Глава 1. НЕЗАКОННОЕ ТВОРЧЕСТВО ДОКТОРА ФРЕЙДА
I
Существуют два вида гениев: университетские гении и гении универсальные. Первые, как Дюркгейм, Макс Вебер или Де Брогли, принадлежат исключительно миру знаний. Вторые, как Маркс, Дарвин или Эйнштейн, по своим идеям и личностным качествам составляют часть мира в наиболее широком смысле. Это масштабные личности, которые однажды включаются в галерею героев культуры: Моисеев, Аристотелей, Леонардо да Винчи, легендарных исторических личностей. Фрейд из их числа. Именно поэтому вокруг него образовалась школа последователей, секта правоверных, группа исследователей, которые представляют собой жрецов, падающих ниц в благоговении перед образом создателя их доктрины.
Все они поставили перед собой задачу пропагандировать его идеи, сохраняя их в чистом виде, подобно вере, путем усердного комментирования текстов Учителя. Комментарий увековечивает традицию и поддерживает легенду. Он объединяет служителей культа, преклоняющихся перед спасителем человечества, после того, как они надлежащим образом прошли испытание. Истина становится, таким образом, верой, а затем изменяется в соответствии с ритуалом. Эта ритуальность тем строже, чем сильнее почитание великого человека, поскольку никто не может отказаться от свободы мысли, отречься от желания быть, как он, героем культуры, не лишая при этом всех других этой свободы. Одним словом, его последователи утверждают, что такой великий человек не может больше появиться. После Фрейда другого Фрейда больше не будет, как после Маркса не будет другого Маркса и не будет Христа после Христа, а только последователи и верные ученики.
Это необычайное преклонение перед человеком не мешает тому, чтобы в его творчестве некоторые тексты стояли особняком. Противники и сторонники Фрейда в равной степени осуждают их. Эти тексты касаются происхождения религии, социальных институтов, политической власти и вообще психологии масс. "Тотем и табу", "Психология масс и анализ «Я» ", "Будущее одной иллюзии", "Болезнь в цивилизации", наконец, "Моисей и монотеизм" — вот их названия. Вместе с эссе, озаглавленным «Я» и «Оно», которое развивает новый взгляд на личность, они составляют единое целое. Оно считалось и продолжает считаться компрометирующим:
"Нет такой области, где Фрейд более бы рисковал своей научной репутацией. — пишет Марта Робер, — чем область религиозной психологии, в которой интеллектуальное любопытство. равна как и направление его исследования, многократно заставляли его рисковать. "Тотем и табу", "Будущее одной иллюзии", "Моисей и монотеизм" — вот три момента этой компрометирующей авантюры, которая расценивалась как неприемлемая даже теми, кого она касалась, привела к утрате им ряда сторонников и остается сегодня щекотливым пунктом для определенной части психоаналитиков-фрейдистов".
Тем более щекотливым, если добавить к списку Марты Робер другие произведения, которые я только что назвал. Хорошо видно, что речь идет не о вагонах, которые отцепленные от локомотива потерялись в стороне от дороги, а обо всем поезде, крепко сцепленном, который пошел в неожиданном направлении. Вне восприятия этого единства, без понимания связей этой "религиозной психологии" с психологией толп (скоро вы в этом убедитесь), все смешивается и становится тревожным. Фрейда больше нет во Фрейде. И, чтобы спрятать свое замешательство, прибегают лишь к поискам объяснений во сне наяву.
Сначала утверждается, что как произведения пожилого человека они лишены научной значимости. Подобно тому, как когда-то юношеские тексты Маркса были вычеркнуты из его творчества из-за их философического характера, так и поздние произведения Фрейда замалчивались под предлогом их мифологических реликтов. Первые были подвергнуты остракизму, так как полагалось, что Маркс высказал их, не достигнув возраста, когда можно заниматься серьезной наукой.
Вторые остаются скрытыми (как надолго?) под аналогичным предлогом, что Фрейд, достигнув определенного возраста, не мог больше заниматься серьезной наукой. Как если бы политическая экономия и психология походили на физику и если бы можно было точно знать, где начинается и где кончается в их случае наука! Или как если бы можно было установить строгие границы плодовитости исследователя, подобные плодовитости женщины.
Затем можно услышать, что, если Фрейд написал такие труды, нужно искать причины этого в тех трудностях, которые встают перед психоанализом в лечении неврозов. Основатель психоанализа предпринял попытку спасти его посредством серии текстов ненаучного характера, посвященных вопросам действительности и предназначенных широкой публике. Эти труды позволили подтвердить преемственность и успех психоанализа за пределами круга его приверженцев. Но их содержание не касается ни психоанализа, ни психоаналитиков.
Наконец, — ив этом можно увидеть скорее обвинение, чем объяснение, — каждый из них составляет необоснованную попытку расширительного толкования и случайного применения психоанализа в области, которая не входит в его компетенцию. Эта попытка состоит в стремлении свести социальные проблемы к проблемам индивидуальным, политику к психологии. Короче говоря, речь идет об интеллектуальном империализме, о попытке вторгнуться в область других наук, в особенности марксизма. В то время как собственной и признанной областью психоанализа является психология, а значит, человек и невроз. И другой у него быть не могло.
Доходят даже до этических моментов, переворачивают все с ног на голову, потому что закрывают глаза на исторический и научный контекст, в котором эти труды родились. А также потому, что считается невозможным, немыслимым, что, начиная с какого-то момента, психоанализ отвернулся от психологии индивида и обратился к психологии толп. Как только психологией социального начинают пренебрегать, все посвященные ей труды Фрейда начинают причислять к потаенному миру, к мифотворчеству старого человека, к темной стороне его натуры: подобно тому, чем были алхимия для Ньютона и астрология для Кеплера, хотя эта аналогия была бы неточной. И чем меньше говорят об этом мире, тем лучше.
У меня нет ни малейшего намерения обсуждать или опровергать эти объяснения. Они кажутся мне скорее предназначенными для того. чтобы избавиться от затруднительной реальности, чем ее прояснить. Невозможно упрекать их в узости мысли: она соответствует их нравам. Однако их можно упрекнуть в неведении, и поспешности, с которой они разрывают связь, сложившуюся в определенный момент между психоанализом и психологией толп в творчестве Фрейда и его последователей. Я знаю, эти пуристы испытывают отвращение к родству, объединяющему героя мысли с поденщиками в истории идей: Ле Боном, Тардом, Макдауголом. Понятно, что по низменным интеллектуально-аристократическим соображениям, по политической окраске они предпочитают более благородное родство с Ницше, Кантом и так далее. Фрейд их не читал. Но он читал этих поденщиков. Он с ними спорил и парафразировал их. Те, кто их осуждает, не зная, заставляет меня думать о том синьоре XVIII века, который четырнадцать раз дрался на дуэли, потому что настаивал на том, что Ле Тас был более великим поэтом, чем Ариосто. А на своем смертном одре он признался, что никогда не прочитал и строчки ни того, ни другого.
Итак, я могу не останавливаться на множестве исследований, которые сочатся подобными объяснениями. Я их упоминаю для того, чтобы не упускать из виду, и чтобы не показалось, что я их игнорирую. По отношению к науке также полезен совет, что лучше обращаться к Богу, чем к его святым. Или к его толкователям.
II
Посмотрим правде в глаза. Именно своим трудом, опубликованным в 1921 г., точное название которого по-французски "Психология масс и анализ Я", Фрейд делает свой первый рейд, если угодно, официальный, в область социальной психологии. В рамках анализа индивидуального «Я», в его следствиях он обнаруживает проявления социального. Не только в виде другого человека, просто другого или Другого в нейтральном или абстрактном смысле, который ему придают ныне, чтобы скрыть под видом другого конкретную идентичность. Но в виде масс, неорганизованных или организованных, и вождей. Социальное — тем более беспокоящее и завораживающее одновременно, что оно воплощается массами — непосредственно связано с тем, что индивид вытесняет — в полной мере проясняет то, что так трудно достижимо: бессознательное.
Бессознательное, воплощенное в толпе, ужасает Фрейда так же, как оно ужасает нас. Оно пробуждает у него те же страхи, которые оно уже пробудило, как мы помним, у Ле Бона:
"Этот страх перед толпами, — пишет Марта Робер, — не слишком погрешив терминами, можно квалифицировать как фобию, он ему, кажется, был присущ всегда, и всегда он его любопытно объясняет с помощью аналогии, которая гораздо позднее даст ему тему социологических эссе: народ находится на одном уровне с нижними слоями психического, между ним и человеческим бессознательным существуют отношения согласия, почти пособничества, которые подвергают опасности самые высокие ценности сознания и достижения индивидуальности".
Каковы бы ни были причины фобии, испытываемой Фрейдом, упомянутый очерк, несомненно, представляет новую научную позицию. С точки зрения психологии толп она четко вырисовывается. Ле Бон довольствовался тем, что описал их, Тард проанализировал их, показав, что они собой представляют. Фрейд в своей работе пытается их объяснить, сказать, почему они таковы, каковы есть. Такой подход является основополагающим в науке. С этой точки зрения, преемственность настолько поражает, что автор, которого трудно упрекнуть в легковесности, мог написать сжато и захватывающе:
"Многие мыслители рассматривали теорию Ле Бона как безоговорочную научную правду. Как показал Рейнволд. рассуждения Фрейда, полностью противоречащие Ле Бону. обнаруживают поразительное сходство с рассуждениями Тарда. То, что Тард называл подражанием, Фрейд назвал идентификацией., и во многих отношениях, похоже, идеи Фрейда это и есть идеи Тарда. выраженные в психоаналитических понятиях".
Это верно и в целом, и в деталях. Каждый из трех мыслителей внес свой особый вклад в описание одного и того же класса явлений. Каждый способствовал разумному установлению системы понятий и исследованию оснований, знание которых очерчивает контуры науки. Это исторический факт. Можно придавать ему большее или меньшее значение. Однако трудно его отрицать.
III
До сих пор я не представил вам ничего того, что не было бы вам уже известно. Но у меня меньше намерений вас учить или удивлять, чем напомнить о некоторых очевидных вещах. По ходу дела вы, конечно, спросили себя: так почему Фрейд все же заинтересовался психологией толп? Не отстоит ли она за тысячу миль от его занятий врача, лечащего неврозы? Однако, по размышлении, это представляется совершенно естественным по многим причинам. Все в возрастающей степени вело к тому, чтобы усилился его интерес к происходящему за пределами стен его кабинета. Как если бы, начиная с какого-то момента, вопрос, обращенный к пациенту, звучал не "как вы себя чувствуете?", а "как чувствует себя мир?".
Этот момент можно датировать концом первой мировой войны, и здесь первая причина его интереса к психологии толп. Конечно, во все времена происходили войны. Вместе с тем войны, следуя друг за другом, друг на друга не похожи. Страны, охваченные войной, подвергаются разрушениям не в равной мере. Война 1914–1918 гг. началась после долгого мирного периода. Достаточно долгого, чтобы поддерживать у большинства людей надежду, или иллюзию, что наука, промышленность и дух универсальности заставили отодвинуть страсти предыдущих веков. Они считали, что разрушительные противостояния и борьба между соседними нациями — принадлежность прошлого. Социалисты, как мы это видели, рассчитывали иметь возможность мобилизовать рабочих против войны. Философы и ученые думали, что прогресс знания и человеческого разума, разоблачая абсурдность войны, устранили ее. Сюда можно добавить всех тех, для кого войны не являются ни справедливыми, ни несправедливыми, а только ужасными. Они говорят, как Мопассан:
"А самое поразительное в том, что народ не поднимается против таких правительств. Какая же тогда разница между монархиями и республиками? Самое ошеломляющее заключается в том, что все общество не возмущается уже одному только слову "война"".
Ни оптимизм, ни пацифизм, ни возмущение не помешали вспыхнуть войне. С победой союзных стран она принесла падение двух империй, Германии и Австро-Венгрии. Так же, как цепь национальных и социальных революций. Одна удалась: революция в России. Все другие захлебнулись в крови. Фрейд со своей стороны, ощутил глубокое разочарование от всего этого. Его мир дал трещину. Война и революции, похоже, показали ему с ослепительной ясностью непобедимую силу масс, охваченных ненавистью.
Едва замолкли пушки и восстановился мир, и это вторая причина, вспыхнули другие движения угнетенных масс. Они не приблизили народ к правительству, ожидаемое демократическое общество уступило место тоталитарным движениям. Миллионы людей оказались захваченными речами демагогов, их идеологиями. Те же, кто надеялся на триумф разума и здравого смысла, были жестоко уничтожены. Сила разрушила право. Свободные люди приняли рабство, господство, навязанное насилием. И среди всех этих брожений чуткие уши, навостренные, как у зайца, и по тем же причинам, навостренные уши евреев услышали сначала антисемитский ропот, затем топот сапог марширующих нацистов. Из подвала одной из самых цивилизованных стран мира, я имею в виду Германию со всем ее интеллектуальным богатством, переполненным научными, художественными и литературными гениями, всплыли остатки варварства. Их мощные удары подорвали основания хрупкой демократии. И последние надежды, которые могли бы быть возложены на либеральную политику, на разумное видение истории, оказались разрушенными этим диким разгулом. Шум и неистовство этих орд пробудили у Фрейда и ему подобных страхи, унаследованные от предков. Даже будучи плохими советчиками, эти страхи являются дурным предзнаменованием. Они оживляют воспоминания о возбужденных толпах, собиравшихся от погрома к погрому.
Фрейд был евреем. Нацисты — антисемитами. Он впитал страх с молоком матери. Как только он заглядывал в архивы своей памяти, он обнаруживал там одну из генеральных репетиций этой бойни. Память лишала его малейшей иллюзии относительно того, что касается надежды на исчезновение нацистской партии. Как все интеллектуалы его закалки и его времени, он был пронизан немецкой культурой. Полностью доверяя силе разума и науки, он хотел ассимилироваться, погрузиться в окружающую культуру. Неуклонный подъем антисемитизма означал категорическое отторжение его во имя расы. Это ему доказывает, что он никогда не переставал быть евреем.
Это направление к Свану Фрейда ничего не объясняет с уверенностью. Кроме того, я не имею намерения этим удовлетвориться. Легче всего было бы остановиться на этом. Однако не заметить данный момент, обойти его молчанием под видом универсальности было бы хуже. Ни в один момент своей жизни Фрейд не отрицал своей принадлежности к особой истории и народу. Он не собирается, как Маркс, решать еврейский вопрос. Он не считает себя облеченным полномочиями выполнять особую миссию, как Эйнштейн, который однажды смог полушутливо-полусерьезно написать, что он стал "святым евреем". Фрейд признавал за этой принадлежностью факт своей биографии. Это судьба. С этим нужно согласиться без мистицизма. Если бы кто-нибудь попытался разорвать тысячу невидимых связей, он стал бы еще более зависимым.
В предисловии к изданию на иврите работы "Тотем и табу" Фрейд пишет:
"Если бы у него спросили, что есть в тебе иудейского, когда ты покинул все, что имел общего (религию, национальное чувство) с соотечественниками, он бы ответил: еще многое, вероятно, самое главное".
Конечно, он сделал это не с легким сердцем, не по доброй воле. А кто бы так сделал? Но, принужденный к этому, носивший смерть в душе, что очевидно, он отдался этому со всей энергией, которую ему оставила болезнь. Он признается в этом в письме 1930 г. к Цвейгу:
"Я слишком мало знаю о воле людей к власти, потому что я в целом жил, как теоретик. Я также не перестаю удивляться буйству последних лет, которые меня вовлекли так далеко в современность".
А я сам, не был ли я поражен этой книгой? Не спрашивал ли я себя, почему Фрейд посвятил эти последние годы психологии толп, если наша сегодняшняя история, не повторяя этой, не создавала бы своей собственной?
Третья причина сугубо научного порядка. Как известно, великий поворот в карьере Фрейда был отмечен открытием гипноза во время его пребывания во Франции. Гипноз обнаруживает себя как единственный метод, эффективный в то время для лечения неврозов, в особенности истерии. Очарованный Шарко, впечатленный результатами, полученными Бернгеймом и Льебо, Фрейд становится их приверженцем и поборником. На самом деле медицинские круги в Германии были враждебно настроены по отношению к гипнозу. Они рассматривали его как чистой воды шарлатанство. Он же применяет гипнотическое внушение и отдает должное его изобретателям. Затем он делает свое собственное открытие: "лечение словом". Расположившись на диване, пациент рассказывает все, что ему приходит в голову. Этот метод свободных ассоциаций дает начало психоанализу как оригинальной методе терапии психических расстройств. Однако в борьбе, которую Фрейд ведет за то, чтобы внедрить свою теорию и свой метод, он отказывается от гипноза. Он хочет повсеместно заменить его приемом и понятиями, которые он сам открыл.
Однако он замечает, что в науке немалое место занимает очень популярная в то время психология толп, где объяснительным фактором продолжает быть внушение. Ее понятия постоянно в ходу. Более, чем кто-либо иной. он знает, что психоанализ никогда не сводил счеты ни с гипнозом, ни с обольщением. (Сегодня, как и тогда, достаточно посмотреть на обстановку психоаналитического приема, чтобы убедиться в этом: кабинет аналитика, ритуальность его речей, церемониальность его поведения и отношения с пациентом.)
Вот и внушение, вернувшееся после двадцати — или тридцатилетнего забвения. Фрейд не может не отдавать себе в этом отчет. Он свидетельствует о ходе своих размышлений, напоминая, что точка зрения, которая сформировалась у него в 1889 г., остается в силе и в 1921 г.:
"Таким образом, можно допустить (в этой психологии), что внушение или, точнее, внушаемость является первичным и ни к чему не сводимым млением, основополагающим фактором психической жизни человека. Таково мнение Бернгейма, которого я сам видел в 1889 г., это необыкновенно впечатляло… И, снова касаясь сегодня, после тридцатилетнего перерыва, загадки внушения, я нахожу, что здесь ничего не изменилось, за исключением лишь того, что свидетельствует о влиянии, которое оказывал сам психоанализ".
Итак, сражение возобновилось на новой территории. Это скорее способ обновиться, чем противостоять старым привычным демонам и иметь возможность еще раз столкнуться с ними. Способ показать в целом, что психоанализ является основанием и для психологии толп.
Наконец, четвертая причина — личного порядка. Здесь мы располагаем свидетельством самого Фрейда. Бесспорно, он состарился. Но Бог знает, каким образом его старость дала не одному из ученых клеветников повод для дискредитации его трудов, появившихся после 1920 г. Одни приписывают его суждения о толпе общеизвестному консерватизму пожилых людей, а его пессимизм — страданиям, причиняемым раком. Все те, кто толкуют о пессимизме Фрейда, должны были бы, скорее, видеть в нем результат его объективности. О нем можно было бы сказать то, что Жак Ривьер говорил о Марселе Прусте: "Пруст, подходит к жизни без малейшего метафизического интереса, без малейшей конструктивной склонности, без малейшей попытки утешать". Им бы стоило также вспомнить, что только суеверный обыватель убежден, что стоит закрыть глаза на реальность мира, как сразу все наладится. Политика страуса не могла быть свойственна Фрейду, не могла не идти вразрез с его настоящей точкой зрения. И его слова оказались трагически пророческими.
Другие критики ссылаются на спад его интеллектуальных способностей. Ни первым, ни вторым неведом тот особый род свободы перед лицом социальных пут, спокойное безразличие к суждениям ныне живущих, которое дает образованным умам приближение смерти.
В любом возрасте устанавливается своего рода равновесие между интеллектуальными возможностями и нравственной силой противостоять нажиму и приманкам общества. С кокетством стариков, знающих, что они не уступают более молодым, Фрейд жалуется на затвердение своих научных артерий. А возраст ему приносит освобождение. Он многократно повторяет, надеясь быть понятым, что начало его медицинской карьеры, его клинические работы были ему навязаны извне. Он чувствовал себя порабощенным, связанным цепями, которые сдерживали его страсти, душили инстинктивные порывы его молодости.
Его прошлый мир рухнул. Сам он выполнил свою задачу и с успехом завершил свой труд. Ничто не мешало его возврату (все оковы сняты) к интересам и идеалам его молодости. Он в свое время предполагал стать адвокатом, устремиться в политику или же посвятить себя общественным и культурным вопросам.
Для благого дела никогда не бывает поздно. В послесловии, которое он добавляет в 1935 г. к своей «Автобиографии», Фрейд отмечает, что в течение последних лет в его трудах можно наблюдать "существенное отличие". Он его объясняет следующим образом:
"Нити, запутавшиеся по ходу дела. начали распутываться, интересы, приобретенные мной в недавний период моей жизни, отступили, тогда как изначальные, самые старые увлечения вновь становятся первостепенными… После поворота всей моей жизни к естественным наукам, медицине и психотерапии мой интерес переместился на проблемы культуры, которые завораживали меня давным-давно, когда я был юношей, в меру состарившимся. чтобы думать.
