– Мика, ну ты же старшая сестра! Мика, как тебе не стыдно! Мика, он же маленький… Мика, помоги ему застегнуть рубашечку. Мика…

Эти фразы я слышала ежедневно с самого детства. Оно появилось дома внезапно. Оно плакало, орало, пукало, чихало, сплевывало молоко, носило голубой чепчик и отбирало у меня маму с папой. Почему «оно»? Я совершенно не представляла себе, как именно выглядят маленькие мальчики, впрочем, как и маленькие девочки, но в моем понимании розовое нечто, скукоживающее гладенький лобик и разбрасывающее в разные стороны крошечные ручки и ножки, могло называться только существом.

Я абсолютно не была готова к его появлению. Мне, конечно, объясняли, что скоро у меня родится братик. Я приняла этот факт как данность со всей силой философского смирения, на которое только способен маленький ребенок. Жалко, конечно, что не сестричка, но пусть хоть братик. Раз уж никак нельзя поселить в городской квартире тигренка, которого я присмотрела в зоопарке, так хотя бы будет братик. Какой ни есть, а все друг. Никто же не объяснил, что с этого момента я стану старшей сестрой.

Все изменилось очень быстро. Вот еще неделю назад мама носила легкое цветастое платье, со сборкой под грудью, расходящееся книзу колокольчиком, и не могла сама застегивать ремешки туфель на слегка отекших щиколотках, а папа тщательно мыл полы два раза в день – пыль так вредна беременным, – а сегодня с утра оно уже дома. И я в одночасье превратилась в старшую сестру.

Это высокое звание накладывало на меня целый ряд новых обязанностей. Нужно было раскладывать по полочкам крошечные фланелевые распашонки, относить в большой бак десятки испачканных пеленок, которые папа неустанно замачивал, застирывал, потом тащил на плиту, кипятил и гладил, пока мама мельтешила по квартире с орущим существом. Существо не хотело спать, есть, гулять и главное – успокаиваться.

– Мика, ты же старшая сестра! Иди покачай коляску с Витенькой.

Витенька.

Он, говорят, у нас победителем родился. Не должен был вообще родиться, незапланированный, нежданный, а вот ведь. Ну раз так, то пусть будет Витенькой. Витенька у нас растет бойцом. Витенька сильный. Виктор. Виктор. Виктор. Мика, ты же старшая, ну оставь ты его в покое! Мика, помоги Витеньке завязать шнурки. Мика, ну зачем же ты так. Это же Витенькина машинка. Мика…

Первое время я очень злилась. Почему этот маленький красноносый человечек заполнил собой все жизненное пространство? Почему, когда его после еды ставят «столбиком» и тихонько похлопывают по спинке, ему можно рыгать, и все умиляются и становятся похожими на уборщицу Маняшу у дедушки в больнице? Я видела Маняшу несколько раз и запомнила. Странная потому что очень. Нельзя ее было не запомнить. Невозможно просто.

Дедушка не велел над ней смеяться, потому что Маняша «не такая как все, особенная». Маняша в больнице лет двадцать уже. А может, и того больше. Приблудилась откуда-то. Она не говорит, только улыбается и мычит. Но убирает чисто, аккуратно, на работу приходит раньше всех – благо идти недалеко, живет Маняша тут же, у нее коморка при больничной лаборатории. Кушает Маняша в больничной столовой. Сердобольные поварихи всегда подкладывают ей кусочки пожирнее.

У Маняши только один недостаток – невероятная любовь к хлорке. Была бы ее воля, Маняша посыпала бы хлоркой все вокруг, включая ложки, вилки и постельное белье. Сестра-хозяйка, зная эту Маняшину особенность, старается хлорку ей в руки без надобности не давать и в кладовую без сопровождения не пускает. В целом же больничный персонал Маняшу любит и на эти ее недостатки внимания не обращает.

И, тем не менее, мне было совершенно непонятно, почему родители вместе с бабушкой и дедушкой при взгляде на Витеньку превращались в уборщицу Маняшу. Когда я немножко подросла, фраза «не надо улыбаться как Маняша» прочно вошла в мой лексикон. Причем произносила я ее очень часто, по поводу и без. Уж очень мне нравилось это оригинальное, на мой взгляд, совершенно «фирменное» сравнение, характеризующее меня как человека тонкого, умного, к деталям и особенностям чуткого.

Дед долго молчал, а однажды – мне было лет семнадцать уже – не выдержал.

– Микаэла, откуда в тебе такая нетерпимость? Что ты вообще знаешь о Маняше? Ты хоть бы удосужилась поинтересоваться, кто она, откуда взялась, почему живет при больнице уже столько лет?

– Дедушка, да я просто так. Это просто, – никак не находилось правильное слово: – образ такой! Собирательный образ. Маняша так дурашливо улыбается всегда, что… Дедуль, ну не сердись, – вяло попыталась было оправдаться я, но было поздно.

Дед отличался крутым нравом и собственным кодексом чести, который не нарушал никогда, ни при каких обстоятельствах. Несогласные и недовольные могли совершенно спокойно оставаться со своим мнением – за пределами его дома. У него в принципе существовало всего два мнения – его собственное и противоположное, а значит – в корне порочное. Вот такая вот простая, понятная солдатская логика.

В гневе он выглядел очень страшно. Лицо багровело, на виске пульсировала тоненькая синяя жилка, костяшки пальцев становились белыми, как мукой присыпанными. При этом дед никогда не поднимал ни на кого руку. Покричит, пошумит, пар выпустит – и снова превращается в уютного, домашнего, любимого дедушку.

Эту фазу нужно было просто пережить, переждать, как внезапно налетевшую грозу – лучше спрятавшись где-нибудь в деревянном сарайчике, чтобы стихия не достала, чтобы сохранить чистенькое платье и аккуратно причесанную головку. Гроза летняя прекрасна своей первозданной силой и недолговечна. Так и дедов гнев длился максимум пятнадцать-двадцать минут, а потом вдруг небо снова становилось лазурным, с легкой туманной дымкой и россыпью радужных пятен на мокрой, непросохшей траве.

