Как жизнь, Семен?

Московкин Виктор Флегонтович

Как жизнь, Семен?

#i_002.png

 

 

Глава первая

Мама

Помню, как умирала мама…

По ночам в коридоре трещат стены. Ледяные узоры покрыли стекла.

Первый раз за все свои тринадцать лет встречаю такую зиму. Правда, мама вспоминала, что, когда я родился, тоже стояли лютые морозы. Она несла меня из больницы и поморозила себе руки. Это было на второй год войны. Тогда немцы подошли близко к городу и в сухом воздухе слышались орудийные залпы. Подумать только, как все было давно!.. Сейчас люди уже стали забывать о войне.

Мы сидим на полуостывшей лежанке — я и трехлетняя сестренка Таня. Сестренка капризничает, и ее все время надо чем-то занимать. Долго тянется день, многое можно вспомнить, перебрать все игры. А часовая стрелка будто примерзла к циферблату.

Мы вбираем ртом воздух и дуем. Белесый пар летит струей и потом тает. Мы стараемся дослать струю к самой стене, глубоко вдыхаем и опять дуем.

Занятие это мне не по душе — нет настроения. Но оно нравится Тане. И я мирюсь: только бы сестренка не плакала.

До стены остается совсем немного, кажется, дунь посильнее — и все будет в порядке. Таня незаметно подвигается: жульничает. Не могу терпеть нечестности. Я тяну ее за платье назад. Платье трещит… Крик! Слезы!

Хриплый голос вдруг доносится снизу:

— Малинки… С огорода малинки…

Это мама. Она лежит на своей низкой кровати и, не мигая, смотрит в угол. На посеревшем лице выдаются скулы и острый нос. Она все время смотрит в угол, хотя там ничего нет. Так она лежит целыми днями.

Мы свешиваемся с лежанки:

— Мам! А малина летом бывает.

— Малинки-и!

У меня по спине пробегает озноб.

— Мам! Мы летом пойдем за малиной. В лес сходим. Ты потерпи.

— Бою-усь! — кричит Таня.

Мама судорожно передергивается. Странная улыбка появляется на ее лице. Она хочет повернуться к нам и не может.

— Танюша! — говорит она свистящим шепотом. — Чего ты, дурочка? Иди ко мне…

Через рубашку я чувствую теплое и частое дыхание сестренки. Глажу ее по голове, успокаиваю. Мама забывает о ней и опять смотрит в угол.

Снова можно играть. Продеваю в пуговицу две длинные нитки, связываю их на концах и дергаю короткими рывками. Пуговица раскручивается и гудит, как шмель, которого прикрыли кепкой. У Тани от восторга блестят глаза.

А день тянется долго…

Я соскабливаю пятачком ледяные узоры со стекла, разглядываю, что делается на улице.

Вот пробежали по дороге ребята с сумками — из школы. А я не учусь уже целую неделю, с тех пор как маме стало совсем плохо. Ее хотели положить в больницу, но мама почему-то не согласилась, и теперь к нам ходит доктор Радзиевский…

Какой чудной грузовик с прицепом проскочил! Прицеп — целый вагон, серебристый, с красной полоской наискосок борта. На улицах он появился совсем недавно — возит продукты. И сейчас, наверно, проехал к «Гастроному», где трамвайная остановка.

Мы живем в поселке Текстилей, который отделяется от города рекой.

Если идти от трамвайной остановки мимо «Гастронома», увидишь фабрику — два громадных кирпичных здания с башнями. Мне всегда думалось, что стоит взобраться на одну из этих башен — и откроется, как в сказке, удивительный мир.

Я даже представляю: весь город перед тобой, и кажется он не настоящим. Во все стороны по улицам бегут игрушечные трамвайчики и автомобили. Волга и та выглядит узкой ленточкой, а ширина ее в наших местах около километра.

Слева от фабрики стоят пятиэтажные корпуса для рабочих. За корпусами начинается Чертова Лапа. Раньше, говорят, тут было вязкое болото, затягивало скотину и даже неосторожных людей. Сейчас болота и в помине нет, стоят дома, и перед ними асфальтированные тротуары. А название — Чертова Лапа — до сих пор осталось.

