С того дня, когда Андрей впервые представил себе мертвым находящегося прямо перед ним живого человека, прошло около десяти лет. Тогда, по прошествии некоторого времени после трудоустройства в судмедэкспертизе, разговаривая с кем-то, он вдруг отчетливо увидел характерные трупные изменения на открытых участках тела собеседника – помутневшая роговица, желтая пергаментная кожа, синюшно-багровые пятна на задней поверхности шеи. Впечатление было такое отчетливое, что Андрей удивился, обнаружив, что поданная для прощального рукопожатия рука теплая и мягкая – ведь должна быть холодная, окоченевшая. Позже феномен неоднократно повторялся – с разными людьми, возникал внезапно, и Андрею ничего не оставалось делать, как только суеверно отплевываться через левое плечо и щипать себя, если дело касалось близких людей. Впрочем, это не было каким-то предвидением, никто из виртуальных мертвецов не стал реальным, и, наоборот, приходилось лицезреть мертвыми тех, кого невозможно было представить в таком ужасном виде.
Десять лет, это были разные годы – то длительные, почти бесконечные, то быстрые, стремительные. Были отрезки времени, наполненные безмолвным роем видений, в которых скрещивались коридоры, ведущие неизвестно куда, вертикальные колодцы, похожие на узкие пропасти, экзотические деревья и далекое побережье южного моря, черные реки, текущие во сне, и непрерывная смена разных людей, то мужчин, то женщин, смысл появления которых неизменно ускользал от его понимания, но которые были неотделимы от его собственного существования. В такие дни Андрей ощущал эту отвлеченную душевную усталость, которая была результатом многообразного и неотступного безумия – ему казалось, что он сходит с ума – странным образом не задевавшего ни его здоровья, ни его способностей и не мешавшего ему сдавать в своё время экзамен или отчетливо запоминать график дежурств в судмедэкспертизе. Он даже спрашивал, всё ли в порядке, у людей, с которыми провел предыдущий день, так как не был уверен в том, что не совершил чего-то предосудительного. Иногда вдруг этот бесшумный поток прекращался без того, чтобы какой бы то ни было признак указывал ему, что это вот-вот случится; и тогда Андрей жил беспечно и бездумно, наслаждаясь весенним сиреневым ароматом, ощущая запах приготовляемого мяса, которое жарилось на кухне, слыша голос любимой девушки.
День, когда он вернулся из командировки, был как раз таким днём. Краски окружающего мира были легки и воздушны, легко дышалось, как бывает только после грозы. Ощущение легкости было и в облаках, улетающих ввысь, и в самом цвете неба, прозрачно-голубого, лившего мягкий свет на людей, свершавших в городе свой каждодневный трудовой урок. Небо казалось оживленным, благожелательным и одухотворенным, как человеческий взгляд – то улыбающийся, то угрожающий, то ласкающий, то грустный, то веселый. Такси на Самарском разъезде, угол улицы Землячки и проспекта Жукова, вытянулись линией в тени вязов, а их краснолицые водители бродили вокруг, высматривая утреннего седока. Корейцы выносили свои ящики на тротуар. Эти славные торговцы, всё время живущие на воле, в развевающихся на ветру серых куртках, так хорошо были обработаны воздухом, дождями, заморозками, туманами, снегами и палящим солнцем, что стали похожими на старинные соборные статуи.
В такие нежно-голубые дни хорошо умирать. Они окутывают все предметы какой-то бесконечной прелестью, и всего-то нужно умирающему, так это посмотреть на небо, и душа сама устремится в сад вечного уединения. Особенно если здоровье окончательно надломлено каким-нибудь упорным заболеванием, длительное время подтачивавшим организм – умереть удастся без особых усилий. И не нужно специальных приготовлений – это прекрасно удается всем с первого же раза. Великие философы убеждены, что умирают лишь тогда, когда этого хотят – то есть когда силы, сопротивляющиеся конечному распаду, совокупность которых и есть жизнь, оказываются разрушенными все до единой. Другими словами, умирают тогда, когда уже не могут больше жить. Дело только во взаимном понимании, и превосходная философская мысль, если в неё вникнуть, сводится к песенке о Ля Палисе (французская народная песня):
Соглашаются умереть благодаря убедительности двух или трёх сердечных приступов, или же пуля, взвизгнув, протянет невидимую нить смерти, и опять же, не вызовет никаких возражений. Или какая другая причина, вариантов много может быть разных. И близкие, провожая на кладбище согласившегося умереть, с проникновенными лицами будут держать шнур покрова и говорить речь на могиле. Смысл жизни в вечном познании, и на надгробии что-нибудь напишут, чтобы посетители прочитали и подумали. Так, переходя от одной могилы к другой, среди мертвого молчания они найдут живую мысль. Например, слова на камне, под которым покоится капитан дебаркадера: «Он поставил руль на румб вечности, ветер кончины сломал мачту его корабля и погрузил его в море божьего благоволения». Или же «Гребец наконец доплыл до вечной пристани», – это на могиле лодочника. «Соловей на одно мгновение пленил рощу земли, чтобы навек завладеть травинкой эдема», – это у тамады-баяниста. Отуманит сердце надпись на могиле бандерши: «На скрижалях судеб значилось, что Серафима, красивейшая из цветов в цветнике жизни, сорвана со стебля на шестидесятой своей весне». И всё такое. Соседи умершему подобрались хорошие. Красота неба и могучее спокойствие деревьев глубоко взволнуют чувства провожающих, их души, и они ощутят томление, чувственное и благочестивое. Согласившийся умереть увидит, выигрывает ли бог при личном знакомстве с ним, а оставшиеся на дороге памяти будут спокойно нанизывать годы, как четки, на нить судьбы.