– …Я с тобой разговариваю! – Пока я размышляла об особенностях дедушкиного характера, со мной, оказывается, вели серьезную, глубокую беседу. – Что ты вообще знаешь о ней? Вот вы все-таки совершенно потерянное поколение. Никак не пойму, как вас с Витькой воспитывать.

Дедушка на секунду прервал свою тираду, закурил огромную трубку – по дому мгновенно распространился тонкий запах яблочного табака почему-то с примесью корицы. Откуда у него появилась эта странная помещичья привычка курить трубку? Бабушке, впрочем, очень нравилось. Она – с мундштучком своим янтарным, он – с трубкой. Обычно они выходили вечерком покурить на крыльцо, усаживались рядышком и дымили себе неспешно, обсуждая дневные новости, его больничные проблемы (коротко, пунктиром) и ее дамские переживания (многословно и многослойно, с подробностями и извилистыми премудростями).

Портниха неровно выкроила пройму, теперь сидит косо. Как думаешь, может, сменить ее? Совершенно безрукая девица оказалась. А еще говорит, в Доме моды в Москве работала. Какой там Дом моды! Так, сельпо. Мясник Степан обещал отложить грудинку и забыл, ну что ты с ним будешь делать? Лидия все же решилась с Сережей разойтись, сколько я ни уговаривала. Подумаешь, случилось. В командировке с кем не бывает. Чего жизнь-то ломать?

Дед внимательно слушал, попыхивая трубочкой, кивал, давал невнятные советы, а в основном любовался своей статной, дородной красавицей-женой, единственной своей женщиной, своей музой и боевой подругой, проведшей полжизни по занюханным, затерянным в болотах и непролазной жиже гарнизонам, где из всех развлечений – кино про армию по средам и выступление художественной самодеятельности по субботам. И ведь ни разу не пожаловалась, не попросилась в Москву, не капризничала, не возмущалась. Куда иголка, туда и нитка.

«Пойдем, что ли, подекадансим?» Так это у нее называлось. Термин этот бабушка придумала сама и очень им гордилась. Все, что подпадало под категорию необычного и неординарного, называлось у бабушки красивым термином «декаданс». Трубка с яблочным табаком прекрасно вписывалась в этот самый декаданс. Так же как и каракулевое манто, мундштук, шляпка с вуалью и привычка раз в неделю ходить в консерваторию.

А дедушке было все равно как называть это удивительное состояние единения с близким человеком, когда можно на короткое время забыть о том, что ты начальник, депутат городского совета, что ты много лет носил погоны, и быть просто любящим мужчиной…

– Что мне с вами делать, с дурачками такими, а? – продолжал меж тем дед. – Старых ориентиров больше нет, а новые не выдали. Витька вообще не пойми чем занимается. Бутылки какие-то собирает, склянки, металлолом. Деньги он, вишь, зарабатывает. Бизнесмены. Сейчас все бизнесмены, куда там! А ты, что ты хорошего сделала в жизни? Кто ты такая, чтобы смеяться над Маняшей? И что с вами делать?!

– Что? – тупо повторила я, не вполне понимая, что именно он от меня хочет. Это был самый опасный момент любого разговора с дедом. Больше всего на свете я боялась потерять его доверие и уважение. А какое уж тут уважение, если здоровая дылда не может вести элементарный разговор, витает где-то в собственных мыслях.

– А ну-ка пошли. – Дед вдруг вскочил, потушил трубку, резким движением смахнул крошки со стола – армейская привычка к порядку – и накинул пиджак.

– Куда? Мне еще историю учить надо. Вон тетрадки с собой привезла.

– Давай, собирайся. И сними эти колготки жуткие в сеточку – как падшая женщина портовая выглядишь. Мне с тобой в больнице показываться стыдно.

Скажут, что я за внучку такую воспитал. Давай, переодевайся живо и выходи. Я в гараже.

И, не дождавшись моего ответа, вышел, аккуратно прикрыв за собой дверь.

Чего снимать? Куда бежать? Вот этот командный тон я переносила очень плохо, но меня никто и не спрашивал. Сказано идти – надо идти.

Не успев додумать, быстренько сняла злосчастную сеточку – купила, между прочим, за бешеные деньги и была дико горда собой. Колготки были не просто сетчатые, а еще и с тоненькой золотистой ниточкой, вплетенной в кружево, и выглядели в моем понимании очень богато.

– Богато выглядишь! – первое, что мне сказала несколько лет назад верная Юлька Бужакина, специалист по увеличению груди, увидев меня во дворе в моих самых первых сетчатых колготках. – Куда намылилась-то?

– Да к старикам, – небрежно бросила я. Мне только-только разрешили ездить одной на пригородных электричках, чем я невероятно гордилась. Не маленькая уже, хватит за ручку с мамой ходить.

– Только вот дед твой вряд ли одобрит, – скептически констатировала Юлька, бегло оглядев мой наряд. Юбочка замшевая, сеточки эти самые и короткий пушистый свитер с высоким горлом. Хоть и май-месяц, а прохладно. – У них там в провинции такого не носят. Да и строгий он у тебя, видела как-то. Суровый такой старик. Ты б не злила его, Микуш? На хрен тебе эти колготки в глухомани?

Как в воду глядела прозорливая Юлька… Все-то она знала, учительская дочка, все-то понимала. Дедушка с бабушкой жили в Подмосковье, и наведывалась я туда раз в неделю, не чаще. Причем раньше как-то совершенно не задумывалась, что мне надевать. Мини – так мини, почему нет? Маме с папой было по большому счету все равно – лишь бы чисто и аккуратно, а Витька в советчики не годился. Мал, примитивен и глуп.

Это много позже Витька стал ближайшим другом и самым верным моим мужчиной, а тогда это был просто прыщавый подросток, который раздражал самим фактом своего существования.

Так что компоновкой своего гардероба, в котором превалировали вещички куцые, обтягивающие и синтетические, занималась я сама.

