Святополк Окаянный

Мосияш Сергей Павлович

Первая часть. Раздел

 

 

 

Крещение

ад Киевом занимался новый ясный день. Солнце, поднимавшееся из-за Днепра, ласкало теплыми лучами сосновые бревна крепостных стен, выжимая из них янтарные капли пахучей смолы.

Спозаранку, едва откричали третьи петухи, уж помчались по улицам бирючи и княжьи отроки — выгонять народ на реку креститься в новую веру.

Киевляне, потрясенные вчерашним свержением их кумиров Перуна и Волоса, не очень-то рвались принимать нового Бога, которого, сказывают, и увидеть-то невозможно.

Какой же это Бог, ежели невидим? — рассуждали горожане. То ли дело Перун-батюшка. Стоял посреди города, всем видимый, сущий. Можно было подойти, и руками потрогать, и попросить о чем-то: чтоб в пути поберег от разбойников, чтоб доброе жито уродилось, чтоб женка парня родила, а то повадилась девок да девок. Перун даром что молчит — слушает. И ведь исполняет желания, ежели хорошо попросишь да на жертву не поскупишься. Особливо Перуну нравится, ежели ему барана или петуха заколоть да кровью губы помазать. Тут он все исполнит. Эвон Людота Коваль все сделал так и попросил, чтоб кобыла его жеребенка принесла. Все как есть исполнил Перун. Теперь у Людоты и кобыла и жеребчик — в лета уж входит, скоро объезжать будет. Взять того же Братилу. Что ни лето — его огород либо скот потопчет, либо бродни повыдергают. А попросил Перуна, и все как рукой сняло. Теперь Братила и с овощем и с зерном.

И вот те на. Великий князь Владимир Святославич воротился из Херсонеса и привез себе другую, никак уже шестую, жену — царевну византийскую и сам в ее веру перешел. Ну сделал он это сам, куда там, всему народу велит переходить в греческую веру, а кто откажется, на того обещает обрушить свой гнев. Эвон бабка его, княгиня Ольга, приняла греческую веру и никого за собой не тянула. Даже сына Святослава не смогла уговорить. А этот? Ох, неладно делает, кабы беды какой не случилось. Ведь он руку на самого Перуна поднял. И как не боится?

Вчерась велел свалить бога золотоусого в реку. Почитай весь Киев сбежался, бабы в рев: «Перунушка, милай, прости — не уберегли-и!» А дружинники княжьи окопали Перуна, веревками обвязали, свалили и, привязав к хвосту конскому, поволокли к Днепру. Что было-то? Крик, рев, одна старуха упала да руками-те за Перуна имается: «Не отда-ам!» — голосит. Да куда ей, дружинник едва руки не отсек сердешной.

Другая баба кричит. «Перунушка-батюшка, порази ты их, окаянных, ударь их молоньей своей!» Ну и выпросила, один дружинник плеткой-то и ударил ее через лоб: «Не торочь, что не скисло, дура!»

Сбросили Перуна в воду, а он-то все к берегу, к берегу норовит приткнуться. Народ готов ему помочь выбраться, так эти злыдни мордастые к берегу никого не подпускают. А его, сердешного, все баграми, баграми отталкивают. Так и пошли за им, он плывет, а они по бережку — баграми, баграми его. А народу подходить не дают, плетками охаживают. Люди плачут, а им хоть бы что…

Еще по Перуну вой не успел стихнуть, слезы утереть не управились, а уж спозаранку гонят на Днепр всех киевлян. Велено всем-всем быть на крещении, старым и малым, здоровым и больным, ходячим и лежачим. А кто идти не сможет, того велено на закукорках тащить родственникам.

Дружинники княжьи, которые вместе с князем еще в Корсуне окрестились, носятся по улицам вершнем, лазят по дворам, во все клети заглядывают, чтобы кто не утаился от крещения.

Из одной истопки выволокли старика столетнего с белой как снег бородой до пояса, сам идти не может, да и говорить-то уж разучился. Все равно тянут на реку:

— Идем, дед, окрестишься, в царствие небесное попадешь.

Дед иссох, на лист пергаментный походит, легок как пух. На такого-то и одного дружинника довольно. Закинул деда на плечо как мешок и поволок к Днепру.

А у реки по берегу — народа тьма-тьмущая, больше чем на торжище в праздничные дни. Далеко слышен говор толпы над рекой. А по берегу мостки понастроены, в полусотне шагов один от другого, и на каждом мостке священник в ризе позолоченной стоит с крестом и хоругвью, на которой греческий Бог намалеван.

Сам великий князь Владимир Святославич там же, стоит только выше, на крутояре, почти под стенами крепостными. Одет в новый кафтан рытого бархата, изузоренный по оплечью и бортам золотым шитьем. Простоволос, без шапки. Сказывают, что перед греческим Богом мужам в шапках быть не позволено. Это тебе не Перун, пред которым можно было и в шлеме и в бармицах являться, и даже с мечом.

Семейство великого князя, накануне окрещенное в храме, почти все явилось на крепостную стену, идущую вдоль Днепра. Собрались на забороле смотреть на предстоящее великое событие для Киева и всей Русской земли.

Нет только первой жены Оловы, которая давно уже в Новгороде живет со старшим сыном Владимира Вышеславом, посланным туда посадником.

Пришла княгиня Арлогия со своим восьмилетним сыном Святополком. Гордая Рогнеда явилась с сыновьями Ярославом и Изяславом, Мальфрида привела за руку Святослава, последней прибежала запыхавшаяся Адиль в сопровождении своих сыновей Мстислава и Станислава.

— Еще не начали? — спросила Арлогию.

— Нет еще.

— Боялась, опоздаю. Там эти олухи за косу старуху тащили. Пришлось вступиться, вот и задержалась. Изругала их, иссрамила…

— А при чем они, когда великий князь приказал тащить живого и мертвого?

— Но не так же, за косы, ровно печенеги. Мстислав, куда лезешь? Сверзишься со стены-то!

— Ярославу так можно, а мне все нельзя, — обиделся на мать Мстислав.

— Ярослав старше, да и у него своя мать есть, скажет, коли захочет.

Но Рогнеда ничего не говорила сыну, а он лез меж зубцами, свешиваясь почти по пояс, да еще и поглядывая на братцев хвастливо: мол, вот как я могу, у вас так не получится.

Но Святополк не отставал от него, тоже высовывался с заборола. Арлогия на всякий случай держала его за сорочку. А Ярослав, видя это, показывал Святополку язык, дразнил: «Трус, трус!»

— Мама, отпусти рубаху-то, — просил Святополк, стыдясь этой материнской поддержки. — Вон Ярку-то не держат.

— У Ярки своя мать есть, мне до него нет дела.

Жены великого князя Владимира Святославича всегда недолюбливали друг друга, ревнуя к мужу, и никогда вот так не собирались вместе. А если случалось двум-трем оказаться за одним столом, старались и не смотреть друг на дружку, и этим нередко веселили самого князя: «Эй, что вы надулись как мыши на крупу? А ну перегляньтесь». Ну и переглядывались, а что толку. Тут же и отворачивались.

Но ныне сошлись и даже будто не серчают, а вроде союз меж собой негласный заключили. Муженек-то их общий Владимир Святославич себе новую жену привез, царевну византийскую Анну, с которой уж и обвенчался, а старым женам велел забыть о нем: «Вы со мной не венчаны, стало быть, незаконные».

— Видела я эту царевну, — стрекотала Адиль. — Тоже мне красавица, ни спереди, ни сзади, доска доской. И на такую позарился.

— Он не на ее позарился, а на ее царскую кровь, — сказала Мальфрида.

— Мало ему королевен, царевну подавай.

Арлогия молчала, она не из королевен была, из простых греческих монашек, когда-то из-за красоты ее Святослав привез Арлогию сыну Ярополку в жены, после гибели которого она и перешла, по обычаю, к его брату Владимиру, став ему женой.

— Мама, смотри, смотри! — закричал Святополк, указывая на реку.

Там три человека, бросившись в воду, быстро саженками плыли к другому берегу, — ясно, от крещения бежали. Но за ними на лодийке погнались дружинники. А следом и вторая лодия двинулась.

— Догонят бедолаг, — молвила сочувственно Адиль. — Нашли время бежать. Коли не на воде, то на берегу поймают.

— Да ночью, сказывают, многие в дебри ушли.

— Что проку, не будут же там век сидеть. Владимир-то упертый, все равно своего добьется. Ему коли вожжа под хвост попадет — и вепря переупрямит.

А там на воде, где-то на средине Днепра, догнали-таки беглецов, кого-то веслом огрели, кого-то за волосья ухватили и в лодию втащили. А один уныривать от погони почал, да, видно, силенок не рассчитал. Раз-другой нырнул, а после третьего и не появился. Утоп. Дружинники поозирались по сторонам, подождали — не вынырнет ли? Так и воротились с двумя беглецами. Потащили к князю. Но тот, как виделось с заборола, не стал наказывать — видно, пожурил лишь, но на всякий случай велел привязать их друг к дружке, одного за левую, другого за правую пуку. Так не уплывут…

— Арлогия, ты сызмала в греческой вере, — заговорила Мальфрида, — скажи, разве можно человека силком крестить?

— Нельзя. Надо с любовью и приязнью.

— А что ж ты ему не сказала об этом?

— Думаешь, он послушал бы? Да у меня он года три уже не появлялся.

— Не до тебя ему. Он в последнее время от Адильки не вылезает.

— Ну и что, — поджала губы Адиль, — я ему нравлюсь. Он уж и от царевны ко мне прибегал. И посадничество Станиславу хорошее дает.

— Где?

— В Смоленске.

— Ну и что ж там хорошего?

— Как что? Смоленск-то на пути в Новгород лежит, туда поедет, меня навестит. После царевны — у меня как в раю очутится.

— А Мстислава куда?

— Мстислава пока учиться оставляет, шибко успешен он в грамоте, а потом, сказал, хороший город ему даст.

— А твоему, Арлогия, он что дает?

— Святополка в Туров посылает.

— А мово Святослава в Овруч, — вздохнула Мальфрида.

— Ну, а чем плохо? Это ж ближе к Киеву.

— Ближе-то ближе, да реки там нет. Стало быть, без рыбы сидеть. Да и потом, древляне — народ опасный.

— С чего ты взяла?

— Как с чего? Не они ли князя Игоря растерзали?

— Ну это когда было? Боле сорока лет тому. Да, поди, от Ольгиной мести им по сю пору икается. Она их так прищемила, что и в двести лет не забудут.

— А что Рогнеда-то молчит? — спросила Адиль и тут же позвала: — Рогнеда!

— Ну чего?

— Ты что, княгиня, на нас, что ли, серчаешь?

— Нужны вы мне.

— Ты вон на царевну дуйся, — не унималась Адиль. — А мы и сами отлучены от ложа Володимирова. И куда ж он тебя отсылает? А?

Рогнеда молчала, гордость не позволяла ей болтать с Адилью. Но тут уж вступила Мальфрида:

— Ну чего ты молчишь, Рогнеда? Мы, чай, теперь ягодки из одного лукошка. Не таись.

— Он меня с Изяславом в Полоцк отсылает.

— Ба, на родину, значит?

— Да, на родину. К могилам отца и братьев.

— Стало быть, повезло тебе.

— Повезло, — усмехнулась горько Рогнеда.

— А Ярослава куда?

— Ярослава с пестуном-кормильцем в Ростов шлет.

— А Всеволода?

— А Всеволода на Волынь во Владимир.

— И ведь ты погляди, как он раскидал твоих-то, в самые разные стороны. Бессердечный, что и говорить, муженек наш…

Рогнеда на это ничего не ответила, но видно было, что вполне согласна с Мальфридой. Но Адиль возразила:

— А вы как думали? У него не десять сердец, одно. А одно на всех не поделишь.

— Это верно, — засмеялась Мальфрида, — ведь половину сердца ты себе уже ухватила, Адиль.

— Гладите, глядите! — чуть не хором вскричали княжичи, указывая на берег.

Там, тесня толпу киевлян к воде, бегали дружинники, заставляя народ раздеваться; тех, кто замешкается, подгоняли плетками.

И вот уж весь берег зажелтел обнаженными телами. Тут же последовал знак великого князя — взмах платком, — и дружинники, завопив «В воду, в воду!», стали теснить толпу к реке.

— Чем не купальская ночь, — заметила княгиня Мальфрида.

— Ночью-то не срамно, а днем… — отвечала Адиль.

— Нашему муженьку что ночь, что день — нет запретов.

Большинство лезло в воду с визгом, со смехом. Чей-то ребенок остался на берегу, дружинники, ухватив его, швырнули, как щенка, в воду. Ребенок с испугу заревел во все горло. И даже объявившаяся тут же мать долго не могла успокоить младенца.

А меж тем на мостках священники вознесли кресты и стали громко читать молитвы. Киевляне затихли, прислушиваясь и вникая в смысл молитв, они силились что-либо понять.

— Чего они говорят-то? — спрашивали друг друга.

— Сам не пойму.

— Это они Бога своего призывают, греческого.

— Чтой-то не видно его.

— А он, сказывают, невидимый.

— Эх, то ли дело Перун.

— Вспомянул тоже. Перун наш батюшка где-то уж на порогах каменных мечется. А греческий Бог, сказывают, на каждом кресте. Ишь, иереи их как молятся. Станут нас из воды выпущать, каждому по Богу дадут.

— Это что ж, всем дадут?

— Всем. Чтоб каждый, когда захотел, вынул его из-за пазухи и попросил чего ему надо.

— И даст?

— Сказывают, дает. Но не всем, а которые без греха. Безгрешным полную калиту насыпает.

— Золотых?

— А каких попросишь, таких и насыплет.

— Видать, неплохой Бог, ежели так.

— Все равно, братцы, Перун был надежней. И помогал, если схочет. Одно слово — свой бог. Что-то не глянется мне этот.

— Поглянется. Всыплет тебе князь сотню плетей — поглянется.

— Глянь, на забороле-то, никак весь его выводок высыпал. Небось их в реку не гонит.

— А че гнать, он их намедни в церкви крестил.

— Их так в церкви, а нас так в реке.

— Ежели таких, как ты, через церкву пропущать, так и за год не управиться. Кажный сверчок знай свой шесток.

Но вот с помостов донеслось вполне понятное всем:

— Крещаются рабы Божии во имя Отца и Сына и Святаго Духа-а…

— Выходи, крещеные, — весело вскричали дружинники. — Да поживей!

Выбегали киевляне на берег к своей одежке, отряхивались, фыркали… Не обошлось и без путаницы, кто-то не свои порты натянул, у кого-то сорочка пропала, сапоги куда-то подевались. Поднялся галдеж:

— Снимай мои порты! Ну!

— А мои где?

— Ищи. Живо вытряхивайся!

— Эй, крещеные, кто мою сорочку видал?

— А кака она?

— Зеленая.

— Побежала перекрашиваться. Гы-гы-гы.

— Отдайте мне сапог! Кто взял мой сапог?

Самые умные, кто путаницу предвидел, свою одежку узелком завязали да хорошо приметили. Они, выскочив из воды, быстренько к узелкам, развязали, оделись, обулись да и в город наладились.

— Куда вы, олухи? — останавливали их дружинники. — Подходите к иереям за крестами.

Кого-то завернули, но самые шустрые сразу прорвались к городу. Однако в воротах дружинники с оружием остановили:

— Окрещен?

— Окрещен.

— Кажи крест.

— Так я думал… — мялся шустрый.

— В это время ветер дунул. Вертайся к попу, получай крест.

Ничего не поделаешь, приходилось назад к берегу бежать крест нательный получать. А там уж к иереям очереди верстовые. Но и тут находились самые шустрые:

— Говорят, в Лядских воротах не проверяют.

Находились проворные, добегали до Лядских ворот. Но и там стражи приворотные с оружием стояли:

— Кажи крест.

Ай да Владимир Святославич! Всех перехитрил, все предусмотрел и самых шустрых и самых умных переклюкал. Хошь не хошь вставай за крестом: «Кто последний?..»

А тут еще слух разнесся, что все, у кого крест есть, будут ныне пировать у великого князя. А какой же дурень от дармовщины бегает. «Кто последний?..»

Священников на берегу было много, и всем пришлось изрядно потрудиться. Вручая крест, надо было показать вчерашнему язычнику, как надевать его, как креститься, что говорить при этом. Тут уж не до молитвы было, пусть начала ради хоть два слова запомнит:

— Так и молви, сын мой, «Господи, помилуй» и эдак крестом себя осеняй. Да не так, а вот этак. Следующий…

Солнце перевалило за полдень, когда наконец-то, благословив последних новокрещенцев, вздохнули епископы от труда праведного. Сходились в кучку, крестились, поздравляли друг друга с окончанием великого дела.

Подошел великий князь Владимир Святославич в сопровождении своих милостников.

— Ну спасибо, святые отцы, за великий почин. Идемте ко дворцу, чай, меды да брашно заждались нас.

И направился в гору к воротам. За ним гурьбой последовали златоплечие иереи. Владимир Святославич взглянул ненароком вверх на забороло, увидел там меж заостренных бревен головенки сыновей и жен своих, приветно помахал им рукой.

— Наконец-то своих заметил новоженец наш, — молвила ехидно Мальфрида.

Княжичи в ответ дружно замахали отцу руками, закричали вразнобой каждый свое. Но ни одна княгиня и головой не кивнула. Правда, Адиль исподтишка чуть ладошкой махнула, и то у самого своего уха: не то другие княгини заметят. Надеясь, что новоженец еще до ее отъезда в опочивальню к ней наведается. Уж ее-то, такую мяконькую, не забыть этому женолюбцу.

 

Варяжко-пестун

Варяжку-дружинника позвали к великому князю. Не на пир — на разговор. Вызов этот ему не по сердцу. Он не забыл, как когда-то позвал Владимир к себе князя Ярополка, тоже вроде бы на разговор. А вышло — на смерть.

Однако делать нечего, отправился Варяжко во дворец, вздев под кафтан на всякий случай кольчужку. Меч не взял, все равно с ним к князю не пустят, но нож-засапожник сунул за ноговицу.

Великий князь сидел в сенях на своем стольце, там же было несколько его милостников, среди них корсунец Анастас, в свое время помогший Владимиру овладеть Корсунем, и воевода Блуд, видеть которого Варяжко не мог спокойно, презирал, как подлого пса.

Варяжко поклонился великому князю:

— Звал меня, князь?

— Звал, но не на рать, — усмехнулся Владимир, заметив у вошедшего под кафтаном рябь кольчужки. — Для разговора звал тебя, Варяжко.

— Я слушаю, князь.

— Княгиня Арлогия просит тебя, Варяжко, в пестуны ко княжичу Святополку. Пойдешь?

— Как прикажешь, великий княже. Я ныне в твоей воле.

— Не хочу тебя нудить, хотя другому бы приказал, да и вся недолга. Но тебя… Все на меня серчаешь?

Варяжко пожал плечами: как хочешь, так и понимай.

— Серчаешь, вижу, — вздохнул Владимир, — за то и уважаю тебя, что о верность господину своему, даже покойному, хранишь. Не то что некоторые…

При последних словах заелозил на лавке Блуд, и Варяжко подумал: «Знает кошка, чье сало съела». А Владимир продолжал:

— Я решил отпустить тебя, Варяжко, со Святополком. Знаю, тебе приятно будет служить сыну господина твоего. Знаю, не запирайся.

Варяжко и не думал запираться.

— А то ты, примечаю, волком на воеводу смотришь, того гляди убьешь.

— Не хочу я об него руки марать, — побледнев, отвечал Варяжко, понимая, что ответ его дерзок и может рассердить великого князя. Но Владимир расхохотался:

— Ай уел он тебя, Блуд. Уел.

— Ничуть, — отвечал воевода. — Собака лает, ветер носит.

— Побольше б мне таких собак, — сразу посерьезнел Владимир. — Стало быть, ступай с сыновцом в Туров, пестуй его, учи. Думаю, худому не научишь. А?

— Постараюсь, князь.

— А теперь ступай. Кланяйся от меня княгине.

Варяжко вышел, Блуд сразу сказал:

— Не надо бы его к Святополку в кормильцы.

— Это почему?

— Волчонка против тебя взрастит.

— Ты что, вздумал меня волчонком пугать? — усмехнулся Владимир. — Я, может, о твоей шкуре забочусь, Блуд. Не ровен час, сунет тебе под ребро засапожник, а ты, чай, воевода. Где мне другого такого сыскать?

В голосе князя слышалась насмешка, но Блуд и вида не подал, что понял. Проглотил. От князей и не то терпеть приходится. Зато дома воевода на ком-нибудь сорвет зло: повара за бороду оттаскает или сыну затрещину отвесит.

— Забыл, великий княже, как Варяжко дважды печенегов на тебя приводил вместе с Илдеем.

— Почему забыл? Все помню. Он к Илдею по нужде бежал, а раз его хлеб ел, должен был его отрабатывать, тем более что на меня Варяжко обиду имел.

— Вот видишь, он на тебя зло умышлял, а ты его жалуешь.

— Ну уж и жалование — к сыновцу в пестуны. Вот коли б я его в воеводы поставил… К тому ж я его понимаю, он по-настоящему был Ярополку предан, не то что ты.

— Но я ж для тебя старался, великий княже, ты ж сам мне сулил за это свою приязнь.

— Что сулил, я тебе дал, все дал, кроме одного.

— Чего?

— Кроме своей веры, Блуд. Не обижайся, ведь случись что, ты и меня предашь, как Ярополка.

— Но, великий княже…

— Не спорь, Блуд. И очень-то не расстраивайся, не один ты такой. Эвон Анастас тоже из того же теста.

— Кто? Я? — встрепенулся корсунец, удивившись, как это разговор вдруг на него перескочил.

— Ты, ты, Анастас. Не ты ль мне из Херсонеса записку со стрелой перекинул, в которой посоветовал, где надо воду перенять, чтоб город сдался?

— Я, — сказал с гордостью Анастас. — Я же тебе помочь хотел…

— Верно. И помог. Спасибо тебе. И Блуд тоже помог Ярополка выманить на мечи варяжские. Вот я и говорю, вы друг друга стоите, добрые слуги мне.

И опять почудилась в голосе князя насмешка, но это понял лишь Блуд, Анастас принял за чистую монету:

— Да, да, я тебе всегда добрый слуга, князь. Всегда.

Княгиня Арлогия искренне обрадовалась Варяжке:

— Значит, послушал меня Владимир. Не отказал в просьбе.

— Спасибо, княгиня, выпросила меня к Святополку. Послужу ему, как отцу его служил. Здесь, в Киеве, рядом с Блудом мне тошно жить, при встрече рука сама к мечу тянется.

Арлогия велела слуге позвать сына и, когда он явился, сказала:

— Вот, Святополк, великий князь прислал тебе учителя Варяжку. Это тот самый Варяжко, о котором я тебе рассказывала.

— Который служил у отца? Да?

— Тот самый.

— Ты мне расскажешь об отце? — спросил княжич Варяжку.

— Обязательно.

— А чему учить станешь?

— Всему, что умею, Святополк, что может тебе пригодиться в жизни.

— А из лука можешь стрелять?

— Могу.

— Тогда идем во двор. — Княжич взял пестуна за руку и потянул за собой.

— Святополк, — бросила уже вслед им княгиня, — не забывай, завтра уезжаем.

— Я помню, мама.

Они сбежали с высокого крыльца терема и направились к конюшне, где конюхи уже ладили телеги для дальней дороги, крепили спицы, заливали дегтем оси. Заметив княжича, поклонились. Когда он со спутником скрылся за конюшней, молодой конюх спросил старика:

— Это кто с им?

— Кажись, Варяжко. Он ране у князя Ярополка был в милостниках, теперь, видно, к сыну приближен.

— Я ране не видел его.

— Так он у печенегов обретался. Великий князь, сказывают, кое-как зазвал его обратно.

За конюшней на столбе, подпиравшем матицу крыши, была сделана широкая затесь, в которой торчала стрела. На земле около валялся лук и колчан со стрелами.

— Вот тут я набиваю руку, — сказал Святополк.

— Ну и как? — спросил Варяжко, поднимая лук.

— Да из десяти одной попадаю.

— У тебя тетива слаба, — сказал Варяжко, снимая ее с одного конца. — С такого лука стрела плохо летит. Не зря ведь говорится: натягивай крепко, бей метко. Смотри, как это делается.

Варяжко взял палочку, вставил ее в конец витеня тетивы и стал крутить.

— Видишь, жила скручивается, становится короче, и, если мы сейчас посадим на конец, она напружинит лук и зазвенит, как струна на гуслях.

Варяжко натянул тетиву, подергал ее пальцем:

— Слышишь?

— Слышу.

— Вот так она гудеть должна. А теперь и стрела полетит с пением, и сила в ней будет убойная.

Варяжко поднял с земли колчан и, отметив от столба двадцать шагов, вынул одну стрелу. Сказал подошедшему княжичу:

— Представь, что столб тот твой супротивник, ты встаешь вот так, левым плечом в его сторону. Лук вскидываешь на уровень плеча и, прищуря левый глаз, правым наводишь стрелу на него, а тетиву тянешь правой рукой до самого уха, пока наконечник стрелы не дойдет до кулака левой руки. И, поймав супротивника правым глазом на наконечнике стрелы, берешь чуть выше и отпускаешь тетиву. Не рывком, а просто разжимаешь пальцы. Понял?

— Понял, — кивнул Святополк.

— А теперь смотри, как я это делаю.

Варяжко медленно, чтоб княжич запоминал порядок движений, проделал все и выстрелил. Стрела попала в затесь.

— Попал, попал! — радостно вскричал княжич, словно это он выстрелил.

— Ну, пробуй ты. — Варяжко подал лук Святополку.

Мальчик встал, как и учил пестун, боком к «супротивнику», вскинул лук. Стал натягивать тетиву. Варяжко осторожно взял его за правый локоть, потянул вверх:

— Вот так, чтобы он был на уровне стрелы. А теперь спокойно отпускай.

Стрела попала в самый низ затеси. Княжич был в восторге.

— Молодец, — похвалил Варяжко.

— А куда лучше попадать супротивнику? — спросил Святополк, беря из колчана другую стрелу.

— Лучше всего в горло. На груди его может оказаться кольчуга или калантарь. Но чтоб стрела попала в горло, надо целить противнику в лоб, а то и выше, зависит от расстояния. Вот сейчас ты целил прямо в затесь. Верно?

— Верно.

— И стрела ушла вниз. Бери выше и попадешь в ядро.

Пестун и княжич так увлеклись стрельбой, что забыли обо всем. И потому звать их на обед пришел посыльный от княгини.

— Как? — удивился Святополк. — Уже обед?

Княгиня ждала их в трапезной, где на столе стояли блюда с жареной дичиной, сочивом и фруктами. Тух же были и кувшины с медовой сытой.

— Ну, как успехи? — спросила княгиня.

Варяжко не успел и рта раскрыть, как Святополк заговорил, не скрывая детского восторга:

— Ма, я уже попадаю в самое ядро затеси… Знаешь, надо брать выше, чтоб противнику в горло попасть… И потом, надо натягивать тетиву вот так… Смотри… Чего ж ты не смотришь?

Арлогия улыбалась, глядя на сына, пытавшегося приобщить ее к премудростям стрельбы из лука.

— Ой, ой, довольно, сынок. Я женщина, какой я стрелок? Ты мужчина, тебе это нужней. Мое дело молиться за тебя.

За обедом княгиня сообщила, что они выезжают послезавтра вместе с Мальфридой, которой с сыном Святославом определен великим князем на жительство город Овруч.

— Так что будет нам до Овруча и веселей и безопасней. У Мальфриды сильная дружина.

— До Овруча мы будем добираться не менее трех дней, княгиня, — сказал Варяжко. — И от Овруча до Турова столько же. Можно было бы и водой до Турова идти, сначала Днепром, а потом Припятью.

— Я тоже так думала, но Мальфрида отговорила. Сказала, вверх против течения мы долее пройдем. А вместе, мол, не так и разбойники страшны.

— Все равно, княгиня, надо просить у великого князя хорошую охрану. За Овручем места совсем глухие и дикие.

— Он обещал дать дюжины две оружных отроков.

— Что оружные, то не диво, были бы искусные в ратоборстве.

— А что, много разбойников?

— Хватает, княгиня. Крещение-то не все приняли. Многие в леса бежали, а там чем-то жить надо, на ягодах да грибах долго не протянешь. Вот и разбойничают. Хорошо, если скарб отберут, а то ведь и живота могут лишить. Бродни — народ опасный, княгиня, отчаянный. Будет большая охрана — побоятся, а малая — обязательно наскочат, тем более коли увидят добро на возах.

Выезжали длинным обозом рано утром через Лядские ворота, подвод было более десятка, на них постели, платье, шубы, посуда княжеская, да и снедь всякая, потребная в пути, особенно много хлеба — калачей, караваев, круп, муки. Ведь помимо княгинь и княжичей ехало много слуг — повара, конюхи, девки сенные. И охрану же, насчитывавшую более полусотни добрых молодцев, предстояло в пути поить и кормить. Кроме охраны, были вооружены все мужчины, даже у княжичей на боку болтались мечи по их росту, невеликие, но настоящие. Перед самым выездом распорядилась Арлогия выдать копья и холопам.

— Хорошо ли, матушка, холопов-то вооружать? — усомнился дворский Никита.

— А как же, Никита. Если налетят разбойники, они же их первыми посекут, неоружных-то. А то хоть копьем и холоп сможет отмахнуться. Нет, нет, выдай всем.

Возглавили обоз конные воины, около двадцати человек, за ними следовали подводы княгини Мальфриды, меж которыми тоже ехали воины по три-четыре человека. Затем следовал обоз Арлогии, где за подводами шагали оружные холопы, а замыкали эту вереницу конные дружинники, вооруженные палицами и кистенями, так как считали, что этим оружием удобнее всего орудовать в дебрях.

Едва въехали в лес, княгиня Мальфрида соскочила со своего возка и, дождавшись Арлогиного, забралась к ней. Уселась поудобнее.

— Ты слышала, какой подарок Владимир своей мяконькой Адили преподнес?

— Нет. Какой?

— Мстислава-то ее в Тмутаракань хочет заслать. Вот, говорит, выучит грамоту и поедет.

— Постой, постой. Это где-то за морем, кажется?

— Да. За печенежским полем, за Дон еще ехать да ехать.

— А что Адиль?

— Адиль ревет коровой. Ей теперь хоть разорвись. Станислава в Смоленск, Судислава во Псков, а Мстислава вон за тридевять земель, да еще в другую сторону. Его там касоги живьем съедят, за деда-то Святослава с мальчонкой сквитаются.

— А кто с ним пестуном-то едет?

— Да Ставр, говорят.

— Этот муж крепкий, вырастит мальчишку зубастого. Дружину князь небось даст Мстиславу.

— Да даст, поди, сотни две.

— Ну коли не наскочат на большую орду печенежскую, доберутся, даст Бог. Адиль, конечно, жалко, мать ведь. Теперь уж вряд ли увидятся.

— Вот то-то. Много детей иметь княгине или королеве — несчастье. Или раскидает их в разные стороны, или, того хуже, сами начнут друг друга убивать. Тебе хорошо, у тебя один.

— А у тебя что? Десять?

— Ну и у меня, слава Богу, один Святослав. Но что их впереди ждет, когда они все вырастут — твой, мой, Рогнедины, Адилькины? Ведь передерутся…

— Ну, что уж ты так, Мальфрида?

— А ты забыла, кто твоего мужа извел? Вот то-то. Родной братец, наш новоженец, чтоб у него там все отсохло.

Арлогия усмехнулась над последними словами Мальфриды, которая разбередила память о делах грустных, печальных. Но промолчала. Оглянулась, отыскала глазами Святополка, ехавшего верхом за ее возком. Крикнула:

— Сынок, не устал?

Святополка такой вопрос рассердил: что он, не мужчина, что ли? Махнул на мать рукой, мол, не позорь человека, и придержал коня, чтобы подальше отстать от княгининого возка.

 

Ночевка в Овруче

Как и говорил Варяжко, до Овруча добрались лишь на третий день к вечеру. Город был невелик, окружен глубоким рвом, и въезжать в ворота приходилось по гулкому шаткому мосту.

Перед мостом Варяжко отъехал в сторону, остановил коня. Пропустил несколько телег и, увидев Святополка, ехавшего верхом за одной из них, махнул ему рукой: давай, мол, ко мне.

Мальчик подъехал усталый, почерневший от пыли и от солнца.

«Надо будет после Овруча уговорить его сесть на телегу, — подумал Варяжко. — Ишь, осунулся даже. Ребенок еще».

— Видишь этот мост, Святополк?

— Вижу.

— Посмотри, какой глубокий ров. Вот с этого моста и упал твой стрый Олег, а на него свалились несколько коней и задавили его. А он ведь только из отрочества вышел.

— А как это случилось?

— Да все началось из-за старого хрыча воеводы Свенельда.

— Это который у Святослава был?

— Тот самый. Когда он воротился из Болгарии без князя, бросив его в порогах на растерзание печенегам, все в Киеве осуждали его: как же так, ты жив, а Святослав погиб? Он оправдывался, мол, князь приказал ему не останавливаться, а сам, мол, стал прикрывать его отход. Хорошенькое дельце — великий князь прикрывает спину своего слуги. Наоборот все должно быть. В общем, Свенельда в Киеве стали презирать. После гибели Святослава твой отец Ярополк, сидевший в Киеве, стал великим князем. А его младший брат Олег сидел здесь, в Овруче. И однажды на охоте повстречал Свенельдова сына Люта и, поскольку тот влез на чужие ловы, велел своим отрокам наказать его. Ну те и постарались, так его избили, что он, едва добравшись до дому, помер. Ну, конечно, Свенельд затаил злобу на Олега и стал подбивать Ярополка идти на него войной. И уговорил.

— Как же отец поверил ему? — удивился Святополк.

— Ну, он убедил Ярополка: Олег-де мечтает захватить киевский стол, пока не поздно, предупреди его. Ярополк хотел поехать к брату поговорить, а Свенельд ему свистит в уши: он тебя убьет, не лезь в ловушку. Ярополк и послал к Олегу вызов, выходи, мол, в поде, скрестим копья. Молод, юн еще был, на ратях не бывал. Думал, съедутся с Олегом, преломят копья, сядут за стол, выпьют по чарке, да и договорятся. Ан копье преломить — не чарку выпить, тут уж кровью пахнет. А где малая кровь, там и большая грядет. Сошлись киевляне с овручанцами в поле, ну где Овручу перед Киевом устоять. Спины показали, да столь дружно, что вот этого моста бегущим не хватило, многих в ров посталкивали, в том числе и князя своего.

— А что отец?

— Ну что Ярополк? Вошел в Овруч, велел брата звать мириться. А его найти не могут. На второй или на третий день вытащили из оврага бездыханного. Ярополк шибко плакал над ним, убивался. Свенельду кричал: «Ты этого хотел?»

— А что Свенельд?

— А что, молчит. А в душе, поди, доволен, отомстил за сына.

— А что потом?

— А потом будет потом. Видишь, все уже въехали в город. И нам с тобой пора.

И пестун Варяжко с княжичем Святополком въехали в Овруч последними. А там уже у потемневшего от дождей княжеского терема хлопотала Мальфрида, гоняя холопок туда-сюда. Они мыли полы, вытаскивали мусор, заносили с возов поклажу, из сараев тащили в терем, в одрины. Повара прямо во дворе, установив котлы, варили ужин.

После ужина обе княгини ушли в терем, захватив с собой княжича Святослава. Святополк отказался идти на ночлег в дом.

— Я лягу на возу с Варяжкой, — сказал матери.

— Твоя воля, — не стала настаивать Арлогия, понимая, что теперь для мальчика главным становится пестун, и в душе даже была довольна этим. Княжича воин должен воспитывать, не женщина.

Варяжко сам приготовил ложе на телеге, растолкав узлы, подстелив где надо сена. Весь двор был заставлен подводами. Люди укладывались на возах, под возами, на сеновале и даже на крыше сарая. Кони, загнанные в летний загон, громко хрумкали, жуя свежее сено. В воздухе зудели комары, и даже дымок, струившийся из притушенного кострища, не мог их разогнать. Небо было ясным, звездным.

— Ну что потом? — спросил Святополк Варяжку, когда они укрылись одним корзном на возу.

— А что тебе хочется знать? — спросил пестун, довольный, что княжич не забыл о разговоре у моста.

— Расскажи про отца, я же после его смерти родился. А мать говорила, что, кроме тебя, у него никого ближе не было. Это верно?

— Ну как не было? Воевода Блуд, пожалуй, ближе меня к нему был. Ну а князь? Какой он был? Не злой, даже, скорее, добрый. Да и Олег был такой. Видно, оба в мать удались. Коли б не этот злыдень Свенельд, они, может, никогда бы не поссорились. Были бы оба живы, и Владимир бы поостерегся на Киев ратью идти. Он ведь в Новгороде сидел, туда его Святослав еще мальцом отправил вместе с стрыем его Добрыней. Он ведь, если по закону судить, был побочным сыном, рожденным ключницей Ольгиной, холопкой Малушей. Святослав стол киевский отдал законному сыну Ярополку, твоему отцу, рожденному королевой. А Владимира подальше отправил в Новгород, новгородцы уж больно просили у него себе князя. Ну а когда в Новгород весть пришла, что Ярополк брата родного убил, тут Владимир вроде встревожился. Его, сдается мне, Добрыня Никитич науськал: иди, мол, на Ярополка, а то он и тебя, как Олега, убьет. Ох уж эти советчики ближние,— вздохнул Варяжко и замолчал.

Они долго не заговаривали, смотрели в звездное небо. Наконец Святополк, убив на щеке комара, сказал раздумчиво:

— Так выходит, стол киевский Владимир незаконно захватил. Ведь дед Киев-то моему отцу оставил.

— Выходит, так, сынок. Только ты вот что… — Варяжка повернулся к княжичу, приподнявшись на локте, заглянул в его темные глаза, — об этом никогда никому не заикайся.

— Почему?

— Потому что у Владимира везде подсылы, соглядатаи есть. Донесут, он тебя изведет.

— Но он ко мне добр. Когда приезжал, всегда рукой по голове гладил.

— Потому гладил, что после смерти Ярополка он, как брат, детям его отцом становится. А если узнает, что ты, Святополк Ярополчич, засомневался в его праве на великокняжеский стол, он этой рукой, которой гладил тебя, и придушит.

— Ну уж, — с плохо скрытым испугом сказал княжич.

— Ну это я так говорю для примера. А уж в поруб засадит — так это точно. Так что думать думай, но помалкивай.

— Ну а коли он соглядатаев подошлет? Я же увижу их.

— Они, сынок, и сейчас на этих возах есть. Да и тот же холоп, услыхав от тебя такое, захочет перед великим князем выслужиться, свободу получить.

— Ну маме-то я могу сказать?

— Оно, пожалуй, и княгине не стоит говорить. Она станет за тебя волноваться, переживать. Да и потом, она и так знает об этом, да молчит.

— Мама знает? — удивился княжич.

— Конечно, знает.

— И молчит?

— И молчит. И правильно делает, о тебе беспокоится, о твоем спокойствии, о жизни твоей.

И опять они долго молчали, отмахиваясь от комаров. Наконец опять заговорил княжич:

— Варяжко, а что дальше-то было?

— Дальше Владимир с Добрыней призвали варягов, вооружили новгородцев и пошли Киев на щит брать. А князь Ярополк не ждал их, не готовился. В одно прекрасное утро просыпается, а город уже обложен со всех сторон. Что делать? Дружину поздно подымать. Ускакали мы на конях в город Родню, заперлись там. А Владимир и туда пожаловал, окружил нас. Тут князь Ярополк ошибку допустил, послал на переговоры с Владимиром воеводу Блуда, велел спросить об условиях снятия осады. А он с Владимиром в сговор вступил. Тот пообещал ему: коли привезет Ярополка, будет у него в великой милости. Ну Блуд воротился и давай Ярополка уговаривать: едем к Владимиру да едем, он тебя на мир зовет.

— Ну а ты?

— А что я? Сказал Ярополку: не езди, на смерть зовет. Не послушался. Блуд меня переважил, уговорил его. Выехали мы из города. С нами дружина невеликая. Едем. А у меня сердце-вещун ноет: на беду едем. В последний раз говорю Ярополку: «Князь, на смерть зовут. Едем к Илдею». Это князь печенежский, наш союзник. А он мне в ответ: «Я верю брату». Ну что мне было делать? Не могу же я его силой к печенегам тащить. Говорю: «Тогда прости, князь», повернулся и ускакал. К печенегам ускакал. Вот так-то, сынок.

— А дальше что?

— Дальше? Блуд привез Ярополка, впустил в сени к брату и дверь за ним захлопнул, чтоб никто из дружинников за ним не вошел. А там Ярополк не успел и поприветствовать брата, варяги его на мечи подняли, под пазухи, с обеих сторон. Вот так-то, сынок, по-глупому погиб твой отец. Из-за доверчивости своей.

Варяжко умолк, понимая, что и так шибко разбередил сердце отроку. И уж задремывать стал, как услышал у самого уха горячий шепот:

— Вырасту, отомщу Блуду.

— Правильно. Это твое законное право, — сказал Варяжко. — Я и сам эту рожу видеть не могу.

— А ты долго был у печенегов?

— Да без малого лет пять. И сейчас бы там оставался, но Владимир уж шибко звать стал.

— А ты не боялся ворочаться? А вдруг бы и тебя на мечи.

— Было опасение. Но потом подумал, я ведь не князь-соперник, зачем ему меня убивать? Он и впрямь принял ласково, даже похвалил за верность господину.

— Ярополку?

— Ну да. Даже Блуду прямо при мне меня в пример ставил. Вот этого следовало опасаться. Хорошо, княгиня Арлогия к тебе в кормильцы позвала. Теперь Блуд, коли схочет, не достанет. В Киеве бы мог, а в Туров не дотянется. Спи, Святополк, спи, завтра рано тронемся. Думаю, тебе завтра надо на возу ехать.

— Почему?

— Ну как почему? Задницу, поди, за эти дни отбил, ей ведь тоже передых нужен.

— А ты?

— Ну и я с тобой, коли пустишь на воз. Поди, и моя не из железа.

Святополк тихо засмеялся, признался:

— Меня мама давно на воз зовет. А я думал, это соромно — мужчине на возу ехать.

— Что ж тут соромного? Наши кони верховые тоже передохнут.

— А они тоже устают?

— А то как же. Чай, живые твари.

— А мы сейчас по чьей земле едем?

— По древлянской, Святополк.

— Это на этой князь Игорь погиб?

— На этой. Тут недалеко в лесу и казнили его древляне.

— А как?

— Согнули два дерева, привязали Игоря левой стороной к одному, а правой к другому. Деревья отпустили, они его и разорвали, сердешного.

— А за что?

— За жадность, Святополк. Хотел две дани враз собрать. А разве с одной овцы две шкуры дерут? Вот и пострадал.

— А кем он мне доводится? Игорь-то?

— Тебе он прадедушка, Святополк. Спи. Эвон уж весь двор храпит.

Мальчик притих. Варяжко подоткнул с его стороны корзно и только было задремал, как снова услышал у самого уха:

— Варяжко, а Варяжко?

— Ну что?

— Кругом нас древляне, да?

— Да, древляне. И город Овруч древлянский.

— А они не нападут на нас?

— Не нападут.

— А вдруг нападут? Привяжут нас, как Игоря, к деревьям и разорвут.

— Что ты, сынок, — улыбнулся Варяжко. — Им за Игоря твоя прабабка Ольга такую отместку устроила, что на веки вечные охоту отбила на князей руку подымать. Город их Искоростень дотла сожгла, перебила несколько тысяч. Они это надолго запомнили. А потом, тут я с тобой, дружина, все оружные, разве мы дадим тебя в обиду? Спи спокойно. Не бойся.

— Я и не боюсь.

— Ну и правильно. Чего их бояться.

Княжич затих, и Варяжко не стал к себе сон звать, пока не убедился, что отрок уснул, засопел под боком тихо и ровно. Теперь можно было и пестуну уснуть спокойно, тем более что куда-то сгинули комары.

«Видно, им тоже спать захотелось», — подумал Варяжко, прикрыв глаза.

 

На земле дреговичей

— Ну вот, теперь мы на земле дреговичей, — сказал Варяжко Святополку, когда справа блеснула излучина Припяти. — Эту землю и выделил тебе в удел великий князь Владимир Святославич.

— Значит, древлянская земля позади?

— Позади, позади. Мы ее проехали.

— Вот и славно, — сказал с облегчением княжич.

Варяжко усмехнулся, он не раскаивался, что поведал княжичу историю о судьбе его несчастного прадеда: пусть знает и на ус мотает.

— Хорошая тебе земля досталась, Святополк, богатая. В лесу зверья тьма, в реках рыбы не счесть. Да и народ тут, на Полесье, помягче, поприветливей.

Впереди, левее, в лесу послышался какой-то звук, сначала едва слышимый, но постепенно, по мере продвижения обоза, становившийся явственней и сильнее. И когда наконец телега княжича поравнялась с местом, откуда он исходил, мальчик спросил Варяжку:

— Кто это стучит? Дятел?

— Что ты, это, наверно, бортник долбит дупло для новой борти.

— Давай поглядим, — попросил княжич.

— Давай, — согласился Варяжко и натянул вожжи, останавливая коней. — Тр-р-р.

За ним встали другие телеги, из своей повозки высунулась Арлогия.

— Почему встали?

— Княжич хочет на бортника посмотреть, княгиня.

— Ну что ж, пусть, — отвечала княгиня, спускаясь на землю. — Мы пока ноги разомнем. Затекли уж.

Дружинники, ехавшие верхами, слезали с коней, разнуздывали их, подпуская к возам с сеном.

Варяжко и Святополк отправились в чащу на стук, несшийся оттуда. Не менее сотни шагов прошли от дороги, когда наконец увидели — не бортника, нет, а следы его работы. Сверху, из кроны высокого дуба, летели на землю щепки.

Княжич с пестуном остановились, пытаясь разглядеть там, вверху, человека, но, видимо, он первый заметил их. Перестал стучать, спросил сверху:

— Чьи будете?

— Это князь вашей земли, Святополк Ярополчич, — громко отвечал бортнику Варяжко. — Вот хочет поглядеть на твой труд.

— A-а, это хорошо, — отвечал бортник. — Я зараз слезу. Покажу.

Из кроны соскользнул по веревке заросший бородатый мужик в черных портах и домотканой рубахе. Поклонился. С любопытством оглядывая мальчика, спросил:

— Что хочет знать князь?

— А все. Вот ты по веревке слез, как она там держится?

— Веревка-то? — Бортник взялся за нее. — Это, государь мой, не веревка. Это лезиво прозывается, оно, вишь, из кожи свито.

— А длинное оно, лезиво?

— Пожалуй, не менее полусотни локтей. И на том конце крючок. Я, значит, подойду к дереву да и закину, крючок-от зацепится за сук, я и полезу по лезиву-то. Потом еще выше кину и опять лезу. Найду подходящее место, закреплю там скамеечку.

— А что это за скамеечка?

— Да дощечка, государь мой, простая дощечка. Сяду на нее. Достану долотья, молоток, пешню и починаю долбить. Дуб, он крепок, ох как крепок. Сосну легче долбить.

— А долго долбить-то?

— С иной бортью и два и три дня провозжаешься.

Святополк подошел, взялся за лезиво, подергал его, словно проверяя, крепко ли оно держится. И вдруг сверху что-то стало падать тяжелое, цепляясь и отскакивая от сучков.

Бортник схватил княжича за плечо, крикнул испуганно:

— Берегись! — и, прижав к себе, отскочил вместе с ним в сторону.

И тут рядом с концом лезива вонзился в землю топор.

— Ты что ж, злодей, было не убил отрока! — вскричал Варяжко.

— Прости, прости, государь, — лепетал испуганный бортник. — То не нарошно, не нарошно. Худо вбил его в дуб-то, а тут, значит, княжич подергал лезиво и, видать, стронул. Простите, простите…

Мужик поднял топор, отер рукавом землю с лезвия, сказал ему:

— Прости, кормилец, что забыл про тебя. — И, обернувшись к Варяжке и княжичу, пояснил: — Он ведь обиделся, топор. Я про всех сказал, про долото там, пешню, лезиво, а про его-то, главного работника, и забыл. Вот он и решил напомнить.

— Дурак. «Напомнить», — передразнил Варяжко. — Так и убить ведь можно.

— И то правда, — согласился бортник. — У нас одного в веске звездануло его же топором.

— Убило, что ли?

— Ну, а то.

— Вот видишь. Это должно всем вам в науку быть.

— Должно бы, господин мой, должно. Так ведь пока самого не треснет, не научишься. Сколько вон нашего брата убивается. А ведь все неймется, все лазаем, долбаем. У меня вон и отец насмерть убился. Борть долбил, сорвался с выси и за лезиво не успел ухватиться. И дед покалечился эдак-то. Медок, он даром никому не дается. За него и попотеть надо, а коли судьба — то живот положить, господин мой.

— А много у тебя бортей?

— На этом дубу вот вторую долблю. А есть на которых деревьях и три борти, — с гордостью отвечал мужик. — Где как.

— Я спрашиваю, всего у тебя сколько бортей?

Бортник замялся, явно не желая отвечать на этот вопрос.

— Ну чего ты? Мы ж не отберем их. Сколько всего?

— Да, пожалуй, десятка четыре-пять будет, — отвечал со вздохом бортник и, оглянувшись, понизил голос: — Рази я вас боюсь? Лесовик услышит, так беда.

— Ну и что?

— Как что? Знамена перетешет.

— Какие знамена?

— Ну затеси мои. Вон видишь на коре-то зарубки, которые стрелой и кружком.

