Век толп

Московичи Серж

Часть 1. ВЕК ТОЛП

 

 

Глава 1. ИНДИВИД И МАССА

I

Если бы вы попросили меня назвать наиболее значительное изобретение нашего времени, я бы, не колеблясь, ответил: индивид. И по причине совершенно очевидной. С момента появления человеческого рода и до Возрождения горизонтом человека всегда было мы: его группа или его семья, с которыми его связывали жесткие обязательства. Но, начиная с того момента, когда великие путешествия, торговля и наука выделили этот независимый атом человечества, эту монаду, наделенную собственными мыслями и чувствами, обладающую правами и свободами, человек разместился в перспективе я или я сам. Его ситуация вовсе не легка. Индивид, достойный этого имени, должен вести себя согласно своему разуму, надо полагать, судить бесстрастно о людях и вещах и действовать с полным сознанием дела. Он должен принимать чужое мнение только с достаточным на то основанием, оценив его, взвесив все за и против с беспристрастностью ученого, не подчиняясь суждению авторитета или большинства людей. Итак, мы от каждого ожидаем, что он будет действовать рассудительно, руководствуясь сознанием и своими интересами будь он один или в обществе себе подобных. Между тем наблюдение показывает, что это вовсе не так. Любой человек в какой-то момент пассивно подчиняется решениям своих начальников, вышестоящих лиц. Он без размышления принимает мнения своих друзей, соседей или своей партии. Он принимает установки, манеру говорить и вкусы своего окружения. Даже ещё серьезнее, с того момента, как человек примыкает к группе, поглощается массой, он становится способным на крайние формы насилия или паники, энтузиазма или жестокости. Он совершает действия, которые осуждает его совесть и которые противоречат его интересам. В этих условиях все происходит так, как если бы человек совершенно переменился и стал другим. Вот ведь загадка, с которой мы сталкиваемся постоянно и которая не перестает нас изумлять. Английский психолог Бартлетт в одной классической работе очень точно замечает по поводу человека государства:

“Великая тайна всякого поведения — это общественное поведение. Я вынужден был им заниматься всю свою жизнь, но я не претендовал бы на то, что понимаю его. У меня сложилось впечатление, что я проник насквозь в глубину человеческого существа, но, однако, ни в малейшей степени не осмелился бы утверждать ничего о том, как он поведет себя в группе”.

Откуда такое сомнение? Почему же невозможно предсказать поведение друга или близкого человека, когда он будет находиться на совещании специалистов, на партийном собрании, в суде присяжных или в толпе? На этот вопрос всегда отвечают следующим образом: потому, что в социальной ситуации люди ведут себя недобросовестно, не обнаруживают своих лучших качеств. Даже напротив! И речи не идет о том, чтобы добавить нечто друг другу. взаимно усовершенствоваться, нет, их достоинства имеют тенденцию убывать и приходить в упадок. В самом деле, уровень человеческой общности стремится к низшему уровню ее членов. Тем самым все могут принимать участие в совместных действиях и чувствовать себя на равной ноге. Таким образом, нет оснований говорить, что действия и мысли сводятся к “среднему”, они скорее на нижней отметке. Закон множества мог бы именоваться законом посредственности: то, что является общим для всех, измеряется аршином тех, кто обладает меньшим. Короче говоря, в сообществе первые становятся последними.

Никакого труда не составило бы выстроить обширную антологию, доказывающую, что эта концепция распространяется на все народы. Так, Солон утверждал, что один отдельно взятый афинянин — это хитрая лисица, но когда афиняне собираются на народные собрания в Пниксе? уже имеешь дело со стадом баранов. Фридрих Великий очень высоко ценил своих генералов, когда беседовал с каждым из них по отдельности. Но при этом говорил о них, что собранные на военный совет, они составляют не более, чем кучку имбецилов. Поэт Грильпарцер утверждал: “Один в отдельности взятый человек довольно умен и понятлив; люди, собранные вместе, превращаются в дураков”.

Немецкие поэты были не единственными, кто констатировал этот факт. Задолго до них римляне придумали поговорку, которая имела большой успех: Senatores omnes boni viri, senatus romanus mala bestia, сенаторы — мужи очень достойные, римский сенат — это скверное животное. Так они определяли контраст вероятных достоинств каждого сенатора в отдельности и неблагоразумие, неосмотрительность и нравственную уязвимость, запятнавшую совместные обсуждения в собрании, от которых зависели тогда мир или война в античном обществе. Возвращаясь к этой пословице, Альберт Эйнштейн восклицает:

“Сколько бед такое положение вещей причиняет человечеству! Оно является причиной войн, наводняющих землю скорбью, стонами и горечью”.

А итальянский философ Грамши, имевший богатый человеческий опыт и много размышлявший над природой масс, дал ей очень точную интерпретацию. Как он полагает, пословица означает:

“Что толпа людей, ведомых их непосредственными интересами или ставших жертвой страсти, вспыхнувшей в ответ на сиюминутные впечатления, без какой-либо критики передаваемые из уст в уста, эта толпа объединяется для того, чтобы принять вредное коллективное решение, соответствующее самым что ни на есть звериным инстинктам. Это верное и реалистическое наблюдение, если только оно относится к случайным толпам, которые собираются как “толпа во время ливня под навесом”, состоящая из людей, не несущих никакой ответственности перед другими людьми или группами, либо связанных с какой-то конкретной экономической реальностью — это деградация, которая аналогична личностному упадку”.

Эта интерпретация подчеркивает двойной аспект одного и того же упрямого и фундаментального факта: взятый в отдельности, каждый из нас в конечном счете разумен; взятые же вместе, в толпе, во время политического митинга, даже в кругу друзей, мы все готовы на самые последние сумасбродства.

II

Всякий раз, когда люди собираются вместе, в них скоро начинает обрисовываться и просматриваться толпа. Они перемешиваются между собой, преображаются. Они приобретают некую общую сущность, которая подавляет их собственную; им внушается коллективная воля, которая заставляет умолкнуть их личную волю. Такое давление представляет собой реальную угрозу, и многие люди ощущают себя уничтоженными.

При встрече с таким материализованным, передвигающимся, кишащим общественным животным некоторые слегка отступают, прежде чем броситься туда с головой, другие испытывают настоящую фобию. Все эти реакции характеризуют влияние толпы, психологические отклики на нее, а через них и те, уже рассмотренные, эффекты, которые ей приписывают. Мопассан описал их с такой поразительной точностью, на которую способны немногие ученые:

“Впрочем, — пишет он, — я ещё и по другой причине испытываю отвращение к толпам. Я не могу ни войти в театр, ни присутствовать на каком-то публичном празднестве. Я тотчас начинаю ощущать какую-то странную нестерпимую дурноту, ужасную нервозность, как если бы я изо всех сил боролся с каким-то непреодолимым и загадочным воздействием. И я на самом деле борюсь с этой душой толпы, которая пытается проникнуть в меня. Сколько раз я говорил, что разум облагораживается и возвышается, когда мы существуем в одиночку, и что он угнетается и принижается, когда мы перемешиваемся с другими людьми. Эти связи, эти общеизвестные идеи, все, о чем говорят, что мы вынуждены слушать, слышать и отвечать, действует на способность мыслить. Приливы и отливы идей движутся из головы в голову, из дома в дом, с улицы на улицу, из города в город, от народы к народу, и устанавливается какой-то уровень, средняя величина ума для целой многочисленной массы людей. Качества разумной инициативы, свободной воли, благонравного размышления и даже понимания любого отдельного человека полностью исчезают с того момента, как индивидуум смешивается с массой людей”.

Несомненно, что мы здесь имеем дело с рядом предвзятых идей Мопассана, с его предубеждением против толпы и его переоценкой индивида, не всегда обоснованной. Следовало бы даже сказать, рядом предвзятых идей его времени и его класса. Но описание связи между человеком и сообществом (или между художником и массой), которая устанавливается в трех его фразах: инстинктивный страх, тревожное ощущение непреодолимой утраты, наконец, гигантская круговерть загадочных, почти осязаемых, если не видимых воздействий, — все это кричащая правда.

А тенденция к обезличиванию умов, параличу инициативы, порабощению коллективной дутой индивидуальной души — все это следствия погружения в толпу. Это не единственные, но наиболее частые ощущения. Ужас, переживаемый Мопассаном, помогает ему определить две причины испытываемой дурноты: он полагает, что утрачивает способность владеть рассудком, собственные реакции кажутся ему чрезмерными и в эмоциональном плане доведенными до крайности. И он, таким образом, приходит к постановке тех же самых вопросов, которыми задаются ученые, размышляющие над описанным явлением.

“Одно народное изречение гласит, — пишет он, — что толпа “не рассуждает”. Однако почему же толпа не рассуждает, в то время как каждый индивид из этой толпы, взятый в отдельности, рассуждает? Почему эта толпа стихийно совершит то, чего не совершит ни одна из ее единиц? Почему эта толпа обладает непреодолимыми импульсами, хищными желаниями, тупыми увлечениями, которых ничто не остановит и, охваченная, одной и той же мыслью, мгновенно становящейся общей, невзирая на сословия, мнения, убеждения, различные нравы, набросится на человека, искалечит его, утопит беспричинно, почти что беспричинно, тогда как каждый, если бы он был один, рискуя жизнью, бросился бы спасать того, кого сейчас убивает”.

Эти строки, такие верные по тону и точные по мысли, не нуждаются в комментариях. Невозможно лучше сказать то, что так мастерски выразил писатель. Однако Мопассан в одном пункте ошибается. Не одно только народное изречение отрицает разумность человеческих групп и сообществ. В подтверждение существования этих двух моделей, ему вторят философы, выражая расхожее мнение:

“Справедливые и глубокие идеи индивидуальны, — пишет Зиновьев. — Идеи ложные и поверхностные являются, массовыми. В массе своей народ ищет ослепления и сенсации”.

Симона Вейль, французский философ, широко известная своим нравственным пафосом, поддерживает это мнение:

“В том, что касается способности мыслить, связь обратная; индивид превосходит сообщество настолько, насколько нечто превосходит ничто, так как способность мыслить появляется только в одном, предоставленном самому себе разуме, а общности не мыслят вовсе”.

Эти тексты ясно демонстрируют, что вокруг основной идеи установилось полное согласие: группы и массы живут под влиянием сильных эмоций, чрезвычайных аффективных порывов. И тем более, что им изменяют разумные средства владения аффектами. Одиночный индивид, присутствующий в толпе, видит свою личность глубоко в этом смысле измененной. Он становится другим, не всегда, впрочем, это осознавая. Именно “мы” говорит через его “Я”.

Я так подробно остановился на этом, для того, чтобы сделать акценты на этих идеях. Дело в том, что, под предлогом их общеизвестности, зачастую проявляется тенденция скользить по поверхности. Доходит даже до их умалчивания, в то время как они являются основой целого ряда общественных отношений и актов.