Захочешь пойти в другую сторону от трамвайной остановки — выйдешь к кинотеатру. Тут же рядом стадион и большой старый парк. В парке пруды с позеленевшей водой. На берегу одного из них стоит школа. Другой раз играют в хоккей — из окна, как с трибуны, все видно.

Самое замечательное в поселке Текстилей — фабрика. Работают на ней тысячи. Выходят рабочие со смены и идут, идут — минут пятнадцать.

Почти все в поселке работают на фабрике. Возьми хоть дядю Ваню Филосопова, хоть Марью Голубину, хоть отца Тольки Уткина — Алексея Ивановича. Да и мама работала там, пока не болела. Она ткачиха…

В полдень к нам пришел доктор Радзиевский. Он старательно обметает снег с валенок, неторопливо снимает пальто. Потом, потирая озябшие руки, подходит к маме.

Мы с Таней смотрим на него и ждем, что он скажет. У доктора совсем седые волосы и розовые уши, — наверно, от мороза. Он стоит, чуть наклонившись к маме, и видно, как выпирают из-под серого пиджака худые лопатки.

Живет доктор на глухой улочке в собственном доме, неподалеку от нас. Дом маленький, в три окошка, и тоже постаревший, как и его хозяин. Мало кто помнит, когда Радзиевский поселился в нем.

Было это еще до революции. Тогда на фабрике часто болели чахоткой, и работать доктору приходилось много. Но он никому не отказывал, ходили к нему в любое время дня и ночи.

После революции по совету доктора в бывшем доме управляющего фабрикой открыли ночной санаторий, где рабочие отдыхают по очереди.

Сейчас в поселке большая поликлиника, но Радзиевский, по старой привычке обходит семьи, и ему все рады.

А еще доктор умеет играть на скрипке. Я иной раз иду около его дома и остановлюсь, послушаю. Играет он обычно что-нибудь грустное и задумчивое. Наслушаешься — и плакать хочется.

Доктор долго смотрит на маму, притрагивается к ее глазам и бормочет — у него привычка разговаривать с самим собой. Чудно он говорит, многие слова совсем непонятны. Вот и сейчас он сказал что-то такое, что повторить трудно.

— Скучаем, молодые люди? — спрашивает он и приставляет оттопыренный большой палец к носу — начинает дразниться. Но мы не обижаемся, а смеемся.

Сегодня он не прослушивал маму, и это удивительно. Раньше он всегда спрашивал, что болит.

Когда он собрался уходить, я соскакиваю с лежанки и подаю ему пакетик с деньгами.

— Что такое? — любопытствует он. Осторожно развернул пакет, поморщился и положил на стол.

— Это вам! — почти кричу я. — Вера велела…

Доктор будто не слышит. У него такое лицо, словно он сейчас затопает ногами.

Он уходит, а я опять забираюсь на лежанку. Снова медленно тянется время. Таня спит. Пытаюсь читать, но ничего не получается: держу книгу перед глазами, а сам думаю о докторе.

Когда он идет по улице, все спешат с ним поздороваться. Наверно, никто в жизни не осмеливался обидеть его, потому что он лечит больных и хорошо играет на скрипке. Я вырасту и, пожалуй, тоже буду играть на скрипке. Это просто, надо только записаться в музыкальный кружок при клубе, там есть все инструменты. Но больных мне лечить не хочется: они скучные. Я лучше буду моряком на большом корабле, как дядя Коля Семенов, который приезжал летом в отпуск и заходил к нам чинить в дверях замок…

Размечтался и не заметил, как уснул. Разбудила меня Вера, когда пришла из техникума. Вере недавно исполнилось семнадцать лет. Соседи поздравляли ее и говорили, что она совсем невеста. У нас в доме была однажды свадьба, и там была невеста. Румяная, пышная, она сидела за столом в розовом платье и все улыбалась, показывала золотой зуб. Вера на невесту ничуть не похожа, она совсем худенькая.

— Доктор был?

От Веры несет морозом. Щеки у нее раскраснелись. Из техникума, который находится в другом конце города, Вера ходит пешком, через плотину, потому что на трамвае надо делать большой круг. Быстрее пешком дойти.