— Вижу. Ну и что?

— Так это мое знамя бортевое. Все мои борти такими мечены. И сколько их, говорить нельзя. У лесовика ухо вострое, услышит, обязательно перетешет. Его медом не корми, дай позабавиться. Шалит старый хрен, что с него взять. Топор вон и то обиделся, а лесовик… у него за каждым пеньком уши расставлены.

— У тебя мед-то есть? — спросил Варяжко.

— Есть. А как же.

— Нынешний?

— Что ты, господин мой, нынешний рано брать. Прошлогодний.

— Ну поедем, угости князя своего.

— Идем. Как не угостить, мы все тут в княжьей воле. Я вот только ситак заберу.

Бортник отошел, вытащил из кустов мешок, в котором угадывалось что-то круглое.

— Что там еще за ситак? — спросил Святополк. — Покажи.

— А гляди, господин мой. — Бортник с готовностью раскрыл мешок. — Эвон мой защитник.

— Навроде шлема, — удивился княжич.

— Угадал, князь, угадал. Шлем это, но не от меча боронить, от пчел, вишь, тут и сетка конского волоса. Вот он и зовется ситак. Без него к рою не подступишься, загрызут пчелы-то. Взял, думал в дупло заглянуть, много ль натаскали работницы мои, да передумал. Будет с них долбежки моей, поди, и так сердятся на стук мой.

Они направились к дороге, Святополк спросил бортника;

— А лезиво почему не взял?

— А кто его возьмет? А завтра приду, оно уже закинуто, зацеплено. Залезу и стану кончать, долотья с молотком там у меня в дупле оставлены. Топор вот, вишь, не захотел от хозяина отставать.

Бортник не стал садиться на воз, хотя и был приглашен.

— Я так дойду, тут рукой подать.

Даже мешок с ситаком не положил на воз, нес за спиной. Шагал у телеги. Помолчал, спросил осторожно:

— Сказывал тут проезжий один, что в Киеве богов всех иссекли. Верно ли аль сбрехал?

— Верно. Не соврал проезжий.

— Это как же без Перуна-то, без Волоса? Рази так с богом можно? Ему ведь не долго и наказать.

— Так великий князь решил. Он велел греческому Богу молиться.

— А он какой из себя-то, греческий?

— Он невидимый.

— Невидимый? — удивился бортник. — Надо ж. Перун и молоньей и громом хлещет, Волос вон скотину обихаживает. А этот что может?

Варяжко не знал, что отвечать бортнику, потому что и сам еще не разобрался в греческой вере, хотя уже и носил нательный крест. И самому-то трудно было забыть Перуна, которому столько лет молился и который нет-нет да и пособлял в делах.

А когда показалась веска в три двора, бортник сказал:

— Ну Киев как хочет, а мы тут Перуна не дадим в обиду. Он отцам нашим, дедам верно служил и нам послужит.

«Ну там видно будет, — хотел ответить Варяжко, но не решился, лишь подумал: — Не скоро сюда греческая вера придет, ох не скоро».

— А вот и моя истопка, — сказал бортник, останавливаясь у ворот крайнего двора.

Во дворе взлаяло несколько собак, они кинулись к воротам, но, услыхав голос хозяина, стихли, заскулили радостно, завиляли хвостами.

Обоз остановился. Варяжко со Святополком слезли с телеги и пошли к распахнутым воротам, где ждал их бортник, успокаивая собак:

— Это свои. Нишкните! Ну!

— Сколько их у тебя? — удивился Варяжко.

— Да с полдюжины будет. Без них здесь нельзя. Зимой волки одолевают, а то может и медведь-шатун наведаться. А ныне по лесу много бродней появилось, лихие люди.

— Откуда ж они являются?

— Как откуда? — удивился бортник. — Многие из Киева бежали от крещения, а кто от хозяев утек. Нет, без собаки у нас пропадешь.

— А по бортям лазят бродни-то?

— Бывает и такое. Однако пчелы-кормильцы себя в обиду не дадут, могут до смерти закусать. К ним без ситака и дымаря даже я не могу сунуться, а уж чужак и подавно.

Выглянувшей из избы женщине хозяин приказал:

— Принеси ложки в холодную клеть в медовушу.

Открыв клеть, он пригласил туда гостей и, так как окон в ней не было, оставил дверь открытой. Вдоль стены в клети стояли длинные долбленые кадушки, плотно закрытые крышками.

— Это кадолби, — сказал бортник, кивнув на кадушки. — В них я мед берегу. А вот лабзены, — он снял с полки берестяную посудину, — в нее я мед собираю во время медолаза. Ну а это медорез, им я срезаю соты с медом. Вот, кажется, и все поведал я вам. Ах да, вот еще и дымокур. Прежде чем в борть лезть, я пчел дымом окуриваю. Он им не по нраву, они от него сговорчивыми делаются. Им не до меня, от дыма чумеют.

Святополк с интересом рассматривал орудия бортника и даже примерил на себя ситак. Все ему тут было в диковинку, и он не скрывал этого, что, судя по всему, нравилось хозяину.

Хозяйка принесла две деревянные ложки и, отдав их мужу, тут же исчезла.

— Вот сейчас откроем кадолбь и медку спробуем, — сказал бортник и топором стал поддевать крышку на кадушке. Она, слепившись с медовой массой, довольно туго поддавалась. Однако открылась-таки. И бортник торжественно зачерпнул ложку пахучего желтого меда и протянул Святополку.

— Откушай, мой господин.

И внимательно следил, как отрок ест мед, пытаясь по выражению его лица угадать, нравится ли высокому гостю это драгоценное лакомство.

— Ну как?

— Вкусно, — отвечал Святополк.

Бортник обрадовался похвале и тут же предложил:

— А вот попробуй из этой кадолби, — и тут же вскрыл другую кадушку, зачерпнул из нее второй ложкой, протянул княжичу.

Но Святополк не почувствовал никакого различия — и в первой, и в этой мед был душист и сладок, однако на лице бортника отразилось нетерпеливое ожидание, и мальчик не захотел огорчать хозяина:

— По-моему, эта еще вкусней.

— Верно, государь! Верно, — обрадовался бортник и, обернувшись к Варяжке, сказал: — Вот что значит князь. Давно дреговичи мечтали о таком. А ты что не пробуешь?

— Я доверяю вкусу Святополка Ярополчича, — сухо ответил Варяжко и спросил: — Какова дань на вашу веску?

— Десятина, мой господин, — сразу посерьезнел бортник.

— Сколько дымов?

— Три.

— Неси на воз свою десятину и вели то же створить другим дымам вески.

— Но, мой господин, — почесал бортник в затылке, — дань обычно по снегу сбирали, на полюдье.

— Знаю. Вы на самом краю княжества, и в грядущее полюдье мы к вам не заедем. Вот и все.

— Ну раз так, — согласился бортник, — другое дело. И, обернувшись к Святополку, предложил: — Выбирай, князь, какую возьмешь кадолбь.

— Эту, — ткнул Святополк пальцем в кадушку, из которой только что пробовал.

— Правильно, — похвалил бортник, сажая крышку на место, обколотил ее по кругу обухом. — Славного князя вскормят дреговичи.

Наклонился, крякнув, поднял тяжелую кадолбь и понес на выход.

 

Охота на перевесище

Лесные дороги оказались столь тряскими, что телега, на которой ехала княгиня, сломалась. Кое-как доползли до вески. Дворский Никита, осмотрев поломку, сказал:

— Дня два придется подневать, пока исправим.

— Ну и хорошо, — ответила Арлогия, — а то все печенки отбила. И мне передохнуть надо.

Среди челяди сыскался мастер, взявшийся ладить телегу.

А вот Святополку вынужденная остановка не понравилась. Его тянуло дальше, вперед, к новым впечатлениям. Приставал к пестуну:

— Съездим в лес, Варяжко. Чего тут томиться?

— Надо княгине сказать. Отпустит ли?

— Мы что, маленькие? Отпустит.

Арлогия и впрямь возражать не стала, вполне понимая желание сына быть самостоятельным. Оно и верно, несмотря на возраст, именно он становится главным наместником великого князя.

— Только возьмите с собой оружных отроков десятка два, — сказала Арлогия. — Мало ли на кого наскочите. В лесу и звери и бродни шастают.

— Это само собой, — сказал Варяжко и сам отобрал дружинников в сопровождение. Велел и Тальцу, умевшему сказывать сказки, ехать с ними. На привале сгодится.

Ехали узкой, скорее напоминавшей тропинку, лесной дорогой, переезжали крохотные речушки, объезжали заболоченные места. В чащобе разноголосо пели птицы. На ветках сосны, нависшей над дорогой, мелькнуло что-то рыжее.

— Варяжко, кто это? — крикнул Святополк.

— Веверица.

— Эх, лук бы.

— Ни к чему. Летом скора у нее худая. Не годится.

Белка словно нарочно дождалась передних всадников и, подняв хвост, ходко запрыгала вверх и скрылась на макушке дерева.

Ехали довольно долго. Святополк стал уставать, затих, не смеялся, но вида не показывал. Да только кормильца не обманешь, все заметил, схитрил.

— Что-то притомился я, — сказал он. — Вот к речке подъедем, надо на ночевку становиться.

Варяжко выбрал лужайку у самого берега речки. Там все и спешились. Коней расседлали, спутали и пустили пастись, поручив их заботам двух дружинников.

Стоянку разбили по указанию Варяжки. Нарубили мягких веток сосновых, густо и высоко настелили их большим кругом. В центре круга положили седла и подклады для княжича и кормильца, а по краю круга такие же ложа для отроков устроили: по два седла вместе для изголовья и от них в разные стороны подклады-потники разостлали. Воины-отроки лягут по двое голова к голове, ногами каждый к другой паре. И получится круг, попасть в который можно будет, только шагнув через воина. Обойдя все это устройство, Варяжко приказал:

— Коли щитов нет — оградить все ложе кольями.

Отрокам хоть приказ тот не по душе был, а делать нечего — пошли колья рубить. Заметив их нерадение, Варяжко пояснил, отчего такое решение принял:

— Для чего ограда-то? Ночью может вепрь налететь, не успеешь проснуться, как кому-нибудь кишки выпустит.

Работа отрокам сразу по душе стала, и вскоре натащили они кольев, и много. И стали ложе общее околачивать с радением и тщанием.

Святополк спустился к самому берегу, сел на коряжину, стащил обувку, закатал порты и опустил ноги в прохладную воду. Было ему хорошо и радостно. Перед глазами тихая речка, без единой рябинки, бежала куда-то, за спиной тюканье топоров да негромкий говор слышался. Сзади тихо подошел кормилец, постоял молча, любуясь речкой, вздохнул благостно:

— Эхма, какой только красоты не сотворил Всевышний на земле, каких тварей не населил в ней. Гляди, Святополк, гляди. То все душе полезно.

— А почему тебя Варяжкой зовут? — неожиданно спросил княжич, обернувшись и глядя в лицо пестуну. — Это твое родное имя?

— Нет, сынок, мое родное Флелав, такое мне родители дали. Я ведь родился в Скандинавии.

— А сюда как попал?

— Ну как? Обыкновенно. Нас было три брата. По смерти отца все имение, согласно нашим законам, наследовал старший брат. А нам с Идри ничего не досталось, даже ложки, которыми мы ели, уже принадлежали старшему брату.

— Но почему так? Это несправедливо.

— Иначе в Скандинавии нельзя, сынок. А ну-ка начни делить на всех братьев, а каждый родит еще по столько же сыновей и еще поделит. Так через два-три поколения у каждого будет земли — только ногу поставить. Все нищими станут. Наш старший брат еще добрый был, выдал нам с Идри по мечу и сказал: «Добывайте себе на жизнь». Иные своим братьям и этого не дают. Идри звал меня во Францию, там, мол, тепло и сытно. Тем более он стал викингваурдуром.

— Как, как? — переспросил Святополк. — Викингва…

— Викингваурдур, так называется командир корабля у викингов, разбойного корабля. Идри звал меня к себе в помощники, но у меня сердце к разбою не лежало. Я отправился на Русь и нанялся на службу к твоему отцу, князю киевскому Ярополку. Он меня и нарек Варяжкой, сочтя имя родное трудным. Приблизил к себе, советовался со мной. Но, увы, не всегда слушал моих советов. Блуда послушал. Он-то русский, а я чужеземец. Послушал бы меня, не поехал к Владимиру, глядишь, и ныне был бы живой.

— А Идри?

— А Идри во Франции, слышал я, погиб где-то под Парижем во время набега. Пошел бы со мной, глядишь, и уцелел бы.

— Но я тебя всегда слушаю. Правда?

— Правда, — усмехнулся Варяжко. — Пока слушаешь. В лета войдешь, може, и по-другому будет.

Вдруг побежала по зеркалу воды рябь, и вскоре вывернулась откуда-то из-за кустов невеликая лодийка, а в ней человек с весельцом легоньким. Нахмурился Варяжко и приказал плывущему строго:

— А ну греби к берегу!

Тот испугался, хотел стрекача задать, но заметил мальчика в богатой одежке и решил, что лиха не должно быть, коли отрок здесь. Подплыл. Выпрыгнул на берег, по платью определил, что господа перед ним высокие, поклонился низко.

— Кто такой? Откуда?

— Михна я, господин, смерд из вески Дупляной.

— Куда плывешь?

— На ловище свое, господин.

— Что у тебя там?

— Перевес, господин.

— Так. — Варяжко замолчал, что-то обдумывая. — Так, так..

Михна отчего-то испугался этого «так-так», заговорил униженно:

— Перевес этот мой, господин. Он мне от отца, а ему от деда перешел.

— А далече он?

Совсем струхнул Михна, Бог знает что подумал.

— Не губи, господин, дети у меня малые.

— Дурак, — осерчал Варяжко, догадываясь, чего страшится смерд. — Ты чей данник?

— Великого князя Владимира Святославича, господин. Вся веска — его данники.

— Так разве мы можем умышлять зло против смерда своего?

Михна ничего не понимал, обалдело смотрел на Варяжку.

— Вот сын великого князя, — указал Варяжко на Святополка, — послан наместником на вашу землю. Стало быть, он твой господин. Тебя что спрашивают: далече ли твой перевес?

— Нет, господин, вот тут, сразу за излукой.

— Добро. Сегодня с тобой на лове будет княжич Святополк. Понял?

— Ага, — закивал головой Михна.

— Все ему расскажешь, покажешь, ничего не тая. Он в ловчие не собирается.

Михна согласно закивал.

— Берегом-то туда пройдем? — проворчал Варяжко.

— Пройдете, господин. Хочь у самого, хочь далее, а все одно на просеку выйдете.

Михна полез в лодийку.

— А я пока перевес установлю. Вот-вот пролет начнется.

Возбужденный предстоящим ловом, Святополк шел следом за кормильцем, шагавшим напрямую через кусты и колодины. Сзади княжича шагал, посапывая, здоровенный дружинник. Когда заросли были особенно густы, он вынимал меч и очищал княжичу путь. Но путь и правда оказался недолог. Вскоре они вышли на узкую просеку и в левой стороне, где блестела река, увидели Михну. Он молча махал им рукой, зовя к себе. Когда подошли к нему, он так же молча, жестами пригласил всех в крохотный скрадок из веток, притулившийся у основания густой ели.

В тесном скрадке Варяжко что-то шепнул Михне, тот утвердительно закивал: понял, мол.

Михна разобрал лычные веревки, тянувшиеся от просеки в скрадок, расширил рукой оконце и поманил к себе Святополка.

— Гляди, княжич, — зашептал он ему на ухо. — Эвон две жерди стоят, а сверху эвон другая. Видишь?

— Вижу.

— А на верхней перевес подтянут, сеть такая. Утки летят по просеке от озера к реке. Как заслышим добрую стаю, дернем эту веревку. Перевес упадет, сеть раскроется — и стая наша.

Взволнованный Святополк кивал головой точь-в-точь, как только что Михна на берегу перед Варяжкой. Такое внимание княжича к лову понравилось Михне, и он сунул ему в руку веревку.

— Чуток натяни. Вот так. И жди знака моего. Как махну рукой, дергай что есть силы. Сможешь?

Святополк кивал головой, боясь заговорить и спугнуть торжественную тишину. В скрадке все затаились, прислушиваясь к звукам, доносившимся снаружи. В сухой примятой траве запищала мышь. Дружинник стукнул по тому месту кулаком. Михна покосился на него с неудовольствием: хоть шум и невелик, а мешает.

Но вот со стороны просеки донеслось частое тонкое посвистывание. Святополк напрягся, ожидая сигнала Михны. Тот это почувствовал и покачал отрицательно головой: нельзя. Тонкий слух Михны определил — всего две-три утки пролетели, не стоит перевес ронять. Он ждал стаи.

Посвистывая крыльями, пролетели еще две, потом три. Михна не шевелился. Но вот он вытянул шею, подался вперед и стал поднимать руку. Святополк понял — сейчас махнет. Но никто, кроме ловчего, еще ничего не слышал, — видимо, слух у Михны оказался острее, чем у всех.

Он махнул резко рукой, Святополк изо всей силы рванул на себя веревку. Там, на просеке, раздался мягкий шорох, и тут до всех донесся густой шум приближающейся стаи.

В какое-то мгновение стая врезалась в сеть. В скрадке услышали вслед за шумным ударом крик уток и трепетанье многих крыльев. Михна первым выскочил из скрадка и бросился к перевесу, доставая на ходу нож-засапожник. За ним побежали остальные.

Перевес лежал на земле. Под ним серой массой копошились утки. В сумерках трудно было определить, сколько их, так как видно было только живых селезней с их «зеркальцами», серые утки сливались с землей.

— Пособи, — скомандовал Михна дружиннику.

Они стали вдвоем выбирать уток из-под перевеса, орудуя ножами. Добивали живых, резали разбившихся насмерть, чтобы кровь спустить. Княжич с кормильцем стояли и смотрели.

Святополк хмурился, покусывал губы, и Варяжко понимал — мальчик впервые видит столько крови. Ничего, пусть привыкает.

— Счастливая у тебя рука, княжич, — польстил ловчий Святополку. — Эвон сколько накрыл их.

Уток и правда попало в перевес много, и Михна был и суетлив и весел, видимо надеясь, что при дележе господа и его не обидят. Привычно орудуя ножом, он болтал охотничьи пустобайки:

— Пошел я на лыко гору драть, увидел, на утках озеро плавает. Вырубил я три хлуда: костяной, смоляной да масленый. Один кинул — не докинул, другой кинул — перекинул, третий кинул — не попал. Озеро вспорхнуло и полетело, а утки те и осталися. Вона их сколька-а-а!

— Ты глумом-то не займайся, — осадил его дружинник.

— Сказано на глум, а ты бери на ум, — отвечал неожиданно бойко Михна.

Отроку не нравилось, что какой-то смерд с ним, княжьим дружинником, говорит без должного почтения. Осадить бы мужлана, да княжич с боярином могут его сторону взять.

— Живешь ты как у Бога за пазухой, — укорил он Михну. — Мясо, вишь, тебе прямо на тарели несут.

— Эх, — вздохнул ловчий. — Принесли на тарели, да края обгорели.

— Не тарарусьте, — вмешался Варяжко. — Смерклось уж. Княжичу на покой пора, а вы с дичью вожжаетесь. Когда печь-то ее?

— Нести много, — сказал дружинник.

— А все нам к чему? По утице на человека, и ладно. А от двух десятков, чай, не надсадишься.

— Так ведь утро еще впереди, — пытался настоять на своем отрок, имея мысль подлую — отмстить языкастому смерду, не оставив ему ничего. Михна это хорошо уразумел, и еще не всех вынули уток из перевеса, как он стал лыком связывать готовых в пук. Делал скоро, сноровисто, цепляя уток петлями за головы. Нанизав огромную связку, положил ее перед Варяжкой:

— Вот, господин, двадцать пять утиц. На здоровье тебе и княжичу нашему.

— Утром забеги, — сказал Варяжко Михне. — Зачтем в дань тебе. Дам бересту для данщика.

— Спасибо, спасибо, боярин, — закланялся Михна. — За твою доброту спасибо. Забегу.

Костер горел большой и жаркий. Несколько отроков принялись из принесенных уток готовить походный ужин.

Святополк прошел в околоченную свежими кольями огорожу, прилег на свою подкладу, голову примостил на седло. И стал смотреть в небо на звезды. Ему хотелось тишины и покоя, но вскоре туда пестун пришел. Присел рядом:

— Ты не спи, Святополк. Ужин изготовят, поешь и тогда почивай.

— Варяжко?

— Ась.

— А звезды кто на небо насыпал?

— Всевышний, Бог. Он всю эту красоту сотворил.

— А для чего?

— Чтоб люди радовались и помнили о нем. Чтоб им ночью звезды путь указывали, светили.

Варяжко, как мог, отвлекал княжича от сна, чтоб не уснул голодным.

— Вот так, как ныне мы почивать станем, твой родной дед, князь Святослав, всегда почивал.

— Всегда-всегда на седле?

— Всегда под себя подкладу, а в головах седло. Храбрый был человек Святослав, в походке легкий, как барс. Возов за собой не возил, ни котлов, ни брашна.

— А что же ел? — удивился Святополк.

— А что Бог посылал, как нам ныне. Неприхотлив был твой дед, конину ли, зверину испечет на углях и ест.

— А я могу быть таким, как он?

— Можешь. В тебе его кровь течет. Дай Бог тебе таких же счастливых ратей и славы громкозвучной. Но ради того не надо бояться поту, сынок, бегать от трудов.

Добился-таки своего Варяжко — княжич не уснул, дождался зажаренной на костре утки.

После сытного ужина Варяжко скоренько уложил всех почивать. Княжича корзном прикрыл, а отроку Тальцу велел негромко сказку или былину сказывать, пусть княжич засыпает и приятно, и с пользой.

Смотрит Святополк на мигающие звезды, слушает тихий голос Тальца, и вот уж кажется ему: в небе Кощей Бессмертный летит вслед за Вороном.

А Талец говорит тихо, загадочно, убаюкивая и раззадоривая, пугая и успокаивая:

— …Хватил Кощей тугой лук, натянул тетивочку шелковую, вложил стрелочку каленую. Стрелил-то в черна Ворона. Стрелил — не попал в его. Зашел он опять во белой шатер, так эта стрела назад воротилася, пала ему в буйну головушку. Облился он кровью горячею, пришла тут Кощею горькая смерть…

И вот уж княжич сам видит черного Ворона. Глаза у Ворона горят точно уголья, злое дело умышляет он. Княжич тянет стрелу из тула, вскладывает ее на тетиву тугую. Целит Ворону прямо в голову. И лишь пустил стрелу каленую, как Ворон закричал страшным голосом и оборотился в смерда Михну. Схватывает он на лету стрелу каленую и пускает ее прямо в княжича. «Не смей, смерд! — кричит Святополк со страхом и возмущением. — Не смей! Я княжич твой!» Но стрела летит ему прямо в голову, он видит ее. Он голову влево отклоняет — и стрела влево отклоняется, он голову вправо — и стрела туда же. И ударила она ему больно и звонко прямо в правое надбровье. Закричал княжич и… проснулся.

Голова его с седла съехала, и лоб холодит стремя железное, выскочившее из-под подклады. Святополк тихонько сунул стремя назад под подкладу, голову опять на седло примостил, натянул корзно до подбородка.

Прислушался. Спят кругом отроки, кто сопит, кто всхрапывает во сне. За огорожей костер потрескивает, фыркают невдалеке кони. Сторожей не слышно, — видно, наговорились, подремывают у огня.

Ночь глубокая, тихая. Долго не может успокоиться княжич после жуткого сна и даже засыпать боится. А ну как все повторится сызнова! «…Так эта стрела назад воротилась, попала ему в буйну голову», — вспоминает он голос Тальца. «Но ведь то про Кощея», — успокаивает себя княжич, но необъяснимая тревога мучает его, не дает уснуть.

 

Я с себя начну…

На том месте, где стоял Перун, начали рубить церковь Святого Василия. А там, где когда-то толпа язычников требовала у варяга-христианина отдать сына в жертву Перуну и, не получив оного, убила и отца и сына, приказал Владимир Святославич заложить храм Рождества Богородицы. Когда он рассказал о погибших отце и сыне митрополиту Михаилу, тот отвечал:

— Эти Феодор и Иоанн — мученики за веру и достойны быть первыми святыми на твоей земле, князь. И то, что ты храм ставишь на крови их, зачтется тебе деянием богоугодным и священным.

В Новгород великий князь не имел возможности отправиться для крещения славян, надо было следить за сооружением храмов в Киеве. Кроме того, он отправил в Царьград Жидьберна звать византийских каменных дел мастеров для строительства храма из камня.

— Первым делом посети царей, — наказывал посланцу Владимир. — Им захочется знать о жизни их сестры. Скажи, что она у нас окружена уважением и любовью. Что все слава Богу. Вот через них и о мастерах слово закинь, чтоб посоветовали добрых каких. Они ныне к Русской земле весьма уважительны после того, как наш воевода Олег разгромил Фоку, возмутителя ихнего.

В Новгород Владимир послал гонца к своему стрыю Добрыне с просьбой явиться в Киев вместе с сыном Константином. И когда они прибыли, рассказал им, как крестили киевлян.

— Надо и в Новгороде такое учинить.

— С ними труднее будет, — сказал Добрыня. — Забыл нрав их?

— Помню. Но именно поэтому сломить их надо. Новгород — второй город на Руси после Киева, его и крестить надо следом за Киевом. Тем более у вас уже и христиане есть, и храм Преображения Господня.

— Храм-то есть, и христиане есть, но ведь живут как на угольях. Того гляди, храм подпалят и христиан перебьют. А теперь услыхали, что киевляне в новую веру перешли, того боле расшумелись. Волхвов как грибов объявилось, мутят народ. Нет, князь, новгородцев, как щенят, в воду не сунешь, разве что палкой или железом загонишь.

— Как бы ни было, стрый, на тебя уповаю. Ну, а чтобы ты силой божественной заручился, завтра же попрошу митрополита крестить тебя с сыном. Поди, ты-то не упрешься?

— Я с рожденья твоего с тобой пуповиной связан, Владимир. Сам князь Святослав меня к тебе в пестуны определил, как же я стану упираться? Вот и Константин, твой брат сродный, слуга твой до скончания живота.

Крестили Добрыню с сыном в храме Святого Илии, построенном еще при Игоре. Обряд этот почтили присутствием великий князь Владимир с молодой женой Анной и по совету митрополита назвались крестными родителями новообращенных. Над чем Добрыня после нет-нет да подшучивал: «Родился я ране родителя своего».

После крещения Добрыни великий князь зашел к митрополиту, тот благословил его.

— Собираюсь я послать людей крестить новгородцев, святый отче. Надеюсь, ты назначишь туда иереев?

— А как же, сын мой? Епископом туда я благословляю отца Иоакима.

— Но (ж один не управится. Новгород, как и Киев, велик.

— Знаю, сын мой, пошлю с ним еще отцов Неофита, Феодора, Стефана и еще нескольких подберу. Для такого богоугодного дела я бы и сам туда поехал, да уж староват.

— Нет, нет, святый отче, ты здесь мне нужен. Хочу при храме Святого Илии училище открыть для юных отроков.

— О-о, Владимир Святославич, сколь прекрасна мысль твоя! В этом святом деле Церковь будет главным твоим поспешителем. С учителем трудно не будет, я помогу, но вот с учениками возникнут препоны. Знаю, многие родители отчего-то боятся детей в ученье отдавать.

— А я с себя начну, святый отче, первыми учениками своего сына Мстислава пришлю и брата сродного Константина. Тогда пусть кто попробует не отпустить своего отрока.

— Прекрасно, прекрасно, сын мой, благословляю тебя на труд сей. С Богом в сердце ты во всех деяниях преуспеешь.

Митрополит осенил князя крестом и дал приложиться к нему устами.

Собрав к себе на совет ближних бояр и воевод, Владимир поделился своей радостью: дескать, при храме будет училище, однако присутствующие не разделили его чувств. А Волчий Хвост, почесав в бороде, молвил:

— А на што нам оно? Жили без училищ, и пращуры наши без них обходились.

— Вот-вот. Они пням молились и нам тому следовать?

— Зачем пням. Теперь вот окрестились, с Христом молимся.

— А по книге молитву прочесть сможешь?

Волчий Хвост пожал плечами:

— На то иереи есть, чтоб по книге читать.

— А ты, значит, темнее иерея желаешь быть? Ну так будь. А вот отрока своего пришлешь в училище.

— Но почему я, великий княже? Чем я хуже других?

— Но я и сам Мстислава туда, посылаю. Добрыня Никитич своего сына Константина шлет.

Добрыня, впервые услышавший, что он «сына шлет», закряхтел от этой новости, но смолчал.

— Ну, если там княжич будет, — сдался Волчий Хвост. — Пошлю своего оболтуса. Одного, поди, хватит?

— Пошто одного? Посылай всех. Сколько их у тебя?

— Трое.

— Вот всех троих и шли. Да не хмурься. Выучатся отроки грамоте, станут великомудрые греческие книги перекладывать на родной язык, других учить. Светом знания осветят отчину, глядишь, и тебя, дурака, впишут в вечное поминание. И потом, не вечно же нам у Царьграда иереев просить. Своих ростить надо, русских.

Князь обвел собравшихся строгим взором, заключил твердо:

— Это не одного Волчьего Хвоста касаемо. Всем слать отроков в ученье, сам буду по росписи проверять. Кто укрывать станет, виру будет платить в мою казну.

— А велика ль вира? — полюбопытствовал Путята.

— Девять гривен, не менее.

— Ого-о!

— Но я собрал вас, братия не только об ученье говорить. То будет своим чередом. Я вот призвал наместника новгородского Добрыню Никитича. Надо новгородцев крестить, и хотя там есть уже христиане, однако их мало. Большая часть народа в язычестве пребывает и на христиан зло копит. Чтобы пресечь усобицу меж своими, надо ехать и крестить всех от мала до велика. Я говорил с митрополитом, он отпускает в Новгород почти всех иереев для этого дела.

— Одних их пускать туда нельзя, — возразил Путята. — Новгородцы, чего доброго, утопят их в Волхове.

— Я знаю. Добрыня возьмет мою дружину. А ты, Путята, отправишься в Ростов, возьмешь ратников оттуда.

— А что, в Новгороде дружины нет?

— Дружина-то есть, да разве она пойдет против своих?

— А почему именно ростовцев-то брать?

— Потому что ростовцев с новгородцами всегда лад не брал. Упаси Бог, чтоб до крови не дошло, но если дойдет до сечи, на ростовцев только и можно положиться.

— Неужто до драки дойдет, Владимир Святославич?

— А что? В Новгороде берег на берег ходит, а тут киевляне с ростовцами да иереями явятся. Чужие. Быть преобязательно. А Перуна свергать — без крови не обойдется.

— А может, не трогать Перуна-то, пусть тешатся кто хочет.

— Нет, Перуна в Волхов сразу же. И как народ окрестите, закладывайте храм немедля. Епископом туда Иоакима митрополит благословил.

До темноты просидели бояре и воеводы у великого князя и еще на ужин остались, потому что не любил Владимир Святославич пить и есть в одиночестве, говоря: «У одного хлеб в горле застревает, а со товарищи и ворона за мед пролетит».

 

Новгородский упор

На Торг новгородский любые вести сорока на хвосте приносит. Не успел Добрыня окреститься в Киеве, как уже на Торге волхв Богомил, по прозвищу Соловей, возопил, взгромоздясь на бочку из-под полбы:

— Братия-а, наместник наш Добрыня продался в веру греческую. Изменил вере пращуров наших, той вере, с которой в сердце великий князь Святослав Игоревич громил и попирал врагов Перуна и Волоса.

На Торге народ в основном занятой, особливо кто продает товар. Ему и куны считать, и товар хвалить, и следить, чтоб бродни не стащили чего. Такой эти вопли слушает вполуха и в распрю не встревает. А тем более не побежит сломя голову чей-то двор громить, к чему обычно зовут такие «соловьи». И серьезный покупщик, явившийся на Торг за покупками, вред ли кинется очертя голову на разграбление чужого добра. Вот голь перекатная, бродни, ищущие, где что плохо лежит, — эти всегда готовы и поорать и пограбить.

Но зато на другой стороне Волхова дела шли посерьезней. Оно и понятно, здесь народ подымал сам тысяцкий Прокл Угоняев. Все началось со двора его, где Угоняев пировал с боярами новгородскими. Здесь за самого великого князя принялись, потому что обидно было новгородцам: Владимир-то их воскормленник.

— Вскормили, вспоили его, а он те р-раз в кого преобразовался, — возмущался Угоняев.

— И не говори, Проша, змею вскормили, змею подколодную. Сказывают, он Перуна киевского собственной рукой рубил. А? Это как сердцу выдержать?

— Но мы нашего Перуна не дадим в обиду. Здесь он, князюшка, шею себе своротит. Это ему не над Киевом изгаляться.

— А что, братья, не отложиться ли нам от него? А? Ныне причина важная явилась. Изменил нашей вере — и тю-тю, пусть отправляется к грекам.

— А как с Вышеславом быть? Он же сын его.

— А что Вышеслав? Думаешь, ему шибко по сердцу кажин год Киеву по две тыщи гривен отсылать. Он рад будет такие куны в городе оставить.

— А Добрыню-наместника вон из города, раз вере изменил.

— Слыхать, на Торговой стороне уж попы грецкие ходят, всех смущают, в свою веру зовут.

— Братья, а что ж мы глядим-то, ворон зевлами ловим. Ихний храм-то у нас бельмом на глазу. Поджечь его — да и вся недолга.

— Зачем поджигать? Не ровен час, огонь на город перекинется. Раскатать его по бревнышку, да и все.

— Верна-а-а! Давай, Угоняй, говори, что да как!

— А посадник-то Воробей Стояныч, он же Добрынину руку держит.

— Не надо нам Воробья. К кобыле под хвост его! Мы Угоняя в посадники выберем. Верна, братья?

— Верна-а! Угоняй, говорят тебе, распоряжайся!

С того и пошло. Кинули клич по краю: «Кто вере славянской привержен, подымайся на хулителей ее!» Бирючи носились по улицам, стучали батогами в ворота: «Эй, подымайся за веру отцову!»

С Торговой стороны весть пришла, что Добрыня с киевлянами уже под городом.

— Разобрать мост, — приказал Угоняй.

Ломать — не делать, сердце не болит. Кинулись одни мост разбирать, другие храм Преображения раскатывать. Искали иерея Преображенского, хотели утопить, но не нашли. Где-то спрятался, окаянный, может, на Торговую сторону убег.

Толпа взъяренная, накаленная, искру кинь — вспыхнет. И кто-то нашелся рьяный, кинул:

— На поток двор Добрыни-изменщика!

— На поток! На поток! — подхватила толпа, готовая крушить, рубить, душить и грабить.

Налетели на ухоженный Добрынин двор, выломали ворота, двух кобелей-цепняков, кинувшихся на людей, проткнули сулицами. Слуги, напуганные ревущей толпой, разбежались, попрятались. Хозяйка — жена Добрыни — не захотела ни бежать, ни прятаться, горда была: «Перед мизинными не хочу клониться». О бабу меч марать не стали, задушили подушкой. Искали семя Добрынине — сына, не нашли. Дом разграбили, растащили добро, весь двор, что снегом, усыпан стал пухом из разорванной перины. Были охотники поджечь осиное гнездо, но сотские не дали бережения ради: долго ль до беды. Красный петух не станет спрашивать, за какую веру стоишь, всех под одну гребенку причешет, по миру пустит.

А на той, на Торговой, стороне ратники — ростовцы по приказу Путяты скрутили Богомила Соловья. Тот так свирепо отбивался, что некоторым руки обгрыз, чем и заслужил приговор скорый и жестокий: «Утопить поганца!» Потащили к Волхову, заткнули тряпкой глотку богохульнику да налетели на епископа Иоакима.

— Стойте, стойте, — вскричал он. — Куда?

— Топить.

— Не сметь! — вскричал густым басом епископ.

— Но он же поносит веру христианскую, твою веру, святый отче.

— Он не ведает, что творит. Отпустите его.

— Отпустить? Нет уж. Пусть тысяцкий решит.

А меж тем тысяцкий Путята отбирал из ростовцев самых молодых и отчаянных. Велено было всем в бронях быть, с мечами и ножами. К ночи полтысячи воинов было отобрано. Собрали все лодии по берегу, согнали в одно место. Перед тем как сажать дружину в лодии, Путята выступил с наказом:

— Тот берег супротив князя и веры его поднялся. Нам надо наказать смутьянов, привесть в повиновение. Поменьше крови, побольше шишек. Дабы в темноте своих не побить, всем на шеи белые рушники повязать. Я буду с вами, слушаться только меня.

Перед самым отплытием отрада Путяты на берегу появился Добрыня:

— Заходи сверху крепости. Только что оттуда воротился мой лазутчик, он сказал, что тысяцкий Угоняй ездит верхом по городу и кричит: «Лучше нам умереть, чем дать своих богов на поруганье!» Первым делом хватай Угоняя и всех его поспешителей. Вяжи их и отправляй сюда ко мне. Лишим бунт головы, он сам погаснет. С тобой вот Олфим пойдет, покажет двор Угоняя. Я заутре снизу зайду, если тебе тяжело станет.

Прежде чем переправляться, зашли далеко вверх против течения, потому как наверняка взбунтовавшиеся ждали нападения у моста, со стороны Торга.

А отряд пешим уже подошел к верхним воротам крепости.

— Кто такие? — раздалось с приворотной вежи.

— Ослеп? Свои. Вам в подмогу.

— A-а. Это хорошо, это в самый раз.

Заскрипев, ворота открылись. Приворотную стражу тут же повязали, в воротах поставили своих.

Ночью Угоняй уже не ездил по городу, а, собрав у себя в доме вятших людей, спросил: «Как быть дальше?» Все понимали, что против великого князя им не устоять, а поэтому надо искать союзников.

— Надо послать во Псков, это наш младший город, он всегда поддержит.

— И ладожан подымать надо.

— А я думаю, надо отложиться от Киева. Что ни год — две тыщи гривен ему отдай. А за что?

Угоняй, сам того не ведая, облегчил ростовцам захват своей усадьбы, с вечера распорядившись запереть цепняков в сарай, чтобы вятшие свободно в дом проходили.

И у него глаза на лоб полезли, когда он увидел на пороге Путяту. Не менее тысяцкого были поражены и вятшие, сидевшие по лавкам.

— Мир честному дому, — сказал Путята? — Как славно, что все в сборе. Ни за кем бегать не надо.

А из-за его спины чередой появлялись воины, заполняя горницу.

— Что ж вы без посадника вече затеяли, — продолжал Путята, подходя к Угоняю. — Нехорошо, нехорошо.

— Эй, кто там! — вскричал наконец Угоняй, обретя дар речи. — Петрила, почему пустил чужих?

— Ах, это был, оказывается, Петрила. Зря зовешь его, Угоняй, он засунул себе в рот кляп, не хочет говорить. А вы, я вижу, тут шибко разговорчивые собрались.

И неожиданно, оборвав себя на полуслове, Путята приказал:

— Вязать всех!

Вятшие повскакали с лавок, но тут же были похватаны ростовцами.

— Люди-и-и, — заорал кто-то из них. — Измена-а, лю…

Ему заткнули рот, а заодно заткнули и остальным.

— Всех на берег и к Добрыне, — приказал Путята.

Услыхав это, замычал, завыгибался связанный Угоняй, пытаясь вытолкнуть изо рта кляп.

— Ишь как обрадовался, — съязвил Путята. — Живо, живо на берег голубчиков.

Никто из связанных вятших не хотел идти своими ногами. Их ростовцы ставили, а они валились либо на лавки, либо на пол, решительно мотая головами: не пойдем.

— Ну что ж, — вздохнул Путята. — Волоките их как падаль, чай, не князья.

И ростовцы поволокли вятших за ноги. Просчитав затылками или носами все порожки и ступеньки, многие обрели ноги и согласились идти. Лишь Угоняй продолжал извиваться, дергаться и мычать.

— Да тресните вы его по башке.

Угоняя треснули, он успокоился. Затих. И его пришлось тащить как мешок с пшеном, кинув на плечо ражему ростовцу.

И хотя захват Угоняя с вятшими прошел вроде тихо, однако шила в мешке не утаишь. Видно, кто-то из слуг разнес по улице эту весть. И вот уж забегали сотские, десятские, скликая свои сотни и десятки, да не с пустыми руками, с оружными.

Пришлось ростовцам взяться за оружие. Поскольку их оказалось намного меньше, чем новгородцев, Путята приказал держаться кучно, успев послать человека к Добрыне: «Поторопи его, скажи: нам туго».

Добрыня высадился со своей дружиной ниже по течению и велел зажечь крайние дворы. Огонь, которого пуще всего боялись новгородцы, сразу отрезвил их.

— Братцы, пожар!

Все кинулись врассыпную: кто тушить пожар, кто спасать свой двор. К Добрыне явились выборные с повинной и просьбой не дать заняться всему городу.

— Прости нас, Добрыня Никитич, нечистый попутал.

— Ваш нечистый у меня в порубе уже сидит.

Пожар тушили всем миром, даже иные ростовцы помогали воду таскать. Еще тлели головешки, когда Добрыня велел собирать сызнова раскатанный храм.

Мало того, киевляне начали рубить и разбивать идолов. С Перуном то же решили сотворить, что и с киевским. Его свалили, поволокли к реке. Вслед бежали плачущие женщины, умоляли Добрыню:

— Пожалей бога нашего, Добрыня Никитич! Не гневи его.

— Какой он бог, если вас оборонить не смог.

Так и сбросили Перуна в Волхов, он поплыл вниз и, доплыв до мостовой опоры, зацепился за нее. Народ закричал, завыл:

— Не хочет, не хочет нас покидать!

Эта история с зацепкой, по рассказам очевидцев, разрослась до того, что многие клялись, что Перун-де кинул палицу на мост. Хотя ничего он и не кидал, а это киевляне, взобравшись на опору, отталкивали идола баграми. Но нашлись такие, кто слышали даже, что сказал Перун, кидая палицу: «Это вам, славяне, чтоб драться вам меж собой до скончания града вашего».

Немедленно во все концы Новгорода помчались дружинники и бирючи сгонять народ к реке — креститься. Но если в Киеве всех гнали гуртом без разбора, то здесь епископ велел разделить мужчин и женщин. Стыда их ради…

Пусть мужчины раздеваются и идут в воду выше моста, женщины — ниже. Отец Стефан и Неофит должны были крестить женщин, а сам епископ — мужчин.

— Тут кое-кто упирается, говорят, что уже крещеные.

— Проси крест показать. Коли с крестом, отпускайте. Мы уж сотни две окрестили. А креста нет, пусть лезет в воду. Ну, сыны мои, починайте с Богом. Не томите народ.

Лишь к вечеру, улучив момент, Добрыня смог выбраться на свое порушенное подворье, хотя ему уцелевшие челядинцы давно сообщили о случившемся. К его приходу челядь немного прибрала двор, собрала пух и перья. Хозяйку убитую приодели, положили в светелке на стол, накрыв корзном.

Добрыня подошел к столу, долго стоял около любезной подруги своей, шумно сглатывая слюну, силясь не заплакать. Но горе подкатывало к горлу, давило грудь. И, вспоминая, как звал его в Киев с сыном князь, благословлял Владимира: «Господи, не ты ли надоумил моего сыновца звать нас обоих, не зов ли этот спас от смерти неминучей моего Константина». Челядь, понимая состояние господина, оставила его одного с покойницей.

На следующий день Добрыня хотел казнить Угоняя с его сообщниками, но епископ Иоаким решительно восстал против:

— Нет, не хочу начинать служение граду сему с крови. Не хочу!

— Но, отец святой, они же убивали наших близких, не щадили.

— За то Бог им судья, сын мой, а мы… а ты, как христианин, учись прощать и врагов своих. А я пойду в поруб к ним, уговорю их, смирю, найду к их сердцу путь.

— Они тебя слушать не станут, отец святой.

— Станут, сын мой, станут. Я на то в твой град митрополитом и прислан, дабы отворять уши неслышащим и отверзать очи невидящим. Стану молить за них, услышат.

Через несколько дней, когда возмущение в Новгороде улеглось, а храм Преображения Господня был восстановлен, Путята отпустил ростовцев домой, а сам с киевлянами отправился в Киев, оставив в памяти новгородцев зарубку жестокую: «Путята крестил нас мечом, а Добрыня — огнем».

Не оставил никакой зарубки лишь епископ Иоаким, изо всех сил стремившийся примирить враждующих, простить согрешивших, умилостивить жестокосердных. Сеющий добро из памяти скоро выветривается…

 

Первое училище

Путята, воротившийся из Новгорода, рассказал князю, как крестил там народ. Рассказывал с шутками, весело и даже лицедействовал, изображая то одного, то другого новгородца.

Владимир тоже смеялся, глядя на это представление, но когда рассказ кончился, посерьезнел, даже помрачнел. Вздохнул:

— Смех смехом, но ничего веселого впереди не видно.

— Это отчего же, Владимир Святославич?

— То, что окрестили Киев с Новгородом, — это хорошо, но ведь это еще не вся Русская земля. На всю землю и трех моих жизней не хватит. Моим правнукам труда и пота еще достанется. Язычники не скоро переведутся, ох не скоро. Добрыню-стрыя моего жалко, осиротел старик. Моя вина, что позвал его из Новгорода, был бы там, может, все обошлось бы.

— А он, напротив, думает, что тебя Бог надоумил с сыном его позвать. Приехал бы без сына, того б вместе с матерью убили.

— Что верно, то верно — все в руце Божьей. Однако придется Константина назад отправлять, к отцу. Тяжело стрыю будет одному в доме, пусть хоть сын веселит его. До князя Константину рода не хватает, но посадником я его сделаю, коль доживу, как-никак он брат мой сродный.

— А где сейчас Константин-то?

— В училище.

— В каком училище?

— Вот те раз, о чем я тогда говорил перед походом вашим на Новгород? Анастас их учит, иногда и сам митрополит там бывает.

— А где они?

— А при храме Святого Илии. Мы с митрополитом решили при каждом храме учеников держать, учить их, как нести закон Божий в народ. Одно худо, матери их волчицами воют по ним, словно хоронят.

— А коли их домой отпускать каждый день после учения?

— Нельзя, Путята, нельзя. Их родители хоть и окрещены, но духом еще язычники. Вот и смекни, в училище им будут закон Божий вдалбливать, а дома велят в Перуна да Волоса верить. Кто из них вырастет? Нет, в училище они должны и спать, и есть, и душой крепнуть. Вырастут, выучатся, в вере окрепнут, тогда их никакая мать-язычница не своротит с пути истинного. Сами станут нести слово Божие людям. Вот такие нужны Русской земле. Тысячи, десятки тысяч таких.

— Ты, помнится, и своего сына Мстислава туда определил. В иереи хочешь его?

— Нет. Он рода княжьего, его стол ждет. А в училище послал его, чтоб грамоте выучился. Читать, писать, да и молиться, как истый христианин. Кормилец чему выучит? Из лука стрелять да на коне скакать. А училище… Вот пойдем-ка, сам увидишь.

Они вышли из дворца и, миновав ворота, направились к храму Святого Илии, находившемуся неподалеку.

Встречные, узнавая князя, низко кланялись. Владимир кивал в ответ доброжелательно:

— Спаси Бог тебя, муже… Спаси Бог тебя, дева…

А Путята допытывался:

— А как же остальные твои сыновья, Владимир Святославич? Мстислава в ученье отдал. А те как же?

— И тех велю учить. В каждом городе велю строить храмы, и первыми учениками при них пусть станут княжичи с кормильцами. Тогда ни одна мать не кивнет на меня: «Наших отбираешь от нас, а своих лелеешь». Княжич должен все пройти — и коня, и меч, и книгу с молитвой. Вон Рогнеда к Ярославу уже трех иноземцев приставила, языкам чужим учить. Умница.

Они вошли в просторную светелку, где за большим длинным столом на лавках сидело десятка два отроков. Занимался с ними Анастас. Увидев входящего князя, Анастас сказал повелительно:

— Встаньте, отроки. К нам пожаловал великий князь Владимир Святославич.

Ученики встали, отложив перья и писала.

— Ну здравствуйте, отроки, — сказал князь, обходя вкруг стола. Остановился возле Мстислава, сидевшего с краю; взъерошил ему волосы, спросил:

— Чему научился, сын?

— Кириллицу выучил.

— Молодец. А сейчас что учили?

— Молитву ангелу-хранителю.

— Ну-ка прочти.

— Прямо сейчас? — удивился мальчик и взглянул вопросительно на учителя. — Отец Анастас, можно?

— Раз князь просит, сын мой, читай. Тем паче он твой родной отец.

— Ладно, — согласился Мстислав и, сморщив лоб, видимо вспоминая, начал не спеша: — «Ангел Христов святый, к тебе припадая, молюся, хранителю мой святый, приданный мне на соблюдение души и телу моему грешному от святого крещения, аз же своею леностью и своим злым обычаем прогневах твою пречистую светлость и отгнах тя от себе всеми студными делы: лжами, клеветами; завистью, осуждением, презорством, непокорством, братоненавидением и злопомнием, сребролюбием…»

На лице Владимира отразилось нескрываемое удовлетворение. Владимир взглянул на Анастаса, встретился с его взглядом, исполненным гордости за ученика, кивнул ему поощрительно, мол, славно научил отрока. Тот взглядом же ответил: стараюсь, князь.

А Мстислав меж тем, словно палочкой по заплоту, отстукивал:

— «…молюся, ти припадая, хранителю мой святый, умилосердися на мя, грешного и недостойного раба твоего Мстислава, буди мне помощник и заступник на злато моего сопротивника, святыми твоими молитвами, и царствия Божия причастника мя сотвори со всеми святыми всегда, и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь».

