома в песке и услыхала, как одна девочка с портфелем сказала другой:
– Это нашей Лидии Алексеевны дочка.
– А ты откуда знаешь?
– Она в этом доме живет. И глянь на глаза девчонки – точь-в-точь.
Маринка улыбнулась. Это очень хорошо, что она похожа на маму. Наверно, ученицы ее. Разглядели! Соседка по квартире, тетя Маша, тоже говорила, что Маринка – вылитая мама. А когда как-то вечером мама показала соседке свои фотографии, где она была снята ребенком, тетя Маша рассмеялась. Она перевела взгляд с карточки на Маринку и обратно и покачала головой:
– Ну как две капли…
Одно только беспокоило Маринку: будет ли она такая, как мама, когда вырастет большой? Вряд ли… Мама удивительная! Она взлетала на третий этаж и сбегала вниз так быстро, что Маринке казалось, что она, как Женька, съезжает на перилах. Однажды, чтоб проверить, так ли это, Маринка приоткрыла дверь и глянула на лестницу: нет, мама сбегала по ступенькам. Все, что она делала, она делала легко и быстро, с каким-то веселым удовольствием. Вернувшись из школы, она целыми днями сновала по комнате: готовила обед, стирала, штопала, ставила в тетрадках красным карандашом пятерки и двойки…
И всегда все успевала. Иногда она уходила с Маринкой в Дом офицеров. По узкой, полутемной лесенке они спускались в плавательный бассейн. В нем даже зимой была теплая вода. Мама переодевалась в кабине и выходила совсем не похожая на себя: в резиновой шапочке и синем купальнике.
Во всем гарнизоне только три женщины занимались в секции плавания, а мужчин – человек пятьдесят, поэтому-то времени женщинам отводили маловато.
Мама вскакивала на тумбу и, выбросив вперед руки, ныряла. Маринка следила, как в прозрачной воде двигаются ее ноги и руки, смуглые и сильные; как мама, разрезая синей шапочкой воду, мчится вперед и маленькие волны плещутся о стенки бассейна. Потом мама вылезала из воды, упруго подпрыгивала на холодном цементном полу, и с ее локтей, ушей и носа капало, а по плечам и крепким круглым рукам текли ручейки, и все тело мгновенно покрывалось зябкими пупырышками. Она хлопала себя по бокам, кричала что-то подругам – негромкий голос ее гремел под низкими сводами бассейна – и снова бросалась в воду.
Но это еще не все, что умела делать мама.
Когда перед Первым мая в Доме офицеров был объявлен конкурс на лучший пирог, мама испекла такой, что сам контр-адмирал, входивший в жюри конкурса, пробуя пирог, смачно причмокивал языком, и жюри единогласно присудило маме первый приз. С тех пор в шкафу у них висит на металлических плечиках призовое платье, темно-синее, блестящее, со сборками.
Но больше всего мама любила ходить в ярко-сером с голубой искрой костюме. Подстригалась она коротко, и, когда ходила, густые белокурые волосы ее так и кипели на ветру. Она взбегала на третий этаж и, не переведя дыхания, могла тут же со смехом рассказать тете Маше, как капитан второго ранга Андреев гнался по улице Матросска за козой, решившей полакомиться листвой высаженных у тротуаров полярных березок. И глаза у мамы блестели, отражая солнце, небо и море.
Однажды Маринка подслушала, как отец сказал маме:
– Взял бы я тебя на лодку. Штурманом стала бы. Легко бы обучил: ты сообразительная. Да не берут в подводные силы женщин. Не женское это дело.
– Хоть в поход прихватил бы когда-нибудь, – попросила мама, – поваром пошла бы. Не пожалели б!
– Нельзя. Не разрешат.
– Эх вы, мужики! – сказала мама, поправляя у зеркала волосы. – Тираны вы все, как один, и на земле, и на воде! А теперь, оказывается, и под водой.
Отец на это заметил:
– Дай вашему брату волю – рад не будешь.
И при этом состроил такую безнадежно-мученическую гримасу, что мама, вскинув голову, начала хохотать.
И все говорят, что она и Маринка очень похожи. А тетя Маша прямо сказала: «Как две капли…» За это Маринка еще больше полюбила ее, и даже ее сын Женька, непоседливый и крикливый, с исцарапанными руками, в растерзанной и перепачканной одежде, стал приятен ей. Он вечно что-то мастерил. Чаще ломал. Взявшись однажды починить свой велосипед, он только искривил колесо и погнул спицы; пытаясь прикрепить отвалившуюся фару детского самосвала, повредил заводной механизм. Он задирал Маринку, целыми днями стучал молотком и мешал ей спать, но теперь она прощала ему все.
Однажды, будучи в миролюбивом настроении, Женька спросил у нее:
– А знаешь, почему тебя зовут Маринка?
У Маринки прямо открылся рот: разве можно знать, как и почему тебя назвали? Но Женька тут же сообщил, что как-то к ним зашла Маринкина мама и рассказала его матери: еще до рождения дочки она спорила с мужем, как лучше назвать ребенка. На всякий случай придумали два имени: если родится мальчик, пусть это будет Севка; Всеволод – очень мужское, строгое и в то же время звучное имя. С этим согласились и мама и отец. А если родится девочка… Тут их мнения разошлись. Мама настаивала на имени Лена – это и красиво, и мягко – или Женя – это тоже звучит и для девочки не очень затасканно. Отец же упорно настаивал на том, чтобы девочку назвали так, как ее зовут сейчас, – Маринка.
«Ты пойми, Лида, – уговаривал он, – я человек моря, и мне близко все, что напоминает о нем. Марина – это картина, изображающая море, чаек, корабли; ультрамарин – это ярко-синяя краска, основная краска художников-маринистов; моряна – это ветер, дующий с моря… Она – наш первенец, родится здесь, в Матросске, и пусть ее имя, где бы мы ни были, напоминает нам Заполярье, Чаячью губу и море».
Маринка смеялась: как это забавно и странно, что она могла бы родиться мальчишкой! И ведь никто, ну никто-никто не знал, что она не захотела родиться вот таким курносым, крикливым и вечно перепачканным мальчишкой и, обманув всех, взяла и родилась девочкой! Дальше Женька рассказал Маринке, что после долгих споров отец уломал маму, но она сказала, что это ее последняя уступка.
Дней пять после этого ходила Маринка и улыбалась. Совсем другими казались ей теперь мама с отцом. И кто, кто же мог подумать, что она – это ветер с моря, синяя Даль и корабли на горизонте?… И она всегда должна напоминать отцу о его молодости и службе на подводной лодке, о жизни в военной базе на берегу Чаячьей губы!
Цветы с маячной сопки
Случилось это в один из тех редких дней, когда отец был дома. Закинув ногу на ногу, он сидел на диване и читал журнал «Юность». Рядом, забравшись с туфлями на диван, возилась с куклой Маринка. Она положила куклу навзничь – круглые голубенькие глаза ее закрылись – и, теребя рукав отцовского кителя с золотыми нашивками – двумя широкими и одной узкой, – спросила:
– Пап, а Нина спит, и знаешь, что ей снится?
– Что? – Отец не отрывал от журнала глаз.
– Белый мишка на льдине, косолапый такой и смешной, он живет в снежной пещере и лапой ловит рыбу для медвежат: ударит по воде и нацепит на коготь рыбешку… Пап, да ты не слушаешь меня!
– Слушаю. – Отец перевел глаза со страницы на куклу, круглощекую, румяную, с золотистыми прилизанными волосами, и сказал: – Не снится ей медведь, ей кровать с одеялом снится. И больше ничего.
Он положил руку на голову дочери и опять перевел глаза на страницу журнала.
Маринка тем временем посадила куклу, лучистые, бездумно-голубые глаза ее открылись и, застыв в немом восторге, уставились в одну точку.
– Папа, а теперь…
Мама, проверявшая за столом у окна ученические тетрадки, не выдержала:
– Марина, можно помолчать?
– Можно, – сказала Марина, – вот только папа посмотрит, как Нина сидит, и я буду молчать, долго-долго буду молчать.
– Сережа, – попросила мама, – брось свой журнал! Не видишь, что Марина мне мешает? Читаю предложение и ничего не могу понять…
– Сейчас, – проворчал отец, – только страницу дочитаю.
Голос Маринки не умолкал ни на минуту. Дочитав страницу, отец начал возиться с дочкой: таскал на плечах, бросался подушками с дивана, щелкал по носу куклу.
– Сережа, – мама поднялась из-за стола и тронула у затылка волосы, – сегодня погода хорошая, сухо и солнце светит.
– Убраться? – обиженно спросил отец.
– Зачем… Погуляли бы. Это и тебе полезно.
– Спасибо за совет, – сказал отец. – Пойдем, Маринка, родная мамка нас выгоняет, как последних шалунов из класса. Один свободный денек выкроил, чтоб заняться повышением своего культурного уровня, так и тот домашнее начальство аннулирует… Одевайся.
Мама посмотрела на них, не выпуская из рук красный карандаш:
– И чтоб не дурачиться!
Отец накинул флотскую шинель с блестящими пуговицами и посадил чуть набок на густые волосы морскую фуражку.
– Это что значит? Разъяснения не последуют? Отец говорил таким голосом, что Маринка никак не могла понять, шутит он или сердится.
– Сам знаешь. – Мама повернулась к ним спиной, и граненый красный карандаш ее грозно повис над тетрадкой, крупно исписанной фиолетовыми чернилами.
– Пошла в торпедную атаку, – сказал отец, утаскивая из комнаты дочку.
Они долго гуляли по городу, и Маринка храбро шагала по лужам и грязи. На широких погонах отца сверкали четыре маленькие звездочки, и все встречавшиеся им офицеры и матросы брали под козырек, и отец отвечал им тем же. И Маринке было очень приятно: вот большие, а тоже играют!
Иногда моряки подходили к ним и обращались к отцу:
– Товарищ капитан-лейтенант!.. – И дальше что-то говорили о подводных лодках, о каких-то балластных цистернах.
Маринка ничего в этом не понимала, но очень гордилась, что ее отец не просто там старшина первой статьи, или капитан первого ранга, или даже адмирал, а одновременно и капитан и лейтенант!
Гуляя с отцом вдоль крохотных полярных березок, высаженных у домов, Маринка заметила, что он то и дело посматривает на Маячную сопку. Темноглыбистая, нелюдимая, голая, точно зелень с нее ободрал ветер, она круто уходила над городом в небо.
И когда они вдоволь нагулялись по гладкому тротуару, отец еще раз кинул взгляд на вершину этой сопки и вдруг сказал:
– А может, слазим?
– Куда? – спросила Маринка.
– Вон туда. – Отец кивнул на Маячную сопку. – Давно не был там. Как привез твою маму сюда, слазили мы с ней наверх, показал я ей все, что есть вокруг, чтоб знала, где мы живем. С тех пор уже не взбирались.
– Конечно, полезем! – обрадовалась Маринка. – Я с большим удовольствием.
Они прошли улицу до конца и стали подниматься по узкой каменистой тропке. Но идти тропинкой было бы очень далеко, и отец решил взять сопку приступом. Они карабкались отвесно по камням, выбоинам, щербатинам и кривым, извилистым трещинам. Отец не выпускал из своей руки ее руку. Вниз ехал мелкий щебень, катились камешки. Издали сопка казалась безжизненно голой, скучной, а теперь вдруг Маринка увидела, что камень ее покрывают зеленые и рыжеватые мхи, сизые лишайники. В ложбинках кое-где упруго топорщатся стелющиеся березки. Но как удивилась Маринка, увидев в расщелине маленькие цветки с лиловыми лепестками.
– Папа, – крикнула она, – хочу!
Он понадежней пристроил дочку на склоне сопки – ни с места! – и полез выполнять ее приказ. Иногда, если цветок рос вблизи, Маринка сама срывала его: брала за стебель, долго крутила и дергала. Когда они добрались до вершины, в руке у отца был целый букет.
Там дул очень сильный ветер.
– Не холодно? – спросил отец.
– Нет, – посиневшими губами вывела Маринка.
Отец поплотнее завязал на ней шарф.
Они стояли на вершине, сопротивляясь ветру, валившему их, и смотрели вперед. Видно отсюда было далеко: сзади – широкая Чаячья губа с игрушечным военным городком у подножия сопки и причалами – пирсами для боевых кораблей, справа – узкое горло губы, а зато впереди до края неба колыхалось большое-пребольшое море. Налетал ветер, и по морю пробегали зыбкие полосы. Надвигались, закрывая небо, грязно-черные, опухшие тучи, и море из синего превращалось в зеленовато-серое, неприветливое.
У него не было конца. Оно вливалось в небо, и тоненькая черта горизонта иногда размывалась, и тогда казалось, что море везде, даже над головой.
– А где полюс? – спросила Маринка, дуя в варежку. Отец внимательно посмотрел на нее.
– Вон там. – Он показал рукой наискосок. – А вон там Америка, видишь? – Отцова рука поплыла правей.
– Вижу.
– А что ты видишь, интересно?
– Мерику.
Он засмеялся и поглубже, на самые уши, натянул Маринке вязаную шапочку. Ударил ветер, и он едва успел схватить за козырек чуть не улетевшую фуражку. Надвинул ее на самые глаза, поднял воротник шинели и сказал:
– Да я тебя совсем заморожу.
Он быстро сел на валун, распахнул шинель, посадил в нее Маринку, застегнул шинель на крючки. Из нее, точно из норки, выглядывала голова в синей шапочке. Под шинелью было очень тесно, мешали руки, и Маринка для большего удобства обняла отца. От него исходило такое тепло, словно он был печкой, в которую засыпали ведро каменного угля.