Деду подобные вольности очень не нравились, но, так как жили мы все же не вместе, я просто со временем сформулировала для себя элементарный принцип: не хочешь, чтоб тебя ругали – не провоцируй. И с тех пор не появлялась у дедушки с бабушкой в коротких юбках, узких кофточках и «проститутских», как говорила Юлька, колготках. Те, первые, давным-давно порвались. Мама связала из них мочалочку для мытья посуды, вплетя в черную тонкую нить еще и телесную – продукция советской чулочно-носочной промышленности не отличалась особой прочностью и материала было предостаточно.

На смену почившим в бозе сеточкам пришли другие – купленные в кооперативном ларьке на «Киевской». Те самые, с золотой проседью. Я их очень берегла, надевала только по праздникам и никогда не ездила в них к дедушке с бабушкой. Зачем создавать прецедент там, где можно обойтись без него? Все эти короткие курточки из вареной джинсы, юбки из резиновой тянущейся материи я оставляла для тусовок, для дискотечных прыжков и школьно-университетских вечеров. А к бабушке с дедушкой являлась чинной павой – ни грамма косметики, юбка до середины колен или простые джинсы, блузка на пуговичках или глухой свитер. Зачем будить спящую собаку?

Бабушку моя серость и безликость возмущала невероятно, впрочем, об этом я уже рассказывала. Зато дед был счастлив. Сейчас я думаю, что он так и остался в 60-х, в далеком затерянном гарнизоне, где все было просто и понятно, где не нужно было различать полутона, потому что все было белое и черное. Еще иногда красное и зеленое – по большим праздникам вроде годовщины Октября или дня Советской армии. Служить Родине – хорошо, уклоняться от службы в армии – плохо. Заплетенная коса – хорошо, распущенные лохмы – именно лохмы и еще иногда патлы – плохо. Я рано усвоила эти простые правила и была идеальной внучкой.

Вот только в этот раз бес попутал. Мало того, что, приехав к дедушке с бабушкой и рассказывая об очередных Витькиных выходках, употребила выражение «улыбается по-идиотски, как Маняша», так еще и наряд сменить забыла. Теперь вот пожинаю плоды.

Во что переодеться-то? У них и одежды моей сроду не было. Поковырявшись в огромных бабушкиных шкафах, нашла более-менее подходящие по размеру брюки. Коричневые, кримпленовые – наверное, бабушка носила лет двадцать назад с веселенькими батничками «в огурцах» и туфлями на широкой платформе. По мне так катастрофа, но выбора-то не было. Или в кримплене, или в сеточку. С дедом я спорить не решалась.

Когда я вышла на крыльцо, дедушка уже вывел вишневую «шестерку» из гаража и мрачно ковырялся у нее под капотом.

– Садись! – буркнул мне, даже не посмотрев. А я ведь для него нацепила эти дикие штаны. – Поедем знакомиться с Маняшей. Улыбка ей не нравится! Фифа.

Я втянула голову в плечи и молча уселась на пассажирское сиденье.

За всю дорогу мы не сказали друг другу ни слова. Во мне постепенно росло недовольство. Зачем он меня везет в свою больницу? Чтобы весь персонал сбежался посмотреть на «внучку самого»? Ах, Микаэла, какая ты выросла! Это в каком же ты классе уже? Выпускница? Мика, ну что, по стопам дедушки пойдешь?

Весь этот балаган повторяется из раза в раз. Все эти Марьи Владимировны, Ларисы Николаевны и Анны Сергеевны прекрасно знают, что я не пойду в медицинский – уже не пошла! – и никогда не буду работать в этой больнице. Не потому что больница плохая, а потому что не мое это.

Последний раз мы говорили об этом две недели назад, когда на «внучку» сбежались посмотреть медсестрички из терапии, гинекологиня, два лора и один патанатом Юрьич. До этого мы беседовали о том же самом месяц назад. А перед этим – пожалуй, зимой. И сейчас снова начнется. Ах, Мика…

Это теперь я понимаю, что интерес всех этих людей ко мне – неподдельный, искренний – был обусловлен исключительно любовью и уважением к моему деду. К нему и только к нему. А тогда меня это раздражало, дико раздражало.

– Вылезай, вертихвостка! – Дед был настроен очень решительно. – Жалко, Витьки с нами нет. Я б ему тоже показал кое-чего. Ну, пошли. Пуговицу застегни верхнюю. Посмотри, расхристанная какая. Ремня на тебя нет. Даром, что вымахала…

Ну понятно. Теперь и пуговица не угодила. Дальше что будет?

– Мика! Девица какая выросла, а! Вы с дедушкой решили нас навестить? – Полина Петровна – крупногабаритная немолодая старшая медсестра со слоноподобными ногами, встретившаяся нам в приемном покое, торопливо семенила сзади, не успевая за дедовым размашистым шагом. Попутно она то и дело норовила погладить меня по голове. Я инстинктивно уворачивалась. – Мика, ну как учеба? Как Витенька? С мальчишками всегда трудно ужиться. Дружите с ним? Как мамочка? А папа все такой же красавец?

Вопросы сыпались из нее, как пшено из прохудившегося мешка. Много-много, быстро-быстро, мелко-мелко. Ответов она и не требовала. Казалось, ей просто важно было находиться рядом с дедом, в поле его невероятного магнетического притяжения. А уж раз здесь по каким-то причинам очутилась и его неразговорчивая, угрюмая внучка, то и ей положено уделять некое внимание. По этикету положено.

– Полина, Маняша где? А ты что с собой делаешь? Зачем босоножки эти нацепила? Посмотри, ноги вон в варикозе все, свод левой стопы подушкой выпирает. Смотри, Поля, доиграешься. Получишь тромбоз, и что мы делать будем, а? Нам тебя еще замуж выдать надо. Юрьич вон чем не жених? Давно тебя охаживает. – Дед коротко обернулся и подмигнул.

Полина Петровна полыхнула ярким, отчаянным в своей откровенности румянцем. Быстрым движением оправила морщинящийся на необъятных бедрах халат.