Мстислав глубоко и жадно вздохнул, словно читал молитву на одном дыхании.

— Ай молодец, сынок, — сказал Владимир с искренним удовлетворением. — Порадовал отца, порадовал.

И неожиданно поцеловал отрока в макушку. Тот дернулся, залился румянцем, видно, застыдился товарищей.

— Ну а как наш Константин Добрынич? — спросил Владимир, подходя к своему сродственнику.

— Он тоже успешник, — сказал Анастас, — особенно в писании.

— Читать? — спросил мальчик, поднимая глаза на князя.

— Не надо, сынок. Я верю, что ты успешник. Я ведь за тобой пришел.

— За мной?

— Надо тебе, Константин, домой ехать к отцу.

— Домой? В Новгород! — радостно воскликнул мальчик и чуть не подпрыгнул от восторга. — А когда?

— Завтра же отъедете с кормильцем. А ныне досиди уроки.

— Спасибо, князь. Великое спасибо, — лепетал отрок, решивший, что князь по своей милости отпускает его. А он так соскучился по дому, по матери, по отцу.

Когда они вышли из училища, князь вздохнул горько:

— Язык не повернулся сказать ему.

— И правильно, Владимир Святославич, успеет еще наплакаться. Зачем ему дорогу омрачать? Пусть хоть в пути еще порадуется, может, это будет его последняя детская радость. И не надо говорить. И кормильцу его тоже. Приедут в Новгород, узнают.

На том и порешили. Так и отправился Константин в Новгород веселый, смеющийся. Кто же не радуется, к отчему дому направляясь?

 

Бабка Буска

Грамота от великого князя Владимира Святославича, присланная в Туров княгине Арлогии, советовала без промедления крестить весь город.

— Великий князь забыл, что для крещения нужны священники и добрая дружина. Ни того, ни другого у нас нет.

— Но он говорил, что-де сама княгиня когда-то служила в монастыре, — отвечал течец великокняжеский, — что-де она знает.

— В монастыре я была ребенком и скорее воспитанницей, чем монашкой, когда меня оттуда выкрали воины Святослава. И в таинстве крещения смыслю не более самого великого князя.

— Но Туров невелик город, это не Киев, и он рассчитывал, что его можно уговорить на крещение.

— Я слышала, Добрыня уговаривал новгородцев на крещение огнем и мечом. Такое не по мне. Передай это великому князю. Пусть шлет епископа, а уж он пусть и обращает народ в греческую веру. Я для этого не гожусь.

Еще по дороге в Туров, проезжая по землям дреговичей, княгиня убедилась, что о греческой вере здесь и слышать не хотят. Здесь, среди лесов и болот, почти у каждой вески есть свои святые места — где старый дуб, где дикий камень, а где и озеро, — которым и молятся дреговичи. В них верят и несут им свои нехитрые дары: жито, мед, а то и какую-либо живность. Чтут Перуна и Волоса, празднуют свои праздники — коляды, масленицу, Ивана Купалу. Что им Греция, о которой иные и слыхом не слыхивали.

Сразу по приезде в Туров дворский Никита принялся подновлять изрядно обветшавший княжеский дворец. Велел крышу перекрыть, крыльцо новое изладить, старое уж сгнило и вид являло жалкий. Из лесу натаскали лесин сосновых, подновляли заплот, огораживавший город. Хотя старожилы что-то не помнили про печенегов: «Куда им до нас через леса и болота».

— Ну не от печенегов, так от зверья надо огорожу иметь, — отвечал Никита и распорядился бревна, которые в заплот шли, сверху хорошенько заострить, ворота железом оковать.

Варяжко занимался с княжичем, обучая его воинским хитростям: из лука стрелять, мечом рубить, копье метать, щитом от встречного удара закрываться, а главное — в седле крепко сидеть.

— Твой дед, князь Святослав, почитай, всю жизнь в седле провел, в пятилетнем возрасте битву с древлянами почал, кинув в их сторону копье, — рассказывал Варяжко Святополку. — Силен и искусен был в ратном деле твой дед.

— Искусен, а погиб, — вздыхал Святополк.

— Смерть на рати для воина — лучший исход. Но зато сколько побед было за ним. Болгары, хазары, касоги — все были им побеждены. И грекам немало хлопот доставил. А погиб в порогах, прикрывая отход Свенельда. За то и презираем был в Киеве Свенельд до самой смерти.

— За что?

— Так ведь князя бросил, не защитил. Хотя и говорил, что Святослав сам приказал ему отходить, но кто воеводе верит? На его совести не только гибель Святослава, но и ссора Ярополка с Олегом. Он, Свенельд, кинул нож кровавый меж братьями.

Такие разговоры, то и дело возникавшие меж ними, убеждали княжича, что Варяжко остается верен памяти отца его, великого князя Ярополка Святославича, и оттого испытывал к пестуну почти сыновьи чувства, заставляя часто повторять историю гибели родителя. И эти повторы усиливали его неприязнь к ныне здравствующему великому князю Владимиру Святославичу, холодили сердце мыслью недоброю: «Ужотко вырасту…»

Часто, седлая коней, выезжал княжич в сопровождении пестуна и нескольких отроков знакомиться с окрестностями. Скакали вдоль Припяти до вески Погост, а то и в. другую сторону — до Верасницы.

Однажды, уже поздней осенью, когда с неба и снежком нет-нет да посыпало, застигла их на обратном пути от погоста снежная буря. Дуло встречь, снегом очи залепляло, ветер, жесткий и холодный, под шубы забирался.

Отрок Путша, наклоняясь с седла к княжичу, кричал:

— Стрибог осерчал на нас, надо молить его!

— А как?

— Надо кричать: «Стрибог, Стрибог, ты силен и могуч, ты хозяин туч, гони их — не на нас, для тебя у нас есть медовый квас, добредем домой, зачерпнем корцом, напоим тебя до пьяным-пьяна». Ну, князь, давай вместе.

И кричали все отроки и княжич с ними: «Сгрибог, Стрибог, ты силен, могуч…»

— Еще! — вопил Путша. — До семи разов надо.

И семь раз откричали путники свою просьбу Стрибогу, глотки понадорвали. Святополк в седьмой раз ужо только сипел. И удивительно, ветер и впрямь стих, и даже снег перестал валить, и впереди показался Туров.

— Умолили, уговорили, — больше всех радовался Путша. — Услыхал нас Стрибог, смиловался над нами.

Дивился и Святополк столь скорому отзыву бога ветров на их просьбу. А когда въехали в крепость, Путша исчез куда-то и вскоре воротился с корцом, протянул Святополку:

— Неси, княжич, обещанное Стрибогу, а то вдругорядь обидится. Да хмельного меду-то, хмельного ему, как обещали.

Святополк влетел в трапезную, как был, в шапке, в шубе, залепленной снегом.

— Батюшки светы, — всплеснула руками княгиня. — Поди, промерз весь?

— Меду-у, — хрипло вскричал княжич, требовательно взглянув на служанку, хлопотавшую у стола.

— Вот-вот, — отвечала та с готовностью, беря в руки глиняный кувшин.

Святополк потянул носом над горловиной:

— Это сыта. А мне хмельного надо.

— Сейчас принесу, — кинулась вон служанка.

— Сынок, ты разденься.

— Нет, нет, — мотнул головой княжич. — Я Стрибогу обещал меду.

Арлогия в удивлении вскинула брови. Явилась служанка с корчагой, налила княжичу полный корец. Он выбежал вон.

Путша, приняв из рук княжича корец, вышел с ним на средину двора и стал плескать из него вверх, крича радостно:

— Эй, Стрибог, пей! Пей, Стрибог! Пей!

Разбрызгав корец меду, подбежал к Святополку:

— Он просит еще, говорит: мало.

— Кто?

— Ну Стрибог же.

Святополк исчез за дверью и вскоре воротился с корчагой в руках. Так всю корчагу они и вылили богу ветров. Плескали из корца вверх и Путша и Святополк. Налетавший порывами ветер брызгами развеивал мед, а отроки радовались, что Стрибог принимает их жертву, хотя изрядно досталось и им самим: шапки были в меду и снег на шубейках сползал ошметьями, напитываясь хмельным медом.

А ночью княжичу стало плохо. Варяжко, спавший с ним в опочивальне, проснулся от хрипа, несшегося с ложа Святополка. Встревожился, позвал негромко:

— Святополк? Что с тобой?

Княжич не ответил, продолжал хрипеть и метаться на постели. Варяжко вскочил и, приблизясь к ложу, поймал рукой лоб отрока. И понял — у мальчика сильный жар, княжич без памяти. «Застудился, — подумал Варяжко, — надо будить княгиню».

Был вздут огонь, зажжены свечи, подняты служанки. Арлогия, придя в опочивальню сына, присела к нему на ложе, ощупала рукой лоб мальчика, прошептала испуганно:

— Боже мой, за что?

— Моя вина, княгиня, — вздохнул Варяжко. — Не надо было в Погост ездить. На обратном пути нас буря прихватила, а они еще с отроками кричать вздумали.

— Кричать? Зачем?

— Да Стрибога звали.

Служанка, стоявшая в дверях, молвила негромко:

— Надо бабку Буску звать, она все хвори знает. Травами и заговорами любую изгонит.

— Зови бабку, — обернулась княгиня. — Скорей зови.

Привели бабку Буску, маленькую, сгорбленную, седую старушку с пронзительными темными глазами. Она подошла к ложу больного, взглянула на него:

— Несите ко мне.

— Куда? — удивилась княгиня.

— Ко мне в мою избу.

— Это где же?

— А самая крайняя на посаде в сторону Верасницы.

— Бабушка, — взмолилась княгиня. — А нельзя ли здесь, во дворце?

— Здесь? — переспросила старуха и решительно молвила: — Здесь нельзя.

— Но почему?

— Здесь мне будут мешать.

— Кто?

— А все. И ты в том числе.

— Я? — удивилась Арлогия. — Но я же мать.

— Ты мать здоровому дитю, — сердито отвечала Буска. — А хворому дитю я мать. Ежели не согласна, то я…

— Согласна, согласна, — отвечала княгиня, обеспокоенная даже намеком на отказ старухи. — Никто тебе не станет мешать.

— Ну что ж, коли так. Вели твоим слугам сполнять все, что им велю. В своей-то избенке я б сама со всем управилась, а тут у тебя все на растопырку: ложе тут, поварня там, медовуша в другом месте. У меня-то дома все под рукой. Пока я схожу к себе за травами и зельем, пусть в поварне греют воду, сыту, растопят нутряного сала, достанут меду липового. И в опочивальню к хворому чтоб никто носу не совал, не мешал мне с богами разговор вести, хворь изгонять с дитенка.

И бабка: Буска поселилась в опочивальне княжича, удалив оттуда даже пестуна Варяжку. «Тебе тут делать нечего». Оставшись наедине с больным княжичем, старуха сняла с него сорочки верхнюю и нижнюю, кинула к порогу. Увидев нательный крестик серебряный, проворчала что-то себе под нос и, сняв его, кинула на подоконник. Затем, зацепив пальцем из плошки топленого нутряного жира, стала натирать больному сначала грудь, потом спину, бормоча под нос: «Поди прочь, хворь поганская, в леса, в болота, в дрягву плывучую, в дебрь дремучую. Оставь дите наше — красоту писану, сердцем незлобливу, мыслию добрей, всеми любимую».

Натирала столь долго, пока самой сил хватило. Натерев, укутала, укрыла княжича. Затем велела в поварне нагреть медовой сыты, едва ли не до кипения, и принести в корчаге. Заткнула горловину корчаги и укутала; в овчинную шубу. Затем из трав наготовила питья, уставила весь стол у окна пузырьками с зельем. Сама, сходя в поварню, изготовила на огне взвару из липового меда, добавив в него настой целебных трав. Воротившись в опочивальню, застала там княгиню, сидевшую на ложе сына.

— Сердце материнское тревожится, — сказала старуха. — А ведь уговаривались не мешаться.

— Это… мне сказали, что ты в поварне, я и пришла, чтоб одному ему не оставаться.

— Ну, коли пришла, то вели принести нам с десяток свечей, чтоб у нас тут не гасло по всем ночам, и пару шуб али тулупов, чтоб дольше взвар не остывал. Ну и с пяток свежих сорочек для хворого. Те вон, что сняла я, у порога лежат, забери их да вели выстирать в снеговой воде да высушить на ветру вольном. Она ведь, хворь-то, прилипчива, как жаба болотная, как змея подколодная.

Укутав горячую сыту и взвар в шубы, оставив в трехсвечном шандале гореть лишь одну свечу, бабка Буска постелила себе на полу тулуп у ложа больного. Потом, обойдя опочивальню и бормоча заклятия хворям, по нескольку раз плюнула в каждый угол и наконец улеглась.

Уснуть долго не могла, прислушивалась к дыханию княжича, уже после вторых петухов забылась чутким, тревожным сном. И тут же проснулась, заслышав, как заворочался на ложе княжич. Вскочила. Заглянула в лицо ему.

— Ты кто? — испуганно спросил отрок.

— Я бабка Буска, деточка. Не боись, я тебя лечить приставлена. Ведь ты ж пить хочешь. Верно?

— Угу.

— Вот и ладненько, — засуетилась старуха, раскутала шубу, где была корчага с ее снадобьем. — Ещет тепленькое, не остыло.

Налила кружку, поднесла княжичу, другой рукой голову ему приподняла.

— Пей, деточка, пей, милай.

Святополк пил, с трудом сглатывая.

— Горлышко болит? Да? Подоле в горлышке-то держи, детка. Пофырчи так вот. Вот-вот.

Едва напоив княжича, старуха пошла в поварню, подняла повара, приказал варить для хворого овсяную кашу и уху из свежей рыбы. Велела топить печь в опочивальне княжича.

— Ишь ты, Перун в юбке, — ворчал повар, но ослушаться не посмел.

Едва повеяло от печи теплом, как бабка, раскрыв княжича, взялась вновь натирать его, бормоча свои заклинания: «Поди прочь, хворь поганская…»

— Теперь, детка, повернись на спину, буду грудь тереть.

И натирала старательно, долго, почти до изнеможения.

Святополк смотрел на нее внимательно и наконец спросил:

— Почему тебя Буской зовут? Ты ж уж старая.

— Ой, деточка, — улыбнулась старуха, — Я ж не всегда такой была. Родилась, как мама сказывала, с рукавичку всего. А на дворе дождь бусой лил, мелкий, значит, как пыль, вот по дождю и назвали Буской. Отец недоволен был, что я родилась, ждал парня. Ну, а за мной, слава Сварогу, родился и парень, стало быть, брат мне. Ну Жданом и нарекли, потому как ждали. Кажному имени, деточка, своя причина есть. Кажному.

— Значит, и моему?

— И твоему, деточка. А как же? Ты ж не осевок какой, а князь. Святополк — это значит святой воитель. Да, деточка. Значит, это тебе от рождения определено. Не зря ж вон тебя пестун натаривает и из лука, и копья кидать. А ну-ка давай свежую сорочку наденем.

Старуха стала натягивать на отрока сорочку, он спросил:

— А где же мой крест, Буска?

— А эвон на подоконце, — отвечала бабка пренебрежительно.

— Зачем ты сняла его?

— А шоб не мешал.

— Но это ж Бог.

— Может, и Бог, но не наш, детка. Не наш, коли тебя от хвори не сберег. Наш главный бог — Сварог. Как у нас поется-то: «У бога Сварога деток много. Перун — сынок, Стрибог — сынок. И Дидо и Ладо тоже сварожата, потому как Сварог всего неба бог. Поклонимся Сварогу — главному богу, одарим медом и житом, что потом нашим нажито». Вот так-то, детка.

Буска опять тепло укутала княжича.

— А сейчас будем есть.

— Я не хочу.

— Надо, детка, надо. Не будешь есть, хворь не выгоним. Голод еще никого не вылечивал. А овсяная каша силу дает, детка. Поешь овса, возьмешь лук и стрелишь стрелой аж через Припять.

— И перелетит стрела?

— Как есть перелетит, детка. Конь-то откуда силу берет? С овса, детка, с овса.

Так с приговорками накормила-таки Буска хворого отрока. Потом дала опять лекарства выпить, горло выполоскать.

Когда рассвело, была потушена свеча, в оконце засветило солнце, пришла в опочивальню княгиня.

— Ну как?

— Слава Сварогу, — отвечала Буска, — хворь-то по углам разогнали, но сидит она еще здесь, сидит, злыдня. Те-то сорочки выстирали?

— Нет еще.

— Как же так? В них же злыдня эта таится. Скорее гнать ее надо, скорее. Вот лечила б у себя в избушке, сразу б выстирала. А у тебя слуг много, рук мало, княгинюшка. Не сердись.

— Я сейчас же распоряжусь. Встирают.

— Распорядись, милая, распорядись.

Арлогия прошла к сыну, присела на ложе, ласково погладила его по щеке:

— Что, сынок? Плохо?

— Сейчас ничего, — отвечал Святополк, тяжело дыша. — Ночью было плохо, что-то шибко в груди давило, хотелось проткнуть ее.

— Ты уж бабку Буску слушайся, сынок.

— Да уж слушаюсь, — отвечал княжич, вымученно улыбнувшись, — У бога Сварога деток много, Перун — сынок, Стрибог — сынок и Велес — скотий бог тоже сынок… — и повторил всю присказку, которую только что услышал от Буски.

— Это ж надо, — удивилась старуха. — Память-то, память какая у княжича. Сразу видать, княжьих кровей отрок.

Похвала старушечья более княгиню согрела, чем княжича. Арлогия никогда никому не говорила, но в душе твердо убеждена была, что если кто и достоин в грядущем великого княженья, то это ее сын — Святополк. Ведь его отец Ярополк был рожден королевой венгерской, законной женой Святослава. А Владимир? Рожден рабыней, наложницей Святослава. И теперь в его детях, рожденных от разных жен, есть и рабья кровь. А у Святополка не то что у названых братьев, этих самых Вышеславов, Ярославов, Мстиславов, у него королевская кровь. И он даже мог бы претендовать на королевскую корону, а уж на великокняжий стол ему сам Бог велел.

Так думала Арлогия, вознося своего единственного и любимого сына на недосягаемую высоту. Но только думала, никогда не произнося этого вслух, лишь лелея мысль дожить до сыновьего возмужания и тогда все ему рассказать.

Выздоравливал Святополк медленно. Бабка Буска применила все свои снадобья в лечении княжича, ежедневно по нескольку раз бормоча заклятия против хвори, и наконец-то добилась своего. Болезнь изгнали и из «деточки», и из всех углов его опочивальни, и даже изо всех сорочек, выстиранных в снеговой воде и высушенных на ветру.

Святополк выздоровел, но был столь слаб после болезни, что Буска и не помышляла об уходе: «Пока на ноги не поставлю, пока в седло не посажу дитятко, до тех пор не оставлю сердешного». Что ни говори, за время болезни привязалась старуха к княжичу ровно к сыну родному. Да и он привык, что у ложа его на тулупе лежит добрая, заботливая старушка, лечит, кормит, натирает, а ночью, когда и свеча погашена, сказки сказывает про леших, про кикимор, про Бабу Ягу Костяную Ногу. Жутко княжичу от тех сказок и сладко на душе.

— Расскажи про Лешего, Буска, как он водит?

— Я же сказывала вчерась.

— Расскажи еще.

— В лесу дремучем, в дебре колючей жил-был Леший, мохом обвешанный, — начинала в который уже раз бабка Буска, и княжич затихал, затаивался, вроде и дышать переставал, слушая сказку.

А меж тем зима набирала силу, студень перевалил уже за половину, замерзла река.

— Скоро коляды, — обмолвилась как-то Буска. — Славно бы было, детка, тебе и на улку выйти в праздник-то.

— А что такое коляды, Буска?

— Коляды — это… — замялась старуха. — Коляды — это когда колядуют.

— Как колядуют? Кто?

— Эх, дитятко, — вздохнула Буска сочувственно. — Не зря, видать, баяли, что в Киеве народ силодером в воду заганивали, а в Новегороде и огнем и мечом. В веру-то надо лаской, а не таской, дитятко. А про коляду как рассказать? Лучше показать.

И отправилась бабка Буска к княгине уговаривать ее, чтоб в колядки пустить ряженых в опочивальню княжича.

— Пусть поглядит, порадуется. А то ведь сколь недель уж, окромя мово колдовства, ничего не зрел дитенок.

— Ну что ж, пусть приходят, — согласилась Арлогия. — Но ведь их дарить чем-то надо?

— А как же, такой обычай.

— Скажи в поварне, пусть напекут с медом, с маком каких постряпушек.

Дивился княжич, когда бабка Буска стала натаскивать к нему в опочивальню постряпушки: пышки, ватрушки, пирожки.

— Зачем это?

— Годится, деточка, шибко годится. Погодь, узришь.

На следующий день за окном послышался шум, крики, бил бубен, заливалась дудка.

— Что это? — спросил Святополк Буску.

— Колядовщики, детка, пожаловали.

И вот с шумом ввалились колядовщики в опочивальню княжича. Впереди всех в вывороченной шубе «коза», за ней «дед» с мешком, один парень с бубном, другой с дудой и еще с десяток размалеванных сажей и краской юных колядовщиков. Ударил бубен, задудела дудка, и нестройный хор запел славу:

Слава Богу, слава дому. Слава княжичу младому! Слава всем, кто здесь живет. Кто не сеет и не жнет. Только пряники жует. Слава нашей коляде-е…

И тут «коза» принялась отплясывать так, что скрипели половицы и подпрыгивали рога. А колядовщики в такт пляске запели:

Пришла хвороба ко княжичу Святополку Ярополчичу. Бабка Буска пошептала, на Сварога погадала. Прогнала хворобу вон-вон-вон. Бабке Буске наш поклон-лон-лон-лон!

С этими словами «коза» ухватила Буску и потащила на круг, та не упиралась, стала тоже кружиться в пляске.

Княжич раскраснелся, развеселился и даже расхохотался, когда у «козы» свалились рога и чуть не боднули Буску.

А хор продолжал петь:

Мы желаем княжичу лёса [45] богатого, А здоровья как у тура рогатого, Чтобы сила как у вепря дикого, Чтоб боялись вороги крика его.

После всего этого все пустились в пляс, половицы заходили ходуном. Бабка Буска вырвалась из круга, запыхавшаяся, побледневшая:

— Ох, колядовщики-гостюшки, растрясли мои старые косточки. — И к Святополку: —Вот, детка, сейчас будут на дары проситься, одаривай их сам.

И, словно услышав слова старухи, колядовщики возопили в десять глоток:

Ай да свет наш Святополк Ярополчич, Пусть рука твоя будет щедрою. Подари нас тем, что нам следует. Не забудь, что «коза» наша падкая До печеного и до сладкого.

— Дари, — шепнула Буска Святополку.

Княжич брал сколько могли ухватить руки и подавал всем, кто только подходил, а «деду» в мешок едва ли не половину постряпушек вывалил. Пока шло дарение, пляски и песни стихли. Но едва стол освободился от постряпушек, вновь ударил бубен и колядовщики грянули, приплясывая:

Ах, колядочки, вы на дуб, на дуб, А нам ныне ж никто не люб. Ни старенький, ни маленький, А наш княжич молоденький!

С пляской, бубном и дуденьем вывалились колядовщики от княжича.

— Ну как, детка? — спросила бабка Святополка. — Понравилось?

— Очень, — признался отрок. — Пойдем на улицу, ты же обещала.

Буска укутала княжичу горло, сама застегнула шубейку, нахлобучила шапку, молвила строго:

— Надо, детка, надо одеться потеплей. Хвороба твоя из дому ушла, да за углом стоит, тебя сторожит.

— Неужто сторожит?

— А как же. Эта злыдня не в миг отстанет.

Они вышли с Буской на вечернюю улицу, в небе сияла полная луна, было морозно, но тихо. Лишь доносился от соседней усадьбы хор колядовщиков. С другого конца крепости слышался девичий смех.

Княжич с бабкой не спеша направились в ту сторону, там увидели, как, громоздясь на короба, девушки лезли по очереди к застрехе, потом спрыгивали оттуда, что-то громко со смехом обсуждая.

— Чего они? — спросил княжич.

— Ворожат, кто когда замуж выйдет.

— Как?

— А просто. Выдергивают зубами соломинки с крыши, а потом меряют, у кого соломинка длиннее. Та, у которой самая длинная, выйдет первой замуж.

— И ты так ворожила?

— Когда молодая была, по-всякому, детка, бывало. И на соломинке и на дровах.

— На дровах? А как?

— Просто, детка. В колядки как наберешь беремя дров, да внесешь в избу, да бросишь. Тут же и за гаданье берешься. Откладываешь полешки по паре, откладываешь, откладываешь. Ежели последнее полешко без пары будет — значит, ныне уж и не жди себе жениха.

— И это так и бывает?

— Так и бывает, детка.

— И с тобой так было?

— И со мной так. В тот год, как мне замуж выйти, у меня все поленья в колядки с парами были. А уж летом на Купалу я встретила своего суженого.

— И поженились?

— А как же? Все как у людей. Окрутились.

— Как окрутились?

— Ну как? Взялись за руки, три раза вокруг святого дуба обошли, вот и стали мужем и женой.

— Только вкруг дуба можно?

— Это где как, детка. У нас дуб святой, у других озеро. Там, чтоб окрутиться, три раза озеро вместе надо обежать, чтоб люди видели и знали, что пара теперь муж и жена.

— И все-то ты знаешь, Буска, — вздохнул княжич. — Ты всегда такой мудрой была?

— Что ты, детка. Во младости эвон такой же пересмешницей была, как эти девки. В первую же ночь от мужа плетей получила за глупство.

— За что, Буска?

— За дело, детка. Разувать не с той ноги почала его. Надо с правой, а я левый сапог стащила, а за ноговицей плеть у него. Он и давай меня ею охаживать, учить уму-разуму.

— А если б правый сапог стащила, что тогда?

— Тогда б получила серебряную куну, она у него в правой ноговице лежала. И богато бы, счастливо жизнь прожили. А то вот дернуло меня левый сапог тянуть, так всю жизнь и промаялись.

— Ты, наверно, не знала, да?

— Знала, детка, в том-то и дело, что знала.

— Так чего ж ты?

— Я ж говорю, по глупости. Шибко радовалась, вот и ухватилась не за тот сапог, не подумавши. Он же, левый-то, насупротив моей правой руки, вот и дернула. Всю жизнь к худу своротила.

 

Багрянородный

Великая княгиня Анна затяжелела, что не могло не радовать Владимира Святославича. Очень уж ему хотелось иметь наследника, в жилах которого текла бы кровь византийских царей. И однажды где-то на седьмом месяце беременности Анна сказала мужу:

— Хочу, чтобы и мой ребенок тоже родился, как и я, в багряной зале.

— Уж не хочешь ли ты ехать рожать в Царьград?

— Зачем? Разве ты не можешь сделать здесь в моем дворце багряную горницу?

— Ба-а. Как же это я сам-то не догадался, — воскликнул Владимир. — Спасибо, что надоумила, Аннушка. Будет тебе багряная горница.

На следующий день Владимир Святославич вызвал к себе дворского Прокла Кривого.

— Прокл, надо обить одну из горниц во дворце великой княгини паволоками багряными.

— Непременно багряными? — удивился дворский.

— Багряными, багряными. Сколько потребуется?

Прокл сморщил лоб, устремил единственный свой глаз в потолок, словно там что-то было написано, зашевелил губами:

— Т-так… ежели сюда… А потом так… — И спросил вдруг: — А потолок тоже обивать?

— И потолок тоже, все-все, и пол даже.

— Ого, — крякнул дворский. — Так это… Так это паволок надо локтей двести, не менее.

— Вот и покупай. Бери из казны сколько надо и покупай.

— Но ты ж, батюшка князь, сказал — паволоки багряные надо.

— Ну, багряные.

— Так это ж царский цвет, из Византии такой разве что таясь вывозят.

— Да?

— Да, да, батюшка князь, и ежели какой купец привезет, так за них он в два-три раза дороже сдерет.

— Плати сколь надо, но доставай, Прокл.

— Охо-хо, — вздохнул дворский. — Раз велишь, батюшка, куда деваться. Буду искать. Вот найду ли? ……..

— Найдешь. А не найдешь, спину багрецом покроем, — усмехнулся Владимир Святославич.

Улыбнулся и Прокл злой шутке князя. Но знал, уж ко-го-кого, но его-то бить не станут. Не он ли, Прокл, на рати под Червенем прикрыл собой князя, на себя его стрелу принял, без глаза остался. Князь тогда молвил: «Такого вовек не забуду». И по выздоровлении Прокла определил его помощником к дворскому своему. Другие-то, кто на рати покалечился, без руки там или без глаза остались, — уже не вояки, они в нищие подаются, на Торге милостыню просят, а то, вот как церкви строить стали, при церквах обретаются. И сказывают, положено так, вроде как у Бога они под присмотром, не зря ж их убогими называют. А Прокл на хорошую должность великим князем определен, при нем самом состоит, хотя и калека. И уж третий год, как не помощник, а полный дворский. А то, что Владимир Святославич обещал спину багрецом покрыть, то это он так, для красного словца, шутки ради… Не тронет он его, даже если Прокл не достанет этого самого злосчастного багреца, не тронет, разве что словом попрекнет. Но именно поэтому эти паволока багряные надо найти, хоть из-под земли достать.

Нагрузив калиту золотом и опоясавшись мечом на всякий случай, чтоб калиту какие бродни не отобрали, отправился Прокл на Торг. Ходил, смотрел, нигде багряных паволок не нашел. Увидел девицу, дочь Путяты, в платке багряном, подошел, спросил ласково:

— Скажи, милая, где ты разжилась такой красотой?

— То батюшка на Почайне у грека купил.

«Ах, старый дурак, — корил себя Прокл, — надо бы сразу на Почайну к пристани бежать, где товары выгружают, мне таких платков сотни две надо».

Побежал вниз к реке. На Почайне лодий впритык: которые разгружаются с товарами заморскими — паволоками, фруктами, бочками с вином, сладостями, а которые, наоборот, русским товаром загружаются — медом, воском, мехами, рабами, и пойдут эти вниз через пороги, через море в Византию.

Прокл к тем лодиям подходил, где паволоки выгружались разных цветов и колеров — синие, зеленые, голубые и черные даже, а вот багряных что-то не видно.

Допытывался у купцов греческих Прокл:

— Нет ли багряных, все куплю.

— Нет, — отвечали. — За вывоз багрянца из Византии можно головой поплатиться.

Один, другой, третий — все нет. Совсем отчаялся Прокл:

— Да неужто, нет ни у кого?

— У Спиры, кажись, есть.

— А где Спира?

— А кто его знает.

Бегал Прокл по берегу, искал купца Спиру, взмок весь, да так и не нашел.

— Куда он запропастился, этот Спира окаянный?!

— А он на Новгород побег.

— Когда?

— Кажись, вчера.

— А ты его видел?

— А как же. Мы с ним целую корчагу выпили.

Вцепился Прокл в мужика, пившего со Спирой. Дал ему золотой:

— Иди купи корчагу вина, пить будем.

Мужик этот, не будь дурак, отказываться не стал. Тут же на берегу купил корчагу, принес Проклу и даже сдачу серебром высыпал. Честный мужик попался, честный и запасливый. Прокл и глазом моргнуть не успел, как появились у мужика две кружки глиняные.

— Наливай, добрый человек.

Прокл налил полные кружки. Выпили. Вино оказалось хорошее, заморское.

— Только тут, на Почайне, такое и купишь, — сказал мужик. — На Торге в городе его уж раза два с Днепром оженили. А тут еще не успели, только с лодии выгрузили.

После второй кружки Прокл осторожно приступил к расспросам:

— Сказывают, Спира багряные паволоки везет.

— Может, и везет, — отвечал мужик уклончиво. — Кому какое дело?

Прокл Кривой понял, что рановато разговор завел, только насторожил питуха. Надо поить далее, пока язык не развяжется.

После седьмой кружки, когда язык стал плохо слушаться, мужик сам заговорил:

— В-везет-т Спира две аль три штуки б-багряных паволок, х-хочет в Новеграде их на янтарь и с-соболя м-менять.

— Как же он умудрился вывезти? — изобразил удивление Прокл. — За багрец, сказывают, ого-го что бывает…

— А он их в корме под самый настил подвесил, никакая с-собака не с-сыщет.

— Ну и где он теперь? Как думаешь?

— Да уж, наверно, Вышгород прошел, где-то под Любеч подплывает.

Прокл не стал допивать корчагу, подарил питуху, отправился тут же к воеводе Блуду. Тот, выслушав Кривого, почесал в бороде, зевнул:

— Я-то чем помочь могу?

— Дай с дюжину дружинников, чтоб меня кто в пути не ограбил, догоню купчишку этого, куплю товар-то.

— Глуп ты, Прокл. Век прожил, ума не нажил. Какой же купец тебе на дороге станет товар вынать, да еще, говоришь, царский. А може, ты разбойник. Он тебя не здравствуем встретит, а палицей оглоушит.

— Я ж к нему с полной калитой.

— Тем более. Калиту отберет, а тебя в Днепр.

— Так что же делать?

— Надо тебе Могуту сыскать.

— Ты что, Блуд, белены объелся?! Он разбойник, да еще некрещеный. Как я, христианин, да к нему?

— Так тебе багрец нужен али нет?

— Нужен, но не через разбой же.

— Ну тогда садись в лодию, беги до Новгорода, там на Торжище, глядишь, может, и сторгуешься с этим Спирой, ежели он тебе еще эти паволоки покажет. Только учти, в Новгороде за те паволоки он с тебя вдесятеро сдерет, цвет-то царский, а путь долгий.

Да, дела были плохи. Прокл нос повесил, призадумался. Уж не пойти ли к великому князю с повинной: не достал, мол, багреца, наказывай, батюшка князь. Или к разбойнику Могуте, от которого, может статься, и живым не уйдешь. А коли живот и сохранит, то уж калиту непременно отберет — как пить дать. Блуд словно подслушал мысли Прокла, посоветовал:

— А ты калиту с собой не бери, сунь в карман серебра горсть для затравки, и довольно. Да и меч, пожалуй, дома оставь. Могута, сказывают, шибко оружных не любит.

— Но ведь он же разбойник, — пытался отнекиваться Прокл, но уже не очень твердо.

— Ну и что? А Спира твой, думаешь, ангел. Еще неведомо, как и где он те паволоки раздобыл, может, с царских амбаров и выкрал. Думаешь, зря затаил их.

— Да и где ж его взять-то, — вздохнул Прокл.

— Кого?

— Ну Могуту-то, он, чай, в дебрях у дорог обретается.

— У Лядских ворот жена его живет. Подъезжай к ней, позолоти ручку, может, чего и скажет.

Однако жена Могуты встретила Прокла настороженно, почти враждебно. Замешивала на столе тесто в деже, напротив у окна сидел мальчишка, видимо сын, лет пяти.

— Откуда я знаю, где он, — ответила баба резко, как пролаяла. — С вашего крещенья убег, по сю пору глаз не кажет, с волками живет.

— Он мне по делу нужен.

— Иди в лес, ищи, коли нужен, а нас не замай.

— Ну, приходит же он домой-то? — не отставал Прокл.

— Сказано — нет, значит — нет.

И тут мальчишка разинул было рот.

— А наш тятя…

Но это только и успел вякнуть, мать прямо через стол мучной рукой треснула его по щеке. Звонко, смачно.

Мальчишка заревел. И Прокл понял, что бывает дома Могута. Бывает. Именно об этом хотел похвастаться ребенок и не успел.

«Если б муж дома не бывал, небось, не стряпала бы, а где-либо милостыню на Торгу клянчила. Да и стряпает наверняка для него, разлюбезного своего разбойничка», — так подумал Прокл и вслух сказал:

— Ну что ж, ежели увидишь мужа, скажи, он мне во как нужен.

С тем подошел к столу, положил гривну серебряную возле дежи:

— Бывай. Я наведаюсь после.

Когда наведается, не сказал, пусть баба гадает. Но сам едва сутки выдержал. Прокл прямо нутром чуял, как все дальше и дальше уплывает этот проклятый Спира, и, если еще пройдет дня три или неделя, догнать его уже будет невозможно.

А поэтому уже на следующий день появился он опять на пороге разбойничьей клети. На этот раз баба сидела на лавке и пряла пряжу, в избе пахло печеным хлебам и вениками.

— Ну? Ты видела мужа?

Баба молчала, знай крутила веретено.

— Оглохла, что ли? — начал сердиться Прокл. — Тебя спрашивают, видела Могуту?

И в тот же миг сильные огромные лапищи схватили Прокла сзади, насунули ему на глаза его шапку и, зажав рот, куда-то потащили.

«Могута, — догадался Прокл, вспотев от страха. — Куда он меня? Неужто убивать? Господи! Сдались мне эта чертовы паволоки».

По тому, как дохнуло теплом и паром, Прокл догадался, что его втащили в баню. Там, усадив на скользкую лавку, сняли шапку, открыли ему глаз, но все равно ничего не было видно. Присутствие Могут угадывалось по его дыханию.

«Значит, парился разбойничек, — догадался бедный Прокл. — Вот откуда запах веников в избе. Ах, баба окаянная, перехитрила меня».

— Ну? — спросил из темноты густой бас. — Зачем я тебе спонадобился, прихвостень княжий? Лазутничаешь?

— Да не лазутничаю я, Могута.

— А чего к бабе прилип?

— Да ты мне во как нужен.

— Ну, говори — зачем?

Прокл рассказал об уплывших в Новгород паволоках, умолчав, конечно, для чего они ему понадобились. Но Могута спросил:

— Зачем они тебе?

— Не мне, — замялся Прокл, — великому князю спонадобились для чего-то.

— Мы с великим князем неприятели. Я ему Перуна вовек не прощу. Не хватало, чтоб я еще ему и паволоки добывал. Пусть покупает.

— Он мне повелел купить, а я бы рад, да нигде багряных нет. Из Царьграда, сказывают, их вывозить запрещено.

— Вот что, Кривой, ступай к своему князю. Обойдется и без багряных паволок.

В бане стало тихо, лишь где-то с полка редко падали капли.

Прокл грустно вздохнул:

— Эх, видать, придется мне последнего глаза лишиться.

— Что так-то?

— Думаешь, великий князь спустит мне неисполнение?

— Да, крутенек твой хозяин, чего там.

— Послушай, Могута, ну ради меня, моего единственного глаза ради, сотвори доброе дело. Я хорошо заплачу.

— Сколько?

— Сколь скажешь.

— Десять золотых.

— Хорошо. Договорились, — обрадовался Прокл столь разумной цене, купец заломил бы во много более. А разбойничек ничего, не жадный.

— Так, значит, говоришь, на корме под настилом?

— Да, да. Только их, боле ничего не надо. Купца Спирой звать.

— Спира, Спира, — повторил Могута и хлопнул Прокла по коленке. — Договорились. Через три дня, нет, через четыре подъезжай к пьяному дубу, что на Вышгородской дороге. Один и безоружный. Понял?

— Понял.

— Свистнешь три раза, я выйду. Приедешь с отроками, не увидишь ни меня, ни паволок никогда.

— Да ты что, Могута, рази я позволю.

— Вы все позволяете. Молчи. Перуна вон в воду спихнули, народа не спросясь. А Могуту обмануть вам что плюнуть.

— Я побожусь.

— Не верю я в вашего Бога. В общем, договорились, про золотые не забудь.

Могута поднялся. Встал с лавки и Прокл, но Могута надавил ему на плечо, посадил обратно:

— Посиди, Кривой, ночку в бане, чтоб я с женой мог спокойно переспать. А на зорьке тебя выпустят. Сиди. Да смотри, не вякни кому, что меня в городе видал. Сболтнешь, пожалеешь.

— Да ты что, Могута, какая мне корысть?

— Знаю какая. Небось за мою голову князь награду обещал.

Прокл слышал, как Могута вышел, подпер колом дверь, наказал из-за двери негромко:

— Не вздумай сам выбираться. Отдыхай.

Ничего себе «отдыхай» — в бане на мокрых лавках. Впрочем, в походах и хуже бывало. Не привыкать.

Прокл откинулся на теплую стенку, прикрыл глаз, надолго затих, слушая, как капают редкие капли. Не заметил, как задремал, но, повалившись на бок, тут же очнулся. Понял, надо как-то устраиваться. Встал с лавки, ощупью нашел полок, мокрый веник на нем, рукой провел по доскам, сметая лишнюю мокрядь. Забрался на полок, на веник положил шапку, на нее и умостил голову. Долго не мог уснуть. Лишь после третьих петухов задремал, когда уже стало сереть крохотное оконце, затянутое бычьим пузырем.

Проснулся от шороха за дверью. Слез с полка, толкнул дверь, она отворилась, но за ней никого не было. Догадался: «Видно, баба отпирала, а Могуты, чай, и след простыл». Заходить в избу не стал, прошел через двор в узкий переулок, по нему, обжигаясь высокой крапивой, выбрался на улицу к Лядским воротам.

Эти три дня жил Прокл как на иголках, старался великому князю на глаза не попадаться, а ну спросит о багряных паволоках? Что отвечать? Разбойника, мол, за ними послал? Ничего себе, Нашел исполнителя великокняжьей воли.

На четвертый день, как и велел Могута, Прокл, уложив в калиту десять золотых, захватив переметные сумы, выехал верхом из Киева на Вышгородскую дорогу.

Пьяный дуб — дерево приметное, огромная крона прямо над дорогой нависает. Ствол в три-четыре обхвата. Дуб как дуб, за что пьяным прозвали, никто не помнит. Говорят, какие-то отроки перепились под ним, один полез наверх песни петь, да и оборвался, своротил себе башку. С того и пошло название, словно это он виноват, что пьяный дурень с нею оборвался.

Дуб как раз на средине пути от Киева до Вышгорода.

Прокл подъехал, слез с коня, привязал повод к кусту орешника, подошел к дубу. Осмотрелся. От Вышгорода ехала телега, дождался, когда она проедет, и свистнул три раза.

Вверху зашумели ветки, и к ногам Прокла свалился Могута. Увидев, как напугался милостник княжий, расхохотался разбойник на весь лес.

— Эдак-то у меня мог родимчик случиться, — пролепетал Прокл.

— В порты не наклал, и ладно. Принес золото-то?

— Принес.

— Давай.

— А паволоки?

— Паволоки тут рядом. Давай, давай, не чинись. Здесь я князь.

Забрав золотые, Могута повел Прокла в лес и недалеко под кустом указал:

— Вон бери свои паволоки и не думай худа обо мне.

У Прокла дух перехватило, когда он увидел две штуки багряных паволок, свернутых туго и крепко, даже слезы на глаза навернулись от чувств.

— Ну, Могута! Ну орел! Как же ты сумел-то?

— Ну как? Просто. Догнал. Выследил. Дождался, когда на ночлег к берегу приткнулись. Поужинали, позаснули. Я сторожу рукавицу в рот. И все. Под настилом на корме они и были, как ты сказал.

— И никого не убил?

— А с чего ты решил, что я убивать должен? Экая смелость сонных да безоружных живота лишать. Перун, чай, все зрит, убей я неоружного, он своей стрелой меня догонит. Нет, греха на душу не хочу брать, хоть и разбоем кормлюсь.

— Но ведь убиваешь же, Могута?

— Не без того. Но только оружных. Тут коли я пожалею, могу сам живота лишиться, Прокл. Тут баш на баш выходит, так уж лучше пусть мой баш сверху будет.

Могута помог Проклу засунуть паволоки в суму переметную и, когда тот сел в седло, хлопнул ладонью коня по крупу.

— Езжай, мужик, радуй свово злодея-князя.

— А ты не едешь?

— А зачем? Мой дом с крещенья — дебрь.

— Прощай, Могута. Знай, я тебе по гроб жизни благодарен.

— Не за што, чай, расплатился уже. Ну, а коли доведется, что скрутят меня, замолви словечко перед Володимером.

Не захотел Прокл лицемерить, ничего не ответил на последние слова разбойника, тронул коня, уехал. Могута и сам понимал — никакой не заступник ему Прокл перед князем, в холопах ходит. А когда это было, чтобы князь холопа слушался.

Никому не сказал дворский Прокл Кривой, где он достал столько паволок, послал двух работников обивать горницу, предназначенную великой княгине для родин. И те в два дни управились, обили стены, потолок, дверь и даже пол. Рожай, княгиня.

Из остатков велено было наделать пеленок и нашить для будущего багрянородного дитяти сорочек.

Багрянородная Анна искренне верила, что рожденному в багрянице самим Небом предназначено быть царем.

Владимиру Святославичу тоже понравилась багряная горница: вот и мы, мол, не хуже царьградских владык. Похвалил дворского:

— Молодец, Прокл, молодец!

У Прокла душа в пятки ушла. Не от похвалы, от страха, что вот-вот спросит князь, где, мол, столько багряных паволок взял? Не соврешь ведь. Однако не спросил. Пронесло.

А вскоре настал великой княгине срок, родила она великому князю Владимиру сына, которого вскоре окрестили и нарекли Борисом.

Владимир Святославич по этому случаю закатил пир горой, где вино лилось рекой, веселье до неба вздымалось, звенели гусли, песни, пол ходуном ходил от переплясов.

Ближние бояре все тянулись чарками к счастливому Владимиру, поздравляли, хотя что уж там: сколь он произвел сынов-то, поди, и сам счета не ведает. Но тут особая стать, те-то от язычниц рождались, а этот от христианской багрянородной царицы, да и сам в багрянице рожденный.

— С сыном тебя, Владимир Святославич, с наследником.

— Спасибо, спасибо, милые, — радостно улыбался князь.

И тут нелегкая принесла Блуда с его языком поганым:

— Владимир Святославич, на Торге ныне один волхв-ведун кричал нехорошее про Бориса-то.

— Что? — посерьезнел великий князь, в глазах появилась жесткость.

Блуд, заметив, струхнул, хотел на попятную, кляня в душе себя, да поздно было.

— Ну говори, что кричал волхв о сыне моем?

— Да так. Ерунда. Собака лает, ветер носит, — пытался увильнуть Блуд.

— Говори, — насупил брови князь.

И за столом стал стихать шум, пирующие почуяли неладное.

— Да богомерзкий волхв кричал, что-де родился у великого князя сын в кровавой горнице и что-де конец ему такой же грядет, в крови захлебнется.

Вокруг князя стало тихо, шумело лишь дальнее застолье. А здесь даже жевать перестали. Смотрели то на Блуда, опоганившего праздник, то на князя, глядевшего предгрозовой тучей.

— Анастас, — тихо молвил Владимир.

— Я здесь, князь, — поднялся милостник.

— Завтра же вели найти волхва этого и за богохульство вырви ему язык. Слышишь?

— Слышу, Владимир Святославич, исполню, как велишь.

Приказ отдан, приказ принят к исполнению, можно бы и дальше веселиться. Но не идет веселье, умолкли гусли, погас смех.

И какой после такого праздник?

Владимир Святославич встал из-за стола. Это был знак к окончанию пира.

Воевода Волчий Хвост, вздохнув, сказал громко:

— Будь моя воля, я бы допрежь Блуду язык окоротил.

— А что? — взвизгнул Блуд. — Я неправду сказал? Да?

Но никто ему не ответил. Все стали расходиться от праздничного стола.

Ох уж этот Блуд со своей правдой, принесла его нелегкая. Не зря в народе молвится — ложка дегтя испортит бочку меда.

 

Единоборство

Дозоры от Трубежа прискакали с тревожной вестью: «Идут из Засулья печенеги!»

Владимир Святославич приказал трубачам играть большой поход. Со всех улиц Киева устремились ко дворцу жители и дружинники, кто на коне, кто пеший. Пешими был в основном простой люд, но всяк со своим оружием: кто с мечом, кто с копьем, кто с палицей, а кто с рогатиной, с которой на медведя хаживали. В большой поход полагалось выступать всем, кто мог держать оружие в руках. Бывало, что на рать уходили из семьи все мужчины — отец с сыновьями, — оставляя дома одних женщин.

Князь немедленно выступил со своей конной дружиной, вместе с ним подались и воеводы Волчий Хвост и Жидьберн со своими дружинами и тоже на конях.

Пешими ратниками командовал тысяцкий Путята, сам ехавший верхом на коне.

Когда дружины Владимира подъехали к реке Трубеж, с другой стороны уже подступили печенеги. Противники стояли на разных берегах, и никто не решался переправляться через реку. Каждый надеялся, что во время переправы перебьет в реке половину неприятелей стрелами и копьями, а остальных сбросит в воду на подъеме из реки. Потому и кричали через реку друг другу, подзадоривая и дразня:

— Ну что встали? Испугались?

— Чего, нам пугаться? Идите сюда, мы вам покажем свой страх!

С обеих сторон летели стрелы, которые, впрочем, не наносили особого вреда никому. Разве когда попадали зазевавшемуся в лицо или руку, да и то обычно на излете.

Так до ночи никто и не перешел реку, а потом зажглись костры на обоих берегах, приспела пора готовить походный ужин. У реки остались только сторожа — и с той, и с другой стороны — предупредить своих, если вдруг супротивник вздумает переправляться ночью. Эти тоже не давали спуску друг другу, чтоб не уснуть, срамословили. Русские обзывали печенегов: «Печенег — свиное рыло!» И было им смешно. Печенеги не оставались в долгу: «Рус — битый зад!» И тоже хохотали. Русские дивились такому ругательству, ничего смешного, а тем более обидного в нем не находя. Другое дело «свиное рыло» — это смешно. Однако у печенегов «битый зад» были самые оскорбительные слова, особенно для мужчин. Поскольку все они почти с колыбели садились на коней и никогда с них не слезали, разве что поспать. А зад на коне мог сбить только неумеха. Это считалось позором. С кем же, как не с русским, могло такое случиться.