Другими словами, проблемы, которые были в ведении психологии толп, модной в это время.
Каждая из этих причин — разочарование от войны, подъем тоталитарных и антисемитских партий, устойчивость модели гипноза и воскрешение личных интересов — объясняет, почему он обратился к этой науке. С другой стороны, к этому склоняло его буржуазное происхождение, факт слишком очевидный, чтобы на нем останавливаться. Нельзя было бы ссылаться исключительно на него в момент, когда ночь стала опускаться на народы, снова увязающие в войне.
IV
Если эти утверждения верны, то я не злоупотребляю именем Фрейда, связывая его, в своих интересах, с наукой, которая знала головокружительный успех и не менее внезапный упадок. Несмотря на все эти недомолвки, которые вы могли заметить, я хотел бы убедить вас принять следующую гипотезу: интерес Фрейда к психологии толп представляет собой радикальный поворот, настоящую революцию в его изысканиях, а значит, и в психоанализе. o Взвесив все «за» и «против», я пришел к следующему выводу: этот поворот позади, и мы оказались перед двумя различными теориями, а не перед расширением той же самой теории, как это представляется обычно.
Мне кажется, достаточно сравнить эту гипотезу с обеими теориями Эйнштейна. Одна, частная относительность, несмотря на ее внешнюю революционность, на самом деле решает проблемы известные и венчает собой классическую науку. Другая, общая относительность, претендует на объяснение законов Вселенной, объединяя электричество и гравитацию. Она все еще остается взлетом мысли, который ничто не предвещало и мало что подкрепляет. Единственное ее следствие (но какое!) — обновление науки, утратившей блеск, — космологии и открытие для нее пространства звездного мира.
Точно так же перед упомянутым расхождением существовала частная психоаналитическая теория человека и семьи, невроза и снов, которая завершает развитие психиатрии и классической психологии. Со своей первой встречи с гипнозом она открывает три ключевых понятия: либидо, чтобы объяснить мир, заключенный в человеке, бессознательное, чтобы изучать его психическую жизнь и, наконец, эдипов комплекс, чтобы определить сферу конфликта, порожденного соперничеством мальчика с отцом и ответить на вопрос: как можно быть человеческим ребенком? А метод свободной ассоциации становится символом новой дисциплины.
После состоялась вторая встреча с гипнотическим внушением, на этот раз в психологии масс. Из этой встречи родилась общая психоаналитическая теория и возникает один достойный интереса вопрос: как можно быть отцом? А следовательно, как создать группу, управлять нацией? Каковы истоки культуры, даже человеческого рода? Она без предупреждения переключает внимание с мира индивида на мир масс. Этот переход открывает неизвестные и ужасные проявления человеческой психики.
И вот Фрейд освобождается от семейственности еще до всех торопливых философов. Он уже рисует профиль анти-Эдипа в масштабе цивилизации. То, что этот профиль был бы профилем пророка, не царя, назовем его Моисеем, составляет уже другую проблему, обширную и сложную. Любая домашняя Драма, действующими лицами которой являются папа, мама и дитя, с этого времени имеет лишь значение образа, аналогии. И только политическая и культурная трагедия имеет значение образца: трагедия смерти вождя и беспощадной борьбы без настоящего примирения между ним и массой.
С того дня, когда Фрейд предлагает гипотезу убийства домашнего тирана, совершенного его сыновьями, все, что предшествовало, отодвигается и принимает другое направление. Он сам это понимает, когда пишет в «Ferenczi» своему любимому ученику: "Я не желал ничего, кроме маленькой связи, и вот меня заставляют в моем возрасте жениться на другой женщине". И какая женщина! Она заставляет его обратиться к религиям и к коллективным иллюзиям, применить к ним небесспорные понятия — идентификация, сверх «Я». Понятия, которые ему подсказывает время, а время не внушает ему никакого доверия, и нет никакого желания его беречь. Он принимается за все, что попало, а попадается скорее плохое, чем хорошее: это только сомнительная революция, неудавшиеся свободы, китайские тени войны. Он не видит никакого просвета в многочисленных науках об обществе, которые, как и политические деятели, культивируют веймарские теории, обессилевшие идеи. Не утверждают ли они, что спасение поднимается из бездонного существа человечества, в то время как люди опускаются до варварства, чтобы в нем погибнуть?
Эти теории "как если бы" надолго удерживают его в "Будущем без иллюзий", в "Болезни цивилизации", в "Моисее и монотеизме". Чувствуется, что каждый раз, в каждой книге что-то кончается, что-то другое рождается. Только «Я» понимает, что за грубость и разочарование обитают вокруг. Здесь проявляется упрямое желание охватить тайны человеческой природы (несмотря на неприятные истины, которые нужно ожидать, открывая ее!). Гений Фрейда, терзаясь, предается беспощадному подсчету наших психических невзгод. Мы ускользаем от Харибды неврозов только для того, чтобы впасть в Сциллу религий. Конечно, он сомневается, идти ли вперед. По его собственному признанию: "Мы находимся на территории психологии толп, где не чувствуем себя в своей тарелке".
В своей тарелке или нет, пространство духовной жизни становится пространством религиозной жизни, верований, которые ее ограничивают. Само время эйнштейнизируется. Это больше не абсолютное и линейное время первой теории, разделенное на фазы (от 0 до 5 лет, от 5 до 12 лет и т. д.), но время относительное и циклическое, время эволюции людей, которые то подчиняются своему повелителю и отцу, то восстают против него и так далее.
Не откладывая, сразу скажем, что, когда переходят от частной психоаналитической теории к теории общей, мир изменяется полностью. Создается впечатление, что мы оставили астрономию, науку об отдельных планетарных системах, ради космологии, науки о жизни и смерти звездных масс и галактик, которые мы видим звездной ночью. Нет ничего более интересного, чем проследить эту историческую параллель. Но история не единственный предмет этой книги.
Глава 2. ОТ КЛАССИЧЕСКОЙ ПСИХОЛОГИИ МАСС К РЕВОЛЮЦИОННОЙ ПСИХОЛОГИИ МАСС
I
Все, в целом, способствует тому, чтобы с презрением отнестись к психологии масс и предать ее забвению. А вместе с ней и работы Фрейда. Мы их уже даже не понимаем. Они кажутся нам простыми и однообразными. И этому есть очевидная причина. В отличие от своих учеников и последователей, Фрейд пишет для публики, для мужчин и женщин, которые не только не принимают его, но и откровенно враждебно настроены. Отсюда порой элементарный характер его разборов, обилие простых и повседневных примеров, горячее желание убедить, которое ощущается на протяжении всех его рассуждений. Их новизна, их интерес от этого тем не менее не уменьшаются.
Эти качества утрачиваются. Ныне они кажутся бесполезными, потому что его ученики обращаются к посвященным. Они лишь стремятся укрепить уверенность публики, уже заведомо убежденной. Блеск языка, вычурность мысли, экзотичность выбранных для исследования ситуаций призваны обольстить уже убежденных. Намеки, эзотерические формулировки, обычные недомолвки перегружают труды психоаналитиков, написанные исключительно для использования их психоаналитиками же и философами, которые небрежно читают их. Мне самому нужно будет вернуться к элементарному, к трудоемкой аналитической работе на повседневном языке. Сохранить простоту понятий и определенным образом подчеркнуть то, что обычно топится в художественной туманности. Поскольку психология толп Фрейда, как и психология толп его предшественников, все еще остается неизвестной. Причина такого сокрытия — главным образом недоверие. И только путь обращения к элементарному и близкому поможет нам ее понять. Это, однако, не мешает критически посмотреть на нее и увидеть то новое, что книга поможет нам обнаружить.
Для начала не будем отгораживаться от существенного факта: Фрейд разделяет с Ле Боном и Тардом убеждение, что все зависит от психических факторов и объясняется ими. Единственная наука, строго говоря, касается самой сути действительности: психология. Когда он размышляет над великими проблемами общества, над мировыми религиями и общественными движениями, он размышляет как раз над различными типами толп. А что же во всем этом социология? Не что иное, как прикладная психология.
"Поскольку социология, изучая по-своему тоже поведение людей в обществе, может быть лишь прикладной психологией. Строго говоря, существует, две науки: чистая и прикладная психология и наука о природе".
Вот что ясно. Психология — это не та наука, которая делит пирог истины с другими науками, а старается заполучить самый большой кусок. Она охватывает всю человеческую реальность, включая историю и культуру, и ничто ей не чуждо. Отсюда вытекает, что вопреки широко распространенному мнению различные работы Фрейда нельзя считать вкладом в ту или иную науку: "Тотем и Табу" в антропологию, "Будущее одной иллюзии" в религиеведение, "Моисей и монотеизм" в историю, "Психология масс и анализ Я" в социологию и так далее. Конечно, он изучает материалы, собранные в этих различных областях. Он обсуждает существующие интерпретации. Но именно для того, чтобы притянуть их к психологии и, в частности, к психологии толп, гранью которой каждая из этих областей является. "Вместе с Ницше, — делает вывод один американский историк, — Фрейд объявил, что господствующая наука будущего — это не история. а психология. История становится психологией масс". Что касается исторических феноменов религии, "единственная действительно удовлетворительная аналогия, — считал Фрейд, — находится в области психопатологии, в генезисе человеческого невроза, то есть в дисциплине, относящейся к индивидуальной психологии, в то время как религиозные феномены, естественно, считаются принадлежащими психологии масс".
Все работы, которые я только что упомянул, исторически, а прежде всего логически принадлежат к этой психологии. Таинственные и великолепные, они повествуют о рождении творения, истории романа духа, который неоднократно начинается и, как "Finnergan's Wake", не получает завершения, которое в любом случае и не может быть получено. Но здесь, однако, как в последнем аккорде, как в заключительном фейерверке, можно услышать все основные темы психологии толп: растворение индивида в массе, власть вождей, истоки верований и религии, их сохранение в «бессознательном» народа, загадка подчинения людей и искусство ими управлять. Для нас, всех, кто интересуется этой психологией, их совокупность равноценна завершенному трактату. Именно с этой позиции нужно их рассматривать. Даже если речь идет о произведениях, созданных на закате жизни.
II
Задачей психологии масс является объяснение всех политических, исторических, культурных явлений прошлого и настоящего. Это было известно. Но впервые ее призвание оказывается так ясно определенным. До тех пор пока она оставалась в своей изначальной среде, ее единственными интересами были интересы политические. Либеральная и консервативная, она преследовала цель защиты общественного порядка. Не потому, что он был наилучшим, а потому, что он был наиболее сносным. Несмотря на свою резкую критику притеснений, несмотря на свои разоблачения условий жизни большинства людей, самых униженных и ограбленных, Фрейд остается связанным с этой традицией. По-видимому, он доверил Цвейгу, своему почитателю той поры, суть своей мысли:
"Несмотря на всю мою неудовлетворенность существующими экономическими системами, у меня нет надежды, что путь, избранный Советами, приведет к какому-то улучшению. По правде говоря, всякая надежда подобного рода. которую я питал, исчезла в течение этих десяти лет советского режима. Я остаюсь либералом старой школы".
Правда о его позиции, определявшейся исторической ситуацией, невольно вырывается у него. Наблюдая эту ситуацию, он видит, что люди на земле живут на самом деле в преисподней. Вполне естественно, что на этом этапе его мысль сосредоточивается на теориях и методах, нацеленных на то, чтобы заставить людей осознать этот ад. И на помощь им в их высвобождении. Не пробудить прежние иллюзии, всегда им сопутствовавшие и их как бы примирявшие с земными невзгодами, а раскрыть их. Пробудить людей от этого состояния сна наяву, привести их к пониманию, заставить их осознать собственные силы и возможности. Тогда они смогут переделать действительность так, чтобы иллюзии им больше не понадобились.
Именно в целях разоблачения иллюзий Фрейд делает из "Будущего одной иллюзии" безжалостное обвинение, в лучших атеистических традициях направленное против религии и мнимого разрешения тягот человеческого существования, предлагаемого ею. Он обнаруживает аналогии между религией и неврозом навязчивых состояний. Этот последний своими ритуалами и повторениями иссушает жизнь людей и отрывает их от реальной действительности. Вспомним, что для него, как для Ле Бона и Тарда, религия — это первейшая структура из всех коллективных верований. В этом следует видеть разоблачение любых форм мировоззрения, каким бы ни было их конкретное содержание.
Отчасти вскрыть реальное существо связи, объединяющей вождя с толпой — это то, чему, по всей видимости, посвящены многие тексты, начиная с "Психологии масс и анализа Я". В целом явление неблагоприятное, вождь оказывается силой одновременно многоплановой и полностью открытой, которая вырисовывается за гипнотизером, его прототипом. Гипноз — это насильственное соблазнение, совершаемое против воли человека. Регрессия толпы — расплата за это. По Фрейду, великие соблазнители — это не Дон Жуан или Казанова и их соперники. Несколько сотен соблазненных женщин, вот невидаль! Ничтожная добыча. Нет, истинные соблазнители, поднимающие целые толпы в порыве влюбленности, чтобы швыряться ими в своих интересах, как другие деньгами, — это вожди: Наполеон, Сталин, Мао. Огромные массы собираются вместе, чтобы им рукоплескать, теряют рассудок, слушая их, стремятся быть на них похожими, убивают или дают себя убить ради них. Живые, они являются предметами обожания; мертвые, они продолжают вызывать страсти, оказывать губительное воздействие на эмоции и память каждого. Фрейд прав. Если это не украденная любовь, тогда что же?
От всех текстов этого периода веет беспощадным фрондерством. Обработка идей и реалий производится здесь без всякой снисходительности. Из апологетической психология толп вдруг становится критической и заостренной. Фрейд является, быть может, "старым либералом", как все ее первопроходцы. Он таков именно в силу наиболее последовательного желания свергнуть всех идолов, которые засоряют дух века. Он переносит идеи психологии толп в иную социальную сферу, критикует общество, захваченное революцией.
Первое поколение, поколение Ле Бона и Тарда, настаивало на консервативном элементе масс как щите против революции. Новое поколение, близкое Фрейду, озабочено этим, потому что оно, напротив, видит в нем тормоз революции. Каковы причины этого, спрашивает данное поколение, почему массы не могут быть втянуты в революцию, когда экономические и социальные условия благоприятствуют ей? Препятствие находится в сфере психологии — вот вывод, на котором все сошлись.
С целью проанализировать это препятствие, здесь и там, а вначале с Федерном и Фроммом, зарождается революционная, или левая, психология масс. Название книги Поля Федерна, ученика Фрейда, появившейся в 1919 г., уже является программным: "Вклад в психологию революции: общество без отца". Автор считает, что авторитарная и патриархальная структура, которая встречается даже в социалистических партиях, держится на рельсах буржуазного общества. Если эта структура, увековеченная в нас через семью, не разрушится, можно сомневаться в успехе истинной революции.
Этот труд является пламенным выступлением в защиту рабочих советов, «советов» вообще, которые создают новую братскую и сестринскую этику. Все предыдущие массовые организации формировались сверху вниз, начиная с руководителя. Пирамидальная организация обеспечивала идеальную модель отношений отца и сына. Новая организация, совет, вырастает из масс. Она происходит из низов и из низов получает импульс и незримую психическую структуру: отношения между братьями. Но Федерн — пессимист, он считает, что семья составляет самое большое препятствие для устойчивой победы рабочих советов.
Итак, еще до того, как появляются работы Фрейда по психологии толп, она уже проникает в его круг. Она вносит в него некоторые абсолютно новые темы, которые в дальнейшем будут непрестанно развиваться. Часть учеников Фрейда, из самых изобретательных, обратились к психологии толп, озабоченные тем, как наилучшим образом подготовиться к кризисам политики и культуры. Их труды и деятельность доказывают, что психоанализ имеет отношение к феноменам толп и не сможет остаться замкнутым лишь в клинических рамках.
Далеко от Европы, в Америке, а также в Англии, мыслители могут и не интересоваться этими явлениями. Но в Германии, в Австрии, на пороге социалистического режима и нацистской угрозы, эта дистанция сокращается. Не только революция провалилась, но и грядет антиреволюция. Повсюду в старой Европе массы выражают свое одобрение, в то время как вожди их закабаляют. Вильгельм Рейх если не первый, то по крайней мере с усердием, достойным первого, прикладывает все силы для осуществления целей психоанализа в рамках левой политики. Он ставит важнейшие вопросы, те, что психология толп ставила уже по поводу других лидеров:
"Как оказалось возможным, что какой-то Гитлер, какой-то Джугашвили (Сталин) могут царить над восьмьюстами миллионами человек? Как это стало возможным? Еще в 1927 г. я перенес этот вопрос в социологический план. Я долго говорил об этом с Фрейдом".
И вот какая чехарда получается. Рейх (как Фромм, Брох или Адорно!) бросается в психологию толп, чтобы понять Гитлера и нацистское движение. Он, конечно, не знает, что Гитлер ассимилировал эту психологию, чтобы создать свое движение, стать Гитлером. Один интересуется ей, чтобы объяснить социальную реальность, другой — чтобы применить ее к той же самой реальности. Очень скоро Рейху становится очевидным, что союз психоанализа с экономической и политической теорией Маркса дал бы ответ, так как они дополняют друг друга:
"Психология масс, — пишет он, — видит проблемы именно там. где непосредственное социоэкономическое объяснение оказывается недейственным. Психология масс. противопоставляется ли она социальной экономии? Никоим образом. Так как мышление и иррациональное поведение масс кажутся рассогласованными с социально-экономической ситуацией рассматриваемой эпохи, не вытекают ли они сами из более ранней экономической ситуации".
Порвав с теорией своего учителя, он показывает, что семья, сама являющаяся продуктом экономических условий, через процесс воспитания детей создает структурный тип характера. Она создает тип, который сам поддерживает политический и экономический порядок общества в целом. Результат: подавление сексуальности, дисциплина тела, конформность по отношению к силам порядка. К концу детства каждый из нас готов склониться и ждет, чтобы вождь им командовал.
Признаем, что в некотором смысле то, что утверждает Рейх, так или иначе присутствует у Ле Бона и Тарда. А еще больше у Фрейда. Из этих составных элементов Рейх выделяет некий набор, энергично утверждая, что триумф нацизма в Германии не может объясняться только харизмой Гитлера или махинациями немецких капиталистов, а является также результатом психического склада немецких масс, которые способствуют тому, что эта смесь становится взрывоопасной.
Как бы ни было, возникает другой аспект, согласно которому нужно понимать и объяснять деспотические и авторитарные явления нашей эпохи. И его утверждение, "что фашизм должен рассматриваться как проблема, релевантная психологии масс. а не личности Гитлера или политике национал-социалистической партии", осталось запечатленным в сознании нескольких поколений вплоть до наших дней. Здесь еще отражается красный отблеск пламени костров аутодафе и мрачных церемоний, на которых автор присутствовал. Действительно, большинство ближайших учеников Фрейда рассматривали сексуальное подавление как один из главных механизмов политического господства. Они видели в семье фабрику авторитарной идеологии и консервативный тип характера.
Их идеи прокладывают путь Герберту Маркузе. Он вновь обращается к ним и обновляет эти темы. В противоположность Рейху он идет от марксизма к психоанализу, а именно, проходя через знаменитую франкфуртскую школу. Она поставила себе задачу соединить концепцию классового общества с концепцией массового общества. Она стремится критиковать классовое общество с точки зрения реалий анонимных и одиночных масс и критиковать массовое общество, разоблачая его эксплуатацию, его классовую суть так, как их представляет марксизм. Отсюда бесконечные вариации, но также и широкий горизонт. В любом случае, что касается "Психологии масс и анализа Я" Фрейда, она является произведением, "наиболее часто цитируемым франкфуртской школой", и обеспечивает основу, на которой создаются тексты членов этой школы. Они все вместе выражают одну и ту же идею: психология масс — это один из важнейших моментов нашей эпохи.
Это критическое и революционное крыло выдвигает на первый план возможности освобождения и сопротивления масс власти. Они способны победить любое сексуальное и экономическое подавление, всякую власть, которая их не признавала. Они могут снести преграду, которая блокирует восстание против общественного порядка. Вождь — это не ответ на их психологическую нищету, особенно когда он называется Гитлером или Сталиным. Он сам является этой нищетой.
Следуя этой линии, психология толп меняет направление и утверждает себя слева. Утвердив в правах массовое общество, она становится его критиком и цензором. И если бы это было только так. Но благодаря объединенному влиянию этих изобретательных бестий, каковыми были ученики Фрейда, из которых Рейх оставался наиболее значительным, и вдохновленных им утонченных умов, среди которых Адорно и Маркузе кажутся наиболее сведущими, их воздействию на недавнее общественное движение в Европе и Соединенных Штатах психология толп сделала историю. Таким образом, она показала, что может послужить не только вождям, но и массам. Работы Фрейда лежат в основе этих перемен.