И можно было не вставать: все вокруг было видно очень далеко.
Так они сидели с полчаса, смотрели на море, и никакой ветер не был страшен Маринке. Она узнала, что в годы войны на этой сопке находился сильный маяк, он показывал нашим кораблям дорогу в гавань, и сопку с тех пор прозвали Маячной. И еще отец рассказал ей, трогая истрескавшийся от ветра, дождей, солнца и холода, но все еще твердый, как железо, гранит, что вот здесь кончается наша земля, и дальше тянется все вода, вода и вода, и через тысячи морских миль начинается совсем другой материк. Вот где они живут – на самом краю света…
Маринка поудобней подобрала ноги, вздохнула:
– Материк…
Вдруг она встрепенулась, высунула из-под шинели руку и показала:
– Гляди… Гляди!
Три черточки с тонкими змейками дыма двигались у горизонта. Потом ветер донес слабые звуки выстрелов.
– Корабли, – сказал отец, – эсминцы. Молодцы, хорошо идут!
– А зачем они там ходят?
Отец убрал ее руку внутрь, получше запахнул шинель, и Маринка снова очутилась как в берлоге.
– На учении они. Понимаешь, ребята ходят в школу учиться правильно писать и решать задачки, а матросы тоже должны учиться метко стрелять из пушек, пускать торпеды к не бояться никакого шторма.
– И твой корабль тоже уходит учиться? – Маринка шевельнулась под шинелью.
– И мой.
– А он лодка или корабль?
– Он корабль, Маринка, и очень грозный корабль, только небольшой и узкий, и его издавна прозвали подводной лодкой.
Спускаясь вниз, отец одной рукой держал Маринку, второй опирался о камни, цеплялся за жесткий кустарник, и к его рукаву прилипли крохотные листики березки. Иногда отец останавливался и беспокойно посматривал на городок, на его улицы, точно побаивался кого-то. В городе он тоже не переставал оглядываться. Он переносил Маринку через канавы и большие лужи, отдавал проходившим морякам честь, но все время глядел то вправо, то влево, то оборачивался назад. Потом сказал:
– Пойдем-ка другой дорогой. Она чище. Но и та, другая дорога была в камнях и грязи, и отец в основном нес Маринку на руках. Опустив ее на сухой островок и трогая на ее шапочке пушистый шарик, сказал:
– Давай не будем говорить маме, где мы были? А то она испугается и будет сердиться.
– Давай, – согласилась Маринка, укладывая в букете цветок к цветку.
Неподалеку от их дома отец втащил Маринку в магазин, купил ей пирожное – она тут же у прилавка вонзила в него зубы – и плитку шоколада «Золотой якорь». Сунув плитку в карман шинели, он сказал: «Добро», взял Маринку за руку, и они вышли из магазина.
– А теперь куда? В кубрик или еще подрейфуем? Маринка хорошо знала: кубрик – это дом, а дрейфовать – значит гулять.
– Подрейфуем еще, – сказала она.
Но дрейфу помешала мама. Она внезапно вышла из-за угла дома. Отец чуточку побледнел и выразительно посмотрел на Маринку. Она понимающе подмигнула ему щелочками глаз.
– Ну, где странствовали? – спросила мама.
– Да так… тут… неподалеку…
– Что-то очень долго, – сказала мама. – Я и тетрадки проверить успела, и в кулинарном кружке отзанималась, и вот уже сколько времени вас ищу. Весь город обошла.
– Плохо искала, – ответил отец. – Кто виноват?
И, проговорив это, он вытащил из шинели плитку шоколада:
– Ломай.
– Что это ты вдруг? – сказала мама.
– А почему бы и нет?
Маринка притихла и с любопытством ждала, как выпутается отец и что будет дальше. Но, судя по всему, мама не очень верила ему, и выпутывался он как-то вяло и больше смотрел на мамины боты. И тут Маринка почувствовала, что должна немедленно вмешаться в разговор и выручить отца.
– А мы с папой тебе цветы нарвали, – сказала она и в озябшей руке протянула букетик с жесткими лиловыми цветками.
– Спасибо, – сказала мама. – Что-то вы все сегодня такие добрые: один предлагает шоколад, другая – цветы. Да, постойте, я, кажется, знаю, где они растут…
– Мам, а ты там тоже была, да?
– Где это там и почему это тоже? – спросила мама.
– На… на… – Маринка запнулась и страшно покраснела.
Она вдруг поняла, что проговорилась и выдала отца, и это можно было понять хотя бы уже по тому, что он неподвижно и пристально рассматривал угол кирпичного дома, точно в нем было что-то интересное.
Мама нагнулась к ней:
– И не простыла?
– Нет, – уронила Маринка, убитая и вспотевшая. Мама выпрямилась:
– Тогда скорее идем домой, цветы нужно в воду, а то завянут. Скорее…
Маринка просияла, и они втроем быстро зашагали к дому.
Люди
Иногда Маринка думала: а есть ли у нее отец? Вечно он в своей базе или в море. Поздно вечером или рано утром он осторожно поднимал ее, сонную и недовольную, из кроватки, целовал в белокурые колечки волос, смотрел в глаза, потом укладывал, и неделю, а то и две-три в их комнате не было слышно скрипа его ботинок, выветривался запах его табака. И если б не старая черная шинель, висевшая в маленькой передней, и не его фотография на столе, можно было подумать, что отец никогда и не жил тут и его вообще не было на свете.
Правда, мама говорила, что подводная лодка отца ушла в поход и вернется он не скоро, но легче от этого Маринке не становилось.
Зато мама не уходила ни в какие походы, а только в школу за два квартала, где учила ребят, каждый день была дома и помогала Маринке не вспоминать, не грустить об отце, который сейчас плавает где-то в Ледовитом океане и «отрабатывает», как выражаются военные моряки, свои задачи.
А потом все в Маринкиной жизни перевернулось. Заболела мама.
Ее увезли в больницу так внезапно, что Маринка, очутившись в пустой комнате одна, в первые минуты ничего не понимала. Как все случилось неожиданно и просто! По словам Женьки, вчера утром мама пошла с ребятами на экскурсию к Чаячьей губе и там рассказывала о строении горных пород, о течениях и ветрах. В воде у берега лежали некогда сорвавшиеся с гор валуны, и по ним лазали мальчишки. Мама велела всем сойти на берег. Сошли все, кроме одного. Желая похвастаться своей ловкостью, он прыгнул на самый дальний камень, но поскользнулся, бултыхнулся в воду и сразу стал тонуть.
Девчонки подняли визг, и Маринкина мама, долго не думая, сбросила с себя пальто, туфли с ботами и в одних чулках кинулась по валунам к крайнему камню. Течение далеко отнесло мальчишку, и, когда Маринкина мама бросилась за ним в воду, его уже не было видно. Несколько раз ныряла она в том месте, где он исчез, нашла и выплыла с ним на берег.
Все, что было дальше, Маринка знала сама. Она очень удивилась, увидев маму в мокром платье, с мокрыми волосами. Мама быстро переоделась во все сухое, выпила горячего чаю с малиновым вареньем, легла, укрывшись двумя одеялами, да еще попросила Маринку набросить поверх старую отцовскую шинель.
Но два одеяла и шинель не могли согреть ее. Маринка отчетливо слышала, как мамины зубы выбивают мелкую дробь. А к вечеру поднялась температура. Наутро тетя Маша сбегала в поликлинику за врачом, и вот «скорая помощь» увезла маму в больницу. Маринка видела, как маму по лестнице сносили на носилках два санитара в белом и она, покорная, присмиревшая, лежала под одеялом и смотрела на нее, Маринку, больным, измученным взглядом. Ее снесли по той самой лестнице, по которой еще позавчера легко взлетала она, постукивая каблуками по ступенькам.
Открылась задняя дверца, носилки с мамой вдвинули в машину, и белый длинный «ЗИЛ» понесся по улице.
– Идем, – сказала тетя Маша и повела Маринку вверх по лестнице. – Полежит твоя мама, отлежится и снова будет учить ребят и плавать в бассейне.
– Будет?
И слезы у Маринки подкатились к глазам.
– Конечно, будет! Она ведь такая молодая еще, и здоровая, и упрямая…
– Да, верно, – согласилась Маринка.
И вот она очутилась в опустевшей комнате. Отца тоже не было в городе: он ушел на подводной лодке в далекий рейс и сейчас его где-то качают волны Баренцева моря. Мама в больнице, а он ничего не знает. Вдруг в комнате что-то зажужжало и стукнуло Маринку в ногу. Она вздрогнула. В ее ботинок уткнулся маленький заводной автомобиль и, вращая всеми своими колесами, норовил перепрыгнуть ботинок. Маринка отдернула ногу, и машина, насколько хватило завода, проехала по полу и остановилась под столом.
Маринка улыбнулась и бросилась за автомобилем. Сквозь щель приоткрытой двери на нее смотрел Женька. С ним она всю жизнь не ладила. Один раз они воевали за Великана – приблудного черного котенка с белыми лапками. Женька решил сделать из него шофера своего самосвала и, привязав к кабине, возил по квартире. А Маринка мечтала совсем о другом: как бы поизряднее сшить для котенка платьице… Из-за этого происходило много свар. В другой раз Женька нашел в кухне ее книжку с картинками и так разрисовал цветными карандашами, что Маринка два дня всхлипывала от обиды и не могла успокоиться.
Дверь отворилась пошире, Женька вошел и сказал:
– Идем к нам. Будем строить ветряную мельницу.
– И она будет крутиться?
– Конечно, будет. Только не от ветра.
Усевшись за стол, они мастерили из железных планочек, колесиков и винтиков «Конструктора» ветряную мельницу, потом – подъемный кран и самолет. А когда пришло время обедать, обедали вместе. Вечером тетя Маша уложила Маринку спать, пожелала ей спокойной ночи, и она спокойно проспала до самого утра.
С этого дня Маринку кормила, поила и укладывала спать тетя Маша, а забавлял Женька. Но все равно жить без отца и мамы было грустно.
– Выше нос, – командовал Женька, – скоро отец с моря придет… Знаешь, кто он у тебя?
– Знаю. Подводник… Командир. Женька ехидно морщил нос:
– И все?
– А что еще? Капитан-лейтенант, четыре звездочки. Женька покатывался со смеху:
– Он хороший командир. Может, самый лучший в соединении.
– Ну! – ахнула Маринка.
– И самый молодой.
– Это мой папа-то? – На этот счет у Маринки было свое, особое мнение.
– Твой… Он даже получил благодарность от командующего Северным флотом.
Они гуляли по улице – кривой, горбатой улочке, расположенной на склоне сопки. Отсюда была видна губа и пирсы. Женька шел, засунув руки в карманы, и говорил:
– А ты что, не слыхала ничего?
– Нет, – вздыхала Маринка.
– А подводную лодку-то от эсминца отличишь? Она пожимала плечами:
– Не знаю.
– Ну вот скажи мне, какой из этих кораблей подводная лодка?
Маринка долго вглядывалась в суда, стоявшие у пирса и поодаль на рейде, морщила лоб, шевелила губами и наконец ткнула пальцем в узкое длинное судно возле берега. Женька рассмеялся:
– Да это баржа! Баржа-самоходка. Она десанты возит, ну, танки еще и пушки.
И вдруг Маринке страшно захотелось увидеть подводную лодку, ту самую лодку, на которой уплыл и должен возвратиться с моря отец.
– Нет их сейчас тут, – сказал Женька, – на учениях все.
И все же попутно он немного просветил ее: показал огромные серые эсминцы с тонкими мачтами и пушками, торчащими из крутых башен; маленькие торпедные катера – они, как жучки, проносились по воде, оставляя за собой легкий пенистый след; большую и плоскую плавучую казарму, в которой живут моряки…
Тут же, на берегу Чаячьей губы, куда они скоро спустились, Маринка узнала, что Женька будет подводником и его лодка побьет все рекорды: нырнет под воду у Чаячьей губы, а вынырнет, распугивая китов, где-нибудь у Африки, и, хотя, конечно, девчонкам нечего делать на боевых кораблях, он уж по знакомству, так и быть, распорядится, чтоб ее, Маринку, пустили на борт лодки.
– Ведь хочешь со мной поплавать?
– Уй, как хочу! Только долго ждать.
– Ничего не долго.
– А сколько?
Она восторженно смотрела на будущего командира. Женька покусывал губы, подсчитывая:
– Года так три-четыре.
– Ну, это еще ничего, – утешилась Маринка. Приезд отца всегда радовал ее. Но что творилось с ней в этот раз, когда через три дня он вернулся из похода! Он неслышно вошел в комнату, громадный, смуглый, добрый, чуточку незнакомый после долгого отсутствия, и она бросилась к нему.
– Папа!
Он поднял ее с пола, тронул губами волосы. Она хотела рассказать про маму, но отец все уже знал. Он снял шинель и фуражку, повесил в передней на вешалку, сел на диван и вытащил из кармана скомканную газету «На страже Заполярья».
Опершись локтем о валик дивана, он полчаса, наверно, смотрел в одну статью и никак не мог ее прочитать.
– Папа, ты что? – спросила Маринка.
– Ничего, – сказал он, – поход был трудный. Устал.
Он отложил газету, заходил по комнате, зачем-то тронул корешки книг на этажерке, щелкнул по циферблату будильника, опять сел на диван. Жестом подозвал к себе Маринку, посадил на колено и спросил:
– Как жилось без мамы? Не скучала?
– Нет, – сказала Маринка, – не скучала. Мне было весело. Только вот мама…
– Ясно, – проговорил отец. – Ты у меня молодец. Так и нужно…
На завтрак он принес из магазина четыре пирожных, брикет масла, черный и белый хлеб и поставил на керогаз в кухне чайник. Масло он намазывал Маринке толщиной в палец, в чашку клал по четыре куска сахара и все время смотрел на нее.