На следующий день рано утром к реке с печенежской стороны подъехал сам хан в сопровождении своих старшин, и один из его провожатых, наиболее голосистый, крикнул русским:

— Эй, русские, зовите своего князя, с ним хочет говорить князь Темир.

Позвали Владимира Святославича. Он приехал к реке в сопровождении воевод Жидьберна и Волчьего Хвоста.

— Я князь Темир. Как твое здоровье, князь Владимир? — крикнул печенег.

— Спасибо, не жалуюсь, — отвечал Владимир.

— Это карашо, совсем карашо, — сказал печенег. — Владимир Святославич, зачем нам губить своих людей в сече? Давай решим по-другому, по справедливости. Пусть нас боги рассудят.

— Ишь ты, про бога нехристь вспомнил, — проворчал Волчий Хвост.

— Давай по справедливости, — отвечал Владимир, все еще не догадываясь, куда клонит печенег.

— Давай решим единоборством. Я выставлю своего богатыря, ты своего. Пусть будут безоружными, пусть поборятся. Твой победит — я три лета не беспокою тебя, мой — три лета твою землю мала-мала грабим.

— Ну что ж, я согласен.

— Тогда вот мой богатырь. — Темир указал на одного из воинов своей свиты и поманил его рукой, чтоб вышел вперед, пусть русские увидят.

Князь и воеводы разглядели печенега. Это был огромный детина, казалось, даже конь под ним прогибался.

— Здоров бугай, — заметил негромко Волчий Хвост. — Что-то не припомню в нашем войске такого.

— Надо поискать, — отвечал ему так же негромко князь. — Не может быть, чтоб среди русских не сыскалось достойного противника этому бугаю.

А печенегу крикнул громко:

— Хорошо, Темир, мы принимаем твой вызов. Как только будет готов наш воин, сообщим.

И, повернув коня, поехал к своему шатру, белевшему вдали.

В тот же день по войску рассыпались бирючи — звать силача на единоборство с печенегом. Однако быстрее бирючей пронесся слух о печенежском богатыре: гора — не человек. Ему наших на одну руку десять положить надо.

Оттого, наверное, и не находилось желающего помериться силой с человеком-горой.

Весь день мотались по войску бирючи, глотки надорвали, но так и не сыскался охотник. Совсем приуныл Владимир Святославич. Сидя в шатре своем, одно бормотал:

«Срам-то какой, не могли от земли Русской сыскать силача на поганого».

Вечером, когда уж и солнце зашло, появился у княжеского шатра старик в коротеньком бахтерце, шитом из воловьей кожи.

— Чего тебе, дед? — спросил его стоявший у шатра дружинник.

— Мне к князю бы надо.

— Ему, дед, не до тебя, у него о другом думка.

— А я по этой думке и пришел. По той самой, насчет единоборения.

— Уж не хошь ли сам на поганого? Ха-ха-ха.

— А ты зубы-то не скаль. Сказано тебе, мне князь нужон.

Хотел дружинник дать старику по шее, но тут из шатра раздался голос князя:

— Пропусти! Чего куражишься над старым?

Старик вошел в шатер княжеский, где уже горели свечи в медном шандале.

— Добрый вечер, великий княже.

— Добрый, да не очень, старик. Ну что у тебя?

— Я Усмошвец, князь, пошел за тобой, забрав всех своих старших сыновей, вооружив по силе возможности.

— Сколько их у тебя?

— Трое, князь.

— Что? Кто-то из них сможет с поганым помериться?

— Нет, князь, старшие вряд ли. Но у меня младший есть, я его дома оставил на хозяйстве. Вот в нем сила страшная. Еще было ему двенадцать годков, как он мял бычью шкуру, мы ведь кожемяки, князь. А я его начал бранить за что-то. Его моя брань шибко сердила, а показать мне свой гнев побоялся. Так осерчал на меня, шкуру-то и порвал. Вот сила-то. Это в двенадцать-то лет.

— А сейчас ему сколько?

— Семнадцать уж молодцу.

— Ты что, смеешься, старик? Такого отрока пускать на этого бугая. Да он его одной лапой прихлопнет.

— Ай, князь, неужто я враг своему дитю? Он, Ян-то, двух старших братьев шутя сбарывает.

Ну что? — взглянул князь на Путяту, сидевшего тут же. — Что молчишь, тысяцкий?

— Думаю, попробовать надо. Больше ведь охотников нет.

— Ладно, старик, давай сюда своего молодца. Поглядим на него.

— Но я пеш, князь. Мы же ратники, не в дружине.

— Путята, распорядись дать ему коней.

И старик уехал в ту же ночь. Явился он с сыном лишь к вечеру следующего дня. Увидев этого юношу, князь расстроился: молодец был среднего роста, печенежскому бугаю, наверное, по плечо станет, коли не ниже. Разочарование князя не ускользнуло от внимания приехавших.

— А ты испытай меня, князь, — сказал Ян.

— Как?

— Вели пустить на меня быка самого свирепого. Увидишь.

Из стада, которое гнали для пропитания воинов, привели быка. И поскольку он был мирно настроен, его разъярили, приложив под хвост бедняге раскаленное на костре железо. Он с ревом ринулся на того, кто оказался перед ним. Это был Ян.

Но в последний миг, когда обезумевшее от боли животное должно было поддеть его на рога, Ян отступил в сторону и, как показалось присутствующим, всего лишь коснулся рукой бока мчавшегося мимо быка. Но когда животное стрелой пролетело мимо и перед ним разбежались стоявшие на его пути зеваки, все увидели в руках юноши кусок вырванной с кровоточащим мясом кожи.

Скотогоны, пригнавшие быка, кинулись ловить животное. Князь подошел к юноше, кивнул на то, что тот держал в руках:

— Можешь бросить, отрок. Ты доказал нам силу свою. И если завтра управишься с печенегом, станешь моим самым близким и доверенным боярином. А отец твой будет у меня советником. Постарайся, сынок.

— Постараюсь, князь.

— Я буду молиться за тебя.

Назавтра князь Владимир поехал к реке вместе с юным Яном и его отцом. На берег был вызван князь Темир.

— Темир, — крикнул Владимир. — Мы готовы выставить своего богатыря.

— Покажи его.

— А вот он рядом со мной.

— Ты шутишь, Владимир Святославич, у него даже усов и бороды нет.

— Не бородой же ему бороться.

На той стороне засмеялись, о чем-то быстро заговорили между собой. Наконец Темир ответил:

— Ладно, князь. Только потом не обижайся.

— Ты тоже не обижайся, Темир, если что. А где они станут бороться? Давай решим, на твоем берегу или на нашем?

И опять печенеги быстро заговорили между собой, заспорили громко.

— Чего они там делят? — сказал Владимир, ни к кому не обращаясь.

Неожиданно заговорил старый Усмошвец:

— Да никак не решат, на каком берегу бороться. Одни говорят, надо, мол, на ихнем, когда прихлопнем мальчишку, сразу и погоним русов. Другие говорят, что надо, мол, русам дать переправиться к ним, смотреть на поединок, и тогда сразу загоним их в реку и перетопим половину.

— Ты где это по-ихнему выучился, старик?

— Так я всю жизнь у них шкуры покупал, вот и выучился на ихнем языке талдонить.

Наконец совещание у печенегов кончилось, князь Темир прокричал с той стороны:

— Владимир Святославич, мы решили, поединок будет на нашей стороне. Я сейчас отведу свою дружину в степь на четыре стрелы. Ты переправляй свою дружину сюда, будете смотреть за единоборством от реки. Оставим богатырям поле в два полета стрелы. Надеюсь, им хватит?

— Думаю, хватит, Темир.

Переправа началась сразу же, как только увидели отход печенежского войска. О том говорила вздымавшаяся пыль в степи. Князь Владимир велел переправляться только дружине, а всем пешим ратникам приказал оставаться на месте. В глубине души он сомневался в успехе и хотел в случае поражения Яна избежать лишних жертв. «Конные переправятся мигом, — думал он, — а пеших половина перетонет». Но внешне князь выглядел твердо уверенным в победе русского борца и часто повторял ему:

— Я буду молиться за тебя, Ян. И ты перед тем как схватиться, умоли Богоматерь помочь тебе.

— Хорошо, князь. Я помню.

Солнце еще и полудня не дошло, а уж зрители и поле были готовы. Князь велел трубачу подать сигнал. И как только труба стихла, сказал негромко Яну:

— Ну с Богом, сынок.

Юноша пошел в поле, мягкие колосья ковыля шуршали о его колени. Навстречу ему от войска печенегов двигался здоровенный бородатый богатырь. Еще издали Ян заметал на лице печенега нехорошую ухмылку. Они остановились шагах в пяти друг от друга, чтобы осмотреться.

— Ну что, рус — битый зад, — хохотнул печенег — Карачун пришел.

— Поглядим, — сказал Ян и двинулся на печенега.

Тот, не отступив, надвинулся на Яна, навис над ним, расставив длинные руки, пытаясь обхватить русича и задушить в объятьях. Ян обхватывать эту тушу не намеривался. Как только они сошлись — левой рукой вцепился в горло печенегу, а правой схватил его за пояс. Печенег, как обручами, обвил юношу своими руками.

Ян перервал противнику горло, хлынула кровь, руки-обручи ослабли. И юноша бросил печенега на землю, бросил уже мертвого.

Все произошло так быстро, словно печенега сразила молния. Печенежское воинство охнуло в изумлении и паническом ужасе. Многие стали заворачивать коней.

Русская дружина, наоборот, вскричала радостно и победно. Князь приказал трубачу:

— Играй в сечу! Скорей! Волчий Хвост — крути им хвоста!

Залилась труба. И дружина, звеня мечами, ринулась на печенегов. Те уже показывали спины.

Ян все еще стоял в ковылях возле мертвого печенега, когда дружина с торжествующим ором пронеслась мимо. Вслед подъехал сам князь, слез с коня, обнял Яна, поцеловал:

— Спасибо, сынок. Спасибо.

— Осторожней, князь, на мне кровь.

— Кровь не твоя — вражья, ею и умыться. не грех. А здесь, на этом месте, я велю город поставить в честь подвига твоего. Пусть он станет заставой от поганых.

 

Слава и честь

Беспокойные соседи, кочевавшие в Поле, вынудили великого князя Владимира Святославича подумать о защите своих южных границ. Он так и сказал своим боярам:

— Будем строить щит от Поля, надо оградить Русь от внезапных и дерзких набегов.

Были заложены города на Роси, Стугне и Трубеже. А меж ними на большие расстояния тянулись засеки, глубокие рвы и частоколы. Конечно, они не могли полностью защитить от степняков, но хоть как-то могли задержать проникновение их конницы вглубь.

Рвы, например, рылись такой ширины и глубины, чтобы конь не мог их перепрыгнуть. В засеках деревья валили вершинами в сторону Поля, не срубая с высоких, в рост человека, пней, а лишь заламывая. И хорошую, густо заломленную засеку коннице было трудно преодолеть: в пересохшей засеке кони могли и раниться об острые сучья. Частоколы плелись тыном из высоких и острых жердей. Их, конечно, можно было разобрать, но для этого нужно было время, особенно если требовался проход для многотысячного войска. Но этого времени вполне хватало дозорному сторожу, чтобы тайно ускакать в сторону Киева с предупреждением: «Идут печенеги!» Другой дозорный мчался к ближайшему городу с тем же сообщением, дорогой предупреждая деревни и вески о надвигающейся беде.

Деревни, зачастую в два-три-четыре двора, не могли противостоять этой силе, но успевали принять другие меры к спасению. Прятались в дебрях вместе со скотом или, если город был рядом, убегали под защиту крепостных стен.

Русь жила в постоянном напряжении и страхе. И великий князь Владимир Святославич считал своим главным делом — противостоять поганым, защищать Русскую землю и народ, ее населявший.

— Я должен вернуть отчине отцовы долги, — говорил он ближайшим своим сподвижникам и пояснял непонятливым — Он славным был воином, но не защитником Русской земли.

Однажды на Торге князь услышал песнь слепого гусляра, певшего об его отце, и невольно задержался, заслушавшись. Он понимал, что песня эта — глас народа.

Гусляр тихо перебирал струны, пел негромко, но явственно:

…О, сыне Игоря и Ольги, Прехрабрый князь Святослав. Вороги трепетали, Заслыша имя твое. Ты рати не бегал ни разу. Позора полона не ведал, И прапор твой над дружиной На подвиги вдохновлял. Но земли чужие алкая, Ты Русскую землю охабив, О, сыне Игоря и Ольги, Преславный князь Святослав.

Гридни хотели сломать гусли оскорбителю княжьей семьи, но Владимир Святославич остановил их:

— Не троньте его, он прав. — Вынув из калиты гривну, он положил ее в иссохшую старческую руку. — Спасибо за песню, старик.

Нет, он не станет поступать, как отец. Тот воевал с греками, сын стал их союзником и помог одолеть внутренние распри. Мало того, женился на греческой царевне, теперь в жилах киевских властителей будет течь и греческая царская кровь. Царица Анна родила ему сына, при крещении названного Борисом.

На пир, посвященный победе на Трубеже, принесли и новорожденного и показали гостям. Владимир, державший на руках сына, обронил фразу, которая уже назавтра разнеслась по столице: «Это мой наследник».

Ни об одном сыне, родившемся до Бориса, он не говорил ничего подобного и, если б мог провидеть грядущую беду от сказанного, наверное, скорее откусил бы себе язык. Вдохновленные словами щедрого князя, гусляры, льстя ему, подлили масла в огонь, грянув новорожденному хвалу о «царственном венце», сияющем над «главой его», и «великих делах», ждущих его.

Однако вместо ожидаемой похвалы от князя им было через гридня передано его неудовольствие: «Хвалы воздаются за подвиги свершенные, но не выдуманные». Гусляры смутились, но были благодарны за то, что князь выразил неудовольствие тихо, на ушко, а не громогласно, как мог бы сделать любой другой на его месте. И потому, исправляя оплошность, воздали хвалу Яну Усмошвецу. Запел лучшей из них, гусляр Хома Сивый:

Как на поле ковыльное вышел злой великан, Думал русского тот печенег извести, растоптать, изрубить. Но бороться с поганым стал юноша Ян Усмошвец. Не хвалясь, не грозясь, великана за глотку рванул, Как железом рванул ее, наземь бросая бойца, И поганый подох, словно бешеный пес в ковылях. И теперь гусляры Яну храброму славу повсюду поют, И великому князю Владимиру честь воздают.

— Вот это песнь, достойная героя, — сказал Владимир Святославич. — Пусть застолье осушит кубки за здоровье моего богатыря Яна Усмошвеца. Вечным памятником будет герою город, который я заложу на месте его подвига.

— Верно, Владимир Святославич! — вскричал воевода Блуд. — У великого князя должны быть и великие герои!

— Хорошую ты подсказку молвил, воевода, — усмехнулся князь. — Но раз ты сказал, тебе ее и творить на деле надлежит.

— Какую подсказку? — удивился Блуд, усиленно морща лоб: что, мол, я брякнул спьяну?

— А о богатырях. Вот Ян у нас случайно сыскался, не явись нужда в единоборце — и мял бы юноша до скончания века кожи. Неужто Русская земля скудна богатырями?

— Н-нет, — с готовностью махнул рукой Блуд, задев рукавом и опрокинув свой кубок на стол. — Их на Русской земле немало.

— Вот ты мне их и станешь выискивать, воевода.

— Я? — удивился Блуд. — Пошто я?

— Пото, что сам мне это подсказал, стало быть, и дума о том близка тебе.

— Но как?

— Не сам, конечно. Пошлешь по городам и весям бирючей, они объявят, что ко двору своему я зову служить самых сильных и храбрых мужей. Соберешь дюжину, поклонюсь тебе, будет сотня таких, щедро награжу. Стану всех их у самого сердца держать. Постарайся, Блуд, потрудись.

А виновник столь торжественных песнопений и похвал сидел по правую руку князя в новом кафтане с расшитым серебряной нитью оплечьем. Смущенный и оглушенный внезапно свалившейся на него славой, он и слова не мог вымолвить путного в ответ на обращение к нему окружающих. Лепетал лишь одно:

— Спаси Бог вас, спаси Бог… спасибо.

Владимир Святославич нет-нет да взглядывал ласково на смущенного юношу, похлопывал по спине:

— Ты что ж не ешь, не пьешь, Ян?

— Спасибо, — бормотал тот в ответ.

Где ему было, вчерашнему кожемяке, мявшему прокисшие, вонючие шкуры, сразу обвыкнуть в новой роли княжьего милостника, есть с серебряной тарели вкусные сладкие блюда, пить заморские вина.

Правда, старый Усмошвец вполне справлялся со свалившимися, отчасти и на него, благодеяниями князя, уплетая за обе щеки все, что ставили перед ним, выпивая до дна то, что наливали ему в кубок, — вино ли заморское, медовуху ли, сыту ли. Однако в разговоры, как и сын, не вступал, хотя ох как хотелось старому прихвастнуть, что это он — он породил такого молодца.

 

Польский полон

С Западной стороны прискакал в Туров на взмыленном коне великокняжеский гонец, соскочил с седла и, отряхнувши пыль, направился к крыльцу. Встретившего его дворского Никиту спросил:

— Где княгиня?

— У себя в светелке.

— Я от великого князя. Веди.

Никита провел гонца к Арлогии. Тот, поклонившись, сказал:

— Великий князь Владимир Святославич возвращается с поля ратного из Польши. Ныне вечером будет в Турове.

— Ну, как он там?

— Рать счастливая. Много полону. Едва не пленил самого князя Мечислава, тот бежал в Краков.

— Значит, с победой Владимир Святославич?

— С победой, княгиня. Просил приготовить добрый стол с питьем и брашном.

— Никита, распорядись, — приказала Арлогия. — А где Святополк?

— Он с кормильцем на рыбалке.

— Пошли кого-нибудь за ними. Князь наверняка о нем справится, пусть не уходит со двора.

Владимир Святославич приехал ввечеру в сопровождении нескольких гридней, среди них были воевода Волчий Хвост и Анастас.

К приезду его в зале дворца был накрыт стол с жареньями, вареньями и его любимой гречневой кашей, а главное — с корчагами хмельных медов и вина.

— Ну, здравствуй, княгинюшка, — обнял Владимир Арлогию, поцеловал нежно, спросил тихо на ушко: — Рада гостю-то? — И по поцелую горячему, по этому шепоту — Арлогия поняла, что Владимир соскучился по женской ласке и сегодня непременно пожалует к ней в опочивальню. Зарделась от мысли такой, ответила искренне:

— Очень рада, Владимир. Очень, — дав понять, что будет ждать его на ложе своем.

Что греха таить, любила она этого злыдня, любила и ненавидела. Любила за его ненасытность в любви и ласках, ненавидела за убийство мужа Ярополка Святославича. Но с годами ненависть остыла, сгладилась, а вот женское сердце, тоскующее по мужской ласке, требовало того, чего недодала злодейка судьба.

Владимир по-хозяйски прошел в передний угол, поискал взглядом икону, не нашел. Но все же перекрестился, расстегнув пояс, освобождаясь от меча. Кинул меч на лавку, велев и спутникам следовать его примеру:

— На пиру меч помеха.

Со свойственной ему широтой души велел всем приехавшим с ним садиться за стол и даже высказал сожаление, что не может все войско усадить за один стол.

— Они шатры в поле за Яздой разбили, в обозе вино есть, так что не обидятся. Да, кстати, а где Варяжко?

— Он, наверное, у княжича, — отвечала Арлогия.

— Вели позвать. Он пестун сына — наместника моего и потому в чести должен быть. Да и Святополк пусть приедет, хоть взгляну на отрока.

Явился Варяжко с княжичем. Великий князь ласково приветствовал пестуна:

— Проходи ко мне ближе, Варяжко. Не наскучило в няньках-то?

— Не наскучило, князь.

— Ну и славно. Я, признаться, ведь из-за тебя сюда Блуда не захватил, в войске оставил, в обозе.

Варяжко пожал плечами: мне, мол, какое дело, хотя в душе одобрил такое решение Владимира — не сводить за одним столом супротивников.

Подозвав к себе Святополка, Владимир поерошил ему волосы, спросил, заглядывая в глаза:

— Ну что, сынок, вижу, подрос за год-то, а чему выучился?

— Выучился, — отвечал осекшимся голосом мальчик, потупляя глаза. После всего узнанного о Ярополке и Владимире он не мог смотреть в глаза убийце отца с приязнью, боялся, что по глазам Владимир догадается, о чем думает отрок. Великий князь, видя скованность княжича, не стал докучать дальнейшими расспросами:

— Ступай к себе, сынок. Пить тебе рано. Заутре будет тебе подарок от меня. Живой подарок.

Святополк ушел в свою опочивальню, гадая про себя: «Подарок. Да еще и живой. Что это? Наверное, какую-нибудь зверюшку поймали в лесу — зайчонка, волчонка или, того лучше, медвежонка. Зачем он мне?..»

Лукавил отрок. Думать не хотелось о подарке от Владимира, а оно само думалось, гадалось: что это? Его, княжича, подарком не просто удивить, все-то у него есть — конь, меч, брони, лодия своя, лук, да еще и не один. И догадался Святополк: «Да сокола он подарить хочет…»

И вроде успокоился. Ясно, лучший подарок — это сокол, на охоту наторенный, потому что считаются лучшим занятием князя в мирные дни — ловы. Тут и дураку понятно… Догадавшись о завтрашнем живом подарке, успокоился княжич и уснул, а во сне видел сокола, который вился над ним, но отчего-то никак не хотел когтить птиц, летавших тут же. «Плохо наторенный, — думал княжич, — такой подарок не нужен мне».

Княгиня тоже не долго задержалась на пиру, осушив первую чарку, закусила кое-как и ушла в опочивальню. Сама расстелила постель, взбила и положила две подушки, разделась и, оставив гореть всего лишь одну свечу на столе, забралась под одеяло. Притихла.

А снизу доносился гомон пирующих, а потом запели воинственную грустную песню:

В поле ратном меч гуляет Со копьем на пару-у-у. Крушат брони, крошат кости. Кровью землю кропят. Подпевают харалужным [51] Каленые стрелы. В небе хмуром ворон кружит И добычу чует.

Не заметила княгиня, как задремала, очнулась от скрипа двери. В опочивальню вошел муж, долгожданный и желанный. Подошел к лавке, тяжело опустился на нее, спросил негромко:

— Спишь?

— Нет, — отвечала Арлогия, чувствуя, как птицей в силке забилось сердце.

— Славные меды у тебя, половина моих отроков под стол свалились. Не подмешивала ли чего?

— Нет. Что ты. Боже упаси.

— Кстати, что это у тебя в трапезной иконы нет?

— А она здесь.

— Где?

— Да вон в углу.

Арлогию уже трясло от нетерпения, а князь все еще и не думал раздеваться, сидел, болтал о чем попало.

«Неужто ждет, чтоб я сапоги сняла», — подумала Арлогия и, смирив гордыню, выскользнула босая из-под одеяла, опустилась на колени перед Владимиром, взялась за правый сапог:

— Давай помогу разуться.

— Помоги, — согласился он, протягивая к ней ногу, поругал: — Мы ныне вроде как новоженцы. Только в сапог я. гривну не кинул.

Оказавшись босым, Владимир стал наконец раздеваться, Арлогия ускользнула на ложе, легла к стене. Раздевшись, Владимир задул свечу, шагнул к ложу, опустился на него. Оно жалобно заскрипело и даже вроде затрещало.

— Ну и ложе у тебя, княгиня. Выдюжит ли?

Арлогия не ответила, лишь хихикнула радостно. Он притянул ее к себе, прижал так, что косточки затрещали. Навалился жаркий, неистовый. Тело ее, истосковавшееся по мужчине, таяло от сладкого блаженства. Губы невольно шептали: «Милый, милый, милый».

Владимир откинулся на подушку и, едва переведя дыхание, спросил:

— Ну как я? Гож еще?

— Гож, гож, князь, — прошептала счастливая Арлогия, ныряя ему под мышку.

После столь жарких ласк спать не хотелось, и, когда наконец они отдышались, Владимир спросил:

— А чего ты не хочешь туровцев крестить?

— Тут епископ нужен, Владимир.

— Со мной вон Анастас, он иерей. Хочешь, завтра загоню всех твоих в Припять, и окрестим.

— Не надо бы, Владимир.

— Почему?

— Какой прок? Церкви-то в Турове нет. И потом, я не хочу силой. Пришлешь епископа, построим церковь, тогда и за крещенье возьмемся. Ну ты окрестишь, а куда они молиться будут ходить? Опять к дубу своему? К волхву? Попа-то нет.

— Может, ты и права, но где мне епископов на все земли набраться. Вон отправил митрополита ставить епископов пока в Новгороде и в Ростове. Новгородцам Иоакима, ростовцам Федора. Скуп патриарх на епископов, очень скуп, да и где они? А свои пока вырастут, пока выучатся. Туго с крещением, ох туго, Арлогия. Не только детям, а и внукам моим придется много поту пролить за христианство.

— Пот-то ничего, крови бы не было.

Помолчали. Арлогия спросила с тайной надеждой:

— Погостишь у меня с недельку?

— Что ты, княгиня, какое гощенье? У меня пять тысяч полону.

— К царевне спешишь, — вздохнула с плохо скрытой горечью Арлогия, пропустив мимо ушей «полон».

— Да при чем тут Анна? Мне пленных устраивать надо.

— Продашь в рабство?

— Нет. Хочу посадить по порубежным городам, чтоб землю от печенегов сторожили.

— А станут ли? Небось утекут назад в Польшу, на отчину свою.

— Э-э нет, княгиня. От меня не утекут. Я уже все продумал. Буду полячек своим воинам в жены отдавать, а мужчин ихних на своих полянках да древлянках женить. Пойдут дети, а кто ж от детей бегает? Кстати, Анна ныне мне сына родила, Борисом назвали.

У княгини ревниво сжалось сердце, но сказала полушутливо:

— Востер ты на сынов, князь. Эдак тебе уделов не хватит на всех-то.

— Хватит. Не хватит — добуду.

— На поляков не за этим ли ходил?

— Да, чтоб предупредить их на будущее. Знаю, Мечислав на червенские города зарился. Ну я перешел Вислу, преломил копье с ним. Едва ноги унес старый хрен. Сразу прислал мира просить.

— А ты дал?

— Дал, конечно. Просил Мечислав полон воротить, но я сказал, что это законная добыча и ворочать просто так, за здорово живешь, не стану. Я, может, из-за полона и ходил на Вислу. У меня вон город Василев почти пуст, заселять надо.

Несмотря на бурную ночь, проведенную у Арлогии, Владимир поднялся рано. Проснувшаяся тут же княгиня обвила было его за шею теплыми руками, шепнула нежно: «Ну еще побудь, милый».

— На то ночь была, женка. А день на дело торопит.

Быстро оделся, обулся. Притопнул ногой, сапог на место осаживая. Взглянул на грустную княгиню, решил сказать приятное:

— Ты на ложе лучше всех, Арлогия. Слаще царевны.

— Что проку от той сладости, — вздохнула княгиня, — ежели некому алкать ее.

— Не горюй, даст Бог, еще свидимся. Прощай.

И вышел. Во дворе уже отроки седлали коней.

— Где Святополк? — спросил Владимир.

— Он в конюшне с кормильцем, — отвечал Анастас.

И верно, вскоре из конюшни вышел княжич с Варяжкой, ведя в поводу заседланных коней. У Варяжки конь был гнедой, у Святополка белый, без единого пятнышка.

Достать ногой до стремени княжич еще не мог, Варяжко подставил ему руку. Он встал на ладонь и, подкинутый пестуном, взлетел в седло, поймал ногами стремена, подтянул поводья: готов, мол.

Выехали со двора кучно, хотя князь с княжичем ехали на корпус коня впереди всех. Никто не смел вперед князя высовываться.

— Что ж ты себе такого коня взял, сынок? — спросил Владимир.

— Мне он нравится. А чем он плох? Красивый.

— Красивый он для глаза. Для рати негоден.

— Почему?

— Очень уж заметен. Он тебя сразу выдаст ворогу: вот он где князь. И уж поверь, на тебя и стрелы и копья дождем посыпятся.

Святополк знал, что едут они в стан за обещанным «живым подарком», по последним словам великого князя он догадался: «Коня хочет мне подарить». Догадка эта несколько разочаровала его, наторенный на ловы сокол был ему предпочтительней.

Переправившись через заболоченную речку, выбрались на сухое к войсковому лагерю, шатры были поставлены на поляне и в березовых перелесках. Дымились костры, варилась каша.

Князь и сопровождавшие его гридни проехали через лагерь и не остановились даже у княжеского шатра, который отличался от других большими размерами и навершием из деревянного шара, окрашенного позолотой.

— Волчий Хвост, — позвал князь и, когда воевода, догнав его, поехал рядом, приказал ему: — Ступай в свой полк и готовься к выступлению. После завтрака снимаемся.

— Хорошо, — отвечал воевода и, повернув коня, поскакал в сторону.

Проехали, не останавливаясь, через весь лагерь, за ним показалась поляна, на которой шевелилась серая масса людей, сидевших на земле. По краям ходили вооруженные воины. Оттуда навстречу князю направился воин в куяке из блестящих блях, препоясанный мечом.

— Великий князь, — поклонился воин, — дозволь мне полонянку взять.

— На забаву?

— Нет. Что ты, Владимир Святославич, в жены, как ты велел. Забава на рати, а здесь как можно.

— Ну коли в жены, бери. Только по приезде в Киев чтоб обвенчался, как истинный христианин. Крещен?

— А как же, Владимир Святославич, с тобой вместе еще в Корсуне крестился. Вот и крест. — Воин полез за воротник.

— Ладно, ладно. Верю. Поедем, покажешь.

Владимир тронул коня, воин пошел у его стремени.

— Она-то хоть согласна? — покосился князь на воина.

— Еще как! Даже руки мне целовать хотела.

— Небось зацелуешь, — молвил князь, — когда из колодок вытащат.

Весь многотысячный полон был согнан на одну поляну; чтобы пленные не разбежались, они полусотнями были привязаны к одной волосяной веревке. Привязаны не просто за руки, а за деревянные колодки, охватывавшие у кого запястье, у кого ногу, а у некоторых колодки были на шее, как хомуты у лошадей. Полусотки умышленно составлялись из разных по возрасту и по силам людей, чтобы предупредить побеги. Разделяли только мужчин и женщин.

— Ну показывай свою суженую.

— Вот сюда, сюда, Владимир Святославич.

Увидев великого князя, навстречу ему подбежал старший охраны, доложил:

— Владимир Святославич, за ночь трое померло, один бежать наладился, пришлось убить.

— Бежать? Чем же он веревку перерезал?

— Зубами перегрыз, сучье вымя.

— А те, что померли. Отчего?

— От самой Вислы дохлые были, а тут на одних сухарях да воде, много ли нажируешь.

— Ну, царствие им небесное, — перекрестился Владимир. — Ежели так пойдет, ты мне до Киева полон ополовинишь, Фома.

— Так я-то при чем, Владимир Святославич, ежели таких мне дали, дохлых?

— Есть еще такие?

— Есть, князь, есть, — вздохнул Фома. — Пожалуй, с сотню наберется.

— Вот что. Ныне покорми сухарями и водой, а на следующем стане лоб разбей, но навари им мяса и каши. Слышишь?

— Слышу, великий князь. Но где ж я мяса возьму?

— Я скажу воеводе Блуду, чтоб завалил для полона пару туров или с пяток вепрей.

— Вот это будет ладно, Владимир Святославич, — обрадовался старшина.

— Учти, Фома, это они в пути пленные, а приведем в город — уже нашими станут. Слышишь? Нашими. Так что ты не очень над ними изголяйся. Наживешь врагов, станут свободными, припомнят.

— Да я уж и так с имя как с детьми малыми.

— Знаю, знаю, не оправдывайся. Небось беглеца-то не пожалел, сам, поди, прикончил?

— Не-е. Его Федьша из лука осадил. Аккурат промеж лопаток угодил. Стре-елок!

— Ну Федька, я знаю, птицу из лука влет бьет. Тебе его не зря Волчий Хвост прислал. Береги отрока.

— Да берегу уж. Из котла завсегда ему лучший кус даю.

Тут закричал новоявленный жених от полона:

— Вот она! Вот, князь!

Владимир подъехал к женской связке. Русич держал за свободную руку худенькую, хрупкую девушку, испуганно смотревшую на князя. Лицом бледным и довольно красивым она почему-то напомнила Владимиру дочку Предславу, что-то похожее на жалость шевельнулось в его душе: «И у нее ведь есть отец, вернее — был».

— Ну что, девушка, согласна стать ему женой? — спросил князь.

Девушка утвердительно закивала головой.

— Она у тебя что? Немая?

— Что ты, Владимир Святославич. Это она от испуга, тебя напугалась.

— Меня? — улыбнулся князь. — Ну что ж, бери, раз согласна девка.

Воин выхватил меч, обрубил волосяную веревку под самую колодку.

— Ты что ж, злыдень, — возмутился Фома. — Какую завязку сгубил!

Девушка, понявшая, что ее освобождают, вдруг заплакала и пала на колени.

— Пан, великое дякуй тобе.

— Ладно, ладно, девка. Вон мужа благодари. А ты накорми ее хоть сперва, не видишь, стрекозы легше стала.

— Колодку-то, злыдень, — крикнул Фома.

Но воин уже побежал, увлекая за собой девушку прямо с колодкой на левом запястье.

— Ладно. Колодку сам собью.

— Ишь жеребец стоялый, — проворчал старшина.

— Ну что, Фома, покажи-ка нам того волчонка, — сказал Владимир. — Поди, он-то еще не помер.

— Да нет, этот рази помрет.

«Волчонок, — разочарованно подумал Святополк. — Тоже мне подарок». Но смолчал.

Они подъехали к мужской связке, на самом конце которой был привязан худенький, тщедушный мальчишка.

— Вот он. Целехонек, — молвил довольный Фома. — Встань, дурак, не видишь — князь.

Мальчик поднялся, через драные порты видны были худые, мосластые коленки.

— Ну-ка, отрок, сыграй нам волка, — попросил Владимир.

Мальчик насупился, задрал вверх лицо и вдруг завыл по-волчьи, да так похоже, что кони запрядали ушами, а Святополкова белая кобыла едва не встала на дыбки. Княжич вовремя натянул поводья.

— Молодец, — похвалил князь. — А ну-ка по-утиному.

И мальчик, приложив ко рту ладонь, закрякал по-утиному. Варяжко со Святополком переглянулись в изумлении, столь точно передразнивал он утку.

— А ну-ка вепрем, — заказал князь.

И мальчик захрюкал, завизжал, и уж казалось, тут не один вепрь, а целых два или три.

Владимир оглянулся на Святополка:

— Ну как, сынок, понравилось?

— Просто диво дивное, — признался княжич.

— Ну коли удивил он тебя, то и бери его себе. Дарю. Я знал, тебе понравится. Так его и зови Волчонком. Фома, сними колодку с Волчонка.

Старшина освободил мальчика.

— Куда его?

— Давай мне, — сказал Святополк, похлопал ладонью по крупу коня за седлом.

Фома подсадил мальчика на круп коня, тот ухватился за княжича, прижался к нему.

 

Сладок мед — горек мед…

Волчок оказался не очень разговорчивым, и Святополку пришлось едва ли не щипцами тянуть из него, откуда он родом, кто отец с матерью, как в полон попал.

Видно, воспоминания пленному отроку были не очень приятны.

— Ну, а что ты любишь-то? — спросил княжич. — Чего б хотел?

— Меду, — поколебавшись, признался Волчок.

— Чего, чего?

— Меду, — повторил не столь уверенно мальчишка, видимо сочтя свое желание чрезмерным. — Я его никогда не ел.

— Не ел, а любишь, — удивился княжич.

— Мне раз дали ложку лизнуть, — вздохнул Волчок. — А чтоб есть… не приходилось.

И Святополку вдруг захотелось сделать для этого несчастного мальчишки что-то приятное, а главное — показать пленнику, что он, княжич, может многое.

— Варяжко, — полуобернувшись в седле, позвал Святополк.

Кормилец подскакал к нему: что нужно?

— Я хочу свежего меду.

— Вот приедем в крепость…

— Нет, я хочу прямо с борти.

Святополк понимал, что если он скажет, кто в действительности хочет меду, то кормилец в лучшем случае рассмеется (мало ли чего рабу не захочется!) и не подумает исполнять такое желание. Другое дело, если меду захотел сам наместник — хозяин земли дреговичей.

— Нам придется дать крюка.

— Давай дадим крюка, — согласился Святополк.

Веска, к которой они вскоре приехали по едва приметной дороге в лесу, имела всего три избы и низкую почерневшую баньку у небольшого озерца. Со всех сторон окружал веску высокий лес. На крохотных огородиках, прижатых к воде, белели кочаны капусты да широкие листья репы. У самых изб зеленели морковные грядки. Из крайней избы навстречу подъезжавшим вышел мужик в длинной домотканой рубахе и портах, тщательно обмотанных снизу веревками от лычинец.

Он, видимо, уже знал Варяжку, так как, едва поклонившись, принялся жаловаться:

— Ой, боярин, беда у нас.

— Ох, Костка, — поморщился Варяжко, слезая с коня. — Живешь при сладком, а все плачешься.

— Так ведь перетес у нас, боярин. Перетес.

— Перетес? — сразу посерьезнел Варяжко. — А кто сделал, узнали?

— А что узнавать? Он вместо моего свое знамя всклал.

— А чье ж то знамя?

— Хотки с Малой Жени.

— Он чей холоп?

— Вроде вольный.

— Вольный, говоришь, — недобро прищурился Варяжко и спросил Костку: — Борти лажены?

— Нет еще, но скоро начнем.

— Сегодня одну возьмешь. Княжич сотового меду пожелал. А своего брата пошли за Хоткой, чтоб к вечеру был с ним здесь.

— Хотка не послушает отрока.

— Послушает.

Варяжко, обернувшись, позвал к себе дружинника, а когда тот подъехал, приказал ему:

— Поедешь с евоным братом, добежите до Малой Жени. Привезешь сюда того, кого он укажет. Скажешь, князь зовет.

Брат Косткин явился на коне, и вместе с дружинником они поехали по берегу озера и вскоре скрылись в лесу.

По велению Варяжки дружинники расседлали коней, пустили пастись их у озера, а сами, натаскав из лесу сушняку, начали готовить пищу.

Княжич пожелал войти в избу. Костка, поклонившись низко Святополку, открыл дверь в клеть:

— Пожалуй в одрину, князь. Нет, не сюда, здесь истобка. Иди в правую дверь.

Святополк открыл дверь в одрину:

— Здесь очень темно.

— Я сейчас волоконца открою.

Костка прошмыгнул вперед, привычно нащупал в темноте доски, закрывавшие волоковые оконца, отодвинул их. В клети посветлело.

— Это мы от гнуса утресь закрыли.

Святополк вошел вместе с Волчком, и они уселись на лавку как раз под оконцем. У противоположной стены угадывалось ложе, застланное сухой травой и каким-то тряпьем Рядом с ложем лежали приспособления бортника — веревки, ведра деревянные, лукна, медорезки. Костка стал рыться в этой куче.

— Далеко борть? — спросил Святополк.

— Ни. Сразу за озером. Я скоренько.

— Мы тоже пойдем.

— Пчелы дюже зло жалят, — предупредил Костка.

Святополк не счел нужным отвечать на это, а, подтолкнув локтем Волчка, спросил:

— Не боишься?

— Ты же не боишься.

— У меня вон бахтерец под кафтаном, его и стрела не пробьет, не то что пчела. А у тебя сорочка холщовая.

— Пчела, князь, и скрозь брони достает, — отозвался из угла Костка.

— Ну да? — не поверил Святополк — А больно?

— Дюже жалит.

Заметив некоторое замешательство у отроков, Костка вполне удовлетворился этим, успокоил:

— Хорошо. Створю так, чтоб не кусались. Только пусть твой слуга несет вот этот лоток с углями. — Костка подал небольшой горшок Волчку. — Иди нагреби из кострища углей горящих.

Сам Костка взял деревянное ведро, положил в него медорезку, а сверху лезиво с небольшой дощечкой.

— Ну идем, — сказал он.

Когда они вышли с княжичем в сенцы, Святополк кивнул на вторую дверь:

— А там у тебя что?

— Там истобка, князь. — Костка распахнул туда дверь. — Глянь.

В полумраке клети встрепенулись испуганные лица женщины и девочки.

— Не бойтесь, это наш князь молодой, — успокоил их Костка, а Святополку сказал: — То моя женка с дщерью.

Добрую половину места в клети занимала глинобитная, почерневшая от дыма печь, и стены были черны, особенно к потолку.

— Тут мы зимой живем, — пояснил Костка. — Хоша дымно, зато тепло.

Кормилец, прицепив меч, направился в лес, еще и Тальца прихватил с полным вооружением. Он знал — с лесом шутить нельзя: в любой миг не только зверь, но и лихой человек может наскочить. А княжич что? Отрок безусый, хотя и причисляет себя к мужам. За его жизнь и безопасность Варяжка головой отвечает. Известное дело, береженого Бог бережет.

Борть и в самом деле оказалась недалеко. Едва обогнули озеро и углубились в лес, как Костка остановился у старого толстого дуба:

— Вот здесь.

На уровне головы Костки на корявой и серой коре дуба виден был затес — знамя его. Затес был сделан так давно, что тоже посерел, различим был только вблизи. Знамя Косткино представляло собой стрелу, устремленную вниз. Варяжко осмотрел знамя и спросил:

— А как Хотка перетесал его? Совсем убрал?

— Нет. Он мое знамя под свое приспособил. Стрелу еще и вверх пустил. Сделал обоюдой.

— Хитер муж, — покачал головой Варяжко. — Хитер.

— Хитер, да не очень умен, — сказал Костка. — Разве я не знаю своих бортей? Да я с закрытыми глазами все сорок найду. Пусть сгинут затеси, а я найду.

В воздухе послышалось жужжанье пчел, что указывало на близость борти. Когда все собрались под дубом, Костка предупредил:

— Коли станет к кому пчела приставать, не машите руками, не обижайте тварь. Тихо сидите, она и не тронет. Помните, она и на себя и на людей трудится. Кормилица.

Говоря это, Костка быстро насбирал травы, листьев прошлогодних, веточек сухих. Все это под дубом сложил, кинул туда из горшочка углей, встал на четвереньки, вздувал их, пока трава не занялась и не задымила. Закашлялся от дыма.

— Подкурим их чуток, они сговорчивее станут. А ну-ка, отрок, — позвал Костка Волчка, — следи, чтоб не огнило, чуть дымило.

Дымок потянулся вверх, завиваясь и истаивая в кронах деревьев. Костка привязал себе на пояс деревянное ведро с медорезкой, сдвинул его за спину, чтоб не мешало. Затем веревкой опоясал себя через поясницу, а другим концом обхватил дерево и накрепко завязал. Ловко упираясь ногами в дуб, Костка стал карабкаться вверх. Добравшись до верхней петли, остановился, прижался к стволу. Опять перекинул веревку выше, закрепил там и снова полез с ее помощью вверх. Делал он все это так споро и ловко, что казалось, никакого труда не затрачивал. Но Волчок-то знал, что значит взбираться по гладкому стволу, не раз пробовал.

Сажени через три появились сучки, и Костка полез быстрее. Добравшись до борти, он обвязал ствол веревкой, а в петле, на которой сидел, приспособил под себя дощечку. Сдвинул на живот ведро, достал медорезку. Натянул на голову ситак.

— Добавь дымку, — велел Волчку. — Сюда не доходит.

Княжич с пестуном и Тальцом отошли в сторону, сели под ближней березой. Оттуда наблюдали за Косткой, вокруг которого вились растревоженные пчелы. Несмотря на то что они облепили его, бортник работал спокойно, не суетясь. Засунув по плечо руку в дупло, он на ощупь вырезал там соты. Потом, переложив в левую руку медорезку, доставал соты и складывал их в ведро.

— Полно подкуривать, — закашлялся он наверху, — а то уморим пчел.

Волчок разбросал тлеющую траву, Притоптал огонь, подошел и присел рядом с княжичем. Варяжко покосился на него с неудовольствием, но промолчал, хотя очень хотелось осадить мальчишку, забывшего, кто такой он и кто такой Святослав Ярополчич.

Костка слез на землю в сопровождении тучи гудящих пчел с целым ведром сотов, наполненных янтарным медом.

— Скоренько пошли, — сказал он, — а то очухаются, заедят.

В веску Костка шагал в одиночестве, приотстав ото всех, чтобы пчелы, окружавшие его, не перекинулись на господ.

Святополк и Волчок опять вошли в одрину, за ними явился и Костка, поставил ведро с сотами на стол:

— На здоровье тебе, князь, — и, поклонившись три раза, вышел.

Потом появился Варяжко.

— Может, до меда варева поешь, Святополк, — спросил он. — Там отроки кашу сварили.

Княжич переглянулся с Волчком, и, хотя тот ничего не сказал, Святополк понял его желание.

— Нет. Мы с Волчком мед станем есть.

Пестун тоже понял, что значили эти переглядки, и огорчился, что княжич стал потатчиком холопа.

«До чего дожили», — подумал он, вздохнув.

— Ну, вкушай, — кивнул Святополк на ведро.

Волчок протянул руку, зацепил мед указательным пальцем и, закатив глаза от удовольствия, облизал его.

— Ты не лижи, как пес, — нахмурился Святополк. — Просил, так и ешь.

— А ты?

— Что я? Я не отстану. — Святополк протянул руку, взял кусок сотов.

Глядя на него, взял и Волчок кусок.

— А дружинникам же надо оставить, — не то спросил, не то посоветовал он.

— Мед просил я. Стало быть, он мой. А ты знаешь, для кого я просил. Ешь давай.

— Сколь хочу?

— Хоть все ведро.

Волчок, зажмурившись, вонзил острые зубы в пахучий липкий кусок. Святополк с любопытством наблюдал за пиршеством.

Волчок съел один кусок, полез в ведро и достал кусок вдвое более первого.

— А ты пошто не ешь? — спросил Святополка.

— Ем, — откусил княжич немного. — Ты сам налегай. Ты ведь просил-то, не я.

— Ведра, наверно, много будет, — вздохнул Волчок, принимаясь за очередной кусок.

— Ай не глянется?

— Что ты, что ты, князь. Дюже скусно.

Волчок, намеревавшийся съесть полведра, кое-как одолел третий кусок и отвалился к стене:

— Боле не могу.

— Ешь, ешь еще, — настаивал княжич.

— Спасибо, князь. Спасибо. Не могу.

— Тогда отдай дружинникам, — велел разочарованно княжич, думавший увидеть безмерное медолюбие.

Вскоре он и сам вышел на улицу, заслышав какие-то крики. Оказалось, воротились посланцы из Малой Жени и привезли Хотку. Муж этот был черноволос, среднего роста, одет поверх холщовой сорочки в однорядку, на ногах мягкие сапоги-поршни. Да и конь его ничуть не уступал коням княжьих отроков. По всему было видно, что живет Хотка неплохо. Поклонился Варяжке с достоинством и не столь низко, как привык тот видеть.

Дружинники вынесли из избы лавку и поставили ее у стены. Варяжко подозвал Святополка, предупредил негромко:

— Будь здесь. Суд княжий сотворим.

Садиться на приготовленную лавку Варяжко не спешил. Он знал, что люди должны князя ждать, а не наоборот. И лишь когда подошел Талец и сообщил, что-де все готово, народ собрался, Варяжко, несколько помедлив, тронул за плечо Святополка и негромко сказал:

— Слушай, что я сказывать буду. К тебе обращаться стану, соизволения прося, ты соглашайся. Можешь молча головой кивнуть. Оно и довольно. Судить-то твоим именем должно. Уразумел?

— Уразумел. Чего там.

Варяжко не спеша подошел к лавке, уважительно указал место княжичу, потом, перекрестившись, степенно сел сам.

В нескольких шагах перед лавкой стояли Костка с Хоткой. В отдалении, полукругом собрались дружинники и жители вески мужского пола.

— А ведомо ли тебе, муже, — обратился Варяжко к Хотке, — для чего зван ты сюда? И кем зван?

— Ведомо, боярин. Твои отроки сказывали.

— Так вот стоишь ты, муже, пред светлыя очи наместника земли Туровской Святополка Ярополчича. — Кормилец церемонно оборотился в сторону княжича.

Хотка поклонился Святополку в пояс.

— Именно ему поручено великим князем судить и рядить в земле дреговичей, — продолжал Варяжко, опять оборачиваясь к княжичу, подчеркивая этим его силу и превосходство. Святополк кивнул головой, как и просил его пестун.

— Стало нам днесь ведомо, что имение князя нашего убыль понесло. И мы намерены вернуть ему убытки.

Святополк опять кивнул головой, подтверждая истинность сказанного. Варяжко махнул рукой в сторону Костки:

— Сказывай, Костка, что и как учинилось в угодьях наших и по чьей вине.

— Ты ведаешь, боярин, — начал бортник, — как блюдем мы бортные угодья князя. И вот в цветень, осьмнадцатый день пошел я борти доглядать. И на той дальней, что у Кривого ручья, перетес узрел. Я ведал, чье это знамя, и хотел миром дело решить. К Хотке бегал, сказывал ему, совестил. Он на своем стоит, его-де та борть.

Варяжко нахмурился, обратился к Хотке:

— Что скажешь, муже, в свое ли оправдание, в вину ли?

Хотка поклонился Варяжке, княжичу.

— Как мне, боярин, правду свою искать, ибо повинен я в перетесе. Но пусть меня разразит Перун, без умысла я сотворил это.

