Что вам еще о себе рассказать? Надо ж как-то себя описывать. Я – женщина «чуть-чуть». Бывают женщины роковые и неприметные, покладистые и взрывные, а я – «чуть-чуть». Мне чуть-чуть за тридцать. Ну ладно, ладно, чего сразу заводиться-то? Ну не чуть-чуть. Но за тридцать. Не сорок же! Чего тогда к словам цепляться…

Да. Чуть-чуть за тридцать. Чуть-чуть не тех мужчин выбирала. Вплоть до этого, последнего брака. Не так, чтоб там кривые-косые. Чего не было, того не было. Но одному чуть-чуть не хватало упорства, чтобы наконец уволиться из киоска «Союзпечать» и поступить в Бауманский, другому – чтобы взять себя в руки и «вот веришь? нет? ни грамма больше! Тверезый теперь буду. Как стекло». Третьему – чтобы определиться, кого же он предпочитает – лохматых брюнеток или длинноногих блондинок, выбрать кого-то одного и не искать утешения у меня, на тот момент носившей парик цвета фуксия.

Почему парик? Тут все просто. Там, под париком, в тот год, когда я встречалась с третьим, были сожженные ядреной советской перекисью волосы. Мама виновата, кто ж еще. «У тебя волос жесткий. Надо подольше держать. А то не схватится. И потом, Мика, я не понимаю, как можно? Девочка из интеллигентной семьи – и вытравливать волосы?! Шалавы так ходят. Оторвы».

Ага. Много ты вообще понимаешь! Девочке из интеллигентной семьи тоже иногда хочется побыть оторвой. И побыла бы, если бы не передержала. И ведь делала все, как учили. Пакет на голову, потом еще полотенечко сверху и ждать. Чешется, конечно, нещадно, но если под рукой есть какое-нибудь чтиво – журнал «Огонек», например, они там вечно кого-то разоблачают, не оторвешься, – то вполне можно дотерпеть. Наверное, в «Огоньке» и было дело. Мне попалась какая-то захватывающая история про бомжей, московские подвалы, коллекторы, диггеров.

Хорошие девочки ничего не знают о канализации и диггерах. У них обычно сессии наползают на семинары, а в перерывах лекции в Пушкинском музее и театральные постановки. Поэтому, когда где-то пишут про бомжей и прочих маргиналов, это завораживает, и время летит незаметно. Часа полтора – два с половиной прошло точно. Пока я там все пролистала. Целая стопка этих «Огоньков». И когда родители успевают все это читать?

Сама виновата. Дождалась. Очухалась. Глянула в зеркало. Потом пошла к тете Сане, соседке с четвертого этажа, просить машинку – она ею своего сына брила.

Тетя Саня сама вызвалась помочь. У нее навык был – дай бог каждому. Сын – веснушчатый громила с мощными ручищами, ничего не выражающим лицом и благородным именем Всеволод – так вот, этот Севка периодически нуждался в парикмахерской обработке тотального характера.

Странный вообще парнишка был. Мать величала его исключительно Всеволодом. Иногда еще Севушкой. Но он не откликался. Западло дворовому пацану такое вот, с кружавчиками. Княжеское, масштабное имя все время сползало с мощных, налитых плеч и скатывалось прямо в грязную, пропыленную московскую траву. Не по размеру было. Не по чину. Парень наклонялся и подбирал из густой пыли совсем другое, свойское имя – кликуху. Севак. Даже не Севка. Севак. Соседские мальчишки не могли пройти мимо такого благодатного лингвистического материала. Севак был переплавлен в Сифака. Эй, Сифак! Очень удобно. Словно шапку чужую футболишь, в воздух подбрасываешь.

Но Севка не обижался. Пусть будет Сифак. Это вполне по-пацански. Лишь бы не это вот фарфоровое «Всеволод». В детстве мать читала ему «Сказку о мертвой царевне». И там тоже был такой же. С каким-то безумным именем. Евграфий? Ефстафий? Елисей! Севке еще тогда казалось, что его собственное странное имя имеет какое-то отношение к этому книжному Елисею. Типа, принц там какой, королевич. А он не хотел королевичем быть. Королевичей двор не уважает.