А когда Маринка укладывалась спать, он поправил ее одеяло и, мягко держа в своих огромных руках ее голову, опять долго-долго смотрел ей в лицо, и глаза его остро блестели, потом опустил руки и как-то тихо, как-то осторожно сказал:
– А теперь спи, спи, Лида…
Дочка уставилась на него большими глазами.
– Я Маринка, – тихо ответила она, потому что Лидой звали не ее, а маму.
– Спи, Маринка, спи…
Утром она слышала, как отец говорил тете Маше:
– Спасибо, Марья Павловна. Мы так стесняем вас. Но что ж мне еще делать? Положение мое безвыходное. Родственников поблизости нет.
– Что вы, что вы, Сергей Александрович! – отвечала тетя Маша и сморкалась в платок. – Как вы можете так говорить? Я очень привязалась к Мариночке. Вы только не стесняйтесь, оставляйте ее, если нужно. Я и вам могу варить обед.
– Спасибо, – говорил отец, – учту. Как хорошо, что вокруг нас люди. Такие люди.
В обед следующего дня отец зашел за Маринкой, взял ее за руку и повел по улице. Впервые в жизни попала она в офицерскую столовую. Отец повесил на крючок ее пальто, на тот же крючок повесил свою длинную черную шинель. На полку сверху положил фуражку с золотым крабом и усадил Маринку за стол. За ним уже сидели два офицера, Маринкины знакомые, бывавшие у них дома.
Пока отец ходил в буфет, Маринка серьезно беседовала с ними.
За соседними столиками тоже было немало знакомых, они улыбались ей, помахивали руками. Отец поставил на стол стакан сметаны, положил рядом два оранжевых апельсина, и Маринка принялась за еду.
– Ну как?… Как? – спросил белобровый лейтенант.
Отец пожал плечами и провел мизинцем по столу:
– Плохо.
Маринка не донесла ложечку сметаны до рта и вскинула голову:
– Что плохо, па?
Отец досадливо сморщил лоб:
– Сметана капает на стол, платье испачкаешь. Аккуратней ешь. Сейчас суп принесут.
– А что плохо? – опять спросила она.
Отец смотрел в стол:
– Лодку плохо убрали сегодня. От начальства нагоняй.
– А-а-а… – протянула Маринка и, успокоенная, принялась быстро есть сметану, пачкая губы и подбородок.
Больше отец ни с кем не говорил о подводных лодках, и только после обеда, когда Маринка одевалась, товарищи отозвали его в сторону, и они о чем-то разговаривали вполголоса.
Но отцу, видно, некогда было водить ее каждый день в столовую, и домой к ним приходил молодой краснощекий матрос с отцовской лодки. Он приносил еду в специальных алюминиевых судках, наливал ей в тарелку суп и, прищелкивая пальцами, торжественно объявлял:
– Явился по приказу командира!
Матрос садился рядом и, пока Маринка ела, рассказывал, что в большие штормы, когда лодку здорово качает на волнах, суп то и дело выплескивается из мисок, и нет никакой возможности подзаправиться, и поневоле приходится лодке погружаться в глубину моря, где не качает и можно спокойно поесть.
Ела Маринка без особого аппетита, то и дело откладывала в сторонку ложку. Тогда матрос, пугая Маринку, таращил глаза:
– Марина Сергеевна, пользуйтесь случаем, что нет шторма. А то как ударит! – Он брал в руки тарелку и принимался так топать ногами – грохот волн – и покачивать тарелку – сильная качка, – что рисовый суп едва не выливался через край. – Скорей бери ложку!
Она хватала ложку и погружала в суп.
Матрос был такой разговорчивый и знал столько смешных историй из жизни подводников, что Маринка сама не замечала, как съедала все, и случалось, матрос даже подливал ей из судка. Иногда приходил другой матрос, долговязый, с хмурым лицом. При виде Маринки он преображался, брал под козырек, уморительно гримасничал. Он давал ей поиграть бескозырку с двумя черными ленточками, похожими на девчоночьи косы, и рассказывал про свой аул в горах Дагестана, где родился и где у него жила такая же маленькая, как Маринка, сестренка, только волосы и глаза у нее темные.
Чтобы Маринка не смеялась все время, но и ела, он на несколько минут умолкал, и опять его длинное, смуглое лицо становилось хмурым и скучным. А потом все начиналось сначала: он говорил, собирая судки, а она хохотала. И внезапно замолкала, точно пугалась такого громкого смеха.
Опять в море
Шли дни, Маринка все сильней тянулась к отцу и, казалось, ни минуты не могла бы прожить без него. Она терпеливо ждала, когда он вернется с работы, и, чтобы убить время, рисовала в альбоме цветными карандашами разных зверей с обезьяньими хвостами, птиц с кривыми клювами и хохолками на голове. Таких зверей и птиц, наверно, и в природе не было, и Маринка сама их выдумывала. Когда фантазии не хватало, она принималась выдумывать разные платья для своих кукол, и, если б она могла сшить их из материи, куклы были бы очень довольны.
Как-то вечером отец сказал ей:
– Меня, Маринка, два дня не будет дома.
Она испуганно посмотрела на него.
– Ну, чего ты, чего?… Всего два дня, и вернусь.
– Опять в море?
– Да.
И он рассказал, что его подводная лодка на два дня уходит на полигон, а говоря просто, уходит в море на торпедные стрельбы.
– Учиться? – спросила Маринка, вспомнив, как на Маячной сопке отец рассказывал об обучении эсминцев.
– Ага. Высшее командование будет ставить нам отметки. Кто быстрее найдет «противника», кто точнее попадет в него торпедой. Совсем как мама ставит отметки.
Маринке на минутку стало весело. Но вдруг она поняла, что никак не сможет остаться дома одна на целых два дня.
– Возьми и меня с собой. Мне страшно одной!
– А тетя Маша? А Женя? Они ведь твои друзья.
Маринка задумалась:
– А меня взять нельзя?
– Никак, Маринка. Это военный корабль. Туда маленьких детей не берут.
– А ты меня спрячь, а? Незаметно возьми.
– Ты уже большая. Тебя в кармане не унесешь.
Маринка улыбнулась, помолчала, потом спросила:
– А под водой плавать мокро?
– Почему же? Нет. Это рыбам и нерпам мокро, а мы ведь внутри корабля. Там у нас сухо, светло, тепло.
– А рыбу там ловить можно? Высунул руку и поймал за хвост треску.
– Рыбу не поймаешь, ведь лодка герметически задраена, закупорена, понимаешь, плотно. Ни одна капелька забортной воды не должна просачиваться внутрь.
Маринка посмотрела на отца и вдруг заплакала:
– Папа, не уходи!
– Не могу, дочка. Таков приказ.
Он погладил ее по мягким волосам.
«Ну что ж, – подумала Маринка, – ничего не поделаешь. Раз нужно, так нужно. Папа врать не будет».
И Маринка отпустила отца на его подводную лодку, которая только так называется – лодкой, а на самом деле является боевым, грозным кораблем.
Отец разрешил ей проводить его. Он поплотнее завязал на ее шее шарф, велел получше затянуть шнурок на левом ботинке, и они вышли из дому. Отец был в шинели, а на Маринке была неизменная вязаная шапка с шариком на макушке, меховая шубка, на руках связанные мамой варежки.
– А домой дорогу найдешь?
– Найду.
Да и как не найти домой дорогу, если Маринка сотни раз вдоль и поперек обегала с Женькой городок, а потом, она и с мамой не раз провожала отца в базу!
Дорога шла вниз мимо громадных светлых зданий, упиралась в высоченный дом, сворачивала влево. Они прошли вдоль плотного забора с колючей проволокой вверху и остановились возле проходной – зеленого домика с оконцем и дверью. В дверях с автоматом в руках стоял матрос в коротком черном бушлате, в бескозырке. Увидев отца, он чуточку вытянулся и козырнул.
– А теперь домой. – Отец поднял Маринку, поцеловал, опустил на землю и шагнул к двери.
У двери он остановился и посмотрел на нее:
– Ну, иди.
Маринка стояла и смотрела на отца.
Сколько раз провожала она с мамой его вот до этих дверей! Отец прощался, кивал или жал руки и проходил внутрь, туда, к берегу губы, к пирсам и военным кораблям, а они с мамой оставались вот тут, перед дверью.
Там была его служба, его товарищи и подчиненные, оттуда он уходил в морские походы, а вот Маринка ни разу еще не перешагнула порога в этот взрослый, неведомый ей мир. Отец и живет ради того, чтобы каждый день входить в эти двери и что-то делать за ними.
– Чего ж ты не идешь? – спросил отец. – Я не могу с тобой.
– Хорошо, я пойду, – сказала Маринка. – А ты скорее возвращайся.
– Есть! – ответил отец.
Она отвернулась и медленно пошла по дороге вверх, не очень уверенно переставляя тонкие, в меховых ботинках ноги. Теперь ветер дул с губы, дул ей в спину. Отец долго смотрел на Маринку. Дойдя до газетного киоска, она вдруг повернулась к нему и остановилась.
К горлу отца что-то подкатило. Он помахал ей, и Маринка ответила ему рукой в синей варежке. Он глотнул воздуха и быстро шагнул через порог проходной.
Свидание
По тротуару двигались две тени: одна – огромная, медленная, вторая – маленькая и быстренькая, легко перебиравшая ногами. Это были Маринка с отцом. Они шли к высокому каменному дому – больнице.
Как и всегда, навстречу им попадалось много моряков, и, если на погонах у них были золотистые матросские или старшинские лычки или маленькие офицерские звездочки – не больше четырех, они первые, отдавая честь, вскидывали к виску руку. Если же на погонах у офицеров лежали одна, две или три большие звезды и они по званию были старше отца, он первый отдавал честь. Маринка всегда удивлялась: идет отец и вроде глядит под ноги, а все замечает, всех встречных моряков видит, и, кажется, не было еще случая, чтоб он зазевался и не отдал честь.
Они вошли в вестибюль, получили старенькие, залатанные халаты. Отец неуклюже просовывал руки в рукава халата, и тот натягивался и трещал. Отец стал смешным: на спине халат не сходился, обшлага кителя с золотыми нашивками торчали из коротких рукавов. Няня надела и на Маринку халат и, чтоб он не волочился по полу, подоткнула и закрепила английскими булавками.
Вторая тетя в белом сказала им, в какую палату перевели маму, и они неслышно зашагали по ковровой дорожке длинным коридором с белыми дверями и фикусами у огромных окон.
Отец шел и читал таблички с номерами на дверях.
У одной двери они остановились.
– Кажется, здесь. – Отец оглянулся и переступил с ноги на ногу.
– Ну открывай, – проговорила Маринка.
– Подожди, – ответил отец. – Сейчас…
Он пригладил на макушке волосы, взялся за медную ручку двери, и Маринка вдруг увидела, что лоб у него мокрый.
Маринке надоело ждать, и она нажала на ручку. Скрипнула дверь, они вошли в маленькую палату и остановились. Койка, стул, тумбочка. Из-под одеяла на них смотрели чьи-то глаза. Синие, они были так заметны на фоне белой подушки, простыни и стен, что внутри у Маринки что-то стиснулось, и она схватила отца за руку.
Зашевелилось одеяло, из-под него медленно вылезли две руки и потянулись к ней.
– Маринка… – раздался знакомый тихий голос, и Маринка только теперь окончательно поверила, что они не ошиблись дверью.
– Мама! – закричала Маринка. – Мама! – бросилась к ней, уткнулась лицом в ее руку и всхлипнула.
Отец повесил на спинку стула сетку с апельсинами и, легонько отстранив Маринку, склонился над мамой. За его спиной с болтающимися тесемками халата Маринка не видела маму. Она видела только одну руку ее на краю койки – тонкую, точно высохшую, с вспухшими жилами.
Потом отец чуть приподнялся, тронул светлые, короткие, разбросанные по подушке волосы и произнес:
– Крепись. Крепись, мальчишка…
Это было непонятно Маринке, но он часто называл маму мальчишкой, и она всегда улыбалась ему, точно была довольна этим. Ни за какие деньги не хотела бы Маринка стать мальчишкой – ни за какие! – а мама была довольна. Улыбнулась она и на этот раз, а может, и не улыбнулась, а только хотела: губы ее шевельнулись в уголках, и все лицо вдруг, совсем как недавно у отца, стало влажным, и отец вытер его краем полотенца, висевшего на спинке койки.
– Вот я и вернулся, – сказал он.
«Какой он чудной, – подумала Маринка, – говорит о таких пустяках! Как будто и без того не видно, что он вернулся с моря».
Мама кивнула ему. Губы у нее шелушились от жара.
– Хорошо, – тихо сказала она, но Маринка все слышала. – Я так рада… А то, знаешь, дурочка, все боялась, что ты не успеешь прийти с моря…
Отец вдруг почему-то рассердился.
– Лида, – глухо сказал он, – чтоб больше об этом ни слова! Все будет хорошо.
– Если хочешь, буду думать так. – Голос ее звучал все слабее. – Я бы хотела, чтоб все случилось так, как ты говоришь. Ну, расскажи, расскажи, как прошли торпедные стрельбы… Как твои ребята? Ваньку Озолина не укачало на этот раз? А как справляли под водой день рождения Мухина, вашего электрика?
Мама знала весь экипаж отцовской подводной лодки: офицеров, старшин, матросов, потому что одни приходили к ним в гости домой, с другими встречались на вечерах в Доме офицеров.