— Как без умысла? — удивился Варяжко. — Ты что, чужого знамени не видел?

— Видел. Но думал, что то половина моего знамени.

— Как так половина? — возмутился кормилец, почувствовав, как Хотка ускользает от полной вины.

— У меня завычка, — продолжал невозмутимо Хотка, — не сразу все знамя вытесывать, а вполовину.

— Почему эдак?

— А ну как древо на княжьей земле. Суда не миновать.

— Коли не ведаешь, на чьей земле борть, зачем знаменуешь ее хотя бы и вполовину?

— А чтоб другой кто не затесал, ежели оно вдруг на свободной земле окажется.

Варяжко понял, что Хотка ускользает из рук, как налим. Нет, вину он признает, но не полностью, а отчасти. А ведь кормилец нюхом чует здесь вину его полную и злой умысел. Он знает, за это полагается двенадцать гривен продажи с виновного в пользу князя. Но как доказать его полную вину?

— Хорошо, хорошо, — молвил Варяжко, делая вид, что поверил Хотке и даже рад мирному исходу. А на самом деле хитрый боярин обдумывал, с какой стороны зацепить перетесчика, чтобы не сорвался.

— Ну, а Костка приходил к тебе?

— Приходил.

— Что говорил он тебе?

— Ну что, мол, борть эта его.

— А ты что отвечал смерду нашему?

— Я… — замялся Хотка, — я не помню все до слова, но молвил, что он ли, я ли — оба служим одному господину.

— Клянусь Перуном, врет он! — закричал возмущенно Костка.

Варяжко почувствовал, что именно здесь слабое место у Хотки и на этом надо его ловить.

— А как же он говорил тебе, Костка? — спросил Варяжко, движением руки прося не кричать, а говорить спокойно.

— Я уже сказывал, твердил мне одно: его эта борть.

Варяжко молча посмотрел на Хотку, кивком головы лишь поощряя к ответу. Хотка молчал, и кормилец умышленно тянул время, понимая, что каждый миг его затягивает петлю на шее виновного. Молчит — стало быть, виновен.

Выждав нужное время, Варяжко почти сочувственно спросил Хотку:

— Что, муже, прю на том кончим?

— Пошто? Сам рассуди, боярин. Что я, что он — оба данники князя. Из борти той куда мед пойдет? В те же бретьяницы.

Варяжко утвердительно качал головой, словно поощрял подсудимого к разговору, едва ли не соглашаясь с ним, а в душе уже празднуя над ним победу.

— Верно молвишь. Верно. — И, хитро прищурившись, спросил ласково: — Как велика дань твоя, муже?

— Десятина, боярин, — отвечал Хотка.

— Верно. Вот, — Варяжко повернулся к Костке, — а ты, смерд, что отдаешь князю?

— Все, боярин. Ты же ведаешь, я обельный.

— Что делать, муже, — вздохнул сочувственно кормилец. — Сам видишь, что не Косткино знамя перетесал, а князье, — кивнул Варяжко в сторону Святополка. — Его знамя, а посему надлежит тебе внести продажи двенадцать гривен не позже Семенова дня.

Хотка побелел как снег, но на колени все же не упал, хотя Варяжко ждал этого. Ждал для полного торжества да княжьего. Хотка понял по глазам боярина, что его уже ничем не своротишь, хоть в ногах валяйся. Другое дело княжич. Юн. Сердце не закаменевшее.

— Князь, Святополк Ярополчич, — захрипел Хотка голосом, севшим от волнения. — Это ж конец мне. За все имение мое разве половину дадут. Смилуйся, князь.

— Себя продай, — посоветовал Варяжко. — Еще половину дадут. Вот и разочтешься с князем. А нет, пойдешь в пенные холопы.

Хотка увидел, как из-за угла избы появился дружинник и шепотом окликнул княжича, позвал его к себе. И понял Хотка, что это делается с умыслом, чтобы не смог он упросить отрока облегчить продажу.

А между тем Талец, подозвав княжича, сообщил ему на ухо:

— Там в кустах твой новый холоп помирает.

— Волчок?

— Он самый.

— Бежим к нему, — схватил за руку Тальца Святополк.

И они быстро побежали к кустам, чем нимало удивили всех, не ведавших о случившемся.

— Что? Что такое? — строго повысил голос Варяжко.

Но никто ему не ответил, все побежали следом за княжичем. И остались перед кормильцем Костка да Хотка, привязанные к месту судебным нарядом. Такое их послушание даже осердило Варяжку, который сам хотел бежать за княжичем. И не только из любопытства, но и во исполнение своей обязанности — всегда быть подле княжича.

— Что стоите пнями?! — закричал он на мужей. И они, переглянувшись, побежали тоже к кустам. Теперь можно было и кормильцу трусить туда, не боясь уронить свое достоинство.

Волчок лежал под кустом, скрючившись от боли, и скрипел зубами, чтобы не стонать. Лоб его покрывала испарина.

Набежавшие люди окружили корчившегося от боли мальчика. Святополк с мольбой обратился к ним:

— Лечец есть средь вас?

— Нету, князь. В Малой Жене была знахарка, так ноне зимой померла.

Прибежали и Костка с Хоткой, а за ними и Варяжко подошел, протолкался к княжичу:

— Что стряслось?

— Волчок помирает, — схватил за руку кормильца княжич. — Пособи, Варяжко.

Из глаз отрока вот-вот готовы брызнуть слезы. Дело пестуна утешить княжича, успокоить. А как?

— Не печалуйся, Святополк, так, видно, Богу угодно. Не от души, наверное, этот дар был. Мы тебе другого купим.

— Другого нет такого, — осерчал княжич.

Варяжко хотел ласково огладить кудри княжича, но тот гневливо отбросил его руку.

— Он, кажется, меду переел, — сказал вдруг Хотка.

— Верно, — обрадовался Святополк, что хоть кто-то угадал причину мучений его холопа. — Что делать-то? Что?

— Надо скоренько в воду его, — посоветовал Хотка, — оно, может, и обойдется.

Святополк ухватился за совет, как утопающий за соломинку:

— Тащи его в воду. Слышь, в воду.

Талец подхватил мальчика, вскинул на руки, понес к озеру.

— Еще б воды ему горячей внутрь, — посоветовал опять Хотка.

Побежал кто-то из местных к избам воду горячую искать. Святополк до самой воды шел рядом с Тальцом, подбадривая Волчка:

— Держись, Волчок. Держись, не помирай. Слышь?

— Слышу, князь, — сипел бедный Волчок, напрягаясь до синевы, стонал: — Ой, худо! Ой, смертынька!

Талец вошел в воду почти по пояс, стал осторожно опускать мальчика в воду.

— Не зальешься? — спросил его.

Не, — сипел Волчок, ловя пятками илистое дно.

С берега княжич наказывал Тальцу:

— Будь подле. Слышь?

— Хорошо, хорошо, князь, не беспокойся.

Прибежал смерд с горшком горячей воды, зашел в воду, силком напоил Волчка. Не дождавшись, как помрет мальчишка, люди стали расходиться.

— Все туда же, на место судное, — велел Варяжко. Дружинникам что? По приказу и живут, и головы кладут— пошли, куда велено. Обельные ослушаться боярина тоже не посмели, потекли все опять туда же, к лавке той, у стены. Воротились на свои места и Костка с Хоткой. Остались только кормилец с княжичем на берегу да в воде Талец с Волчком.

— А тебя не касаемо? — крикнул ему Варяжко.

— Слышу. Да кабы мальчишка не залился.

— Я здесь Тальцу велю быть, — обернулся сердито Святополк на кормильца, щуря черные глаза. — Быть здесь велю.

— Хорошо, — с готовностью согласился Варяжко, — но тебе, Святополк Ярополчич, там бы надо быть. А?

Княжич отмахнулся рукой, но кормилец не уходил. Потом сказал ему негромко, чтоб сидящие в воде не слышали:

— Все в твоей воле, Святополк. Так будь же князем, начал суд — кончай.

— В моей воле, сказываешь? — переспросил княжич, все так же недобро щурясь.

— Истинно так, дорогой.

— Так пойдем.

В голосе княжича такое, что кормилец, идучи за ним, жалел уже, что настоял на своем. И один бы управился, чего там.

Пришли. Сели опять на свои места. Варяжко прокашлялся, чтобы голос звучал по-господски, и сказал:

— Уразумел, Хотка, за что осужден ты к продаже?

— Уразумел, боярин.

— Вот мы и утверждаем… — Варяжко обернулся к княжичу, поощряя его к знаку утвердительному, но тот и бровью не двинул, не то что головой. В отроческих чертах его увидел Варяжко непреклонность отцовскую, в глазах темных — недетскую решимость.

«Ой, кончать скорей надо, — не на шутку встревожился Варяжко. — Искры сыпятся, огню быть».

— Ну, — обернулся он к Хотке, — слыхал, что мы вздумали? Так тому и быть.

«Аминя» молвить Варяжко не успел, княжич вскочил с лавки и крикнул звонко и громко:

— Нет! Я продажу с него снимаю!

От крика этого замерли все, тихо стало, хоть траву слушай. И тут Хотка упал на колени, ударился лбом о землю.

— Спасибо, князь, — сказал, едва сдерживая рыдания. — Век за тебя Всевышнего просить стану.

Ничего не ответил Святополк, вскочил, повернулся и пошел скорым шагом к озеру, где Талец Волчка вымачивал.

Крепко задумался Варяжко, наморщив чело и прикрыв глаза. Хотка неслышно поднялся с колен. Уходить не решался, зная, задетая гордость боярина выхода ищет и уж лучше не тревожить его.

Кашлянул с чего-то Костка и словно разбудил боярина. Поднял он голову и рукой махнул несколько раз, разгоняя собравшихся. Всех, всех. И жителей, и дружинников своих гнал прочь. Двинулись было с места и Костка с Хоткой, но Хотку боярин рукой остановил. Когда остался перед ним только он, Варяжко сказал:

— Вину тебе за перетес княжич простил по душевной щедрости своей. Но я обиду князю без следа не могу оставить. А потому назначаю тебе три гривны продажи.

— Но, боярин…

— Не перечь, — нахмурился Варяжко, — ежели худшего себе не желаешь. Продажу эту взыскиваю ныне же.

— Но у меня нет таких кун.

— С тобой конь. Не очень борз, но я назначаю за него эти куны. Аминь.

Варяжко поднялся с лавки, давая понять, что разговор окончен. Затем поманил пальцем одного из дружинников и велел:

— Поедешь с этим до полпути. А там, забрав коня его вместе с седлом, воротишься.

— Слушаюсь, — поклонился дружинник и тут же махнул рукой Хотке: — Побежали.

Отпустив Хотку с дружинником, Варяжко прошелся по лагерю, отдал распоряжение готовиться к ночлегу. Потом зашел в избу, кликнул Костку. Тот появился в дверях тут же, — видно, был рядом в истобке с семьей своей.

— Вели, Костка, ложе княжичу приготовить. Траву свежую, сухую. Блохи есть?

— Бывают, — виновато промямлил Костка.

— Чтоб не было.

— Будь покоен, боярин. Велю женке вымести все, а после на низ травки одной подсыпем. Ни одна тварь не укусит.

Солнце уже скрылось за вершинами деревьев, стало смеркаться. От озера потянуло прохладой. Варяжко посмотрел в ту сторону, где сидел княжич. Недалеко от него из воды торчала голова Волчка. Тальца уже там не было, — наверно, в лес за лапником ушел.

Достав из тороки корзно княжича, Варяжко направился к нему. Подошел сзади и, распахнув корзно, накинул на плечи Святополку.

— Хладом веет, — молвил заботливо.

Княжич встал с земли, оправил корзно. Постояли. Помолчали. Только Волчок, побулькивая, отдувался в воде. Окрест было тихо.

— Святополк, — ласково и негромко позвал кормилец. — Отойдем чуток. Мне тебе сказать что-то надо.

— Сказывай здесь.

— То не для чужих ушей, — покосился Варяжко на голову Волчка.

Княжич остыл уже, перечить пестуну не стал, отошли вместе к кустам.

— Что я скажу тебе, сынок. Слушай старика, худому не посмею учить.

Варяжко поправил капторгу у корзна, заглянул в глаза отроку. Гнева уже не было в них, но исчезла и живинка какая-то, которая согревала сердце старика в долгих беседах и поучениях.

— Содержание дружины и любая рать, хотя бы и малая, много кун требуют. Как ты думаешь, откуда они берутся?

— Что? — не понял княжич.

— Ну куны. Где их князь на рать собирает?

— С данников. С побежденных.

— Верно. Молодец, — похвалил искренне Варяжко. — А еще куны с суда князю идут. И немало. А вот ты ныне из калиты нашей двенадцать гривен сгубил.

— Как сгубил?

— Ты ж подарил их этому татю Хотке.

— Но ты ж сам сказал, что здесь все в моей воле.

— Сказал. Верно. Но разве мог я помыслить, что ты свое имение раздаривать начнешь. Да кому?

— Ладно, — ответил устало Святополк и повернулся к озеру, заслышав оттуда какие-то всплески. Там на берег выбирался Волчок.

— Кажись, очухался Волчок-то, — молвил довольным голосом княжич.

— А на эти бы куны, — заметая Варяжко, — ты бы мог четырех таких Волчков купить.

— Перестань, Варяжко, — молвил вполне миролюбиво Святополк. — Это дар великого князя, и какой дар!

И направился к воде. Волчок, выйдя на сушу, снял с себя рубаху, порты и, корчась от холода и отбиваясь от комаров, выжимал из платья воду.

Святополк шел к нему, расстегивая на ходу капторгу корзна.

 

Наследники Мечислава

Князь польский Мечислав, потерпев поражение под Вислой от киевского князя Владимира, пребывал в великой печали. Ближний воевода, ускакавший вместе с ним в Краков, утешал сюзерена:

— Хорошо хоть в плен не попали.

— Мы-то не попали, — вздыхал Мечислав, — но ты гляди, что он натворил, по Висле все вески обезлюдил, угнал старых и малых и мужчин и женщин.

— Может, это и к лучшему, князь.

— Как к лучшему? — возмутился Мечислав. — Что в плен не попали у тебя «хорошо», что вески обезлюжены — у тебя «еще лучше». Ты что несешь, воевода?

— Но, князь, раз этот дикарь ополонился, затяжелел, значит, дальше уж не пойдет.

Поразмыслив, Мечислав в душе согласился с воеводой: «А и верно. Не хватало еще его притащить за собой в Гнезно». Вслух же сказал:

— И все-таки езжай-ка, воевода, к киевскому князю, уговорись о мире. А то ведь Польша может оказаться меж молотом и наковальней. На западе — Германия, на востоке — Русь.

Перед отправкой посольства Мечислав наказал воеводе:

— Закинь словцо насчет полона, хотя бы мирных селян отпустил Владимир. А то ведь жито в поле пропадет.

— Закину словцо, князь. Но сдается мне, вряд ли он согласится. Ныне, слыхал я, рабы в Византии вздорожали. Кто же от своей корысти отказывается?

Чешский князь Болеслав II Благочестивый, узнав о поражении Мечислава и о том, что, спасаясь от плена, он оказался в чешских владениях, сам приехал в Краков. Пожалуй, не столько сочувствовать, сколько намекнуть, что зализывать раны надо в своей берлоге, а не в чужой. Он застал Мечислава в его шатре, лежащим на деревянном походном ложе.

— Ну что, зятек, никак, занедужилось? — спросил Благочестивый.

— Да, брат, укатали сивку крутые горки. Слыхал, поди?

— Да, слыхал. Правда, не о горках, а о князе киевском. Здорово он потрепал тебя?

— Да уж, куда лучше. Едва ноги унес.

— В отца пошел сынок, в отца. Тот, правда, болгарам да грекам кровь пускал.

— А хазарам?

— Ну и хазарам от него досталось.

— Ничего себе досталось, если от Хазарии камня на камне не оставил. По сю пору где столицу была, одна полынь растет. А сынок-от далеко не бегает, он у ближних соседей куски рвет.

— Да, — вздохнул Болеслав. — Червенские города, считай, потеряны для нас.

— Ты прав, — согласился Мечислав. — Нам уж вряд ли удастся их вернуть. Хорошо, если детям повезет.

Высокие родственники несколько лукавили меж собой, называя червенские города — Перемышль и Червень — «нашими», в то время, когда каждый считал их своей собственностью. Мечислав — польскими, Болеслав Благочестивый — чешскими. Но в действительности ныне они уже были собственностью великого князя киевского Владимира Святославича.

— Ты когда домой-то собираешься? — спросил Болеслав вроде бы без всякой худой мысли.

Но Мечислав понял намек — хозяин Кракова предлагает покинуть его пределы.

— Да вот что-то занедужилось, как получшает, так и поеду.

— Ну, кланяйся сестре Дубровке. Как она там?

— Как? Жива-здорова, слава Богу, с внучками занимается.

— А чьи внучки-то?

— Старшего, Болеслава. Вот тоже незадача, мужчина здоровый, а что ни год, от него одни девки родятся. Хоть бы для смеху один мальчишка.

— Пусть другую жену возьмет, может, это из-за бабы.

— Может, может. Но опять же возьми, наприклад, меня. Дубровка как родила трех мальчишек, женился на Оде, а она еще тремя парнями наградила. Мыслимо ли?

— Это верно, — вздохнул Болеслав, — нашему брату иметь много парней нельзя. Стол-то княжий один. Так что твой старший Болеслав пусть не печалится, все может добром обернуться. Через девок перероднится со всей Европой, глядишь, меч и не понадобится. Вон взгляни на Владимира Киевского: жен не то шесть, не то пять, все парнями телятся. И уж, кажется, за десяток перевалило. И каждому город нужен.

— Ну, Русь — земля большая, он может еще десятерых наделить.

— За счет соседей, Мечислав, вот таких, как мы. Так что у сыновей наших жизнь не мед будет, помяни мое слово.

— Знаю, — вздохнул Мечислав, — оттого и сердце болит.

Долго еще говорили меж собой родственники, и Болеслав Благочестивый ушел, лишь когда твердо убедился, что зятек не думает оставаться в Кракове, тем более претендовать на него. Просто занедужилось бедняге после сокрушительного поражения, выздоровеет, уедет в свое Гнезно. Дождется своих послов, отправившихся к киевскому князю за миром, и покинет Краков.

Но что-то не стало у старого Мстислава лучше на душе, скорее наоборот, становилось с каждым днем хуже. Уже и со своего походного ложа не поднимался и даже плохо ел.

Через несколько дней воротился воевода с переговоров от Владимира Святославича.

— Ну? — взглянул на него князь с надеждой. — Как?

— Хорошо, — отвечал воевода, — мир утвердили на три года.

— А полон?

— Полон не отдал, говорит, это военная добыча, а добычу даже коршун не отдает.

— Пся крев, — выругался Мечислав и прикрыл глаза. — Ты хоть хорошо просил?

— Конечно. Только что на колени не вставал.

— А он?

— Что он? Он отдал сотни две.

— Отдал-таки?

— Отдал. Стариков дряхлых, которые все равно пути не выдержали бы. Они не сохой, а ложкой пахать горазды. Не работники.

— Позорен мир наш ныне, ох позорен, — вздохнул Мечислав. — С какими глазами мне в Гнезно являться? На мои-то седины такой позор.

— Что делать, князь, — утешал воевода, — не трави сердце, этим дело не поправишь.

Он видел, что именно поражение на Висле подкосило старого князя, а ведь если б выиграли рать у киевлян, как бы все ладно сложилось. Червенские города отошли бы Польше, и Чехия не посмела бы на них претендовать. А теперь? Когда Польша ослаблена, Болеслав Благочестивый наверняка надеется их к себе присовокупить и уж, поди, начал подбивать хорватов на восстание против Киева. Хоть он и Благочестивый, но своей выгодой не поступится.

— Ты чего там про хорватов бормочешь? — спросил Мечислав.

— Да это я подумал только, — смутился воевода.

Но, видно, князь и воевода думали одну думу.

— Надо было нам хорватов поддержать, когда он их примучивал, — вздохнул Мечислав.

— До хорватов ли нам было, князь, когда с другой стороны Оттон давил.

— Да, император германский тоже своего не упустит, — согласился Мечислав. — Женясь на Оде — дочке германского маркграфа, думал, спокойствие обретет. Ан нет. Видно, мой тестюшка Дитрих у Оттона не в великой чести.

Воротился Мечислав в свою столицу Гнезно к семье совсем разболевшимся. Привезли его на телеге, на толстой сенной подстилке, прикрытой домотканым ковром. Так на ковре и внесли во дворец, бережно уложили на широкое деревянное ложе.

— Ясь, — тихо окликнул Мечислав слугу и, когда тот склонился к нему, приказал: — Позови княгиню.

Ясь спросил взглядом: какую?

— Старшую. Дубровку.

Княгиня вошла, шурша платьем, встала у ложа мужа, волнение выдавали лишь руки, теребившие платочек.

— Где Болеслав? — спросил князь.

— Известно. На западе порубежье стережет. Сам же послал.

— Да, да, помню. Немедля отправь за ним гонца поспешного, вели домой правиться, отец, мол, помирает.

Княгиня изогнула тонкие брови в немом недоверии к сказанному мужем и не двинулась с места.

— Ну! — нахмурился Мечислав.

Княгиня лишь очами повела, едва кивнув в сторону слуги: мол, вон ему приказывай. Он понял — сердится Дубровка. И знал — за что. С тех пор как он взял в жены германскую графиню и стал редким гостем у первой жены, она и затаила обиду.

— Ясь, иди прикажи. — А когда слуга вышел и они остались одни, молвил жене: — Не серчай. Дубровка, все равно ты старшая, и я твоему сыну отказать стол хочу. Болеславу.

Дубровка молчала; это не нравилось Мечиславу, чтоб склонить ее хоть к какому-то ответу, князь спросил:

— Ты что? Не согласна? Может, брату Вячеславу княжество передать?

— Твоя воля, — отвечала княгиня, едва разлепив тонкие губы.

— Моя, конечно. Но ведь ты не рабыня. После меня моим гласом останешься.

Дубровка знала твердо: княжество достанется ее старшему сыну Болеславу, а упоминая о Вячеславе, Мечислав лишь припугнуть ее хочет.

— Не вели ему обижать младших братьев, — продолжал князь, — Мечислава, Святополка, Болеслава, малы ведь еще.

— У них есть своя мать, — сухо отвечала Дубровка. — Мне надо о Владивое думать.

— Согласен. Но Владивой уже воин, а те дети.

Ему хотелось всех детей увидеть перед кончиной, со всеми попрощаться, но просить об этом Дубровку не стал, а чтобы хоть как-то размягчить ее старое, остывшее сердце, молвил:

— Я тебе благодарен, мать, что ты меня из язычества к свету христианства вытащила. А сейчас, пожалуйста, позови ко мне внучек… старших.

Упоминание о внучках, которых Дубровка тоже любила, смягчило ее, и голос княгини потеплел:

— Хорошо. Сейчас.

Она вскоре вернулась, подталкивая перед собой четырех девочек-погодков, одетых в зеленые шелковые платьица и обутых в сандалии.

— Идите попрощайтесь с дедом.

При виде внучек лицо старого князя потеплело, в глазах заблестели слезы.

— Милые вы мои, — прошептал он растроганно, — подойдите ближе. Гейра, Астрид, Гунгильда.

Но первой подбежала самая маленькая Ядвига, спросила серьезно:

— Ты уезжаешь, деда? Да?

— Уезжаю, Ядочка, навсегда уезжаю, милая.

Он нежно гладил белые волосенки младшей, и слезы уже катились по его щекам и бороде.

— Будешь помнить деда-то?

— А я всегда помню про тебя.

— Ну вот умница, вот спасибо, утешила деда, золотинка моя.

— Поцелуйте деда и ступайте, — сказала Дубровка.

— Он колючий, — сказала Ядвига.

Князь с княгиней переглянулись, улыбнулись одновременно.

— А ты в лоб, деточка, в лоб меня.

Старшие Гейра и Астрид понимали, куда уезжает дед, насупились, но крепились. Младшая Ядвига всех опередила, чмокнула деда в лоб раз-другой.

— Ты гляди ворочайся, деда.

Прощание с внучками так растрогало Мечислава, что вернувшийся Ясь застал князя в слезах, чего за ним никогда не водилось. Ясь сделал вид, что не заметил, деловито доложил:

— Отправил поспешного.

— Запасного коня дал?

— А как же. Самых резвых с конюшни. Думаю, завтра к обеду и князь Болеслав прискачет.

— Хошь бы дождаться его, — вздохнул тоскливо Мечислав, — шибко худо мне.

— Дождешься, князь, — ободрил слуга. — Выздоровеешь, еще и в седло сядешь.

— В седло вряд ли, укатали сивку.

— Там княгиня Ода с детьми во дворе. Может, позвать?

— Ода? — переспросил Мечислав и задумался.

Он любил молодую жену, чего уж таиться, но сразу после Дубровки не мог перестроиться на встречу с ней, тем более после прощания с любимыми внучками.

— Оду можешь позвать, только мальчишек не надо, — разрешил наконец после долгой паузы.

Не то чтобы не любил он младших сыновей (куда денешься, свои ведь), но не хотел сейчас у ложа своего толкотни и возни мальчишечьей. Внучки — девочки, это другая стать — нежны, ласковы, заботливы да и как-то милее. Мечтал своих дочек иметь, не вышло. И первая жена — Дубровка, и вторая — Ода одних сыновей ему нарожали. А сыновья — князья будущие, где ж им столько княжеств набрать на пятерых-то? Ох-хо-хо, князю и помереть-то спокойно нельзя, ломай голову, как на пятерых один пирог поделить, который и делить-то нельзя.

Болит сердце у старого князя за детей, ныне они братья родные, а завтра могут врагами лютыми стать. Хорошо вон Владимиру Киевскому: у него земли немерено, сказывают, всех наделил уделами, даже и тех, которые еще под стол пешком ходят. А как быть ему, великому князю Польши? Откуда земли на всех набрать?

Молодой княгине Оде ничего не мог сказать Мечислав в утешение. В глазах вдруг начало темнеть, сознание едва теплилось. Одну лишь просьбу успел прошептать:

— В храме Нии, у мироправителя вымолите мне…

А чего вымолить, уже сказать не смог, сил не хватило. Но княгиня и сама догадалась: в храме Нии полагалось просить счастливого успокоения для мертвых.

Слуга Ясь встревожился, что при Оде и кончится князь. Ан нет, ушла княгиня, и Мечиславу вроде получшало. Из последних сил тужился больной, чтоб не помереть до свиданья со старшим сыном.

Ночью вдруг Вячеслав захотел попрощаться с умирающим братом, но тот отрицательно покрутил головой: не надо, мол. И Ясь не пустил Вячеслава.

— Не обижайся, пан Вячеслав, ему надо до Болеслава дотянуть.

Как и рассчитывал Ясь, Болеслав явился на следующий день после обеда. Ввалился в опочивальню к отцу прямо из седла, с плеткой в руке. Здоровенный, под потолок ростом, да и в обхвате не мал, опустился на лавку, жалобно заскрипевшую под его тяжестью.

При виде сына — крепкого, ражего — оживился Мечислав, откуда что взялось.

— Ты уж слыхал, поди, сын, как оконфузился я?

— Знаю. Рассказали. Надо было меня с дружиной взять, такого бы не случилось.

— Теперь уж чего после драки кулаками махать. Вот помирать собрался…

— Ну это погоди…

— Помолчи, — перебил Мечислав. — Слушай, что сказывать стану. Сам видишь, сколько у Польши недоброжелателей. С запада — Оттон, с востока — Русь давит. Владимир, считай, всю Вислу оголил, всех в полон угнал. С Владимиром все можно уладить: возьми его дочь в жены. Глядишь, за ней и города червенские отдаст.

— Не отдаст.

— Кто знает? Но с ним родниться надо, иначе пропадешь. У него сыновей куча, у тебя девок ворох.

— Гейра за Олафа сговорена уж, Астрид за Ярла Сигвальда, Гунгильда за конунга датского.

— Ну, а Ядвига?

— Ядвига мала еще, пусть подрастет.

— Ну и что? У Владимира и ей жених сыщется. В Турове за наместника тоже желторотик сидит по имени Святополк. В возраст войдет, не зевай. Ежели по-умному действовать, можно и Туров от Киева урвать.

Болеслав усмехнулся:

— Ты, отец, одной ногой там, а все хлопочешь. Не поймал, а уж ощипал.

— Дурак ты, Болеслав, — вздохнул Мечислав, — о тебе, о вас всех пекусь.

— А Вячеслав?

— Что Вячеслав?

— Вячеслав на твое место не целит ли?

— Куда ему, тюнею, кроме коней, ничего знать не хочет. Да и из лука стрелять не горазд.

— Может, из лука и не горазд, а уж на твой стол наверняка глазом стреляет.

— Я ему давно говорил, что стол тебе откажу. Он знает. Я его даже не велел к себе пускать, пусть знает свое место. Ты уж его не обижай.

— Да нужен он мне.

Отвечая так отцу, лукавил Болеслав. Именно Вячеслава, брата отца, он считал первым претендентом на великое княженье, а отсюда — и главным своим соперником.

Но Мечислав — старый воробей, его на мякине не проведешь, — сразу догадался, отчего сын интересуется его братом Вячеславом, но вида не подал, что в мысли его проник. Однако попросил:

— Как отец прошу тебя, не обижай Одиных детей, они тебе не соперники. Да и с Оттоном к чему тебе ссориться?

— Я с детьми не воюю, отец.

— А Владивою постарайся добыть чешский стол. Как-никак по матери вы оба чехи.

— Хороши чехи, — усмехнулся Болеслав, — по-чешски ни бум-бум.

— Это, может, ты ни бум-бум, а Владивоя мать научила говорить. Если он сядет в Чехии, лучшего союзника тебе не сыскать. Брат родной. Тогда сможешь и Краков к Польше присовокупить.

— Будь спокоен, отец, я все ворочу, что у тебя Киев оттяпал. Все. И червенские земли в первую очередь, — сказал твердо Болеслав и даже кулаком по коленке пристукнул. — Киевский князь у меня еще наплачется.

«От него наплачется», — удовлетворенно подумал Мечислав, окидывая взором богатырскую фигуру сына. Он был доволен, что оставляет княжество сильному, крепкому и храброму наследнику. С ним Польша не пропадет.

Разговор с сыном, долгий и обстоятельный, настолько обессилил и утомил Мечислава, что он прикрыл глаза и долго молчал. Наконец слабо махнул рукой: уходи, мол.

Болеслав вышел, кивком головы вызвав за собой Яся. За дверью приказал ему:

— Оставайся с ним, да не проспи.

— Как можно, князь.

— В случае чего, сразу зови меня.

Однако преданный Ясь проспал своего господина. Тот, видимо, скончался глубокой ночью, когда слугу сморил-таки сон. Ясь проснулся и, увидев, что князь мертв, схватил его руку. Она была холодна как лед.

В храм Нии явилось все семейство покойного — молить мироправителя за усопшего, чтоб он был радостен и счастлив на том свете. Здесь были обе жены Мечислава со всеми детьми. Болеслав, возвышавшийся над всеми, заметил отсутствие Вячеслава и, подозвав к себе Яся, тихонько спросил:

— Где Вячеслав?

— Наверно, на конюшне возле своего Воронка. Где ж ему быть?

— Иди. Найди Горта и направь ко мне немедленно. Я буду ждать вас у выхода.

Вскоре после ухода Яся Болеслав направился к дверям, кивнув мимоходом насторожившейся матери: я ненадолго, мол, сейчас вернусь.

Явившимся к нему Горту и Ясю негромко приказал:

— Ступайте на конюшню и прикончите Вячеслава.

— Хорошо, — сказал Горт.

А Ясь побледнел, спросил, заикаясь:

— К-как… прик-кончить?

— Ты что? — нахмурился Болеслав. — Никогда не кончал свиньи или барана?

В голосе ясно слышалась угроза, и Ясь понял: если он еще что-то спросит или будет нерешителен, его самого прикончат. Тот же Горт.

— Понял, князь.

— И поменьше шума. Ступайте.

Болеслав воротился в храм и, увидев вопросительный взгляд матери, обращенный к нему, отвечал ей таким же выразительным взглядом: вот видишь, всего на мгновение выходил.

Ясь с Гортом прошли на конюшню. Горт сразу свернул к хомутам, развешанным на стене, выдернул из одного супонь, подал Ясю:

— Будем душить.

У Яся дрожали руки, во рту пересохло, язык казался жестяным. Ясь никак не мог свыкнуться с мыслью, что они идут убивать князя Вячеслава.

«За что? Ведь он, кроме коней, ничем не интересуется. Неужто только за то, что не явился в храм Нии?» — гадал про себя Ясь.

Вячеслав находился в стойле своего любимого Воронка и чистил его щеткой. Увидев Яся с Гopтом, кивнул им добродушно.

— Разве нет конюхов почистить коня? — спросил Горт.

— Конь должен знать одного человека — своего хозяина, — отвечал Вячеслав. — Верно, Воронко?

Воронко отвечал хозяину умиротворенным похрапываньем.

— Вот видишь. Он разве что не говорит, меня с полуслова понимает. А ты: конюха.

Горт локтем толкнул Яся: начинай, мол, чего стоишь? Но у того руки ватными стали. А Вячеслав, полуобернувшись к ним, попросил:

— Выкиньте вон камень, в ясли попал.

Горт наклонился, взял из ясель камень и, выпрямившись, неожиданно ударил им Вячеслава в висок. Тот рухнул наземь. Воронко захрапел, забил копытами, пытаясь оторваться от привязи.

Ясь выскочил из стойла, боясь попасть под удар взбесившегося коня. Горт последовал за ним, спросил Яся почета весело:

— Ну как я?

— За что? За что его?

— Дур-рак, — сплюнул презрительно Горт. — В княжестве должен быть один хозяин. Аль не ясно?

— Но ведь Мечислав никого не трогал.

— То Мечислав, а ныне великим князем Болеслав. У него свои виды.

Они вернулись к храму, дождались, когда княжеское семейство стало выходить. И едва появился Болеслав, как Горт шагнув ему навстречу, громко молвил:

— Князь, беда!

— Что случилось? — нахмурился Болеслав, ждавший от убийц тихого доклада. А тут почти крик.

— Князя Вячеслава зашиб конь.

— Сильно?

— Насмерть, князь.

— А лекаря звали?

— Какой там лекарь, князь. Наповал зашиблен.

— Ах, несчастье какое, — молвил Болеслав. — Две смерти, и одна за одной, хоть из храма не выходи.

Вечером к Болеславу явился конюх рыжебородый, сообщил тихонько:

— Князь, Вячеслава не конь зашиб. Его камнем ударили.

— Кто?

— Не знаю. Но я нашел в стойле камень в крови.

— Хорошо. Молодец. Я завтра сыщу убийцу. А ты ступай и пока никому ни слова. Понял?

— Понял, князь.

Едва конюх ушел, Болеслав вызвал Горта:

— Что ж вы, разини, камень-то там же бросили?

— Так спешили, князь, до того ль было.

— Ступай и немедля придуши конюха рыжебородого. Слышь? Немедля. Иначе он завтра прилюдно тебя выдаст.

Как ни лицедействовал Болеслав со своими сообщниками, прикрывая убийство случайностью, все поняли истинную причину смерти несчастного Вячеслава. Поздно вечером к Болеславу явилась встревоженная княгиня Дубровка.

— В чем дело, мать? — удивился он столь позднему приходу старой княгини.

— Сынок, пощади Владивоя. Умоляю тебя, не тронь его.

— С чего ты взяла, что я на Владивоя покушаюсь?

— Умоляю тебя, — заплакала Дубровка.

— Ну, мам, что я, злодей, что ли, тебе и родному брату? Перестань. Напротив, я ему княжество буду добывать. Перестань, мам.

Кое-как успокоил Болеслав Дубровку. Успокоил ли? Ушла она от него, все еще тихо всхлипывая, но уже без слез.

А утром, когда обнаружили в конюшне задушенного супонью конюха, встревожилась и затаилась вся челядь и семейство княжеское. Если кто о чем-то и догадывался, пикнуть не смел.

Металась, дрожа от страха, в своем тереме княгиня Ода. Словно квочка, почуявшая коршуна над своими цыплятами, она не выпускала никого из детей на улицу.

— Мечислав, не подходи к двери!

— Святополк, отойди от окна!

— Болеслав, иди ко мне на руки.

Все три мальчика были не только ее детьми, но и наследниками покойного князя Мечислава. Наследниками наследства, которое не должно делиться. И именно это пугало Оду, и в душе она проклинала такое наследство.

 

Василевский конфуз

Стугна от Киева недалеко, за день доскакать можно. Великий князь приехал в Василёв, стоявший на Стугне, проверить, как идут работы по укреплению стен. Захватил с собой воеводу Блуда хорошо знавшего эти места.

Приехали они вечером, а чуть свет отправились осматривать стены.

Стены строились из сосновых бревен, которые затесывались с одного конца остро — «копьем», а тупым зарывались в землю. Бревно к бревну подгонялось плотно — и так из сотен, тысяч бревен образовывалась городьба с острым зубчатым верхом, опоясывавшая весь город.

По углам и при воротах строились рубленые вежи, на которых обычно сидели сторожа, обязанные следить и сообщать городскому старшине или воеводе о появлении чего-либо подозрительного, чтобы воевода успел сам подраться на вежу и определить, представляет ли замеченное опасность для города. А там решал уже, объявить ли тревогу, запереть ли ворота или высылать сотника с людьми для проверки, а то и кого-то полонить, коль скоро явятся чужаки.

Князь с воеводой и местным старшиной по лесенке забрались на одну из веж, откуда далеко видна была степь. Пахло свежей сосновой стружкой, смолой.

Владимир осмотрел просторную клеть, огладил рукой грубо тесанные стены, сказал старшине:

— Надо, чтобы тут лежали наготове стрелы, копья и каменья, чтобы было чем отбивать наскок, если случится.

— Все сделаем, князь. Дай отстроиться.

— Не я время даю, печенеги. Три года уж не набегают. Это значит, жди вот-вот. Жито собрано, самое время для набега. Что-то сумно у меня на душе. Не то мир они держат, не то силы копят.

— Эвон кто-то бежит, — сказал Блуд, глянув через проем в степь.

Старшина приложил ладонь козырьком, прищурился, вглядываясь, наконец молвил встревоженно:

— Никак, сторож с заставы скачет. Не к добру.

Они спустились вниз, к воротам. Вскоре в них влетел верховой на взмыленном коне. Увидел начальство.

— Князь, печенеги!

— Сколько?

— Много.

— Дурак. Возьми свежего коня, даже двух, скачи ходко в Киев. Пусть воеводы Жидьберн и Волчий Хвост ведут сюда дружины. Старшина, коней ему самых резвых. Живо!

Старшина с дозорным побежали к конюшне. Владимир взглянул встревоженно на Блуда, сплюнул смачно:

— Сглазил. Помянешь поганого, получишь нежданного.

— Что делать? Ворота затворять?

— Ворота за мной затворишь, когда я выведу в поле дружину.

— Да ты что, Святославич? Какая тут дружина? С сотней хочешь против тысячи, а то и двух?

— Надо хоть задержать их до прихода киевлян.

— Киевляне лишь завтра явятся, а тебя уже сегодня сомнут.

— Ничего, Бог не выдаст — свинья не съест. Вели трубачу играть.

Трубач заиграл тревогу. Дружинники съезжались к воротам, кто-то бежал от конюшен, ведя коня в поводу. Все были встревожены, даже кони храпели, приплясывая, грызли удила. Видно, и они знали этот сигнал трубы и что за этим последует.

Отроки притащили князю доспехи и меч. Он облачился в бахтерец, надел остроконечный шлем с бармицами, застегнул под бородой ремешок, опоясался мечом. Затяжелевший от броней, поднялся с помощью отроков в седло, принял в левую руку щит. Выехал перед дружиной, остановил коня.

— Други мои боевые, на Русь пришли печенеги. Так случилось, что нам первым выпало преломить с ними копье, а там подоспеют дружины киевские. Не выдайте князя вашего, а уж я в долгу не останусь. За мной, други!

С тем поворотил князь своего коня и легкой хлынью направился к распахнутым воротам.

У самых ворот, откуда-то сбоку, явился вершнем Блуд, пристроился к князю рядом.

— Я ж тебе велел ворота за мной затворить, — сказал Владимир.

— Я воевода, а не привратник, Владимир Святославич. Ворота затворить могут и женщины.

— Ну, смотри.

Они выехали в степь. Блуд сказал, указывая в сторону:

— Надо либо к броду, либо к мосту. Они там пойдут.

— Зачем мост не разобрали?

— А кто знал, что они ныне явятся. Мост смердам для переезда нужен, вброд на груженой телеге не поедешь.

— Тогда скачем быстрее, может, успеем раскидать его. И они пустили коней в слань. Дружина не отставала.

Но как ни спешили, на подъезде поняли, что опоздали. Печенеги уже были видны.

— Давай им наперерез, — приказал князь и оглянулся на дружину: — Подтянись, мужи! Бьем с ходу!

Вряд ли кто слышал его команду в топоте сотен копыт, но по тому, как князь потянул из ножен меч, догадались: сейчас схлестнемся.

Увидев русскую дружину, печенеги отворачивать не стали, а напротив, определив ее малочисленность, двинулись на сближение.

Владимир, по давно заученному правилу, выбрал «своего» печенега, который мчался ему навстречу, и все внимание сосредоточил на нем. Но и печенег был, видимо, воин опытный, тоже наметил «своего» противника, а именно Владимира, и изготовил к удару свою кривую саблю. Печенег по блеску доспехов догадывался, что перед ним не простой воин, возможно даже князь, и срубить такого будет не просто, но зато почетно и выгодно.

Все эти мысли были не столь доли, как говорится, они пронеслись молнией в буйной голове воина, а в следующее мгновение она уже слетела с плеч.

Достал своим мечом князь и второго, и третьего, однако не уследил за саблей, опустившейся ему на голову справа, почти сзади. Ощутил только чудовищный удар, словно шлем рассыпался, в очах полыхнуло огнем, и все пропало.

Очнулся Владимир Святославич, словно вынырнул из темноты, и увидел перед глазами грязные неошкуренные бревна, которые ходили ходуном и скрипели под копытами коней, мчавшихся по ним. Увидел близко над собой испуганное лицо Блуда.

— Слава Богу, живой, — сказал воевода, но от грохота копыт слов князь не слышал, угадал их по движению губ.

— Где я? — спросил Владимир.

Воевода ответил, но князь не услышал, тогда Блуд склонился к его уху:

— Мы под мостом.

Повернув гудевшую голову, князь увидел около еще несколько своих дружинников, с тревогой слушавших грохот копыт, несшийся сверху. И догадался Владимир, что это все, что осталось от его отряда. А по мосту скакала, казалось, бесконечная орда. Топот, крики, храп и ржанье коней. Стоило кому-то из печенегов заглянуть под мост… Все понимали: это может случиться в любое мгновение, и тогда смерть — под кривыми саблями поганых или, того хуже, — позорный плен.

Но вот вражье войско прошло, топот копыт стих вдали, потом проскакал по мосту, видимо, отставший. И стало тихо.

— Где остальные? — спросил Владимир.

— Нас смяли, — отвечал Блуд. — Их же тьма. А нас?

Князь понял, что дружина перебита и Блуд не хочет говорить ему об этом прямо.

— А как я попал сюда?

— Когда тебя свалили в самом начале, мы с отроками соскочили с коней и уволокли тебя под мост. Остальные рубились. Сочтя, что тебя убили, рубились отчаянно. Ну и, видно, погибли, а некоторые, кажется, ускакали в крепость.

— Как же печенеги не додумались сюда заглянуть? Они же видели, как вы меня тащили.

— Видели, наверно, передовые. А их наши повырубили. То и спасло.

В это время с южной стороны опять послышался топот. И опять загудел, заскрипел над головами мост. Схлынул и этот немалый отряд печенегов.

— Кажись, вся степь поганая поднялась, — сказал князь.

— Самое время, смерды хлеб убрали, вот и повыскребут все. Ныне ж Преображение Господне, чай.

— Правда. А я и забыл, прости меня, Господи.

Владимир прикрыл глаза, зашептал истово более для себя, нежели для Него: «Господи, прости меня. Господи, спаси нас. Веруя в Тебя единого и спасения ради поставлю в Василёве храм Преображения в Твою честь, ибо Твое есть царствие небесное во имя Отца и Сына и Святого Духа и ныне, и присно, и вовеки веков. Аминь».

Несколько раз мысленно побожился князь, что соорудит храм Преображения Господня в честь своего спасения и отроков, его спасших. И сразу утвердился в мысли, что Бог их спасет.

До самой ночи просидели они под мостом в тревожном ожидании беды, лишь с наступлением темноты немного успокоились, хотя из степи то с одной, то с другой стороны слышались крики и топот копыт. Печенеги рыскали, ловя коней погибших воинов, снимая с убитых оружие, сапоги, брони — все, что представляло какую-либо ценность.

Пришлось и ночь просидеть, скорчившись, под мостом, и первую половину дня наступившего. Лишь после обеда услыхали они наконец родную речь, хотя и срамную, но для слуха приятную. Это киевляне гнали печенегов. Многих хватали руками, валили с коней. Знали, за пленных можно взять хороший выкуп, а если посчастливится обратать кого-то из ханских родичей, то можно и разбогатеть.

Князя Владимира привезли в Василёв уже ввечеру. И хотя у него все еще болела голова после печенежской сабли, он отслужил с иереями благодарственный молебен, где объявил, что завтра же закладывает в центре Василёва храм Преображения Господня по обету, данному им на краю гибели, которую Господь от него и отвел.

И правда, утром вместе с плотниками князь отобрал добрые сосновые бревна и лично сделал первый заруб угловой лапы, положив тем начало срубу. А потом замахали, затюкали топорами пять плотников, чтобы в неделю возвести стены и покрыть храм, за что князем была обещана тройная плата.

В Киев послали гонцов — звать всех бояр на пир в Василёв, который князь устраивал в честь своего чудесного спасения.

По такому случаю привезли из Киева триста корчаг с медами, искусных поваров, и даже гусляра не забыли, самого лучшего песнопевца — Хому Сивого доставили, который должен был воспеть сие славное событие. Приехал и лечец княжеский, приступивший сразу к лечению княжьей головушки, которая не переставала мучить Владимира.

— Гудит башка-то, гудит, — жаловался он лечцу. — Ты уж постарайся, дружок, к пиру изладь ее.

— Постараюсь, князь, — обещал лечец. — Поганый постарался, что ж мне остается. Шлему скажи спасибо, Владимир Святославич. Кабы не шлем, нечего было бы мне излаживать.

И лечец постарался, вылечил Князеву головушку. На пиру был здоров Владимир Святославич и, как всегда, весел и улыбчив, Хома Сивый это даже в песне не забыл помянуть:

Улыбнется наш князь, словно солнце взойдет. И с ним вместе земля улыбается.

 

От ворот — поворот…

Успехи Владимира Святославича на западных границах тревожили польских и чешских правителей. Жить обочь со столь удачливым ратоборцем было небезопасно, в любой миг может устроить набег. Великий князь Польши Болеслав решил искать мира с Русью через породнение с великокняжеской семьей, как и советовал ему покойный отец.

Вызвав к себе Горта, Болеслав наказывал ему:

— Поедешь в Киев главным послом от меня, повезешь для Владимира и его жены подарки. Убеди его, что мы ищем с ним мира. Слышишь?

— Слышу, Болеслав Мечиславич.

— Только мира. И ради того просим себе в жены его дочку Предславу. Ну, чего скривился?

— Так ведь у тебя уж и жена, князь, и деток куча.

— Твое какое дело? — оборвал боярина Болеслав. — У него, у Владимира, жен-то эвон сколь, и ничего, не прокис. А мне эта Предслава не столь для утехи, сколь для мира с Киевом нужна. Понял?

— Чего тут не понять.

— И еще. Поедешь через Туров, остановись на день-другой, присмотрись к наместнику Святополку, у меня и для него невеста сыщется.

Горт понимающе повел глазами ввысь, скривив губы в едком намеке: мол, добра этого у нас на всю Европу хватит. Но Болеслав сделал вид, что не заметил ехидной ухмылки.

— Коли случится с княгиней Арлогией говорить, намекни ей: мол, не худо бы женить сына на княжне польской, мол, это будет крепче крепкого, получше всякого совета.

— А спросит, какую княжну?

— Ты, Горт, дурак или прикидываешься? Конечно, Ядвигу.

— Ну я так и думал.

— В это время ветер дунул. Главное, не забывай, что едешь за Предславой. А Туров это так, попутно.

— А коли Владимир не отдаст ее?

— Отдаст. Не солить же ему дочку. Киеву ведь тоже спокойствие по межам не помешает. Привезешь Предславу, станешь главным скарбником.

— А не привезу?

— Привезешь, — уверенно сказал Болеслав. — Не привезешь, портки сниму и выдеру.

И оба засмеялись столь жесткой шутке, понимая, что она — ради красного словца.

Путь предстоял не близкий и опасный. Поэтому с Гортом ехало около тридцати оружных воинов да еще три подводы, на которых везли не только подарки киевским хозяевам, но и всякую снедь и даже котел для варки каши на дневках.

Посольство выглядело столь внушительно и воинственно, что туровская приворотная стража, завидев отряд, закрыла ворота.

— Эй! — крикнул Горт, подъехав к городу. — Так-то вы гостей встречаете.

— Знаем мы таких гостей, — отвечал сторож с заборола. — Настоящие-то гости водой идут да с товаром. А вы эвон с мечами да саблями да вершние. Разбери вас.