Превращения, которые происходят каждый день, кажутся естественными, и обыденному уму покажутся неправдоподобными лишь изменения, произошедшие за длительный период времени. Так книга афоризмов, из которой взяты могильные изречения, и бандерша Серафима, эти два скопления вещества, совершенно обособившиеся в настоящее время и теперь такие различные по своему виду, природе, и назначению, первоначально были однородны и оставались однородными в течение всего времени, пока они оба – и книга и женщина – тогда ещё в газообразном состоянии носились в первобытной туманности. Ведь в беспредельности веков Серафима была неоформленной и неодушевленной материей, распыленной в виде чуть светящихся молекул кислорода и углерода, и молекулы, которым предстояло впоследствии составить этот сборник афоризмов, тоже скоплялись в течение веков в той же туманности, откуда в конце концов вышли огромные чудовища, насекомые, и небольшая доля мысли. Понадобилась целая вечность, чтобы создать книгу и женщину, эти памятники чьих-то многотрудных жизней, эти несовершенные и часто несносные формы. Книга полна ошибок, глупостей, и пошлой банальщины. У Серафимы в последние годы жизни было раздобревшее тело и сварливый характер. Вот почему нет никакой надежды, что новая вечность создаст, наконец, науку и красоту. Люди живут один миг, но ничего не выиграют, если будут жить вечно. У природы было достаточно и времени и пространства – и вот итог её трудов.
А время – это бесконечное движение природы, и человек, обладающий конечным количеством нейронов и мозговых извилин, по определению не может охватить мыслью всё пространство, всё понять, или хотя бы знать, продолжительны движения природы или коротки.
Когда проезжали мимо Самарского разъезда, Андрей вдруг вспомнил Глеба Гордеева. Произошедшие с ним изменения казались нереальными, это было не поступательное развитие и движение вперед, а уход куда-то в сторону, прыжки в ширину. Выглядел он как дебильноватый адепт некоей обкурочной религии – длинные волосы, посередине лба пробор, на голове повязка с какими-то кабалистическими знаками, пестрые разлетающиеся хламиды, видавшие виды ботинки на толстой подошве с закругленными носами. Он продолжал оставаться главным ньюсмейкером города, объявлялся то у одних, то у других, бормотал что-то бессвязное, смешил, пугал, просил денег на еду. Стал уже как домовой: извести его было чрезвычайно трудно, поэтому приходилось считать фольклорным персонажем. Мог появиться где угодно, испортить настроение, или сорвать мероприятие. Сидят люди и радуются жизни, и вдруг из-за печки выскакивает патлатый мужык, начинает бесноваться и оглашено голосить, да так, что хочется слезть с полатей и запустить в него валенком. Несколько раз Гордеев появлялся у Андрея – выслеживал то на Социалистической, то возле офиса на 13-й Гвардейской улице. Утверждая, что они с Андреем «не по чесноку разошлись» летом 97-го, требовал какие-то деньги. Андрей сначала терпеливо напоминал, что сам тогда хотел разобраться в их запутанных финансовых взаимоотношениях, но из-за того, что компаньон увиливал, симулируя сумасшествие (оказалось, что вовсе не симулировал!), то пришлось действовать решительно, вытаскивая свои деньги. Крайним в итоге оказался директор «Фармбизнеса» – при сверке взаиморасчетов обнаружилась задолженность перед этой фирмой на сумму более пяти тысяч долларов. У компаньонов была солидарная ответственность по этому долгу, а решать вопрос пришлось одному Андрею, так как Гордеев отбыл в страну подземных радуг и летящих к небу кроликов. Андрей умолчал, что никто ничего не платил, всё, что были должны, простили – такова была специфика взаимоотношений с директором «Фармбизнеса». С другой стороны, какая разница, как Андрей с Трезором решили пятитысячный вопрос, к тому же эта «специфика» – тоже своеобразный капитал. Но Гордеев отмахивался от объяснений своей любимой фразой «не загружай меня лишней информацией», и дальше продолжал свои домогательства – до тех пор, пока Андрей не отогнал его щеткой для протирки автомобильных стекол.