"В конце, — пишет один из мастеровых этих изменений, — это была современная глубинная психология, которая завершилась очисткой открытий психологии масс Ле Бона от их сомнительной политической позиции".
Без желания Фрейда и даже против его воли. По большому счету, большинство наук о человеке — скажем, экономика, история, социология или антропология — претерпело аналогичные изменения. Рожденные как науки социального порядка, они свернули в сторону революции. Эти виражи прошли в каждой науке с сохранением стержня классических понятий. И когда хотят полностью очистить эти понятия в психологии толп, нужно вернуться к Фрейду. Это наш последний и самый длительный этап.
Глава 3. ТРИ ВОПРОСА ПСИХОЛОГИИ МАСС
I
Имена Ле Бона и Фрейда часто ассоциировались, и по праву. Что бы ни говорили, эти два ученых — две различные планеты, но они являются частями одной и той же солнечной системы. Сам Фрейд признал это с самого начала. Чтобы описать толпы, он берет палитру и цвета "книги господина Гюстава Ле Бона "Психология толп", по праву ставшей знаменитой". Вам уже знакомы основные черты этой картины. В толпе индивиды утрачивают свое собственное мнение, свои интеллектуальные способности. Господство над собственными чувствами и инстинктами ускользает от них. Они начинают думать и действовать неожиданным для них самих и для всех тех, кто их знает, образом. Основными признаками их превращения в человеческую массу, я это напоминаю, являются: исчезновение сознательной личности, ориентация их мыслей и чувств в одинаковом направлении посредством внушения и заражения, тенденция к реализации внушенных идей.
Эти феномены делают единодушными наблюдателей. Тем не менее они ставят перед нами три вопроса. Что такое масса? Как ей удается влиять на индивида в этом смысле? В чем состоит психическое превращение, которому он подвергается? Психология имеет своим объектом состояние духа и инстинкты человека. Исходя из его мотивов, она анализирует его действия; она интересуется его отношениями с другими. Этим обычно ее задача исчерпывается. Здесь начинается в нашем случае новая задача, еще не решенная, так как ей необходимо сейчас выяснить, какое представление имеют индивиды о себе самих в качестве индивидов-массы, что они чувствуют и думают, как они действуют — поскольку их психология полностью отличается от психологии индивида.
"В этом состоит теоретическая задача психологии " толп — дать ответы на все три вопроса". Они касаются различия между отдельно взятым человеком и человеком, связанным с другими людьми. И психология толп, делая это, начинает с третьего вопроса: как человек изменяется? Ход размышлений очевиден. Нужно исходить из симптомов, из результатов, а затем подходить к их причинам. В заключение можно сказать, что все они выражают регрессию людей.
В недрах толпы подавление бессознательных тенденций уменьшается. Моральные запреты исчезают, господствуют инстинкт и эмоциональность. Человек-масса действует как автомат, лишенный собственной воли. Он опускается на несколько ступеней по лестнице цивилизации. Масса импульсивна, изменчива, легко возбудима. Будучи слишком доверчивой, она отличается недостатком критического ума. Ее поведение определяется почти исключительно бессознательным. Она думает образами, порождаемыми один из другого ассоциациями. Она не знает ни сомнений, ни колебаний, истинное и ложное не составляют для нее проблемы. Отсюда ее нетерпимое поведение, а также ее слепое доверие власти.
Консервативные по существу, массы имеют глубокое отвращение к новому, к прогрессу, безграничное уважение к традиции. Кроме того, они "никогда не знали жажды истины. Они требуют иллюзий, от которых не могут отказаться. Они всегда отдают предпочтение ирреальному, а не реальности; нереальное действует на них с той же силой, что и реальное. Они обнаруживают явную тенденцию не отличать одно от другого".
Каждую фразу Фрейда нужно было бы комментировать и перечитывать, чтобы нарисовать полную картину социальной жизни. Прочитать фразу — значит потянуть за нить и раскрутить весь клубок. Отрывать их друг от друга — значит снижать их очевидность. Но не нужно вести аналогии Фрейда слишком далеко. С одной стороны, он нам говорит без обиняков, что (употребляя традиционный словарь) массы примитивны, инфантильны, ненормальны. С другой стороны, мы без большого труда понимаем, что примитивные люди, о которых он говорит, находятся не где-то там, далеко от нас. Это не индейцы, не африканцы, они находятся прямо здесь, люди, которые презирают творения цивилизации и законы разума. Примитивные люди, которых он изучает, которых он знает, — это мы сами.
Все эти аналогии, ясное дело, предназначены для того, чтобы показать нам, что массы свидетельствуют об эмоциональном и интеллектуальном, иногда даже моральном падении людей. По ту сторону сознания, когда барьеры уничтожены, существует темный мир, который сформировался в давние времена. Он оставил следы на нашем теле и в нашей памяти. Ему достаточно небольшого сдвига, чтобы взять реванш. Он переворачивает вверх дном представление о психической и социальной норме.
В большинстве случаев это потрясение происходит на пике праздника, мятежа, религиозной процессии, войны, патриотической церемонии. Во всех этих случаях, по крайней мере теоретически, возникает впечатление, что улицы наводняет бессознательное. А массы служат ему телом. С ними оно кричит, гневно размахивает руками, отбрасывает запреты, оскорбляет вышестоящих, сеет повсюду беспорядок и недовольство. Оно предается всякого рода крайним действиям, невиданным жестокостям. Реальность уничтожается, массы живут в диком сне.
"Как во сне или под гипнозом, испытание реальностью в поведении толп не оказывает сопротивления силе желаний, отягощенных аффективностъю".
II
Трудно поверить, что Фрейд не знает, что он делает, когда пересказывает Ле Бона. Трудно поверить, что он не осознает связи, существующей между его теорией и суждениями о массах. Их сопоставление имеет лишь ограниченную значимость. Но Фрейд подчеркивает одно скрытое родство между двумя их дисциплинами, внешне чужими друг другу. И это родство заключается в их общем открытии бессознательного. Разве Ле Бон не писал:
"Интеллектуальную жизнь можно сравнить с маленькими островками, вершинами невидимых огромных подводных гор. Огромные горы представляют собой бессознательное".
И Фрейд признает, что именно это является причиной их встречи:
"Мы использовали в качестве отправной точки сочинение господина Ле Бона, потому что. судя по акценту, сделанному на роли бессознательного в психической жизни, психология этого автора значительно сближается с нашей".
Но в соответствии с датами ему стоило бы сказать, что это его психология сближается с психологией французского психолога.
Отметив это сходство, он спешит добавить, что утверждения Ле Бона не вполне оригинальны. Многие государственные деятели, поэты и мыслители утверждали то же самое до него. Мы уже знаем это. Но ведь тем более неоригинально упрекать кого-то в том, что не у него первого возникла та или иная идея. Этот, скорее банальный, способ дискредитации использовался против всех исследователей, включая Фрейда. Когда их клеветники устают, называя их скандалистами, когда им надоедает повторять, что они наводят тень на солнце здравого смысла, их осмеивают, мол, нет ничего нового под этим солнцем. Все, что они говорят, было давно известно.
В действительности Фрейд расходится с Ле Боном в том же самом пункте, где он разошелся с Юнгом. Этот спорный пункт — коллективное бессознательное. Действительно, Фрейд отмечает, что бессознательное у французского психолога представляет собой по большей части унаследованный от предков субстрат нации или расы — мы отметим это в соответствующем месте. Источник его силы в наследии, аккумулированном длинной чередой поколений, каждое из которых нечто к нему добавило. Это коллективная память вида и культуры. Но бессознательное, такое, каким его понимает психоанализ, содержит преимущественно остатки вытеснения, подавления. «Я» прячет там инстинкты и аспекты индивидуального. Отсюда существенное различие между этими двумя классами реальности, обозначенными одним и тем же словом. И Фрейд старается исключить понятие бессознательного масс, а также покончить со смешением их психической жизни и жизни индивида.
Еще одно разногласие касается следующего. По Ле Бону, индивид не обладает той совокупностью особенностей толп, с которыми мы уже познакомились. Он их приобретает, лишь смешиваясь с другими индивидами в массе. Однако Фрейд считает, что это не так — мы это только что видели. Такие черты существуют в каждом, но подавленные. Но, как только мы оказываемся в толпе, происходит общее уменьшение напряжения. Индивид регрессирует к массе.
"Новые характерные черты, которые он (индивид) тогда обнаруживает, являются не более чем проявлениями этого бессознательного, где накоплены, зародыши всего того, что есть плохого в человеческой душе, того, что голос совести молчит или что чувство ответственности исчезает в этих обстоятельствах, — именно здесь обнаруживается то, что нам совсем не трудно понять".
Когда индивиды объединяются между собой, результат не является, как это предполагал Ле Бон, распадом их индивидуального сознания. Они возвращаются на более примитивную стадию их психической жизни, и каждый раз "этот зародыш всего того, что есть плохого в человеческой душе," незаметно берет верх, и ничто не может ему противостоять. Именно этим объясняются интеллектуальная регрессия и аффективная преувеличенность, которые мы пространно описывали.
Наконец, последнее расхождение, скорее, имеет отношение к предвзятости. Ле Бон во многих отношениях считается психологом толп, который более всего настаивал на роли вождя и описал его с излишними подробностями. Целые главы его трудов посвящены ему. Без него толпа не может действовать. Трагическая ошибка, в которой французский психолог обвиняет современные общества, заключается в нехватке вождей. Они лишают толпы этого необходимого для их благополучия элемента. В этом пункте Фрейд также следует за Ле Боном, но с некоторыми недомолвками. Несмотря ни на что, анализ кажется ему неполным. Объяснения, касающиеся вождей толп, являются, на его взгляд, недостаточно ясными. Они почти не способствуют пониманию законов этого явления. Именно поэтому "трудно не признать, что то, что господин Ле Бон говорит о роли вождей и о природе авторитета, совершенно не согласуется с его блестящим, живописанием души толп".
Неточно назвать живописание толп буквально более блестящим, чем живописание вождей. Процесс, который Фрейд инициировал против Ле Бона, в сравнении с посредственной болтовней и оскорблениями, которыми его обычно осыпают в наши дни, может считаться данью уважения. Однако это не делает его более справедливым. Фрейд со всей очевидностью заявляет, каким будет основной стержень новой теории. В этом смысле такой процесс оправдан. В психологии толп, которую разрабатывает Фрейд, толпы достаточно быстро исчезнут из поля исследования. Вместо них на горизонте возникнет вождь. Он займет господствующую и центральную позицию, пока она не станет исключительной. Это вполне понятно: изучив семью и сделав из отца ее стержень, психоанализ должен был сказать о власти и о вожде больше, чем обо всем остальном.
III
Если Фрейд и критикует концепцию Ле Бона, то лишь с определенной целью: четко ограничить рамки собственного учения. Поэтому было бы неинтересно останавливаться на этом дольше и подробно перечислять его возражения. Кроме одного, позволяющего нам понять, каковы же эти рамки. Как и другие до него, Фрейд обращается к Ле Бону и спрашивает его: "Являются ли толпы менее интеллектуальными, чем индивид, и такими уж бесплодными, как вы полагаете". Возможно, это так в том, что касается великих интеллектуальных творений, открытий искусства и науки. Здесь, полагает Фрейд, решающий вклад является единственно результатом работы одиночек. Но тем не менее и толпы сыграли созидательную роль — доказательством тому наш язык, наши ремесла, фольклор и т. д. Кроме того, неопровержимо, что коллективные произведения предшествуют во времени произведениям индивидуальным. Народная поэзия, устная традиция являются предшественницами и образцом обработанной, письменной поэзии. Народные религии также появились раньше религий, проповедуемых духовным человеком: Христом, Магометом, Моисеем, Буддой и т. д. Между тем, что утверждает Ле Бон, и тем, что наблюдается в действительности, имеется очевидное противоречие. Как его разрешить? Итак, являются ли толпы бесплодными или созидательными?
Чтобы преодолеть эту трудность, достаточно признать, что утверждения Ле Бона применяются в его психологии лишь к некоторым из толп. Между тем существуют и другие созидательные толпы, которые имеют очевидные интеллектуальные способности и психология которых отличается. Таким образом, Фрейд учитывает разграничение, которое нам уже известно, между естественными толпами и толпами искусственными. Предоставим ему слово:
"Очевидно, в общем определении «толп» смешаны разные образования, между которыми важно установить различия. Данные Сигеле, Ле Бона и других относятся к преходящим толпам, быстро образующимся благодаря скоплению некоторого количества людей, приведенных в движение общим интересом, но отличающихся один от другого во всех остальных отношениях. Несомненно, что эти авторы в своих описаниях находились под впечатлением революционных толп, особенно времен Великой французской революции. Что же касается противоположных утверждений, они являются результатом наблюдений над устойчивыми толпами, или постоянными объединениями, в которых люди проводят всю свою жизнь и которые воплощаются в социальных учреждениях. Толпы первой категории по отношению к толпам второй — это то же самое, что короткие, но высокие волны на широкой поверхности моря".
Пересмотрев описание масс, данное Ле Боном, Фрейд принимается за их классификацию, данную Тардом. Как и последний, он приходит к выводу, что нужно разделять неорганизованные массы, с одной стороны, от организованных, с Другой, изучение последних вызывает значительно больший интерес. Посредством ряда независимых суждений он присоединяется к французскому ученому в том, что касается функции иерархии, традиции и дисциплины., т. е. организации. "Речь идет о создании у толпы способностей, которые были характерны именно для индивида и которые он потерял вследствие его поглощения толпой". Это, конечно же, интеллектуальные способности.
Вот эта трудность и разрешена. Можно сказать, что стихийные, естественные толпы всегда оказываются бесплодными. Наоборот, искусственные, дисциплинированные толпы — село, партия и т. д. — проявляют себя плодотворными творцами культуры. Там, где одни регрессируют, другие прогрессируют. Фрейд предлагает изучать в первую очередь психологию искусственных толп. Они являются устойчивыми, длительно существующими. Обычно ими управляет видимый лидер. Черты, по которым они совпадают с семьей, позволяют установить аналогию между психоанализом и психологией толп, перейти от одного к другой. Такова истинная причина выбора Фрейда. Она не имеет ничего общего с мнимыми лакунами у Ле Бона.
Среди различных искусственных толп две наиболее близки к семье — это церковь и армия. Они ее принимают за идеал, имитируют до навязчивости и претендуют на то, чтобы реализовать в огромном масштабе то, чем семья является в малом: мир под покровительством отца и его сыновей. Совсем как в семье, они подчиняют ее членов внешнему принуждению. Те обязаны быть ее частью, хотят они этого или нет:
"Они несвободны войти или выйти из нее по своему желанию, а попытки бегства строго наказываются или подчиняются некоторым четко определенным условиям. (Эти попытки, помимо прочих, обозначаются как дезертирство, отступничество.) Нас интересует именно то, что эти высокоорганизованные толпы, определенным образом защищенные от всякой возможности распада, раскрывают перед нами некоторые особенности, которые в других толпах остаются в скрытом состоянии".
Благодаря сделанному им выбору Фрейд в конечном счете создает область психологии толп, равнообъемную области общества и культуры. Но мы не очень
удивляемся этому. Скорее, нас удивило бы обратное. О реальном мире, таком, как его видит Фрейд, можно было бы сказать то, что говорил Борхес о воображаемом мире Тлена:
"Нс будет преувеличением утверждать, что классическая культура Тлена содержит одну-единственную дисциплину:
психологию, другие подчиняются ей. Я же сказал, что люди этой планеты принимают мир как серию психических процессов, которые развиваются не в пространстве, а последовательно во времени".
Намек на Фрейда прозрачен. И даже если это не намек, описание не становится от этого менее точным и достоверным. Мы сейчас и обратимся к тому, что Фрейд так упорно отстаивает.
Глава 4. ТОЛПЫ И ЛИБИДО
I
Замечания предыдущей главы носят предваряющий характер. Они означают, что большинство изменений, красочно описанных различными наблюдателями, сводятся к одному и тому же: упадку психической жизни в толпе. Я напоминаю некоторые его проявления. Сознательная личность каждого стирается, верх берет эмоциональность. Толпа имеет тенденцию переходить к действию, в действиях выражать идею, овладевшую умами. Идеи и чувства всех ориентированы в одном направлении: толпа обладает психическим единством.
Примем это. Теперь речь идет о том, чтобы это объяснить. Каковы причины, побуждающие людей претерпевать глубокие изменения, когда они окружены другими людьми или составляют часть группы? Почему мы делаем своими, не желая и не зная этого, мнения и чувства наших друзей, соседей, вождей, сограждан? Почему, будучи людьми, разными и несхожими, собравшись вместе, мы стремимся стать людьми-массой, единообразными и похожими?
До сих пор психология толп объясняла эти различные проявления регрессии внушением:
"Как только массы образовались. — пишет русский психолог Бехтерев. — как только общий психический импульс их всех объединил, тогда внушение и взаимное внушение становятся решающим фактором для всех последующих событий".
Но является ли внушение объясняющим понятием? Представляет ли оно собой явление первичное, ни к чему не сводимое, причину психических реакций любого человека? Мы с уверенностью можем сказать, что оно является определяющим фактором гипноза. Почему? Просто потому, что большинство людей более или менее внушаемы. Отсюда со всей очевидностью вытекает их естественная склонность к тому, чтобы позволять на себя влиять, выполнять данный им приказ и переходить от состояния бодрствования в состояние сна. Факты остаются фактами, о них говорят клинические наблюдения, лабораторные опыты или статистика. И эти факты позволяют нам утверждать одно: внушаемость — это свойство всех социальных существ, так же как тенденция падать вниз — это свойство тел, имеющих вес, или воспроизводство — это свойство живых существ.
Установить, что какое-то качество имеет общий характер — значит сделать важное открытие. Однако это означает лишь описать его, а не объяснить. Открыть, что все тела имеют тенденцию опускаться, а не подниматься или ориентироваться влево или вправо — значит определить природу тел как имеющих вес. Это не объясняет, ни почему они падают, ни согласно какому закону. Нужно еще понять силу гравитации и сформулировать закон Ньютона. Приступая к разрешению загадки внушения, Фрейд верно замечает, что к этому моменту внушение уже было описано и показан его всеобщий характер.
"Но мы все еще не располагаем объяснением относительно природы внушения, то есть условий, при которых можно подвергнуться воздействию без всякой логической причины".
Я процитировал этот отрывок, чтобы напомнить, что с того времени, когда внушение было точно описано и доказана его эффективность, до той поры, когда Фрейд заинтересовался психологией масс, его применяли понемногу повсюду, не понимая механизма. Короче говоря, не было продвижения ни на йоту. А в научной сфере повторять одни и те же вещи — значит отступать. В этом случае внушение остается просто словом, скрытым свойством, как бы снотворным действием наркотика. Этого можно избежать. И для того, чтобы объяснить то, что связывает людей, составляющих толпу, а также те психические изменения, которым они подвергаются, Фрейд без лишних оговорок предлагает понятие «либидо».
В более конкретном варианте это понятие лучше известно в качестве ядра сексуальной любви. Оно охватывает и синтезирует все разновидности любви — любовь к самому себе, к детям, своим близким, своим идеям и так далее. Это слово, как и сам предмет, внушает страх. Особенно когда речь идет об определении природы связей, объединяющих людей в толпе, и цемента этих социальных отношений. Тард, как известно, тоже предчувствовал это. Он признавал, что в основе любой ассоциации лежит любовь, сексуальная или нет, симпатия одного человека к другому. Но Фрейд подходит к этому систематически. Он делает из либидо объяснительный принцип коллективной психологии.
Он не намерен отступать перед противодействием, которое он ожидает встретить. Тем более он не принимает сомнительного компромисса, заменяющего те откровенные слова, которые обозначают это явление, на слова "с душком" или, наоборот, изящные. В этом и состоит установка других ученых, избегающих подлинного термина и ему советующих поступать также:
"Я и сам мог бы с самого начала делать то же самое, — поясняет он, — благодаря чему избежал бы немалого числа возражений. Но я не сделал этого, так как не люблю малодушно отступать: сначала поступаются словами, а кончают тем, что поступаются делами… и, наконец, тому, кто умеет ждать, не надо идти на уступки".
Приходится думать, что большинство не умеет ждать, когда видишь, с какой стремительностью слово «либидо» испарилось из языка сегодняшнего психоанализа, потерявшись и растворившись в облаке парафраз, от латинских до математических.