– Удачно отстрелялись, – сказал отец, поглаживая подбородок, – торпеды прошли под целью.
Мама смотрела на него.
– Побрился, – сказала она, – час тому назад побрился: ведь у тебя через два часа уже чернеют щеки… Ты молодец… – И дальше она заговорила совсем тихо, почти беззвучно, одним дыханием, но Маринка и на этот раз все услышала: – Ой, как у меня голову ломит, если б ты только знал…
Отец сидел рядом, сидел на кончике стула, и большие руки его тяжело свисали вниз.
– Дал бы свою тебе, – медленно сказал он. – Если б можно было…
– Знаю, дал бы… – с трудом проговорила мама. – Ты такой, что дал бы… У нас с тобой все хорошо было.
Папа опять стал сердиться:
– Не надо об этом. Ты слышишь?
Мама поправила на подушке голову, закрыла на миг глаза, и Маринка вдруг увидела, что лицо ее тронуто легкими пятнышками теней. Маринке захотелось заплакать.
Но она не заплакала. Да и как можно распускать себя при больной маме? К тому же мама сказала ей, кивнув головой на окно:
– Смотри, какие горы сегодня… Будто лиловые… И птицы летают. Посмотри…
Ну что ж, раз мама просит…
Маринка слезла с краешка койки и подошла к окну. Ничего особенного. Бурые голые сопки, холодные и неопрятные, закрывали почти полнеба, и на их фоне промелькнули две чайки – единственный светлый проблеск. Промелькнули и скрылись.
И пока она стояла у окна, упираясь подбородком в твердый подоконник, за спиной ее слышались голоса.
– Это непостижимо, – говорила мама. – Ерунда какая, простудилась. Думала, как с гуся вода все, что я закаленная.
– Замолчи! – отец резко отодвинулся от койки. – Это неправда. При теперешней науке… Пенициллин и…
В палату неслышно вошла сестра.
– На сегодня хватит, – сказала она. – Больная утомилась.
Отец сразу встал, халат под мышками треснул, и сзади смешно заболтались тесемки. Маринка поймала нижнюю тесемку рукой, дернула, и все трое – мама, отец и Маринка – негромко засмеялись. Не смеялась только сестра.
Маринка подбежала к койке:
– Мам, ты скоро поправишься?
– Теперь уже скоро. Ну, иди, иди.
Они шли с отцом по тихому коридору, потом по лестнице спускались вниз. Внизу отец снял и отдал гардеробщице оба халата, помог Маринке надеть пальто. Потом натянул свою шинель, молча застегнул на все медные пуговицы, взял дочку за руку и, рослый, негнущийся, вышел из больницы и повел Марину по улице.
Если раньше, когда они шли сюда, отец смотрел под ноги, то сейчас он смотрел прямо перед собой. Вдруг Маринка увидела контр-адмирала. Он вышел из-за угла, высокий и быстрый, с золотыми коваными погонами и огромной звездой на них. Отец шел прямо на него и смотрел вперед. Маринка дернула его за руку. Контрадмирал быстро посмотрел на них, козырнул и пошел дальше.
– Чего тебе? – спросил отец. – Иди спокойно.
– Да ты посмотри, кто пошел, посмотри… Он тебе честь отдал.
Отец обернулся.
– Видал?
Отец не ответил.
Темные, грязноватые облака тянулись по небу, с Чаячьей губы задувал сильный, пронизывающий ветер.
Они молча поднялись по лестнице к своей двери, и отец долго двигал и крутил в скважине ключ, прежде чем открыл дверь.
Потом они пили чай.
– А мама скоро вернется? – первая нарушила молчание Маринка.
– Скоро… Должна скоро… Должна, правда? – спросил отец, словно ища у дочери поддержки и подтверждения своим мыслям.
– Конечно, должна, – успокоила его Маринка.
– И ее поставят на ноги.
– Поставят.
– И она будет еще плавать в бассейне.
– Будет.
– И ходить с тобой на каток.
– На каток.
– А летом вы будете уезжать на юг и писать мне длинные-предлинные письма.
– Каждый день по письму.
– Идет!
Уехала на юг…
Прошел день, два, неделя. Однажды отец сказал Маринке, что их позвал в гости его старый товарищ по училищу. Отец захватил кое-какие ее вещички, они сели в легковую машину и целый час, наверно, ехали между сопками по крутой, извилистой дороге. Машина подпрыгивала на камнях, проваливалась в колдобины, кренилась то вправо, то влево. Наконец они добрались до крошечного, из пяти домиков, поселка в сопках, неподалеку от моря. Поодаль стояло штук десять, а может, и все двадцать металлических мачт с проводами, оттянутыми к земле.
Товарищ отца оказался широченным дядей в морском кителе с погонами. Он подарил Маринке маленькие часики со стрелками. Сбоку находилось колесико; стоило его покрутить, как внутри часиков что-то трещало и по циферблату двигались стрелки. Дядя тут же надел на Маринкину руку часы и застегнул пряжку.
Они поели и разрешили Маринке одной выпить целую банку консервированного компота. Потом втроем вышли во двор.
Вокруг темнели большие, покрытые ржавыми пятнами осеннего мха камни, тоненько журчал ручей, а где-то не очень далеко, за громадной гранитной глыбой, прикрывавшей домики, грохотало Баренцево море…
– Здесь интересно, правда? – спросил отец.
Маринка не знала, что ответить.
В это время в дверях ближайшего домика появился матрос.
– Товарищ капитан-лейтенант, – сказал он, – вас вызывает Матросск.
Отец с широченным дядей переглянулись. Отец вошел в домик, очевидно к телефону, и скоро вернулся.
– Контр-адмирал срочно требует, – сказал он устало. – Придется тебе дня два-три здесь побыть, дочка. А я скоро вернусь.
Маринка угрюмо смотрела на него.
– Хорошо?
Ну что тут можно ответить отцу, если его вызывает сам контр-адмирал? Опять, наверно какой-нибудь приказ, который необходимо выполнять. На то уж морская служба…
– Хорошо, – сказала Маринка.
Ровно через три дня отец приехал за ней на той же машине. Он увидел у ручья Маринку с пароходиком в руке – его вырезал ей один матрос. Губы отца улыбнулись, но лицо было какое-то все черное, исхудавшее, и в глазах застыла горькая и резкая печаль.
Отец опустился перед ней на корточки, похлопал по спине, и у Маринки от радости, что наконец он приехал, неожиданно покатились по круглым щекам слезы.
– Что ты плачешь? – спросил отец удивленно.
– Ничего… А мама уже дома?
– Мама… – Он посмотрел в сторону грохочущего Баренцева моря. – Мама уехала лечиться, на юг уехала. И вернется весной здоровая… з-здо-ро-ровая, – здесь отец чуть заикнулся, – и веселая.
– Ой, как долго!.. Только весной!
Маринка подумала, что надо будет переждать длиннющую темную зиму, снега, вьюги, холода, прежде чем придет в этот край весна, и станут таять сугробы, и побегут ручьи…
По той же дороге они вернулись в Матросск, и для Маринки началась одинокая и скучная жизнь, полная раздумий и ожиданий весны.
Женька бегал за ней по пятам, веселил ее, выдумывал разные игры. Тетя Маша по-прежнему готовила еду и, если отца не было дома, укладывала Маринку спать. Женькин отец и муж тети Маши, дядя Петя, играл с ней в детский китайский бильярд и обещал сводить на свой корабль.
Как-то Маринка гуляла с Женькой возле дома. Рядом остановились две пожилые женщины с продуктовыми сумками.
– Ох и жизнь! – сказала одна. – Ну еще понятно, когда старый человек умирает, а вот в ту субботу одну хоронили. До чего же молоденькая! Только бы жить да жить.
Вечером Маринка спросила у отца:
– А почему молоденькие умирают?
Отец тревожно посмотрел на нее.
– Тетеньки две говорили.
– Это верно, – прервал ее отец, опуская голову, – бывает и так.
– А мама у нас тоже молодая, ведь правда? – вдруг спросила Маринка, присаживаясь на пол.
– Молодая, – проговорил отец, – молодая… – И совсем неожиданно плечи его с золотыми погонами дрогнули. Он тут же отвернулся, странно дернул головой, будто отгонял надоедливую муху, и повернулся к Маринке.
– Папа, ты что? – вскрикнула она.
– Товарища вспомнил, – сказал он тихо, – погиб на войне. Лодка его не вернулась в базу.
– Жаль, – сказала Маринка. – Хочешь, я заплачу?
– Зачем же… не нужно…
Маринка помолчала, а потом спросила:
– Скажи, это очень жалко, когда лодка не возвращается в базу?
– Очень, – сказал отец.
Не погаснет, не замерзнет
Отец ходил по комнате и останавливался то у этажерки с книгами, то у маминого столика с флакончиками и коробочками, то подолгу смотрел в черное окно. Маринку он словно не замечал, и ей это нравилось. Если б дома была мама, давно б уже велела идти спать.
И только она подумала об этом, как ее мысль сразу передалась отцу.
– Маринка, – сказал он, – спать.
Она вздохнула и скривила брови.
– А почему ты не спишь?
Отец смотрел в окно и отвечал, не оборачиваясь:
– Я большой, могу лечь попозже.
– Почему?
– Вот вырастешь такая, как я, тоже будешь ложиться позже.
Маринка вдруг подумала, что ни разу не видела, как отец и мама ложатся спать. Они укладывали ее, она быстро засыпала, а когда просыпалась утром, они уже ходили по комнате, точно и не ложились.
– Хорошо, – сказала Маринка, – лягу.
Но отец, кажется, не слышал ее. Он все смотрел в свое окно, как будто там было что-то интересное. А там не было ничего, кроме ветра, темных сопок и туч. Иногда вспыхивал прожектор, и на вершинах сопок был виден снег, потом полоса света исчезала, и за окном становилось еще темней и неуютней.
– Папа, чего ты все смотришь туда?
После того как мама слегла в больницу и ее увезли лечить на юг, отец был какой-то странный: редко смеялся и ходил по паркетному полу, точно по скользкому льду.
– Просто так, – сказал отец. – Шторм начинается, ветер большую волну разгонит… Ну, дочка, раздевайся.
– А плохо, что волны?
Отец повернул к ней худое лицо, подошел к маминому столику и потеребил на коробочке с духами красный хвостик.
– Почему же плохо? Хорошо.
У отца всегда все было хорошо. И даже этот ветер, с хрустом давящий на стекла, и шторм, и хождение по комнате – это тоже хорошо. Хотя бы раз отец рассказал о чем-то грустном и невеселом, ведь иногда этого так хочется. Даже вот маму увезли, на много месяцев увезли от Маринки, больную, с измученными глазами, увезли на юг, а отец и не пожалел ее при Маринке, не сказал, что без мамы им так плохо…
Эти мысли пришли ей в голову, когда она уже засыпала. Ей приснилось, как они с отцом однажды лазили на крутую Маячную сопку и как мама ругала его за то, что он мог там простудить Маринку. Потом с сопки покатились камни, рассыпаясь и превращаясь на лету в зайцев и волков, и те разбегались в стороны. Затем с воды поднялась чайка, крикнула, внезапно стала реактивным самолетом, и он с раскаленным свистом пронесся над их домом. А потом ее отец, высокий и строгий, стоя на подводной лодке, махнул рукой, и лодка начала медленно погружаться в море. Вот уже он по грудь стоит в воде, по плечи, вот уже одна голова в фуражке с золотым крабом видна Маринке. А потом исчезла и она, все смешалось, исчезло, утонуло…
Проснулась Маринка внезапно от легкого, чуть слышного скрипа паркета.
Было совсем темно, окон не видно, и в этой темноте кто-то все ходил и ходил.
– Па!.. – слабо позвала Маринка.
Шаги раздались ближе, и вот уже над самым ее лицом склонился кто-то большой и темный, и мягко прозвучал голос отца:
– Что ты, Маринка?… Надо спать… Спи.
– Хорошо, – сказала она, – буду спать, только ты не ходи в темноте.
– Не буду.
Маринка услышала, как отец раздевается, повернулась на бок и опять уснула.
И все же уснула ненадолго. В комнате что-то стукнуло. Она открыла глаза. В передней горел свет, и тонкий лучик, пробившись сквозь щель закрытой двери, разрезал комнату надвое.
Маринка вскочила, спрыгнула в ночной рубашке на пол и открыла в переднюю дверь. Отец стоял в короткой меховой куртке и надевал фуражку.
У Маринки все сжалось внутри.
– Папа, куда ты?
– Сейчас вернусь. Только сбегаю в базу и вернусь. Одно дело надо проверить.
Ей вдруг показалось, что отец что-то скрывает от нее. Сейчас он, как всегда, уйдет в море и долго-долго не вернется, и она останется одна в этой большой и пустой комнате.
– И меня возьми, – попросила она. – Я не хочу оставаться.
– Да я сейчас приду. Через полчаса.
Но Маринка вцепилась в полу его куртки и крепко держала.
– Возьми! Я не хочу одна.
Уговаривая ее лечь спать, убеждая, что на улице холодно и темно и все дети давно спят, он старался потихоньку оторвать ее пальцы от куртки, но не смог. Тогда он печально посмотрел на нее и вздохнул.
– Ладно. Одевайся.
Он помог ей надеть платье, шерстяную кофточку, натянул меховую шубейку и так сильно затянул на шее шарф, что Маринка с трудом могла повернуть голову. Завязав крест-накрест узел, отец сказал:
– Морским узлом, не соскочит.
Потом осторожно, чтоб никого в квартире не разбудить, прихлопнул дверь, и они стали спускаться по полуосвещенной лестнице. Как только вышли на улицу, на них навалился ветер. Он наверняка сбил бы с ног Маринку, если б отец не поддержал ее.