Я машинально посмотрела на ее ноги. Отечные, бесформенными глыбами выступающие из-под халата, все они были покрыты буграми сизых, вздувшихся вен. Левая нога действительно припухла. Видимо, ремешок босоножки очень тесно перехватывал широкую щиколотку, а сверху ярко-голубой дерматин (я не сомневалась, что это именно дерматин) кровожадно врезался в подъем, образуя некрасивую красную полоску, прямо за которой и начиналась болезненно выступающая кожная подушка. Не нога, а катастрофа.

Зачем же она себя так? И когда только дед успел все это рассмотреть? Несется же вперед как оглашенный!

– Так… это… В лаборатории Маняша. Колбы моет. Позвать ее сюда? Она уж полы все помыла, перемыла. Хлорки опять понасыпала везде, ну да и ладно. Попросилась в лабораторию. Я открыла. Она любит колбочки мыть. И нам полезно. Микочка, а чего ж так редко к дедушке приезжаешь?

Дед остановился, повернулся к медсестре.

– Полина, ты не слышала, что я сказал? Нельзя с такими ногами на каблуках. Нельзя, понимаешь? Иди и переобуйся немедленно. Еще раз увижу – уволю к чертовой матери по статье! Такая ответственная, такая опытная, можно сказать, лучшая моя медсестра. Профессионал, мастер своего дела. И такая, прости, непроходимая дура. Ты же медик, Полина! Иди с глаз долой! Чтоб я тебя больше не видел. Иди. Найдем мы без тебя лабораторию, уж поверь мне. Иди. Маняша, и та понятливей, ей-богу.

«И вот как он находит единственно правильные слова? – мелькнуло в голове. – Не понимаю. Вроде ведь отругал ее, взрослую тетку. Сколько ей? Лет сорок, наверное, уже, а может, и все сорок пять. Немолодая, одним словом. С позиций моих-то лет… И не замужем, как я поняла. Ну куда замуж с такими-то ножищами? Это ж какой любитель попасться должен. И ведь смотрит на него как на бога. Вроде и отругал, пропесочил и в то же время похвалил. Профессионал, туда-сюда… Она ж в него влюблена, в деда. Обалдеть…»

Полина Петровна буквально расцвела – лицо подсветилось изнутри резко, нервно, как елочная игрушка с лампочкой, морщинки на лбу разгладились, и даже эта бесформенность неожиданно стала ей к лицу. Такая женщина уродилась. Вот такая вот и все. Любите меня такой.

– Иду-иду. Простите, не подумала совсем. Сейчас же переобуюсь. У меня и тапочки в процедурке стоят.

Сейчас-сейчас. Микуша, ты чайку потом не хочешь попить? У меня баранки припрятаны.

– Полина! – гаркнул дед, и медсестра, не говоря больше ни слова, резко повернулась и поспешила в другой конец коридора, в процедурную. – Нет, ну что за люди, а? Ты видела эту свиристелку? На каблуках она! С ее-то ногами. – Дед, видимо, на секундочку забыл, что совсем недавно отчитывал меня за расстегнутую пуговицу и дырчатые колготки. – Вот мы и пришли. Маняша! Открывай, голубушка. Открывай, дорогуша моя.

Дед постучал в обшарпанную бледно-желтую дверь с надписью «Лаборатория».

Ее мгновенно отворили. На пороге стояла Маняша. На лице ее блуждала та самая знаменитая улыбка.

На вид Маняше было лет пятьдесят. А может, и пятьдесят пять. А возможно, и сорок. Очень трудно определить возраст человека, который все время улыбается. На ней был серый халат из тех, которые носят уборщицы. Из-под халата выглядывал мятый подол серой, мышиной какой-то ситцевой юбки. Тонкие, почти детские, ноги были одеты в грубые плотные колготки и обуты в клеенчатые сандалии бордового цвета с широкими пряжками. Такие сандалики носят детишки в детском саду. Бордовая обувь была единственным ярким пятном во всем болезненном, отдающем неизбывной грустью Маняшином облике.

Круглое, чуть приплюснутое лицо со странной кожей – на скулах она была немного темнее, словно обуглившаяся, вся в каких-то подтеках – не подтеках… И еще – у Маняши почему-то совсем не было бровей. Реденькую белесую поросль, щеточками топорщащуюся в разные стороны, бровями можно было назвать лишь с большой натяжкой. Сколько раз ее видела – никогда внимания не обращала.

Как сырник, подумалось некстати. Если сырник подгорает на плите, он выглядит именно так. Когда нерадивая хозяйка, покидав на сковородку творожную массу, убегает к телефону, а там подружка любимая навзрыд: сын-оболтус, муж-скотина. И минут так на двадцать. А потом хозяюшка вспоминает о забытой сковороде, а из кухни уже прогорклым маслом несет и дымом тянет. И вместо аппетитных, золотисто-поджаристых сырников взору предстают обуглившиеся, слипшиеся комки не пойми чего. Поговорила с подружкой, называется… Такое вот у Маняши было лицо. Лицо-сырник, о котором забыли надолго.

Деду говорить о своих наблюдениях я предусмотрительно не стала.

В этой лаборатории я была впервые. Бросилась в глаза невероятная, патологическая чистота. Полы были вымыты так, что на стареньких плитках больничного линолеума можно было разглядеть каждую трещинку. На длинных столах, выстроившихся вдоль стен, не было ни пылинки. Все до единой бумажки были подшиты в одинаковые синие папки с тесемочками. На каждой папке – своя наклейка. Колбы, лабораторные чашки и пробирки вымыты до сверкающего блеска, а металлические штативы натерты каким-то неизвестным мне составом, делающим металл переливающимся, отражающим свет. Маняша судя по всему только что закончила последний этап уборки, потому что в воздухе еще витал запах хозяйственного мыла и, конечно же, хлорки.

– Маняша, душечка, как делишки? – Дед приобнял невысокую, костистую фигурку, так не вязавшуюся с округлым лицом. – Ты зачем заперлась опять? Колбочки мыла, девонька, да? Молодец какая. Только запираться-то не надо бы. Вдруг не откроешь потом.

Маняша расплылась в дурноватой улыбке, махнув рукой в сторону окна. Проследив за ее взглядом, я увидела на облупившемся подоконнике, прямо между колбами и пробирками, тоненькую стопочку. Черно-белые фотографии.