Так Андрей вспоминал своего бывшего компаньона, пока ехали по Третьей Продольной. Когда выехали на улицу Елецкую и пересекли Вторую Продольную, Тишин спросил:
– Мы не поедем разгружаться в кардиоцентр?
– Отвезу вас и поеду.
– Сами будете разгружаться? – обеспокоено сказал Тишин. – Может, отдохнете, у вас завтра день рождения?
Ответив «Угу», Андрей бросил короткий взгляд на своего сотрудника. Потемневшее лицо, ввалившиеся глаза, он был похож на тень. Ещё бы, не спал всю ночь, вёл машину сквозь буран. А сейчас, с трудом превозмогая усталость, вызывается разгружать машину. Конечно же, надо его отпустить, а назавтра дать отгул.
Высадив Тишина возле его дома, Андрей поехал в кардиоцентр. Церковь на Елецкой, ночные размышления, воспоминание о Гордееве, медленно исчезавшем в мягком электрическом свете, ночной буран. А ещё музыкальная тема, звучащая у скрипок и виолончелей на фоне тихого тремоло литавр и аккордов арфы и проходящая в обрамлении челесты и фортепиано, создающих струящийся и сверкающий, словно лучи солнца на гладкой поверхности моря, фон, и заканчивающаяся солирующим контрабасом с длительной ферматой на последнем звуке – риторическая фигура aposiopesis. Это и многое другое, внезапная игра мысли и перестановка посылок индуцировала непроизвольный скачок воображения, и Андрей представил Глеба Гордеева таким, каким он должен был оказаться спустя некоторое время после того, как закончит свой земной путь: обезображенный тлением, с вытекшими глазами, с землей, набившейся в орбиты, но – чего с ним никогда не бывало при жизни – в безукоризненном костюме. Заметив на рукаве пылинку, Гордеев осторожно сдул её и внимательно осмотрел свой наряд на предмет каких-либо загрязнений.
Охранник пропустил машину на территорию. Объехав вокруг здания, Андрей остановился возле «бункера», открыл железные ворота, и загнал машину в арку. Затем, отворив все три двери, ведущие на склад, открыв боковую и заднюю двери микроавтобуса, стал выгружать коробки с рентгенплёнкой. И когда в очередной раз, положив несколько коробок на стеллаж и обернувшись, увидел притаившуюся у входа фигуру, ничуть не удивился, что его глаза вновь восхитились лицезрением Глеба Гордеева. Он был в обычном своем наряде потрёпанного пилигрима. Да, давно он не представлялся людям в спокойном бытии, а всё больше во всей сложности своих противоречивых устремлений. На плечах Гордеева лежало бремя его тяжёлых жизненных невзгод, несчастья родного народа, горести мира.
– Привет, очень добрый вам день, не забудьте принять таблетку от головы, – улыбнулся Андрей.
– Ты собрал деньги с саратовских врачей, у меня записано, там было три тысячи долларов, а мне не хватает на поесть, – заговорил Гордеев, будто продолжая начатый минуту назад разговор.
Андрей прошёл мимо него на улицу, встал возле открытой двери микроавтобуса, оценивая объём работы. Гордеев проследовал за ним, встал рядом, продолжая что-то говорить.
– Держи! – оборвал его Андрей, передавая несколько пачек плёнки.
Тот, не обращая внимания, наговаривал свой монолог.
– …Клава тварь… развод… она плохая мать… нужны деньги… отсудить ребёнка…
Видя, что помогать ему не собираются, Андрей понёс поклажу сам. Так ходил он от машины на склад и обратно под монотонный бубнёж семенящего вслед за ним Гордеева.
– … быстро ты забыл обо мне… когда ты потерял работу, и оказался за бортом разбитого корыта, и твои мнимые друзья не помогли тебе, кто же тебя вытащил?
Нагрузившись очередной партией коробок, направляясь к складу, Андрей буркнул на ходу:
– Не мешайся хотя бы, обморок! Осспади, какой ты бесполезный!
Гордеев продолжил начитку своего текста.