Ветер дул с моря, плотный, порывистый, и бросал в лицо острые, как стекло, снежинки. Мороз сковал лужи, покрыл ледяной коркой мокрые тротуары, и идти было очень скользко. По небу по-прежнему шарили прожекторы – их уже было два. В губе тревожно и заунывно гудел поплавок-буй, извещая корабли об опасности, и Маринке, только что покинувшей дремотное тепло комнаты, было холодно и жутко в этом студеном и безлюдном мире.
Они прошли возле закрытого на замок книжного киоска, миновали огромный дом с темными окнами, свернули влево и пошли вдоль высокого забора к проходной, к маленькому домику со светящимся окошком, к дверям, которые всегда разлучали ее с отцом.
Ветер мешал дышать, мешал идти, мешал открыть глаза, такой он был тяжелый и резкий.
– Дыши носом, – приказал отец.
Чем ближе подходили они к проходной, тем явственней долетал до них грохот волн в губе. Он нарастал, становился все отчетливей, и уже можно было различить шипение пены и удары брызг о пирс.
– Папа, – спросила Маринка, – а море может замерзнуть? Что будет, если оно вдруг покроется льдом?
– Не замерзнет, – сказал отец, – сюда заходит теплое течение.
– А этот маяк на сопке не погаснет? Ведь такой ветер!
– Нет. Не погаснет.
– Ну, а если такой мороз нападет и такой ураган налетит, тогда море замерзнет, а маяк погаснет? Ну, скажи.
Отец кашлянул и крепче сжал ее руку.
– Все равно не погаснет. И не замерзнет.
Больше Маринка ничего не спрашивала у него.
Город словно вымер. Черные вершины сопок смутно виднелись в небе. Ревел, захлебываясь в плаче, буй.
«И куда это отец так торопится?» – думала Маринка, то и дело повисая на его руке, когда ветер сбивал ее с ног. Никто, кажется, не звонил срочно из штаба, не вызывал, не прибегал за ним, как это случалось, матрос из базы не докладывал четким голосом, что необходимо немедленно явиться на корабль.
Все спят, весь город спит, темные окна домов спят, звезды в небе спят, только не спит ревучий буй, да маяк, да прожекторы в небе, да она с отцом. А еще не спит окошечко в домике у ворот, к которому они уже подошли.
Отец открыл дверь и пропустил внутрь Маринку. Матрос в коротком полушубке, с автоматом на груди отдал отцу честь и что-то сказал. Отец слегка нахмурился и, держа одной рукой Маринку, второй полез во внутренний карман куртки, вынул какую-то маленькую книжечку и показал матросу.
Матрос, насупив брови, раскрыл книжечку и пристально посмотрел на крошечную фотокарточку отца, потом вернул ему и сказал:
– Проходите.
– Дочка моя, – чуть виновато проговорил отец, подталкивая вперед Маринку. – Одна осталась.
– Мама поехала на юг, – тут же бодро уточнила Маринка.
Отец потянул ее за руку, и они очутились на пирсе – широкой и длинной площадке; на краю ее прыгали белые и красные огоньки.
На столбах ветер мотал электрические лампочки, и по пирсу метались невнятные тени. В стену его с размаху били волны, и высоко в воздух взлетали сверкающие в свете фонарей брызги.
Отец повел Маринку к прыгающим огонькам.
На волнах тяжело колыхалось большущее судно с мачтами и подъемными лебедками. А справа от него в два, три ряда стояли у пирса какие-то длинные, узкие суда с маленькими домиками посредине, очень похожие на спящих китов.
Шторм сильно вскидывал их, встряхивал, волны перехлестывали суда, и яркие красные и белые огоньки на носах и домиках посредине тоже раскачивались в такт ударам волн. Стальные канаты, державшие их, надрывно скрипели. Вот-вот, казалось, оборвутся.
Брызги тут же замерзали на досках пирса, и отец с Маринкой то и дело поскальзывались на ледяных наростах. Маринка боялась упасть вниз, в шипучие, клокочущие волны, но рядом был отец, и его железная рука до боли сжимала ее ладонь.
Отец остановился возле одного спящего кита. У трапа – легкой лесенки, перекинутой с пирса на спину этого кита, – стоял, кутаясь в полушубок, матрос с пистолетом-автоматом в руках.
Отец подошел к нему.
– Я сейчас, подожди! – заглушая свист ветра, крикнул отец на ухо Маринке и торопливо пошел по вздымающемуся и падающему трапу.
Ветер дул в лицо. Маринка съежилась и повернулась боком к заливу. К ней подошел матрос в полушубке и ушанке, взял ее за руку, и Маринке сразу стало не страшно: рука у матроса была такая же крепкая и теплая, как у отца. Теперь никакой ветер не сдует ее с ног!
– Что это? – Маринка показала на кита.
– Где? – видно, не расслышав, переспросил матрос. Но потом улыбнулся и крикнул: – Это лодка… Подводная лодка.
Маринка только издали видала подводные лодки, и только днем, при свете солнца, и сейчас, ночью, вблизи, не узнала их.
– Ею твой папа командует.
И в эту самую секунду с лодки донесся приглушенный, по все же знакомый голос отца:
– Отдать дополнительные швартовые концы!
На крыше домика появились черные фигурки. Стуча ногами о металл, они стали спускаться по лесенке на спину лодки.
– Дядя, – спросила Маринка, – а зачем это – отдавать концы?
Матрос нагнулся к ней:
– Это тросы так называются. Видишь, как ветер разыгрался? Чтоб лодку не било о пирс, нужно лучше закрепить ее тросами.
И он снова заходил у края пирса, как грудного ребенка, баюкая в руках пистолет-автомат. Больше Маринка не боялась, что ветер унесет ее в сопки, и была рада, что матрос отпустил ее руку.
Между тем на темной спине лодки, от носа до кормы, быстро задвигались силуэты людей, потом на домике пронзительно ярко вспыхнул глаз прожектора, и Маринка поняла, что никакой это не домик, а рубка – она возвышается над корпусом, и на ней нарисована пятиконечная красная звезда и большая белая цифра.
Широкий луч прожектора освещал людей, которые отдавали по распоряжению отца дополнительные швартовые концы.
Зажглись прожекторы и на других лодках. Видно, и там решили получше укрепить свои корабли.
Потом отец по тому же качающемуся трапу сошел на пирс. Минуты три он постоял так, глядя на лодку, о чем-то поговорил с матросом. Корабль бросало гораздо меньше, это и Маринка видела.
Она подошла к отцу и громко сказала:
– Теперь лодку не побьет о пирс, да?
Отец засмеялся, не смог удержаться и матрос.
– Ну, Маринка, пойдем. Ты, я вижу, здорово разбираешься в морском деле. Тебя хоть командиром лодки назначай.
– Пожалуйста, – серьезно сказала Маринка.
И мужчины опять рассмеялись.
Отец взял ее за руку.
– До свидания, дядя! – вежливо сказала она матросу в полушубке.
– Спокойной ночи, Маринка. – Матрос помахал ей рукой и опять принялся ходить по краю пирса.
– Ты не плакала? – спросил отец, когда они уже шли по городу.
Его вопрос показался ей странным: да как можно плакать, если рядом был такой добрый человек, этот матрос в полушубке!
– Нет, – сказала Маринка, – и не думала.
– Ну и хорошо. Умница.
Ветер свистел не умолкая. В губе протяжно ревел буй. Дома стояли темные, и город казался безлюдным, незнакомым, чужим. Но так только казалось. Маринка впервые ступила, на полшага ступила в этот тревожный и суровый взрослый мир – мир, в котором надо вскакивать ночью и бежать на пирс, чтобы распорядиться получше закрепить подводные лодки; мир, в котором люди, рискуя своей жизнью, бросаются в ледяную воду, чтоб спасти других людей; мир, в котором действуют непреложные воинские приказы; мир, полный студеного ветра, шторма, острых брызг и неуюта, где не любят жалоб, уныния и слез.
Но сколько доброты и тепла разлито в этом суровом и жестком мире!
– Слушай, Маринка, – сказал вдруг отец, повернувшись к ней лицом, когда они дошли до своего дома. – Ты, я знаю, у меня храбрая девчонка.
– И теперь я ничего не боюсь, – гордо сказала она, – ну ничего-ничего. И ни разу не заплачу.
– Я хочу сказать тебе, Маринка… Хочу сказать…
Она вся потянулась к нему:
– Что, папа?
– То… – тихо произнес он и запнулся, – то, что у нас с тобой нет больше мамы.
Вначале Маринка не поняла:
– Совсем нет?
– Совсем…
– И не будет?
– И не будет. Она умерла.
Маринка уткнулась в его меховую куртку. Плечи ее вздрогнули. Но она не плакала. Она не могла плакать. Отец еще что-то говорил ей, но она не слышала: его слова заглушил дикий порыв ветра, и, чтоб дочка не упала, отец подхватил ее на руки.
Ветер ураганной силы нес снег, в губе клокотала и пенилась вода, а над черными каменными сопками, окружавшими Матросск, негасимо горели маячные огни.
1960
Вызов на дуэль
В четвертом классе мы обзавелись личным оружием – рогатками из тонкой резинки. Резинка надевалась на пальцы и стреляла бумажными пулями, скрученными из газет или тетрадочных обложек.
Это оружие можно было мгновенно спрятать в рукав куртки, в ботинок и даже в рот – попробуй найди!
В умелых руках это было грозное оружие, и бумажные пули разили точно и «насмерть». Самым метким стрелком в классе был Женька Пшонный. Он при мне на спор стрелял по мухам, выбил из трех возможных два очка – пули расплющили на классной стене одну за другой двух мух – и выиграл два метра резинки.
Я в этом деле и в подметки ему не годился – из пяти возможных выбивал только одно очко. А другие и того меньше. Меткость Женьки была общепризнанна, и мы даже называли его Снайпером.
– Эй, Снайпер, дай списать русский!
Или:
– Что сегодня идет в «Спартаке», Снайпер?
Это прозвище он любил больше своего имени, охотно откликался и признательно смотрел на окликавшего. Он один владел секретом производства особых пуль: так плотно крутил их и перегибал, что они не раскручивались в полете, были тугими и точными. Попадет на уроке в шею – взвоешь, какой бы выдержкой пи обладал.
Он же, Пшонный, возродил в нашем классе забытую традицию дуэлей. За какую-нибудь обиду или проступок любой мальчишка мог вызвать другого на дуэль. Женька даже дуэльный кодекс разработал: выбранные секунданты отмеряли шаги, мелом чертились на полу линии, с которых стреляли, на глаза надевались специальные очки-консервы (в них ездят мотоциклисты). Двое таких очков где-то раздобыл Женька и выдавал дуэлянтам, не желавшим перед поединком мириться. Даже при Пушкине и Лермонтове не были, наверно, дуэли такими беспощадными, как в нашем 4 «Б»!
Обычно на арифметике – ох и скучные были уроки! – мы заготовляли пули: крутили их на коленях.
Хуже всех в классе стрелял Петя Мурашов – маленький, тощенький, с сыпью розовых прыщиков на лбу и серьезными глазами. Ему-то и десятка пуль не хватало, чтоб укокошить на стене одну-единственную муху!
Да и в общеклассных стрелковых соревнованиях он выходил на последнее место. Пули он крутил самые бездарные: они разворачивались, были мягкими, кривыми и летели куда попало, только не в цель.
Все это было понятно: когда ж ему тренироваться в стрельбе, если все свободное время он был занят Веркой, препротивнейшей девчонкой из нашего класса. Она корчила из себя большую умницу и, наверно, воображала, что она первая красавица в классе. Ходила Верка в черном платье с белым воротничком, была аккуратно причесана и до отвращения старательно слушала всех без разбору учителей, даже учителя пения.
Ну, понимаю, историю или географию нельзя не слушать, но чтоб всерьез относиться к пению или скучнейшей арифметике, к запутаннейшим задачкам про пешеходов, от которых голову ломит… А ей все было интересно!
Так вот, этот худенький Петя все время вертелся вокруг Верки: носил ей читать книги из отцовской библиотеки, делился завтраком, если она забывала. Помогал даже запихивать в портфель учебники. И терпеливо, как часовой на посту, поджидал ее после уроков у двери, если она куда-то отлучалась и не выбегала из школы со всеми…
Я страдал, глядя на его унижения. Я хотел раскрыть ему глаза на все.
Однажды на уроке рисования я бросил на его парту записку. «Петька, твоя Веруха пол-урока смотрится в зеркало. Как ты можешь терпеть это? Очнись, несчастный! Опомнись, жалкий раб! Встань, наконец, с колен и будь свободным человеком!»
Я пристально наблюдал за ним: вот его пальцы развернули мою бумажку в клеточку, вот он прочитал ее и порвал на мельчайшие клочки. У него даже уши не порозовели, и я очень разозлился. Я не ждал от него ответного послания, потому что он, как и эта Верка, – заразился от нее, что ли, – был примерным мальчиком и едва ли мог рискнуть написать и тем более бросить во время урока записку на мою парту.
Даже на переменке не подошел ко мне Петя.
Но больше всего меня бесило то, что моя записка совсем не задела его. Значит, он считает, что это в порядке вещей? Скоро будет шнурки завязывать на Веркиных ботинках или на руках носить ее в школу!
Я не вытерпел и подошел к нему со свирепым лицом:
– Чего не ответил? Отобрал бы у нее зеркало – и дело с концом.