– Ы-ы-ла! А-а-шу! У-а-а-ю! – Маняша доверчиво прижалась к деду, подставила под его ладонь тоненький блеклый хвостик бесцветных волос. – У-а-а-ю! У-а-гу!

Дед погладил ее по голове и, неловко сглотнув, вдруг закашлялся, словно подавился едким, дерущим горло дымом. Отвернулся в сторону. Я, испуганная, стояла рядом, плохо понимая, что происходит. Маняшино невнятное мычание, наполненное неким смыслом, дедов странный кашель, его совершенно удивительная нежность по отношению к этому болезненному, обделенному разумом созданию – было во всем этом что-то такое очень страшное, безысходное и совершенно непонятное.

– А-а-шу! – снова разулыбалась вдруг Маняша и потянула меня за рукав. Я машинально пошла за ней к окну.

Дед, уже взявший себя в руки, стоял у меня за спиной. А Маняша бережно перебирала тонкими пальцами в обкусанных заусеницах лежащие фотографии.

– У-а-ю! Е-о-гу! – повернулась к деду с мольбой, граничащей с отрешенностью.

– Маняша, ну что значит «не могу»! Понятно, что скучаешь. Но что делать. Надо через «не могу». Надо. Саша был бы очень недоволен, если бы увидел тебя в таком состоянии. Вот увидел бы тебя Саша сейчас и возмутился бы. Сказал бы, что это моя мама себе позволяет? Почему это она так распустилась?

Меня как током ударило. Мама… У Маняши был сын.

Со всех фотографий на нас смотрел курносенький мальчик в белой футболочке, к которой был приколот октябрятский значок, и в пилотке. Мальчику было на вид лет семь-восемь. Точно такой же луноликий, со слегка приплюснутым носиком – отголоски многолетнего царствования Чингисхана мало для кого на Руси прошли незамеченными – открытая улыбка.

На одной из фотографий мальчик сидел на карликовой лошадке, на другой – что-то задумчиво читал, на третьей рядом с ним стояли крупный, широкоплечий мужчина с капитанскими погонами на гимнастерке и невысокая миловидная женщина лет тридцати.

Ее сложно было назвать красавицей, но что-то такое неуловимо притягательное было в меленьких, не прорисованных чертах лица, в маленьком аккуратном носике, в этой круглолицести. Женщина держала за руку статного капитана, а тот, в свою очередь, положил руку на плечо мальчику в пилотке. Фотография была явно постановочная, снятая на натуре. На заднем плане виднелись какие-то сопки и совсем вдали – густой сосновый лес.

Я не могла оторваться от этого последнего снимка. Между той молодой, цветущей женщиной и этой мычащей, выцветшей, неопределенного возраста вечно улыбающейся теткой лежали не просто несколько десятилетий. Между ними была пропасть. Что же должно было произойти, чтобы счастливая жена и мама – а я была уверена, что Маняша была счастлива, – превратилась в это… это… я даже слова правильного подобрать не могла.

– Е-е-о-у! – продолжала печально подскуливать Маняша, зачем-то держа меня за руку. – У-а-ла!

Дедушка забрал у нее фотографии, достал из кармана связку ключей, отпер один из ящиков стоящего тут же письменного стола и положил их туда. Снова запирать почему-то не стал.

– Я понимаю, что устала. Ну, Маняшенька, всем трудно. Ты вот что мне скажи, дружочек. – Дед пододвинул стул, сел и потянул Маняшу к себе. Она, наконец отпустив мою руку, с готовностью подошла поближе и встала прямо перед ним, слегка склонив голову набок, как провинившаяся школьница – перед строгим учителем. – Мне бы надо провести перепись лабораторного инвентаря. Ты как? Готова поработать еще?

Маняша активно затрясла головой и снова растянула губы в дурашливой улыбке.

– Ну вот и прекрасно. Сейчас кто-нибудь из сестричек тогда придет, займется переписыванием. А ты будешь подавать, пыль протирать. Согласна?

– А-э-о! – И снова эта совершенно обезоруживающая, беспомощная улыбка. У меня по спине потекла омерзительная липкая струйка, стало вдруг зябко. Я очень боялась, что начну стучать зубами, и дед это все заметит.

– Отлично! – Дед резко встал, и древний больничный стул жалобно скрипнул под его грузным телом.

В дверь тихонько поскреблись.

– Вы еще здесь? – В проем просунулась голова старшей сестры Полины Петровны. – А там вас ждут из Первой градской… Офтальмолог какой-то приехал. Микочка, идем ко мне, девочка, чего тебе здесь…

– Полина, ты как раз кстати! – Дедушка распахнул дверь и отошел в сторону. В проходе с броненосцем Полиной было не разойтись.

Полина Петровна с грациозностью переобувшегося в свежие копытца гиппопотама вплыла в кабинет. И неважно, что у гиппопотамов не бывает копыт. Мне настолько понравилась ассоциация, что я на секунду забыла и о мерзком холодном поте, и о мальчике в пилотке, и о статном капитане на фоне сопок. Представив Полину Петровну на вольном выпасе где-нибудь в саванне, вблизи бурого водоема, я неожиданно для себя громко прыснула.

Все трое, включая Маняшу, обернулись ко мне.

– Извините, – пискнула я, чтобы хоть что-то сказать, и попятилась назад, наткнулась на дедов стул и, больно ударившись локтем, еще и вскрикнула. Всё у меня не как у людей, ей-богу.

– Мика, ты можешь не создавать вокруг себя ненужный звуковой ряд? – рявкнул дед и, повернувшись к Полине Петровне, скомандовал: – Пришли сюда Люсю. Они с Маняшей займутся инвентаризацией. Маняшенька, да?

– А-э-о! – Я уже начала различать за невнятным набором звуков целые слова.

«Конечно», – сказала Маняша. Конечно, она будет проводить инвентаризацию. Это же лучше, чем раскладывать на подоконнике фотографии.