В той старой книжке еще картинка странная была – огромная серая гора с какой-то выбоиной внутри, и там, в этой горе, на толстых цепях болтался ящик. Художник имел в виду, конечно же, гроб. Гроб хрустальный. На самом деле ящик. Это он гробов не видел никогда, художник тот косорукий. Севка видел, как выглядят настоящие гробы. Запомнил на всю жизнь. Когда отца хоронили.

По пьяни в деревне – бабушка там его, Севкина, жила – в коровник врезался. Просто не удержал старенький «Москвич», слетел с грунтовки и прямиком в коровник, стоящий в ложбинке, аккурат на повороте. Запомнилось, что бабы рыдали не по отцу – чего им по отцу-то рыдать? Подумаешь, еще один алкаш! – а по коровам. Троих положил.

Мать тогда еле оттащили от одной из доярок – толстой, вечно пахнущей луком белесой Нюрки. Вцепилась ей в волосы и давай голосить. А Нюрка-то при чем? Она, что ли, ему наливала и за руль бухим сажала? И вообще сейчас уже неизвестно, кто там наливал, да где он был. Мать с Севкой в тот день клубникой занимались – усы подрезали, а отец спозаранку собрался куда-то, кинул в допотопную колымагу полотенце и буркнул: «К обеду буду!» К обеду не вернулся. А к ужину – мать как раз чугунок с картошкой из печи вытащила, укропом посыпала, своим, с огорода, – прибежал Сережка, сын той самой луком пахнущей Нюрки.

– Теть Сань, теть Сань! Там твой Сергеич машиной в коровник. Скорей, теть Сань! Скорей, там это… мамка там с тетками орут, кровищи – ужас. И воняет.

Мать чугунок аккуратно на стол поставила – скала, не женщина, – руки об рушник, петухами вышитый (свекровь еще к свадьбе подарила), обтерла, и спокойно, с достоинством, не торопясь так… Чего у нее в голове в тот момент крутилось? Кто ж разберет. Это Севка понесся со всех ног. Прибежал, увидел. А там дальше чего рассказывать? Нечего по сути.

Но гроб он запомнил. Красно-черной тканью обтянутый, в сборочках каких-то – как занавеска на кухне. Лицо отцу подправили. Мать, говорят, несколько бутылок хорошей водки санитарам в морг отнесла. Ну как, хорошей. Какую достала… Вроде бы закрасили и гематому на лбу огромную, и на скуле рваную рану. Видно, конечно, но не сильно. А руки у отца желтые почему-то. Руки желтые, и ногти тоже желтые. А галстук набок съехал. Матери все казалось, что кривой он. Она как заведенная поправляла этот его галстук – широкий такой, короткий, в косую полоску.

С тех пор и пошло-поехало. Раньше Севка и учился вроде неплохо, и даже в какой-то общественной активности замечен был, а тут понесло. Воровал он по мелочи, но регулярно. И не так чтоб в знак протеста или там от нужды какой. Скорее просто чтобы заткнуть чем-то вот эту вот саднящую, корочкой никак не покрывающуюся, не желающую затягиваться рану.

Отец и лупил его, бывало. И матери доставалось. И пил. Не так чтоб много. Но как все, с мужиками, вечерком на старых лавочках – это за милую душу. Но какой ни есть. Какой ни был, если точнее. Отец все же.

И вот, чтоб не думать, чтоб не расчесывать, нужно было чем-то себя занимать. Ну, и как-то так зарядило. Где магнитолу – проводки перекусил аккуратненько или уж как там получилось, где мелочишку какую из бардачка, где очки солнечные. Что находил в машинах, то и тащил. Участковый знал, естественно, чьих рук дело. И периодически Севку забирали. Но и Сергеича покойного участковый знал лет пятнадцать. Хороший мужик был, цельный. Поэтому на сына не поднималась рука. Севку поставили на учет. Забирали, проводили беседы, держали, бывало, ночь в воспитательных целях и выпускали.

