Таня с Никитой зашли в подъезд одного из домов по улице Чуйкова, поднялись на нужный этаж, и остановились у железной двери.
– А, бл*, ключи забыл! – сделав вид, будто опомнился, воскликнул Никита, пошарив даже не во всех карманах, и, вынув связку отмычек, принялся взламывать дверь.
Ему это быстро удалось, а со второй, деревянной, вообще проблем не было. Они вошли, и он закрыл железную дверь на засов.
– Чья это квартира? – спросила Таня.
– Моя.
– Ты брешешь!
Всё-таки она разулась и прошла в зал. Полазив по шкафам, Никита нашёл бутылку коньяка, рюмки, и выставил перед ней на журнальном столике:
– Давай жахнем!
Она отказалась, и он, после неудачных попыток уговорить её, выпил сам. Они присели на диван, Никита властным движением привлёк её к себе и стал целовать. Она расслабилась, и он сильнее прижал её к себе, движения его становились всё более уверенными. Она позволила ему прикоснуться к своей груди, чего раньше никогда не допускалось, и он, решив, что пора, уже можно, навалившись на неё, как каменная глыба, раздвигая своими ногами её ноги, рывком расстегнул её джинсы. Дыхание его вырывалось шумно, горячо, а руки кровесосными банками впились в её тело. Если бы переход в горизонтальное положение произошёл чуть медленнее, постепенно, не так грубо, и по взаимному согласию, у неё не хватило бы сил отказать ему, так как она и сама была в сильном смятении и возбуждении. Много чего недоставало Никите, но одного было не отнять – первобытной животной сексуальности, которой очень трудно сопротивляться. Но Таня была самолюбива: неприступная гордость пробуждалась в ней при первой же угрозе оскорбления. Она готова была отдаться, но не допускала, чтобы её взяли против воли. И ей, к тому же, было неуютно и небезопасно в этой незнакомой квартире.
Растерянность её тотчас же превратилась в ярость. Всё её существо возмутилось против насилия. Ногтями, словно заострившимися от бешенства, она исцарапала лицо Никиты и, задыхаясь под громадой его тела, так сильно напрягла бёдра, так напружинила локти и колени, что отшвырнула его, ослеплённого кровью, прямо к журнальному столику, на котором стояла бутылка коньяка и две рюмки – одна пустая, а другая наполненная до краёв. А Таня, в расстёгнутых джинсах, растрёпанная, прекрасная и грозная, кричала над ним, потрясая кулаками:
– Ты знаешь, упырь, кто мой отец!? Тебя превратят в отбивную, ещё хоть раз притронешься ко мне!
И, отойдя к окну, стала приводить себя в порядок.
Никита, очевидно, только обрадовался такой перспективе – быстро поднявшись, он ощерился, постояв несколько секунд, стал медленно приближаться к ней:
– Сцуко бешеное, отбивная, говоришь… эт хорошо… Жорево и порево – эт очень здорево!
Таня не успела испугаться – раздались длинные звонки, и требовательный стук по входной двери. Затем попытались открыть её ключом, но, закрытая на засов изнутри, дверь не поддавалась, и по ней стали снова стучать.
– Вневедомственная охрана, немедленно откройте, у вас сработала сигнализация! – услышали Никита с Таней, когда вышли в коридор.
Посмотрев в глазок, Никита громко сказал:
– Не ломайте дверь, мы выйдем ровно через двадцать минут.
И обернулся к Тане:
– Ну что, отбивная, пойдём, тебя оттарабаню.
У неё не было никакой возможности пробиться к двери, и тогда, отступая в комнату, она решительно крикнула:
– Грязная скотина, ничтожество одноклеточное, недоразвитый, я никогда не буду твоей, скорее выпрыгну в окно, чем…
Тут снова раздался настойчивый стук в дверь, пошли звонки.
Никите было наплевать на угрозы, и у него было достаточно времени, чтобы прижать взбесившуюся сучку, но такова была сила её слов, прозвучавших как приговор его состоятельности, что он сел, почти упал на пол, прижавшись спиной к стене, и обхватил руками голову. Воспользовавшись моментом, Таня подбежала к двери и открыла засов.
Милиционеры вневедомственной охраны вошли в квартиру.