– Зачем? – И спросил он это таким тоном, что мне захотелось двинуть в его трусливую, рабскую физиономию. – Тебе тоже не мешает хоть раз в неделю подходить к зеркалу. Зарос, как дикобраз. Она девочка, и аккуратная, ей нужно…
После этих слов я окончательно возненавидел Верку. Я не мог видеть ее тонких, прилежно поджатых губ и карих раскосых глаз, не мог слушать ее точные, спокойные ответы, ее смех на переменках…
Особенно меня поражала ее аккуратность. Даже в осеннюю грязь приходила она в чистых ботинках, на ее пальцах и лице никогда не было чернильных клякс, тетради ее ставились в пример другим, ее косички с бантиками всегда были тщательно уложены: ни прядка, ни один даже волосок не выбивались на ее лоб, чистый и умный. Ее внимательность на уроках была выше моего понимания.
Нет, нужны были срочные меры!
Недолго думая я выдрал из тетради лист, сунул мизинец в непроливайку и вывел огромными фиолетовыми буквами: «Я дурочка». На переменке сбегал в канцелярию, мазнул обратную сторону листа клеем и незаметно приклеил лист на спину Верке.
Успех был полный. Ни о чем не подозревая, ходила она по школьным коридорам, и вслед катился смех. Верка ничего не понимала, краснела, металась из угла в угол, как затравленный волчонок, пока лист не отвалился от ее спины – клей в канцелярии оказался неважным.
На следующий день Верка носила по коридорам огромное объявление «Ищу жениха!», и хохот всей школы громыхал за ней по пятам. Верка припустилась назад и укрылась в классе, где Петя и сорвал с ее спины лист.
Верка глянула на лист, и глаза ее наполнились слезами. Сморгнув их, села за свою парту, отвернулась к стенке, и мне было видно, как вздрагивает ее спина.
Я торжествовал: получила по заслугам!
Но кто-то выдал меня. В классе нашелся предатель. Меня отчитал классный руководитель и пообещал рассказать обо всем отцу. Но это было еще не все.
На большой переменке ко мне подошел Петя, этот раб и слюнтяй, подошел – маленький, бледный, с серьезными глазами – и, заикаясь, сказал:
– Вввы-вызываю тебя на дуэль.
Я даже опешил: он и дуэль – это просто не вязалось. Ни с кем еще он не дрался и драться не собирался!
– Проваливай! – сказал я. – Что с тобой связываться? Вначале стрелять научись.
И здесь случилось непостижимое. Все ребята, как сговорившись, заорали:
– Нет, ты не должен отказываться! Это против закона!
Я даже отступил к стене. Я ничего не понимал. Ну что я сделал им плохого? Только проучил эту самую Верку, и здорово проучил. То все были за меня и смеялись, а то вдруг переметнулись на сторону Петьки. И среди них был даже Женька Пшонный… Вот она какая, оказывается, жизнь!
«Ну что ж, драться так драться», – твердо решил я и поклялся посильнее влепить в его лоб пулю. Пусть знает, как иметь со мной дело. И всем им отомщу!..
Тут же были выбраны секунданты, отмерены десять огромных шагов в проходе между партами. Всеми приготовлениями распоряжался сам Пшонный. Он провел мелом на полу две черты и приказал закрыть на стул дверь, чтоб не вошел дежурный по этажу учитель.
– Уважаемые дуэлянты, – обратился к нам, как требовали правила, Женька, – в последний раз предлагаю вам помириться, пойти на мировую и подать друг другу руку. Ты виноват перед Верой, извинись, и все будет…
– Нет! – закричал Петя. – Никаких извинений – будем стреляться!
– А я и не собираюсь извиняться! – отрезал я. – Принимаю вызов.
Я был уверен, что Петя доживает свои последние минуты на этой земле, и твердо, сквозь зубы произнес:
– Прощайся с жизнью, презренный!
Нам были выданы очки-консервы и по одной пуле Женькиного производства: они должны быть одинаковыми. Потом Пшонный оглядел наши «пистолеты» – надетые на пальцы резинки – и важно сказал:
– Противники, на линию огня!
Мы стали возле начертанных мелом линий, и Пшонный проверил, чтоб ботинки ни одного из нас не переступили их.
– Начинайте! – деловито сказал Пшонный.
Мы стали целиться.
До боли сжав губы, я оттянул насколько мог назад резинку – удар должен быть точным!
Большие квадратные очки, туго сжатые на затылке ремешками, больно врезались в щеки. Все, кто был в классе, выстроились у стен. Я хладнокровно целился в розоватый Петькин лоб. Вдруг кто-то задергал дверью, и стул, одной ножкой продетый в дверную ручку, запрыгал.
Я готов уже был выстрелить, но отвлекся на мгновение, и вдруг… нет, в это нельзя было поверить… в мою грудь ударила пуля.
– Падай! – заорали ребята. – Падай, ты убит!
Я продолжал целиться, но кто-то вырвал у меня «пистолет», меня схватили, приподняли и силой уложили на пол – таков был ритуал.
Потом я встал, сорвал с лица очки-консервы, сдернул с пальцев резинку и ушел в коридор. Я не хотел никого видеть. Они предали меня и были рады моей гибели, а я дружил с ними, считал их добрыми, любил их… Предатели! И как это Петька попал? Но что я мог поделать? По принятому нами же закону отныне я на неделю лишался права участвовать в дуэлях и должен был подчиниться этому.
Я был убит на дуэли, и, как понял это позже, был убит по заслугам.
1963
Немножко об отце
Как-то в детстве я увидел старую фотокарточку отца, студента Московского учительского института. Он был молод, очень похож на себя, но волосы у него были темные, совершенно темные – ни одного седого волоска!
Неужели он когда-то был не седой? Иногда мне казалось, что он и родился седым…
Он был стар, мой отец, потому что родился еще в девятнадцатом столетии, и даже не в самом конце его. К началу нынешнего века – к тысяча девятисотому году – он мог хорошо читать и писать и даже успел окончить народное училище. Он видел живых жандармов и даже последнего российского царя: в Могилеве возле губернаторского дома, где помещалась ставка, царь, пустоглазый, с вялым, бледным лицом и в полковничьем мундире, вручал кресты георгиевским кавалерам, отличившимся на фронте.
Из рассказа о царе я не мог понять двух вещей: почему царь не присвоил себе генеральского звания – ведь он мог все – и почему у него было такое несчастное лицо.
Еще отец рассказывал мне о том, как вез на фронт маршевый эшелон с солдатами, и на станции Жмеринка отдавал рапорт знаменитому генералу Брусилову, и тот пожал ему руку, и еще о том, как лежал в окопах у реки Шары под Барановичами и германские пули свистали возле ушей, как осы, впиваясь в землю, но ни одна не укусила его…
Отец мог бесконечно рассказывать о своей жизни: о волнениях в институте в дни похорон Толстого, об охоте, о давней своей мечте съездить в Париж и Египет – власти не дали справки о благонадежности, и о многом-многом другом.
Но рассказывал отец урывками – не было времени. У него всегда была уйма дел: в педучилищах, в пединституте, на избирательных участках. Вечно он пропадал на каких-то конференциях и совещаниях, ходил по школам, готовился к лекциям.
В городе у него было много учеников и знакомых, и когда мы изредка гуляли с отцом по городу, с ним то и дело здоровались люди, иногда останавливались и разговаривали на разные педагогические темы.
Я давно пытался затащить отца на речку. Все было бесполезно. В раннем детстве, когда мы жили в Мозыре, у широкой Припяти, мы иногда по выходным дням всей семьей ездили на рыбалку, загорали и купались. Но это было давно. С каждым годом у отца прибывало дел, и не так-то часто удавалось мне посидеть с ним на лавочке у Двины.
К моему ужасу, и здесь, в городском сквере, встречались его знакомые и все время прерывали нашу беседу. Отец рассказывал о своем детстве – он тоже когда-то был маленький, бегал по орехи, ловил плотичек, пек в золе яйца и рвал на болотах Могилевщины клюкву и бруснику. И на самом интересном месте к нам обязательно кго-то подходил.
Я сердито поглядывал на его знакомых и ждал, когда они оставят его. Как будто не было у них времени переговорить обо всем на своих собраниях и конференциях!
Однажды мне несказанно повезло. Отец сам, без уговоров и просьб, вдруг сказал мне:
– Искупаемся, а?
Вначале я даже не поверил своим ушам и недоверчиво посмотрел на него. Но тут же затараторил:
– Конечно… Сейчас же!
Я боялся, что он раздумает.
Отец взял полотенце, и я захлопнул дверь. Он был раза в два выше меня, и мне очень нравилось это. Он был строг, серьезен, и это я тоже любил. Я был рад, что строгим и серьезным людям тоже иногда вдруг хочется влезть в воду и поплавать. У подъезда я встретил Леньку. Он меня ни о чем не спрашивал, но я сказал ему:
– А я иду купаться… С отцом.
– Ну и хорошо, – ответил Ленька.
И это все, что мог я услышать от него!
Мы спустились к Двине. Я еще на ходу стал раздеваться, стащил рубашку с майкой и, когда мы пришли к воде, был в одних трусах. Пока отец, присев на камень, расшнуровывал один ботинок, я уже был в воде, пока он расшнуровывал другой, я уже плыл по глубокому месту.
Вода приятно студила тело, плескалась у затылка, ласкала спину и ноги.
К тому времени, когда отец снял ботинки и носки и аккуратно сложил на песок брюки и рубаху, верхнюю и нижнюю, я успел сплавать на середину реки и вернуться к берегу. Нащупав ногами каменистое дно, я проплыл еще немного, стал по грудь в воде и принялся поджидать отца.
Отец входил в воду, хромая на камнях, взмахивая руками и морщась. Это было понятно: полвека, наверно, не бегал босиком и ступни привыкли к носкам и ботинкам. Кожа у отца была светлая – на конференциях и собраниях не загорают и ходят туда в строгих плотных костюмах. Только на лице его лежал загар.
Вода показалась отцу холодной. Он неуверенно во шел в реку по колено и остановился.
– Плыви, па! – крикнул я. – Водичка кипяченая, это вначале кажется, что холодно!
Отец вошел по пояс в воду, и все тело его обметало гусиной кожей.
– Тише ты, не брызгай! – сказал он, растирая руки и грудь водой.
– Да ты быстро окунись – и дело с концом.
Впервые заметил я, что тело у отца не слишком мускулистое. Что ж, и это понятно: заниматься гимнастикой и ходить на речку некогда, дров колоть не нужно – у нас паровое отопление. А от того, что целыми днями держишь ручку, листаешь книги и читаешь студентам лекции, – от этого мускулы не образуются.
Чтоб отец поскорее бросился в воду, я нырнул, достал со дна черный камень и горсть песку, всплыл и показал ему. Не подействовало. И, только растерев все тело водой, отец быстро погрузился и выскочил.
– Догоняй меня! – крикнул я и бросился вплавь, дурашливо размахивая руками и брызгаясь.
Отец не погнался за мной. Он вошел в воду поглубже, продолжая обтирать плечи и грудь. Потом закрыл глаза и окунулся с головой. С него сильно лило. Отжал с волос воду и посмотрел на меня.
– Ну поплыли же! – с отчаянием крикнул я и, не не оглядываясь, ринулся на глубину.
Мне хотелось похвастать своим умением, блеснуть ловкостью. Стараясь не мотать головой, я саженками отмахивал реку. Я следил, чтоб ладони касались воды с особым щегольским прихлопом, и временами это получалось. Вот у брата это выходило здорово!
Я плыл саженками, потом вдруг переворачивался и плыл на спинке, вымахивая руки назад: вначале сразу обе, потом попеременно одну за другой.
Затем я нырял, насколько хватало воздуха в груди, шарил под водой руками и потом, уже на последнем выдохе, выскакивал и поглядывал на отца.
Нет, он не бросился мне вслед. Он стоял на прежнем месте, окунался и растирал тело. Мне стало грустно. Я вдруг понял – и эта мысль ошеломила меня, – отец не умеет плавать. Это не вмещалось в голове: быть взрослым человеком, прочитать тысячи книг, жать крепкую руку прославленному генералу Брусилову – и не уметь плавать?!
Я знал, что в местах, где отец провел детство, не было реки. Но ведь позже отец жил и возле больших рек.
Я вернулся к нему. Отец шел одеваться. Шел по острым камешкам мелководья, хромая и взмахивая руками. Выйдя на берег, стал тщательно вытираться.
Я вышел вслед.
Отец протянул полотенце. Я не взял. Попрыгал на одной ноге, вытряхивая из уха воду, отжал волосы и, присев за камень, выкрутил трусы. Оделся и стал ждать. Отец зашнуровал ботинки, расчесал волосы, и мы пошли в гору.
Он не мог подольше остаться у Двины, потому что к нему должен был зайти товарищ по пединституту.
Мы шли, и он рассказывал, как, окончив учительскую семинарию в Полоцке, впервые приехал на работу в деревню, как с телеги сгрузили его сундучок с книгами и какими глазами смотрели на нового учителя мужики и мальчишки…
Я слушал не отрываясь. Отец рассказывал очень интересно. У него была большая жизнь и всегда – уйма работы. Одного только не мог я понять: как же он не научился плавать!
Ведь это так просто и так необходимо…
1963
Твоя Антарктида
В подъезде большого дома стояли трое ребят и смотрели, как во дворе шумит ливень. Ливень был такой сильный, что земля, казалось, кипела от него, а тротуар, о который он вдрызг разбивался, дымился белой пылью. Вода осатанело клокотала в водосточной трубе, яростно выхлестывала наружу и мутным, пенистым ручьем бежала вдоль тротуара.