А тетя Саня каждый раз, когда за Севкой приходили, просила подождать минут двадцать. Доставала старенькую машинку и брила единственного своего сына под самый ноль. Вшей боялась. Там, в камере, чего только не нахватаешься. Севку отправляли лысым, с маленькой змеиной головой, некрасиво прилепившейся к каменным, таким отцовским плечам.

Возвращали через день – притихшим, осунувшимся и с крошечным колючим ежиком. Ежик отрастал, превращался в полноценный бобрик, потом волосы дорастали да покрытого мелкими подростковыми прыщиками покатого лба, наползали на непропорционально маленькие и какие-то остренькие, совсем не мужские уши. А потом в соседних дворах появлялись новые соблазны, новые магнитолы, и тетя Саня снова доставала древнюю парикмахерскую машинку…

Ну вот. И тетя Саня меня так ловко, умелой рукой, под бобрик. Как Севку своего. Мы еще с ней смеялись, что Севке, как и мне, не повезло с именем. То есть другие мы. И жить нам с этим странным именем по-другому, не как всем. Севка уже и сейчас, стервец, живет не как все.

– И ты, Мика, чего-то все не как люди нормальные делаешь. Родители у тебя такие уважаемые люди. Инженеры, обученные. Отец непьющий, некурящий – да где такого найдешь в наше время? Мама такая милая, аккуратная. Смотрю, бежит вечером с этими авоськами, а каблуки-то стесались. Набойки явно сбиты. Безрукий папка, что ли? Набойки жене поставить не может сам? Ну да, вы-то все ученые, интеллигенция, сами небось гвоздя не прибьете. Так зарабатывает же, поди, неплохо. Отнесли б в ремонт. Чего ей, бедной, бегать со сбитыми каблуками. Или в тапочках вон надо, как я. А то чего ж это за дела такие?

Тетя Саня сняла старое полотенце, накинутое мне на плечи, стряхнула на пол. Обтерла мне шею – чтобы мелкие волоски за шиворот не попадали. Снова повязала полотенце. Взяла в руки машинку.

– Да и ты вроде девка справная, ладненькая такая. Ростом маловата, конечно, но зато не одни кости – мужики-то, они кости не любят. Врут все про этих, как их там, манекенш, что ли. Что, мол, такими девки и должны быть. Не знаю, как с этими манекеншами, а только вот мужику нормальная жена нужна. Чтоб с телом, чтоб видно было, что женщина, а не вобла какая астраханская, пересушенная. Ты ела когда-нибудь астраханскую воблу? Настоящую, хрусткую. Не ту высушенную, уже обглоданную, что чернявые у нас на базаре продают – где они ее только берут-то! – а настоящую? Нет? То-то же. Вот там вобла так вобла…

Я чего-то бормотала в ответ, стараясь не смотреть в зеркало. Полоска. Куски пакли на пол. Еще вжик. Еще клок. Полоска. Сама виновата, дура. Читать надо меньше. Про бомжей ей, видите ли, захотелось. Вот теперь сиди с лысой головой и жди, пока отрастут.

– …Я и говорю, что девка ты справная. И в институте своем, поди, лучше всех учишься. Папка твой хвастается все время. А вот парни у тебя какие-то все странные. Что этот, как его звали-то, я уж и не помню, Лешка, что ли? Мятый какой-то, поддатый. Это они потом все пьют. А в молодости-то надо выбирать кого потрезвей. Прогнала уже? Ну и правильно сделала. А этот, худой, патлатый? На художника похожий или на хиппи какого неформального. Он кто? Я его тут недавно с такой тощенькой девочкой видела – волосы такого же цвета, как ты тут себе намудрила, только длинные. Это что ж за такое? С двумя сразу путается, что ли? Не знаю, не знаю. Что-то ты, Мика, не так совсем делаешь. Не по-людски.