Горт понял: шутить тут не следует, привстал в стременах и почти торжественно возгласил:

— Мы посольство великого князя Польши Болеслава Мечиславича, следуем к великому князю Руси Владимиру Святославичу на совет о мире и приязни.

Стражники на забороле посовещались, и один куда-то исчез. Горт понял, что он побежал к воеводе или княгине сообщить о появлении нежданных гостей. Довольно долго ждали его возвращения. Вернувшись, он прокричал с заборола:

— Велено сказать вам, что в город впущаем только главного посла с конем, одну телегу с возчиком — и годи.

— Что уж так-то скупо?

— А у нас и свои дружины в город не входят, в шатрах в поле ночуют. Ну, так кто у вас главный?

— Я, — отвечал Горт.

— Вели своим воям отъехать в поле. А с собой можешь один воз с возчиком оставить. Тогда отворим ворота.

Пришлось польскому посланцу принять условия туровцев, лишь после этого отворились ворота города.

— Добро пожаловать, пан.

Один из сторожей повел поляка к княжескому дворцу и передал его дворскому Никите. Тот отвел Горта к одной из дальних клетей во дворе, открыл дверь, пригласил:

— Располагайтесь. Ужин вам принесут.

Клеть была рублена из смолистых бревен, вдоль стен на крепких подножках в виде широких лавок располагались ложа, устланные сеном и накрытые рядном.

Горт выбрал себе ложе ближе к двери, а когда, распрягши коней, явился возчик, указал ему ложе напротив:

— Ложись там.

— Да. Не очень-то гостеприимны русичи, — вздохнул возчик, усаживаясь на ложе.

— Что ж тут дивиться. Кто не зван, тот не пан.

Однако вскоре им пришлось изменить свое поспешное мнение о хозяевах, когда на ужин принесли им гречневую кашу, густо заправленную салом, и по шматку жареной дичины. И ко всему этому корчагу хмельного меда с двумя глиняными обливными кружками.

После дорожных сухарей и вяленой рыбы такой ужин показался им королевским. Однако Горта несколько озадачивало и даже обижало такое невнимание к его персоне. Как-никак он посол великого князя. Почему никто не интересуется, с какой целью он едет в Киев? Конечно, он не скажет о главной цели своего посольства, чтобы не сглазить, но все же такое безразличие неприятно. Он-то думал, его тут же позовут к княжескому столу, усадят на почетное место, с любопытством расспросят, со вниманием выслушают. А тут на тебе. Даже поздороваться никто не идет. Никуда не зовут.

Захмелев от меда, поляки несколько успокоились, умиротворились и даже повеселели. Сняли кунтуши и, укрывшись ими, улеглись на свои душистые постели.

Возчик даже было замурлыкал под нос песню: «У раззявы пастуха волки выкрали теля…». Но Горту песня показалась легкомысленной, и он велел возчику заткнуться. Тот умолк, а вскоре и захрапел. Горт долго ворочался, мысли всякие одолевали его, сон отгоняли. Не нравилось ему такое начало посольства. Однако когда закричали первые петухи, пану удалось уснуть.

Утром позвали Горта к воеводе, провели во дворец, ввели в светлую горницу. Там на лавке, в простенке меж окон, сидел Варяжко, сложив на столе тяжелые руки. «Староват воевода-то», — подумал Горт, приветствуя его.

— Как путь-дорога? — спросил Варяжко.

— Спасибо, пан воевода, дорога была удачной.

— Куда правимся?

— В Киев, к великому князю с миром и приязнью.

— Это хорошо, что с миром, — молвил Варяжко, — а то по нашей земле бесперечь рати катятся то туда, то обратно. Слезьми она, земля-то, скрозь пропитана, слезьми и кровью.

«А кто ее слезьми-то поливает, али не вы? Эвон всю Вислу обезлюдили», — подумал Горт, но вслух поддакнул воеводе:

— Все верно, пан воевода. Под одним небом живем, к чему ссорится? Лучше родниться, — и прикусил язык, почувствовав, что едва не проговорился о цели посольства своего. И чтобы замять нечаянную обмолвку, спросил: — А где же князь Святополк? У меня от великого князя Болеслава есть подарок ему.

Но именно по этому перескоку с одного на другое Варяжко и догадался, что знатный поляк на смотрины явился. Брякнул «лучше родниться» и тут же о Святополке справился.

Вида не подал кормилец о догадке своей, отвечал, зевнув:

— Святополк Ярополчич ныне писанием с утра занялся. Но коли нужен, позовем его. Эй, кто там, скажите наместнику, что посланец к нему из Польши пожаловал.

Кто-то из слуг отправился звать Святополка. Горт осторожно спросил:

— А как княгиня Арлогия?

— Княгиня заболела, зубами замучилась. Две ночи уж без сна.

— Лечить надо.

— Да позвали тут старуху ведунью, сказала, вылечит.

— Коли добрая ведунья, отчего ж, вылечит.

— Бабка Буска считай всех туровчан пользует, она у нас успешница. Раза два и Святополка на ноги ставила после хвори.

Княжич пришел в белой чистой сорочке с закатанными рукавами и заправленной в порты, в желтых сафьяновых сапожках. Строен, кудряв, чист лицом, темноглазый. Все это отметил Горт, окинув вошедшего цепким оценивающим взглядом.

— Звал? — спросил кормильца.

— Вот, Святополк, к тебе посланец из Польши от князя Болеслава.

Горт поклонился церемонно и молвил:

— Великий князь Болеслав Мечиславич велел мне приветствовать тебя и выразить надежду, что мы будем всегда добрыми соседями. В знак дружбы он просил передать тебе подарок — саблю сирийскую. — С этими словами поляк хлопнул громко в ладоши, и в светелку вошел его слуга и протянул ему длинный сверток.

Горт развернул его и вынул саблю с ножнами, сверкавшими россыпью драгоценных камней.

— Вот, прими этот подарок, Святополк Ярополчич, и слова, сказанные тебе моим князем: пусть дружба наша будет крепче этого клинка, пусть острие ее станет грозой для наших общих врагов.

Глаза Святополка засветились радостью, он принял саблю из церемонных рук поляка, полуобнажил ее, любуясь синим отливом лезвия.

— Ой, спасибо князю Болеславу.

— Мечиславичу, — подсказал тихо Горт.

— Да, да, Болеславу Мечиславичу. Передай мою искреннюю благодарность и согласие на вечную дружбу.

— Обязательно передам, Святополк Ярополчич.

Горт не знал, как закинуть словцо о княжне Ядвиге, но, когда радостный отрок удалился, не утерпел, сказал воеводе:

— За таким мужем жена будет счастлива.

Варяжко промолчал, хотя и догадывался, что имеет в виду поляк. Однако перед самым уходом гостя решил кинуть ему соломинку:

— Лишь бы нашлась подходящая.

Горт остановился в дверях, понял это как намек на продолжение торга. И неожиданно подмигнул воеводе:

— В нашем табуне найдется такая.

— Кто? — спросил Варяжко серьезно, не приняв игривого тона гостя.

— Младшая дочь князя Болеслава — Ядвига.

— Что ж, пожалуй, достойная пара. Надо подумать.

Горт был счастлив, пожалуй, не менее княжича: интересующий его предмет был затронут. Одно смущало, что не удалось поговорить об этом с самой княгиней. Пожалуй, именно она будет решать, на ком женить сына.

— А что скажет княгиня?

— Княгиня, думаю, не враг своему дитяти. Я переговорю с ней, как только ей станет лучше.

— Переговори, воевода. Я заеду на обратном пути, и мы бы сговорились окончательно.

Арлогии стало лучше к вечеру. И к ней явился Святополк с польским подарком.

— Гляди, мам, что мне князь Болеслав прислал.

Сабля уже висела у него на боку, и он не убирал руки с серебряного эфеса.

— Посмотри, как сияет! — Святополк выхватил саблю из ножен, взмахнул ею и резко опустил вниз. — Как поет! А? P-раз! Р-раз!

Княгиня, только что обретшая покой после двухдневных изнурительных зубных болей, устало улыбнулась, глядя, как весел сын.

— Ты хоть поблагодарил за подарок-то?

— А как же. Обещал ему вечную дружбу.

— Молодец, сынок. Лучше дружить с соседями, чем ратоборствовать.

Намахавшись саблей, Святополк наконец вспомнил о хвори матери:

— Ну как? Затихли зубы?

— Затихли, слава Богу, сынок.

— А чем Буска лечила их?

— Да запарила в горшке сушеной белены, велела дышать паром, платком меня укрыла над горшком. Подышала я, и боль постепенно утихла. Кабы не Буска, я, кажись, на стенку бы полезла.

Едва сын ушел, княгиня уснула и проспала вечер и ночь. На следующий день встала чуть ли не в полдень. После завтрака к ней явился Варяжко справиться о здоровье и как бы между прочим сказал:

— Поляк-то, привезший Святополку подарок, закидывал словцо насчет женитьбы его.

— Да? — удивилась Арлогия. — Уж не Болеславову ли дочь предлагает?

— Именно ее, княгиня.

— А что ты ответил?

— Я сказал, надо подумать, дело, мол, серьезное.

— Ну и правильно. Что ж ты надумал?

— Думаю, княгиня, надо согласиться. Все ж от Польши не будем оберегаться.

— Пожалуй, ты прав, Варяжко. Но, наверное, прежде надо с великим князем совет держать, как-никак он отцом Святополку назван.

Варяжко поморщился, почесал за ухом:

— А чего с ним советоваться? Он сам до скольких разов женился, а с кем-нибудь советовался? Впрочем, смотри, княгиня, как хочешь, сын-то твой.

— Да не ведаю я, как быть. Еще осерчает Владимир Святославич, что, мол, без отчего благословения женили.

— Какой он ему отец? Коли родного отца отрока лишил.

— Что старое-то поминать, — вздохнула Арлогия.

«Эх, баба и есть баба, — подумал с осуждением Варяжко. — Кто приласкает, того и знает». И вышел, ничего более не сказав.

Горт прибыл в Киев через три дня после выезда из Турова. Великий князь Владимир Святославич принял польского посланца во дворце в присутствии ближних бояр и воевод. Передав киевскому князю положенные в таких случаях приветствия и благие пожелания мира и приязни от Болеслава, Горт велел своим слугам внести подарки. Это были в основном паволоки, украшения, два бахтерца с пластинами, начищенными до блеска, и два меча в ножнах, украшенных искусной гравировкой. Владимир догадывался, что за подарками последует какая-то просьба, а потому сдержанно поблагодарил за все и спросил:

— Чем я могу быть полезен брату нашему, князю Болеславу?

— Великий князь Польши Болеслав Мечиславич хочет породниться с твоим домом, Владимир Святославич, и просит себе в жены дочь твою Предславу.

«Так вот почему подарки в основном из украшений и паволок, — догадался князь. — Для женщин старался лях».

— Ну что ж, благодарим его за внимание к нам. Мы, как ты понимаешь, должны подумать над этим предложением.

— Понимаю, князь, — отвечал Горт, делая поклон. — Когда я смогу получить ответ?

— Не позднее завтрашнего дня. Или нет, лучше послезавтра, так как завтра у нас пир, на котором я надеюсь видеть и наших польских гостей.

— Спасибо, Владимир Святославич. Где прикажешь разместить мне своих людей?

— Пусть занимают малую гридницу.

Когда польский посланец удалился, князь спросил своих приближенных:

— Ну? Что думаете на этот счет?

— Оно бы не худо было породниться с Болеславом, — сказал Блуд. — Все с миром надежней было бы.

— Но ведь он запросит приданого за княжной, — сказал Анастас. — Точно запросит.

— Ну и какого, думаешь?

— Да хотя бы те же червенские города.

— Червенские города мы на щит брали не для этого. Для доброй дани и рубежа от тех же ляхов и чехов.

— Ну тогда запросит полон воротить висленский.

— Полон уж размещен по южному порубежью, не стану я города обезлюживать. А ты что молчишь, Путята?

— А что я должен сказать?

— Как что? Ты-то как думаешь, отдавать Предславу или нет?

— Я бы перво-наперво саму Предславу об этом спросил.

— Она отроковица еще, какие у нее думы?

— Все равно. Ее судьба решается, и она, чай, не рабыня. Княжна.

— Пожалуй, ты прав, Путята, — согласился Владимир. — Надо и с ней поговорить, родное дитё ведь.

Ввечеру князь пошел в светелку дочери, куда, увы, редко заглядывал, все времени не хватало. Застал у нее и няньку-пестунью Ульку, которая вместе с Предславой наряжала куклу.

Мешать занятию дочери не захотел и даже няньке дал знак не обращать на него внимания. Присел на лавку у двери.

«Это сколько ж ей? — пытался вспомнить. — Уже около четырнадцати, а все в куклы бавится. Какая она невеста? Впрочем, бабку Ольгу, кажется, в таком возрасте дед Игорь взял. Ну что с ней говорить? Что она понимает в этом?»

Так и не поговорил князь с дочерью. Посидел. Полюбовался ее русой головенкой, милой отцовскому взору. Потеплел сердцем.

«И этакую девчушку отдавать тому восьмипудовому борову? Да он же почти в три раза старше ее, у него уж от первой жены детей куча. Нет! И еще раз нет. Я не враг своему дитяти».

Назавтра на вопрос Путяты, что, мол, сказала княжна, Владимир ответил:

— Дочь отказала высокому жениху.

— Я и говорил, спросить надо, — заметил с удовлетворением Путята.

— Но надо как-то подсластить отказ, — посоветовал Анастас. — Не пошел бы войной Болеслав-то уязвленный.

— Не пойдет, — твердо отвечал Владимир. — Поляки еще долго не сунутся. Я им на Висле добрую баню задал.

На княжеском пиру, куда был приглашен и польский посланец, стол ломился от яств, меды лились рекой, гусли и тимпаны лихо наяривали плясовую, молодые дружинники плясали так, что гнулись половицы. Горт, сидевший за столом почти напротив великого, князя, ловил его ласковый поощрительный взгляд: «Пей! Гуляй! Веселись!» — и уже подумывал, что дело его сладилось и он привезет Болеславу молодую жену, киевскую княжну.

«Так вот просто я… лично я, Горт, привезу Польше мир от Руси. Вот уж где запрошу награду от Болеслава Мечиславича… Обещал должность скарбника, давай. А при скарбнице буду жить как сыр в масле».

Чем больше хмелел Горт, тем сильнее разыгрывалась его фантазия насчет грядущих милостей Болеслава, даже лезла на ум подлая мыслишка самому породниться с Болеславом. А что? Дочек у него куча, может, какую и скарбнику уступит.

Однако сколь весел и радостен был пир, столь тяжким и горьким оказалось для поляка похмелье.

Поутру, еще не очухавшийся после вчерашних возлияний, он был вызван к великому князю. Кое-как умывшись, расчесав бороду, закрутив повыше усы и застегнув на все пуговицы кунтуш, помчался Горт к великокняжеским сеням. Летел как на крыльях в радостном предвкушении.

Вокруг великого князя, восседавшего на стольце, толпились бояре и ближние милостники. Заметили вошедшего поляка, замолчали. Горт поклонился Владимиру, пожелал здоровья.

— Спасибо, добрый человек, — отвечал великий князь. — Доволен ли ты вчерашним пиром?

— О-о, — Горт восторженно закатил глаза, — еще как, князь. Великолепный был пир. Незабываемый!

— Ну и слава Богу, — сказал Владимир, — что не обижен высокий гость наш, — и, помолчав, продолжил: — Мы тут все посовещались насчет предложения князя Болеслава. Слов нет, сей брак весьма желателен и Польше и Руси. И я знаю, Болеслав — муж наидостойнейший, не зря его Храбрым величают, но… Неожиданно уперлась невеста.

— Как уперлась? — холодея, промямлил Горт.

— Ну как? Обыкновенно. Не хочу, говорит, замуж.

— Но ведь она в твоей воле, князь.

— Верно. В моей.

— Так вели. И все.

— Эх, братец, была бы она холопкой или даже боярышней, повелел бы. Но ведь она княжна. Неволить не могу ее, сам понимаешь.

Горт готов был завыть от отчаянья: «Так что ж ты, старый хрен, на пиру улыбался во всю пасть, кивал поощрительно?»

Но «старый хрен» и сейчас смотрел на Горта с искренним сочувствием.

«Бог мой, что я скажу Болеславу? Он же меня на куски разорвет, не исполнил великокняжеский приказ: привезти невесту. И подарки все кобыле под хвост!..»

Но Владимир словно услышал мысли несчастного поляка:

— А подарки, посланные Болеславом нам и невесте, мы не вправе принимать, коль сговор у нас не состоялся. Анастас, вели все воротить нашему дорогому гостю. А чтоб было ему не столь обидно, присовокупи от меня хорошую шубу и сапоги. Счастливого пути, братец.

Побитым псом явился Горт пред светлые очи Болеслава Мечиславича. Князь слушал посланца, все более мрачнея. Ни слова не говорил, и уж Горт считал, что гроза минует его. Но вот, подробно рассказав об отказе, решил хоть малостью порадовать сюзерена:

— А подарки наши Владимир воротил.

— И ты взял? — шумно вдохнув через ноздри воздух, спросил князь, тараща глаза.

— Взял. А как же?

— Дур-рак! — рявкнул Болеслав, вскакивая с лавки, и, надвинувшись на Горта, ухватил его за грудки.

Князь был на голову выше, а в обхвате, пожалуй, в два раза толще своего посла. Он тучей грозовой навис над бедным Гортом.

— Дур-р-рак! — повторил с раскатом и отшвырнул, как котенка, в угол горницы. Горт треснулся затылком об стену и едва не потерял сознание.

— Но я… как лучше хотел.

— Болван. Должен был отказаться принимать их обратно. Неужели невдомек тебе, что этим он унизил меня дважды. Слышишь? Дважды. Перво-наперво отказом, а потом возвратом дареного.

Разгневанный Болеслав ходил по горнице туда-сюда, под ногами его жалобно скрипели половицы.

— Ну я им это попомню, — наконец-то переключился он с Горта на русичей. — Они у меня еще попляшут.

Горт, поднявшись с пола, ощупывал свою голову: цела ли? Князь, слава Богу, почти забыл о нем, гремел в сторону киевскую. Постепенно успокоясь, сел опять на лавку и, помолчав, спросил:

— А с Туровом что?

— С Туровом все в порядке, — сказал Горт и решил малость даже приврать. — Там рады-радехоньки, хоть сегодня готовы Ядвигу принять.

— Ну с Ядвигой погодим с годок-другой, пусть подрастет. А как он-то?

— Кто?

— Кто, кто. Святополк, балбес.

— Ну этот — орел. Ядвига от него без ума будет.

— Никого ему там не приискивали?

— Да нет вроде.

— Ну и ладно. Не получилось через Киев, будем через Туров на Русь въезжать. Но отказ этот я им припомню.

«Слава Богу, пронесло, — думал Горт, обминая на затылке шишку от удара. — За год, пока Ядвига дозревает, много чего может случиться. Либо жених окочурится, либо княжну какой-нибудь король засватает. Гейра-то с Астрид и Гунгильдой эвон как славно пристроились. Авось и Ядвига не засидится».

 

Чтоб жито уродилось…

Ждан вернулся с пашни уже на закате. Распряг коня, снял с телеги рало, закинул под навес до следующей пахоты.

— Ну, все вспахал? — спросила жена.

— Все. Дай поись да сбирайся. Пойдем на пашню — пощупаемся.

— Може, утресь?

— Утром некогда будет, сеять надо.

— Как знашь. А только тебя же жалко. Эвон ухрюстался, аж почернел. До бабы ли?

— До бабы, до бабы. Заголисся, и в охоту войду. Справлю все, как надо. Не боись. Али не хошь, чтоб жито уродилось?

— Кто ж того не хочет.

— Вот и собирайся. Может, Бог даст, и парня смастерим.

Жена подала Ждану горшок с сочивом, хлеба ломоть. Он стал жадно и поспешно хлебать. Она присела подле на лавку, смотрела жалостливо на мужа, подперев правой рукой щеку. Потом молвила:

— Надо бы с собой топор али рожно взять.

— Это еще зачем? — осклабился муж. — Мое рожно у меня завсегда в портах.

— Срамник. Забыл, о прошлом годе как вепрь на Лютых наткнулся.

Муж захохотал, едва не подавившись сочивом, и жена тоже подхихикнула. Еще бы, разве забыть эту историю. Соседи их, молодожены Лютые, тоже, вспахав поле, отправились в ночь на пашню. И едва приступили к исполнению обряда, долженствовавшего загустить жито, как, откуда ни возьмись, вылетел из кустов вепрь и, хрюкая, устремился на пашню.

Лютый вскочил с жены, кинулся бежать. Баба от страха вжалась в пашню, и, на ее счастье, вепрь пронесся мимо, вдогонку за Лютым, который, скинув мешавшие бегу портки и посверкивая голыми ягодицами, птицей летел к березам на краю поля.

Спасло Лютого лишь то, что вепрь, наткнувшись на брошенные порты, стал топтать их и рвать на кусочки. За это время беспорточный оратай успел вскарабкаться на одну из берез, где и просидел едва не до утра, отбиваясь от наседавших на гологузь комаров.

В веску Лютые явились уже на рассвете. Оратай вместо портов прикрывал срам свой березовой веткой. И вроде бы никто не заметил их, однако уже после обеда вся веска хохотала, пересказывая эту историю. Незадачливый оратай не без основания заподозрил в болтливости жену.

— Это ты, кобыла, разнесла по деревне?

— Что ты, что ты, кака мне корысть.

Не корысти ж ради шепнула баба подружке своей. На всякий случай Лютый ощеучил жену пару раз тяжелой ладонью, но уже поправить этим ничего не смог.

С того дня Лютому житья в веске не стало от насмешек. Даже мальчишки, завидя его, бежали следом и кричали: «Лютый, Лютый, где портки, вепрю подарил?!»

Смех смехом, но с того дня кое-кто, отправляясь на пашню с бабой «загущать жито», нет-нет да и прихватывал с собой на всякий случай топор или рожно.

Об этом и напомнила Ждану жена. Хотя рожном вепря вряд ли остановишь, он его сломает как соломинку. И все ж с оружием как-то спокойнее.

Лодийщик не стал упрямиться, захватил с собой своего главного кормильца — топор, которым за двадцать лет более сотни лодок сгоношил. Вся Туровщина на его лодиях плавала, и купцы, являвшиеся иногда с Днепра на Погост, с удовольствием покупали ждановские посудины.

Хозяйка позвала в избу дочерей, игравших во дворе. Наказала старшей Ладе:

— Из избы не высовывайтесь. Ночью упырь по веске бегает, утащит с собой, а то и кровь выпьет.

— А куда вы? — захныкала младшая Нетреба.

— Не закудыкивай путь, — рассердилась мать. — На пашню ненадолго. Скоро воротимся.

Добрый был мастер, хорошие лодии строил, а вот с детьми не везло. Жена исправно рожала девок.

— Ты когда мне парня родишь? — злился Ждан. — Помощник мне нужен.

— А может, ты виноват, — огрызалась жена.

«Может, и впрямь я», — думал Ждан, а вслух все равно добавил:

— Не я рожаю, ты. Стал быть, твоя вина. Сходила бы к Буске, пусть поколдует.

Была жена и у бабки Буски, пила ее зелье, слушала наговоры, ничего не помогало.

После женитьбы, пятнадцать лет тому назад, первой родилась Лада и имя свое получила оттого, что отец, ждавший мальчика, согласился:

— Ладно. Пусть первая девка, но чтоб другой был парень. Гляди у меня.

Назвали ее Ладной, что сразу переделалось на Ладу. Через год жена опять разродилась девкой. Муж озлился:

— Я ж у тя парня просил.

— А я что, — оправдывалась жена. — Я рада бы.

Назвали вторую Непросой, мол, явилась непрошеная.

А там и пошло: Нехвата, Нетреба, Нелюба и опять Непроса, поскольку первая умерла. Смерть еще не раз наведывалась в избу лодийщика, а то съели бы его девки. Кто-то посоветовал Ждану на ночь подложить под жену топор, тогда, мол, парня родит. Но и топор не помог, на свет являлись девки.

Если б не его мастерство, пустили б Ждана девки по миру. Летом он пахал, сеял, сажал овощи, а зимой брался за топор. Это и кормило. И жил лодийщик надеждой дождаться себе родного помощника.

Оставшись в избе одна с малышами. Лада загнала их на печку, сунула по сухарю:

— Нишкните. Упырь услышит.

Припугнула малых, хотя сама не менее их упыря боялась. Да, видно, перестаралась. Нетреба со страху принялась реветь.

— Перестань, — строжилась Лада в темноте, отирая ладонью слезы и сопли сестренке. — Перестань, а то не услышим.

Та стихала на мгновенье, прислушиваясь, не идет ли упырь, а потом снова начинала тихо выть.

— Ладушка, милая, — попросила Непроса. — Скажи заклятье против упыря. А? Скажи.

— А ты будешь за мной повторять?

— Буду.

— Ну ладно. Почнем, — сказала Лада и начала с протягом:

Ходи, упырь, мимо, не смотри на нас…

— Ходи, упырь, мимо, не смотри на нас, — вторила Непроса.

…Твое око гнило, веет недобром. Твои требы близко, за гумном лежат. Забирай с собою, уходи, упырь.

Повторили заклятье трижды и трижды сплюнули в темноту. И Нетреба перестала плакать, верила — после заклятья никакой упырь не явится. Даже спросила:

— Лада, а что такое требы?

— То жертвы, милая. Надо ж ему чего-то кинуть. Вон Лютый кинул им третьеводни ягненка.

— Так он же дохлый был.

— Ну и што. Упырь и дохлятину ест.

— А теперь не придет?

— Нет, милая. Он заклятья боится, как заяц лисы. Спи.

Младшие уснули. Одна Лада не спала, ждала с пашни родителей, прислушивалась к шуршанию тараканов в темноте, к далекому собачьему бреху, и чудилось ей, что кто-то еще есть в избе. Догадывалась: дедушка домовой ходит. Наверное, сердится. Забыли поставить под печь ему плошку с молоком. Слезть бы, найти крынку с молоком, исправить мамину оплошку, но боится Лада спускаться с печи. А ну как протянешь под печь руку за плошкой, а дед-то — хвать. Помрешь с испугу.

И вдруг как гром в сенцах: стук-стук-стук. Сердце у Лады подпрыгнуло, забилось перепелкой, в силки попавшей, хотя и догадалась, что вернулись родители. Спрыгнула с печи, открыла дверь в сенцы.

— Кто? — спросила испуганно.

— Это мы, Ладушка, — отозвалась мать.

Вошли в избу, стали раздеваться.

— Дети спят?

— Спят, — отвечала Лада.

— Может, огонь вздуть? — спросила хозяйка мужа.

— Не надо. Спать и без него уляжемся. Утресь чуть свет пойдем сеять. Лукна-то изладила?

— Да уж три дни как. Может, на сев-то и Ладу возьмем, скорей управимся.

— Не. Зелена. Напортит только. Сам засею.

Скрипело родительское ложе, пока хозяева укладывались. Лада, прижавшись к сестренкам, стала засыпать. Страха уж не было, в душе разливалось умиротворение и тишина. Сладок сон в юности.

 

А мы просо сеяли…

В канун Ивана Купалы особое проворство явили мальчишки туровские, начавшие натаскивать к берегу реки на поляну сушняк для будущего костра. Для того шли старые почерневшие плетни, ломаные жерди, тынины, щепки и даже прошлогодняя солома. Особенно рьяные приворовывали дрова из хозяйских поленниц. Одного все же словили с беремем сухих березовых дров и крепко отодрали за уши: не тащи для забавы добротное!

— Жалко? Да? — всхлипывал мальчишка, остужая ладонями распухшие уши. — Для Купалы жалко? Да?

Хозяин поленницы не зверь был, не хотел жадным слыть, посоветовал:

— Эвон за сараем старые сани. Тащи.

Утащили мальчишки и сани вместе с добротными еще оглоблями, прихватили и колеса, отбегавшие свой срок по туровским колдобинам и ухабам. У бондаря из-под носу укатили бочку, еще не старую, и на утоптанной с прошлых празднеств поляне тут же разбили, разобрали на дощечки, чтобы спохватившийся бондарь не смог обнаружить ее и укатить обратно.

От мальчишек, как и от муравьев, не спасешься: разберут, унесут, сломают да еще и скажут, что так оно и было.

В предвкушении главного летнего праздника зашевелилась и челядь княжеская, особенно молодежь. Даже Волчок взялся чинить свои крепко потрепанные портки.

— И ты пойдешь? — спросил Святополк.

— А как же, князь, этакое веселье пропустить.

Решил и Святополк сходить на игрища, чай, не маленький. Эвон вроде и ус пробиваться начал. Арлогия, узнав об этом, сказала:

— Не урони себя, сынок.

— О чем ты, мам?

— Не забывай, ты наместник земли. Чрез огонь не скачи, в пляски тоже не пускайся. Все это бесовщина, а ты, чай, христианин.

Святополк и сам понимал, что князю не пристало опускаться до людишек мизинных, до холопских забав и потех. Хотя иной раз ох как хотелось и через огонь попрыгать (говорят, он очищает от злых духов), да и ногой притопнуть на кругу вместе с плясунами, а то и попеть. Ан нельзя. Негоже князю.

С наступлением темноты занялся вдали купальский костер: гомон, смех, визг доносились до города.

— Идем, князь, — пристал Волчок в нетерпении. — Уж начали.

— Иди.

— А ты?

— Я после приду. Ступай. Ну чего стоишь?

Прибежал и Талец звать княжича, и ему было тоже сказано: не жди, иди. Вся челядь молодая тихо, неслышно сбежала на купальский костер.

Святополк решил переодеться, пошел в свою светелку, сбросил белую сорочку, натянул серую. Сапожки сафьяновые тоже снял, обулся в яловые, черные. Накинул темное корзно, застегнул под бородой капторгу. В это время появился в дверях Варяжко, посоветовал:

— Возьми с собой хоть засапожник, сынок.

— Зачем?

— Ну мало ли? Навернется зверь или злодей.

— Откуда они там? Звери сейчас от этого шума за три поприща разбежались.

— Возьми, Святополк, прошу тебя.

Не желая огорчать кормильца, сунул княжич нож за голенище сапога.

Выйдя из крепости, направился напрямки в сторону огня, не разбирая дороги, продираясь через кусты, пересекая полянки, и даже в какую-то мочажину угодил. Тропинкой идти не захотел, чтобы никого не встретить. Впервые он захотел вблизи взглянуть на купальское веселье, до того наблюдал за ним лишь со стены, да и то вместе с кормильцем. Но ныне в свои семнадцать он уж не хочет над собой никакого надзора, даже начал раздражаться от поучений пестуна. У Варяжки хватило мудрости заметить эти изменения в поведении княжича, и он старался не досаждать ему своим постоянным присутствием. И если бы в прошлом году княжич возжелал идти к купальскому костру, то кормилец обязательно пошел бы с ним. Но ныне…

Святополк приблизился к поляне, на которой пылал огромный костер: молодежь веселилась. Но как явиться ему в этот круг? Этого он не мог представить. Сказать: «А вот и я»? Но ведь, сбегаясь сюда, парни и девушки так не говорят. Да и к чему им говорить, они постоянно видятся на улице, в поле, на гумне. Но он-то, наместник земли, всегда отгорожен от них своим положением. Появись он сейчас у костра, мгновенно стихнут и смех и веселье. Но Святополк не хочет этого, он жадно смотрит из кустов на веселящихся ровесников и где-то в душе завидует им. Парни скачут через костер: сначала поодиночке, потом с девушками. И ему очень хочется прыгнуть через огонь.

А что, если выскочить прямо сейчас? Разбежаться да и махнуть через пламя? А вдруг, на беду, споткнешься да и угодишь рожей в огонь? Опозоришься на век. Скажут: не князь у нас, а растяпа какой-то. И Святополк стоит за кустом, и уж внимание его привлекают девушки: все они тут какие-то особенные, красивые, гибкие, стройные, веселые. Он словно впервые видит их, хотя наверняка среди них есть девчонки из его чади. И тут кто-то кричит:

— Просо, просо сеем!

— Давайте, — подхватывают несколько голосов. — Просо, просо…

И вот уж выстраиваются девушки в рад, взявшись за руки, а парни напротив них, тоже крепко сцепившись руками. Они и начинают петь, идя навстречу девичьему ряду:

А мы просо сеяли, сеяли… Ай, дид Ладо, сеяли, сеяли…

Дойдя до девичьего ряда, парни дружно притопывают ногами, пятясь, уходят назад, повторяя:

Ай, дид Ладо, сеяли, сеяли.

Вот и девушки двинулись им навстречу, подхватывая задорно:

А мы просо вытопчем, Ай, дид Ладо, вытопчем, вытопчем!..

Отступили девицы, повторяя припев, опять пошли на них парни:

А чем же вам вытоптать, вытоптать? Ай, дид Ладо, вытоптать, вытоптать?

Топнули, попятились, и уж наступают девушки, грозя:

А мы коней выпустим, выпустим. Ай, дид Ладо, выпустим, выпустим!

Но и парни не промах, идут на девиц, притопывая:

А мы коней выловим, выловим. Ай, дид Ладо, выловим, выловим!

Девушки не сдаются:

А мы коней выкупим, выкупим. Ай, дид Ладо, выкупим, выкупим.

Парни с подковыркой:

А чем же вам выкупить, выкупить? Ай, дид Ладо, выкупить, выкупить?

Девушки с настойчивостью:

А мы дадим золота, золота, Ай, дид Ладо, золота, золота.

Парни с небережением:

Нам не надо золота, золота. Ай, дид Ладо, золота, золота.

Девушки вопросительно:

Так что же вам надобно? Надобно? Ай, дид Ладо, надобно, надобно?

Парни, пританцовывая, игриво:

А нам надо девицу, девицу. Ай, дид Ладо, девицу, девицу.

Девушки решительно:

А мы ее не пустим, не пустим, Ай, дид Ладо, не пустим, не пустим.

Парни еще решительнее:

А мы ее выкрадем, выкрадем. Ай, дид Ладо, выкрадем, выкрадем.

И тут же, грянув хором: «Краде-е-ем!» — парни бросились на девичий ряд. Девушки — с визгом врассыпную. Девушки бегут в разные стороны, парни мчатся за ними, тут же хватают, но самые проворные исчезают в кустах.

Неожиданно в грудь Святополку ударилась девушка, бежавшая с поляны. Для нее это столкновение было таким же неожиданным. Она ойкнула. Святополк невольно схватил ее за плечи.

— Пусти, — задыхаясь, сказала она.

— Не пущу, — отвечал он, вдруг ощутив зовущую мягкость девичьего тела и еще крепче прижимая ее к груди.

— Ну, пусти же, — прошептала девушка, но по голосу ее он понял, что она не хочет, чтоб он ее отпускал.

— Как тебя зовут? — спросил негромко.

— Лада. А тебя?

— Хорошее имя, прямо как в вашем хороводе «ай, дид Ладо», — сказал Святополк, умолчав о своем имени.

Он догадывался, что девушка, бежавшая от костра, в темноте не поняла, в чьих объятьях оказалась, и, если вдруг узнает, что в княжеских, может испугаться и вырваться. А он уже не хотел, он уже не мог так отпустить ее, ощутив на груди тепло девичьего тела. Расстегнув кап-торгу, он окутал девушку корзном, прижал к себе, прошептал на ушко:

— Ах ты моя Ладушка.

Девушка тихо засмеялась.

— Ты чего?

— Да я так. Это меня так мама зовет.

Он увлек ее прочь от поляны, дальше от огня. Она шла покорно. Это наполняло сердце юноши нежностью к ней и благодарностью. Склонившись, прижал к горячей щеке своей ее пылающее лицо и, найдя губы, поцеловал. Они остановились. Задыхаясь, целовались, целовались… Он опьянел от чувств, охвативших его. Он все забыл: и мать, и пестуна, и даже самого себя, кто он есть такой. Растворился, растаял в этом чувстве, еще не зная ему названия. Шептал одно:

— Я люблю тебя, Лада.

— Я тоже, я тоже, — вторила девушка.

Снова пошли. В темноте налетели на другую парочку, которая, хихикнув, прянула в сторону. Святополк, обняв гибкий стан Лады, прижимал ее крепко к себе, боясь потерять обретенное сокровище. И увлекал все дальше и дальше в таинственную темень ночного леса.

Запутавшись в какой-то валежине, они упали и одновременно засмеялись и уже не стали подниматься…

Потом, усталые, умиротворенные, они лежали рядом, глядя в звездное небо.

— А ты с какой вески? — спросила Лада.

— С Погоста, — соврал Святополк, все еще не решаясь назвать себя.

— Мы поженимся? Да?

— Поженимся.

Помолчав, Лада неожиданно предложила:

— Давай окрутимся.

— Как? — не понял Святополк.

— А как родители наши окручивались под святым дубом. Вот и станем мужем и женой.

— Давай, — обрадовался Святополк.

Девушка решительно вскочила, оправила платье, взяла юношу за руку:

— Идем.

Она привела его к старому дубу, под которым земля была утоптан! настолько, что и трава уже не росла.

— Вот здесь окручиваются все наши. Ты готов?

— Готов.

— Пошли, — повела его Лада вкруг дуба. — Повторяй за мной. Я…

— Я, — повторил Святополк.

— …Имя, имя твое. Ну же?

Он все еще не хотел называться, но и лгать уже было нельзя под святым дубом, и тут вспомнил имя свое, данное в крещении.

— Я Василий…

— Беру в жены Ладу…

— Беру в жены Ладу.

— И буду любить ее до скончания века своего.

Они обошли дуб, раз, второй, третий. После Святополка Лада слово в слово повторила эти же слова, что «берет в мужья Василия и будет любить его до скончания живота».

— Ну вот, Василий, мы с тобой окручены. Я твоя.

Святополк опять обнял Ладу, и страсть вновь вспыхнула в нем. Спросил тихо на ушко:

— А здесь можно?

— И здесь и везде теперь можно, — отвечала нежно Лада, сама прижимаясь к нему.

Истомленные ласками, они уснули под дубом, укутавшись корзном. Лада положила голову на грудь юноши, и ему это было приятно.

Они проснулись одновременно, когда уже вовсю торжествовало солнце. Лада под щекой почувствовала что-то, цапнула рукой. Это был нательный крест Василия.

— Что это? — спросила она испуганно и тут впервые при свете дня увидела лицо своего мужа.

— Это крест, — отвечал Святополк.

— Ты… Ты, — с возмущением крикнула Лада и вскочила, — ты не нашей веры, ты не наш… обманщик! — и кинулась прочь.

— Лада, постой, — вскочил Святополк. — Лада. Погоди…

Он побежал за ней, но, поняв, что не догонит, остановился. И впервые пожалел, что родился в княжеской семье. Она узнала его, да еще тут крест.

Где-то завыл волк, но Святополк знал, что это не зверь, это его зовет Волчок. И он пошел на этот вой. И вскоре увидел своего холопа. Тот обрадовался:

— Святополк, где ты пропадал? Меня послали тебя искать. Княгиня ночь не спала. Всю дружину разогнала.

— Куда?

— Как куда? В лес. И на реке ищут.

— Почему на реке-то?

— Кто-то болтнул, что ты мог утонуть. Ведь все от костра в реку кинулись. Купались.

— Волчок, ты крещеный?

— Я? Нет. А что?

— Да так, — вздохнул Святополк. — А креститься будешь?

— Прикажешь, окрещусь. Мне что, мне не жалко.

— Крестить иерей должен.

— Но у нас же тут нет его.

— Пока нет.

После Купалы Арлогия заметила в сыне перемену, он стал задумчив, молчалив. Что-то его томило. Но что?

— Что со Святополком происходит? — спросила пестуна. — Уж ты-то, поди, должен знать?

— Сам дивлюсь, княгиня. Сдается мне, на Купалу он мужчиной стал.

— Мужчиной? Что ты хочешь сказать?

— Познал, наверно, женщину наш наместник. Али не ведаешь, что на Купалу у реки творится?

— Да ты что? Всерьез? Ему ж еще семнадцать.

— Семнадцать, матушка, семнадцать. Пора невесту искать. А то сам приищет.

— Но не холопку же?

Варяжко хмыкнул, с укором покачал головой, но вслух произнести не посмел: сама-то, мол, ты из кого? Нашел другой пример:

— Аль забыла, великий князь Владимир кем рожен? Рабыней Малушей. Верно?

— Верно, — согласилась Арлогия, холодея от такой мысли. — Надо женить, немедля женить его, Варяжко.

— Будь спокойна, княгинюшка. Уже есть ему суженая.

— Это ты о дочери Болеслава?

— О ней самой.

— Поезжай, Варяжко. Договаривайся. Вези.

— Слушаюсь, матушка княгиня, — поклонился Варяжко и вышел.

 

Белгород в осаде

Печенеги не оставляли в покое Русскую землю. Едва в 996 году великий князь отъехал в Новгород, откуда намеревался привести людей не только для пополнения дружины, но и для заселения порубежных городов, как печенеги появились под Белгородом. Окружили город со всех сторон и поскольку наскоком взять не смогли, решили взять измором.

Белгород невелик был, кормился с того, что подвозили из Киева, с весок, с огородов, а потому не имел больших запасов. Уже через полторы недели начался голод, съели всю домашнюю живность вплоть до кошек и собак.

Среди жителей поднялся ропот, старшины были вынуждены собрать людей на вече, решить, что же делать?

— Мы все так перемрем, — кричали одни.

— Зовите князя на помощь, — вторили другие.

— Но его нет, он ушел с дружиной в Новгород.

— Тогда открывайте печенегам ворота.

— Но они перебьют нас.

— Всех не перебьют, кого-то и в полон возьмут.

— Лучше полон, чем голодная смерть.

А в это время из-за стен из степи доносились в город запахи жареного мяса, которое на кострах готовили себе печенеги. Эти запахи сводили голодных с ума.

На вече большинством приговорили: завтра открыть ворота и впустить печенегов. Когда стали расходиться с площади, навстречу идущим попался старик, опиравшийся на палку.

— Ну что приговорили-то? — спросил он.

— Сдаваться печенегам, дед. Готовься, заутре поганый по твою душу явится.

Старик разволновался, поплелся искать старшин. Нашел их у княжеского терема.

— Вы что ж, милостивцы, решили ворота отпереть? — спросил он.

— Не мы, старик. Вече приговорило.

— Прошу вас, милостивцы, потерпите три дни.

— Но народу уж невтерпеж. А и что за три дни изменится?

— У меня есть задумка. Обещайте створить, как я скажу.

— Сказывай, дедушка, там решим.

— Надо убедить поганых, что снеди всякой у нас и конца не видно.

— А как?

— А так. Мол, нас сама земля кормит. Велите собрать хошь по горсти с двора муки ли, овса ли, отрубей. Пусть женщины створят из этого кадку киселя. А еще надо туесок меду, поищите в княжеских погребах, да сварить из него другую кадку сыты. Для каждой кадки вырыть по колодцу. Но кадки вставить так, чтоб казалось, будто и кисель и сыта из земли натекают.

— Но потом-то что будет, дед?

— Вы это створите, а уж с погаными я буду говорить, мне язык их ведом. Вы думаете, им легко, они своими конями всю траву окрест повыбили. Сами хошь не голодают, но коням-то жрать нечего. Нам убедить их надо, что мы хошь целый год продержимся.

Многие не верили в стариковскую затею: «Спятил дед на старости лет. Печенеги тож не дураки, поди, не без глаз». Но другие говорили: «А чего не попытаться, а ну — выгорит».

Выкопали два колодца точно по окружности кадок, вставили туда кадки. Чтоб краев их не видно было, пустили по кругу завески холщовые. Залили в кадки приготовленный кисель и сыту. У каждого колодца по ведру с веревками положили.

— Ну вот и ладно, — сказал старик. — А теперь пошлите к печенегам посыльных с заложниками. Скажите им, пусть придут взглянуть на наше чудо.

— А коли спросят, что за чудо?

— Скажите, мол, чудо в том, как город наш сама земля кормит.

Приехали в лагерь печенежский посыльные белгородские, передали хану все, как старик наказывал. Тот посоветовался со своим приближенным и выделил десять человек — смотреть чудо у русичей. Но в залог за них потребовал десять заложников оставить. Оставили десятерых, которым старик перед уходом из города строго-настрого наказал: «На еду не набрасывайтесь и не вздумайте просить ее. А станут предлагать, отвечайте, сыты, мол, дома наелись».

Когда прибыли посланцы печенежского хана, старик сказал им:

— Зачем стоите вы под городом? Нас ведь сама земля кормит, — и подвел их к колодцу с киселем, зачерпнул ведром, дал всем попробовать.

— Пейте, милостивцы. Пейте, сколько душеньке угодно.

Пили печенеги, головами качали, заглядывали в колодец: «И верно, из земли кисель идет».

Подвел их дед ко второму колодцу:

— А вот в этот нам по воле Божьей сладкая сыта натекает. Попробуйте, милостивцы. Доставайте сами, вот ведро.

Достали, попробовали печенеги, поцокали языками: «Вкусная сыта. Сладкая. Добрый Бог ваш».

— Но ведь хан нам может не поверить.

— А мы вам нальем в корчаги, — сказал дед. — Угостите хана.

Налили печенегам две корчаги — с киселем и сытой, отпустили, наказав не забыть воротить заложников. Приехали те в лагерь к хану, внесли корчаги.

— Русских земля и поит и кормит. Они никогда не сдадутся нам.

— Не может того быть, — вскричал хан. — Вас обманули!

— Да мы сами черпали из колодцев эту пищу, сами пили и вот тебе принесли. Попробуй.

Хан понимал — одного можно обмануть, двух, ну, трех, наконец, но десятерых? Разве можно обмануть десятерых? Разве могут все десять врать ему?

Попробовал хан принесенное. Особенно понравилась ему сыта, выпил едва не половину корчаги. Отер усы, сказал:

— Жаль, я сам не видел этих чудесных колодцев. Видно, придется нам в степь уходить. Коням уже корма нет. Отпустите заложников.

И назавтра, проснувшись, жители Белгорода увидели в степи лишь следы кострищ, кое-где еще тлевших, и ни одного печенега. Лишь над степью кружилось и граяло воронье, чуявшее поживу. Знать, где-то оставили печенеги павших коней или собственных покойников.

 

Постриги Бориса

Постриги — посвящение в воины — были устроены княжичу Борису на пятом году жизни. Великая княгиня Анна не хотела отпускать от себя его, но Владимир Святославич настоял:

— При тебе, мать, вон Глеб остается. А Бориса пора к воинскому делу приобщать. Отец мой в четыре года уже копье с коня метал, рать зачиная. Чем ранее начнет, тем будет искуснее в воинском деле. Дам ему кормильца достойного, он выучит его.

— Кого же ты хочешь дать ему?

— Есть у меня дружинник славный, всегда с детьми ладивший, по имени Творимир. Он и грамоту и письмо разумеет. Набожен, плохому не научит.

— Ну, что ж, дай Бог. Только ты, Владимир, от меня сына совсем не отгораживай, я, чай, мать, да и от Глеба тож. Они братья единоутробные.

— Ладно, ладно, будешь видеться. Не за море посылаю. Лелей пока Глеба, не успеешь оглянуться, и его постриги подойдут.

К дню пострижения княжичу Борису по мерке были сшиты новые сапожки желтого сафьяна и кафтан, изукрашенный серебряной канителью. По заказу великого князя был изготовлен настоящий, хотя и невеликий, меч будущему воину по росту. Рукоять меча была украшена перламутром, а головка позолочена.

Перед постригами, за день-два, князь объяснил сыну, как себя надо вести и что произойдет при этом. Борис спросил отца:

— А меч будет настоящий или деревянный?

Князь засмеялся, но был доволен, что отрок задал именно мужской вопрос. Потому что отроки всегда мечтают скорее стать взрослыми: облачиться в настоящие брони и вооружиться настоящим мечом.

— Будет настоящим, сынок, и как раз по тебе.

— И острый будет?

— И острый.

— А я смогу им рубить?

— Сможешь и рубить, но пока, конечно, только лозу.

— Зачем лозу? Есть враг и пострашней.

— Враг? — удивился князь. — Кто же это?

— А за конюшней крапива. Целое войско.

— Ну, этого врага, конечно, щадить не надо.

На том и порешили: врага не щадить, спуску не давать.

Как и положено, готовила княжича в тот день к отправке в храм сама княгиня-мать. Одела его в новое платье, в сафьяновые желтые сапожки обула, на голову обшитую соболем малиновую шапку водрузила. Несмотря на праздник, грустна была Анна. Борис заметил это:

— Ты отчего не радуешься, мама?

— Ох, сынок, — вздохнула княгиня. — Оттого мае грустно, что более уж не мне одевать тебя придется.

— А кому же?

— Дядьке-кормильцу. Ты с нынешнего дня в воины записан будешь.

— Ну и славно. Сколько ждать можно? Вон Мстислава, сказывают, в три года постригали.

— Ох, глупенький, — сказала княгиня и, неожиданно притянув сына, поцеловала нежно в щеку. — С Богом, сынок. Едем.

Они спустились по дворцовому крыльцу, у которого стояла повозка. Великая княгиня села в нее вместе с сыном, велела возничему ехать.

Тот тронул впряженную в возок пару коней и, натянув левую вожжу, завернул телегу по направлению к храму. Напротив храма повозка остановилась, княгиня с сыном сошли на землю и направились вместе в храм. Из храма навстречу им ступал великий князь: он взял сына за левую руку, и в то же мгновение княгиня-мать отпустила правую руку отрока.