III

Вот ведь какая проблема встает. Вначале есть только люди. Как же из этих социальных атомов получается коллективная совокупность? Каким образом каждый из них не только принимает, но выражает как свое собственное мнение, которое пришло к нему извне? Ведь именно человек впитывает в себя, сам того не желая, движения и чувства, которые ему подсказываются. Он открыто учиняет разнузданные расправы, причин и целей которых даже не ведает, оставаясь в полной уверенности, что он знает о них. Он даже склонен видеть несуществующее и верит любой молве, слетающей с уст и достигающей его слуха, не удостоверившись как следует. Множество людей погрязают таким образом в социальном конформизме. За разумную истину, они принимают то, что в действительности является общим консенсусом.

Феноменом, ответственным за столь необычное превращение, становится внушение или влияние. Речь идет о своего рода воздействии на сознание: какое-то приказание или сообщение с убеждающей силой заставляют принять некую идею, эмоцию, действие, которые логически человек не имел ни малейшего разумного основания принимать. У людей появляется иллюзия, что они принимают решение сами, и они не отдают себе отчета в том, что стали объектом воздействия или внушения. Фрейд четко обозначил специфику этого феномена:

“Я хотел бы высказать мнение относительно различия между внушением и другими типами психического воздействия, такими, как отданный приказ, информирование или инструкция; так вот, в случае внушения в голове другого человека вызывается какая-то идея, не проверенная с самого начала, а принятая в точности так, как если бы она стихийно сформировалась в его голове”.

Соответственно, здесь ещё и загадка производимого перевертыша: каждый считает себя причиной того, чему он является лишь следствием, голосом там, где он только эхо; у каждого иллюзия, что он один обладает тем, что, по правде говоря, он делит с другими. А в конечном счете каждый раздваивается и преображается. В присутствии других он становится совсем иным, чем когда он один. У него не одно и то же поведение на людях и в частной жизни. Я хотел бы заключить этот обзор одной аналогией: внушение или влияние — это в коллективном плане то, что в индивидуальном плане является неврозом. Оба предполагают:

— уход от логического мышления, даже его избегание, и предпочтение алогичного мышления;

— раскол рационального и иррационального в человеке, его внутренней и внешней жизни.

И в том и в другом случае наблюдается утрата связи с реальностью и потеря веры в себя. Соответственно, человек с готовностью подчиняется авторитету группы или вожака (который может быть терапевтом) и становится податливым к приказаниям внушающего. Он находится в состоянии войны с самим собой, войны, которая сталкивает его индивидуальное “Я” с его “Я” социальным. То, что он совершает под влиянием сообщества, находится в полном противоречии с тем, каким он умеет быть рассудительным и нравственным, когда он наедине с самим собой и подчиняется своим собственным требованиям истины. Я продолжаю аналогию. Так же, как это влияние может охватить и поглотить человека, вплоть до его растворения в такой недифференцированной массе, где он представляет собой не более, чем набор имитаций, так и невроз подтачивает сознательный слой личности до такой степени, что его слова и действия становятся не более, чем живым повторением травмирующих воспоминаний его детства.

Но совершенно очевидно, что их последствия противоположны. Первое делает индивида способным существовать в группе и надолго лишает способности жить одному. Второй мешает ему сосуществовать с другим, отталкивает его от массы и замыкает в себе самом. В итоге воздействие представляет социальное, а невроз — асоциальное начала. Этим не исчерпывается перечисление противоречий, возникающих между двумя антагонистическими тенденциями, состоящими одна в смешении с группой, другая — в защите от нее. Доведенные до крайности в современном обществе, они обострились. Единственное, с чем нам, безусловно, нужно считаться, — с тем, что так называемые коллективные “безумия” имеют иную природу, нежели так называемые индивидуальные “безумия”, и нельзя необдуманно выводить одни из других. После всего сказанного очевидно, что первые возникают вследствие избытка социабельности, когда индивиды врастают в социальное тело. Вторые же являются результатом неспособности существовать вместе с другими и находить в совместной жизни необходимые компромиссы. Что и говорить, это сопоставление не случайно. С самого начала одни и те же люди изучали воздействие, или влияние, и гипноз. Первое связывалось с коллективной истерией, а второй — с истерией индивидуальной. Нужно все-таки признать замечательное мужество Ле Бона и Фрейда, дерзнувших придать этим феноменам научный смысл. Одного, поместившего внушение в центр психологии масс; другого, невроз — в сердцевину психологии индивида.

Никто всерьез не проверял эти гипотезы относительно влияния или внушения. В социальной жизни, существует такое убеждение, зачастую бывает, что менее благородные слои психики замещают более благородные слои, жгучие инстинкты оттесняют холодный рассудок так же, как в природе более благородные энергии (гравитация, электричество) вырождаются в энергию менее благородную, то есть в тепло. Это убеждение сходно с широко распространенным мнением, что в борьбе разума со страстью всегда побеждает страсть. Именно потому, что мы общественные существа.

Тысячи лет люди сталкиваются с аналогичными идеями и пытаются объяснить, почему отдельно взятые люди логичны и предсказуемы, в то время, как собранные в массу, они становятся алогичными и непредсказуемыми. Однако с того момента, как им захотелось сделать это предметом науки, необходимо стало четко проанализировать причины и следствия. Только при этом единственном условии можно продвинуться туда, где мудрость народов, их поэтов и философов прокладывает тропу. Объект этого любопытства остается неизменным. Нас он интригует так же, как интриговал их.

 

Глава 2. ВОССТАНИЕ МАСС

I

Для того, чтобы родилась наука, недостаточно одного только существования феномена — он известен уже тысячи лет. Недостаточно и его причудливого своеобразия, привлекающего некоторых ученых, неравнодушных к новизне. Необходимо также, пусть эпизодически или безобидно, чтобы он распространялся, настолько быстро и повсеместно, не давал бы людям спать, становясь проблемой, которую нужно решать безотлагательно. Кто занимался товарно-денежным обменом до того, как рынки заполонили мир? Кто интересовался истерией до того, как душевнобольных стали изолировать, а душевные болезни в полной мере заявили о себе? Никто или почти никто. Так и внушение или влияние властны превращать личностей в массы, но они извлекаются из глубины здравого смысла и заявляют о себе, они становятся центральной темой психологии толпы, лишь когда они ширятся и приобретают определенный размах. Их обнаруживает почти повсюду каждый, наблюдая, какие метаморфозы испытывают люди, окунувшиеся в массу, бурлящую на улицах, в конторах, на заводах, политических митингах и т. д. Да, к концу прошлого века внушение превратилось в явление повсеместное благодаря череде кризисов, основательно потрясших общество. И вот симптомы. Прежде всего, это крах под упорным натиском капитала и революций старого докапиталистического режима. Дал трещины и начал разваливаться устойчивый мир семьи, соседских отношений, сел. В своем падении он увлек за собой традиционные религиозные и политические устои, а так же духовные ценности. Вырванные из родных мест, из своей почвы люди, собранные в нестабильные городские конгломераты, становились массой. С переходом от традиции к модернизму на рынок выбрасывается множество анонимных индивидов, социальных атомов, лишенных связей между собой. Этот сдвиг немецкий социолог Tonnies описал с помощью замечательной метафоры перехода от теплого — естественного и непосредственного, основанного на кровных узах сообщества соседей, от родственности убеждений — к холодному, искусственному конгломерату и принуждению, базирующемуся на согласии интересов, на выгодах, которые одни могут получить через других, и на логике науки. Эта метафора имела большой резонанс, поскольку она иллюстрирует один из важных аспектов перелома, возникшего при переходе от вчерашнего общества к сегодняшнему. Быстрая механизация промышленности, символизирующаяся паровой машиной, и концентрация мужчин, женщин и детей, превращенных заводом в массу, отданных в повиновение машине, эксплуатируемых предпринимателями, превращают города в поля сражений: новые бедные противостоят здесь новым богатым. Эти последствия во всех странах выражаются в резком и мощном подъеме рабочего класса. Он вооружается новыми средствами борьбы, например забастовка, и оснащается новыми, ещё невиданными формами организации: профсоюзами и партиями, которые направляют этот человеческий поток, обеспечивают его кадрами и меняют расстановку сил в политической игре. В то время “чернь” выходит на улицу не для того, чтобы чествовать какого-нибудь святого заступника, участвовать в карнавале или устраивать жакерию: она борется со своими хозяевами, освистывает патронов, которые не занимаются их проблемами, и требует положенного. Английский историк Hobsbawn отмечает перманентный характер требований:

“Чернь выступала не только в знак протеста, но с совершенно определенной целью. Она предполагала, что власти будут восприимчивыми к ее волнениям и немедленно пойдут на какие-либо уступки: толпа манифестантов представляла собой не только какое-то скопление мужчин и женщин, движимых целью ad hoc, но постоянную сущность, хотя и редко стабильно организованную”.

Этот текст четко выявляет существование толпы или черни, место ее скопления — улицу и ее действия протеста. Он особенно подчеркивает их угрожающий характер, способный одним своим присутствием заставить власти пойти на уступки. Рабочий класс все более и более загорается идеалами грядущей революции, генеральную репетицию которой инсценируют его руководители. Быть может, социализм и был новой идеей, отпочковавшейся от бессмертного мифа о справедливости. Но он однако будил у многих память о терроре и разрушении. А особенно во Франции, где со времен Великой революции и контрреволюции следовали одна за другой и никто не мог предвидеть конца. Разве не заявлял Огюст Конт, что главная проблема социальной реформы — это проблема консенсуса, обретенного нравственного единства? Судя по ходу вещей, это не консенсус и единство, а баррикады, кровопролитные уличные бои с равномерными промежутками времени. Они предвосхищают будущие времена и являются осязаемыми признаками втягивания новых человеческих масс в орбиту истории.

Наконец, и это ещё одна черта эпохи, в скученности больших городов выковывается новый человек. “Кишащий город, город, полный грез” для поэта; город, полный разочарований для рабочего человека. На его необъятном рынке рождается массовая культура и массовые формы потребления. Один за другим на подмостках общества появляются коллективный служащий, коллективный интеллектуал, коллективный потребитель: стандартизированными становятся мысли и чувства. Все эти “циклотроны”, эти социальные ускорители низводят индивидов до уровня все уменьшающихся частиц. Они обрекают их на существование анонимное и эфемерное. Гигантский штамповочный станок уже выполняет свою роль фабрики коммуникаций: он отливает умы в единообразные, стандартные формы и обеспечивает каждой человеческой единице соответствие заданной модели. Эта эволюция не противоречит Грамши, который отмечал

“тенденцию к конформизму в современном обществе более обширную и глубокую, чем раньше; стандартизация образа мысли и действия, достигает национального или даже континентального размаха”.