Продолжим мысль Фрейда: именно под воздействием импульса любви образуются связи между людьми. В любых отношениях, с виду нейтральных, абстрактных и безличных, как те, что связывают солдата и офицера, верующего и священника, студента и преподавателя, одного работника с другим, кроются сильные и, разумеется, очень смутные эмоции, действующие без нашего ведома. Они наиболее могущественны там, где мы меньше всего это осознаем. Либидо образует суть души толп. Это сила, поддерживающая единство толпы и укрепляющая ее сплоченность, поскольку необходимо, чтобы такая сила существовала.
Именно либидо действует и в отношениях между гипнотизером и гипнотизируемым как причина внушения. Врачи и психологи предпочитают ее игнорировать, стыдливо прикрывать вуалью науки.
"То, что могло бы соответствовать любовным отношениям, скрыто у них за ширмой внушения".
Мы и в самом деле присутствуем здесь при очень странном повороте. На протяжении целого века, начиная с Месмера, вначале враги животного магнетизма и затем гипноза уверяли, что в действительности существуют лишь ловкие трюки, фокусы, шарлатанство. И что под прикрытием терапии пытаются скрыть сексуальные отношения между врачами и пациентами или пациентками. Что это злоупотребление влюбленной доверчивостью женщин. Тогда как сами приемы гипноза ничуть не эффективны. Магнитизеры и гипнотизеры яростно опровергали эти обвинения. Они, напротив, подчеркивали безличный, объективный и несексуальный характер своих методов.
Вот что, с одной стороны, говорит Фрейд: противники животного магнетизма и гипноза правы. Внушение не играет никакой роли, любовные отношения — это все. Пусть же спадут маски и прикрытия. Прекратим подвергать цензуре действительность, чтобы узнать ее немного лучше, чем прежде. А с другой стороны, сам Фрейд возражает своим противникам, заявляя: вместо того, чтобы подвергать цензуре либидо или просить меня сделать это, признайте лучше, что это вещь необходимая, фундаментальная и имеющая научное значение. И только благодаря ему врач или психолог могут действовать. В этом отношении, как и в любых других, оно позволяет устанавливать социальную связь.
II
Чтобы понять действие либидо, нужно переместиться в строгий научный контекст. Обычно допускается, что человек по сути своей — существо общественное. Ему приписывают естественную склонность объединяться с другими людьми, чтобы удовлетворять свои нужды, работать и созидать. Но психология толп так не считает. Согласно ей, люди, напротив, имеют антисоциальные наклонности, которые препятствуют объединению. Любая группа или любая толпа, чтобы установить длительную социальную связь, должна преодолеть эти наклонности. Существуют две антисоциальные тенденции.
Во-первых, нарциссизм, привязанность к себе, исключительная любовь к собственному телу и к собственному «Я». Он делает человека нечувствительным к желаниям других, нетерпимым ко всему, что не есть он сам. Как это можно интерпретировать? Индивидуум хранит свое либидо для себя. Он отказывается делить его, переносить на другой объект. Самовосхищение и самоуважение не прекращают раздуваться и превращаются в тщеславие. В широком смысле этот культ тела и собственного «Я» становится исключительной любовью жителей к своему городу, членов футбольной команды к своему клубу, граждан к своей стране, французов к Франции, активистов к их партии и вождю и т. п. Действенная и восторженная симпатия к своим соотечественникам, к своему классу или к приверженцам одной идеи может обернуться антипатией, не менее действенной и восторженной по отношению к национальностям других стран, обитателям другого города, к тем, кто исповедует другую религию. Или к иностранцам, неграм, евреям.
Соединение симпатий к тем, кто составляет часть одной массы, нашей, и антипатий к чужакам имеет определенные следствия: мы считаем себя лучшими, в чем-то превосходящими других. Почему так часто мы согласны обращаться, как с людьми, лишь с теми индивидами, которые принадлежат к нашей группе, этносу, языковому сообществу, нации? Того, кто к ним не принадлежит, мы считаем меньше, чем человеком. Названия, которые дают себе многочисленные индейские племена Америки, означают лишь люди, тело, народ (навайос, апачи, юты). А греки награждали всех неэллинов именем варвары.
Безмерная гордость, с одной стороны, местничество, расизм, враждебность к чужому, классовые предрассудки, с другой, суть отравленные плоды, которые дает дерево нарциссизма. Эти плоды, имеющие вкус неприязни и презрения, мешают нам завязывать социальные отношения. Если любишь что-то с исключительной силой, уже не можешь не отбросить все отличающееся:
"Это объясняет неприязнь галлов к германцам, арийцев к семитам, белых к цветным".
Там, где любовь останавливается на себе, находит себе место ненависть к другому.
Немедленное удовлетворение желаний и инстинктов, особенно сексуальных, является вторым препятствием на пути создания общественных связей. В самом деле, эротическое влечение привлекает одних людей к другим и соединяет их. Но, как только желание удовлетворено, они снова разделяются. А, разделившись, они меняют партнера. Проблема вам ясна. Если менять объект, то есть мужчину или женщину, каждый раз, когда желание удовлетворено, то никакая стабильная связь не была бы возможной. Толпа, получившаяся в результате этого, имела бы лишь недолгое существование:
"Непосредственные сексуальные стремления, — отмечает Фрейд, — испытывают значительное понижение уровня после каждого удовлетворения и требуют нового накопления сексуального либидо, а объект, который ранее привлекал, может быть заменен другим".
Колебания желания мешают стабильности, которой требуют социальные установления и коллективная жизнь. Лишь поворот от этих тенденций, отказ от их удовлетворения могут уменьшить амплитуду колебаний. И, стало быть, побудить людей создать постоянную толпу, базирующуюся на организации и высшем идеале. Таково логическое заключение, которое можно вывести из этих наблюдений.
III
Нарциссизм и прямое удовлетворение влечений являются двумя главными помехами при рождении коллектива, достойного этого наименования. Попытаемся понять, как они могут быть преодолены, начиная с первого. Для этого вспомним вкратце природу либидо. Гипотеза о его главенствующей роли заставляет думать о двойственности, которая обнаруживается почти повсеместно. Очевидно, что, с одной стороны, мы обладаем нарциссическим либидо, направленным полностью на нас самих, привязанным к одному объекту — нашему телу и нашему «Я», как к нашей тени, не имея возможности от него избавиться. Оно возникает посреди либидо эротического. Второе либидо находится в беспрестанных поисках другого человека, оно постоянно меняет объект, чтобы самоудовлетвориться. Любовь оплачивается любовью, говорит испанская поговорка. Таково и его правило. Оно развивается только благодаря последовательной смене объектов, то есть партнеров. Ему случается перейти границы конкретного и распространиться на всех женщин и всех мужчин, на кинозвезду, фанатиками которой становятся, или на вождя, за которым следуют. Человек, объявляющий, что готов отдать свою жизнь за кого-то другого, пожертвовать собой ради своего руководителя, декларирует и выполняет акт любви. Много признаков указывают на эту способность отдавать себя все время меняющимся объектам. Они составляют часть любовного потока, первоначалом которого является сексуальное ядро.
Если просыпается желание соединяться, эротическое либидо побеждает либидо нарциссическое. Здесь, как и при многих других обстоятельствах, любовь позволяет преодолеть препятствие нарциссизма, подавить антисоциальные, эгоистические тенденции индивидуумов:
"При добавлении эротических элементов. — пишет Фрейд, — эгоистические наклонности преобразуются в наклонности социальные. Незамедлительно устанавливается, что быть любимым — это преимущество, ради которого можно и нужно пожертвовать множеством других".
Впрочем, для него любовь — это не то чувство, которое переживается просто и естественно. Любовь не может быть так легко разделяемой, как здравый смысл. Мы очень живо сопротивляемся чувствам другого человека. Мы или презираем тех, кто свидетельствует нам свою привязанность, или презираем себя, считая недостойными их любви. Большинство человеческих существ требует от подобных им того, чего они не умеют и не могут получить. Эта неспособность делает отношения между ними очень хрупкими. Однако другого решения не существует. Любовное стремление обязывает людей преодолевать самих себя. Она формирует первую частицу способности жить в обществе:
"В развитии человечества, как и в развитии одного индивида, именно любовь раскрылась как основной, если не единственный, фактор цивилизации, определяя переход от эгоизма к альтруизму. И это верно как для сексуальной любви к женщине, с вытекающей отсюда необходимостью заботиться о том, кто дорог, так и для любви несексуальной, гомосексуальной и сублимированной на других людей, рождающейся в процессе общего труда. Также и в толпе мы наблюдаем ограничения нарциссического эгоизма, которые не проявляются вне толпы, и это настойчивое указание на то, что сущность формирования массы заключается в либидозных связях нового типа между членами массы".
Вот заявление, достаточно странное под пером Фрейда, поскольку известно, как мало он доверял спонтанному великодушию, "молоку человеческой нежности". Но не нужно обманываться словами: в конечном итоге любовь означает сексуальность. Все изменения, которые происходят внутри человека и в отношениях между людьми, носят печать сексуальности. Они не связаны, как это полагали ранее, с таинственным и ни к чему не сводимым внушением, причина их — в состоянии влюбленности, которое отрывает нас от одинокого созерцания собственной персоны в зеркале, к которому нас склоняют наше тело и наше «Я». Это же состояние определяет и толпу:
"Когда человек, поглощенный толпой, отказывается от личного и особенного в себе и позволяет воздействовать на себя другим, создается впечатление, что он делает это потому, что испытывает необходимость в согласии с другими членами толпы больше, чем в разногласии с ними: следовательно, он, возможно, делает это "из любви к другим"".
Мораль истории проста: люди живут в обществе не потому, что они сомнамбулы, а потому, что они влюблены. В обоих этих случаях, однако, они теряют голову. Мы хорошо видели результаты. Но до сих пор мы ошибались в причине.
IV
Наблюдения, которыми мы располагаем, больше подходят для выявления роли либидо в искусственных толпах, в церкви и армии, например, чем в естественных. Существует, однако, некоторая сложность в составлении окончательного суждения о важности этой роли. Другие факторы материального порядка, власть и интерес — вмешиваются сюда, и ими не следовало бы пренебрегать. Но прелесть исследования, психологического, в частности, состоит в том, что не существует ничего окончательного. Речь идет лишь о воображаемой реконструкции на основе относительно небольшого количества фактов, подобно тому, как это делают палеонтологи, воскрешая доисторическую цивилизацию на основе анализа нескольких костей, орудий и стратиграфического обзора местности.
Искусственные толпы предстают перед нами как дисциплинированные человеческие сообщества. На одном полюсе — глава (или группа предводителей), на другом полюсе — масса. Они обнаруживают то, что нас здесь интересует, — распределение, согласно иерархии, двух категорий любовных чувств: любви к себе и любви к другим. Предводитель, согласно намечающемуся здесь объяснению, — это человек, который не любит и до определенного предела не может любить никого, кроме самого себя. Причиной этого может быть исключительная вера в свои способности, идеи и чувство превосходства. Нарциссизм у него не сдает позиций перед любыми трудностями. Его огромная любовь к самому себе, если она не проявляется явно, может даже сойти за любовь к другим. То, что Фрейд писал о вожде архаических толп, верно и для вождя в целом:
"Даже в одиночестве его интеллектуальные действия были сильны и независимы, его воля не нуждалась в подкреплении волей других. И кажется вполне логичным, что его «Я» не было слишком ограничено либидозными связями, что он никого не любил, кроме себя, и уважал других в той мере, в какой они служили удовлетворению его потребностей".
Независимый индивид, существо особенное, предводитель не нуждается ни в одобрении других, чтобы действовать, ни в их оценках, чтобы восхищаться собой. Он не нуждается в подстраховке, которую мы постоянно ждем от своих близких. Если нам нужно принять важное решение или мы просто колеблемся, выбирая фильм, чтобы провести вечер, то нам очень трудно обойтись без мнения другого человека. Вождь не пребывает в страхе потерять любовь других: друзей, коллег, сограждан. Перефразируя выражение поэта Раймона Радпге, можно сказать, что вожди — это "нарциссы, любящие и ненавидящие свой образ, а любой другой им безразличен".
Толпа, напротив, теоретически формируется из индивидов, для которых привязанность себе подобных и необходимость чувствовать себя любимыми так же, как и любить самим, — это главное. По правде говоря, они восхищаются собой и ладят с собой лишь в той мере, в какой ими восхищаются и с ними ладят. Они постоянно зависят от проявлений эротического либидо, общего для них. Если же довести это противопоставление до предельного выражения, то можно сказать, что вожди любят себя, не любя других, а люди-масса любят других, не имея возможности любить себя.
Когда государственные деятели говорят с другими о трагическом одиночестве власти, о необходимой дистанции с народом, они приподносят это как жертву, совершенную во имя всеобщего блага. Но они опрокидывают порядок вещей. Ведь именно потому, что они обладали этой способностью самодовольствоваться, обходиться без других, даже презирать их, они и достигли вершины пирамиды. И там они самоизолируются, сохраняют дистанцию в любых обстоятельствах — все это для того, чтобы еще больше насладиться этим эмоциональным изобилием в своем привилегированном положении. Югославский писатель Джилас, бывший соратник Тито, близко наблюдал его отношения со своим окружением. Они весьма показательны:
"И, однако, в опасных ситуациях, как и в моменты передышки — в опасности даже меньше, чем в моменты отдыха — Тито оставался сдержанным, непроницаемым, отстраненным. Между ним и его товарищами, и даже между ним и его супругами, особенно последними, присутствовал непреодолимый барьер. Не ров, а барьер. Он устанавливал этот барьер, существовавший у него на инстинктивном уровне и о сознании, и когда кто-нибудь приближался или угрожал ему. барьер становился заметным в немного более жестком выражении лица, в изменении глаз, выражавших презрение или раздражение, в резком ответе".
Мы знаем или думаем, что знаем, почему Тито отказывался от разделенности эмоций, от любых взаимных чувств, от риска видеть других приближающимися к нему. Его собственный нарциссизм требовал этого. В самом деле, как поставить себя на их уровень, как их любить? Ведь он был способен любить только самого себя. В этом барьере нет ничего исключительного. Мы сталкиваемся с этим каждый день, когда имеем дело с людьми нарциссического типа, или, как их называют в обыденной речи, с эгоцентриками, эгоистами.
Мы возвращаемся к идее распространенной, но следствия которой, по-видимому, остаются непризнанными. Потому что, если эта идея приемлема, мы сталкиваемся со следующим парадоксом. В принципе толпы формируются из индивидов, которые, чтобы участвовать в толпе, победили свои антисоциальные наклонности или пожертвовали любовью к себе. Однако в центре находится единственная личность, сохранившая эти наклонности даже в преувеличенном виде. По странному, но объяснимому воздействию связи, которая их объединяет, массы не расположены признавать, что они отказались от того, что их предводитель сохраняет нетронутым и что становится центром их внимания, то есть любовь к себе.
Одним словом, они не хотят признать, что здесь находится источник их зависимости, который иссяк бы, если бы они умели сохранять то, в чем привыкли себе отказывать. Не правда ли, есть глубокий смысл в следующем утверждении Робеспьера: "Чтобы любить справедливость и равенство, народ не нуждается в великой добродетели, ему достаточно полюбить самого себя!". Все вожди символизируют собой этот парадокс присутствия антиобщественной личности на вершине общества — так как, у кого нет нарциссизма, у того нет и власти.
V
Все эти замечания дополняют то, что мы уже знаем из психологии масс: вождь — основа искусственных толп. Члены этих толп влюбленно относятся к нему. Согласно Фрейду, в армии и церкви каждый индивид связан либидозными отношениями с руководителем: Христос, высший руководитель, с одной стороны, и все члены группы — с другой. Но эти отношения находятся под постоянной угрозой, и мы знаем почему. Во-первых, из-за риска, что будет раскрыт парадокс, на который мы только что указали, из-за разоблачения того, что эти связи не взаимны. Во-вторых, среди членов толпы распространяется подозрение, что вождь благосклонен к одним в ущерб другим, что он любит одних больше других. Мораль, которая является сладкой помадкой, вылитой на реальность, недостаточна, чтобы успокоить эти страхи. Люди считают себя равными между собой и хотят, чтобы с ними обращались, как с равными. Это разделяемое всеми стремление порождает иллюзию, что их будут любить взаимно, не делая различий.
Каждый любит вождя, вождь любит их всех и не покровительствует никому в особенности:
"В церкви (мы берем в качестве модели прежде всего католическую церковь) как и в армии, имеющих, впрочем, некоторые различия, царит одна и та же иллюзия, иллюзия присутствия. видимого или невидимого, лидера (Христос в католической церкви, главнокомандующий в армии), который любит равным образом всех членов этого сообщества. Все остальное увязывается с этой иллюзией; если бы она исчезла, армия и церковь не замедлили бы распасться в той мере, в какой это допускалось бы внешними ограничениями"
Любовь, либидозная связь — это их цемент, фактор их соединения и жизнеспособности. Церковь сознает это. Она представляет христианскую общность как обширную семью. Верующие в ней — братья в любви, оживляющей Христа, и взамен он сам или его представители свидетельствуют им эту любовь. По отношению к каждому христианину, составляющему толпу, он находится в позиции старшего брата: он заменяет им отца. Именно это объединяет верующих между собой. В армии также предполагается, что командир представляет собой отца, который одинаково любит всех своих солдат. Так оправдываются их товарищеские отношения. То же, бесспорно, можно сказать и о партии: связь, которая соединяет каждого ее члена с вождем, с Лениным или с Де Голлем, например, служит, для связи этих членов между собой.
Итак, можно утверждать, что либидо указывает путь для объяснения великих феноменов психологии толп. Мы его проследили. Это, во-первых, единство, объединяющее и удерживающее людей вместе. Единство эротического порядка, существующее на разных уровнях. Во-вторых, подчинение толпы вождю, вызванное тем фактом, что она отказывается от любви к себе и обнаруживает преобладание любви к другим. Но это подчинение остается хрупким и подверженным угрозе, так как вождь даром получает от толпы ту привязанность, в которой он ей отказывает или которую неспособен дать взамен. Чтобы сгладить это несоответствие, действительную невзаимность между обоими полюсами социальной иерархии превращают в иллюзорную взаимность. Тогда люди воображают себе, что получают взамен эквивалент того, что отдают. В эмоциональной экономике общества, как и просто в экономике, неравный обмен приобретает видимость равного. Каждый думает, что получает плату за свои чувства, что ему платят за его любовь, тогда как на деле ничего этого нет. Но иллюзия справедливого распределения эмоций поддерживается самой природой либидо, которое имеет этот взаимный характер:
"И сегодня людям, составляющим толпу, необходимо знать, что самому вождю нет нужды никого любить — он наделен природой властелина, его нарциссизм абсолютен, но он полон уверенности в себе и независим. Мы знаем, что любовь сдерживает нарциссизм, и нам было бы легко показать, что благодаря этому она способствует прогрессу цивилизации".
Двойная и единая природа либидо, то есть любви, бесконечно увеличивает ее возможности. В толпе люди, можно сказать, переполнены обилием эмоциональных связей между собой и своим вождем. Когда они в одиночестве наслаждаются спокойствием и безопасностью, распоряжаясь своими чувствами, они могут рассуждать, доказывая независимость суждения. Как только кто-то захватывает их эмоции, их интеллектуальная деятельность снижается. Тогда наблюдаются чрезмерная доверчивость, экстремальные порывы. Их переменчивость материализует интенсивный и заразительный характер любовных импульсов. Всякое неуместное излияние этих последних приобретает вид насилия. Оно пугает. И толпы внушают страх, в этом нет почти ничего удивительного, так как они вновь воскрешают перед нами архаическое прошлое.
"Все эти свойства, — пишет Фрейд, — и другие, аналогичные им, которым господин Ле Бон дал столь впечатляющее описание, представляют собой, без сомнения, регрессию психической деятельности к предшествующей фазе, которая не удивляет нас, когда мы ее находим у ребенка или у дикаря".
Явно наметилось продвижение вперед. Чтобы понять это описание, мы располагаем теперь объяснением. После того, как мы узнали «как», мы получили представление о «почему», как бы приблизительно оно ни было. Сексуальность, более или менее непосредственная, кажется причиной, которая легко затмевает сознание, играет с его засовами, открывает дверь самым древним и самым антисоциальным импульсам. Но в конечном итоге она также оказывается единственной силой, способной победить эгоизм, намагнитить противостоящих друг другу индивидов. Она собирает их в толпу, где, как в ссоре влюбленных, все кончается объятием.
Глава 5. ПРОИСХОЖДЕНИЕ ЭМОЦИОНАЛЬНЫХ ПРИВЯЗАННОСТЕЙ В ОБЩЕСТВЕ
I
В предыдущей главе мы отметили, что немедленное удовлетворение потребностей и влечений является вторым препятствием при создании длительной социальной связи в толпе. В частности, любовь, более или менее десексуализированная, представляет силу, способную оторвать индивидов от их нарциссического эгоизма так же, как большое количество энергии отрывает электроны от атома и соединяет их вместе. Эта сила не смогла бы, однако, гарантировать стабильность социальных атомов. Что же ей препятствует? Просто-напросто ее собственная природа, которой свойственны взлеты и падения до и после сексуального акта, эмоциональные нагрузки и облегчения. Сюда же добавим возможный хоровод партнеров от раза к разу. Эрос — враг повторения, а повторение — враг эроса. Это доказывается опытом. Теории надлежит сделать из этого вывод.