…И тетя Саня говорила, говорила что-то такое очень значимое, плакатно-нудное, как по трафарету прорисованное. Фразы, к которым и придраться-то нельзя. Все же правильно, а раздражает. Наверное, потому и раздражает, что правильно.

Потом я поблагодарила тетю Саню за стрижку, пошла и купила этот самый парик цвета фуксия. И ходила с фуксией на голове достаточно долго. Потому что если без фуксии, то тогда можно подумать, что у меня был тиф. А какой тиф в 90-е в Москве?

Внешне-то все то же, что и в 20-е. Разруха, голод, и кто-то где-то все время стреляет. И на улицах, и в подворотнях. И мужики такие квадратные вылезают из огромных, похожих на бронетранспортеры машин и разговаривают с кем-то по огромным телефонам с выдвигающимися антеннами. И по телевизору бесконечно передают про организованные кем-то группировки. Преступные. Но тифа не было, врать не буду. Тифа не было. Поэтому и фуксия. Чтоб внимание особо не привлекать.

С другой стороны, это еще как сказать – внимание не привлекать… Парик был из прямых, как ивовые прутики, негнущихся искусственных волос. Турецкий, кажется. И с челкой до самых бровей. Челку, конечно, можно было начесывать как хочешь – и на пробор, и набок, и закалывать даже, но мне не шло никак. То есть вообще никак. Ни так, ни этак. Такое ощущение, что шалаш на голове соорудили и в сиреневый цвет зачем-то выкрасили. Голова получалась немного квадратной. Челка-челка-челка, а потом сразу резко так, с ускорением вниз, свисающими сосульками. И хоть в косички эти сосульки заплетай, хоть конский хвост делай – один хрен, страх господень. Хотя сиреневый конский хвост – это все же лучше, чем пергидролевая трехдневная щетина.

Поэтому парик был оставлен как промежуточная версия.

С художником тем хипповатым я чуть ли не на следующий день рассталась. Да он, честно говоря, не особо и настаивал. Все выбирал между той тощенькой с белыми волосами и еще одной – буряткой, кажется. Не помню уже. И я, само собой, в такой ситуации долго его утешать никак не могла.

И ходила себе, ходила грустная и потерянная по московским улицам, периодически почесываясь, как съедаемый блохами щенок (очень голове под париком неудобно было), упиваясь театральной неустроенностью собственной судьбы, пока однажды не встретила в Столешниковом своего одноклассника. Он учился на юридическом и подрабатывал курьером в одной из только-только открывшихся частных адвокатских контор. Одноклассник бежал мне навстречу, держа в вытянутых руках какую-то архиважную папку с тесемочками. Ткнулся в меня взглядом, проскочил было мимо, но мгновенно сдал назад и прямо как пригвоздил:

– Мика, ты? По-моему, ты чуть-чуть рехнулась. Я понимаю, чуть-чуть не бывает, но это как раз твой случай. Розовый фламинго, блин. Дитя заката. Творческое самовыражение или несчастная любовь?

– И то и другое, – отвечаю. А сама все время парик выравниваю. Чтоб сосульки с одной стороны длиннее не выглядели.

– Сними, – говорит, – не позорься. Потому как это я с тобой десять лет учился и знаю, что ты умная и добрая, просто дурная и слегка не того. А другие ведь могут и не понять, что только слегка. И не видать тебе ни хорошей работы, ни мужа успешного.

Я подумала-подумала и сняла. Кого мне стесняться, в конце-концов? Этого, что ли, с курьерской зарплатой и повышенной стипендией? Одноклассник как-то странно посмотрел на меня, икнул и выронил папку. Белыми тесемочками прямо в грязь. Ахнул, нагнулся и, матерясь, начал судорожно оттирать вверенное ему имущество, попутно приговаривая, что я не чуть-чуть, а даже очень не того.

А я попрощалась и пошла домой. Должны же они отрасти в конце концов, эти проклятые волосы. Потому как понятно, что с моей внешностью нельзя мне ни с бобриком, ни с фламинго. Такой мама с папой сделали. А что слегка не того, так это еще как посмотреть. Хорошо, что всего лишь слегка.