Тем самым возвещается появление нового человеческого типа человека-массы, полностью зависимого от других, обработанного этим исключительного размаха конформистским течением. Он подвергается по сути дела двум типам конформизма: один спускается сверху — от меньшинства, а второй снизу — от большинства. Между обоими идет постоянная борьба:

“Сегодня, речь идет о сражении между “двумя конформизмами”, а именно, о сражении за гегемонию, о кризисе гражданского общества”.

Если довести идею Грамши до логического конца, мы придем к выводу, что в эпоху человека-массы цель конфликтов, терзающих общество, не составляет исключительно и преимущественно власть, которую берут или теряют соответственно расстановке сил. Эта цель — влияние, поскольку оно приобретается или утрачивается согласно тому, какой из двух типов конформизма возобладает над другими.

II

Образ века, предшествующего нынешнему, совершенно очевиден: это век взрыва mobile vulgus? бурной, необузданной и податливой. Наблюдатель со стороны видит в нем концентрацию аморфного человеческого материала, в котором растворяется каждый из индивидов, будучи жертвой некоего общественного психоза. Флобер показал своего героя Фредерика, зараженного этим коллективным опьянением, которое породила революция 1848 года: “Его захватил магнетизм восторженных толп”.

Именно эта экзальтация зачаровывает и волнует, когда масса на ходу принимает вид коллективного Франкенштейна. Флобер так описывает толпу, штурмующую Пале Рояль:

“Эта кишащая масса, все время поднимавшаяся, как бурлящий поток морского прилива в равноденствие, с протяжным ревом, влекомая стихийными порывами”.

Эти сильные впечатления придают особую объективность простому образу: собранные в общественные стада, одурманенные той таинственной силой, которую источает всякая перевозбужденная группа, люди впадают в состояние внушаемости, сходное с наркотическим или гипнотическим. И пока они пребывают в этом состоянии, они верят всему, что им скажут, и сделают все, что им прикажут сделать. Они будут подчиняться каждому призыву, каким бы бессмысленным он ни был. В любом случае реакции людей обостряются, как это видно на примере паломничества и патриотических парадов, музыкальных фестивалей и политических митингов. Флобер обнаруживает у своего героя признаки состояния, свойственного человеку-массе:

“Он трепетал от нахлынувшего чувства безмерной любви и всеобъемлющего, возвышенного умиления, как если бы сердце всего человечества билось в его груди”.

Впрочем, вплоть до современной эпохи такие толпы появлялись спорадически и играли лишь второстепенную роль. Они, по сути дела, не представляли особой проблемы и не нуждались в специальной науке. Но с того момента, когда они становятся расхожей монетой, ситуация меняется. Если верить Ле Бону, такая возможность толп влиять на ход событий и на политику посредством голосования или же восстания является новшеством в истории. Это признак того, что общество трансформируется. В самом деле, история проявляет себя все более и более как разрушитель: подрывает религиозные верования, разрывает традиционные связи и разрушает солидарность групп. Разобщенные, люди остаются покинутыми в одиночестве со своими нуждами: в джунглях городов, в пустынях заводов, в серости контор. Эти бесчисленные атомы, эти крупицы множества собираются в зыбкую и воспламеняющуюся смесь. Они образуют нечто вроде газа, который готов взорваться в пустоте общества, лишенного своих авторитетов и ценностей — газа, взрывная сила которого возрастает с объемом и все собой подавляет.

“В то время, как наши старые убеждения, — пишет Ле Бон как заинтересованный свидетель. — оказываются поколебленными и утрачиваются, прежние опоры общества рушатся одна за другой, единственной силой, которой ничто не угрожает и авторитет которой ширится постоянно, становятся выступления толп. Век, в который мы вступаем, будет поистине эрой толп”.

III

Всегда можно подправить этот образ. И даже необходимо это сделать, чтобы ещё больше приблизить его к реальности. С тем, что эти толпы являются симптомом какого-то нового состояния человечества, поднимающегося из низов восстания, которое угрожает общественному порядку, согласны все теории. Но согласие по поводу фактов не влечет ещё за собой согласия в их объяснении. В связи с этим не удивительно, что катаклизмы истории льют воду на мельницу двух диаметрально противоположных концепций: общества классового и массового. Первая обрела теоретическую форму у Маркса и Вебера, имея общую почву в политической экономии. Согласно ей, толпы являются явными признаками нового общественного порядка, которые ясно обнаруживают раздробленные и обнищавшие массы, обратившиеся против гнета бюрократии капитала. Сосредоточивая людей, концентрируя машины, он обобществляет производительные силы, превращает общество в гигантский рынок, где все покупается и все продается, включая труд. Тем самым он создает неизвестный до того времени класс — класс пролетариев. Можно принимать или отвергать эту концепцию, безусловно одно: она рассматривает классы как активные действующие силы истории. А среди них выделяется один класс — пролетариат, глашатай современности и главная фигура будущей революции. Массы, заполняющие города, развязывающие гражданскую войну, участвующие во всех этих мятежах, собственно и являются сырьем и внешним выражением трудящейся массы. Ей присущи разные уровни сознательности от пассивного допролетарского до активного героического и истинно пролетарского. Стало быть, чем они обширнее, тем более ясным видением своих сил и целей обладают эти массы и тем большее они будут оказывать давление на развитие общества. Отворачиваясь от прошлого, разрывая тысячи тонких нитей, связывающих их с религией, нацией, с пристрастиями господствующих классов, они тянутся к новому миру, одушевленному наукой и техникой, тогда как старый клонится к закату. Озаренная светом истории, эта модель общества придает смысл коллективным движениям. Она также объясняет их истоки с самых первых шагов. Остальное — не более чем эпифеномены и шлаки бредовой идеологии. Вторая концепция была представлена несколькими последовательными эскизами, сделанными с оригинала, родившегося в недрах психологии толп. Оставляя в стороне ее предшественников, таких как Тэн или Токвиль, необходимо главным образом упомянуть Ле Бона и Тарда, обозначивших ее в основных чертах. “Можно сказать, что именно эта социальная теория имеет, вероятно, сегодня наибольшее влияние в западном мире”, — отмечает один социолог по поводу гипотезы массового общества.

В этой концепции те эпифеномены и шлаки, о которых я только что говорил, как раз и составляют существо дела. Действительно, снятые с креплений, лишенные привилегий по рождению и по званию, дезориентированные бесконечными переменами, приставшие друг к другу люди и создают невероятный простор для разрастания тех человеческих туманностей, которыми являются толпы. Разумеется, толпы существовали всегда, невидимые и неслышимые. Но в этом своеобразном ускоренном движении истории они разорвали путы. Они восстали, став видимыми и слышимыми — и даже несущими угрозу существованию индивидов и классов из-за их тенденции все перемешивать и все обезличивать. Маскарадные костюмы сняты, мы их замечаем в самом простом одеянии:

“Со времен Французской революции, — пишет Канетти, — эти взрывы приобрели форму, которую мы считаем современной. Быть может, именно потому, что масса была так скоропалительно освобождена от религиозных традиции, нам сейчас гораздо проще увидеть ее освобожденной от тех смыслов и целей, которые ей некогда приписывались”.

Оглянитесь вокруг: на улицах или на заводах, на парламентских собраниях или в казармах, даже в местах отдыха вы увидите толпы, движущиеся или неподвижные. Некоторые люди проходят сквозь них, как через чистилище. Другие ими поглощаются, чтобы уже никогда не выйти обратно. Ничто не выразило бы сути нового общества лучше, чем определение “массовое”. Оно узнаваемо по его многочисленности, по нестабильности связей между родителями и детьми, друзьями и соседями. О нем можно догадаться по тем превращениям, которые испытывает каждый человек, становясь анонимным: реализация присущих ему желаний, страстей, интересов зависит от огромного числа людей. Можно видеть его подверженность приступам общественной тревожности и тенденции уподобляться, соответствовать какой-то коллективной модели. Согласно этой концепции, изменение состоит не в пролетаризации человека или в обобществлении экономики. Напротив, мы имеем дело с массификацией, то есть со смешением и стиранием социальных групп. Пролетарии или капиталисты, люди образованные или невежественные, происхождение мало что значит: одни и те же причины производят одни и те же следствия. Из разных, совершенно разнородных элементов образуется однородное человеческое тело: масса состоит из людей-массы. Это они действующие лица истории и герои нашего времени. Не стоит искать причин такого положения вещей в концентрации средств производства и в товарообмене, как к этому стремилась теория классового общества; причина в средствах коммуникации, массовой информации, газетах, радио, т. п. и феномене влияния. Внедряясь в каждый дом, присутствуя на каждом рабочем месте, проникая в места отдыха, управляя мнениями и обезличивая их, эти средства превращают человеческие умы в массовый разум. Благодаря своего рода социальной телепатии у многих людей вызываются одни и те же мысли, одни и те же образы, которые, как радиоволны, распространяются повсюду. Так что в массе они всегда оказываются наготове. Когда это на самом деле происходит, то можно наблюдать волнующее незабываемое зрелище, как множество анонимных индивидов, никогда друг друга не видевших, не соприкасавшихся между собой, охватываются одной и той же эмоцией, реагируют как один на музыку или лозунг, стихийно слитые в единое коллективное существо. Марсель Мосс подробно описал это превращение:

“Все социальное тело одушевлено одним движением. Индивидуумов больше нет. Они становятся, так сказать, деталями одной машины, или, ещё лучше, спицами одного колеса, магическое кружение которого, танцующее и поющее, было бы образом совершенным, социально примитивным, воспроизводимым, разумеется, ещё и в наши дни в упомянутых случаях, да и в других тоже. Это ритмичное, однообразное и безостановочное движение непосредственно выражает то душевное состояние, когда сознание каждого захвачено одним чувством, одной немыслимой идеей, идеей общей цели. Все тела приходят в одинаковое движение, на всех лицах одна и та же маска, все голоса сливаются в одном крикс; не говоря уже о глубине впечатления, производимого ритмом, музыкой и пением. Видеть во всех фигурах отражение своего желания, слышать из всех уст подтверждены своей убежденности, чувствовать себя захваченным без сопротивления всеобщей уверенностью. Смешавшиеся в исступлении своего танца, в лихорадке возбуждения, они составляют единенное тело и единую душу. Именно в это время социальное тело действительно существует. Так как в этот момент его клетки люди, быть может, так же мало отделены друг от друга, как клетки индивидуального организма. В похожих условиях (которые не реализуются в наших обществах даже самыми перевозбужденными толпами, но об этом говорится в другом месте) согласие может творить действительность”.

Поразительно, не так ли?

Пора обратиться к следствиям. Логический ход, который сделали авторы этой концепции, прост и смел. Для каждого масса — это спущенная с цепи толпа, находящаяся во власти инстинктов, без совести, без руководителя, без сдерживающих начал, такая, какой она, в глазах мудреца, проявляет себя на баррикадах. Гигантский, орущий, истеричный монстр, она наводит ужас:

“Похоже, — писал Фрейд, — достаточно оказаться вместе большой массе, огромному множеству людей для того, чтобы все моральные достижения составляющих их индивидов тотчас рассеялись, а на их месте остались лишь самые примитивные, самые древние, самые грубые психические установки”.