Но никакое общество, никакая культура не смогли бы установиться на столь непрочном фундаменте, на базе настроений и на зыбкой основе любовных переживаний людей. Между тем, одни общества уже установились, другие продолжают это делать. Причина в том, что они открыли определенные способы отвлекать людей от немедленного удовлетворения эротической склонности, сосредоточивать их на стабильных связях. Памятники, которые воздвигает культура, суть также и алтари, на которые она приносит в жертву любовь. Скажем в ее оправдание, что она и не пытается предоставить замену.
Каковы же эти способы, используемые обществом? Один из них — подавление. Оно отрицает существование либидо и относится к нему так, как если бы его не существовало. Подавление строится вначале на запретах. Они предписывают, как объединяться и с кем: с кузиной, но не с дочерью, с кем-нибудь одной религии или одного и того же общественного класса, а не с кем-то другой религии или иного общественного класса.
Другой способ ведет к отказу от удовлетворения желания, каков бы ни был его объект, мать или отец, например, — во имя высших доводов. Предполагается, что индивид интериоризировал запрет или внешнее подавление. Он, таким образом, добровольно принимает то, что раньше выполнялось невольно. Другими словами, правило, навязанное в общественной жизни, отныне инкорпорируется в жизнь психическую.
Такую эмоциональную привязанность к кому-то — к отцу, другу, учителю обозначают понятием идентификации. Она замещает любовное желание по отношению к этому лицу. Желание интериоризируется, и человек, который любит, становится как тот, кого он любит. Подражая ему, он овладевает им. Принесенная жертва позволяет властвовать над собой и властвовать над отношением с другим, согласно завету Гете: "Обладают лишь тем, от чего отказываются". Суровый завет, применение которого имеет следствием установление стабильности социальных атомов. Нужно проникнуться идеей, что либидо, ограничивающее нарциссический эгоизм, и мимезис, укрепляющий эмоциональную связь, — они оба необходимы для формирования человеческой массы. В одном из своих восхитительных комментариев к Библии Моисей Маймонид утверждал, что "две меры. безопасности лучше, чем одна". И каждая выполняет свою миссию по-своему: одна зажигает огонь, другая поддерживает его и не дает погаснуть или сжечь дом.
II
Каким образом приобретены эти способы? Вот что нам нужно теперь уяснить. Я и здесь последую за Фрейдом. Но то, что он писал по этому поводу, осталось незавершенным. Мне придется продолжить, следуя его указаниям. И, кроме того, я должен буду удалить лишнее, чтобы представить предмет более точным. Я приступлю к этому с учетом преемственности между понятиями идентификации и подражания, преемственности, которую один швейцарский автор оценил такими словами: "Разительна родственная связь теорий Тарда и Фрейда".
Слово «идентификация» имело успех. Но суть тем не менее ускользает от нас, и мы оказываемся перед самой сложной тайной глубинной психологии. Она приучила нас к смутным понятиям, иллюзия понимания которых создается у нас только по недоразумению, из любопытства или в силу ассоциации идей. В этом отношении понятие идентификации бьет все рекорды. Ни клинические уточнения, ни многочисленные комментарии, упускающие ее роль в психологии толп, не могут рассеять этот густой туман.
Несмотря ни на что, моей целью остается по возможности выделить это понятие из неопределенного контекста, даже ценой досадных упрощений. Его последующее применение оправдывает такую процедуру. Труднее всего решить, с чего начать. Чтобы внести ясность в идеи, я предлагаю различать общую идентификацию, свободную от всякой привязки к либидо и инстинктивным импульсам любого рода, и частную идентификацию, связанную с либидо и импульсами. Первая обнаруживает себя в больших человеческих массах, в их совокупности, вторая относится к семье. До определенного момента в этом различении можно сослаться на Фрейда, который полагает, что в случае,
"часто встречающемся и особенно значительном", "идентификация осуществляется вне и независимо от всякого либидозного отношения к копируемому лицу". Она "может иметь место каждый раз, когда лицо открывает в себе какую-то черту, общую с другим лицом, не являющуюся объектом либидозного желания для первого лица. Чем более общие черты важны и многочисленны, тем. более полной будет идентификация и тем больше, следовательно, она будет соответствовать началу новой привязанности".
Если вы принимаете различение, которое я предлагаю, мы можем перейти к сути вопроса. Начнем с наиболее явного: с того, о чем говорят теории и факты. Общая идентификация, мы знаем это интуитивно, выражается в акте подражания, в воспроизведении образца. Кроме того, она предполагает чувство привязанности, общности с тем, кому подражают и кого воспроизводят. В основе привязанности и находится то, что называют «идентификацией», то есть "ассимиляция одного «Я» другим, в результате которой первое «Я» ведет себя в определенном отношении так же, как и второе, имитирует его и в некотором смысле вбирает его в себя".
В то же время эта ассимиляция расширяет нашу сенсорную палитру от зон тактильных к зонам зрительным, так как взгляд играет здесь основную роль. Имитатор прощупывает, выслеживает и рассматривает во всех деталях свою модель. Он следует по ее стопам, чтобы пропитаться ею. И как актер смотрит на себя в зеркало, так и он проверяет на самом себе, хорошо ли он усвоил подмеченные черты, удачна ли его имитация, стал ли он двойником. В конце концов, этот взгляд, брошенный на себя в зеркало, доставляет ему удовольствие. Зрительный образ — смысл имитации, смысл общественный и в высшей степени артистический. «Видеть» и "желать имитировать" было бы для него одним и тем же, написал Марсель Пруст об этой идентификации посредством взгляда.
Рассмотрим более подробно ее различные грани. Возьмем сначала ясное и простое повторение жестов, слов и действий другого человека. Мы обладаем бессознательным стремлением воспроизводить движение, звук и т. д., как только индивид или группа индивидов делает это движение или произносит этот звук в нашем присутствии.
"Подражание, — пишет русский психолог Бехтерев, — которое так удачно было освещено Тардом, есть естественное следствие воспроизведения какого-то своего действия или чужого, выполнение действия, оставляющего в нервных путях следы, которые облегчают повторение и побуждают его повторять".
Тард верно описал стремление преступников вновь пережить в воображении свое преступление или вернуться на место преступления и повторить свое злодеяние. Он видит в этом частный случай более общей тенденции сознательно или нет повторять действия и ситуации, почерпнутые из нашей собственной истории. В письме от 1907 г., адресованном Юнгу, Фрейд говорит об "общем стремлении людей беспрерывно извлекать новые копии и клише, которые они носят в себе". Таков один из стержней его теории, и он будет часто к нему возвращаться.
В действительности через повторение звука или движения, произведенного другим, даже через повторение идеи воспроизведение призвано восстановить нарушенную гармонию. Оно нацелено на возвращение в прежнее состояние, реальное или воображаемое, в котором находился субъект. Разница между ним и другими стирается. Он делает своим то, что было их особенностью, и у него создается впечатление овладения ими. Когда группа детей играет в «воспроизведение» отношений, «странных» слов вновь прибывший — знаменитое "Шар Бовари" Флобера — подбирает повторение к предыдущей ситуации. В ней они все вместе испытывали и делали одно и то же.
Повторение, впрочем, всегда имеет значение подтверждения какой-то связи и ее усовершенствования. Таковы праздники, годовщины и чествования: из года в год повторяются слова, песни, жесты, шествия и т. д., утверждая незыблемость Республики или какой-то местной традиции. Приверженцы какой-нибудь научной школы повторяют одну и ту же идею. Толпы тысячу раз выкрикивают один лозунг. Это способ утверждения преемственности, упрочения своей принадлежности к группе, защиты себя от всегда существующей опасности разъединения. Настойчивое неустанное повторение, которое наблюдается у взрослых, многократно усиленное отмечается уже у детей:
"…ребенок, — пишет Фрейд, — не устает повторять их (события) и воспроизводить их, упорно стараясь достичь идеальной идентичности всех повторений и воспроизведений какого-то впечатлений".
Таким образом он его фиксирует. Это доставляет ему многократное наслаждение. Кроме того, он чувствует, что избегает ловушек расхождений. Он открывает единообразие порядка среди переменчивости беспорядка. Мир носит печать его стереотипов, и поэтому он признает его своим. Когда он взрослеет, на смену приходят ритуалы общества. Они еще больше углубляют колеи, след которых уже заметен.
Идентификация раскрывается также как прием притворства. Ее цель — предотвращение опасности, враждебности людей или чего-то другого. Вы часто замечали, что человек, входящий в салон или на собрание, ищет глазами, а затем присоединяется к определенной группе: к тем, кто одного с ним возраста, одной профессии или кто придерживается тех же убеждений. Поговорки это утверждают, а лабораторные исследования удостоверяют: те, кто собирается вместе, походят друг на друга. Почему же люди ведут себя таким образом, а не подходят к кому угодно? С одной стороны, отыскивая знакомые лица, выполняя ритуальные жесты признания, индивид явно стремится экономить свои усилия. С другой стороны, он предохраняет себя от возможных отказов, враждебности неизвестных лиц, даже от своей собственной враждебности по отношению к этим незнакомцам. Он надевает защитную маску похожести, идентичности с группой.
Искусство камуфляжа используется во всем животном царстве: некоторые насекомые походят на ветки, ящерицы приспосабливают свою окраску к цвету мест, где они обитают, есть млекопитающие, которые имеют такую пятнистую шкуру, что теряются в зонах контрастной светотени. Существуют крабы, которые так «рядятся» или «украшают» себя таким образом, что наблюдатель замечает их присутствие, лишь однажды сев на них сверху. Люди также бывают скрытны, потому что, имея на то основания или нет, они рассматривают другого как опасность. Она всегда дамокловым мечом нависает над головой подчиненного, ребенка или чужеземца.
Стремление иностранца усвоить, даже преувеличить черты речевые выражения или привычки национальности, в среде которой он живет, быть более французом, чем французы, более американцем, чем американцы, короче говоря, большим роялистом, чем сам король, отвечает потребности защиты. Оно ограждает от боязни быть исключением. Это та же видимость социального: в идентификации с другими индивид всегда ищет способ обезоружить их и дезориентировать. Он хочет отвести от своей личности враждебность, происходящую от их любви к себе самим, от обостренного нарциссизма.
Пойдем дальше. Каждая серия миметизмов, имитационных игр выполняет аналогичную функцию. Клоун — а кто из нас не клоун в какой-то момент своего существования? — превращает в комическую ситуацию напряженную, даже трагическую. Шут разрушает недоверие. Шутовским тоном он произносит истины, о которых любимцы не смеют даже шептать. Карикатура жестко воспроизводит что-то смешное, идею или персонаж, над которым не посмели бы смеяться в иных обстоятельствах. "Человек, который смеется — сильный среди сильных", — подчеркивает Сартр, имея в виду персонаж Мальчика, тоже клоуна, изобретенного и воплощенного Флобером, чтобы реагировать на презрение семьи, делая себя более гротескным, чем на самом деле.
Все формы масок, пародий, травести, переодеваний и весь юмор входят в эту категорию. Они направлены против людей, обладающих властью в группе. Как в детских играх.
"Миметизм, — пишет Фрейд, — лучшее искусство ребенка, мотив, направляющий большинство его игр. Честолюбию ребенка больше льстит подражать взрослым, чем быть первым среди равных. Отношение детей к взрослым — это также основа снижающего комизма, который соответствует снисходительности взрослых по отношению к жизни детей".
Эти примеры, взятые среди многих других, позволяют видеть, в какой мере идентификация избавляет от опасности отвержения или агрессии, исходящей от группы, вышестоящих или близких. Возможность быть, как другие, анонимным и подобным часто придает уверенность в жизни. Иногда таким образом мы спасаем видимость. Иногда мы ее создаем. Неважно. Главное, чтобы эта видимость существовала. Без нее жизнь в обществе невозможна.
Наконец, идентификация принимает форму настоящего присвоения другого человека. Тогда она служит для того, чтобы завладеть им, овладеть отношением с ним. Наиболее непосредственное, наиболее живое ее выражение — желание слиться с другим, растворить его в себе. Одним словом, поглотить его, чтобы иметь возможность заявить:
"Другой? Это я!", "Я отец, я чрево, я правая рука". Людовик XIV уже говорил "Государство — это я!". Здесь мы достигаем абсолютной идентификации. Иногда любовь создает из нее иллюзию. Иногда это ненависть; и много убийств, публичных или частных, не имели другого мотива, кроме этой невероятной подмены. Есть современный пример. Убийца Джона Леннона сначала старался стать похожим на эту звезду, занимаясь музыкой и коллекционируя его диски. Он написал имя Леннона на своей рабочей одежде вместо своего имени. Как Леннон, он женится на японке. Но однажды вечером он подстерегает его и убивает.
Менее непосредственным, менее резко выраженным было бы обладание вещами другого, его женой, машиной, домом и т. п. В своем стремлении завладеть его желаниями мы желаем того, чего желает он. Становясь подобными ему, обладая тем, чем обладает он, мы и есть он. Или мы воображаем, что мы есть он. Так же тот, кто имеет богатый дом или спортивную машину, считает себя богачом или спортсменом. По крайней мере до той поры, пока ничто не разрушит его иллюзию. Пока он не возжелает еще более роскошный дом, еще более мощную машину.
Этот аспект отношений между человеческими существами является основным. Он определяет наш выбор объекта. В большинстве случаев мы предпочитаем один объект другому потому, что один из наших друзей уже его предпочитает, или потому, что предпочтение представляет заметное социальное значение. Как и дети, взрослые, когда они голодны, ищут те продукты, которые ищут другие. В своих любовных связях они ищут женщину или мужчину, которых любят другие. Они отвергают того или ту, кто нелюбим. Когда говорят о мужчине или женщине, что они желанны, это значит, что другие их желают. Не потому, что они одарены каким-то особым качеством, а потому, что они отвечают образцу, соответствуют моде этого момента.
Никто из писателей не сумел показать лучше, чем Марсель Пруст, "сердечные перебои", чередование порывов и охлаждении, потребность в любимой женщине или в той, которая кажется любимой, муки подозрений, раздирающую ревность, когда видишь, что другие на нее смотрят, касаются ее, любят ее, и это ужасное безразличие, которое чувствуешь в ее присутствии. Лавируешь, унижаешься, чтобы заставить е® прийти к себе, а когда она уже здесь, не хочешь больше ни видеть ее, ни говорить и скучаешь в ее обществе. Выпроводить ее? Но тут же вновь начинается страдание… Вспомните следующее признание Свана:
"Подумать только, что я впустую потратил годы моей жизни, что я хотел умереть, что моей самой большой любовью была женщина, которая мне не нравилась, которая была не в моем вкусе".
Нужно ли из этого заключить, что мы ревнуем потому, что любим? Нет, как раз наоборот, мы любим потому, что ревнуем.
Под другим углом зрения миметизм, как воспроизведение с помощью иных средств, жестов или ситуаций, осуществленных другом, родственниками, школьным товарищем, также представляет собой способ присвоения и контроля над лицом или объектом, который избегает нас. В связи с этим Фрейд приводит пример ребенка, который отбрасывает бобину, затем подтягивает ее к себе и повторяет эту игру много раз. Ребенок таким образом инсценирует и имитирует отъезд и возвращение матери с помощью предмета, простой бобины, которая у него есть под рукой. Он действует как фокусник, который воображает, что с помощью песни или танца он заставит пойти дождь. Благодаря игре отсутствие любимой матери становится переносимым.
"В том, что касается детской игры. — пишет Фрейд, — мы думаем, что, если ребенок воспроизводит и повторяет событие, даже очень неприятное, это для того, чтобы иметь возможность посредством своих действий подчинить себе сильное впечатление, которое он получает от этого события, а не ограничивать себя переживанием его, сохраняя чисто пассивное отношение".
Стараясь овладеть другим человеком более примитивным или более изощренным способом, приходят к тому, что становятся, как он. Но копиями никогда долго не довольствуются. Эти копии быстро становятся нашей второй натурой, то есть нашей истинной социальной натурой.
Эти различные грани — повторение, имитация, присвоение — присутствуют в любой идентификации с человеком, группой или идеей. Каковы их последствия? Идентификация дает нам возможность наверняка избежать ситуаций напряжения или недовольства. В той степени, в какой нам приятно повторение жеста, имитирование чувства или цели, признание каких-то черт общими с другими людьми и обычными, идентификация преобразует огорчение в удовольствие:
"Кажется, — пишет Фрейд, — в целом можно допустить, что открытие заново чего-то уже знакомого, «узнавание» ощущается как приятное".
Вергилий знал это: даже воскрешение прошлых горестей сладко. Наес quoque meminisse juvabit (лат.): эти события также станут приятным воспоминанием, говорит он устами героя «Энеиды». Можно предположить, что это удовольствие способно занять место других, сексуального удовольствия, например, и успешно конкурировать с ними. Если принцип замещения основан на схожести с общим объектом, не удивительно, что все подвержены давлению идентичности. Каждый побуждается копировать модель настолько точно, насколько возможно, желать того, что желает другой, и так, как этого желает другой. В конечном итоге каждый освобождается от объекта желания. Этот объект перестает быть целью, вызывающей поступок или потребность, и становится средством связи с человеком, с группой.
Как в экономике, выбор объекта определяется его стоимостью на рынке, меновой стоимостью, то есть тем, насколько этот объект или человек ценен для других. Это не его потребительская стоимость, не подлинное удовлетворение от потребности в этой вещи или в этом существе. Перенимая вкусы, желания, мнения у своей модели, мы избираем те же предметы, что и он. Как следствие мы имеем те же вкусы, любим те же вещи и тех же людей. Мы ждем, чтобы нам сказали, что нужно ценить или любить, чтобы желать и приобретать эти предметы — большие американские машины или маленькие английские, отпуск у моря или в горах, стройных женщин или дородных и т. п.
Можно резюмировать это утверждением, что идентификация ведет нас к ситуации, аналогичной той, в которой мы находились до того, как научились распознавать наши желания и выбирать предметы сами, до того, как мы приобрели индивидуальность и стали отличаться от других. В этом смысле она борется против любого изменения, любого изобретения, которое может нарушить коллективное однообразие. Индивидуальность преобразует любой импульс в рефлекс. Таким образом, она обнаруживает существование внутренней силы, которая в результате долгого окольного пути заставляет существо индивидуальное регрессировать к существу социальному и обязывает его соединяться с другими, победить свою отделенность от них. В итоге идентификация приходит к абсолютной конформности: каждый любит только то, что любят другие, никто не имеет своих собственных вкусов или страстей. Никто и ничем не отличается от общей модели: хорошего — сына, больного, писателя, солдата, верующего. Индивиды походят друг на друга, как две капли воды. Существует только толпа лиц, носящих одно и то же имя, выставивших напоказ одно и то же лицо, одинаково одетых.
Если, как мы только что видели, идентификация стремится вернуть нас в состояние, предшествующее отделению, индивидуальному самовыражению, можно также предположить, что она возвращает нас к прежнему партнеру, объекту наших желаний, которого некогда мы стремились поменять. Она возвращает нас к нему потому, что он нам уже знаком, и, значит, является источником удовольствия. Даже если мы хотим поменять его, идентификация заставляет нас воспроизвести наш начальный выбор, то есть искать нового партнера, похожего на первого. В конце концов, если мы ничего не можем сделать против взлетов и падений, напряжения и облегчения либидо — кроме как подавить его, — можно быть уверенным в постоянстве его объекта и найти дополнительное удовлетворение в регулярности отношений с ним. Этого вполне достаточно, чтобы поддерживать стабильную социальную связь.
Конечно, существует постоянное напряжение между либидо и мимесисом. Первое не признает возвращения к прежнему. Второй желает найти это прежнее и восстановить предшествующее состояние. Каждый индивид, каждая группа хитрят, лавируют между ними. С течением времени между ними происходит разделение и устанавливается сотрудничество. Разделение проявляется в том, что либидо характеризует, если можно так сказать, субъект желания и определяет его интенсивность. Идентификация характеризует объект и определяет то, что желаемо. Например, потребность любовного порядка толкает нас к женщине или мужчине. Однако то, что мы предпочитаем женщину материнского типа или мужчину отцовского типа женщине-ребенку или юноше, полностью зависит от силы идентификации с фигурой матери или отца, наследием нашего детства. И этот род союзов всегда имеет благоприятные последствия. Так, Фрейд пишет по поводу женитьбы американского президента Вильсона:
"Чем больше его жена будет походить на его мать, тем богаче будет поток его либидо в этом браке".