— Что сказал доктор?

— Ничего.

— Так и ничего? — не поверила она.

Лицо сразу стало сердитое и озабоченное. Я уже и не помню, чтобы она задорно смеялась, как раньше. И все из-за мамы. Стряхиваю с себя остатки сна и говорю:

— Похоже, он сказал: дело плохо.

— Да? — упавшим голосом переспросила сестра. В ее глазах появилось тревожное недоумение. — Ну не тяни ты душу, говори по-человечески!

И я неожиданно для себя повторяю непонятное докторское слово:

— «Ле-е-талис».

Вера трясет меня за плечо:

— Проснись же, Сема! Что сказал доктор?

— Леталис! Я слышал.

Вера совсем растерялась, опустила руки.

— Сема, ты же знаешь, что такого слова вообще нет! Вспомни хорошенько, так ли сказал доктор?

Наконец она убеждается, что я достаточно проснулся, чтобы не нести чепухи. Она разбирается на столе и видит пакетик с деньгами.

— Почему не отдал? Забыл?

— Не берет он. Развернул — и обратно на стол.

— Так и знала! — Вера всплеснула руками, как это часто делала мама. — Надо было мне самой. Разве у тебя есть подход к людям?..

Это верно, подхода у меня нет, мне не раз говорили об этом. Был такой случай. Обязали меня в школе научить Витьку Голубина решать задачи по физике. Целое воскресенье на него потратил! Все идут в кино — на «Подвиг разведчика», а я Витьку учу. Вечером ребята в прятки играть, а я Витьку учу. Зубрили, зубрили, он вдруг и вскипятился. Заорал, что вообще ему никакие задачи не нужны, что у него уже голова вспухла и таких, мол, учителей, как я, он видеть больше не желает. Чуть не подрались. А в школе ребята сказали, что во всем виноват я сам. Витька трудный, к нему надо с подходом. А чем я виноват, если у меня нет этого самого подхода?

Спросившись у Веры, я собрался гулять: надо зайти к Тольке Уткину, узнать, какие задали уроки. Но тут появилась бабушка Анна. На ней вязаная кофта с множеством дыр, словно в бабушку пальнули из охотничьего ружья; на голове полушалок, а из-под него выбиваются седые волосы — ей уж скоро на пенсию. Лицо у бабушки Анны все в морщинах, руки сухие, узловатые, кожа на них потрескалась от присучки нитей.

— Ох, касаточки мои! — заголосила она жалобно. — За что же страдать-то вам, сиротиночки неутешные! При солнышке тепло, при матери добро. У детины заболит пальчик, а у матери — сердце. А без нее-то как?!.

Она всегда начинает с этого, как приходит, мы уже к ней привыкли.

Вера спросила, не знает ли бабушка Анна ненароком, что такое «леталис». Бабушка Анна долго думает и говорит виновато:

— А может, знала, да забыла. Слов всяких пропасть, поди-ка упомни.

— Наверно, какое-нибудь медицинское, — делает предположение сестра.

Бабушке Анне теперь не сидится.

— Грамотеев в доме много. И то пойду, поспрошаю.

До ее возвращения я никуда не ухожу. Мне тоже интересно знать, что это за слово.

Бабушка Анна обошла все квартиры, но ничего не узнала.

Тогда Вера решила, что я ослышался, больше расспрашивать нечего, надо садиться обедать.

И мы сели обедать. Не успели ложку ко рту поднести, в дверь тихо постучали. Вошел дядя Ваня Филосопов. В руках у него очки с одним стеклом и потрепанная книга.

— Извините, — вежливо сказал он, топчась у порога.

Вера пригласила его присесть, но он отказался.

— Извините, — повторил дядя Ваня, на этот раз почему-то шепотом. — Вы интересовались словом «леталис». Это латинское слово переводится «смертельный…»

Мама умерла под утро.

Меня словно кто толкает. Я силюсь открыть глаза и не могу. Мне кажется, что в комнате много людей, они ходят и мешают друг другу.

— Зеркало завесьте, — доносится голос бабушки Анны.