К счастью, можно добавить, иногда случается обратное, и мы видим множество других людей, отдающих свои жизни, идущих на неслыханные жертвы за самые возвышенные этические ценности, за справедливость и свободу. Но с того момента, как массы признаны эмблемой нашей цивилизации, они перестают быть продуктом разложения старого режима. Это уже не превращенная форма общественных классов или эффектные артефакты общественной жизни, не повод к приподнятым, красочным описаниям, сделанным зачарованными или потрясенными свидетелями. Они становятся неотъемлемой принадлежностью общества. Они дают ключ как к политике, так и к современной культуре и, наконец, объясняют тревожные симптомы, терзающие нашу цивилизацию. Посредством этого интеллектуального переворота, психология толп поместила массы в сердцевину глобального видения истории нашего века. Кроме того, она составила соперничество теории классового общества, с которой до сих пор никому не удавалось ни установить связи, ни опровергнуть ее.

IV

Выше я попытался показать, как по поводу одних и тех же феноменов, которые и сейчас ещё повторяются на наших глазах, одновременно были выдвинуты два противоположных взаимоисключающих объяснения. Такая двойственность, в сущности, вещь достаточно банальная в науке. Я ее допускаю, ведь концепция массового общества отличается обычным преувеличением, чтобы не сказать упрощением. Она утверждает, что индивид — это неприступная крепость, куда другие проникают посредством внушения с тем, чтобы ее разрушить и вовлечь в это импульсивное неосмысленно действующее коллективное месиво, идея, кажущаяся нам устаревшей и недооценивающей сложности современной истории. Однако ведь не впервые простые и с виду устаревшие идеи позволяют обнаружить неожиданные истины.

Итак, рассмотрим последствия такой двойственности объяснений. То, что для одной концепции является классовой битвой и связывается с надеждами на лучшее будущее, другая называет — по удачному выражению испанского философа Ортеги-и-Гассета — восстанием масс, которое вызывает беспокойство, возвещает эпоху следующих друг за другом кризисов. Теоретики психологии толпы считали это восстание решающим: оно отдает политическую власть в руки массы, не умеющей ею пользоваться, и вызывает страх. Этого страха достаточно, чтобы пробудить желание их познать для того, чтобы увещевать или управлять ими, а также изучать их в научном плане. В своем глазу бревна не видим, а в чужом соломинку замечаем. Так открытые противники масс принимали их всерьез и настойчиво стремились обнажить все пружины этой конструкции, чтобы успешнее с ней бороться. Сторонники же чаще всего довольствовались тем, что превозносили их, говоря о массах абстрактно и идеализированно. Они их явно недооценивали. Жестко и смело, с риском шокировать, психология толп отрицает любое их притязание и какую бы то ни было способность изменить мир или управлять государством. Им по их природе не свойственно рассуждать, им не достает способности держать себя в узде для того, чтобы выполнять работу, необходимую для выживания и культурного развития, до такой степени это рабы сиюминутных импульсов и существа, подверженные, внушению со стороны первого встречного. Наше общество видело упадок личности и присутствует при апогее масс. Над ним по сути дела властвуют иррациональные и бессознательные силы, исходящие из его тайных глубин и вдруг обнаруживающие себя явно. Ле Бон выражает это очень четко:

“Неосознанное поведение толпы, подменяющее сознательную деятельность личности, представляет собой одну из характеристик нынешнего века”.

Кто сейчас мог бы подписаться под таким общим и резким заявлением? Опыт учит нас быть более осмотрительными. Но это заявление имело и теперь, ещё имеет исторические последствия, которые никто не властен перечеркнуть. Каждому понятен смысл этого. В противном случае он не приходил бы так часто на ум. Этот смысл таков: решимость поднять восстание масс зависит в первую очередь от их психологии. Она становится “более чем, — по словам Ницше, — дорогой, которая ведет к фундаментальным проблемам”. Социология и экономика затрагивают их лишь косвенно и в определенных аспектах.

То, что задолго до всех предполагал этот немецкий философ, понемногу становится общей уверенностью. Иное дело доказать, оправдывается ли она. По мере того, как массы приобретают все большую значимость, явными становятся и негативные последствия. Великий немецкий писатель Герман Брох определяет этот пункт перелома, когда он оправдывает преимущество психологии масс, подчеркивает это утверждении:

“Новые политические истины будут основываться на истинах психологических. Человечество готовится оставить экономическую эпоху, чтобы войти в эпоху психологическую”.

Ведь неудивительно, что в необъятном движении познания — более изменчивом, чем погода или море — эта наука была задумана и представлялась бы как обладающая универсальными возможностями. И если выражения “психология толп”, “психология масс”, а не “социальная психология” или “коллективные движения” фигурируют в названиях трудов Ле Бона, Фрейда или Рейха, не усматривайте в этом ни случайности, ни оплошности. Каждое из них указывает на то, что представляется некое видение нашей цивилизации, центрированное на определенном, характеризующем ее типе объединения: на массе. Никогда ее первопроходцы не рассматривали эту науку как дополнительную к другим, более значительным наукам, к социологии или истории, например, а именно как их соперницу. Они преследовали особую цель — “разрешить загадку образования массы” (выражение Фрейда). Одна единственная основополагающая наука может претендовать на достижение этого.

 

Глава 3. ЧТО ДЕЛАТЬ, КОГДА МАССЫ НАЛИЦО?

Я думаю, что недавнее политическое новшество не означает ничего, кроме политического господства масс.
X. Ортега-и-Гассет

I

Индивид умер, да здравствует масса! Вот тот суровый факт, который открывает для себя наблюдатель современного общества. В результате упорной и ожесточенной борьбы массы, кажется, повсюду одержали поразительную и бесповоротную победу. Именно они ставят новые вопросы и вынуждают изобретать новые ответы, поскольку их сила является реальностью, с которой отныне нужно считаться.

“В течение последних тридцати лет, — утверждает немецкий философ Кассирер, — в период, разделяющий две мировые войны, мы не просто прошли через тяжелый кризис в нашей политической и социальной жизни, но он также поставил нас перед совершенно новыми теоретическими проблемами. Мы произвели эксперимент по радикальной ломке некоторых форм политической мысли. Были поставлены новые вопросы и даны новые ответы. Проблемы, незамеченные политическими мыслителями восемнадцатого и девятнадцатого веков, неожиданно вышли на первый план. Самой важной и вызывающей беспокойство чертой эволюции современного политического мышления становится, быть может, появление новой власти: власти мифического мышления”.

Бесспорно, в этот период, который начинается перед первой мировой войной и продолжается до сих пор, произошло слишком много событий, которые решительно перевернули политическое мышление и практику. Но то, что эти пертурбации отмечаются появлением мифического мышления, является, — и психология толп это предвидела, — превратностью нашествия масс. Она, однако, не ограничивалась констатацией фактов. Разумеется, наука должна описывать явления, искать причины, предвидеть результаты. Но она непременно должна также разрабатывать методы практической деятельности и намечать логику действий в соответствии с обстоятельствами. А зачем знать, если нельзя действовать? Зачем распознавать болезни, если мы бессильны их лечить? Раскрывая причины, мы отвечаем только на вопрос “почему”. А предлагая практическое решение, мы отвечаем на вопрос “что делать”. Он имеет бесконечно большую значимость, чем первый, поскольку любознательность является уделом немногих, а действие — ежеминутной необходимостью.

Психология толп была создана, чтобы отвечать одновременно на оба вопроса. Прежде всего, она заявляет о своем намерении раскрыть “почему” массового общества. “Это нужно для того, чтобы объяснить правящим классам, что делать перед лицом масс, путающих всю политическую игру — игру, из которой они уже не выйдут в обозримом будущем. Короче говоря, она стремится разгадать загадку формирования масс, чтобы подойти к разгадыванию гораздо более тревожащей загадки — как ими управлять.

“Знание психологии толп, — пишет Ле Бон в манифесте новой науки, — для. государственного деятеля определяет собой не возможность управления ими — сегодня это стало сложно — а, по крайней мере, средство не идти у них на поводу”.

II

Итак, психология толп становится самым главным предметом новой политики. Ее первопроходцы и когорта их последователей были убеждены, что нашли здесь Ариаднову нить лабиринта отношений власти, в котором, не зная его достаточно, блуждают и руководимые, и руководители. С самого начала авторы борются со старой политической точкой зрения, основывающейся на заинтересованности и рассудке, или расчете. То есть точкой зрения на человека, которая принимает во внимание поведение промышленника, рабочего, отца семейства и др. исключительно сквозь призму их объективных гражданских интересов. Нацеленный на осознание того, что он может заработать или потерять, человек действует исключительно в соответствии с этими интересами и заглушает свои чувства и верования. Психология толп не считает, что человек в целом ведет себя так, чтобы получить максимальную личную выгоду и устанавливает социальный контакт с другим наподобие рыночной сделки между покупателем и продавцом, когда он вступает в партию или голосует за какого-то кандидата. Эта иллюзия рождается из-за того, что классическая политика стремится сравнять ров, который разделяет общество и природу, применяя к той и другой одни и те же способы мышления, одни и те же практические подходы. Конечно, по мере того, как наука и техника день за днем одерживают беспрецедентные победы, наглядно доказывая силу своей логики, их принимают за модель в каждой сфере жизни. Следуя научным путем, мы властны, как нам кажется, добиться в политике прогресса, аналогичного прогрессу в экономике, стать хозяевами и обладателями общества, как мы ими стали по отношению к природе. Рано или поздно мы пришли бы к созданию отношений между руководителями и подчиненными, коллективных отношений между людьми, очищенных от страстей, любви и ненависти, идентичных отношениям с предметами. Одним словом, согласно формуле Сен-Симона, который подводит итог этой эволюции, от управления людьми перешли бы к управлению вещами. Эта классическая точка зрения нам хорошо знакома. Стержнем ее являются общность интересов, рациональность политического действия и его прогресс, параллельный прогрессу знаний и общества. Отсюда вытекает и его практика. С совершенно научной сдержанностью она разделяет логику и верования, фактические суждения и чувства для того, чтобы принимать решения и заставлять следовать им. Она обращается к разуму, к смыслу вещей, помогающему людям уяснять проблемы и делать выбор среди возможных решений. Она полагает, что легче всего мобилизовать людей, приведя их к осознанию своих классовых, национальных и других интересов, а также смысла ситуации. А тем самым и целей, которых они могут достичь сообща.