Иногда брызги долетали до ребят, и тогда старший из них, Игорь, недовольно морщил переносицу и отодвигался назад. Второй мальчик, Сережка, смотрел на ливень неподвижными испуганными глазами – он никогда еще не видел такого сильного дождя. И только Алеша, синеглазый и тонконогий, в сандалиях и белых носочках, был рад.
– Льет, как тропический! – кричал он, заглушая плеск ливня. – Как в Африке! Он там деревья ломает и хижины сносит. И обезьянкам от него спасения нет… А зато крокодилы… ну и рады!..
Алеша подался вперед, и на его аккуратной матроске с отложным воротником и шитыми золотом якорями заблестели крупные капли.
– Побегаем по дождю? Побегаем, а? – нетерпеливо топтался он у двери.
– Это с какой целью? – холодно спросил Игорь.
– А ни с какой – просто так!
– Ну и беги, промокай на здоровье.
Алеша насупился. Но это продолжалось одну секунду. Не было еще такого слова на земле, которое могло бы погасить его азарт. Не хочет Игорь – не надо! Зато Сережка, наверно, согласится: он еще не такой большой и не такой надутый, чтоб не захотеть побегать под ливнем. Алеша повернул к ребятам круглое, обрызганное дождем лицо с отчаянно горящими глазами:
– Сережка, бежим!
Игорь с Сережкой о чем-то зашептались.
– Ладно, – громко согласился Игорь, – только вместе. Слушай мою команду: раз, два…
Алеша весь напрягся.
– Три!..
Алеша стремительно прыгнул в ливень. Со всех сторон его сразу окатило водой, словно он прыгнул в реку. Струи бешено хлестали по лицу, по плечам, стекали по спине и ногам, ручьями сбегали с рук.
Но что это? Приятели по-прежнему стоят в подъезде. Неужели струсили?
Алеша стал неистово плясать на асфальте, чтоб разжечь и выгнать из подъезда своих робких и вялых приятелей. Он шлепал себя по обвисшей темной курточке, хлопал в ладоши и пронзительно визжал. Но ребята ни на сантиметр не высунулись из двери. Тогда Алеша влетел в подъезд:
– Струсили?
– Уйди, мокрая крыса! – зашипел Игорь.
Оба приятеля шарахнулись от него в глубь подъезда и, хватаясь за животы, вызывающе громко рассмеялись и побежали вверх по лестнице.
– Предатели! – закричал Алеша с горечью, отжимая матроску и штаны.
На улице стало смеркаться. Приближался вечер.
Обычно в это время из квартиры выскакивала няня Надька, толстощекая, с рыжими косицами, и, размахивая алюминиевой поварешкой, оглашала двор зычным голосом:
– Але-еша! Вече-рять!
Чаще всего Алеша, тяжело сопя, боролся с другими ребятами или бесстрашно прыгал с помойки в песок – а ну, кто дальше! Надьке приходилось гоняться за ним, хватать за руку и силой тащить в подъезд.
Но сегодня няню отпустили на выходной день в деревню, и за Алешей никто не шел. Идти домой самому очень непривычно, но что поделаешь… Алеша глубоко вздохнул: надо – не будешь же до ночи торчать один в этом темном, скучном подъезде. К тому же, честно говоря, не так уж приятно чувствуешь себя в мокрой одежде: штаны липнут к ногам, матроска плотно пристала к животу и спине, в сандалиях чавкает вода. Холодно! Зубы так и выбивают мелкую дробь…
Алеша медленно поднимался по лестнице, оставляя на ступеньках мокрые следы. Он обдумывал, что бы такое соврать матери. Может, сказать, что ливень застал по дороге к Витальке и укрыться было негде?
Дверь оказалась незапертой, и Алеша, легонько толкнув ее, вошел в переднюю, где стоял белый, дышащий морозом холодильник и на лосиных рогах висели пальто и шляпа отца. Алеша осторожно прикрыл за собой дверь и стал прислушиваться. Из глубины квартиры доносился чей-то незнакомый, резкий голос:
– О нас ты не думаешь, о себе бы хоть подумал!.. Ах, оставь, я все это знаю…
Алеша так и застыл с полуоткрытым ртом. Кто это? Неужели мама? Конечно, мама! Она говорила быстро и сердито. Голос ее дрожал, и она глотала кончики слов. Наверно, что-то случилось. Голос у мамы всегда был спокойный, певучий; она мягкая и невредная. А теперь Алеше даже трудно было представить ее лицо.
Дома мама бесшумно ходит в ковровых туфлях с красными помпончиками. Она любит сидеть на широкой тахте и, поджав ноги, читать старые книги в кожаных переплетах, с рассыпающимися пожелтевшими страницами. Иногда мама даже выходит на кухню со страничкой в руке: пробует суп и одновременно читает – вот, видно, интересно! Однажды Алеша нашел в передней одну такую потерянную мамой страничку, но она, как назло, оказалась неинтересной – про какую-то замирающую от тоски грудь и поцелуи. Алеше даже неловко было давать маме эту страницу – еще подумает, что нарочно стащил. И Алеша незаметно водворил ее на место. Но остальные, наверно, интересные!
А на тонком столике у маминой кровати столько разных коробочек, флакончиков, баночек и трубочек – нужно полдня, чтоб все их открыть, посмотреть, перенюхать…
Когда Алеша проходит с мамой по двору, соседки почти всегда говорят одно и то же: у такой молодой мамы такой большой сын. Что он большой, это верно, и спорить здесь не приходится, но почему мама молодая? Ведь ей уже двадцать восемь лет! А если говорить про отца, так он совсем старик – ему тридцать три! И, если б он не брился через день, его бородой можно было бы подпоясаться, да еще кончик остался бы, чтобы с котом поиграть. Но иногда соседки говорят просто возмутительные вещи: «Ах, какой у вас, Елена, сын!.. Красавчик!.. Прелесть, а не мальчик! А какие у него ресницы – пушистые, длинные, черные, а кудряшки белые… Девочке бы они достались – на всю жизнь была бы счастливая…»
Уж это было слишком. Алеша вырывался из рук матери, убегал за сарай. Он с остервенением ерошил волосы, попробовал даже выдернуть ресницы. Это было больно, и он махнул рукой: пусть остаются девчоночьи ресницы, и с ними как-нибудь проживет. Сам-то он, черт побери, мужчина!
Когда Алеша показывал оторванную подошву, мама никогда не ругалась, а только удивленно спрашивала, обо что это он так саданул ногой. Затем немедленно посылала Надьку в обувной магазин, и снова консервным банкам и кирпичам, заменявшим мяч, приходилось туго.
Да, мама у него хорошая и очень красивая, и в кино таких не встретишь! И живется ей очень весело. Даже без отца не скучает. Подойдет иногда к приемнику, покрутит ручки, поймает танцевальную музыку, потом блеснет глазами, щелкнет пальцами и одна закружится по комнате, придерживая рукой разлетающиеся полы халата; затем притопнет каблуком и громко-громко рассмеется, встряхивая золотистыми волосами. Ну совсем как девочка! А когда ей не нравится Надькин суп, скривит губы, сморщит нос – ну точь-в-точь как семилетняя Ирочка из соседней квартиры!
Если б не Надька, которая четыре раза в день уволакивает Алешу в дом, жизнь у него была бы совсем беззаботная.
Отец дома бывал редко. Он то надолго уезжал в далекие экспедиции, то пропадал в университете, где читал студентам лекции. Когда он приходил домой, мама сразу оживлялась, веселела, оставляла свои книги с рассыпающимися листками и, как капитан океанского корабля, отдавала приказания Надьке разогреть суп и подать жареного цыпленка в соусе. После обеда мама любила поиграть на рояле. Отец, погрузившись в глубокое квадратное кресло, слушал ее, курил трубку, и синий дым заволакивал его большое худощавое лицо.
Он внимательно и неподвижно смотрел на маму, а она на него, не переставая играть, и ее тонкие белые пальцы сами знали, на какую клавишу надо нажать. Ее плечи вздрагивали в такт ударам рук, а губы едва заметно улыбались. И лицо ее, чуть запрокинутое, становилось мечтательным, мягким, каким-то светлым, и от улыбки виднелись блестящие краешки зубов.
– Ну как? – спрашивала она у отца.
– Хорошо, – задумчиво отвечал отец.
И Алеша понимал, что это относится не только к ее игре, а к тому, что вообще славно жить на свете. Славно и очень интересно.
Очень любил Алеша и отца, но любил по-другому. Отец – путешественник и исследователь, и Алеше приятно слушать, с каким уважением разговаривают с ним студенты, заходя иногда по разным делам к ним домой. Но отец не всегда бывает строгим и задумчивым. До чего забавно побегать с ним по ковровым дорожкам из одной комнаты в другую, а из другой – в третью, и тайком от Надьки – отец только посмеется! – покататься на скрипучей двери. А книги! Сколько у отца интереснейших книг про путешествия!
Только один раз мама говорила с отцом не очень ласково. Алеша тогда сделал вид, что ничего не замечает, и, уткнувшись в стол, рисовал на листке перекидного календаря атомный самолет, а мама недовольно ходила по комнате, и у нее от резких движений развевались волосы. Это случилось два года назад, когда они въехали в большую квартиру и отец увешал стены соседней с кабинетом комнаты разными картами. Были тут и старые, невзрачные, очень потертые карты, подклеенные во многих местах, но были и очень красивые, блестевшие голубизной огромных океанов и морей, синими жилками рек.
– Ты извини меня, – говорила тогда мама, чуть повысив голос, – но ведь это, в конце концов, как бы тебе сказать… неэстетично. Ведь не аудитория же здесь, а жилая квартира. А если ты думаешь, что они придают кабинету уют…
– Лена, как ты не хочешь понять, – спокойно отвечал отец, – ведь это мои рабочие карты, а не безделушки для украшения.
Отец говорил правду. Многие карты побывали с ним в экспедициях, и на них красным карандашом были отмечены маршруты. По этим картам Алеша учил азбуку. Он знал, что пятно, смахивавшее на брюкву, – Африка, та самая, в которой водятся жирафы и крокодилы, что земля, похожая на сапог, – Италия. Но это Алеша узнал еще в позапрошлом году, а в нынешнем все свободное время он проводил в кабинете и читал отцовские книги про путешествия. Правда, читать книги с мелким шрифтом было трудновато, но какие трудности могут помешать ему узнать, чем кончилась экспедиция Георгия Седова, или Челюскина, или неистового Магеллана! Он так увлекался книгами, что Надьке приходилось отнимать их во время обеда. А однажды, когда она застала Алешу в три утра в постели за чтением увесистого тома о Колумбе, Надька погасила свет и ничего не сказала, но матери наябедничала, потому что утром, едва проснувшись, Алеша услышал, как мама взволнованно говорила на кухне:
– Прямо не знаю, что с ним делать! Мальчику только девять, а он уже, наверно, больше меня прочитал… Раннее развитие очень вредно.
Алеша так и не понял, почему вредно читать интересные книги, но няня, наверно, понимала это хорошо: с этого дня Надька начала ставить все книги в шкаф и запирать на ключ.
Но не только книги и карты были в кабинете отца.
В нем находилось много и других необычных вещей. На столе вместо пресса лежит огромная, тяжелая капля, не то стеклянная, не то каменная. Это кусок лавы с Ключевской сопки, на которую вместе со студентами поднимался отец. Рядом с куском лавы лежит медный компас: нажмешь особый рычажок – и легкая двухцветная стрелка затанцует под стеклом; а если водить сверху пером, то эта стрелка гоняется за ним, как голодная. А в книжном шкафу одну полку занимают разные высушенные крабы, морские раковины, камни… Под кроватью отца стоят огромные, неуклюжие унты из оленьего меха, привезенные с мыса Дежнева, куда он ездил еще в студенческие годы…
И вот сейчас Алеша стоял в передней, мокрый, взъерошенный, шмыгая носом, и с бьющимся сердцем слушал чужой, незнакомый голос матери:
– С твоим ли здоровьем это говорить? Не на Камчатке ли ты получил хронический насморк?
Алеша вдруг почувствовал, как из носа побежало, и он едва успел вытащить платок, который мама всегда клала в карман, отправляя его на улицу.
– Лена… – ответил отец, и по тому, как упрямо прозвучал его голос, Алеша сразу представил морщинку, клинышком упершуюся в переносицу. – Забудем про это… Ничего со мной не случится. Эх, Ленка-Ленуха, знала бы ты, сколько я мечтал об этой экспедиции! Чуть побольше нашего Лешки был, а уже мечтал… У каждого, понимаешь ли, человека должна быть в жизни своя мечта, своя Антарктида… А без нее какой же ты человек?… Что это за материк!
– На мысе Дежнева заболел воспалением легких? Заболел. А ведь в Антарктиде, сам говорил, морозы достигают восьмидесяти градусов… – В голосе матери слышались слезы: вот-вот заплачет.
Алеша собрал на лбу морщины: о чем это они, собственно, говорят?
– Да пойми же ты: у нас будут особые куртки на гагачьем пуху. Никакой мороз не страшен.
– А плыть… Через всю землю! А штормы и бури? Нет-нет, при твоем…
Алеша насторожился: штормы и бури – это интересно.
– Лена, ты опять за свое! Корабли у нас мощные… И потом, ну как же ты не хочешь понять: не могу я туда не поехать! Понимаешь – не могу! Лег я вчера спать – и попал прямо в Антарктиду. Вышел на берег. Вокруг белым-бело. Сверкают айсберги, метет метель. А я стою па берегу, стою там, где еще не ступала нога ни одного человека. А кругом снега – сухие, вечные, которые ни разу не таяли… Ведь еще точно неизвестно, материк это или архипелаг, острова, прикрытые ледяным щитом… Есть там среди гор и оазисы, и даже цветы цветут – это в Антарктиде, ты только подумай! И если найду два цветка, один – в гербарий, другой – тебе… И есть там еще озера, и никто не знает, образовались ли они от подземных пожаров каменного угля, или…
Алеша не мог дохнуть от волнения.