– Я тогда продал свой дачный дом, и на все деньги. Целое море цветов. Россия – не варварская выдумка. Мамка, доча – вот моя семья. С тех пор я много повидал. Я видел леса, которые никогда не будут вырублены на дачные сотки, и поля, в которых снег тает только к маю. Я видел города, где главной достопримечательностью был мой автомобиль, и города, где памятников больше, чем жителей. Я видел гостиницы, портреты которых можно печатать на страницах архитектурных журналов, и рестораны, о которых никогда не узнает Michelin. Я сравнивал окрошку в Кинешме и Ярославле и выяснил, что чем дальше от Москвы, тем слаще становится квас. Я говорил с людьми, которые ничего слаще морковки не пробовали, главным смыслом жизни которых был копченый судак, а со мной говорили люди, главным достижением которых было то, что они каким-то чудом ещё живы. А сейчас мы с мамкой живем бедно, и, чтобы прокормить старушку-мать, я собираю в поле цветы.
Тут он запнулся, подбирая нужные слова. Проходя мимо, Андрей остановился и посмотрел на него, как на внезапно заглохшее радио:
– Не торопись, Глеб. Все в порядке – времени у нас вагон. Я ведь специально забросил все дела, чтобы иметь возможность принимать здесь по воскресеньям долгогривых придурков, чтобы они могли спокойно прийти высказать сердце, рассказать историю всей своей жизни. Давай, рассказывай, чего уж там. Надеюсь, тебе все понятно?!
Легонько толкнув его, Андрей вышел на улицу. Так, под озабоченное кудахтанье Гордеева, продолжилась разгрузка машины.
«Пленка обошлась мне недешево, – подумал Андрей, – а сколько ещё придется потратить усилий, чтобы её продать».
Гордеев, помолчав, продолжил свои выкладки:
– … А я закончил институт с красным дипломом, пахал день и ночь в больнице, дежурил по ночам на скорой. Я стал работать на фирме, чтобы прокормить семью. Потом устроился к Синельникову и сам пробился к голландцам в «Яманучи», без протекции. На собеседованиях пришлось вылажаться, Москва слезам не верит. Я смог. Тебя везде водили за ручку, мажор хренов. То, что ты думаешь сделать, я уже схавал и высрал. Ты всегда приходишь на готовое. Сам никогда не готовишь. Клава никогда не варила такой вкусный суп, как мамка. Мамка, доча – вот моя семья. Ты должен пойти дать показания, что Клава – плохая мать. Я должен отсудить у неё дочу. А тему с таблетками я сам пробил. Было трудно…
В очередной раз, когда Гордеев снова оказался на пути, загораживая собой вход, он говорил как раз что-то о путях-дорогах.
– … когда всё рухнуло, передо мной было две дороги…
При этом он пристально глядел прямо перед собой, словно видел где-то в туманном далеке своё распутье.
– … быть как все, барахтаться в обмане, или… Синельников показал мне правильный путь. Он спросил меня: какой твой вклад в борьбу с мировым злом?! Гражданственность начинается вот с таких суровых вопросов. Я отдал ему машину, купленную у него же за десять тысяч долларов и уединился со своей совестью, и… уничтожить всё, что злое, всё доброе – да расцветет. Дай мне денег на еду.
Андрей, вытерев пот со лба, оборвал его:
– Слышь, ты, гражданин сумасшедший, ты будешь помогать мне разгружать машину?!
Взгляд Гордеева, расфокусировавшись, блуждал по помещению, мысль воспарила к сияющим высотам незамутненного разума.
– … я понял, что нужен везде, где творится несправедливость. В мире столько зла, что с ума сойти…
– Какой ты бесполезный, – тихо произнёс Андрей.
И, резко выдохнув, вскинул правую руку. Собирался оттолкнуть Гордеева, а получился доведенный до автоматизма прямой удар в солнечное сплетение.
«Воронцов остался бы доволен, – машинально подумал Андрей, рассматривая Гордеева, сложившегося вдвое, корчившегося от боли и ловившего ртом воздух, – я не толкнул противника, а сообщил ему энергию удара. Килоджоули остались в нём, наверное, у него пробита грудина. Тело не отлетит в сторону, а ровно упадёт на пол. Это грамотный удар».
Гордеев рухнул на пол лицом вниз и застыл, диафрагма его была парализована, и он не мог ни вдохнуть, ни выдохнуть. Перешагнув через него – он загородил собою половину прохода – Андрей вышел на улицу.
– Если ты не помогаешь таскать пленку, тогда зачем ты мне тут нужен, – сказал он, заглянув в микроавтобус.
Работы осталось примерно на час. Глубоко вздохнув, размяв кисти, Андрей продолжил разгрузку. Иногда он, не видя прямо перед собой из-за коробок, натыкался на Гордеева, чьё лицо приняло трогательное и умиленное выражение, которым набегающая смерть просветляла его тяжелые черты; а правая рука, ослабевшая, тоже умирающая, пыталась схватиться за некую воображаемую опору.
Внезапно Андрей вспомнил ночные переживания, вьюгу, мелькание мириад снежинок, и почувствовал, что к нему приближается девушка, возникшая из шорохов, из обрывков света и обрывков тьмы, из сердечного замирания.