– Лады. Я тогда пошел к профессору. Приехал, говоришь, уже? Мика, – повернулся ко мне дед, – хочешь – езжай сама к бабушке, а хочешь – посиди у Полины, чай попей. Мне минут сорок нужно еще.

– Мы с Микушей посидим, – подхватила меня под локоть неутомимая гиппопотамша, – почаевничаем. Маняшенька, сейчас Люся придет.

Ответом нам было только добродушное мычание.

Первым из лаборатории вышел дед. Вышел, не оглядываясь. За ним, чуть не снеся дверь, – Полина Петровна в клетчатых тапочках. Последней выходила я. А за спиной у меня оставался человек, которому сейчас предстояло мыть колбы. Или переписывать инвентарь. Или еще что-то делать. Лишь бы не смотреть часами на мальчика в пилотке.

Мы шли по коридору, не произнося ни слова. Около лестницы дед наконец обернулся.

– К Полине Петровне идешь? Ну давайте, девочки, попейте чайку. Мика, я зайду за тобой. Полину только не отвлекай. Она на работе, между прочим.

И, не дожидаясь ответа, степенно пошел вниз по ступенькам.

– Микочка, ну пойдем! – Полине явно не терпелось остаться со мной наедине.

Позвякивая связкой ключей, она грузно двинулась в направлении процедурной. Я не очень понимала, что нам с ней делать пресловутые сорок минут, но тайна Маняши не давала покоя. Дед вряд ли будет что-то рассказывать. А вот Полина…

– Ну заходи, девочка, заходи. Сейчас мы чаечку поставим. У меня и баранки есть здесь, и варенье свое, малиновое, – убаюкивающе журчала Полина, одновременно делая тысячу дел. Как-то вдруг быстро-быстро закипел чайник, а на столе оказались две розеточки с душистым вареньем, сахарница с ложечкой внутри, и еще один чайничек – маленький, заварочный.

Полина одновременно разливала кипяток по чашкам, отвечала на какой-то телефонный звонок – кто-то там должен был сегодня заступать в ночную смену, а у кого-то свекровь сломала ключицу, и нужно было кого-то подменить, заполняла мелкими циферками серые разлинованные формуляры – и все это ловко, споро и главное – одномоментно. Я даже залюбовалась ею.

– Давай-ка, двигайся поближе. Все готово. Ну что, спросить меня хочешь про Маняшу? – Полина хитро подмигнула и в этот момент перестала быть похожей на гиппопотама, превратившись в пухлую, озорную розовощекую девочку.

– Я… я… ну да, если можно. – Я бочком пододвинулась к столу и положила в чашку два кусочка сахара. Видела бы бабушка – она бы мгновенно закатила скандал. Сахар, да еще и варенье впридачу. Бабушка всю жизнь боролась с лишним весом и никогда не позволяла себе ничего лишнего. Но вместо бабушки напротив меня сидела дородная Полина, и я с наслаждением потянулась за вареньем.

– Я покурю, не возражаешь? – Полина Петровна подмигнула. – Сама небось тоже уже балуешься? Сейчас мы форточку откроем, чтоб не тянуло в коридор.

Полина Петровна тяжело встала, распахнула настежь форточку и чиркнула спичкой. По небольшой процедурной расползся крепкий запах болгарских сигарет.

– Маняша – это, Микуш, наша боль. Да, наша общая с твои дедом боль.

Выражение «общая боль» неприятно царапнуло сознание. У дедушки не могло быть ничего общего и тем более «нашего» с какой-то там Полиной, пусть и самой лучшей его медсестрой. Все наше и общее было только с бабушкой. И я было ощетинилась, но по ходу Полининого рассказа неприязнь сменилась сначала недоумением, а потом тоже – злой, безысходной болью. Потому что так не бывает. И не должно быть.

– Маняша ведь из Сибири. Они с дедом твоим служили в одном гарнизоне. Точнее, муж ее служил там. А Маняша в клубе работала. Типа культработника что-то. Да какая Маняша-то? Машей ее тогда звали. Мария Викторовна Холодко. А капитан, Леша, муж ее, души в ней не чаял. Вот. Погоди, кого несет опять?

Полина Петровна затушила сигарету, швырнула бычок в консервную банку из-под шпрот, наполненную водой, и нехотя пошла отпирать дверь. Повернула ключ в замке, высунулась наружу, коротко отдала какие-то распоряжения и снова закрыла дверь на ключ.

– Вот ведь неймется людям. Ты, Микуш, чай пей, а то остынет. И я рядом с тобой присяду. Ноги гудят под конец дня, хоть в тапочках, хоть босиком. – Она грузно опустилась на стул, и я снова невольно бросила взгляд на ее опухшие, полные щиколотки. – Ну вот. А дед твой там же служил врачом в части. Маняша, тьфу ты, Маша с мужем хорошей парой были. Капитан непьющий был, рукастый такой мужик. Если там что прибить-починить – так он завсегда. Никогда никому не отказывал. Бабушка твоя, бывало, если дед где на вызове, сразу к ним бежит. «Леш, помоги, кран потек. Леш, не могу перетащить кадку. Капусту засолила, а сейчас морозы какие, так ее в дом занести надо. Леш, прибей карниз». И Леша всегда рад был помочь. Дед твой часто в разъездах бывал. То на полигоне, то в деревне соседней что-то случилось – а в тайге где врача сыскать? Вот он и мотался. А бабушка чуть что – к соседям. К Маше с Лешей.

Полина Петровна подлила в чашку еще чаю, отрезала кусок белого хлеба, густо намазала вареньем.