– Слушай, Костя… Но ведь это далеко… это так далеко! Оттуда можно не вернуться… А обо мне… обо мне ты не думаешь… Уходишь в университет – беспокоюсь, а то уехать туда… Наконец, у тебя есть сын, которого ты обязан воспитывать…
– Лена, да ведь это только на год. Нас сменят. Понимаешь, всего на один год… И при теперешней технике это совсем не опасно…
– И при твоем здоровье?
Алеша был ошеломлен: вот это да! На другой коней земного шара… Какой счастливец отец! А мама тоже хороша… Ну что ей надо? Радовалась бы, плясала, а то на тебе – запрещает отцу поплыть на другой конец земного шара делать открытия!.. Вот, оказывается, что бывает у них дома в то время, когда он отплясывает под дождем или прыгает с помойки – кто дальше…
В передней было так тихо, что сухое потрескивание счетчика возле двери оглушало Алешу. В носу защекотало, хотелось чихнуть, но мальчик с трудом сдержался и продолжал настороженно слушать.
– Боже мой, какая я несчастная! – проговорила мама, сморкаясь в платок. – Другие девочки из нашего класса вышли замуж за обыкновенных смертных и счастливы, а я… я…
– Лена, – сказал отец сурово, – если так, то я должен предупредить тебя: я уже подал заявление ректору университета с просьбой зачислить меня в состав экспедиции, и отступать я не намерен, и еще…
– И что «еще»? – Мама перестала плакать.
– И еще начальнику Главсевморпути…
– Ах, вон оно что! – сказала мама каким-то новым, напряженным голосом, и Алеша по легкому шуршанию платья понял, что она поправляет заколки в тугом узле волос на затылке: так она делала всегда, когда сильно волновалась. – Ты, значит, уже и заявление подал? И со мной не посоветовался?
За дверью застучали каблуки.
Алеша мгновенно юркнул в столовую. Едва он успел уткнуться в первую попавшуюся книгу – это оказалась «Вкусная пища», – как в комнату вошла мама и, ничего не замечая вокруг, прошла в другую комнату. Глаза ее смотрели в одну точку, подбородок был чуть приподнят.
Отец ходил по кабинету, и даже мягкий ковер не мог заглушить его шагов. На скрип двери он не обернулся, но, когда услышал голос сына, удивленно посмотрел на него.
– Морскую ванну принял? – спросил он.
– Ага! – Алеша улыбнулся: отцу можно сказать всю правду, он поймет, сам небось не раз вымокал в экспедициях под ливнями.
Отец щурился от яркого света, и его виски с проседью сверкали, как соль. По его лицу, сухощавому и спокойному, с решительными складками у рта, нельзя было и представить, что минуту назад он поссорился с матерью.
– Ты что это кашляешь? – вдруг подозрительно спросил он.
– Я не кашляю, – сказал Алеша и, посопев носом, еще раз кашлянул.
– А ну поди сюда! – Отец приложил к его лбу большую ладонь и покачал головой. – Ты весь дрожишь… Тебя знобит?
– Я… я… не дрожу, – ответил Алеша, зубами выбивая дробь и мелко вздрагивая всем телом.
– А ну переодевайся, и скорей! – сердито сказал отец.
Алеша очень хотел расспросить отца об Антарктиде, куда мама не пускала его и куда он так рвался чуть не с Алешиного возраста, и еще хотел сказать отцу, что хоть мама и очень хорошая и красивая, но чтоб в этом вопросе он ни в коем случае не слушался ее.
Но Алеша почему-то решил, что сегодня лучше об этом помолчать.
А утром он проснулся с жаром. Мама силой втолкнула под мышку градусник, холодный, как собачий нос, и Надька неусыпно сторожила все десять минут, чтоб хитрый Алешка не стряхнул ртуть. И уж конечно, температура оказалась повышенной. Мама не разрешила вставать, и завтракал он в постели. Днем пришел врач, послушал черной трубкой грудь, спину, изрек: «Грипп» – и ушел, а мама немедленно отправила Надьку в аптеку за лекарствами.
Чувствовал себя Алеша не так уж плохо, но покорно разрешил сунуть в рот порошок и влить столовую ложку горькой – пришлось сморщиться – микстуры.
Все это были сущие пустяки, на которые не стоило обращать внимания. С той минуты, когда он случайно подслушал спор родителей, его жизнь круто изменилась. Когда отец ушел на работу и куда-то ушла мама, а Надька возилась на кухне, мальчик слез с кровати, шмыгнул в отцовский кабинет, вытащил из-под шкафа ключик, куда его спрятала зловредная Надька, и стал с лихорадочной поспешностью читать все, что было про Антарктиду. Дизель-электроход скоро должен отплыть, времени оставалось в обрез, а он мало, он так позорно мало знает об этом загадочном материке! Он должен знать о нем все, решительно все…
Из энциклопедии выяснилось, что материк занимает четырнадцать миллионов квадратных километров – ого! Что средняя высота его гор – три тысячи метров – тоже ничего! Что возле Антарктиды плавает уйма китов, есть и тюлени, и моржи, и императорские пингвины, но – вот беда! – нет ни одного белого медведя…
Как только в дверь позвонили – должно быть, вернулась мама, – Алеша метнулся в спальню и юркнул в постель. Так продолжалось три дня, пока ему не разрешили вставать. Теперь он почти все время изучал книги про Антарктиду. В их доме, однако, что-то изменилось – и это было сразу заметно. Когда Алеша сидел за столом, отец почти не разговаривал с матерью, а всякий раз, когда мальчик приходил со двора, родители сразу умолкали – видно, спор еще продолжался.
И вот однажды утром мама ушла в спальню, как обычно, в халате и вышла неузнаваемая – в сером костюме с узкой юбкой и в черных лаковых лодочках. Она сразу стала тонкой и высокой, и Алеша прямо залюбовался ею. От мамы так пахло духами, что в носу у Алеши защекотало. Лицо у нее было очень строгое, чуть припухшее под глазами.
Надев серую шляпку, мама стала копаться в отцовском шкафу, просматривать и откладывать в сторону какие-то бумажки с круглыми и треугольными печатями. А в одной из них, похожей на обложку тетради, были закреплены кусочки пленок, вроде киноленты, только вместо кадров были изображены какие-то волнистые линии.
Гремя стульями и хлопая дверями, мама вернулась на кухню, отдала распоряжение Надьке насчет обеда, посмотрелась в зеркало и ушла из дому. А Алеша тотчас очутился в отцовском кабинете. Он, как это очень любил делать отец, уселся в глубокое квадратное кресло и, глядя на карту полушарий, погрузился в мечты…
Шумит океан, гонит на желтый берег Африки крутые грохочущие волны, свищет ветер, а по океану, сквозь пену и брызги, ломая носом валы, быстро идет могучий дизель-электроход. На мостике рядом с капитаном стоит в меховой одежде отец, рослый, широкий, прямой, с твердыми, бесстрашными глазами. Он смотрит туда, откуда Дует ледяной ветер и гонит белые плавучие айсберги, где во мгле и туманах лежит таинственная Антарктида…
Алеша повернулся к карте и, разглядывая в самом Низу ее белый кружок, изрезанный заливчиками и бухточками, стал гадать, куда пристанет дизель-электроход и где будет зимовка.
За этим делом и застал его отец:
– Ты что ищешь?
Алеша вздрогнул, точно его застали на месте преступления.
– Да вот ищу, куда он пристанет, – наконец сказал он и покраснел.
– Не туда залез. Вот здесь, в районе Земли Королевы Мэри. Видишь? – Палец отца пополз по зубчатому краю белого пятна и остановился у небольшой бухточки. – А чего это тебя вдруг заинтересовало? – спросил отец, вытаскивая из кармана трубку. – И вообще, при чем тут Антарктида?
Алеша покусал губы, моргнул ресницами:
– Там уголь под землей горит и делаются озера.
Отец ударил трубкой по ладони и рассмеялся:
– Да это только предположение, так сказать – гипотеза… А вообще это материчок, я тебе скажу! Да… Ты, я вижу, кое-что уже знаешь…
И отец рассказал ему про шельфовые льды, которые медленно сползают в океан и превращаются в гигантские айсберги, и про снежные бури, и горные хребты Антарктиды…
Отец говорил долго, увлеченно и так подробно, словно перед ним был не девятилетний сын, а студенческая аудитория, но потом вдруг замолчал, чужими глазами посмотрел на Алешу и быстро заходил по кабинету, задел ногой за край ковра, сбил его, но поправлять не стал.
– Ну, папка, ну чего ты…
– Хоть бы ты подрос скорее, что ли… А то и поговорить в трех комнатах не с кем.
Отец тяжело вздохнул.
К вечеру вернулась мама. Глаза ее возбужденно блестели. Губы улыбались. Шляпка лихо сбита набок. Мама быстро сняла в передней шляпку, пальто и, поправив у зеркала волосы, весело влетела в столовую с большой кожаной сумкой.
На стол посыпались кульки с конфетами, вафлями, коробочка с вяземскими пряниками – отец очень любил пить с ними чай. А Алеша получил в подарок бычка, белого, с черными пятнами на лбу. Бычок был особенный: стоило его поставить на наклонную дощечку, как он, переступая по очереди всеми ногами, медленно сходил на стол. Говоря честно, купи ему мама этого бычка года четыре назад, Алеша визжал бы от восторга, а сейчас уже не то… Но не будешь же маму обижать и недовольно кривить губы! Алеша заставил бычка столько раз проделать дорогу по дощечке, что отец отобрал его и, благодушно прихлебывая чай с пряниками, сказал, что бычок устал и ему нужно дать отдых.
Чай они пили весело и шумно.
Мама носилась по комнатам, легкая и быстрая, и уже не хлопала дверями, не гремела стульями. Все в их квартире стало как и раньше, до того неприятного спора, – уютно, мирно, светло.
Мама перестала читать на тахте толстые книги с желтыми страницами, пахнущими пылью и мышами, перестала, как капитан с корабельного мостика, отдавать приказания Надьке и вела себя, как рядовой матрос, и как-то раз даже крутила в мясорубке мясо. Она вылетала во двор за Алешей, и он уже не въезжал в подъезд на подошвах сандалий: он охотно откликался и бежал домой.
Просто непонятно, что стало с мамой после того вечера. Наверно, она все-таки поняла, что отца нужно отпустить в Антарктиду. Поняла, и ей самой от этого стало так радостно…
Шли дни. Алеша не тратил даром времени и деятельно готовился к экспедиции. Он тайком от матери начал обливаться в ванной холодной водой. Ежедневно обеими руками, сопя и краснея, выжимал пылесос и десять раз подтягивался на двери. Он даже сдружился с дворовым псом Мишкой, которого раньше боялся, – собака могла пригодиться.
Игорь и Сережка, которые предали его тогда в дождь, больше не интересовали Алешу. Какими ничтожными показались все их забавы и проделки по сравнению с тем огромным и таинственным, что надвигалось на Алешу!
И вот однажды отец вернулся с работы позднее, чем обычно. Алеша смотрел на него и не узнавал. Утром еще шутил, смеялся, а теперь как-то сразу потемнел, осунулся. Глаза погасли, плечи чуть-чуть ссутулились. И ступал он по ковру как-то приглушенно, неуверенно, словно был не у себя дома. Не говоря ни слова, он разделся и ушел к себе в кабинет.
Алеша подошел на цыпочках к двери кабинета и глянул в глазок замочной скважины.
Отец лежал на диване, заложив за голову большие руки с вспухшими венами, смотрел в потолок и, сжимая в зубах трубку, курил. Густой синий дым иногда закрывал лицо, отец не разгонял его, и дым медленно оседал на диван, на пол. Отец смотрел в одну точку, затягивался, выпускал дым…
Алеша осторожно толкнул дверь, вошел, остановился у дивана:
– Ну что ты, папа?
– А… это ты, Алеша… – Отец слегка отвернулся и стал смотреть уже не на потолок, а на стену, обвешанную картами. Лицо какое-то пятнистое, щеки запали.
Холодок смутной догадки пробежал по Алешиной спине. Он стоял у дивана и неподвижно смотрел на отца.
В кабинете стало как-то тесно, письменный стол и шкафы увеличились в размерах, а стены и потолок сдвинулись. За пеленой дыма расплывались корешки книг и карты. Дым начинал окутывать Алешу. Его голова слегка закружилась.
– Не поедешь? – тихо спросил он.
– Не поеду…
В кабинете стало так тихо, что еле слышное металлическое тиканье маленьких часов на отцовской руке вдруг заполнило весь кабинет.
– А твоя Антарктида?… Ты ведь так хотел…
– Хотел, – произнес отец и рукой стал разгонять перед собой дым. – Мало ли чего человек хочет…
Отец устало сел, поднес ладонь к голове сына, чтоб погладить его. Но рука так и не коснулась волос: Алеша отпрянул, выскочил из кабинета и, задыхаясь от подступающих слез, бросился на улицу. Он больше не мог оставаться дома. Он не хотел видеть отца, не мог простить ему малодушия. Он, Алеша, своей жизни не пожалел бы, хоть сейчас уехал бы, только скажи… Эх, папа!
На улице дул сильный ветер, нес пыль, обрывки газет, раскачивал высокие тополя и трепал синий матросский воротничок мальчика, прижавшегося лбом к холодной железной ограде. Дул ветер, и по небу медлительно и торжественно плыли облака, тяжелые и грузные, как айсберги Антарктиды.
1956