В храм княжича ввел уже отец. Внутри горели сотни свечей, освещая иконы и золоченый иконостас. Княжича ослепили митра и риза митрополита, шитые золотом. Отец подтолкнул Бориса к митрополиту, тот перекрестил отрока и, помолясь, принял из рук служки ножницы. Наклонившись к княжичу, он отрезал ему прядку волос и положил вместе с ножницами на золоченое блюдо, которое держал служка. Затем, оборотясь к иконостасу, вознес молитву Богу, а когда произнес «аминь», обернулся к великому князю и легким кивком головы разрешил дальнейшее действие.

Князь молча повернул сына к себе лицом, и Борис увидел в его руках пояс с мечом.

— Сын мой! — заговорил торжественно князь. — Опоясываю тебя мечом сим и благословляю на труды воинские. Не маши им попусту, вынимай лишь на ворога. И пусть не выдаст он тебя ни в горе, ни в радости, пусть служит тебе верно и надежно. Аминь.

С тем князь, опустившись на корточки, как бы равняясь с отроком, опоясал его и застегнул ремень.

Мальчик с восторгом ухватился левой рукой за золотую головку рукояти и никак не хотел выпускать ее из руки.

Князь взял его за правую руку и повел из храма. На том месте, где недавно стояла повозка, привезшая сюда княжича, теперь красовался под седлом белый конь и под уздцы его держал милостник княжий Творимир.

Владимир подвел сына к коню и, подхватив под мышки, посадил в седло, подал в руки повод, сунул носки сапожек в стремена.

— Приспел, сын, час вступить тебе в мое стремя. С Богом.

Князь принял подуздье из рук Творимира, тот перешел к правому стремени, взялся за него рукой.

Великий князь тронул коня и повел его ко дворцу. Творимир шел у стремени. По пути их следования по сторонам улицы стояли киевляне и радостно приветствовали княжича. Радость их была понятна — предстоял пир у великого князя в честь постригов наследника.

Так они прибыли во двор: князь подуздым, Творимир у стремени. Во дворе князь снова передал повод Творимиру и сказал негромко:

— Доверяю тебе, Творимир, самое большое сокровище мое — сына, рожденного царицей. Возрасти его мужем храбрым и справедливым, и Всевышний воздаст тебе.

Творимир снял княжича с коня и повел его в свою клеть, где указал ему на ложе:

— Здесь ты будешь спать, Борис Владимирович, а на этом ложе я. На этом столе мы будем с тобой учиться и трапезничать, чем Бог нам пошлет.

Княжич с любопытством осматривал жилище Творимира. На стенах висело оружие — мечи, кинжалы, луки с колчанами. На полке лежали книги в кожаных переплетах.

Пока княжич знакомился с жильем своего кормильца, тот сходил в поварню и принес горшок каши и две ложки.

— Садись, Борис, к столу, будем ужинать.

— Я не хочу.

— Ты отныне воин, Борис, и должен старшего слушать без всякого прекословия. Когда вырастешь и станешь князем, а тебе воин на твое приказание ответит отказом, как, понравится тебе это?

— Нет.

— Ну вот. Прежде чем кому-то приказывать, научись сам повиноваться. Бери ложку, и будем есть.

Княжич взял ложку, зачерпнул кашу. Зачерпнул себе и кормилец, потом подмигнул отроку:

— В каше вся сила наша. Навернем горшок, Борис Владимирович?

— Навернем, — улыбнулся Борис.

И оба засмеялись, явно довольные друг другом.

 

Тишина над Русью

С 994 года установилась тишина на земле Русской. Держал ли слово печенежский князь Темир, обещавший дать три года передышки, или была тому другая какая причина, но было тихо над Русью. Смерды спокойно орали пашню, сеяли, собирали урожай, везли хлеб на Торг в город, отсыпали положенное в дань князю.

Именно в эти годы по велению великого князя строились города, которым предстояло сторожить южные границы Русской земли. Особенно укреплялся любимый град Владимира Василёв, заложенный на Стугне.

Но главное — было окончено строительство первого каменного храма Богоматери в Киеве. Он был дивно изукрашен греческими мастерами, привезенными из-за моря.

Владимир Святославич отдал в храм все иконы и священные сосуды, вывезенные им когда-то из Херсона, сказав при этом:

— Пусть кровь христиан Феодора и Иоанна, пролитая когда-то на сем месте из-за нашего темного языческого волхвования, да прощена будет нам Всевышним.

Но до конца жизни своей сам он так и не смог простить себе этих смертей, хотя и убиты были Феодор и Иоанн толпой и не по его указу.

— Но моим попущением, — говорил Владимир, казня себя и молясь за души мучеников.

Митрополит Михаил, при котором было начато строительство храма, не дожил до этого торжественного дня: он умер за два года до окончания строительства. И освящал храм Богоматери его преемник митрополит Леон.

На первой торжественной службе присутствовал великий князь со своей царственной женой Анной. Здесь же были почти все киевские бояре, вятшие люди, воеводы и близкие к князю дружинники.

После торжественной службы Владимир Святославич, помолясь пред алтарем, сказал во всеуслышание:

— Храму сему, как части души моей, отдаю любовь свою и отныне и вовеки веков десятую часть доходов великокняжеских на его содержание. А дабы сие стало обязательным для всех грядущих великих князей, дарую храму Богоматери грамоту, которую да не посмеет порушить никто в будущем. А на посмевшего пусть падет мое проклятие. Аминь!

Затем Владимир Святославич подозвал к себе Анастаса:

— Тебе, Анастас, поручаю строго следить за десятиной и взыскивать ее в пользу храма во всякое время, сколь бы тяжким ни было оно для земли нашей.

Освящение храма Богоматери было объявлено в Киеве самым большим праздником.

Великий князь велел наварить триста варь меду и звал на пир к себе всех киевлян по очереди. Сперва угощал виновников торжества — священнослужителей, на другой день пировали бояре и дружина, а на третий все мизинные люди. Не забыл великий князь убогих и больных, велено было запрячь двадцать телег, на которые грузили питие и снедь, такую же, какую подавали на столы, и везли по улицам Киева. С телег тех громко кричали:

— Люди добрые, кажите нам тех, кто болен и немочен, дабы и они могли вкусить от щедрот великого князя!

И им казали, и они входили в те жилища и наливали больным меду ли, вина и говорили, что это великий князь послал им в честь построения храма Божьей Матери, и оставляли им пищу, а особенно бедным давали еще и по гривне серебра.

И благодарили больные и нищие, и молились во здравие великого князя Владимира Святославича, желая ему многие лета на благо и устроение Русской земли.

В это тихое время призвал к себе князь сына Мстислава:

— Ну что, сынок, выучился ли ты грамоте?

— Выучился, отец, — отвечал Мстислав.

— Читать, писать можешь?

— Все умею, отец. Хочешь, прочту тебе?

— Прочти, прочти.

Взял отрок в руки Библию и словно горох посыпал, так читать быстро стал. Владимир засмеялся:

— Полно, полно, сынок. А как из лука стреляешь?

— С двадцати шагов в голову попадаю.

— Молодец. А мечом?

— Мечом что, — вздохнул Мстислав. — Мечом все лозу да лозу рублю.

— А что ж тебе еще надо? Я тож, когда учился, лозу рубил.

— Но ведь не для лозы ж его точат, — хмыкнул отрок.

— Ишь ты какой рьяный, людей ему для рубки подавай.

— А то.

— Приспеет пора — и на человека подымешь меч свой, сынок. Но лучше б того никогда не было. Сам же заповедь учил: не убий.

— Сам-то печенегов рубишь небось.

— Так я защищаясь, Мстислав. За-щи-ща-ясь.

— Ну и мне так придется.

— Это верно, сынок, — вздохнул Владимир. — Придется, придется. Вот я и решил: ты уже грамоте ведаешь, пора тебе из княжича в князя обращаться. А?

Глаза отрока вспыхнули восторгом.

— Стол даешь? Да?

— Даю тебе стол. Ставай князем, но во всем, сынок, слушайся пока кормильца и воеводу. Я тебе Олега дам, он воевода удачливый, в Византии двух полководцев греческих разбил. Так что на него полагайся, пока свой ус и борода не отрастут.

— А какой стол-то, отец?

— В Тмутаракань поедешь, Мстислав. Это за Доном, за морем. Твой дед Святослав там воевал успешно, так что не осрами меч его. С тобой поедет Олег с дружиной, но ты на эту дружину не очень полагайся. Рано или поздно разбежится она. Постарайся дружину собрать из местных жителей, живущих там касогов. С ними мир держи и на дружину ничего не жалей — ни питья, ни еды, ни золота. Без дружины ты — не князь. Понял, сынок?

— Понял, отец.

— И дружине всегда дело находи. Все время натаривай ее: в стрельбе ли, в скачке ли. Почему твой дед на рати всегда удачлив был? Да потому, что ни он сам, ни дружина его никогда праздными не были. Если не рать, то ловы на зверя либо рыбалка. Ну и пиры, конечно. Чем чаще будешь пировать с дружиной, тем крепче привяжешь к себе.

После Мстислава призвал князь к себе воеводу Олега. Тому наказывал:

— Мстислав еще юн, горяч, сдерживай его поначалу. А в лета войдет, найди там ему невесту, лучше из касожских или яских княжон или из другого какого местного племени.

— Не худо бы от печенегов невесту-то. А?

— Можно и от них. Хотя вряд ли это оградит нас от набегов. У них ведь целая дюжина, если не более, родов, и иные меж собой враждуют. В общем, гляди сам, Олег. Я на тебя полагаюсь, Анну-то ты мне привез.

После воеводы призвал князь к себе кормильца Мстилавова Ставра.

— Тебе, Ставр, наказ такой. Не давай лениться отроку, подымай чуть свет, корми — и сразу за труд.

— Я так и творю, Владимир Святославич. Разве я не понимаю, кого рощу. Мне за князя Мстислава краснеть не придется.

Матери Мстислава Адели Владимир Святославич отправил грамоту, в которой написал, что стол ее сын получил в стороне полуденной, у синего теплого моря: там всегда тихо и мирно, ей не о чем беспокоиться. Хотя сам-то понимал, что стол тмутараканский самый опасный и нелегкий, что там только драчуну и сидеть. Вот у Мстислава характер, да и внешность, деда, ему тут в аккурат будет. И поратоборствовать есть с кем, и от братьев далеко, беспокоить их не станет. Пусть княжит с Богом.

 

Невеста Святополка

Варяжко и десять дружинников, сопровождавших его, прибыли в столицу Польши Гнезно. Привезли князю Болеславу подарки, в основном меха, то, чем богата была Туровская земля. Горт, узнав самого Варяжку, а особенно о цели его приезда, был в восторге. Сбывалось его вранье прошлое, что-де великий князь рад-радехонек заполучить сыну в невесты княжну Ядвигу.

Болеслав принял туровского посланца ласково, усадил за свой стол, подали дичину жареную, а к ней корчаги с хорошим вином. Выпили чарку, другую. Болеслав неспешно выпытывал у посланца:

— Каков хоть муж Святополк?

Варяжко пожал плечами, не зная, как хвалить своего воспитанника, неловко это ему казалось. Выручил Горт:

— О-о, Святополк красавец!

Болеслав, наливая себе вина, покосился на своего милостника, но укорил лишь взглядом.

— Мужу, воину не обязательно красавцем быть. Лучше умным да сильным.

— Умом его Бог не обидел, — молвил наконец Варяжко. — Читает, пишет изрядно, луком и мечом владеет. В седле держится неплохо. На ловах удачлив. На рати еще не испытан, но, думаю, коль доведется — не сплошает. Чай, корень-то Святославов.

— Ну а как он к Владимиру относится? В рот глядит или своим умом живет?

Болеслав зацепил больное место Варяжки, не забывшего того зла, что причинил ему Владимир. Может, как христианин и простил, но не забыл. И, сам того не ведая, неприязнь свою передал и Святополку. Но говорить об этом чужеземному князю он не хотел, сочтя это прямым предательством по отношению к князю Владимиру.

— А как может относиться наместник к великому князю? Он им поставлен на стол Туровский и должен его корысть блюсти.

— И блюдет?

— В меру сил.

— Ну что ж, земель у Владимира Святославича много, за всеми самому не уследить. Без наместников не обойдешься. А лучший наместник — это, конечно, родной сын.

— Вот и он так же думает.

— Это о родном речь, — подчеркнуто молвил Болеслав. — А насколько мне известно, Святополк — сын брата.

— Да, он сын Ярополка. Но на Руси по смерти отца для детей отцом становится брат умершего.

О том, кто помог умереть отцу Святополка, Болеслав счел неуместным напоминать, и так это всем было известно, но о своем отношении к собственному брату ввернул-таки.

— А я вот брату Владивою чешский стол добыл, — сказал подчеркнуто: у вас, мол, брат брата на мечи, а у нас, мол, вот так.

Варяжко смолчал, не его дело князей судить, Бог им судья. И уж тем более не след говорить, что за наместников юных их пестуны правят землей. Решил на польскую сторону разговор перекинуть:

— Согласна ли будет невеста ехать с нами?

— А кто ее спрашивать станет? — усмехнулся Болеслав. — Поедет. Птичкой полетит свое гнездо вить. Старшие-то сестры вон куда взлетели, и ей наверняка невтерпеж. Девка в соку. Святополку будет над чем поурчать. — И Болеслав захохотал над своей шуткой столь громко, что едва свечи не погасли. Варяжке шутка его пришлась не по душе, но он улыбнулся, чтобы не обидеть хозяина. Горт хихикал, как кот жмуря глаза. Громко смеяться не умел, не приучен был.

Когда слуги увели гостя почивать в отведенную ему светелку, Болеслав налил себе полную кружку вина, выпил, отер усы:

— Вот, Горт, и вколотим мы клин в задницу Владимиру.

— Думаешь, эта свадьба ему не по шерсти будет?

— При чем тут свадьба? Важно, что мы теперь будем посещать Русь на законном основании. Дите мое, зять мой, а там, глядишь, внуки появятся. Не могу ж я их без отчей заботы оставить? А? — Болеслав лукаво подмигнул. — Пошлю с Ядкой епископа колобрежского, как бы духовника ее. А уж он-то, старый хрен, плести сети мастер. Этого мальчишку Святополка мигом к рукам приберет.

В канун отъезда княжны Ядвиги позвала ее к себе старая княгиня Дубровка. Попрощаться и наставить:

— Перво-наперво, внученька, скажу тебе, ежели этот туровский князь не крещен, не соглашайся на венчанье дотоле, пока не окрестится. С тобой отец ведь не зря епископа шлет.

— Как же так, бабушка? Приеду на свадьбу, а там упрусь?

— Да, милая, так. Я вон в твои-то годы приехала из Чехии к Мечиславу. Он слюной исходил, готов был тотчас волочь на ложе. А я спрашиваю: покажи крест. А у него его нет. Язычник. Ну, говорю: окрестись, милый, тогда и подъезжай с любовью-то.

— Ой, бабушка, — смеялась Ядвига, — да неужто так и было?

— Так, милая, так, кого хошь спроси. Да что я? Эвон, сказывают, царевна Анна князю Владимиру то же самое устроила. Окрестись, мол, тогда и сватайся. Нельзя мужу с женой в разных верах пребывать, грех великий.

— Ну а дед сразу окрестился?

— А куда ему деться? Тут же и полез в купель как миленький.

— Но, наверно, Святополк окрещенный, раз отец окрестился, не мог сын без крещения остаться, — предположила Ядвига.

— Дай Бог, дай Бог. Это я тебе для того говорю, чтоб ты сразу же крест у него спросила, ну и молитву, хотя бы «Отче наш». Но я знаю, что вся Туровщина в язычестве прозябает. Это точно. Тяжко тебе, милая, будет середи язычников, тяжко, золотце мое. Но ты не клонись, мужу в уши дуй, что-де крестить чернь надо. Крестить. Ведь ежели хозяева земли христиане, а чернь — язычники, эдак и до греха недолго. Эвон, ты помнишь епископа Адальберта?

— А как же, он меня елеем мазал.

— Он ведь из Праги к нам приехал. Сам-то княжеского рода был, сын чешского князя Славника, которого я с детства знала. Да и Адальберта молодого видела, он из Магдебурга к нам заезжал, там на священника учился. При крещении его Войтехом назвали. В Праге стал епископом, но со знатью не ужился.

— Видно, вредный был?

— Нет. Напротив. Какая-то знатная дама изменила мужу и, боясь расправы, бежала на епископский двор, спаси, мол, отец святой.

— Ну а Адальберт?

— Он ее приютил. Разве может епископ отказать в спасении. А муж ее, вооружившись, да еще с сородичами, ворвался к епископу и убил прямо в доме у него свою жену. Войтех возмутился, обратился к князю с жалобой. Но князь принял сторону убийцы, мол, за прелюбодеяние жена достойна смерти. И Адальберт оставил епископство. Приехал к нам вместе с братом своим Гауденцием, сказал отцу твоему, что-де хотят они нести свет христианства пруссам. Болеслав помог им добраться туда, а их там через десять дней и убили.

— Кто?

— Ну известно кто, язычники. Даже говорят, сам жрец языческий зарезал Войтеха. Так что, золотце, бойся язычников. От них ничего хорошего не бывает.

— Так это Войтеха мощи у нас в церкви лежат?

— Да, милая, он был за свое подвижничество и мученическую смерть причислен к лику святых. К тому ж он доводился родственником германскому императору Оттону. Болеслав-то, узнав о гибели Войтеха, велел его останки к нам в Гнезно привезти. И здесь положить их.

— Я помню. Оттон приезжал к нам из-за этого.

— Да, да, золотце. Приезжал император поклониться мощам святого Войтеха. Ну, сынок-то Болеслав не упустил такого случая, — заметила Дубровка с нескрываемой гордостью. — Выпросил у императора архиескопию в Гнезно. А как же? Раз у нас мощи святого, значит, и архиескопия должна быть.

— Ох, хитер отец, — сказала Ядвига с одобрением.

— Вот и ты такой же будь, внученька. На рожон-то там не лезь, а исподтишка, исподтишка все твори. А язычников сторонись, поганые они.

В ночь перед отъездом дочери Болеслав до полуночи беседовал с глазу на глаз с епископом Рейнберном.

— …Тебе надлежит, святый отче, не только исповедовать Ядвигу, но и сдружиться со Святополком. Слышь, сдружиться, чтобы влиять на него в нужную нам сторону. Мнится мне, не любит он Владимира, не за что ему любить киевского князя. Ты это нелюбие поддерживай осторожно. Убеждай, что лишь я, его тесть, пекусь о его семейном счастье. Научи его нашему языку, письму. Говори ему чаще, что во всем он может на меня положиться, что я его первый союзник.

— Даже против Киева? — спросил Рейнберн.

— Даже против Киева.

— Ну что ж, Болеслав Мечиславич, я понял тебя. Но и ты должен понимать, что я обязан нести туда слово Божие, край-то в язычестве погряз. Вот если б мне удалось склонить его в сторону папы римского, оторвав от византийского патриарха…

— Да поможет тебе в сем наш святой Войтех, — перекрестился Болеслав и, заслышав какой-то скрип за дверью, поднялся, подошел к двери, резко открыл ее. Выглянул в темноту. Прислушался. Вернулся к столу.

— Никого нет. Показалось.

— Это дерево, усыхая, скрипит, — заметил Рейнберн.

— Кто его знает. Может душа Войтеха наведалась. Вспомнили о нем, он и явился, здесь, мол, я. А может, любопытный кто подслушивал.

— Кто ж посмеет тебя подслушивать, князь?

— А кто-либо из туровских, что за Ядвигой прибыли.

— Ну если эти, то, конечно, нежелательно.

 

Найти Ладу…

Узнав, что для него уже ищут невесту, Святополк решил найти Ладу, привести ее к матери и сказать: «Вот моя невеста». Он уже не маленький и к тому же князь и волен сам выбрать себе жену. Без Лады вести разговор с матерью было бессмысленно. Надо найти, показать, она конечно же понравится матери. Но, судя по их расставанию, девушка эта была решительной и гордой, с ней надо поговорить перед этим, уломать, убедить. Но прежде надо найти. Святополк призвал к себе Волчка, которому мог довериться в своих сердечных делах:

— Волчок, надо найти девушку Ладу.

— Раз надо, найдем. И приволокем.

— Никаких «приволокем», умник, — осадил слугу Святополк. — Пальцем тронешь ее, заплатишь боком.

— Буду даже дыхать мимо нее. Какая хоть она?

— Красивая.

— Они все молодые красивые.

— Молчи.

— Молчу.

— Найдешь, скажешь: я, мол, от того, с кем ты была на Купалу. Он, мол, хочет с тобой поговорить, пусть в сумерки придет под тот дуб.

— Под какой дуб? Их в лесу много…

— Молчи. Под дуб, где мы с ней сидели. Она знает. Понял?

— Понял, Ярополчич, — вздохнул Волчок. — А я одну прижал под ветлой. И даже как звать не знаю.

— Ступай.

Однако Волчок, пробродивший по городу весь день, вернулся вечером обескураженный.

— Ну, договорился? — спросил нетерпеливо Святополк.

— Я не знаю, с которой надо договариваться. Их три оказалось.

— Как три?

— Ну как? Обыкновенно. Три Лады в городе — и все красивые.

— Что же делать?

— Ну что? Прикажи, я с дружинниками приволоку всех трех, ты свою и выберешь. А двух других нам отдашь. — Волчок осклабился.

— Чего скалишься, чего скалишься? — осерчал князь. — Какие они, сказывай?

— Ну, одна дочка пекаря, пышненькая, так и хочется ущипнуть. Я б ее…

— Это не она. А вторая?

— Вторая с отцом бондарит, бочки сколачивает, коса белая, длинная, ладонь две моих покроет.

— А третья?

— Третья дочь мастера местного, который лодии ладит. Волосы темные, брови черные, в поясе тонкая.

— Это она.

— Я так и думал.

— Вот завтра к ней и ступай. Постарайся говорить наедине, не позорь девушку.

— К порченой позор не пристанет.

— Замолчи, дурак. — Святополк едва удержался, чтоб не дать Волчку по шее. — Помнишь, что говорить надо?

— Ведомо, иди к дубу, под которым ночь купальскую делили, там тебя будут ждать. Верно?

— Верно. Смотри, чтоб кто не услышал.

— Не беспокойся, Ярополчич, шепну на ушко красавице. Прибежит как миленькая, какая же дура под князя не захочет.

Однако, оказалось, не так просто было исполнить веление князя. Когда Волчок появился у двора мастера, самой Лады не было видно, во дворе играли две девочки, как догадался Волчок, ее младшие сестренки. Если вызвать Ладу через них, привлечешь внимание родителей: кто? зачем приходил? И долго торчать у двора тоже нельзя, вся улица глазеть начнет: что, мол, за молодец возле Ладиных ворот обретается?

Волчок сел под плетень на траву и, стянув сапог, стал внимательно разглядывать собственную ступню.

Из калитки вышел хозяин с двухлопастным веслом на плече, увидел Волчка, спросил:

— Что, муже, никак, ногу стер?

— Да есть маленько, — отвечал Волчок, обрадовавшись, что мужик, сам того не ведая, подсказал причину остановки прохожего возле его двора.

— А я думал, покупатель пришел за лодией.

— А что? Продаёшь?

— Осталась одна. Продаю.

— Сколько просишь?

— Две гривны.

— Ого-го.

— Что ого-го?

— Дороговато, брат. Это почти полная цена коня.

— А лодия и есть конь, только водяной. И потом, это запрос. А запрос в калиту не лезет.

— Ну и сколько уступишь?

— Десять — пятнадцать кун могу сбросить, коли станешь покупать.

— Это за сколько получится?

— Ну сколь, считай. Коли в гривне двадцать пять кун. Вот и получится одна гривна пятнадцать кун. Почти даром. Бери, парень.

— Я подумаю.

Лодийщик обернулся к своей избе и крикнул:

— Лада, захвати сак. — И пояснил Волчку: — Едем с дочкой ез свой проверить. Опять же, рази без лодии рыбаку добудешь? А ты говоришь, дорого. Рыбаки от лодии кормятся.

— Это верно, — согласился Волчок, довольный, что хоть с отцом Лады разговорился. И, не желая прерывать разговора, повторил несколько раз — Тут ты прав, муже. Кругом прав.

Появилась Лада, держа на плече обруч с сеткой — сак для вылавливания рыбы из еза.

— Пошли, тятя.

— Счас. Так будешь брать лодию? — спросил Ждан Волчка.

— Я подумаю.

— Подумай. Мы к вечеру воротимся. Приходи, когда надумаешь. Я уж более уступать не могу, брат. Лодию изладить— не комара убить, поту много уходит.

И они стали спускаться вниз, к реке, и Волчок, глядя вслед, оценивал девку: «Ничего вроде, но я б ту пышечку взял. Да только у князя свои причуды».

Натянув сапог, он отправился в крепость.

— Ну, сказал? — встретил его вопросом Святополк.

— Не получилось, с отцом она была.

— Эх ты.

— Сам же говорил, на ушко шепнуть надо. Что я, скажу отцу: отвернись, мол, я дочке шепну кое-чего? Так, чего ли?

— Ладно. Пойдешь завтра, может, удастся с ней перемолвиться.

— Как я пойду? И так сегодня всем глаза намозолил. Хорошо, догадался сапог стянуть, ногу, мол, набил. А завтра что скажу? Порты сыму занозу из задницы вынать? Так, что ли?

— Придумай что-нибудь?!

— Что придумывать? Ты князь, ты хозяин города, земли. Пошли дружинников, накинут на девку мешок и привезут в лучшем виде.

— Она что? Рабыня?

Волчок почесал в затылке, сказал раздумчиво:

— Ее отец мне лодию предлагал, может, пойти поторговаться?

— Так чего ж ты морочишь голову? Покупай, конечно.

— Но он за нее две гривны ломит.

— Ну и что? Я дам тебе их.

— Правда, он сбавил полгривны.

— Отдай две, не рядись. Может, опять не удастся с Ладой поговорить, так сыщи причину вернуться.

— Какую причину-то?

— Ну забыл-де весло взять. Вот тебе и причина воротиться завтра.

— Ага. Чем же я в лодии огребаться стану? Ладонью?

— Придумай что другое. Когда он велел за лодией прийти?

— Сегодня вечером, как с еза вернется.

— Вот и ладно. Вот и иди.

Святополк вручил Волчку две серебряные гривны и пообещал:

— Коли все передашь Ладе, как я велел, получишь от меня гривну в награду.

— За гривну я тебе ее сам бы под дуб приволок. Скажи— под какой?

— Я те «приволоку», тронешь хоть пальцем, прибью. Слышишь?

— Уж не в княгини ли ты ее прочишь? А?

— Не твое дело. Ступай. Передашь мое слово, получишь гривну. Не забывай.

Волчок, шагая на окраину города, размышлял: «А ведь и впрямь возьмет да и женится на ней. Вот тебе и княгиня из вчерашней девки. Надо с ней и впрямь как-то помягче, поласковей. А то станет княгиней, все припомнит».

Волчок присел на берегу возле мостков, к которым было привязано несколько лодок. Он помнил, что лодийщик с дочерью отчалили отсюда. Значит, воротиться должны сюда.

Ждал долго. Даже было задремал. И прозевал прибытие хозяев. Очнулся от возгласа:

— Никак, наш покупник. — Это сказал лодийщик, зачаливая лодию.

Волчок вскочил, потянулся со сна, ответил:

— Да вот надумал все же купить. Которую продаешь-то?

— А вон ту, что ближе к берегу. Новенькая. Давай куны, и бери.

— Но сколько окончательно просишь-то?

— Ну, как сказал, полторы гривны. И годи.

А Лада меж тем взяла весло и сак и направилась к дому, оставив отцу мешок с рыбой. Волчок был обескуражен, опять разговор с девкой срывался.

— Что задумался? — спросил Ждан, взвалив на плечо мешок с уловом. — Аль передумал?

— Почему передумал? Вот держи. — Волчок подал лодийщику куны. Тот повеселел. — Надеюсь, сдача-то найдется?

— Найдется, только дома куны-то. Пойдем.

— Зачем мне идти? — смекнул Волчок. — Пришли с дочкой. Я пока отвяжу покупку-то. Да пусть и весло принесет. К чему она это-то унесла?

— Оно старое, мое. Я те новенькое пришлю, прикладистое, — отвечал лодийщик, засовывая куны в карман.

— Ладно. Жду, — сказал Волчок, принимаясь распутывать узел на купленной лодии.

Все шло ладом, и Волчок повеселел. Предстояло наконец остаться с девкой наедине и все передать, как велено князем.

Пока развязывал мудреный узел, она уж пришла с веслом.

— Держи сдачу, — и высыпала в его ладонь куны.

Он не стал пересчитывать, спрятал куны в карман. Сказал:

— Лада, я от князя. Он велел тебе быть под тем дубом. Ну, ты знаешь под каким. — Волчок подмигнул игриво, не заметив даже, как посуровел взгляд девушки.

— Что мне сказать князю? А? Лада?

Девушка швырнула весло, которое ненароком угодило Волчку в лицо. Перед глазами его словно молния сверкнула.

— Да ты что? Ошалела? — вскричал Волчок, хватаясь за правый глаз и ощущая, как быстро взбухает подглазье.

Когда, очухавшись от внезапного удара, смог взглянуть на берег, девки и след простыл. Взглянул уже одним левым оком, правый глаз утонул во взбугрившемся синяке.

«Только такой княгини нам не хватало, — подумал сердито Волчок, отталкиваясь от берега. — Волчица, как есть волчица. Я к ей с добром, а она — веслом. Дура».

Увидев своего посыльного с огромным синяком и единственным зрячим глазом, Святополк не мог удержаться от смеха:

— Ну что?

— Али читать не умеешь? — указал Волчок на свой синяк.

— Так это она, что ли? — удивился Святополк.

— Не дух же святой. Твоя разлюбезная.

— Но ты хоть сказал ей?

— Все как ты велел.

— А она?

— А она веслом меня.

— Не может быть, чтоб Лада…

— Выходит, я сам себя звезданул. Да? — обиделся Волчок. — Тоже выбрал себе Ладу. Зверица, не девка.

— Замолчи, дурак, — посерьезнел сразу князь.

Он понимал, что девушка по-прежнему сердится на него. И никак не мог представить себе ее бьющей веслом человека. Даже налившаяся синевой опухоль под глазом у Волчка не убеждала его. Вернее, убеждала, но в другом: легкомысленный Волчок что-то обидное ляпнул, не могла она ни с того ни с сего ударить. Но все это были лишь догадки, в которые хотелось верить. Верить и любить. Любить даже такую сердитую.

 

Кто могучее Могуты?

На купеческие караваны, следовавшие по Днепру из Царьграда или, наоборот, в Царьград, охотились не только печенеги, но и свои, русские, разбойники, которые могли не только ограбить беспечного купца, но и живота лишить. Правда, при поимке татя ждала позорная смерть: его или вешали, или отрубали ему голову, причем каждый купец вполне мог это сделать сам, будучи вооруженным саблей или мечом. Однако от этого количество разбойников не убывало.

— Что делать, Анастас? — спросил как-то Владимир своего корсунского поспешителя. — Не далее как вчера моего тиуна, везшего из Любеча дань, поймали разбойники. Казну отобрали и донага раздели. Спасибо хоть живым, отпустили.

— Не знаю, что посоветовать, Владимир Святославич. Сдается мне, что при поимке злодеев слишком скор суд творят над ними. Поймали, башку тут же срубили, а ведь у него где-то куны припрятаны. Иди, посля найди их, ничего о них не ведая.

— Вот и я думал. Может, не рубить сразу голову-то, пусть откупается. И скотнице моей прибыток, и ему в радость, живота даруют. А главное, убийством его мы рушим шестую заповедь, гласящую: «Не убий!»

— Тут, пожалуй, ты прав, Владимир Святославич. Но опять задача, как их ловить-то? Не станешь же за каждым злодеем с дружиной бегать.

— А богатыри у меня на что? Блуд эвон каких орлов сыскал. Рагдай десятерых одной рукой валит, а Илья из Мурома любого быка на землю кладет и меч что соломинку ломает. А Алеша Попович, а Андрих Добрянкович? Я уж не говорю о Яне Усмошвеце, чай, сам зрел, как он из печенега при всем честном народе дух выпустил.

— Да. Что и говорить. Мужи славные, но ведь и разбойнички не лыком шиты. Вон про Могуту сказывают, воз вместе с конем переворачивает. Не зря Могутой нарекли.

В долгом разговоре ни тот ни другой не коснулись главного — отчего так много разбойников развелось, уже и в Киеве по ночам стало небезопасно ходить.

А все было просто. Не всякий был способен сразу от Перуна к Христу переметнуться. И от крещения многие бежали в леса, затаивались там, вырубали себе из дерева своего собственного Перуна и поклонялись ему. А чем жить в дебрях-то? Ягодой? Грибами? Вот и выходили такие беглецы на дорогу и подкарауливали богатого путника.

Некоторые из них, особенно щедрые, делились добычей со смердами из окрестных весок, обеспечивая тем самым себе на случай беды укрывателей и поспешителей. Про таких в народе и песни и хвалы сочиняли, награждая достойными прозвищами — Могута, Соловей, Перст Перуна, Золотой Лешак.

Поймать такого Лешака-разбойника было не просто, так как укрывали его не только дебри.

Велел князь Владимир позвать к себе Илью Муромца. Приехал тот на княжий двор на своем вороном коне, повесил на седло меч с палицей, коня привязал к балясине крыльца. Здоров был Илья, плечист, тяжел. Жалобно скрипели под ним ступени дворцового крыльца. Поклонился князю, сидевшему на стольце, с достоинством и уважительно:

— Звал, Владимир Святославич?

— Звал, друже, звал, — отвечал ласково князь, любовно оглядывая богатыря. — Не скучаешь по Мурому, Илья?

— Некогда, князь. С Яном да Алешей все дни рыскаем по южному порубежью, стережемся от поганых. Да чтой-то не наворачиваются.

— На вас навернись, — засмеялся Владимир.

Но Илья даже не улыбнулся, смотрел выжидающе: зачем, мол, зван-то был?

— Я вот зачем звал тебя, Илья. На древлянской дороге, что в Коростень бежит, разбойник объявился по прозвищу Могута. Ни пешему, ни конному прохода нет. Надо бы утихомирить злодея.

— Это можно, — сказал Илья. — Убить прикажешь али как?

— Лучше, конечно, живым, но если станет оружием отбиваться…

— Не станет оружием, — уверенно молвил Илья.

— Почему так думаешь?

— А я ж на него без оружия пойду.

— Как без оружия?

— А так. Коня и оружие во дворе у тебя оставлю. Ты уж скажи конюшим, чтоб покормить не забыли. А мне пусть запрягут в телегу пару любых коней, возчика дадут песенного и полсть или ковер побогаче. Ну и два-три мешка, набитых хотя бы и трухой.

Получив все требуемое, Илья сел на воз, бросил возчику: «Паняй!» — и они оставили княжий двор. Выехав из города, остановились. Илья объяснил возчику, как и что надо делать, сам лег на дно телеги, укрылся с головой ковром. Чтобы не задохнуться под ним, разгреб под собой солому, так что через плетенье внизу видна стала бегущая назад дорога. Приклонив голову к одному из мешков, Илья велел возчику петь, да погромче.

И тот, прокашлявшись, затянул какую-то заунывную песню:

Как у города красного Киева Проплывали лодии крутогрудые. Как на тех лодиях плыли молодцы. Что лихие робяты разбойные…

Дорога была тряской, вся исстрочена корнями деревьев, но это не помешало Илье задремать под заунывное пение возчика.

Проснулся он, когда воз неожиданно остановился и пенье прекратилось.

— Стой! — раздался громкий бас. — Что везешь?

— Скору, — отвечал возчик, как его и научил Илья.

Поскольку лежавший под ковром Илья не видел, кто остановил воз, возчик, как и сговаривались, промямлил жалобно:

— Ты б, Могута, отпустил меня за ради Христа.

— Возьму мзду свою и отпущу, — ответил Могута и тяжело соскочил с коня наземь. Подошел к возу. — О-о, у тебя ковёр славный, за него можно гривен пять выручить.

Он взялся за край ковра, и в следующий миг словно железом захлестнуло ему запястье. Перед изумленным Могутой явился Илья и тут же схватил его за вторую руку.

— Милай, — сказал он ласково, — как славно, что ты на ловца сам припожаловал.

У Могуты сила была тоже немеренная, однако Илья живо скрутил его, повязал, приговаривая с родительской лаской:

— Ну зачем ты дергаесся, милай. Сам себя поранить хошь? Не надо, милай. Все ладом, все миром. Ни ты меня, ни я тебя не поувечили. И слава Богу. Едем к великому князю, он шибко соскучил о тебе.

Уложив повязанного Могуту на воз, Илья поймал его коня, подвел, привязал за грядку к возу, из переметной сумы достал калиту, заглянул в нее:

— Ого-о, да у тебя, милай, не мене десяти гривен наберется. Что ж ты на наш-то воз позарился? У нас и добра-то— два мешка с охвостьями. Правда, ковер добрый, тут ты прав, за него бы хорошую цену дали.

Илья заботливо прикрыл ковром Могуту, польстил пленному:

— А силушка у тя есть, не врали людишки-то.

— А ты кто такой? Пошто я не знаю? — спросил угрюмо Могута.

— Я из Мурома, милай. Это далеко отсель.

— А чего сюда явился?

— Великий князь на службу позвал. Тут его шибко поганые тревожат, да вот еще и ты объявился. Вроде христианин, а… живешь по-погански.

— Не крещен я.

— Оттого и маисся, Могута. Ну паняй на Киев, — приказал Илья возчику и уселся на телегу.

Они долго ехали молча, опять телега прыгала на кореньях и ухала в ямины. Наконец Могута спросил:

— Поди, князь-то мне уж и петлю изладил?

— Э-э, милай, у князя помимо тебя забот выше головы. Сам я зла тебе не желаю и вот что скажу: повинись перед князем-то, попросись под крест, у него сердце отходчивое, глядишь, живот тебе сохранит.

— Спасибо за совет, — сказал Могута ворчливо.

Но Илья не серчал на разбойника, напротив, сочувствовал.

И когда въехал в княжий двор и поднялся Илья в гридницу, где князь уже пировал с вятшими людьми, он и доложил как-то сочувственно:

— Привез сердешного.

— Кого? — вскинул брови Владимир.

— Ну кого? Кого просил ты, Могуту.

— Живого?

— А то. Я, чай, не злодей.

— Эй, други, — воззвал к застолью князь. — Илья разбойника Могуту приволок. Идемте глянем на злодея.

Зашумели, загалдели вятшие, вылезая из-за стола:

— Сколь веревочка ни вейся…

— В петлю его, да и вся недолга.

— А я б под меч его, чтоб кровушкой побрызгал.

Высыпали во двор, обступили телегу, говорили недоброе:

— У-у, злыдень.

— Душегуб проклятый.

— Попался окаянный.

Однако великий князь подошел к Могуте, посмотрел внимательно в глаза ему, спросил негромко:

— Что, орел, не сладко в путах-то?

— Да где уж, — отвечал Могута.

— Илья, развяжи его, — велел Владимир.

— Тут вот его калита с кунами, — сказал Илья, подавая князю добычу.

Князь заглянул в калиту, сказал даже вроде с облегчением:

— Ты глянь, ему, пожалуй, и на виру хватит, откупиться.

Илья, развязывая Могуту, тихо говорил ему:

— Слышь, что князь молвил? Кайся, дурак.

Могута, оказавшись свободным, опустился у телеги на колени:

— Прости, князь. Вели крестить меня, дабы я смог отмолить грехи свои.

— Анастас, — тут же позвал Владимир Святославич корсунянина, — Немедля веди его к митрополиту Леону, пусть свершит над ним таинство крещения и сразу же наложит епитимью.

И когда Могута поплелся за Анастасом с княжеского двора, тысяцкий Путята сказал с сомненьем:

— А не утечет?

— Не утечет, — отвечал с уверенностью князь. — Он под крест попросился. Бог не позволит ему утечь.

И в самом деле, Могута дошел до митрополичьих покоев, крестился там, принял как должное епитимью и замаливал свои грехи столь старательно, что на лбу синяки набил.

Обрадованный счастливым исходом дела с Могутой, великий князь повелел, ловя разбойников, живота не отнимать, а накладывать виру в сорок гривен. Однако такое повеление разбою не убавило, а, наоборот, увеличило настолько, что к князю пришел сам митрополит.

— Сын мой, не вели убивцев миловать.

— Но ведь шестая заповедь гласит, святый отче…

— Знаю. Но убивец сам рушит ее и должен отвечать пред миром. Вспомни закон Моисеев — око за око, зуб за зуб.

Нет, не мог Владимир Святославич противиться высшему на Руси иерарху. С неохотой, но повелел по всем городам и весям разбойников, уличенных в смертоубийствах, также предавать принародно смерти, чтобы другие, видя конец столь бесславный, не захотели ступить на путь этот скользкий и пагубный.

 

Уродилось жито…

Жито на поле Ждана уродилось славное. С нежностью поглаживал он наливавшиеся колосья, со смаком хлопая ладонью жену по толстому заду:

— Эх, мать, не зазря мы с тобой на пашне пыхтели, глянь-ко, как наливается.

— Радуесся, а кого благодарить надо, забываешь, — отвечала жена, наливая мужу квасу из туеса.

— Как забываю? Помню я о Волосе.

— Вот и поблагодарил бы, чай, язык не отсохнет.

И Ждан падал на колени, держа в руке кружку с квасом, бормотал истово:

— Волос, Волос, ты велик. Ты поил нас, кормил, пошли и теперь нам изобилие, наполни гумна наши, как наполнена эта чаша. А мы тебе на бороду завьем колосья с золотом, польем медами ярыми, водою ключевой.

— Ну, а ты чего раззявилась, — сердился Ждан на жену. — Стоишь чучелом. Проси у Макоши урожаю богатого.

И падала на колени женушка и молила Макошь:

— Макошь, Макошь — мать урожая, вырасти нам жито по маковку, чтобы сыты были мы, чтобы славили тебя, твою доброту, твою щедроту, чтобы с Лелем веселилися, чтобы с Ладой богатилися.

Много богов у дреговичей, никого из них забывать нельзя, просить надо каждого, а то и дарить чем-нибудь. Строго блюсти все обычаи дедовские, и будет тогда изобилие. Эвон Лютый, напуганный в прошлую весну вепрем, не пошел ныне с женой на пашню жито загущать — и пожалуйста, не жито, а горе, колосок от колоска на три скачка.

На жатву лодийщик привез все свое семейство, никого не оставив дома. Понимал, что чем быстрее уберет, тем меньше потерь зерна будет. Затяни с уборкой, зерно поосыплется или, того хуже, дожди прибьют, никакой овин не высушит.

Четыре серпа назубрил Ждан перед жатвой. Три предназначались взрослым — ему, жене и Ладе, четвертый вручил Непросе. И даже сопливую Нетребу без работы не оставил, велел поясье для снопов завивать.

— Кака она работница, — вступилась было за дите мать.

Ждан окрысился на жену:

— Ложку держит с кашей, — значит, работница.

Но прежде чем дать серп Непросе, объяснил, как им жать надо:

— Вот так левой рукой имаешь пучок, заводишь за него серп, потом пучок этот наклоняешь вперед. Вот. И серпом срезаешь. Поняла?

— Поняла.

— Попробуй.

Непроса ухватила ручонкой пучок стеблей, завела серп, потянула на себя его.

— Стой, стой, — остановил Ждан дочку. — Я же велел наклонять вперед пучок-от. А так ежели будешь, серп-от по руке и жиганет.

Срезала Непроса первую жменю стеблей, отец похвалил:

— Молодец. И положи ее слева. Вот так. Чтоб потом в сноп было легче сбирать. И не спеши, за нами не гонись.

Начали в четыре серпа, Ждан радовался, но недолго. Вдруг взвыла Непроса, жиганула-таки себе левую руку серпом. Полоснула едва не до кости. Мать, кинув свой серп, бросилась к дочке. Долго не могла кровь унять, бегала в лес, искала паутину, приложить к ране, рвала исподницу, заматывала руку.

Ждан злился молча: выгадал, называется, вместо четырех два серпа работали — его и Ладин.

— Ты-то хоть не обрежься, — косился на Ладу, шедшую рядом.

— Не бойся, тятя, — отвечала Лада.

За кого, за кого, а за Ладу он был спокоен. И несмотря на то что родилась она не очень-то желанная, полюбил ее Ждан за жадность к работе, от него унаследованную. Трезвый любовь свою в душе таил, а выпивши, ласково прижимал к себе ее русую головушку, приговаривая нежно:

— Вот только ты и надежа моя, Лада. Эх, кабы ты парнем была. Эх…

Управившись с Непросой, вернулась на полосу и взяла свой серп хозяйка. Мужу выговорила:

— Надо бы ее с Нетребой на поясье посадить. А теперь с месяц будет руку нянчить, пока заживет.

Ждан отмалчивался, сам понимал свою вину, однако, когда жена уж умолкла и прошло много времени в молчаливой работе, лишь серпы вжикали, рассекая жесткую солому, молвил, ни к кому не обращаясь:

— Эх, бабье и есть бабье. Ничего-то путем не могут.

До обеда жали втроем. Отобедав квасом с хлебом, передохнули малость и вернулись на полосу. Только теперь жали опять Ждан с дочкой, жена начала вязать снопы поясьями, заготовленными Нетребой.

Когда солнце покатилось на закат. Ждан повелел:

— Все. На сегодня довольно, завтра продолжим. Довязываем снопы — и домой.

— Снопы оставим здесь? — спросила жена. — Или повезем?

— Повезем в овин. Ночью могут туры или вепри раскидать за милую душу.

Пока довязывали, пока грузили снопы на телегу, уже и смерклось.

На воз посадили только младших, Нетребу с Непросой, остальные шли пешком, а на подъемах даже подсобляли коню тянуть воз.

В овин снопы перетаскивали уже ночью. И так пять дней трудилась в поле семья лодийщика. Дожиная последнюю полосу, оставил Ждан добрый куст несжатого хлеба. И, как обещал, завил его в косу, взбрызнул квасом:

— Вот тебе, Волос, как обещано, на бороду.

Жена не преминула укорить:

— Обещал-то медами ярыми, а откупился квасом.

— Где ж я меду возьму, я, чай, не бортник. А обещал словца красного ради. Он на меня не обидится.

В последний день воротились еще засветло. Хозяйка отправилась в избу ужин готовить, Лада баню топить, а сам Ждан развешивать на вешала последние снопы под крышей овина. Закончив, затих Ждан, прислушался, не даст ли какой знак овинник, потом пал на колени, стал упрашивать его — хозяина:

— Овинник, овинник, суши снопы, чтобы молотились чисто до зернышка, в полову не пускали ни ядрышка ни сухого, ни толстого, ни сладкого, ни горького. А мы тебя за то будем славить, а в братчине добром поминати и чашу поднимати, за овинника пити.

Не дождались бани самые малые Непроса с Нетребой, уснули на печке, куда забрались сразу по возвращении с поля.

На первый пар, на самый жар, отправился хозяин с хозяйкой, крохотный жировичок освещал черную закопченную баню. С самого порога надо было как-то ублажить банника — хозяина этакой благодати. Ждан забормотал, просьбу-молитву:

— Банник, банник, погрей наши косточки, помой наши спинушки, прочеши наши головушки. Будет тебе квас, не серчай на нас.

Знал лодийщик, кого и когда просить надо, никого не забывал, оттого, видно, удачлив был во всем (тьфу, тьфу, чтоб не сглазить), и допрежь, скажем, тополь для лодийки свалить, непременно лесовика упрашивал не сердиться, оттого и лодии у него выходили ладные. Для жита доброго уговаривал то Волоса. то Ярияу, и они не оставляли Ждана своими милостями. И вот банник так славно косточки разогрел; и спину попарил. После таких трудов самое милое дело у банника погостить.

Теперь, когда снопы сохли в овине, самое время бы лодийщику передохнуть, да где там, топор за опояску и в лес — тополя валить, для будущих лодий болваны заготавливать.

Весь вересень и грудень в лесу пробыл. Дождило часто. Но он уж не боялся, залезал в шалаш, отсиживался, радовался: «Слава Богу, жито в овине». Домой изредка наведывался хлеба взять, у банника погостить — и опять в лес. Тяжело в лесу было с болванами-то вожжаться, кряхтел над ними Ждан, ворочал их, вздыхая: «Эх, кабы сын был, поспешитель-то, насколько легше было б…» К концу грудня нет-нет да уж с неба и крупка стала сыпать. Пора было и о молотьбе подумать.

Воротившись домой, перво-наперво Ждан проверил цепы, устройство коих хоть и немудреное — держало длинное и било покороче, связанные кожаным приузом, — но должны быть надежно слажены. Ежели на которых приузы поистрепались, заменить на новые надо, а то во время молотьбы, как на грех, оторвется било, хорошо, если в сторону отлетит, а то ведь в кого и попасть и убить может.

А то треснет самого молотильщика по потылице — тоже не сладко будет, может весь разум отшибить. Цепов у Ждана с десяток висит в овине, хотя молотить, конечно, одним будет, ну если жена изредка подсобит — второй возьмет. Да и не бабье это дело — цеп. Махнет десяток-другой разов — да и все, скисла. Цеп — дело мужское, не зря ж в народе молвится: не шуба мужика греет, а цеп.

Гумно у Ждана сразу за овином, и ежели у большинства соседей оно открытое, хотя и с очищенной «ладонью», то у Ждана над гумном навес, соломой крытый, как у доброго хозяина. На таком гумне можно и в непогодь молотить.

Поднялись чуть свет. Хозяйка с дочкой натаскали из овина снопов, развязали, расстелили по «ладони» колосок к колоску, позвали Ждана. Тот снял с вешала цеп, кивнул своим: делайте, мол, по-моему — и встал на колени. Опустились и женщины. Молотьба — дело наиважнючее, гуменника умолить надо.