Психология толп обвиняет эту классическую точку зрения в недооценке роли толп и тех последствий, которые влечет за собой их существование. С одной стороны, люди, сформировавшиеся в рамках классической школы, не учитывают силы страстей и верований. Они полагаются исключительно на интеллект, чтобы убеждать, на расчет, чтобы победить трудности. Неистовая сила коллективных чувств приводит их в замешательство, разнузданность поведения людей, собравшихся вместе, их удивляет, а преувеличенность речей и поступков вызывает у них отвращение как недостаток вкуса. Их понимание допускает только уловки, компромиссы между людьми из хорошего общества. Характер? Они не принимают его в расчет или высмеивают. За неимением мужества множество государственных деятелей выглядят сомневающимися и смущенными, нерешительными или болтливыми и не выполняют своих задач. Они рассуждают беспринципно и неубедительно. Они совещаются, не принимая решений, и действуют только наполовину, остальное отдавая на волю случая. Упрек, который делают теоретики психологии толп, аналогичен тому, что Троцкий адресовал социал-демократу Каутскому: когда осознается относительность вещей, то не находится смелости применить силу, ни, добавим, силы противостоять массам. Из этого следует, что демократы открывают путь тирану, требуют Цезаря как освободителя, подготавливают притеснение как свободу. Вот такой парадокс: свобода взывает к тирании. Разум — это приговор политике, а политика — могила разума.

В целом, этим руководителям изменяет инстинкт, который только и помогает понять массы, заставляет сердце биться в унисон их чаяниям, слышать мощный голос толпы вместо нашептывания советчиков и льстецов. У них никогда нет нужного слова или нужного жеста в необходимых случаях. Им недостает воли к власти, даже если есть амбиции. Поддающиеся сомнениям, которые подтачивают их, сбитые с толку событиями, которые их изумляют, они вначале встают в тупик, а затем выбиваются из колеи. Вывод кажется вполне определенным: без инстинктивного ощущения массы нет великого политического лидера. С другой стороны, классическая политика игнорирует элементарные сведения о психологии масс. Растворившиеся в массе индивиды утрачивают свои личные интересы, чтобы подчиниться общим желаниям, точнее тем, которые как общие преподносят им вожди. Работающие или безработные, пленники городской нервозности, подверженные провоцирующим влияниям городского существования, они не располагают ничем, даже временем размышлять. Они находятся в постоянной зависимости от других во всем, что связано с жилищем, с питанием, с занятостью или с идеями. С этого времени их интересы утрачивают свою значимость и побудительную силу, переставая тормозить желания, которые все больше обостряют положение.

“Род человеческий не может выдержать большой доли реализма”, — писал великий английский поэт T.S.Eliot. Толпы выдерживают его ещё меньше, и это второе следствие. Однажды собранные вместе и перемешанные, люди утрачивают всякую критичность. Их совесть отступает перед силой иллюзий, как плотина сносится разбушевавшимися водами. Поставленные перед невозможностью отличить реальное от воображаемого, то, что они видят на самом деле, от кажущегося, они теряют способность принимать правильное решение, самое здравое из предлагаемых им суждений.

Итак, люди, составляющие толпу, ведомы беспредельным воображением, возбуждены сильными эмоциями, не имеющими отношения к ясной цели. Они обладают удивительной предрасположенностью верить тому, что им говорят. Единственный язык, который они понимают, — это язык, минующий разум и обращенный к чувству. Эти элементарные рассуждения показывают, что всякая политика, основывающаяся на интересах и разуме человека, особенно в массовом обществе, смотрит на факты сквозь розовые очки абстрактных экономических и социологических теорий, искажая эти факты. И она не видит человека в полном объеме, она слепа к его эмоциям и памяти, к его желаниям и мифам. Свои собственные иллюзии она принимает за реальность. Созданная и управляемая научными моделями, такая ясная, логическая власть годится для кучки философов, ученых и государственных деятелей. Но для масс она остается совершенно чуждой. Конечно, можно воображать массы иными, чем они есть на самом деле, можно надеяться, что их значение ослабнет, как это было в прошлом. Тогда, быть может, они были бы готовы к выбору и поддержанию совершенно разумной власти. Но эта утопия предписывает им качества, совершенно противоположные их собственным, то есть качества индивида. Пытаться управлять большинством людей, используя чуждые и непостижимые для них средства, — путь невозможный и заранее обреченный на неудачу. Бессмысленно было бы пытаться их перевоспитывать, сделать их иными, чем они есть, стремиться изменить их психологию или свести ее к психологии индивидов, составляющих толпу. Не изменить законов природы, разных для отдельно взятого атома с обычным уровнем энергии и скопления атомов, где этот уровень доводится до высоких энергий. С одной оговоркой, однако: вначале нужно познать законы человеческих скоплений. И обращаться не к их понятливости, а к их чувствам любви или ненависти, мстительности или виновности. Вместо того, чтобы будить их интеллект, лучше стоит разбудить их память. Поскольку в настоящем они распознают меньше очертаний будущего, чем следов прошлого. Они воспринимают не то, что изменяется, а то, что повторяется. Любой, кто намеревается управлять людьми, должен был бы проникнуться идеей, что психология масс отворачивается от психологии индивидов. Последние; взятые по отдельности, добиваются успеха на пути анализа или опытным путем исследуя реальность. Первые пользуются не менее эффективным средством — сердцем, страстно влюбленным в идеал человека, который его воплощает:

“Логика, которая их направляет, — мог написать Марсель Пруст по поводу наций, — совершенно внутренняя, постоянно изменяемая страстью, как логика людей, столкнувшихся в любовной или семейной ссоре, ссоре сына с отцом, кухарки с хозяйкой, жены с мужем”.

В цивилизованном обществе, утверждает психология толп, массы возрождают иррациональность, которую считали исчезающей, этот рудимент примитивного общества, полного отсталости и культов богов. Вместо того, чтобы уменьшаться в процессе развития цивилизации, ее роль возрастает и укрепляется. Вытесненная из экономики наукой и техникой, иррациональность сосредоточивается на власти и становится ее стержнем. Это явление нарастает: чем меньше времени люди посвящают заботам об общественном благе, тем меньше у них возможностей противостоять коллективному прессингу. Разум каждого отступает перед страстями всех. Он оказывается бессильным господствовать над ними, поскольку эпидемию невозможно остановить по своей воле.

Я повторяю и настаиваю на этом. Классическая политика основана на разуме и интересах. Она обрекает себя на бессилие, поскольку подходит к массе извне, как к простой сумме индивидов. Это происходит не из-за недостатка изобретательности или волевого начала, не из-за неспособности составляющих массу людей из бедных слоев осознать свои интересы и действовать разумно. Напротив, все желали бы установления такого государства, такой демократии, о которой рассуждали теоретики и государственные деятели. Иначе не замысливали бы такого порядка, не стремились бы к его установлению. А если не удается добиться успеха и все приходит к своей противоположности, это потому, что толпа затягивает в себя, в свой коллективный водоворот. И тогда дело принимает другой оборот вопреки предусмотренному, вопреки психологическим законам. Человек-индивид и человек-масса — это две разные вещи, как достояние в один франк и в миллион. Эту разницу я подытожил бы одной фразой: индивида убеждают, массе внушают.

Ведь демократические идеалы, придуманные меньшинством и для меньшинства, какими бы абсолютными достоинствами они ни обладали, препятствуют, кроме исключительных случаев, формированию стабильного политического режима. Из-за необходимости соответствовать чаяниям большинства, звучать в унисон человеческой природе, эти идеалы рассыпаются в прах. Погоня за ними порождает лишь глубокое разочарование. А нужен режим, основанный на разделяемых верованиях. Режим, исходящий из подчиненности масс одному человеку, как отец рассчитывает на послушание своих детей. Когда такой режим установится, тогда и будут решены проблемы большого города. Подытожим вкратце суть сказанного. Толпы ниспровергают основы демократии, заложенные либеральной буржуазией и восстановленные социал-демократами. Они стремились к управлению посредством элиты, выбранной на основе всеобщего избирательного права. Их политика, определяемая экономическими и техническими реалиями, и отказывающаяся видеть реалии психологические, обрекает их на перманентную слабость, так как эти последние меняют все дело. Они, можно сказать, обманываются в обществе, в нации и, в конечном счете, в эпохе. Но именно такая революционная или контрреволюционная эпоха увлекает массы. А поэтому она требует новой политики.

III

Когда массы налицо, задача политики их организовать. Привести их в движение могут две вещи: страсть и верования, следовательно, нужно принимать в расчет и то, и другое.

Всякий раз, когда люди собираются вместе, их охватывают одни и те же эмоции. Они объединяются в какой-то высшей убежденности. Они идентифицируют себя с персоной, которая избавляет их от одиночества, и поклоняются ей. Таков вкратце процесс, превращающий сообщество индивидов в коллективного индивида. Их интересы — это не более, чем перчатки страсти. Снимите перчатки — руки остаются, отсеките руки — и перчатки становятся бесполезными. Их разум — это не более, чем пена сильных и неизменных убеждений. Это объясняет характер политических действий. Грамши сказал об этом гораздо лучше, чем я мог бы это сделать:

“Политика является непрерывным действием и дает рождение непрерывно действующим организациям, в чем она совершенно идентична экономике. Но она также и отличается от нее, и поэтому можно говорить отдельно об экономике и политике, и можно говорить о “политической страсти” как о непосредственном побуждении к действию, которое рождается на “неизменной и органической” почве экономической жизни, но превосходит ее, в накаленной атмосфере запуская в ход чувства и стремления, исходя из которых один и тот же расчет индивидуальной человеческой жизни подчиняется законам, совершенно отличным от законов индивидуальной бухгалтерии”.

Тем самым в политической жизни действительно имеется явная асимметрия, сильно препятствующая нахождению точки равновесия и стабильности. Когда люди действуют в материальном мире, чтобы производить и выживать, их техническая и экономическая деятельность подчиняется закону, основанному на разуме. И с течением времени можно наблюдать растущую рациональность и методов, и знаний. Чтобы добиться успеха, важно подчинять средства цели исследования, постоянно соотноситься с результатами эксперимента. Такую возможность обнаруживают и основанные на логических принципах машины, именно поэтому их использование постоянно ширится.

Отношения же между людьми, напротив, отмечены фактором иррациональности. Отрешиться от нее невозможно, особенно, если стремиться мобилизовать массы во имя позитивных или негативных идеалов. Рейх, и не он один, показал губительные последствия такой недооценки и то, в какой степени она способствовала победе нацизма в Германии:

“Благодаря работам Маркса, Энгельса, Ленина было гораздо лучше известно об экономических условиях прогрессивного развития, чем о регрессивных силах. Совершенно игнорировался иррационализм масс. Именно поэтому либеральная эволюция, на которую многие так надеялись, застопорилась и пошла вспять к авторитарному разложению”.