– Ты чего не ешь-то совсем? Они с дедом твоим, конечно, Маши с Лешей старше были намного, да только не мешало это дружбе. Сын у них рос, у Маши с Лешей, – Сашка. Хороший пацаненок. Башковитый такой, до всего любопытный. Там, в тайге-то, в городке военном, развлечений немного. Но мальчишка в библиотеке у матери книжки все детские перечитал. Особенно любил про Тимура и его команду…

«Откуда Полина знает такие подробности? – снова мелькнула странная мысль. – Не мог же ей дедушка так вот в деталях все рассказывать. Какие книжки этот мальчик читал, кто куда кадку с капустой таскал. Такие детали можно знать только в одном случае – если человек сам присутствовал при описываемых событиях. Но это же невозможно! Где мы сейчас, где больница и где дедов гарнизон. И лет сколько прошло…»

Мысль мелькнула, но не успела оформиться. Да и не было у меня еще достаточного жизненного опыта, чтобы самостоятельно делать серьезные выводы. А Полина продолжала рассказывать, попутно с аппетитом уплетая очередной кусок хлеба с вареньем. Неудивительно, что она таких габаритов. Столько сладкого…

– Однажды Леша попал к деду твоему в медсанчасть. Отравился чем-то. Живот крутило. Дедуля твой его посмотрел, да и оставил понаблюдать до утра. А у него же там всякий народ лежал тогда. Старлей один со сломанной ногой, еще один умник – пропорол руку себе на учениях, еще кто-то. Ну и Леша, значит.

Зазвонил телефон. Полина Петровна с кем-то разговаривала, а я механически помешивала ложечкой сахар в давно остывшем чае и никак не могла понять, что именно меня беспокоило в ее рассказе. Что-то пугало, что-то зловещее и… колючее. Другого слова и не подобрать. Именно колючее. И, конечно, сам факт, что старшая медсестра подмосковной клиники так прекрасно осведомлена о том, что происходило много лет назад в непролазной тайге, нагнетал страху. Даже не страх это был, а некое безотчетное ощущение тревоги. Я жаждала кульминации. И она не заставила себя ждать.

– А Сашка, сынок, весь вечер около отца там крутился… – положив трубку, Полина Петровна продолжила повествование именно с того места, на котором остановилась три минуты назад. – Отец с ним в шашки играл, рисовали они там что-то. В тот вечер в клубе концерт был. Гастролеры заезжие из «Ленконцерта». Для тайги – событие космического масштаба. И все были там. Все-все, и дед с бабкой твои, и Маша. В медсанчасти осталась одна медсестра. Дедушка твой наказал если что – сразу звать. Но тяжелых не было, и ничто, как говорится, не предвещало…

Смутная мысль, которую я все это время пыталась поймать, начала приобретать отчетливые формы, но додумать я снова не успела. Полина меня опередила.

– На-ка, вот тебе еще кипяточку. Давай этот чаек мы выльем, раз ты так заслушалась, и свеженького заварим. – Она поставила передо мной новую дымящуюся чашку. – Поздно вечером – уж часов десять, наверное, было, концерт еще не закончился – Маша выскочила из клуба. Бог, видать, помог, а может, еще кто… что ее понесло в медсанчасть – не знаю. Она ж на другом конце городка находилась. Как будто подтолкнул кто-то.

– А откуда вы все это знаете? – наконец решилась я, но Полина проигнорировала мой вопрос. Словно не услышала. Второй раз спрашивать я не стала.

– По пути, пока бежала через лес, мимо казарм, увидела зарево. Как она ноги не переломала в этом буреломе – непонятно. Когда Маша примчалась в санчасть, старенькое бревенчатое здание уже полыхало вовсю. Рушились перекрытия, треск стоял такой, что… ох, погоди-ка, что-то я…

Полина вдруг побагровела, на лбу выступила испарина, я даже испугалась за нее.

– Полина Петровна, плохо вам? Может, позвать кого-нибудь? – Я вскочила, чуть не опрокинув на себя крутой кипяток, подбежала к медсестре, расстегнула пуговички идеально накрахмаленного халата. Что там еще делают-то в таких случаях? Окно надо, наверное, открыть. Да, окно.

Распахнула настежь оба окна, снова подбежала к женщине, прыснула на нее холодной водой из тяжелого плохо промытого графина.

– Спасибо, Микуш, нормально все уже. Уф, даже не думала, что… Ну ладно. Чего ж, бывает. – Лицо Полины Петровны постепенно приобретало естественный оттенок. Она уже спокойно дышала и даже испарина куда-то пропала.

– Короче говоря, Маша, не рассуждая, кинулась в дом. Перед тем, как вбежать, сорвала с себя плащик, макнула в стоящую у входа бочку с дождевой водой. Вот и все спасение. В коридоре наткнулась на медсестру, которая выволакивала старлея с переломанной ногой. Сам-то он только ползти мог. Вдвоем вытащили его. В дыму заметались, заголосили. Леша выскочил откуда-то, на руках – женщина, жена политрука нашего. У нее что-то там с желудком было. Погоди, Мика, сейчас…

Я слушала Полину Петровну с открытым ртом и даже думать боялась о том, что будет дальше.

– Женщины вместе с Лешей бегали туда-сюда, искали оставшихся. «А где Сашка-то?» – спохватилась Маша. Леша только руками развел. «Он все время рядом со мной сидел, мы в шашки играли. А потом я, видать, в сон провалился. А проснулся уже от треска. Даже сообразить не успел, что и как. Вскочил и кинулся людей искать». Ты слушаешь, Мика? – Полина Петровна теребила меня за плечо.

Я сидела как замороженная. Перед глазами мелькали дикие картинки – горящее деревянное здание медсанчасти посреди тайги, Маняша, Маша то есть, в мокром плащике, неизвестная медсестра. И маленький мальчик с октябрятской звездочкой, который был тоже где-то там, внутри.

– …выбравшиеся – те, кто мог ходить, побежали за подмогой. Когда к зданию медсанчасти подоспели солдаты, было уже поздно. На обуглившейся траве они застали нескольких пациентов, находящихся в полушоковом состоянии, и раскачивающуюся из стороны в сторону Машу – черную от копоти, со следами ожогов на руках и лице, без бровей и ресниц. Ее крепко обнимала медсестра – тоже обгоревшая, но в меньшей степени.

– Медсестра – это вы, Полина Петровна? – Я уже знала ответ, и от этого знания было так страшно, что хотелось немедленно укутаться во что-то теплое и никого не видеть. Потому что и на следующий свой вопрос я уже знала ответ. Но остановиться не могла.