— …Гуменнику поклонимся, — гундосит Ждан и кланяется, а за ним и бабы его, — ядреному помолимся. Пусть цепы молотят без устали, чтоб наше обилие не скудело, не таяло. Помоги нам, гуменник, а уж мы тебя ублажим, первым блином одолжим.

После просьбы-молитвы к хозяину гумна поднялся Ждан, поплевал в ладони, взялся за держало цепа, проговорил:

— Ну, бабы…

Это был сигнал для всех убираться подале, чтоб под било не угодить. Молотильщику не время осматриваться: кого б не зацепить, у него одна забота бить — поточнее. А уж если кто подвернется, пусть на себя пеняет: не лезь под цеп, он безглазый. Всем ведомо, что попасть на молотьбе под било — верная смерть. Ан нет, кажин год то в одной, то в другой веске хоронят любопытного. Но никогда в смерти той не винят молотильщика, но лишь покойного: сам виноват, себе била выпросил.

Взмывает со свистом било под крышу, резко падает на «ладонь», бьет, лущит сухие колосья, выбивая драгоценное зерно. Ждан только «хекает» во время удара, глядит на колосья с прищуром, чтоб глаза не засорить, радуясь: «Молодцы бабенки мои, славно уложили, соломка целой будет, на крышу пойдет».

А бабы меж тем в овине снимают с вешал снопы, развязывают перевясла, готовя все к очередному заходу. Глухие удары доносятся до них, молотьба идет. Хозяйка выглянула, сказала со вздохом:

— Уж и безрукавку скинул, в одной сорочке остался.

— Не застудился бы, — беспокоится Лада.

— Не застудится, цеп пуще огня греет.

Но вот удары стихли, в овин заглянул Ждан, мокрый как мышь, с шубейкой на одном плече, выдохнул одно слово:

— Сметайте, — и пошел в избу.

— Квас на загнетке, — крикнула ему вслед жена.

Ждан отмахнулся усталой рукой: знаю, мол. Женщины побежали на гумно оттаскивать солому, сметать вымолоченное зерно и ссыпать в мешок.

Ждан шагнул в избу, с улицы почти ничего не видно в избе: много ль свету через бычий пузырь. Непроса сказала с печи:

— Держи, тять.

— Что это?.

— Убрус.

— А-а, — схватил мягкий убрус, отер лицо, шею. Сбросил шубу. Прошел в куть, сел на лавку. Освоившись в избяном полумраке, узрел наконец горшок на загнетке. Вспомнил о квасе. Пил теплый, хотя очень хотелось холодненького, но знал — нельзя с жару холодного. Эвон в веске Дупляной мужик в покос упарился, выпил воды ледяной, а к жнивью уж и помер.

Ждан стащил мокрую сорочку, повесил на веревку у чела печи, пусть сохнет. Сам сел тут же. Медленно остывая, обсыхал.

Потом пришла жена.

— Расстелили? — спросил Ждан.

— Расстелили. Да погодь ты. Надень вот сухую сорочку, пока та высохнет.

Надел сорочку жесткую, домотканую, накинул шубейку, вышел. И вскоре опять послышались глухие удары цепа.

Три дня молотили — от света до темна, три мешка уж намолотили, рассчитывали еще на столько же. Ан на четвертый день, как раз пред обедом, худо вдруг Ладе стало, мешок с зерном приподняла, охнула и присела тут же.

— Что с тобой, Ладушка? — кинулась мать.

— Худо мне: голова кружится и чтой-то тошнит шибко.

— Что-о? — насторожилась мать. — Уж не затяжелела ли? Когда кровела?

— Да уж месяца с три-четыре тому, — сквозь зубы отвечала Лада.

— Батюшки светы, — всплеснула мать горестно руками. — И с кем же ты удосужилась?

— Не с волком же, — морщась от тошноты, неожиданно окрысилась дочь.

На мать можно окрыситься, она все стерпит, а вот на отца… Тот, узнав о случившемся, подступил грозой неумолимой.

— И когда ж это ты попортилась, сучка? А?

— На Купалу, — прошептала бледная Лада.

— Так вот, не женившись, не окрутившись, по-собачьи. Да?

— Окрутились мы.

— Где?

— Под дубом. Под тем самым, где и вы с мамой.

— Так где ж он, окрученный-то? А? Девку спортил и бежать.

Молчала Лада, не могла же она признаться, что сама сбежала, а не жених. А отец уже приставал чуть не с ножом к горлу:

— Кто он? Говори, свиная дочь. Я его живо разыщу, я ему ребра-то билом пересчитаю.

— Не надо, тятя, — просила Лада. — Я сама, я сама виновата.

— Говори, как его звать? Откуда он?

— Сказывал, с Погоста, — отвечала Лада, хотя знала точно, откуда он, ее купальский возлюбленный, и имя его настоящее знала, но вслух произнести боялась.

— Я спрашиваю, как его звать? — не отставал отец.

— Василий.

— Василий, говоришь. Ну хорошо, ну хорошо, — грозился Ждан. — Я его, сукина сына, на веревочке приволоку. Он у меня не отвертится — кобель.

Последние снопы Ждан обмолачивал с остервенением, умудрился в три дня два била оторвать. Одно самого по загривку ощеучило, ничего, сдюжил. Взял другой цеп, запасной. Торопился, себя не щадя. После молотьбы мылся в бане, забыл и с банником перемолвиться, чего никогда с ним не случалось.

Утром, перекусив наскоро, вывел коня, сел верхом и уехал.

— Думаешь, куда его понесло? — спросила Ладу мать.

— Куда?

— В Погост, твоего Василия искать.

— С ума сошел.

Уж Лада-то знала, что никакого Василия там нет, что этот брехун, назвавший себя таким именем, тут недалече, за стенами крепостными. А впрочем, вдруг в Погосте другой Василий сыщется, а отец налетит на него? Что будет тогда?

И весь день металась Лада в тревоге, боясь, не приволок бы отец к ней человека невинного по имени Василий. Вот позор-то! Хоть топись в Припяти. А что? Оно и не долго. Вода сейчас ледяная, только сигани в нее, мигом скрутит, утянет.

Так и решила. Если отец приволокет кого, тут же бросится в реку. Даже сестренок приласкала напоследок, к матери раза два прижалась нежно, как бы прощаясь.

— Ты чего? — удивлялась мать.

— Я так, мама. Прости.

— Чего уж теперь, — успокаивала мать, не догадываясь, что дочь «прости» последнее говорит, к концу готовится.

Отец приехал уже затемно, до Погоста путь не близок. Вошел промерзший, продутый. Сказал, сбрасывая шубу:

— Обманул тебя твой окрученный, Ладка. Никакого Василия в Погосте отродясь не бывало.

У Лады словно камень с души свалился, даже заплакала от облегчения. Но отец слезы ее по-своему понял.

— Не плачь, Лада, — погладил по плечу. — Я этого сукина сына из-под земли достану.

Жалко было Ждану дочь свою, любимицу, до боли сердечной жалко. Кто ж ее теперь возьмет, порченую-то? Разве что какой вдовец или старик. А на молодого мужа нечего и рассчитывать. Ах, опять все не в дугу пошло. Ведь Ждан, потеряв надежду дождаться от жены поспеши-теля, втайне надеялся в зятья заполучить хорошего мужика, обучить его делу лодийному. Вдвоем-то как было бы славно и топором махать, и жито молотить. А теперь все рухнуло. Ах, Лада, Лада, и все-то у тебя неладно.

— Ничего, ничего, доченька. Я его сыщу. Слышь, непременно сыщу. Я ему женилку-то обрежу.

И чем более грозил отец «подлому Василию», тем более утверждалась Лада в мысли, что никогда никому даже под пыткой не откроет имени отца своего будущего дитяти. Никогда.

 

Свадьба Святополка

Из Новгорода в Киев пришла грамота от Добрыни, в которой стрый сообщал, что женит Вышеслава и не худо бы было отцу на свадьбу сына пожаловать. Через день из Турова от княгини Арлогии точно такое же сообщение, что-де женит она Святополка на польской княжне и хотела бы, чтоб отец приехал и благословил молодых.

— Они что, сговорились там? — проворчал Владимир Святославич, поставленный в затруднение. — Как же могу я разом в двух местах быть?

— Езжай в Туров, Владимир, — посоветовала великая княгиня Анна.

— Почему именно в Туров, родной-то сын в Новгороде?

— Вот потому самому. Святополк — сирота, его грех обижать. А у Вышеслава родной человек рядом — Добрыня, он и благословит.

— А ведь ты права, княгиня, — согласился Владимир, после крещения вдруг начавший опасаться самого слова «грех» более, чем сабли печенежской. — Поеду в Туров.

Приготовлены были подарки молодым. Жениху воинские доспехи: бахтерец, шитый из мягкого черного бархата с золочеными, сияющими пластинами, меч с изукрашенной рукоятью и голубоватым лезвием, привезенный из Византии, и остроконечный шлем с бармицами. Князь знал: для настоящего мужчины нет лучшего подарка. Поэтому и в Новгород Вышеславу отправил такой же набор, присовокупив к нему еще кинжал касожский, привезенный когда-то еще Святославом из похода. Как же, чай, сын-то родной, а кинжал этот будет ему вроде дедова благословения.

Ну а невестам сама великая княгиня подарки готовила, каждой по жемчужному ожерелью, браслеты золотые, броши и конечно же паволоки шелковые для шитья платьев и сорочек. К ним еще были приложены аксамитовые сумки затяжные, в которые было положено по сто золотых. Это были царские подарки. Великая княгиня щедростью и благожелательством не уступала своему мужу.

Туров, получивший свое имя от первого варяжского князя Тура, правившего здесь когда-то, стоял на берегу широкой Припяти. В окрестных лесах было обилие зверья, потому варяг и получил свое прозвище Тур, а именно за то, что один мог справиться с этим диким быком. В реке было довольно рыбы, а деревянный княжеский дворец отстоял от реки едва ли шагов на сто.

Что не понравилось князю Владимиру в Турове, так это то, что все еще стоял на площади Перун. Правда, был он неухожен: зарос бурьяном, но все-таки стоял. Свое неудовольствие князь высказал Святополку наедине, чтобы не ронять его чести перед посторонними:

— Что ж это ты? Крещеный, а у тебя идол на площади торчит? Разве не знаешь, что я велел их везде иссечь?

— Знаю, отец. Но приехал я сюда малым, кто бы меня послушал. Да и для народа окрестного Перун — главное божество, не хочется свару затевать.

— Э-э, коли этак будем думать, то и за двести лет не окрестим. Перво-наперво надо храм ставить. Вот где венчаться станешь? Под елкой?

Святополк мялся, опуская очи долу, не оттого, что стыдился, а чтобы князь не прочел в его глазах глухой неприязни. С того времени, как он узнал, что его родной отец Ярополк был убит по приказу Владимира, стала копиться в душе его ненависть к стрыю. Он никогда не знал отца, так как родился после его гибели, но по рассказам матери создал себе образ ласкового, доброжелательного родителя. И всегда занозой в сердце саднило горькое: «Вот был бы жив отец…» Иногда ему хотелось отомстить за отца Владимиру, и он даже лелеял в уме мечты, как это лучше сделать. Но мечты оставались мечтами, а скрытая ненависть, словно ржавчина железо, съедала душу. А когда мать же сообщила ему, что Владимир рожден рабыней, Святополк утвердился в мысли, что стрый не по праву занял великокняжеский стол. Юноше нелегко было носить это в себе, скрывая от окружающих.

Когда прибыл из Польши большой обоз невесты, Святополк наблюдал за выгрузкой его из окна своей светелки. Ах, как хотелось ему, чтоб хоть чем-то напомнила эта польская княжна потерянную Ладу, ту, которую он полюбил искренне и не мог выбросить из сердца и памяти своей. Из-за чего тогда она осерчала? Из-за того ли, что он назвался не Святополком, но Василием? Но ведь он же не обманывал. А она осердилась из-за обмана, да еще крест его увидела… Эх, Лада, Лада, да лучше сказала бы: сними крест, раз любишь меня. И он бы снял, ни на мгновение бы не поколебался. В глубине души он понимал, что Лада рассердилась не только из-за обмана, а испугалась вдруг открывшейся пропасти, разделявшей их: она девчонка из мизинных, а он наместник, князь.

Из крытой повозки явилась наконец невеста, поддерживаемая кем-то из слуг. Белокурая, гордая. Увы, ничем Святополку Ладу не напомнила, от нее веяло холодом и неутолимой спесью. Невольно вспомнилось Святополку присловье народное: «Спесь пучит…» И с этой спесивой ему жить? Ну почему бы ему было не взять в жены Ладу? Зачем он затаился тогда, не открылся во всем матери? Не заставил ее признать Ладу его женой? Конечно, Лада язычница, но надо было постараться уговорить ее принять христианство. Почему он даже не подумал об этом? О том, чтоб самому воротиться ради нее в язычество, подумал, а о том, чтоб окрестить ее, — нет. Почему?

В большой свите невесты, прибывшей с ней в Туров, первым лицом был епископ Рейнберн. Он никак не ожидал, что здесь, в Турове, лицом к лицу столкнется с самим великим князем Руси Владимиром Святославичем.

— О-о, какое это счастье видеть великого князя! Какая это честь! — воскликнул Рейнберн при встрече с Владимиром.

Но льстивые речи не могли обмануть князя, он всему знал истинную цену. Лесть настораживала его, а главное, портила настроение. Он сдержанно приветствовал епископа.

Рейнберн оказался предусмотрительнее русских, он привез с собой походную церковь, представлявшую собой шатер со складным налоем, Библию, семь икон и запас свечей. И когда все это было установлено в течение полудня рядом с дворцом, Владимир встревожился и, уведя Анастаса к реке, спросил его:

— Что делать? Они хотят венчать молодых по римскому закону, не по греческому?

— А что ж такого? Тоже ведь христиане.

— Ты забыл, что нам писал патриарх византийский еще при митрополите Михаиле?

— Помню. Писал, что римская вера не добра есть, понеже они зло исповедуют о Духе Святом.

— Ну-ну, — подстегнул Владимир, — еще что?

— Ну, хлеб пресный освящают, а не кислый, папу своего без греха считают, богоявленье и крестное хождение отставили.

— И все?

— И все.

— А что в конце грамоты было? Забыл? А я помню: «Сего ради не приобщайтесь зловерию и учению их, и от переписки с ними уклоняться должны». А мы?

— Что «мы»?

— А мы разве уклоняемся? Свой родной корень по их уставу венчать сбираемся.

— А что делать? Хочешь, князь, я потом обвенчаю их по православному уставу?

— А где? Под елкой? Храма-то нет. Я уже Арлогии попенял за это. Ладно, Святополк молод, глуп, но она-то бывшая монашка византийская, она-то должна была озаботиться постройкой храма.

— Женщина, — пожал плечами Анастас, — что с нее взять?

— Послушай, Анастас, а не может так случиться, что ныне по римской вере обвенчают князя, а завтра и удел туровский присовокупят к римскому вероисповеданию, а то и к Польше?

— Все может быть, Владимир Святославич. Я б тебе посоветовал иметь в Турове верного человека.

— Подсыла?

— Ну да. С длинными ушами, с замкнутыми устами.

— Это добрая мысль, Анастас. И еще, не уеду отсюда, пока не срублю церковь. А ты окрестишь местных жителей.

— Но у меня нет с собой крестов.

— Я сегодня же снаряжу поспешного гонца в Киев к митрополиту. Пока мы гуляем свадьбу, он обернется. Будут тебе кресты.

— Коли так, проси у митрополита Леона и двух-трех поспешителей из священников. И пусть кого-то из них рукоположит в туровский храм. Да чтоб стойкого христианина. Тут под боком епископ этот обретается, есть кому воду мутить.

— Я надеюсь, епископ уедет после свадьбы.

— Вряд ли. Болеслав его к дочери приставил, чтобы в вере своей держать.

Еще шло приготовление к свадьбе, варились меды, готовились закуски и угощения, а уж по велению князя Владимира застучали топоры на площади Турова. На постройку храма пущены были бревна, заготовленные для ограждения города.

— Ничего. Для стен и сырье годится, — сказал Владимир и отправил в лес целый гурт смердов рубить сосны для заплота. — А эти, подсохшие, на храм пойдут.

Владимир Святославич сам чертил на земле детали храма, втолковывая плотникам, как и где вырубать, где связывать в лапу, где в шип. Плотники меж собой дивились: «Все знает князь. Смысленый».

Даже когда начались свадебные торжества, работа на площади не прекращалась. От зари до зари стучали топоры.

Владимир, стоя рядом с Арлогией, по древнему русскому праву считавшейся его женой, благословил молодых. И во время венчания они стояли рядом, и Владимир поймал себя на мысли, что эта одинокая, все еще красивая женщина приятна ему. И стало нестерпимо жалко ее, и он осторожно взял ее руку, пожал и шепнул на ухо взволнованно и искренне:

— Ты прости меня ради Бога, Арлогия.

— Бог простит, — ответила княгиня, но столь тихо, что он догадался об ответе лишь по движению ее губ.

И на свадебном пиру они, как родители жениха, сидели рядом. И Владимиру хотелось говорить ей что-то приятное.

— Красивая пара, — кивал он на молодых. — Дай Бог, чтоб они были счастливы.

— Дай Бог, дай Бог, — отвечала Арлогия, счастливо улыбаясь.

И когда подпившие гости заговорили, зашумели за столом каждый о своем, Владимир спросил Арлогию:

— А ты помнишь отца моего?

— Святослава-то? А как же, будто вчера все было.

Он видел, что ей приятно это воспоминание, и спросил:

— А как это было? Как ты увидела его впервые?

— Ну, его воины схватили меня в монастыре, засунули в мешок.

— В мешок? — удивился Владимир.

— Ну да, в мешок. Я тогда легче комара была. Привезли к Святославу, вытряхнули из мешка, бери, князь, себе красивую наложницу. А он здоровенный такой, лицо широкое, красное, голова обрита, лишь оселедец оставлен на макушке, в ухе серьга золотая. Как глянул на меня, у меня душа в пятки. И говорит: «Нет, это будет невеста сыну моему». И поручил меня кормильцу Асмуду везти в Русь, и чтоб ни один волос не упал с моей головы. Вот так я впервые увидела твоего отца.

— Да-а, — вздохнул Владимир. — А я его плохо помню, мал был, когда он меня со стрыем в Новгород отправил. Славный был воин отец, а вот миротворец — никакой. С греками дружить надо, не воевать. А ныне тем более — мы одной веры с ними.

На второй день во время пира Рейнберн, приблизясь к Владимиру, сказал:

— Ныне у нас великий праздник, князь. Может, ради этого стоит дать плотникам отдых. А то стучат топорами, сквернословят.

— Спасибо, что напомнил, святой отец, — отвечал Владимир и тут же распорядился доставить плотникам со стола свадебного и еды вдоволь, и медов три корчаги. Вскоре и сам туда пожаловал, дотошно осмотрел сделанное и сказал плотникам:

— Чрева ваши во все дни ублажены будут, ублажьте и вы меня, мужики.

— Чем нам ублажить тебя, сказывай, светлый князь.

— Не срамословьте. Чай, Божий храм строите, да и на свадьбе ушей вон сколько.

— Прости нас, Владимир Святославич.

— Бог простит, мужики, и я прощаю.

— Все, отныне скорее языки себе отрубим, чем забранимся.

— Вот и славно. Поспешайте с рубкой. Чем скорее срубите и на мох поставите, тем выше плата будет. Трудитесь.

За всю свадьбу жених с невестой едва ли парой слов перемолвились, хотя под венцом венчавшему епископу говорили, как и положено: беру-де в жены (в мужья) добровольно и по любви и верен буду ей (ему) до скончания живота.

Какая уж тут любовь, впервые друг друга увидели, но обычай рушить нельзя: «по любви», и аминь.

За столом торжественным хотя и сидели рядом, друг на друга и не взглядывали. И поцелуи их, требуемые застольем, были холодны как лед.

Святополку невольно вспоминались горячие и желанные уста Лады. Ядвигу сковывали чужие бесцеремонные взоры, устремленные на них, хотя, конечно, жених ей нравился. Строен, высок, и уж усики топорщиться начали. Одно плохо — какой-то бесстрастный, с холодком.

А когда, увели их в отведенную для них опочивальню и оставили одних при тусклом свете единственной свечи, они сели в разных концах горницы. Ядвига на лавку у самой двери, словно гостья, заскочившая ненадолго. Святополк сел на ложе, вытянул ноги, как бы предлагая жене снять с него сапоги. Знал — так положено. Долго молчали оба, не зная, о чем и как заговорить.

— Ну? — молвил наконец Святополк, шевельнув ногой.

— Чего «ну»? — спросила Ядвига.

— Пора, наверно, ложиться.

— Ложись. Я тебе не мешаю.

— Но ты б сняла хоть один сапог-то.

— Что я тебе, рабыня, что ли?

— Так, говорят, положено.

— Это у вас, а у нас нет.

Так состоялся между ними самый обстоятельный разговор со времени знакомства. Делать нечего, Святополк сам стащил с себя сапоги, сбросил кафтан, но на этом и закончил свое разоблачение. Так в портах и лег поверх одеяла. Ядвига, не двигаясь, сидела у двери. Вначале думала, что муж, сгорая от нетерпения, схватит и на руках понесет ее на ложе, а она будет упираться ему в грудь и вырываться. А он лег и молчит. Хоть бы позвал уж.

— Потуши свечу, — сказал Святополк.

— Тебе надо, ты и туши.

Святополк встал и, прошлепав босыми ногами к столу, загасил свечу. И опять — шлеп-шлеп — направился к ложу. А она ждала: уж в темноте-то обязательно к ней подойдет. Не подошел. Улегся опять на скрипучее ложе и затих. И это называется любящий муж!

Сидела-сидела Ядвига и уж мерзнуть начала и вдруг услышала храп с ложа. Вот те раз. Уснул, негодяй! Послушала, послушала бедная жена и сама спать захотела. Тихонько разулась, сняла платье с великим трудом. На цыпочках прошла к ложу. Прокралась по стенке на свое место, залезла под одеяло. А он все храпел, лежа поверх одеяла.

Постепенно стихли пьяные крики шумевшего внизу свадебного застолья. Где-то скрипели половицы, ступеньки в переходах, гости расползались по своим светелкам и клетям спать укладываться. Уже орали в городе первые петухи. Наконец затих дворец и двор. Уснули все. Заснула и обиженная, оскорбленная Ядвига.

Проснулась от бесцеремонно ощупывавших ее рук, искавших нижний край ночной сорочки. В первое мгновение хотела оттолкнуть, возмутиться, но, вспомнив, что она уже законная жена, смирилась. Пусть его делает, что положено настоящему мужу. Оттолкни, еще, чего доброго, уйдет. А Святополк, посапывая, молча срывал с нее одежды, в грубом нетерпении раздвигал ноги.

И чему положено вершиться в первую брачную ночь между молодыми, вершилось меж ними на рассвете под ор третьих петухов.

С церковью плотники в две недели управились и даже окосячили двери, окна в храме. За это время приехали из Киева священники, привезли иконы, ризы, свечи, кресты и все атрибуты, необходимые для службы. Рукоположен был митрополитом в новую церковь епископ Фома, попик небольшого росточка, но с большим самомнением о собственной значительности.

Началось крещение жителей Турова, однако многие, приверженные Сварогу и Перуну, сбежали в леса. Не обошлось и здесь без принуждения, дружинники подгоняли плетками людей к церкви, что очень не нравилось Святополку.

— Зачем так-то? — спрашивал он князя Владимира. — Сам же сказал, уговаривать надо.

— Я спешу, сынок. А Бог велит дураков поваля кормить. Что с них возьмешь? Приобщатся, поумнеют, простят.

Сколь ни вглядывался Святополк в лица девушек, пригоняемых к церкви, так и не увидел среди них Ладу. «Неужто в лес сбежала?»

Окончив дела и наказав Святополку выделить десятину на содержание церкви, Владимир Святославич отправился домой, в Киев. Перед отъездом, прощаясь с Арлогией, попросил ее:

— Ты в христианской вере от рождения, проследи, чтоб Святополк не забывал о церкви, о ее содержании.

— Не беспокойся, Владимир Святославич, за этим я присмотрю.

Когда уж изрядно отъехали от Турова, где-то уже у Погоста, Анастас, ехавший рядом с князем, спохватился:

— Эх, как же мы забыли-то.

— Что?

— Ну оставить соглядатая-то, подсыла.

— Нет, не забыли, — усмехнулся князь. — Я оставил своего человека.

— Кого?

— Кого надо, того и оставил, Анастас.

— Ну кого все-таки? — не отставал грек.

— Я сказал: своего человека. И этого довольно, — холодно отрезал князь и подхлестнул коня, опережая своего милостника.

Анастас понял и не стал догонять князя, а поехал сзади, почти с дружинниками. А по долгом размышлении и оправдал своего высокого покровителя: «Он прав, что не хочет называть имя подсыла. Знать его должен только он. Мудрое решение».

Ждан дождался…

В месяц сухой Ждан уже отставал от своего лодийного дела, готовясь к пахоте. Проверял, поправлял сохи, усиленно подкармливал коня да и сам старался сил поднабраться. Продав лодии, изготовленные за зиму, прикупал на Погосте семян, а то и что-нибудь из одежки своему семейству. Чинил сбрую, хомуты, но считал это унте не работой, а отдохновением от зимних трудов перед трудами весенне-летними. Женщины уже пропели песни-веснянки:

Едет весна, едет На золотом коне. В зеленом саяне [87] . На сохе сидючи. Сыру землю оручи. Правой рукой сеючи.

Лада дохаживала с животом последние дни, и мать старалась не перегружать ее домашней работой, напротив, по многу раз на дню заставляла: «Передохни, Ладушка».

Ждан хмурился, натыкаясь взглядом на дочкин живот, но помалкивал, разумно полагая, что уж ничем беде не поможешь. Всю зиму он пытался разыскать злосчастного Василия, все вески окрестные объездил, И однажды, услыхав, что в какой-то веске Качай Болото живет-таки Василий, помчался туда, не испугавшись расстояния, а оно было в три поприща от Турова.

Приехав в веску, спросил какого-то деда:

— Где живет Василий?

— А вон в той истобке, шо под елью, — указал старик.

Ждан привязал коня за столбик, служивший некогда опорой воротцам, и направился через сугроб ко входу в избушку, сжимая в руке плеть, которой давно мечтал при встрече перекрестить по роже окаянного Василия.

Вошел в избушку, где было сумрачно, дневной свет едва пробивался через крохотное оконце, затянутое бычьим пузырем. Зато куть была освещена огнем, горевшим в глинобитной печи.

— Кто здесь Василий? — спросил недобро Ждан, толком еще не осмотревшись.

— Я, — показался из кути мальчик лет десяти. — А что?

Ждан на мгновение онемел, не зная, что сказать.

— А зачем тебе Василий? — спросил мужской голос, и Ждан рассмотрел в противоположном углу на лавке сидящего мужика, видимо хозяина.

— Я так просто, — замялся Ждан. — Больно прозвище редкое.

— Да, — с нескрываемым удовольствием подтвердил мужик. — Прозвище, брат, царское. Да ты садись, как тебя?

— Ждан.

— Раздевайся, Ждан, садись. Обогрейся. Вижу, вроде не наш. Откуда сам-то?

— Из Турова.

— Ого. Далече, однако, ехал. Это хорошо зима, а летом бы к нам не пролез. Болота.

Ждан скинул у порога шубу, сунул плеть в рукав, прошел, потирая руки, в передний угол, подсел к хозяину.

— А где ж ты такое прозвище сыну взял?….

— Красивое? Верно?

— Верно.

— Да в тот год, как родиться ему, у нас тут грек-гость свору скупал. Я знаешь как сына иметь хотел?

— Еще бы не знать, — вздохнул Ждан.

— Две девки уж родились. И вдруг сын. Хотел его Светозаром назвать, это значит, светом мне жизнь озарил. А тут этот грек: назови, молвит, счастливым именем Василий. А почему, спрашиваю, счастливое? А потому, отвечает, что царское имя. Вот и назвал. А ты-то где узнал, что Василий тут живет?

— Да в Турове.

— Сынок, — засмеялся хозяин. — Вася, про тебя уж в Турове знают. Не соврал, выходит, грек-то. Царское имя далеко-о слышится.

— А тебя-то самого как зовут? — спросил Ждан мужика.

— Меня-то Буслом маманя нарекла. Когда я родился, на крышу нашу бусел прилетел и сел, вот с него я и получил свое прозвище. У нас тут полвески Буслов.

— А как же отличаетесь?

— Как? По приметам. Я Бусел Долгий, есть у нас Бусел Толстый, есть Красный, Малый.

— Тятя, — подал из кути голос мальчик, — а ты Грома забыл.

— Верно. Есть еще Бусел Гром.

— За что ж его Громом-то нарекли?

— За чих. Так чихает, что лучины в избе гаснут, бабы до смерти пугаются. Сказывают, в нем какой-то ведьмак сидит.

Вернулся из Качай Болота Ждан туча тучей, понял наконец, что дочка попросту выдумала этого Василия. Окрутилась с кем-то на Купалу, а имя не спросила. Вот и придумала ему царское — Василий. Но ругать ее не стал, девка тяжелая, еще испугается да и родит не ко времени.

Однако Лада собралась рожать в конце марта, как раз в канун комоедиц — языческой масленицы. Утром едва отец вышел во двор, шепнула матери:

— Кажись, началось, мам.

— Идем, Ладушка, в холодную.

Увела мать дочь в холодную клеть, настелила соломы, закрыла рядном. По суете, поднявшейся в избе, Ждан догадался, в чем дело. Спрашивать ни о чем не стал, выволок на двор телегу, давай колеса снимать, на оси деготь намазывать. Вроде только этим и занят, но сам уши навострил, слушает, что там творится в холодной клети. А там стонет его любимица. Сначала вроде не сильно, но потом все дюжей и дюжей. И уж кричать почала, на всю улицу слышно. И тут за плетнем сосед Лихой показался, спросил ехидно:

— Шо, Ждан, таперь еще с внучкой тебя?

«Дурак!» — хотел сказать Ждан, но стерпел, поманил Лихого пальцем: подойди, мол, поближе. Тот приближался настороженно — не на оплеуху ли зовет соседушка?

— Ну шо?

— Ты знаешь, я намедни в лесу на вепря наткнулся.

— Ну и шо?

— Он в твоих портках бежал.

— Дурак, — отпрянул Лихой от плетня и заспешил к своей избе. А Ждан крикнул ему вслед:

— Так он спрашивал, когда ты ему новые портки принесешь, те, грит, сносились.

Ждан был доволен, что подцепил-таки Лихого, не сказав ни одного срамного слова. Ишь, нашел, над чем насмешничать, борода с ворота, ума с прикалиток.

А Лада все кричала и вдруг как обрезала. Затихла. Ждан встревоженно поднялся с кукорок, уставился на клеть: что там случилось? А оттуда детский писк послышался. Слава Роду, родила, кажись.

Из холодной клети выскочила жена, увидела Ждана:

— С внуком тебя, отец.

— М-м-мальчик?

— Парнище длинше локтя мово.

У Ждана ослабли коленки, невольно присел и заплакал.

— Да ты что, старый? Радоваться надо.

— Так я и радуюсь, — лепетал Ждан, отирая рукавом глаза. — Мне Ладуня свет озарила, умница моя. Так и наречем парня-то Светозар.

— Где колыска-то? Давай излаживай.

Ждан кинулся в сарай, где в углу пылилась детская люлька, в которой все девки его качались. Сам когда-то изготовил, за все время пришлось лишь раза два сменить холщовый низ, поскольку от мочи, которой его щедро поливали детки, он попросту сгнивал. Деревянная основа-рама люльки еще была крепка, и низ еще дюж. Ждан выбил пыль, обтер колыску соломой и, вырубив подходящую слегу, пошел в избу. Там просунул слегу под потолком возле печной трубы, вставил конец ее в давно приготовленное гнездо под потолком на печке, так что другой конец оказался как раз под потолком посреди избы. К нему Ждан прикрепил люльку. Качнул ее слегка, слега хорошо пружинила.

Тут же подбежала Нетреба:

— Тятя, дай мне покачать.

— Нельзя люльку порожнюю качать.

— Почему?

— Ребенку в ней спаться не будет. — И, дернув Нетребу за нос, сказал, не скрывая радости: — Теперь в ней будет наконец-то мужик спать, мой будущий поспешитель.

— А когда его в люльку положат, мне дадут покачать?

— Тогда будет можно. Все еще накачаетесь.

Жена принесла новорожденного показать деду. Ждан с восторгом смотрел на красное личико ребенка, торчавшее из пеленок.

— Разверни, — попросил жену.

Та уложила ребенка в люльку, развернула в ней уже. Проворчала:

— Все не веришь, старый.

— Так ты ж до скольких разов меня одурачивала. Ага-а, все при нем. Теперь заверни парня. А как там Лада-то?

— Отдыхает. Намучилась.

— Пойду к ней.

— Не ходи. Не тревожь.

Но Ждан ничего не ответил, отправился в холодную клеть. Лада лежала на ложе, прикрытая шубой, бледная, осунувшаяся. Взглянула вопросительно на отца.

Ждан встал на колени, заговорил, едва сдерживая слезы:

— Ладушка, милая, прости меня, старого дурака. Прости.

— За что, тятя?

— За все. За то, что сердце держал на тебя. Спасибо тебе, парня нам родила. Спасибо, милая. Подымем парня-то, ого-го. Я из него первеющего лодийщика сделаю. А про Василия того не думай, плевали мы на него.

— Я не думаю, тятя.

— Ну и умница. Ну и умница. Я сына-то Светозаром нарек. Ты согласная?

— Согласная, тятя, — прошептала Лада, и что-то наподобие улыбки появилось в уголках ее губ. — Красивое имя.

— Вот именно. Свето-зар, — повторил раздельно Ждан. — Как бы светом нас всех озарил. Ну, я побегу. Отдыхай.

Ждан вышел из клети. Радость распирала его, хотелось бежать по улице и кричать о своем счастье. Но сдерживался Ждан, знал — об этом нельзя суесловить, Чернобог услышит, навредить может.

«Ай умница, Ладуня, в комоедицы как раз родила! Ай умница!» — думал Ждан, бегая по двору, едва не приплясывая.

 

Берегись, князь!

Женитьба Святополка на польской княжне не смогла вычеркнуть из памяти его купальскую любовь. Лада часто снилась ему, такая теплая, нежная, что сердце его замирало от блаженства. Но стоило проснуться — куда все улетучивалось? Радом, посапывая, спала Ядвига, к которой ну никак не лежало его сердце. Нет, она была красивой, и даже очень, величественной, как и положено княгине, но в ней напрочь отсутствовало то, чего в избытке было у той простой девушки Лады, чем она и очаровала юного князя. Он помнил, как тогда ночью они, задыхаясь от поцелуев, сливались в одно существо, растворялись друг в друге. С Ядвигой же в редкие мгновения близости они как бы отбывали какой-то обязательный урок, отдавали дань природе холодно и бесстрастно.

И вообще ему скучно было с ней, даже в общении. Оттого, наверное, вскоре после свадьбы Святополк часто стал выезжать на ловы, где с охотниками и кличанами ему было и веселей и интересней. А ночевки в лесу под звездами напоминали ту купальскую ночь, которую уже не суждено было забыть ему до скончания живота своего.

Княжий ловчий Еловит всегда находил для князя хорошие места, где можно было добыть зверя, не тратя много сил на поиски и преследование. Пока княжич был слишком юн, Еловит учил его охоте с соколом на птицу — уток и перепелок. Такие ловы не представляли для отрока почти никакой опасности, лишь будили охотничий азарт.

Голова сокола прикрыта кожаным колпаком, и он ничего не видит, оттого, наверное, накрепко впивается когтями в рукавицу. Но вот почти из-под ног коня вспархивает перепелка, и ловчий, едущий сзади, кричит:

— Пускай!

Княжич срывает с головы сокола колпак, тот почти мгновенно ловит острым зрением летящую птицу и срывается с рукавицы. И словно стрела устремляется вслед, бьет жирную перепелку и, закогтив, опускается с ней на землю.

Княжич готов прыгать в седле от увиденного. Он подъезжает, соскакивает с коня и, следуя советам ловчего, надевает на сокола колпак, а потом осторожно начинает забирать из его когтей добычу.

— Не вырывай, не вырывай, — советует Еловит, — а разжимай каждый коготок. Не сделай ему больно. Иначе погубишь охотника.

Приспела пора, и именно Еловит вывозил княжича на рыбную ловлю, выбирая самые уловистые места. Научил его заводить и вытягивать невод. А по осени, когда начались заморозки и вода в реке стала почти прозрачной, ловчий учил княжича ходить ночью с лучом и бить у берега острогой спящих щук.

Святополку нравились эти прогулки ночью, хотя княгиня-мать всякий раз, отпуская его на лучение, наказывала и ему и ловчему:

— Только осторожнее, не перевернитесь в лодии. Вода холодная, не дай Бог.

— Что ты, мам, мы ходим у самого берега, где видно дно. Там воды по пояс не будет.

— Все равно осторожнее будьте.

Помимо ловчего, на ловы с княжичем всегда выезжал кормилец Варяжко и преданный как пес Волчок. Если во время лучения Варяжко оставался на берегу у костра, то Волчок, к неудовольствию Еловита, лез в лодию следом за княжичем.

Хождение с лучом предполагает в лодии двух человек — один на корме с шестом, которым будет толкать лодию вдоль берега, не отпуская на стрежень, второй на носу с острогой. Ему, второму, полагаются два дела: бить острогой спящих рыб и подкладывать сухие лучины в огонь, горящий на вынесенной вперед «козе».

— Ты куда? — спросил Еловит Волчка, залезающего в лодию.

— Как «куда»? Лучить.

— Лучить будет княжич.

— А я… А мы лучины подкладывать, ладно?

Так и вымозжил себе в лодийке занятие Волчок — огонь поддерживать. А что? Зато теперь княжичу не надо об огне заботиться, только орудуй острогой.

Но, помимо этого, у Волчка оказалось и зрение острее, чем у других, он, как правило, первым замечал спящую рыбину, шептал негромко:

— Князь, эвон, эвон, где трава шевелится, чуть левее…

— Ага. Вижу, — отвечал Святополк и тихо опускал острогу в воду, подводил к голове щуки и резко бил.

Так что получалось, что возле княжича Волчок никогда не был лишним. Этим и гордился перед всей дворней, но о чем бы ни рассказывал, никогда не «якал», а всегда «мыкал». «Вот однажды мы с князем поехали…», «мы с князем и думаем, а что, коли…», «ну, нас с князем на испуг не возьмешь», «у нас с князем глаз — алмаз», «а мы с князем как завоем, они и переполохались».

После семнадцатилетия Святополк стал просить Еловита устроить ему охоту на вепря.

— На вепря, князь, рано, — отвечал ловчий.

— Почему рано?

— Потому что вепрь — зверь зело крепок и опасен. От него стрела как от брони отскакивает.

— Отчего так-то?

— Видишь ли, вепрь трется о сосны и сбирает на щетину смолу, она мешается с грязью, застывает и вот уж становится панцирем. На него только с добрым копьем или мечом идти можно. Да и то в лоб нельзя бить.

— Почему?

— Не возьмешь. У него лоб что наковальня. Надо изловчиться — сунуть ему железо под лопатку. А для этого навык нужен. А у тебя его нет.

Еловит, щадя самолюбие юного князя, умалчивал о том, что у него еще силенок маловато тягаться с вепрем. Сваливал все на «навык».

И так несколько раз. Однако после женитьбы, когда Святополк ощутил уже себя настоящим мужчиной, он приступил к Еловиту с ножом к горлу. «Давай мне вепря на копье». И уж ни о каких навыках слушать не хотел. Ловчий применил последнее средство отсрочить охоту на вепря. Подкараулив княгиню Арлогию, попросил:

— Убеди, княгиня, Святополка пока не ходить на вепря. Но не сказывай, что это я тебя просил.

— Это опасно? Да?

— Очень, княгиня. Разъяренный вепрь быстр как молния, он в един миг может кишки выпустить. Я боюсь за князя.

— Господи, помилуй, — перекрестилась Арлогия. — Спасибо, что сказал, Еловит. Я отговорю его. Он меня послушает.

Однако старая княгиня переоценила свои возможности. Святополк ее не послушал.

— Я давно не отрок, мама. И позволь мне самому решать, что делать.

— Но это опасно, сынок.

— Вот поэтому я и должен через это пройти. Сама рассказывала, что мой дед с пяти лет ратоборствовал, мне уж скоро двадцать, а я даже на лове еще копья не преломил, не то что на рати.

Получилось, что вмешательство княгини, наоборот, подхлестнуло князя и он уже на следующий день приказал Еловиту:

— Завтра выезжаем на вепря.

— Но мне надо найти лёжку, — пытался отсрочить выезд ловчий.

— Ничего. Найдем вместе.

— И еще ж надо собрать кличан.

— Кличан собирай сегодня, а завтра выезжаем.

Не нравилась Еловиту такая спешка, по опыту знал: ничем хорошим это не кончается. Пошел к кормильцу Варяжке, спросил его:

— Ты хоть раз ходил на вепря?

— В молодости не один раз, еще с князем Ярополком.

— И убивал зверя?

— И убивал.

— Святополк завтра велит на вепря идти. Езжай с ним, будь рядом, коли что, пособишь.

— А ты?

— Мне надо с кличанами быть, зверя с лежки подымать и заганивать. На Волчка надежи мало, он вепря в глаза не видывал.

— Ну что ж, тряхнем стариной, — согласился Варяжко.

— Тряхни, тряхни, — усмехнулся Еловит, — да не вытряхни чего.

Утром, когда на конюшне еще готовили коней, а псари кормили собак, Еловит зазвал Святополка в свинарник. Зазвал тихо, даже Волчок не заметил, куда вдруг пропал князь.

— Хочу показать тебе, Ярополчич, куда надо бить вепря. Конечно, домашний боров не вепрь, но все же троюродный братец ему.

Еловит открыл загородку и стал почесывать за ухом насторожившегося борова. Животному это понравилось, боров прикрыл глаза и, довольный, захрюкал.

— Вепря так не почешешь, мигом руку оттяпает. А этот дурачок… и готов.

Еловит начал почесывать борова в подбрюшье, и тот даже лег. Тогда ловчий другой рукой взял его за переднюю левую ногу, отвел несколько в сторону.

— Смотри, князь. Вот сюда удар смертельный. Сразу в сердце. Но учти, наш дурачок эвон какой широкий, что печь, да еще сам подставился под удар. Не понимает, что это удовольствие может жизни стоить. Вепрь с боков плоский, ну вроде леща. Потому через чащу стрелой проносится, будто по чистому полю. И попасть ему в это убойное место не просто. Копья ломаются как соломинки, лучше бы мечом сюда угодить, но мечом можно лишь в стоящего или упавшего, недобитого. Помни, Ярополчич, вепрь, даже смертельно раненный, опасен. Он и умирая может смять охотника. Поэтому запомни, если на тебя несется вепрь, сделай шаг в сторону, и он пронесется мимо. Только не запоздай. Когда он будет рядом, бросай копье, но не держись за него, можешь выбить руку. Он видит плохо, ты — хорошо, не спускай с него глаз ни на мгновение. Если его зацепишь, он может оборотиться и снова кинуться на тебя. Молоденький убежит, но старый вряд ли.

— А как отличить молодого от старого?

— У старого клыки вверх торчат, чем старее, тем длиннее. Они и опасны, ими он и расправляется с охотником, если свалит. Это его кинжалы. Берегись, князь!

Еловит надеялся, что достаточно напугал князя этими страстями и он отложит охоту хотя бы на день-другой. Но Святополк сказал решительно:

— Спасибо за науку, Еловит, даст Бог, управимся. Едем.

— Моя наука — тьфу, вот вепрь, тот лучше учит, — пообещал ловчий зловеще.

Но князь был настроен на лов, и его ничто уже не могло остановить.

— Ступайте на Лысую поляну, — наказывал Еловит Варяже, как старшему среди охотников. — Я с кличанами и собаками зайду с запада, с ветра, там есть их лежка. Как протрублю, изготовьтесь. Это значит, мы пошли. Поляну имейте перед собой, мы их выжмем на ее. Расставь людей так, чтоб каждый видел обоих соседей. Ты понял, Варяжко?

— Ну что я, первый раз, что ли?

— Волчок! Где Волчок?

— Я здесь.

— Иди к кузне, там я навострил для князя пять копий. Забери их.

— Пять? Зачем столько?

— Бери все, говорю. И будь с ними около него. Не понимаешь, бестолочь, что с одним копьем на вепря не ходят.

— Понял, понял, — ответил с готовностью Волчок и побежал к кузнице.

К Лысой поляне Святополк ехал рядом с Варяжкой, с другой стороны от него на своей игреней держался Волчок, сзади ехали еще трое ловчих, отряженные Еловитом.

— А сколько их в лежке бывает? — спросил Святополк кормильца.

— По-разному. Смотря какой выводок выходила и сохранила самка. Может, и четыре-пять, а может, и все десять.

— А как они лежку устраивают?

— А просто роют яму и ложатся в нее все носами внутрь. Сейчас ведь заморозки начались. А так лежа они согреваются друг от друга.

— Коли десяток выскочит на поляну, нам шестерым худо будет. А?

— Да что ты. Дай Бог один-два на нас налетят. Когда их кличане спугнут, они врассыпную кинутся. И потом, думаешь, они нас не учуют? Эге, еще как учуют. Человека вепрь далеко слышит. Видит плохо, а чует он, как пес, хорошо.

На поляне, по краю ее в кустах, Варяжко расставил всех так, что сам оказался посредине этого полукруга. В нескольких шагах от него встал Святополк, а за ним Волчок. Ловчие были по краям.

— Как пропоет труба, никаких разговоров, — наказывал Варяжко. — Всем затаиться, изготовить копья и замереть.

— Но ты ж говорил, все равно учуют, — сказал Святополк.

— Когда у них сзади будет шум, гам, лай собак, куда они кинутся? Верно, где тише. А тихо должно быть здесь. А коль еще и мы зашумим, они уйдут, как вода меж пальцами.

Когда вдали пропел охотничий рог, на поляне стало так тихо, что откуда-то прилетела стайка желтобрюхих синиц и деловито стала обследовать промерзшие ветки оголенных кустов, не обращая внимания на стоявших неподвижно охотников, переговариваясь меж собой нежным «теньканьем».

А после сигнала трубы закричали, засвистели, захлопали в трещотки кличане, дружно взлаяли собаки. Застрекотала где-то сорока — лесная вестница.

Шум-гам этот постепенно приближался. Стремглав через поляну промчался заяц, где-то в траве мелькнул и пропал хвост лисицы, — наверное, почуяв засаду, она свернула в сторону.

И вот на кромку поляны выскочила веприца в окружении вепрят. На какое-то мгновение она замерла, видимо почуяв неладное. Но шум сзади, с боков заставил ее кинуться через поляну.

Святополк, замахнувшись копьем, целил в одного из молодых, но брошенное копье лишь скользнуло по его шкуре. В следующее мгновение он промчался мимо. Сбоку раздался визг, кто-то из ловчих попал-таки в вепренка. Все происходило столь стремительно, что на поляне никто не увидел, как вылетел из кустов старый вепрь, преследуемый собаками. Он несся как черная молния, и направлена эта «молния» была в самую середину засады.

— Князь, берегись! — даже не закричал, а завизжал Волчок.

Но вепрь вонзился в куст, за которым стоял Варяжко. Кормилец и охнуть не успел, как был сбит, смят огромной тушей старого разъяренного зверя.

Отвлеченный на какое-то мгновение визгом Волчка, он взглянул в сторону Святополка, упустив из виду собственную безопасность. И это сгубило его. Вепрь не только сбил кормильца, но промчался по нему, терзая тело острыми и тяжелыми копытами. Если б не собаки, почти сидевшие на хвосте вепря, он бы, наверное, растерзал его.

Добычей охотников был годовалый вепренок, приконченный ловчими. Зато потеря была великая — кормилец Варяжко лежал без сознания растоптанный, раздавленный.

Его привезли в Туров на полсти, укреплённой на двух хлыстах и привязанной к седлам двух коней. Внесли во дворец, в его светелку. Святополк немедленно послал за бабкой Буской. Она, причитая, охая, осмотрела, ощупала раненого и вдруг тихо заплакала.

— Ты что, бабка? — спросил Святополк. — Лечи!

— Ой, милай. Ведь он насмерть ранетый. Хорошо, ежели до ночи протянет. Внутре у него все порвато.

Варяжко не приходил в сознание. Буска силой влила ему в рот какое-то зелье, но более расплескала по постели.

К ночи дыхание больного участилось, он начал бредить. Святополк вслушивался в бессвязные слова. Пришла в покои Арлогия.

— Тор, Тор, прости меня… Где Вальгалла? Где Вальгалла? Тор…

— Что он говорит? — обернулся Святополк к матери.

— Он зовет своего варяжского бога Тора, сынок.

— Но он же христианин.

— Он, умирая, ворочается к молодости, к своему богу.

— А Вальгалла, что это?

— Это у варягов так рай называется.

Варяжко умер в полночь, так и не придя в сознание, Буска тихо прикрыла ему глаза и неслышно, на цыпочках, вышла.

Святополк сидел возле умершего кормильца, вглядывался в его отчужденное лицо; горькие, сдерживаемые рыдания сдавили горло, душили. Только сейчас он понял, кто ушел из его жизни, кого потерял он. Никогда не знавший отца, он понял, что именно Варяжко заменил ему родителя. Что именно он был ему всех ближе, роднее и дороже. Никто уже, даже мать, не сможет заменить ему эту потерю. Никто!