В самом деле, социальная машина омассовления людей всегда делает их более иррациональными и не дает возможности ими управлять посредством разума, будь намерения тех, кто держит рычаги управления даже самыми благородными. Эта асимметрия в политике имеет три аспекта:

— Прежде всего, пропасть, разделяющая две сферы человеческой жизни. Рациональное мышление и практика замыкаются на управлении вещами и богатствами. Они изобретают все более многочисленные эффективные и автоматизированные орудия и инструменты. Руководство людьми, в том числе и политическая власть, наоборот, отторгают это мышление и эту практику. В этой сфере общество создает только лишь верования и влиятельные идеи. Одни, прекрасные, проповедуют справедливость и эмансипацию. Другие, жестокие, пропагандируют месть и угнетение. Они служат для того, чтобы обезличить людей и мобилизовать их. Для этой цели их отливают в определенную форму догматической религии, заготовленную заранее. Такова цена того, что идея может стать своеобразным катализатором для масс, и марксизму пришлось ее заплатить.

— Второй аспект — это простая иррационализация масс в чистом виде. Она проявляет себя в разгерметизации эмоциональных сил, которые в подземелье ожидают случая вырваться с вулканической силой. Эти силы, вовсе не побежденные, выжидают благоприятного момента, чтобы снова вернуть себе господство. Она наступает, когда люди, раздраженные каким-то кризисом, собираются вместе. Тогда совесть индивидов теряет свою действенную силу и не может больше сдерживать их импульсов. Эти неосознанные эмоции — настоящие кроты в историческом пространстве, они используют его, чтобы оккупировать незанятую сферу. То, что поднимается на поверхность не ново, оно существовало, не обнаруживая себя, в спрессованном виде; это подспудные силы, более или менее сконцентрированные и подавленные, сформированные и готовые к вступлению в действие. Массы увлекаются их потоком, подстегиваемые паникой или энтузиазмом, по мановению волшебной палочки вожака, который становится во главе их. А завороженный наблюдатель может воскликнуть вместе с Шекспиром: “Это бич времени, когда безумные ведут слепых”. Как точно, не правда ли? Когда задумываешься о Гитлере, о Пол Поте и tutti quanti, этих одержимых, которые управляют незрячими массами силой страха и надежды. Впрочем, эти экстремальные случаи заставляют нас ощутить — так же, как болезни дают знания о состоянии здоровья — то, что происходит в обычных ситуациях: власть осуществляется через иррациональное.

— И вот третий, и последний аспект. Во многих областях: в технике, экономике, демографии и т. п. — наблюдаемый прогресс идет от меньшего к большему: улучшаются методы работы, возрастают скорости, множатся обмены, возрастают популяции и так далее. В политике же прогресса нет; здесь его не более, чем в искусстве или морали. История учит, что, по всей видимости, власть одними и теми же приемами, в одних и тех же условиях проявляется и повторяется из поколения в поколение. Господство большинства над меньшинством беспрестанно возобновляется и повторяется бесконечно.

“Пример, — пишет Фрейд, — придающий этим отношениям неизменную значимость врожденного и неискоренимого неравенства людей, — это их тенденция разделяться на две категории: лидеров и ведомых. Последние составляют громадное большинство, они испытывают потребность в авторитете, который принимал бы за них решения и которому бы они подчинялись безгранично”.

Напрасно было бы говорить о восхождении к обществу без богов и хозяев, так как лидеры среди нас поминутно возрождаются. Именно такое отсутствие прогрессивного движения и объясняет автономию политики и противопоставляет ее всему остальному. Эволюционные процессы в истории ее почти не затрагивают. Во всех обществах, даже наиболее развитых, в том, что касается власти, прошлое господствует над настоящим, мертвая традиция опутывает живую современность. И если желают на нее воздействовать, нужно влиять на людей, обращаясь к самым древним слоям их психики. Можно одной фразой подытожить этот контраст: экономика и техника следуют законам истории, политика должна следовать законам человеческой природы.

Современное общество, отмеченное столькими несоответствиями материального и духовного порядка, заостряет каждый из этих трех аспектов. Все, что можно сделать, — это приспособить имеющиеся в распоряжении инструменты и познания к неизменным свойствам внешней и внутренней жизни людей. Важнейшим всегда остается то, что политика — рациональная форма использования иррациональной сущности масс. Это подтверждает их психология. Любые методы, которые предлагаются в качестве пропагандистских, любые приемы внушающего воздействия вождя на толпу руководствуются этим. Они играют на чувствах людей, чтобы превратить их в коллективный и обезличенный материал. И мы знаем, как великолепно они этого достигают.

IV

Высвобождение иррациональных сил толкает к тому, что вождь становится решением проблемы существования масс. Некоторые верят в совершенно иное решение. Они предлагают создавать политические партии, идейные движения или учреждения, способные контролировать массы. Но все же любая партия, любое движение или учреждение рано или поздно обзаведутся каким-нибудь лидером, живым или умершим. Итак, второе решение и не расходится с первым, и не исключает его. Все они обладают цезарианским элементом, который входит в состав власти, как водород входит в состав материи: это ее универсальный компонент. Понять его истоки и раскрыть, в чем он состоит — вот один из самых трудных разделов науки. Каждая выдвигает объяснение, основанное на изучаемых ею фактах. Начиная с Тарда, психология масс развивает свое. Источником и прототипом всякого рода авторитета является отец. Его влияние в незапамятные времена возникло вместе с семьей. Оно сохраняется и ширится в современных массах людей, вырванных из их семей. История политических режимов по сути представляет лишь медленные изменения власти отцовского типа. С первых попыток раскрыть механизмы этой истории, существующие под видом бюрократии, партии, государства и т. п. обнаруживались лишь определенные разновидности примитивной власти главы семьи, образцового и идеального.

Когда массы стали возникать то там, то тут, это объяснение вызвало возмущение, так как не допускалось, чтобы вождь разрешил проблемы масс так же, как отец разрешает проблемы семьи. Но что мы видим каждый вечер на телевизионных экранах? Там ликующие толпы мусульман устраивают овации имаму Хомейни, возвратившемуся из изгнания, здесь толпы христиан, спешащие на встречу с папой Иоанном-Павлом II, который прибыл на паломническом самолете, чтобы принести им свое благословение; а в другом месте светские массы в энтузиазме столпились вокруг одного из своих шефов, чтобы петь ему дифирамбы. Средства массовой информации делают нас участниками и современниками всего этого омассовления планеты, всех этих восторгов и экстатических коленопреклонении. Идолопоклонство перестало быть экзотикой и какой-то неожиданностью в развитии событий. Народ с неимоверной скоростью переносится от восторженного свободолюбия к жесткому подчинению. Его аморфная структура превращается в структуру, сосредоточенную вокруг одного человека. Тех, кто сопротивляется или хотя бы отдает себе отчет в происходящем, мало. Надо полагать, что массы находят удовольствие в каком-то бессознательном побуждении гнуть спину. Тард утверждает это без колебаний:

“Много говорилось — и это было выигрышной темой для ораторских выпадов, — что нет ничего более упоительного, чем чувствовать себя свободным, освобожденным от всякого подчинения другому, от всяких обязательств перед другим. И, разумеется, я далек от отрицания этого столь благородного чувства, но я его считаю бесконечно менее распространенным, чем декларируемым. По правде говоря, для большинства людей неизъяснимая прелесть связана именно с подчинением, доверчивостью, чуть ли не влюбленной услужливостью по отношению к обожаемому властелину. После падения Империи таковыми были защитники галло-романских городов, сейчас — спасители наших демократических и революционных обществ, ставшие предметом восторженного идолопоклонства, страстного преклонения”.

Отчего же такая тесная связь с вождем? Оттого, что он просто и наглядно предлагает толпам ответы на их вопросы, он дает имя их анонимности. Не рассудочно, не по расчету, а гораздо глубже, интуитивно, они хватаются за него, как за абсолютную истину, дар нового мира, обещание новой жизни. Сказав “да” вождю, экзальтированная масса меняет веру и преображается в полном смысле этого слова. Эмоциональная энергия бросает ее вперед и придает ей как мужества переносить страдания, так и бесчувственности, необходимой для совершения насилия. В подтверждение вспомним революционные войска, которые воодушевленные шли под знаменами Наполеона через всю Европу. Энергию, которую массы черпают в своих грезах и иллюзиях, лидеры используют, чтобы нажимать на рычаги управления государством и вести множество людей к цели, продиктованной разумом, а иногда и наукой. Генерал де Голль, один из тех, кто, как мы увидим, лучше других усвоил доктрину психологии толп, распознал ее практический смысл:

“Великой была жизненная ситуация, но. возможно, мне удалось в какой-то степени овладеть ею, поскольку у меня была возможность, по словам Шатобриана, “вести французов, опираясь на их мечты”.

Народный опыт подкрепляет эту уверенность: от общей идеи к конкретному действию, от разума одного человека к движению массы самая короткая дорога проходит через мечты. Когда иллюзии утрачиваются, слабеют, человеческие общности вместе со своими верованиями приходят в упадок, они мертвеют и опустошаются, утратив самое существенное, как тело, лишенное крови. Люди больше не знают, за кем следовать, кому подчиняться, во имя кого жертвовать собой. Ничто и никто их больше не обязывает к дисциплине, необходимой для цивилизованного труда, ничто и никто не питает их энтузиазма или страсти. Мир восторгов, мир преданности оказывается опустевшим. И тогда обнаруживаются признаки паники. Страшит возвращение к мертвому безразличию камней пустыни или, в современном варианте, Государства. Никто никому там больше не друг и не враг. Практически исчезли границы группы или города. Место народа занимает аморфная совокупность индивидов. В массовом обществе, подобном нашему, “нищета психологии масс” излечивается лидером, при условии, что он устранит опасность паники. Так, Наполеон в момент окончания Французской революции восстановил в толпах объект боготворения, утраченный ими, и сотворил для них идеал, ради которого они были готовы пожертвовать всем, включая жизнь и свободу.

“Фюрер, — по наблюдению Броха, — является признаком некоторой системы, ценностей и носителем динамики этой системы. Он появляется прежде всего как символ системы. Качества его ума и его действия имеют лишь второстепенное значение”.

V

Итак, что же делать, когда массы уже налицо? Две вещи, отвечает психология толп: открыть вожака в их среде и управлять ими, взывая к их страстям, верованиям и фантазии. Можно было бы усомниться в первой, полагая, что личности играют лишь второстепенные роли в истории или даже вовсе не играют никакой роли. На самом же деле знание этой психологии заставляет принимать их в расчет при решении проблемы. Прежде всего и в особенности потому, что каждый верит в это, включая тех, кто не должен был бы так считать. Собеседнику, который отстаивал в разговоре с ним решающую роль масс, руководитель югославской коммунистической партии Тито живо возразил: “Вздор все это, исторические процессы часто зависят от одной личности”. Таким образом, психология масс отвечает на вопрос “что делать?”, поставленный нашим временем, предлагая иную политику. Она ее отрывает от эмпирии, стремясь предложить четкое решение проблемы, которая не так уж незначительна. Отсюда роль, которую играет внушение для создания массы, и роль вождя, приводящего ее в движение. Сейчас пока речь идет только о предложенном решении, без развернутых пояснений. В последующих главах я представлю доводы в его пользу. Но один из этих доводов я приведу прямо сейчас, чтобы понятнее было то исключительное внимание, которое эта наука уделяет такому решению. Вот он: стихийно массы стремятся не к демократии, а к деспотизму.