Теперь мы имеем если и не до конца ясное, то достаточное представление об общей идентификации, благодаря которой формируются стабильные социальные связи. Размышляя о ее свойствах, можно заметить, что они имеют много общего не только с подражанием, без обращения к гипнозу, но также и с инстинктом смерти, описанным Фрейдом в его знаменитом эссе "По ту сторону принципа удовольствия". Это не должно нас удивлять. В самом деле, почти все то, что Фрейд излагает по поводу этого инстинкта, было уже изложено относительно имитации. Можно было бы просто заменить в этом эссе одно слово другим, не нарушая смысла целого.
Можно предположить, что смерть, на которую он ссылается, — это смерть человека, вернувшегося к жизни социальной, а не к неорганической. Стремление к разрушению, к агрессии есть следствие этого. Так, начиная с идентификации с отцом, учителем или начальником, у ребенка, ученика, подчиненного может зародиться искушение уничтожить его, полностью заменить его собой. Но не будем предвосхищать то, что должно последовать. Запомним только это сходство. Оно не случайно, вскоре я сделаю из этого выводы.
III
Идентификация состоит в выборе модели. В обществе это может стать проблемой. В самом деле, выбор может идти между множеством лиц, множеством объектов. Более того, каждый человек принадлежит ко множеству групп и в разной степени связан с каждой. Так, молодой человек, входящий в жизнь, может идентифицировать себя со своей возрастной группой, со своим классом, идеалы, образ жизни и мышления которых он усваивает, с нацией, становясь шовинистом и даже расистом в своих отношениях с другими молодыми людьми. В частности, из-за этой неопределенности, из-за этой проблемы общая идентификация оказывается автономной от чисто любовных желаний, о которых я упоминал.
В семье все иначе. Неопределенность исчезает, выбор установлен заранее. Частная идентификация существует в рамках семьи и не создает проблемы. Она прививается на любовные чувства ребенка к своему отцу и своей матери. Будем придерживаться Фрейда еще точнее, чем делали до этого. Войдем вместе с ним в одну из ячеек общества, где каждый начинает свое существование. Забудем о девочках и останемся в компании мальчика. Занавес рождения поднят. Достаточно скоро можно заметить, насколько дискомфортно его положение. С одной стороны, он желает свою мать. С другой стороны, очень привязан к своему отцу. Он восхищается им, хочет подражать ему и стать таким, как он. Это рождает в нем стремление делать то, что он не должен делать: например, иметь интимные отношения со своей матерью. В то же время его отец представляет собой такой же сексуальный объект, который женская часть его либидо желает, скорее, пассивно. Таким образом, мальчик хочет того, что невозможно. Его желания окружены и ограничены со всех сторон. Он находится между двумя ветвями дилеммы: привязанность к отцу и смутное любовное чувство по отношению к нему.
"В первом случае отец тот., кем хотелось бы быть, во втором тот, кого хотелось бы иметь. В первом случае затронут субъект «Я», во втором — его объект".
Мальчик на собственном опыте познает, что его соперник-отец мешает ему найти выход его кровосмесительной склонности к матери, и отказывается отделиться от нее. Он даже противоречит сам себе. Выступая в качестве примера для подражания, отец говорит ему повелительно: "Подражай мне". В качестве всемогущего человека, старшего соперника, он шепчет интимно: "Не подражай мне". Самое меньшее, что можно было бы сказать: между тем, что приказывает отец и что запрещает этот отец, огромное разногласие. Ребенок постоянно наказывается, когда ждет вознаграждения, и вознаграждается за то, за что его стоило бы наказать. Такая несправедливость вносит в отношения с отцом враждебность. Если бы у мальчика была возможность, он бы убил его. Тогда он смог бы заменить его, "даже около матери". С самого рождения наши отношения с родителями отмечены амбивалентностью. Эти отношения есть смесь притягательного и отталкивающего, любви и ненависти. Ни одно чувство не существует само по себе, всегда в нем прячется другое, противоположное ему, его тень.
Но если наш мальчик развивается нормально, как и миллионы других, он находит способы выйти из дилеммы, в которой заперт: соблазн и отказ. С одной стороны, потерпев неудачу в своих попытках любовного обладания, он меняет тактику. Мальчик (или девочка) пытается обольстить своих родителей. В эротических текстах Востока подражание рассматривается как средство вызвать влечение. Например, в трудах на санскрите особое место уделяется игре, в которой женщина копирует одежду, выражения, слова своего возлюбленного. Этот род мимодрамы рекомендовался любовнице, которая "не имея возможности соединиться со своим возлюбленным, имитирует его, чтобы рассеяться".
Ребенок тоже благодаря уловкам имитации отношений, одежды и т. п. пытается, с магическими намерениями, соблазнить отца или мать, чтобы «рассеяться». Идентификация означает: в одно и то же время отказываются и не отказываются от удовлетворения своих любовных желаний. Она — приманка, на которую ребенок хочет поймать своих родителей. И они действительно поддаются. Так же происходит и с массами, которые имитируют своего лидера, носят его имя и повторяют его жесты. Они преклоняются перед ним. И в то же время они бессознательно заманивают его, пока он не попадает в ловушку. Большие церемонии и пышные манифестации суть скорее сцены обольщения вождя массой, чем наоборот.
С другой стороны, осознав соотношение сил, их пределы, ребенок понемногу отказывается иметь этого отца (или эту мать), чтобы иметь отца, интериоризировать его и стать, как он. Для этого он старается приобрести как можно больше сходства с ним. Он пытается быть похожим на него как две капли воды. Модель отца заменяется отцом, объектом любви и ненависти. Идентификация замещает реальных родителей на родителей идеальных, какие они должны быть внутри, а не снаружи.
Она становится также наиболее важной связью, которую индивид завязывает в период своего существования. Она побуждает его инкорпорировать лицо, навязанное ему как прототип. Путем идентификации он учится усваивать и подчиняться любым вариантам этого прототипа, всем «местоблюстителям» отца (или матери), которых он встретит в течение своей жизни.
Идентификация в семье взаимна. Именно это придает ей такую силу и делает ее следы столь глубокими. Фрейд обошел стороной реакции родителей и интересовался лишь реакциями ребенка. Но в конце концов, если родители дали ребенку жизнь, то именно потому, что они стремились воспроизвести и продолжить себя в детях. Воспроизводство было их общей целью, так как оно является целью человеческого рода. Они стремятся сделать из ребенка копию во плоти, соответствующую модели, которая существует в их сознании и которую общество требует от них. Еще до того, как он откроет глаза, они спрашивают себя: "На кого он похож?" и уже никогда не перестают задавать себе этот вопрос.
Если мальчик во всем подражает своему отцу, если он привязан к нему изо всех сил — это значит, что цель его родителей стала его целью. Тогда всякая сексуальная связь может иметь результатом лишь неловкость, которая ужасает Родителей. Она происходит из неясности желаний. В самом деле, родители, по крайней мере сознательно, желают воспроизводиться не с ребенком, а в ребенке. А это совсем не одно и то же.
Итак, идентифицируясь, ребенок заставляет себя лишь отказаться от своих желаний. Он также выполняет желание своих родителей увековечить себя. Если он перенимает их черты, одного, другого или обоих вместе, то только потому, что верит: чем лучше он будет отвечать их желаниям, тем лучше его примут в семье. Например, когда отец говорит ему "Подражай мне", он выражает этим нечто большее. Чтобы быть уверенным в повиновении, он готов изолировать ребенка от всего остального мира. Таков отец Стендаля. В самом деле, Стендаль говорит, что был любим лишь "как сын, который должен продолжить фамилию", и страдал от этого. Поэтому, замечает писатель, "в этот период жизни, столь веселый для других детей, я был злым, сумрачным, неразумным, рабом, одним словом, в самом худшем смысле этого слова, и понемногу усвоил чувства, свойственные этому состоянию".
До современной эпохи многие дети испытали строгости подобного заточения. Некоторые познают их и в наши дни. Я выдвинул на первый план этот аспект идентификации, так как следует заметить, что она не только заместитель подавляемого желания ребенка, но и проявление обостренного желания родителей. Она, без сомнения, является наиболее ранней и наиболее примитивной привязанностью, учитывая ее глубокую связь с воспроизводством социальной ячейки и человеческого рода. Все действия и реакции, которые я только что описал, сводятся к единственному результату: любовные желания в отношении кого-то регрессируют, чтобы появилась возможность идентифицироваться с ним.
IV
Нетрудно показать, что ход развития ребенка ставит его в ситуацию неуверенного и колеблющегося Гамлета, который спрашивает себя: "Быть или не быть. как мой отец (или моя мать), вот вопрос". И призрак отца ему шепчет "Будь, как я" и "Не будь, как я", — вот ответы. Вся его личность точно определена тем, что существуют два ответа на один вопрос, и нет единого решения, как в загадке Сфинкса, которую Эдип смог разгадать. По ходу своих колебаний и сомнений мальчик усваивает свойства, мнения, приказы своего отца.
Отец оказывается в глубинных слоях психики как инстанция. которая его представляет, идеал «Я» или «сверх-Я». По всей очевидности, Фрейд определяет ему функцию быть моральной инстанцией, судьей и постоянным критиком наших дел и поступков, взглядом и голосом наших родителей и руководителей, даже общества в душе каждого из нас.
"Я" раскалывается на две противоположные стороны, которые терзают одна другую. Первая была сформирована усвоенными суждениями и запретами тех, с кем мы себя идентифицируем. Она преследует вторую своими суровыми и нелицеприятными комментариями. Она говорит с ней всегда жестким и строгим тоном прокурора, даже мстительного бога, который заставляет людей оставаться на праведном пути. Он отчитывает их, как только они рискнут отклониться от этого пути: "Не делайте этого". "Все, что вы делаете, — плохо" и так далее. Этот голос совести побуждает нас усмирять свои стихийные порывы и оставаться в подчинении образцам, которые были нам вдолблены. Время от времени он одобряет нас, говоря, что мы сделали что-то, как положено. Это потому, что мы действовали соответственно его приказам. Тогда и только тогда мы находим удовлетворение в глазах нашего идеала «Я».
"Мало-помалу, — пишет Фрейд, — он заимствует из воздействий внешней среды все требования, которые она предъявляет к «Я» и которым «Я» не всегда способно соответствовать, чтобы в случае, когда человек считает, что он имеет причины быть недовольным собой, он не мог найти удовлетворения в идеале «Я», которое отличается от «Я» как такового".
Представляя наших родителей, оно одобряет, поощряет нас и доставляет нам такое же удовольствие, как если бы мы удовлетворяли наши эротические инстинкты. В нашем сознании мы, должно быть, подменяем всех подобными персонажами; призовите на помощь ваш опыт в этом вопросе, и вы убедитесь в этом. Увы, когда это не отцы, матери или братья, их место часто занимают вожди. Их деспотическая роль заставляла достойного жалости, но все же жуткого Геринга говорить: "У меня нет совести, моя совесть — это фюрер". Я не могу сказать, что это заявление меня на самом деле удивляет. Оно не ново, его повторения часты в ходе истории.
Иметь такое сверх-"Я" означает, согласно Цицерону, "установить над нами учителя". Как и всякий учитель, он беспрестанно ругает нас, а время от времени подбадривает, как родители. Когда он силен, он подталкивает нас, тормошит. Он без конца внушает нам:
"Нужно, чтобы ты сделал невозможное возможным! Ты можешь совершить невозможное! Ты же любимый сын отца! Ты и сам отец! Ты — Бог!".
Или, по крайней мере, как родители тех, кто уже в возрасте. Ведь традиции утрачиваются и некоторые описания психоанализа блекнут и устаревают. Они походят на те фотографии минувшей эпохи, которые открываются, когда перелистывают семейный альбом. В нем можно увидеть маленького мальчика с робкой улыбкой в матросском костюме, потерянно выглядящего рядом с высоким господином в шляпе и с тростью, с усами и строгими глазами. К счастью, отцы теперь не те, что были раньше, не сверх-"Я". Когда оно снисходительно, менее требовательно, оно позволяет нам жить, как остальным людям, простым смертным, каковыми мы и являемся.
Здесь мы касаемся самого главного. Сверх-"Я" покровительствует нам и угнетает нас, как наш отец, бог нашего детства. Как и провидение, бог нашей зрелости, оно держит в своих руках нити судьбы. Отсюда вытекает любая мораль и любая политика, что божественный Аполлон высказал следующим образом: "Пойми свое человеческое положение; делай то, что говорит тебе Отец; и ты в безопасности завтра". Завтра, когда ты вырастешь, когда ты откажешься наслаждаться. Или когда ты сам станешь отцом и будешь обладать властью навязывать свою волю твоему сыну.
V
По поводу этой частной идентификации можно было бы еще поспорить, так как она слишком быстро стала общим местом в глубинной психологии. Это правда, что Фрейд многое изменил в этой области, многое перевернул. Это огорчает умы, влюбленные в точные гипотезы, которые можно проиллюстрировать тремя конкретными фактами. Как и его предшественники, он повторял, что ребенок должен следовать за своим отцом и подражать ему. Это избитое утверждение его не удовлетворяло. Он модифицировал идею и придал ей драматический характер. Но он остался верен представлению о простой идентификации, будь то с отцом или с матерью.
Только что приведенное напоминание указывает, однако, на то, что идентификация с отцом осуществляется посредством другой идентификации — с матерью. Обе они играют одинаково важную роль в психическом развитии ребенка. Он стремится к двойной идентификации как с одним, так и с другим. Он пересматривает в своей голове и в своем сердце отношения между ними, являясь и судьей, и частью пары, которая уже имела какую-то историю до того, как он вмешался в нее. Одним словом, он строит "семейные романы", более или менее соответствующие реальности. В процессе этого его «Я» расширяется и выделяется, включаясь в семейную группу и беря на себя заботу о ней с психологической точки зрения. Это и приводит к утверждению, что сверх-"Я" или идеальное «Я» формируется не по образцу господствующего человека — отца, а по образцу социальной мини-группы, которая включает в себя, по меньшей мере, две родительские фигуры. Когда мы слушаем голос нашей совести, мы слышим диалог множества голосов, смесь прошлых мнений и суждений, а не монолог одного. Возможно, что голос отца часто оказывается более громким, но он не единственный.
Таким образом, можно было бы объяснить, почему в дальнейшем индивиды могут принадлежать к множеству масс, идентифицировать себя с их идеалами, не испытывая при этом значительных коллективных проблем. Возможно, они ищут эти многочисленные связи, чтобы комбинировать их и играть с ними.
"Каждый индивид, — пишет Фрейд о современном человеке, — это составная часть многочисленных масс, множественным образом связанных посредством идентификации, он построил свой идеал «Я» по различным образцам. Таким образом, каждый человек обладает частицей многочисленных душ масс, души своей расы, своего круга, своего вероисповедания, гражданского состояния и т. п. и, преодолевая их, может подняться до некоторого уровня независимости и оригинальности".
Подведем итог этих рассуждений. В истоках социальной связи лежат очень взыскательные идентификации, оставляющие след в жизни людей. С одной стороны, они приводят к регрессии желания в отношении сексуального объекта. С другой стороны, они влекут за собой дифференциацию психического аппарата, инкорпорируя в него внешние влияния. Он разделяется на собственно индивидуальное «Я» и «Я» социальное, или сверх-"Я", которое доминирует над ним. Эти понятия важны и послужат нам в дальнейшем. Эта особая структура личности представляет интерес тем более, что она одновременно может объяснить и уподобление, замечаемое в толпах, и подчинение вождю.
"Мы признаем, — заявляет Фрейд, — что то, чем мы могли способствовать прояснению либидозной структуры массы, отсылает к разграничению от" Я" и идеала «Я» и к двойному типу связи, который становится возможным: идентификации и замещению объекта на месте идеала "Я"".
Конечно, сверх-"Я" становится отныне стержнем теории. Оно представляет собой наивысшую инстанцию эволюции человека и является гарантом всех его социальных функций, религии и идеологии. Именно этот голос напоминает нам, что мы всегда ответственны за выживание нашей культуры, и именно он отказывается свалить на козлов отпущения — окружение, власть, эксплуатацию — то, чем дорожит наша натура. Как Эдмунд в "Короле Лире", сверх-"Я" запрещает нам возлагать "ответственность за наши бедствия на солнце, луну и звезды; как если бы мы были злодеями по необходимости, дураками по воле неба, мошенниками, ворами и предателями из-за преобладания каких-то сфер, пьяницами, лгунами и прелюбодеями из-за подчинения планетному влиянию и виновными во всем по божьему принуждению. Восхитительная отговорка для развратного человека: возложить на звезды ответственность за свои козлиные инстинкты".
Это человек, который отказывается карабкаться по крутому склону разума.
Глава 6. ЭРОС И МИМЕСИС
I
Предыдущие главы показали нам совокупность отношений между людьми, которые заключены в словах «любовь» и «идентификация». Они относятся к двум группам желаний. Нам известно к каким: желания влюбленности, которые стремятся отвлечь личность от самой себя, чтобы объединить ее с другими, и миметические желания, представляющие собой стремление к идентичности, исключительной привязанности к другому, к четкой модели. Первые подталкивают нас объединяться с людьми, которыми мы желали бы обладать, вторые — с людьми, воплощающими то, какими мы хотели бы быть. В принципе, этих двух понятий достаточно, чтобы объяснить симптомы психологии толп.
Предвижу ваш вопрос: что же это меняет по отношению к тому, что мы видели до сих пор? С точки зрения содержания очень мало, но с точки зрения теории очень много. До сих пор полагали, что все можно объяснить одним лишь динамическим фактором, желанием влюбленности. Идентификация была лишь механизмом отвлечения от нее, внутренним подавлением инстинкта. Именно недостаток возможности любить кого-то — своего отца, начальника и т. д. — заставляет нас идентифицироваться с ним. Впредь мы будем рассматривать ее как второй динамический фактор, автономный и несводимый к другим. Эрос не зависит от миметической модели, как Мимесис не зависит от эротической модели — вот постулат, которым мы руководствуемся. Любое человеческое существо пытается разрешать конфликты, вытекающие из этого: между многочисленными желаниями либидо и между либидо и требованиями миметических желаний, связанных с реалиями социального мира.
Такая двойственность между Эросом и Мимесисом, по-моему, существенно рационализирует наши объяснения психологии толп. Коллективные отношения могут поворачиваться к людям со стороны любовной страсти. Тогда они связывают их и объединяют. Они могут обнаруживать себя в виде повторений и подражаний. Тогда они принуждают людей становиться похожими друг на друга или противостоять друг другу в соответствии с тем, похожи или нет они на образец.
Эта двойственность отдаляет нас от теории Фрейда, в строгом смысле. Однако мы продолжаем сверяться с ней. В его трактовке эти две психические силы, два инстинкта всегда противопоставлялись для объяснения важнейших феноменов. Уточнения, которые я хотел бы сделать следующие. Действительно, всегда и повсюду мы находимся перед лицом этих двух динамических факторов. Но с одной разницей: что касается индивида, эротическая тенденция преобладает над миметической; в том, что касается массы — наоборот.
От этих общих рассуждений перейдем к вопросам специфическим, чтобы показать их значение. Каким образом люди в толпе становятся равными? Почему толпы нестабильны, переходя от паники к немыслимой жестокости? Почему они цикличны, переходя от экзальтации к депрессии? Эти феномены часто описываются, но редко объясняются. Именно это нас и занимает.
Все объяснения, к которым мы придем, я сразу отмечаю это, вращаются вокруг единственной формулы: прогрессия миметических желаний уравновешивается регрессией желаний влюбленности. В конечном счете мы всегда имитируем вместо того, чтобы любить. Мы отказываемся от удовольствия быть с кем-то ради чувства удовлетворения, что мы становимся, как он. Императив психологии толп всегда и повсюду выражается следующим образом: то, что начинает Эрос, заканчивает Мимесис.
Я опасаюсь того, что объяснения, которые я представлю вам, опираясь на эту формулу, вас разочаруют. Ведь они полностью оставляют в тени исторические и экономические условия масс. Они пренебрегают их принадлежностью к социальному классу, рабочему или буржуазному, сельскому или городскому. Они предполагают наблюдения, которые никогда не производились с достаточной строгостью. Это недостатки, которые подрывают изнутри все, что было написано до сих пор, и все, что будет написано. Тогда к чему продолжать? Зачем стремиться к объяснению так мало изученных фактов? Чтобы подогреть любопытство по отношению к столь сенсационным явлениям? Да, есть и это. Но мое единственное извинение, на которое я мог бы сослаться, предлагая вам эти объяснения, — это то, что у нас нет других. Если только закрыть глаза на эти социальные реалии и отодвинуть их в разряд безумств, возникших в ходе истории — таково отношение большинства исследователей, — нельзя позволить себе ни этих гипотез, иногда надуманных, ни этих решений.