– Я девочкой совсем была. Только училище окончила. Отец у меня в той же части служил. – Полина Петровна снова закурила – на этот раз за столом, не потрудившись даже отойти к окну. – Проводка там старая была. Замыкание – и все. Вспыхнул домик как горстка хвороста сухого.

– А Саша, мальчик Саша?

– Сашу так и не нашли. То есть нашли позже, но… Мик, мне тяжело об этом говорить. Леша бегал внутрь раз пять. Выскочит, голову в кадку с водой – и снова туда. Угорел он сильно. А Машу я держала в это время на улице силой. Мы с еще одним офицером в четыре руки. Она невменяемая совсем была. Выла, руки себе выкручивала, ногу мне всю искусала в кровь. Ужас был…

Полина Петровна отвернулась. Ее полные плечи тряслись крупной дрожью. Я сидела в оцепенении, не зная что сказать.

– А Леша, муж Маши? – В свои семнадцать, или сколько там мне исполнилось, я была еще совсем ребенком и верила в сказки. А в сказках обязательно должен быть счастливый конец.

– Леша… Леша застрелился через три дня. Там кошмар потом был, Мика, в части. Комиссия приезжала из области, головы полетели, погоны посдирали.

Деда твоего на ковер вызывали неоднократно. А что он мог? Он уж года два как писал об аварийном состоянии здания, да только кто его слушал. А тут еще Алексей застрелился. Не выдержал, значит, Сашенькиной смерти и того, что Маша…

– А Маша с тех пор такая? – Почему-то сел голос. Губы пересохли, а из горла вылетали только шипящие звуки. Словно гласные все отменили, и остались только сухие, как наждачная бумага, обесцвеченные отдельные согласные, никак не складывающиеся в нормальное предложение.

– Маша с тех пор… с той ночи… не произнесла ни одного внятного слова. Только мычание и улыбка эта дикая. И психиатрам ее показывали, и невропатологам, а толку-то? Кто-то говорит, отравление угарным газом. Гипоксия была. Другие утверждают, посттравматический синдром. Ничего нельзя сделать. Она же все понимает, Мик. С ней вполне можно объясниться. Только не говорит и вот, видишь, моет все. Ей все время вода мерещится. Точнее, ищет она воду везде.

– А хлорка почему? – я говорила шепотом, будто боялась потревожить находящуюся на другом конце отделения Маняшу.

– Да кто ж знает? Дедушка твой думает, что это она очищает все вокруг. И себя очищает. А там уж кто знает. – Полина помолчала, сделала глоток воды. – Мика, ты взрослая девушка уже. Знаю, что спросить хочешь. Я деда твоего боготворю. Только это не то, что ты думаешь. У них с бабушкой твоей такой союз – такие только ангелы благословляют. Никому не встать между ними.

– Да, Полина Петровна, я же…

– Мика, я ж не девочка, вижу по глазам, что ты думаешь. Дед, когда демобилизовался, взял нас с Маняшей с собой в Москву. В Подмосковье, в смысле. Я все равно там оставаться больше не хотела – все меня там угнетало. А Маняша, Машенька то есть – она вообще одна осталась. Дед с бабушкой забрали ее с собой. Дедушка твой испытывал страшное чувство вины. Все переживал, что не настоял на ремонте медсанчасти. И Маняшу он, конечно, бросить там, в гарнизоне, не мог. Чувствовал себя ответственным за нее.

Короче говоря, дедуля забрал ее с собой. Сначала она дома у них жила. Комнату он пытался ей пробить через исполком, да без толку. Прописывать же надо куда-то. Но дед твой, когда чего-то хочет, всегда добивается своего. Уж как ему это удалось, не знаю, а только оформили Маняшу дворником при больнице, и она получила служебную жилплощадь. Коморку рядом с лабораторией. Так что Маняша у нас – местный житель. Кстати, совершенно не помню, кто первый ее Маняшей назвал. Ласково так, как ребенка. Так и повелось. Ей тут хорошо, ее все любят. Мы-то…

– Полина, чего болтаешь попусту? – за дверью раздался дедов бас.

– Сейчас, сейчас, открываю, – засуетилась Полина Петровна. – А мы тут чаевничали и сплетничали по-девичьи. Да, Микочка?

– Вижу. – Дед мельком глянул на меня, усмехнулся. – Мика, собирайся. Домой пора. Полина, смену проверь и к Маняше загляни. И не засиживайся тут. Поздно уже. Мика! Через три минуты жду на улице.

– Все сделаю, не волнуйтесь, – пробормотала Полина, но дед ее уже не слышал.

Наскоро попрощавшись с Полиной Петровной, я выбежала из здания больницы. На улице действительно уже стемнело. Моросил мелкий, противный дождик, ветер гонял по больничному дворику обрывок какой-то газеты. Меня колотил озноб. В какой-то момент показалось, что за мной наблюдают. Обернувшись, увидела в ярко освещенном прямоугольнике окна бледное безбровое лицо Маняши. Она, как обычно, улыбалась.

Меня затрясло еще сильнее. Хотелось как можно дальше бежать от этого места, от этого луноподобного улыбающегося лица, от запаха хлорки, от стопочки старых фотографий. Кому она улыбается? Мальчику в пилотке? Мужу? Или себе?

Зажав виски руками, я метнулась к дедушкиной машине. Он уже заводил мотор.

– Быстрее поехали, пожалуйста.

– Едем уже, торопыга, что случилось-то? – Дед сладко потянулся, включил поворотник.

– Ты специально меня оставил с Полиной Петровной?

– Конечно. Жалко, Витьки с нами не было. Вот кому полезно было бы послушать.

– Дед, так же нельзя! – По щекам потекли слезы. Напряжение этого странного дня наконец отпустило, выплеснувшись соленым потоком на кофточку, на бабушкины кримпленовые брюки, на сиденье машины.

Я рыдала всю дорогу до дома. Дедушка мне не мешал.

И только когда мы подъехали к гаражу, уже заглушив мотор, повернулся ко мне, притянул к себе.

– Выплакалась? Умничка. Замечательная ты у меня девочка, Микаэла. Жалко все же, что без Витьки мы эту экскурсию по лабиринтам человеческой души совершили.