 

Глава 4. ВОСТОЧНЫЙ ДЕСПОТИЗМ И ДЕСПОТИЗМ ЗАПАДНЫЙ

I

В век рождения масс единоличное господство слывет пережитком варварства. Такой тип правления клеймят как абсолютную диктатуру, удручающее следствие недостатка культуры или материальных возможностей, прискорбный возврат к архаическим нравам. В целом его трактуют как продукт невежества, низменных инстинктов. Нам кажется, что наше предназначение — идти рука об руку с развитием человечества к завершенной демократии. Каждая победа культуры означает также победу народа над его наследственными врагами, над деспотами. Всякий, кто отрицает такое понимание вещей, разумеется, плывет против течения. Однако именно такое понимание оспаривает Ле Бон и большая часть теоретиков психологии толп к нему присоединяются. Для него и для них расцвет масс, определив их психическую конституцию, открывает дорогу вождям и деспотическому режиму: “Ряд фактов, тоже типичных, совершенно четко показывает общую ориентацию в Европе на деспотические формы правления”. Скажем больше, массовое общество определяется демократизацией своеобразного рода, когда демократизируются автомобили, досуг, книги, газеты и средства массовой информации. Прежде предназначенные для элиты, потом для буржуазии, теперь они становятся доступными для всех. Почему же деспотизм принимается и вводится в обиход низшими классами? С одной стороны, сдача позиций правительствами, которые не могут больше удерживать власть или, как говорит Томас Манн, играть роль “господ, которым можно было бы служить добросовестно в аристократическом духе”. С другой стороны, давление низших классов, которые со своей иерархией, со своими собственными организациями, переносят социальные дебаты из парламента на улицу и лишают авторитета демократические учреждения. И опять Ле Бон:

“Вожди стремятся сегодня мало-помалу занять место общественной власти по мере того, как эта последняя дает втянуть себя в дискуссии и ослабить. Благодаря своей тирании эти новые повелители добиваются от толп полной покорности, какой не добивается ни одно правительство”.

Не говоря этого определенно, Ле Бон имеет в виду синдикалистских руководителей. В них он видит истинных властелинов трудового мира. Но этим ещё не все сказано. Если расширить поле анализа и охватить больший период истории, мы почти всюду найдем признаки возрождения деспотизма. В любой идеологии, в любой политической жизни он обнаруживается снова и снова с поразительным постоянством, переносимый из одних цивилизаций в другие. С того момента, как у народа появляется письменность, с той поры, как он начинает производить свои первые тексты, эта тема навязчиво повторяется. Невозможно ограничиться лишь теми причинами, которые я здесь упомянул, чтобы описать эволюцию и понять смысл, которым был наполнен этот древний авторитарный режим вплоть до наших дней. Я хотел бы прояснить эту эволюцию, пользуясь контрастным сравнением, правда, условным, как всякое сравнение, но в данном случае оправданным. Вот оно.

По данным истории, до нашей эры, по-видимому, существовал восточный деспотизм, образцами которого были императорский Китай и фараонский Египет. Его основой служил принцип неравенства, общий для государств той эпохи, отвечавший необходимости функционирования способа производства, основанного на создании городов и поддержании добротной ирригационной системы. Иерарх, король, император или фараон осуществлял свою абсолютную власть через господство над водными ресурсами крестьянских общин, речь шла о строительстве плотин или каналов. Человеческие массы были сосредоточены и координировались сетью его чиновников для реализации грандиозных проектов, представление о которых ещё сегодня нам дают пирамиды. Вершина строго иерархизированного общества, освященная религией, непреложный властелин государства и вселенной, сконцентрированных в его персоне, деспот требовал абсолютного повиновения. Именно здесь фокусируются признаки, которые мы включаем в представление о деспотизме. Если мы обратимся взглядом назад, мы заметим, что эти признаки имели значительное распространение и возникали совершенно независимо друг от друга, а не в результате перехода с континента на континент. Такое идентичное решение одной и той же проблемы, вновь и вновь обнаруживаемое у совершенно разрозненных народов, являет собой волнующую загадку человеческой истории.

Перенесемся теперь через тысячелетия в современное общество, не пытаясь обосновать этот скачок. У нас есть причины, позволяющие говорить о западном деспотизме. Можно с уверенностью утверждать, что это понятие было выдвинуто в эпоху Французской революции. Ещё до того, как Ле Бон и Тард придали ему некий общий смысл, Шатобриан уже уловил его основную черту:

“Повседневный опыт, — заявлял он, — заставляет признать, что французы бесспорно устремляются к власти, они нисколько не дорожат свободой, их идол — равенство. Между — тем равенство и деспотизм соединены тайными узами”.

Никоим образом не нужно воспринимать эти слова как простую метафору, как незначащий поэтический штрих. Нет, напротив, здесь раскрывается эта тайная связь, и нам остается выразить ее в прозе. Политические системы, господствующие в форме партийного руководства, обсуждений, дискуссий разрешают проблемы путем периодического голосования. Но теоретически они нестабильны и ненадежны. “Правительства, так неудачно названные сбалансированными, представляют собой не что иное, как кратчайший путь к анархии”, — говорил Наполеон Моле. И именно для того, чтобы избежать беспорядка, нужен деспот. Нам это знакомо с самой глубокой древности. Психология толп же принимает данное положение без дискуссий. Она делает из него вывод, что в эпоху более обширных и более неустойчивых человеческих скоплений, чем в прошлые времена, все чаще будут вспоминать о деспоте.

II

Итак, став свершившимся фактом, массовое общество, естественно, тем или иным образом будет тяготеть к стабильности. Но оно сможет ее достичь не иначе, как модифицировав один из основополагающих факторов: равенство или свободу. Восстановление неравенства между гражданами — одно из двух решений уравнения, — по-видимому, невозможно. Ни одна партия, ни один государственный деятель не станет его защитником. Ни один ученый, ни один оратор не придумает аргументов, представляющих его как некое наименьшее зло, как необходимое изменение. Это противоречило бы природе массы, которая как раз и заявляет себя через равенство составляющих ее индивидов.

“Оно имеет такую огромную значимость, что решительно можно было бы определить массовость как состояние абсолютного равенства. Голова есть голова, рука есть рука, и речи не может быть о какой-то разнице между ними. Массой становятся, именно предполагая равенство”.

Поэтому вся деятельность, все политические проекты поддерживают в неприкосновенности фактор равенства и стремятся преобразовать фактор свободы, убеждая или вынуждая людей отказаться от нее. Все происходит почти так же, как, не имея возможности уменьшить расстояние между городами, мы старались бы сократить время, чтобы быстрее попасть в пункт назначения, пользуясь самолетом вместо поезда.

Нестабильность массового общества следует, как можно предположить, из неустранимого требования равенства и неверного использования свободы. Есть два возможных пути помочь этому. Первый состоит в том, чтобы передать власть в руки одного лица, второй — в том, чтобы не передать ее в руки какой-то личности, а доверить ее своего рода анонимной директории, как любой обычный технический или экономический вопрос. Тем самым достигается точно такой же отказ от свободы из-за нехватки денег, ограниченности ресурсов или из-за бедности, чего вождь достигает убеждением и принуждением. Третьего пути нет. В одном случае все заканчивается демократическим деспотом, так знакомым в Европе с того дня, как его изобрел Наполеон. Один английский писатель сказал о нем, что он воплотил “абсолютное правление, снабженное народным инстинктом”. Демократические приемы совмещаются в его личности с цезарианскими устремлениями. Черты брата, символа народного равенства, прикрывают в нем черты отца, фигуры безгранично авторитетной. Так, каждый римский император как известно, был преемником Цезаря. Ему воздвигали памятник, на капители которого было выгравировано: Отцу отечества. И тем не менее он продолжал носить титул народного трибуна, делавший из него глашатая граждан и их защитника от всемогущества государства, которое он воплощал. Сталин тоже, почти как настоящий император, сконцентрировал в своих руках всю политическую и военную власть, соединив ее с обязанностями народного комиссара, согласно которым он был простым исполнителем коллективных решений. В этом-то и состояла одна из непомерных привилегий этих людей: обладать верховной властью и властью приостанавливать ее исполнение, самим быть единственным средством против репрессий, которые они же и осуществляли, — таким образом, что их могущество было ограничено только их собственной волей. Эти авторитетные, или харизматические, лидеры сохраняют видимость демократии. Они вновь и вновь подтверждают идею всеобщего равенства путем регулярных плебисцитов. Созываемые и опрашиваемые, массы могут ответить лидеру “да” или “нет”. У них нет никакой реальной возможности собраться для принятия решения. Они не правоспособны ни обсуждать решения лидера, ни давать ему советы. Единственное, к чему их призывают и что они могут совершить — это санкционировать определенную политику, в крайнем случае, ее отвергнуть. Плебисцит является признаком свободы, от которой отрекаются в ту самую минуту, когда он осуществляется.

В том случае, когда никто персонально не получал полномочной власти, можно говорить о деспотической демократии некой бюрократической и анонимной партии. Действующая по типу административного совета или управленческого аппарата, она смотрит на государство или общество как на национализированное предприятие. Специфический вопрос о власти кажется второстепенным. Для того, чтобы он не возникал, бывает достаточно, если большинство утратило к нему интерес, оставалось молчаливым и пассивным. Именно таков тип правления, в странах с однопартийной системой или с ведущей партией — либеральные демократы в Японии, христианские демократы в Италии, революционная партия в Мексике, коалиция голлистов и либералов во Франции и т. д., — находящейся у власти почти полвека. Став государством в государстве, она неизбежным образом навязывает серое однообразие, конформизм, полезный для поддержания баланса сил в свою пользу. Она замыкает свободы в узкие рамки. Монополия полиции и средств коммуникации гарантирует, что эти свободы не выйдут за определенные пределы.

Для того, чтобы обеспечить себе преемственность, правящая партия рекрутирует свои кадры и своих руководителей из узкого круга, который обновляется через кооптацию, контролируя, в случае коммунистических партий, классовое происхождение новых рекрутов, и религиозное в случае христианских партий. Никому другому не доверяется забота о пополнении и содержании питомника будущих государственных деятелей, пестования их будущей карьеры. Именно эта система продвижения по службе внутри аппарата и поднимает их к вершинам власти. Назначая их на должности депутата, мэра и т. п., она дает им право на претензию представлять народ. Нужно, чтобы они рекрутировались именно через кооптацию, потому что наследование, противоречащее принципу равенства, исключено, хотя и можно было видеть, как секретарь французской социалистической партии выбирает своего преемника! Что касается подлинных выборов, они бы восстановили свободную конкуренцию между кандидатами. Между тем, каждый из них выбирается высшим органом (руководящим комитетом, политбюро, секретариатом и т. п.) согласно степени своего соответствия человеческому прототипу и своей лояльности по отношению к партии. Затем их представляют на всенародное утверждение, которое часто бывает формальным и автоматическим, как в Мексике или в Польше. Это определенный тип плебисцита, закамуфлированного под выборы всеобщим голосованием анонимного вождя, раздробленного на совокупность индивидов.