II
В толпах проявляется сильное принуждение к равенству, равенство — одна из их безусловно признанных черт. Какова причина этого? В общественной и семейной жизни мы знаем множество людей, с которыми мы хотели бы иметь исключительную связь — женщина, наш отец, знаменитый художник и так далее. Достаточно того, чтобы друг, брат, сосед поддерживали подобные отношения, чтобы они стали желанны нам. Почему он, а не я? Таков вопрос, который мучает большинство из нас на протяжении всей жизни. Неуверенность душит нас с детства. Мы беспрестанно спрашиваем себя, любят ли нас наши родители, наши учителя так же, как других своих детей, других своих учеников. Но в то же время мы хотели бы быть единственными любимыми. Когда кто-то говорит "я очень люблю Такого-то" или "Такой-то умен", мы испытываем укол ревности, как если бы этот человек сказал "Я люблю Такого-то больше, чем вас", "Такой-то умнее вас", даже если бы у него не было абсолютно никакого намерения сравнивать нас. Никогда не ослабевает напряжение между стремлением к исключительному и несравнимому отношению и стремлением к отношению идентичному и сравнимому. Мы не хотели бы быть, как кто-то другой. И в то же время хотелось бы, чтобы никто не выделялся, не представлял собой нечто большее, чем мы сами.
Перейдем от этих общих описаний к более конкретной ситуации. Представим себе первого ребенка в семье, который переживает появление второго ребенка. Его стихийная реакция будет реакцией ревности и враждебности по отношению к новорожденному. Этот последний нарушает его тет-а-тет с родителями. Он отвлекает их исключительное внимание. Он заставляет поделиться любовью, которая доставалась только старшему. Не говоря уже о почти чувственном желании, которое он испытывает, видя, как мать кормит младенца. Представим себе теперь первых «фанов» эстрадной звезды, которая поднимается по ступеням славы и становится все более и более знаменитой. Они также испытывают лишь ревность и враждебность по отношению к новым фанатам, которые похищают у них любовь их идола. В этих двух ситуациях ребенок или фан хотели бы устранить незнакомца, нарушителя счастья, остаться один на один с любимым существом. Бросить этого новорожденного в мусорное ведро? Обстрелять этих «фанов»? Невозможно, это противоречило бы желанию родителей иметь много детей, желанию звезды иметь много поклонников. Каковы бы ни были их предпочтения, родители чувствуют себя в долгу перед всеми своими детьми, а звезды — перед всеми своими почитателями, не выделяя никого.
Итак, из-за невозможности убрать со своего пути навязчивых людей и устранить соперников, а также дать волю своей ревности и враждебности, не угрожая собственным отношениям с теми, кого они любят и кто бы не сумел этого вынести, дети и «фаны» вынуждены отступить. Мы наблюдаем регрессию взаимной враждебности, привязанность к соперникам берет верх. Конфликт преобразуется в альянс. Одни отказываются от привилегии, от прошлой исключительности, другие — от идеи получить ее в будущем. По ходу дела дистанция недоверия и ненависти сокращается, все идентифицируются друг с другом, копируют и повторяют друг друга, занимаются одинаковой деятельностью, успокоенные в какой-то мере тем, что находят удовольствие в имитации.
"Только все вместе, — пишет Канетти, — они могут освободиться от бремени дистанции. Именно это происходит в массе. Вместе с этим бременем они отбрасывают то, что их разделяет, и все чувствуют себя равными… Огромное облегчение. Именно для того, чтобы наслаждаться этим счастливым моментом, когда никто не выше и не лучше, чем другие, люди становятся массой".
При этом они продолжают следить друг за другом с тем, чтобы никто не добился ни большей милости, ни какого-то особого покровительства.
Это освобождение от бремени есть знак того, что любовная склонность заменяется взаимной идентификацией этих индивидов, которая представляет собой наилучшее связующее звено отношений внутри толпы. Доказательством этого будет рождение чувства общей судьбы, духа сообщества, первое требование которого есть "требование справедливости, равного обращения со всеми. Известно, с какой силой и с какой солидарностью это требование утверждается в школе. Поскольку мы не можем сами быть любимчиками и привилегированными, надо, чтобы все были поставлены в равные условия и никто не пользовался особыми привилегиями".
Оно проявляется также у поклонниц какого-нибудь киноидола или эстрадной звезды:
"Вначале они были соперницами, в конце концов им удалось идентифицироваться друг с другом, объединившись в одной и той же любви к одному и тому же объекту".
Толпы подчинялись бы в этом случае принципу негативной демократии, уравновешиванию по нижнему уровню. При виде удачи другого, его радости задается вопрос: "Почему он? Почему они? Почему не я?". Зависть всегда находит что-нибудь, к чему придраться. Никто никогда не может ни иметь все, ни получить все, что желает. Тогда как в соответствии с желаниями всех каждый имеет то же, что и другие. Зависть провоцирует соперничество. Равенство позволяет избежать этого, если оно должно осуществиться в лишениях всех и всеобщем дефиците.
В основе корпоративного духа, общественного духа лежит этот резкий поворот: мы отказываемся от своих желаний, ставим крест на самых дорогих амбициях, чтобы всех обязать совершить подобное жертвоприношение. Это часто выражается в лицемерии и в том, что нас водят за нос. Счастливы мы или нет, главное — быть вместе, да так, чтобы никто не знал иной судьбы, чем судьба согражданина, соседа или Друга.
"Именно это требование равноправия лежит в основе социального сознания и чувства долга. Именно оно совершенно неожиданно для нас оказывается в фундаменте того, что психоанализ открыл нам как "страх заражения" сифилитиков, страх, который сопутствует борьбе этих несчастных против бсссознательного желания заразить своей болезнью других: почему лишь они одни должны оставаться зараженными и отказывать себе во многом, тогда как другие чувствуют себя хорошо и могут участвовать во всех утехах?".
Давление конформности становится таким сильным, конденсируется до такой степени, что малейшее отклонение или шаг в сторону становятся угрозой, направленной против группы. Она видит в этом разрыв негласного договора между ее членами, искру, которая вызывает неожиданный взрыв враждебности, долгое время затаенной. Не забудем, что это по принуждению. Мы отреклись от своей индивидуальности, чтобы стать похожими на наших соперников. Равенство и справедливость вознаграждают за этот тяжкий труд ограничения. Любое нарушение представляет собой вызов и ставит под сомнение его пользу. Вот почему равенство и справедливость совершают над нами в каком-то роде насилие, а демократия предполагает строгую внутреннюю дисциплину: каждый амбивалентен по отношению к себе и готов поставить ее под сомнение. И, несмотря ни на что, некоторые хотели бы, по словам Оруэлла, быть более равными, чем другие.
С другой стороны, равенство толпы — это что-то вроде тихой гавани. Это убежище, окрашенное чувством обретения себя. Индивиды испытывают ощущение освобождения. У них создается впечатление, что они сбросили тяжесть, бремя социальных и психологических барьеров, обнаружив, что люди равны. С другими они чувствуют себя, как с самими собой. Отсюда и некоторый беспорядок. Толпа кажется пронизанной бесконечным броуновским движением. Она предается вечному волнению, которое называют «лишением» массы (milling, по-английски).
В этом смысле можно сказать, что массы анархичны. Их равенство питает анархию. Такая позитивная демократия обладает удивительной силой притяжения. Каждая революция, как и каждое сообщество, освежает ее и обещает претворить ее в жизнь на земле. Какова же ее психологическая движущая сила? Я сказал бы, что она в удовольствии, которое извлекается из миметического желания идентифицировать себя со своими близкими, родителями, детьми, в воображаемом отсутствии всякого различия. Обычно это желание навязывается борьбой. Оно вынуждает нас к жертвам и провоцирует затруднения. Теперь же мы считаем возможным беспрепятственно наслаждаться им.
Речь идет об имитационном наслаждении, которое аналогично сексуальному. Но существует различие. Если имитационное наслаждение заставляет как бы исчезать индивидов в толпе, сексуальное изолирует их парами.
"Два человека, объединившиеся с целью сексуального удовлетворения, представляют собой, своим поиском одиночества, наглядное доказательство против стадного инстинкта, против коллективного чувства. Чем больше они влюблены., тем легче они обходятся без посторонней помощи".
Наложение обеих версий равенства делает так, что толпа предстает одновременно как средство крайнего принуждения по отношению к человеческой личности и как поле свободы, крайнего индивидуализма, который ничто не ограничивает. Одни ретируются, чтобы не поддаваться ей. Они замыкаются в себе. Другие, наоборот, стремятся к ней, чтобы в ней потеряться, вести жизнь, о которой они мечтали. Вечное недоразумение. Некоторые восхваляют возвращение к сообществу в старое село. Но именно жители того же самого села покидают его, чтобы укрыться в городской и анонимной массе. Здесь они избавляются от надзора со стороны соседей, от контроля семьи — от ревностной тирании всех этих людей, которые желают им добра, а причиняют зло.
Обе эти версии допускают исключение: вождь. Иначе говоря, группа требует от своих членов быть идентичными, вести один и тот же образ жизни и иметь одинаковую судьбу. От всех, кроме одного.
"Однако, — пишет Фрейд, — не надо забывать, что требование равенства, выдвигаемое толпами, относится только к индивидам, которые ее составляют, а не к вождю. Все индивиды хотят быть равными, но руководимыми главой. Много равных, способных идентифицироваться друг с другом и единственный высший: такова ситуация, которая реализуется в любой жизнеспособной толпе".
Толпа тем самым аналогична солнечной системе: множество планет вращаются вокруг Солнца, их очага. Но, чтобы описать их движение, надо определить отношение между любовью и идентификацией, так же, как во Вселенной устанавливается отношение между притяжением и отталкиванием.
III
Теперь мы опишем другой класс явлений: переход от паники к террору, или колебания между страхом и насилием. Их основная причина: на одном полюсе деидентификация, а на другом — сверхидентификации индивидов, растворенных в толпе. Ограничимся искусственными толпами. Чтобы сделать наше изложение более ясным, нужно рассмотреть вождя как краеугольный камень всей системы отношений. Что же происходит, когда этот камень больше не держит и свод угрожает рухнуть? Проявляются две крайние реакции, я бы сказал, не соответствующие реальности — паника и террор.
В армии, одной из наших образцовых толп, каждый солдат идентифицирует себя со своими товарищами и с вышестоящими. Войска высказывают главнокомандующему свою любовь и разделяют иллюзию, что они любимы им. Но вот возникает ослабление, изъяны в стиле командования. Это может произойти в случае поражения, которое само по себе еще не вызывает паники. Паника имеет место лишь тогда, когда уходит лидер. Разгромленная в ходе русской кампании французская армия начинает терять самообладание лишь тогда, когда Наполеон ее торопливо покидает, чтобы возвратиться в Париж.
"Он покинул Великую армию в ужасном состоянии, — пишет один из его биографов. — Это была армия, полная энергии и надежды. Император ушел, и началось беспорядочное бегство, "спасайся, кто может". Каждый думает о своем спасении. Повиновение прекращается. Нет дисциплины даже в руководство ее".
Вы хорошо знаете симптомы этого. Индивиды уединяются, занимаются собой. Они пренебрегают самыми элементарными приказами и правилами. Страх охватывает всех. Он выражает разочарование, иначе говоря, выясняется, что мы не любимы, взаимной связи не существует. Страх выражает также дезидентификацию, может быть, мгновенную, с толпой. В ответ это и возникают чувство заброшенности, реакция ухода, подобные поведению ребенка в состоянии анорексии, не знающего, против кого направить свою враждебность. "Он спас свою шкуру — а я?" — говорит себе каждый. Тогда пробуждается ненависть к себе. Или же агрессивность обращается против других, с которыми объединялись лишь на основе общего образца. Стремление к саморазрушению индивидуальному или коллективному, к самоубийству витает в воздухе. Золя великолепно описывает это в романе «Разгром», посвященном войне 1870–1871 годов, роковой исход которой во многом был предрешен из-за растерянности Наполеона III и военачальников.
"Тогда среди солдат, — пишет Золя. — царило настоящее отчаяние. Многие хотели сесть на свои мешки прямо в грязи размокшего плоскогорья и ждать смерти под дождем. Они высмеивали, оскорбляли своих командиров: ха-ха. Знаменитые командиры, безмозглые, вечером уничтожающие то, что они сделали утром, прохлаждающиеся, когда врага здесь не было, удирающие, как только он появился! Окончательная деморализация довершила дело превращения этой армии в стадо, без веры, без дисциплины, которое вели к мяснику по непредсказуемой дороге".
Разрыв идентичности со своей группой, со своими товарищами или согражданами превращает их в чужаков, то есть во врагов. И страхи, до того момента укрощенные, всплывают. Это не раз подтверждалось на полях сражений, во время уличных беспорядков, пожаров в зрительных залах, прототипом которых остается пожар на Благотворительном Базаре. Даже если опасность не столь велика, каждый становится чувствительным к малейшему шуму. Любое движение толпы беспокоит. Нарастает чувство покинутости. Рождается общее недоверие, которое выражается во взаимной враждебности, тенденции не признавать более себе подобного и никому не доверять.
Это доказывают многие сцены массового бегства в 1940 г. в Бельгии и Франции. Так, перед лицом вторжения немцев и почти полного исчезновения политической и военной власти у населения рождается взаимное недоверие. Повсюду видели шпионов, эту знаменитую Пятую колонну, которую боялись и страх перед которой еще долго сохранялся.
"Я не знаю, благодаря какой ассоциации идей, — рассказывает Треппер, организатор службы антифашисткой контрразведки, — психиатры и специалисты по коллективной психологии могли бы, быть может, объяснить это нам — родилось подозрение, что гитлеровские шпионы переодевались в священников. 11 мая на площади Брукэр в Брюсселе я был свидетелем невероятного зрелища: истеричная оголтелая толпа бросается на молодого священника и срывает с него сутану, чтобы удостовериться, нет ли под ней немецкого мундира".
Настоящий шпион вряд ли носил бы мундир. Но, раздевая этого безобидного кюре, каждый, по-видимому, мысленно раздевал своего соседа, своих начальников, чтобы увидеть, не скрывается ли за ними враг.
По правде говоря, паника ничего нового не создает. Она лишь позволяет проявиться страхам, враждебности, которые есть в каждом. Ослабление идентификаций преобразует обычное окружение в чужой и угрожающий мир, подобно тому, как наступление ночи повергает ребенка в ужас. Это удручающее зрелище и крайнее проявление "психологической нищеты масс". Фрейд описал ее следующим образом:
"Кроме задач подавления влечений, к которым мы подготовлены, перед нами возникает опасность состояния, которое можно назвать "психологической нищетой масс". Эта опасность сильнее всего грозит там, где социальная связь сформирована главным образом на основе идентификации участников друг с другом, в то время как личность вождей не достигла еще той значимости, которую должна была бы обрести в ходе формирования массы".
В случае когда индивидуальности уже утвердились, но затем спасовали, как в случае с Наполеоном или военачальниками войны 1870–1871 гг., воздействие идентификации ослабевает. Социальные связи разорваны, и масса доходит до разложения на элементы, на нарциссические атомы.
"Когда индивид, охваченный паническим страхом, начинает думать лишь о себе, — пишет Фрейд, — он тем самым обнаруживает разрыв эмоциональных связей, которые до сих пор уменьшали опасность в его глазах. Тогда у него создается впечатление, что он один перед лицом опасности, и это заставляет его преувеличивать ее серьезность".
В условиях коллективного разложения перед лицом краха желания влюбленности индивида и миметического желания он сосредоточивается на самом себе. Он ищет спасения в исключительной любви к самому себе, которая, как он думает, позволит ему выжить.
Самая стойкая из антисоциальных сил сразу и неминуемо берет верх. Она распространяется как вирус и никто не может ей препятствовать. "Каждый за себя!", — этот возглас множится и заглушает все другие голоса, идущие извне и изнутри. Занятый исключительно своим телом, своим благополучием, индивид становится аутичным, слепым и глухим к нуждам других.
Я думаю, это вовсе не случайность, что во времена сильной паники, вследствие катастроф или эпидемий, люди, бессильные противостоять им, возмущенные сдачей позиций властями, позволяют себе невиданную, отчаянную разнузданность. Дезидентификация настолько велика, что Эрос занимает все свободное место. История чумы в средние века тому пример. У тех, кто избежал оссуария, зараженных мест, желание жить обостряется. Их тяга к наслаждению ищет удовлетворения в пиршествах, танцах, любовных объятиях — когда смерть зачастую сопровождает бал. Другие не могут оторваться от опустошения заброшенных домов, находясь под гипнозом костров и общих могил. Этот эротический шедевр, «Декамерон», был рассказан людьми, которые верили в возможность обмануть панику с помощью любви.
В редкие моменты масса снова берет верх. Идентификация возобновляется, каждый ищет виновника своей нищеты. Каждый стремится найти того, кто породил панику, или автора преступления. Вместо ослабевшего вождя клеймят позором его активного двойника и недоброжелателя. Беспомощность всех замещают всесилием кого-то ответственного: еврея, черного, бедного, богатого, большевика и так далее.
Живопись средних веков представляет нам эти сцены Апокалипсиса: преследования евреев, обвиняемых в отравлении колодцев. Их мучают, сжигают их жилища под громкое ликование толпы, наблюдающей, как мучители заталкивают с помощью оружия в костер беглецов, надеявшихся ускользнуть. Вторая мировая война принесла нам вновь повторившиеся сцены ужаса, порожденные всегда присутствующим страхом, одним из признаков которого является жертвоприношение.
Все это заставляет думать, что паника, быстрота, с которой она распространяется, представляет собой по существу нарциссическую инфекцию. Так же, как во всех инфекциях, здесь присутствуют в скрытом виде вирусы и микробы. Но, когда мы здоровы, когда наше психологическое состояние удовлетворительно, ничего не случается. Однако при скудном питании, чрезмерной усталости, плохих условиях жизни состояние здоровья ухудшается, вирусы и микробы выявляются и размножаются. Именно поэтому так трудно сдерживать панику. Не стоит думать, что достаточно успокоить людей, дать им «ясные» указания, чтобы заставить их вести себя разумно. Только восстановление идентичности, воссоздание структуры толпы с помощью твердого управления поможет достичь этого.
* * *
В религиозной толпе, которая идентифицируется насколько с верой, настолько и с личностью, реакции иные. Уверенная в любви вождя, например Христа, на угрозу потери идентичности она отвечает обновлением и усилением идентичности. Вместо страха у нее наблюдается экзальтированное подчеркивание общности и отторжение всего, что ей не отвечает, например неверных, совсем как во время войны интернируют иностранцев. Терпимость превращается в нетерпимость. Преследуют людей, которые подвергают опасности связь, объединяющую верующих.
"По сути дела, — пишет Фрейд, — каждая религия — это религия любви лишь для тех, кого она объединяет, и каждая религия готова обернуться жестокой и нетерпимой к тем, кто ее не признает".
Нетерпимость приобретает форму террора, направленного против тех, кого она считает «врагами», то есть людей, не принадлежащих к их вере, против приверженцев другой религии. И, если их не существует, надо их выдумать, для того чтобы восстановить разрушенную сплоченность, как Сталин выдумал когда-то врагов народа. Агрессивность, которую вызывают эти так называемые враги, обладает всеми атрибутами кровопролития. Но только обстоятельства мешают им проявиться в полной мере. Несомненно, общество страдает от этого разгула насилия, роста нетерпимости, которое сопровождается неприкрытой демонстрацией силы — повешениями, четвертованиями, кострами, аутодафе, пытками всех видов, а также судебными процессами, грабежами, конфискациями. И вообще всем, что можно сделать, чтобы отделить зерна от плевел, используя знамя Христа, Лютера и других святых религий. Инквизиция и Контрреформация создали в Европе эталон для многократного подражания.
Но нужно полагать, что церкви всех типов, которые господствуют в обществах, не могут без этого обойтись. Согласно Фрейду, они никогда без этого не обойдутся. То, что сегодня они стали более терпимыми, не должно вводить нас в заблуждение, предупреждает он. Не нужно в этом усматривать особенно глубокого изменения психологии толп. Это всего лишь показатель временного ослабления религиозных верований и связей с церквью. Нравы не стали мягче. Это верования ослабели.
"Когда другая массовая формация займет место религиозной формации, как, кажется, это удалось социалистической формации, она проявит такую же нетерпимость к тем, кто находится вовне, как в эпоху религиозных войн, и, если бы различия между научными концепциями смогли некогда приобрести похожую значимость для масс, результат был бы подобным, по тем же самым причинам".
Вот поистине поразительный вывод, датированный 1921 г., если учесть, что в тот момент ничто не могло предвещать ни идеологических войн марксизма, ни того, что Сталин станет Наполеоном концентрационных лагерей. В любом случае Фрейд дает понять, что мы имели бы больше шансов правильно предвидеть будущее, если бы выдвинули гипотезу, что все общественные движения подчиняются психологии масс, вместо того, чтобы строить предположения, поверив в их заявления о намерениях, что они станут исключением из этих законов. Возвращаясь к теме нашего разговора, заметим, что нетерпимость (и террор), которые Ле Бон относит к потребности толпы в определенности, объясняется фактором привязанности, большей частью эмоциональной, людей, составляющих толпу.
Какая связь существует между паникой и террором? В панике индивид обращает свой страх против толпы и слепо ее разрушает. Это можно видеть в отдельных частях коллектива, малочисленных группах, вырванных из их изначальной среды. Они воображают, что им угрожает опасность, и делают вид, что убегают. В действительности они спешат убежать со смешанным чувством страха и ярости. При терроре же именно толпа направляет свой страх против человека. Она высматривает малейший изъян, подвергает насилию всех и вся, кто ей сопротивляется. Такая толпа в экзальтации приносит в жертву всех, кто не разделяет ее рвения, прежде уничтожив тех, кто до сих пор ее опекал. Была ли эта реакция насилием против себя или других людей, она всегда происходит от психологической нищеты масс, когда под угрозой либо их любовь, либо идентичность. Только избавление от такой нищеты может остановить жестокость и удержать людей вместе. Надолго ли?
IV
Говорят, что толпы — это женщины. Их объединяют в общем осуждении: одинаковые непостоянство, скачки настроения, переходы от одной крайности к другой. Действительно, толпы цикличны. Им свойственны чередования радости и грусти. Их настроение меняется так же неожиданно, как и людей. Ленин, например, был очень чуток к колебаниям в общественных настроениях масс, он часто об этом говорил. В дальнейшем мы оставим сомнительную аналогию с причудами женщины, чтобы заменить ее более точной: аналогией с меланхолией и манией.
Отправной точкой, конечно, будет служить разделение на «Я» и сверх-"Я". Обычно сверх-"Я" надзирает, делает внушение. Оно устанавливает дисциплину. Запрещена любая шалость и ограничены инстинктивные наслаждения «Я». Конформизм, предсказуемость, побуждение идентифицировать себя с идеалами коллектива дают определенное удовлетворение. Однако никто не может долго выносить столько жертв, разделение на «Я» и сверх-"Я" с постоянным давлением, оказываемым вторым на первое. Другими словами, уничтожение эротических склонностей миметическим желанием, обязанность всегда желать того же, что и другие, неизбежно приводят к затруднениям, вплоть до депрессии.
Когда одна из точек насыщения достигнута, стремятся найти выход. Намечается резкая перемена. «Я», которое испытывало ностальгию по единству, стремится к примирению со сверх-"Я". Если эти обе инстанции соединятся, как ребенок, который находит своих родителей после долгой разлуки, они проводят вместе медовый месяц, в течение которого царит ликование. Сверх-"Я" перестает терзать «Я». Оно позволяет ему одновременно любить себя и идентифицироваться непосредственно со всеми другими «Я» толпы, слиться с ними. Это настоящий праздник. Опьяненные таким освобождением, они нарушают все запреты, пренебрегая ими, буйствуют, как человек в маниакальном состоянии. Карнавалы, а порой митинги представляют собой такие буйства. Присутствуешь при почти полном разрушении барьеров между людьми, классами, полами. Промискуитет терпим, если не является надлежащим. Мир окрашивается в цвета насилия. Различные модальности любви и агрессии дают себе волю. Предусмотрительные, заботящиеся о благополучии своих членов общества, даже создают для этой цели соответствующие промежутки времени, они закрепляют для этого календарные периоды, как, например. Сатурналии у римлян. Распутство и протест, переходящие всякие границы и разбазаривающие добро, терпеливо собранное, вот цена, которая платится за душевное спокойствие каждого. Они дают способ довести следующую за всем этим терпимость до степени рутины и скуки.
Но могут возникнуть и другие проявления, непредусмотренные календарем. Они развиваются аналогичным образом. Это — бунты, мятежи, грабежи. Карнавальные элементы и элементы агрессивные смешиваются в них во взрывчатую смесь, способную поднять на воздух любые ограничения и стереть в порошок существующие законы. Многочисленные наблюдатели заметили, что в мае 1968 г. имела место подобная экзальтация толп. Каждый был свободен говорить когда, где и как он хотел. Самые разные общественные группы, обычно игнорирующие друг друга, встречались, узнавая друг Друга с глубоким чувством вновь обретенной общности. "Все позволено", "Запрещено запрещать", эти лозунги стали жизненными девизами.
На месяц нормальное общество прекратило существование. Другое общество, необычное, воцарилось на его месте. Все казалось неразумным, но не беспричинным.
"Итак. — пишет Фрейд, — поскольку идеал «Я» соответствует сумме всех ограничений, которым, индивид должен подчиниться, возвращение от идеала к «Я», его примирение с «Я» для человека, который таким образом снова обретает удовлетворенность собой, должно быть равносильно чудесному празднику".
Но, как гласит народная мудрость, все самое лучшее имеет конец. Тонус начинает падать. Разочарование бродит вокруг. Музыка смолкает. Мир возвращается в колею повторения, монотонной рутины. Берет верх идентификация со своей группой, профессией, семьей, классом. Сверх-"Я" отделяется от «Я». Оно восстанавливает свои дистанции и свою оппозицию. Оно снова начинает свою работу крота, подтачивающего удовольствие. Нищета депрессий распространяется, как эпидемия. Ее вирус вгрызается в толпу, разгоняет ее, рассеивает.
"На смену экзальтации вскоре приходит депрессия, тем более ярко выраженная, чем более бурной была коллективная лихорадка, и эта депрессия неизбежно приводит к пробуждению индивидуальных инстинктов самозащиты и самосохранения".
Все эти так называемые инстинкты поднимают голову и заставляют индивидов вернуться к порядку повседневности и скуки.
Таким должно было быть объяснение цикла, которому подчинены естественные толпы. Они переходят от дионисийской экзальтации к аполлоническому спокойствию. Цикл повторяется с регулярностью морских приливов и отливов: сияющие дни, залитые солнцем, сменяются пасмурными днями с моросящим дождем, иллюстрирующими возвратно-поступательное движение коллективных настроений. Большим упущением с нашей стороны было бы, увлекшись той мощной аналогией, которую Фрейд провел с манией и меланхолией, не учесть одного элементарного факта. А именно, что временное прекращение действия правил, далее их переворачивание во время праздников, тех дней, когда нижестоящие оскорбляют вышестоящих, когда дети перестают слушаться родителей, а слуги своих хозяев, — весь этот беспорядок управляется порядком. Он следует предписанным правилам, вполне устоявшимся обычаям. Это повторяется с фиксированными интервалами, то есть в соответствии с требованиями сверх-"Я". Никто не сумел бы уклониться от него. Никто не помышляет о возможности спрятаться от этого, не подвергая себя риску серьезных санкций. Праздники обязательны, как и воскресный отдых.
Ничто из этого не опровергает объяснения чередования периодов силы и слабости в борьбе между Эросом и Мимесисом. Более того, мы можем видеть, что некоторые общества поняли ее важность и решили превратить в метод то, что было стихийно.
Можно рассмотреть другие объяснения феноменов, которые я вспоминал, придав им практическую значимость. Нужно попытаться проверить их наблюдениями, настолько многочисленными и разнообразными, насколько это возможно (экономическими, политическими и т. д.). Но важно признать, что психология толп способствовала прогрессу уже тем, что изобрела подобное объяснение. Кроме того, она может представить свойства толпы так, как их описали Ле Бон и Тард. Несмотря на возможные оговорки, мы имеем сейчас более логичный взгляд на этот вопрос, чем вначале.
Глава 7. КОНЕЦ ГИПНОЗА
I
Наше объяснение становится более ясным и емким. Оно позволяет уловить такие свойства толпы, как регулярность или изменения, паника или террор, как результирующая конфликта между двумя желаниями. Мы увидим в дальнейшем, что именно это объяснение в расширенном варианте многое объясняет в психологии вождей в целом и в деталях.
Какая же, однако, роль приписывается гипнозу? До сих пор он слыл механизмом объединения людей в толпу. Мы уже знаем из первых глав, что он основан на непосредственной вакцинации гипнотизируемого мыслями и приказами гипнотизера. Гипнозу, обоснованному сомнительной теорией, но поддерживаемому признанным авторитетом практиков, приписывается могущественная способность воздействовать на кого бы то ни было, чтобы заставить делать все что угодно. Гипнотизм впечатлял настолько, что Мопассан, будучи свидетелем его воздействия, говорил о врачах-гипнотизерах:
"Они играли с этим оружием нового Господа, с владычеством таинственной власти над человеческой душой, оказывающейся в рабстве. Они называли это магнетизмом, гипнотизмом, внушением… откуда мне знать? Я видел, как они забавлялись этой страшной силой как неблагоразумные дети. Горе нам. Горе человеку!"".
Что бы он написал, если бы вернулся к нам пятьдесят лет спустя, когда все в нашей цивилизации подтверждает его тревоги? Он увидел бы, что в тот момент, когда гипноз начинает приносить большие результаты в практике, он становится бесполезным в психологии толп.
II
Родство между состоянием влюбленности и гипнозом бросается в глаза. То же подчинение гипнотизеру-соблазнителю, тот же отказ от всякого суждения, та же переоценка со стороны пациента. Пациент исполняет все, что ему приказывают сделать, сохраняя при этом впечатление, что он действует и думает сам, в то время как он подчиняется внушению. Ничего нет более естественного. Он ведет себя, как влюбленный, который впитывает в себя чувства, суждения, приказы любимого человека. Он отказывается от своих собственных суждений и чувств, чтобы соответствовать чувствам и суждениям другого. Ничего удивительного, если, кроме того, этот самый индивид находится в состоянии сна, сомнамбулизма. В самом деле, гипнотизер руководит его доступом к реальности и направляет его конкретный опыт. Он ничего не видит, ничего не чувствует. Ничего, кроме того, что идеал «Я», воплощенный в гипнотизере, ему приказывает видеть и чувствовать. Этот идеал «Я» становится единственным объектом его внимания. Волнующий объект, который просит смотреть ему прямо в глаза.
Взгляд передает власть человека. Слово очаровывает, скрывает, лукавит для своей выгоды. Оно — слуга, а не хозяин. Взгляд обращается к личности, здесь и теперь, копается в ее сознании. Безмолвно он затрагивает "прежние и привычные чувства, желания и стремления". И это также "облик вождя, самый примитивный, полный угрозы и нестерпимый. как и позднее, смертный не сможет без опаски переносить облик божества. Моисей принужден был служить посредником между своим народом и Иеговой, так как его народ не мог выносить вида Бога; и когда он спускается с Синая, его лицо озаряется сиянием, потому что, как у посредников первобытных людей, какая-та часть Mana (лм.) остается на нем".
Можно также индуцировать гипноз, прося испытуемого зафиксировать взгляд на блестящей точке или заставляя его слушать монотонный звук. Этот метод рассеивает сознательное внимание, отвлекает его от разнообразия внешнего мира и намерений гипнотизера. Он перемещает все мысли и эмоции на него, как ранее на родителей.
"Именно так этими приемами гипнотизер пробуждает у субъекта часть его архаического наследия, которое уже проявилось в его отношении к родителям и особенно в представлении об отце: представлении о личности всемогущей и опасной, с которой можно было общаться пассивно или мазохистски, перед которой нужно было полностью отказаться от своей собственной воли и чей взгляд невозможно было встретить, не проявив непростительной отваги".
Перед столькими объединенными силами, силой любовных чувств и идентификации с гипнотизером и пробуждающимся представлением об отце «Я» отступает. Все-таки оно не прекращает сопротивления и остается зрителем игры, в которой занято. Следовательно, оно стремится достигнуть одобрения сверх-"Я", разделяя его желания и восприятия. Насколько исключено любое действительное сексуальное отношение, настолько стремление к идеализации врача и к пассивному подчинению ему обостряется:
"Гипнотическая зависимость, — заключает Фрейд, — состоит в полном любовном отступлении, в исключении любого сексуального удовлетворения, тогда как в состоянии влюбленности это удовлетворение вытесняется лишь на короткое время и всегда существует на заднем плане в виде возможной цели".
Подобная зависимость аналогична медицинской, педагогической, религиозной и, конечно, политической зависимости. Эта обольщающая связь описана и Ле Боном. Теперь мы понимаем ее причины и знаем, что делает ее эффективной. Если аналогия верна, можно предположить, что во всех этих случаях предводителю запрещено вступать в сексуальные отношения со своими последователями, с людьми, на которых он хочет влиять.
Если предположить, что он поддерживает подобные отношения или допускает их возможность, то его влияние уменьшится и престиж упадет. Это рассуждение подходит для учителей, священников, врачей и, очевидно, для политических вождей. Такова цена, которую они платят, когда используют свое превосходство, чтобы преобразовать любовное восхищение в эротическое завоевание. Истинный смысл пословицы "Никто не может быть героем для своего слуги", возможно, заключается в следующем: никто не может быть ни идеалом, ни руководителем для своего любовника.
III
Фрейд не прекращает накапливать аргументы, и хотя он уже приближается к концу своего предприятия и к концу своей жизни, он серьезнейшим образом продолжает объяснять, что он все более и более убеждается в том, что никогда, увы, не удастся раскрыть тайну гипноза. Он прав, когда видит в предшествующих гипотезах самое большее второй план науки, который лишь позволяет осмыслить явления гипноза менее мистическим образом. Гипноз лежит в основе любого воздействия человека на человека, будь то в психиатрии или в политике. И он приносит большую пользу, но при условии не применять его в корыстных целях. С психологической точки зрения гипноз, оставляя в стороне вопрос количества, идентичен толпе.
Можно сказать, что он представляет собой отдельный фрагмент, поведение каждого индивида, составляющего толпу по отношению к вождю:
"Гипноз по праву может быть обозначен как масса вдвоем; внушение можно было бы определить как убеждение, но лишь основанное не на восприятии, не на умственной работе, а на эротической связи".
Теперь вообразим десять, сто, тысячу фрагментов одного " порядка, очень большое число связей, похожих на спицы одного колеса, которые соединяют с одной ступицей каждую точку обода. Таким образом, ситуация вдвоем множится с приходом в массу нового пополнения. Центральная фигура остается той же. Зато отношения между периферическими фигурами, между точками, к которым примыкают спицы социального колеса, меняются. Если мы перейдем от индивидуального гипноза к гипнозу коллективному, получим образ толпы, имеющей центральной фигурой вождя, который занимает позицию, идентичную позиции гипнотизера по отношению к своим пациентам.
"Это множество, — с полным основанием говорил Тард, — по существу, всего лишь гигантское единоборство, и, как бы многочисленна ни была корпорация или толпа, она является неким подобием пары, где либо каждый подвергается внушению совокупности всех других, коллективного внушающего, включая господствующего предводителя, либо целая группа подвергается внушению с его стороны.
Однако миметическое желание берет верх над первичным эротическим желанием и интенсифицируется. Каждый хочет походить на соседа и на собирательный образ. Все заканчивается взаимной идентификацией, как среди приверженцев одного культа и поклонников одной знаменитости. Копируя друг друга и их идола, они приобретают единообразный облик и манеру говорить, по которым узнают друг Друга между собой и которые позволяют классифицировать их в ту или иную социальную группу.
Отныне легко понять психический строй толпы. По вертикали — любовный порыв каждого индивида к вождю. По горизонтали — множество людей, которые имеют один и тот же объект в качестве идеала «Я» и, следовательно, идентифицируются друг с другом. У них идентификация заменяет либидозные привязанности посредством регрессии. В толпе сексуальные отношения, даже замаскированные, отсутствуют, и их важность сведена к минимуму:
"Любовные отношения, — пишет Фрейд, — остаются вне этих организаций (церковь и армия.). Даже в толпах, составленных из мужчин и женщин, сексуальные различия, не играют никакой роли".
Такова картина, которую нам предлагает сплоченная толпа: все любят вождя, и каждый идентифицирует себя со своим соседом. Запомним эту ассимметрию распределения человеческих привязанностей. Каждое желание обнаруживает тяготение к одному из полюсов — Эрос к вождю, Мимесис к толпе. Вождь любит себя и любим, толпа любит и имитирует его вместо того, чтобы любить себя. Это общее явление. Единственное исключение — это католическая, то есть религиозная, толпа. Даже если христианин любит Христа и идентифицирует себя с другими христианами, Церковь требует от него намного больше. А именно, любить других христиан так, как их любил Христос. Но, отмечает Фрейд, здесь существует отклонение, которое "явно выходит за пределы конституции толпы". Картина, на которой мы остановились, достаточно верна, она отображает суть явления.
IV
В этой картине отсутствует гипноз, так как он стал бесполезной гипотезой. Даже если он останется обидной загадкой, отныне это загадка, которую можно обойти, объясняя Динамику масс. Его сменяет психоанализ. Он одновременно Дает необходимые представления и понятия. Мы больше не имеем дела с галлюцинацией, сомнамбулизмом, с вереницей грезящих наяву, с автоматическими умами в психологии толп. Мы теперь встречаемся с реалиями желания, с влюбленными и подражающими индивидами, собравшимися вокруг вождя. Играя по отношению к каждому из них роль совести, он провоцирует их регрессию к примитивному состоянию, например, к детству.
Принцип бесконечного конфликта между Эросом и Мимесисом изложен очень точно. Недостаточно объяснен — с этим я согласен. Но изменения капитальны. Магический элемент, с готовностью культивировавшийся, исключен из психологии толп, так же, как и сила тяжести некогда устранила картезианские вихри из механики. На место гипноза приходят более вразумительные и легче наблюдаемые понятия. Эта наука благодаря Фрейду способствует прогрессу. Я употребляю это слово здесь с большой долей колебания, вплоть до того, что множество предыдущих работ и сочинений устарела. Демонстрируя свою неприязнь к идеям, которые противоречат разуму, он отклоняет их или свободно комбинирует с другими. Принимая к сведению описания Ле Бона и разборы Тарда, он опрокидывает существовавшее до сих пор представление о массах. Их иррациональность, то есть подчиняемость и странное безразличие к реальности, проникает по каналам символической мысли, "мысли слепой или же символической" (cogitatio caeca uel symbolica), о которой говорит Лейбниц.
Это верно, но кто не видит, что отныне вопрос совсем в другом, нежели автоматическая мысль? Почти любовное почитание вождя, тот факт, что индивиды, составляющие толпу, идентифицируют себя благодаря ему — вот что выражает эта мысль. С этой точки зрения, он не кажется больше просто существующей данностью, каким-то придатком. Наоборот, он выступает важнейшим параметром толпы. Он в ней слывет подстрекателем, но в реальности сливается с ней. Теперь мы знаем, почему массы царят, но не правят.
В психологии толп вождь — общий элемент, сверх-"Я" и социальное «Я» каждого, без которого люди не смогли бы обойтись и вокруг которого они объединяются. Она не говорит ничего другого, кроме того, что говорил Мао Цзе Дун: "В самом деле. всегда необходимо, чтобы были вожди".
Конечно, выбирать между слабостью масс и силой вождя — то есть партии, церкви, армии и так далее — не значит выбирать между раем и адом, истиной и ложью. Это значит выбирать между двух зол, из которых ни одно не назовешь меньшим — чумой и холерой, потому что по отношению к свободе индивида любая масса иррациональна и любой вождь деспотичен. Но по здравому размышлению понятно, что это свойственно любому выбору. Выбирая то, что дает сила, одерживают победу над слабостью и обеспечивают выживание общества, к которому принадлежат. Эту философию разделяли все классики психологии толп, включая и Фрейда. Но, в отличие от других, он кладет в основу ее логичные гипотезы. Отсюда его упрек "авторам в том, что они не учитывают важности руководителя в психологии толп, тогда как выбор основного объекта наших исследований (в психоанализе) поставил нас в более выгодные условия".
Уместно добавить, что, поскольку все отныне объясняется с точки зрения любви и идентификации, в психологии толп закрепляется субъективность. Конец внушаемым марионеткам Льебо и Тарда. Их упрятали в чулан вместе с гипнозом. На их месте появляются неистовые орды, персонажи античных трагедий и герои Шекспира — мы увидим их через некоторое время. Современное, я бы сказал американское, отвращение к эмоциональному и субъективному замаскировало эти изменения. Их влияние на реальность, однако, гораздо глубже, чем все мудреные расчеты. Но зачем беспокоиться об этом?
В такт этому изменению естественно решается политическое уравнение, если так можно выразиться, способом рациональной эксплуатации иррациональной сущности масс. Иначе и быть не могло. Именно стратегии, предназначенные управлять обоими основными желаниями, отдают власть то одному, то другому.