В обоих случаях степень свободы личностей, общностей сокращается, и их возможности по своей воле контролировать ход дел в обществе сведены к нулю силовым или лукавым способом. Все, что характеризует суть демократии — согласие большинства, авторитет собраний и уважение закона, — сохраняется юридически, но хиреет фактически. Как и все общие понятия, она нуждается в адаптации к реалиям каждой страны и каждой эпохи. И мы почти не рискуем ошибиться, замечая, что массовые общества варьируют от демократического деспотизма до деспотической демократии. Они используют то одну, то другую формулу в надежде со временем найти равновесие, которого они не достигают в пространстве. С этой точки зрения, история Франции показательна и с эпохи революции представляет собой классический образец. Повторение одинаковых причин вызывает одни и те же следствия, это очевидно по тому, как заразительны эти формы. То, что некогда было исключением, теперь стало образцом и своего рода наукой. Как Французская революция, призвавшая массы к оружию, чтобы сразиться и победить, навязала войну своему классическому веку, так и череда современных революций и антиреволюций навязала деспотизм своему классическому порядку вещей. Поэтому так и распространилась сеть заведений и административных учреждений, в которых человек добивается продвижения в соответствии со своей компетенцией лишать людей их свободы.

III

Понятиям тоталитарной системы, культа личности или авторитарного режима я предпочитаю понятие западного деспотизма, как более откровенное. Но даже из того немногого, что здесь было отражено, можно заметить ограничения его аналогии с восточным деспотизмом и то, что их различает. С одной стороны, вместо того, чтобы заниматься средствами производства, этот тип власти привлекает средства коммуникации и использует их как нервную систему. Они простирают свои ответвления повсюду, где люди собираются, встречаются и работают. Они проникают в закоулки каждого квартала, каждого дома, чтобы запереть людей в клетку заданных сверху образов и внушить им общую для всех картину действительности.

Восточный деспотизм отвечает экономической необходимости, ирригации и освоению трудовых мощностей. Западный же деспотизм отвечает прежде всего политической необходимости. Он предполагает захват орудий влияния или внушения, каковыми являются школа, пресса, радио и т. п. Первому удается господствовать над массами благодаря контролированию их потребностей (в воде, в пище, например). Второй достигает этого контролем над верой большинства людей в личность, в идеал, даже в партию. Все происходит так, как если бы шло развитие от одного к другому: внешнее подчинение уступает место внутреннему подчинению масс, видимое господство подменяется духовным, незримым господством, от которого невозможно защититься.

С другой стороны, при древнем деспотизме вождь был хранителем неизменного порядка в обществе и в природе. Он находился наверху общественной иерархии в силу узаконенного неравенства. Никто не оспаривал его позиции, даже если и бунтовали против его личности. Его падение или смерть, аналогичная смерти бога, рассматривалась как знак нарушения порядка вещей. Она вызывала ужас, искусно используемый его заранее определенными наследниками. В современном деспотизме, напротив, потребность в вожде определяется исключительными обстоятельствами и крайней напряженностью ситуации. Таковы ситуации экономических кризисов с их чередой инфляции, безработицы, нищеты; таковы политические кризисы с их угрозой гражданской войны и краха всей системы, со сменой революций и контрреволюций, которые дестабилизируют аппарат управления и мощно мобилизуют массы.

В эти периоды утверждаются новые силы. Власть переходит в другие руки. Тюрьмы пустеют, а их прежние узники заточают туда своих недавних тюремщиков. С триумфом возвращаются изгнанники, а дорогой изгнания следуют другие. Исключительная ситуация рождает исключительных людей. Массы предоставляют им верховную власть, как римляне своему диктатору. Они их выбирают, принимая в расчет годы, проведенные ими в тюрьмах, за границей, открытое сопротивление врагу в сложные моменты, героический разрыв с их средой — таково было 18 июня 1940 года призвание генерала де Голля. Все формы ереси, неповиновения и узурпации — а узурпатор был почетным титулом, присвоенным Наполеону, тому прототипу, которому следовали все государственные мужи, оставившие свой след в истории этого века, — эти формы одновременно являются источниками новой власти и атрибутами изгнанника. Они лежат в основе того, что называется притягательностью или харизмой, того, что непонятно каким загадочным образом вдруг превращает никому не известного человека в личность, вызывающую беспредельное восхищение. Эта притягательность заставляет умолкнуть все сомнения нравственного порядка, опрокидывает всякое законное противодействие лидеру и превращает узурпатора в героя. Это можно видеть глазами Гегеля, когда он 13 октября 1806 года увидел в Йене Наполеона и с восхищением написал:

“Я видел императора, эту душу мира, пересекавшего на лошади городские улицы. Поистине это колоссальной силы ощущение — увидеть такого человека, сидящего на коне, сосредоточенного, который заполняет собой весь мир и господствует над ним”.

Знаменитый философ чувствует то, что должны были чувствовать все, служившие в наполеоновской армии, кто посвятил свою жизнь этой душе мира. Он не видел ни их, ни вереницу миллионов смертей на полях сражений, без которых эта душа не владела бы всем миром. Сказанное подводит нас к очевидному выводу: вождь масс — это всегда узурпатор, признанный ими. Это происходит не только потому, что его действия шли вразрез с нормами законности и что его власть была порождена чрезвычайным положением. Это также объясняется необходимым уважением принципа равенства. А он на самом деле не допускает, чтобы человек, кем бы он ни был, мог стоять неизмеримо выше сообщества. Так что всякий истинный лидер по существу своему незаконен. Но, пока он занимает свои позиции, он безгранично распоряжается массой.

Мне возразят, что ни значимость средств коммуникации, ни могущество лидеров не имеют того веса, который я им здесь приписываю. Будут называть другие действующие факторы, чтобы объяснить такое развитие истории. Я и не думаю этого отрицать, так колоссальна ее сложность. Но я сосредоточился на цели до конца проработать одну из гипотез психологии толп: тенденцию современного общества к деспотизму. Эта наука видела в ней симптом деградации нашей цивилизации, поражение индивида перед лицом сообщества и отказ интеллектуальной и политической элиты от их обязательств перед демократией. Есть много средств будоражить души, восстанавливать против нее умы. Но повсюду, где мы наблюдаем царящие, но неправящие массы, без риска ошибиться можно предвидеть черты западного деспотизма. Совсем, как встарь, везде, где король царил, но не правил, можно было приветствовать победу демократии.

“Примечательно, — писал Поль Валери, — что диктатура также заразительна сейчас, как некогда свобода”.

IV

Историк Возрождения Burkhardt предполагал эту эволюцию задолго до появления на свет психологии масс: “Будущее принадлежит массам и тем личностям, которые смогут доступно объяснить им некоторые вещи”. Не наука выдумала деспотизм и тип авторитарной личности в Европе, как и не экономика выдумала прибыль или капиталистическое предприятие, сделав их предметом изучения. А ее, однако, этим попрекали. Это даже было причиной, почему ее подвергали цензуре и держали на карантине. Тем самым, может быть, надеялись укрепить демократию, обратить ее трагические поражения в триумфы.

Это иллюзия, и психологи намеревались с ней бороться. Деспотизм остается главной темой их работ, начиная с Ле Бона, который видел в нем черту человеческой натуры, до немецкого социолога Адорно, анализировавшего деспотическую авторитарную личность через Фромма и Рейха, нащупывая корни в семье, от добровольного подчинения до тоталитарной власти. Они пытались преодолеть успокоительные речи и розовые обещания, коснуться той глыбы, той части человека, которая заставляет его отказаться от свободы, от того, что называют правами человека, тотчас, как вождь возникнет на перекрестке истории. Потому, что в конечном счете они озабочены этой конкретной целью, они дают науке миссию говорить обо всем, как есть, задумываясь о том, какими вещи должны были бы быть, если стремиться их изменить. Это, понятно, нечто совершенно противоположное по сравнению с отстраненной и нейтральной рефлексией. Тема западного деспотизма ими одними воспринималась серьезно. Если говорится о воздействии масс-медиа или авторитарной структуры масс, это выбрано не случайно и не из простого рассудочного любопытства. Эта тема возвращает к реальности и именно с ней должны сражаться их теории. Они находятся в полном соответствии с конфликтами эпохи, с драмами, которые она породила, они соразмерны с ними. Действуя, как необходимо действовать, когда сталкиваются с условиями времени (подъем нацизма — один из наиболее впечатляющих признаков), психология толп оказала и продолжает оказывать значительное влияние на политическое поведение и мышление, и даже более того. Каждый в тот или иной момент обращался к ней за поддержкой. Поздно пришедший в эту науку, когда она уже определила свой путь, немецкий писатель Брох замечает:

“На всем предшествующем пути развития этой проблемы, который вел нас через области этатистской теории, политики, экономики, почти не было сферы, где мы не встречали бы вопросов психологии масс. Следовало бы признать за психологией масс центральную позицию в современном знании о мире, что давно стало ясно для меня, правда, только в виде предположения”.

Для нее демократия масс — это поддержание боевой позиции против сил человеческой природы, которые противоречат ей. Она требует поколения людей, которые умели бы противостоять давлению среды. Способные на настойчивые усилия, служа разуму, эти люди должны быть в состоянии совершить в определенной мере принуждение в пользовании благами и свободами. В этой боевой позиции всякая уступка, всякое ослабление бдительности сурово наказуемы. Уступчивость и выживание любой ценой становятся наихудшими разлагающими факторами. Уступая даже в незначительной степени, они подвергаются опасности оступиться в главном. Как только тиски немного разжимаются, появляется риск погрузиться в вялое течение повиновения.

V

В этой первой части работы я набросал план и чертеж мысленного ландшафта психологии масс. Я стремился дать представление о ее истоках, феноменах, которые она изучает, и в целом о практических проблемах, которые она надеется разрешить. Более того, я подчеркиваю ее суть как науки в первую очередь политической; науки, которая начала с этого свое существование и никогда не переставала ею быть, в чем вы сейчас же убеждаетесь. Отсюда две силовые линии, два почти исключительных предмета, к которым она беспрестанно возвращается:

1. Индивид и массы.

2. Массы и вождь.

Первый позволяет ей поставить важнейшие проблемы массового общества, второй — искать пути их практического решения. В этом все дело.

Теперь мне нужно уточнить этот план, оживить красками пейзаж, обращаясь к яркости самих этих теорий. Нам представится случай воссоздать некую связную систему и убедиться в возможности упорядочить огромный массив разрозненных фактов.