Зеркало закрывают, когда в доме покойник, — об этом я где-то слышал. Но никак не могу понять, зачем вся эта суета в комнате. Будто я сижу рядом с мамой, мы пьем чай и слушаем, что говорят вокруг нас.

«Они думают, что я умерла», — шепчет мне мама и нехорошо смеется.

Наверно, я закричал, потому что меня стали успокаивать. Тут уж я совсем проснулся. Поеживаясь от холода, соскакиваю на студеный пол, но бабушка Анна неожиданно сильными руками укладывает меня обратно в кровать.

— Спи, еще ночь…

Она морщится и поминутно вытирает глаза подолом передника. Жалеет маму. Ведь они вместе работали…

Я креплюсь, чтобы не заплакать. В горле стоит горячий комок. Кашляю, но звук получается странный, непохожий на кашель. Мама! Хорошая, милая мама, как же мы без тебя? Плачу, уже не стесняясь.

Маму одевают во все белое, кладут на стол. Соседи расходятся. Каждый, прежде чем уйти, гладит меня по голове. Это почему-то неприятно. Я закрываюсь одеялом. Мне хочется быть совсем одному…

Рядом сладко спит Таня. Она не просыпалась и не знает, что мама умерла.

Никогда не забуду этого дня. Приходили и уходили люди, оставляя на полу лужи от растаявшего снега. Сначала пришла молоденькая девушка из фабкома, Тося Пуговкина, и сказала, чтобы Вера получила ссуду на похороны. Но Вера ответила, что ей сейчас не до этого. Пусть ее Тося Пуговкина извинит, но она никуда не пойдет. Тогда пошел я. Кассирша, у которой я получал, деньги, тоже пыталась погладить меня по голове, но я сказал, что не надо — я не маленький. Она странно стала смотреть на меня да так и проводила своим взглядом до самой двери.

Затем пришла тетка Марья Голубина — Витьки Голубина мать. Она поплакала вместе с Верой и сказала, чтобы Вера не расстраивалась, маму на фабрике уважали и уж всегда помогут, если нам туго придется.

— Что понадобится — сразу приходи. А мы тоже будем наведываться. — И, уходя, добавила: — Верочка, слышишь? С музыкантами я договорилась. К четырем часам соберутся к вашему дому.

— Спасибо вам, — смущенно сказала Вера.

В полдень заявилась бабушка Анна с человеком в длинной до пят накидке. У человека пышная борода — не хуже, чем у Черномора, которого я видел в кино. На голове — шапочка-котелок. Это оказался поп из Федоровской церкви. Есть у нас такая за поселком, со всего города старухи в нее собираются. Я раз на пасху с ребятами пробрался туда. Пройти-то прошли, а обратно не протолкаться было. Хорошо еще, что попы крестный ход организовали. За ними и выбрались.

Вера укоризненно посмотрела на бабушку Анну: «Зачем, мол, ты привела его?» — но отказать постеснялась. А та разглядывала рукав своей прострелянной кофты, вздыхала: «Ничего, дескать, не поделаешь: обычай».

До обычаев бабушка Анна охоча, другой раз скажет осуждающе: «А в старину-то вот как было…» И начнет рассказывать. Послушать ее — уши вянут… А однажды такой переполох устроила, что все будто с ума посходили. Откуда-то узнала, что на Всполье привезли дикого человека. Многие из любопытства ходили на станцию. Конечно, там никого не было, но никто не хотел признаваться, что его так легко одурачили. И все говорили: «Есть такой человек, в клетке сидит. Волосатый с головы до пяток, а ростом — Петр Первый рукой до макушки не дотянется».

Только наш учитель зоологии Валентин Петрович сразу сказал, что в нынешнее время дикий человек — это досужие выдумки, потому что мы живем в век цивилизованный.

Поп отогрелся и стал читать молитвы. Слова у него вылетали так быстро, что сразу можно было догадаться: куда-то спешит. Я так ничего и не разобрал. Напоследок он помахал кадилом, похожим на маленький самоварчик без крана, и в комнате запахло ладаном.

Вера, стесняясь, торопливо сунула ему деньги, а он грустно смотрел на нее и не уходил. Тогда она догадалась и добавила еще.

— Сироты они, батюшка, — оправдываясь за Веру, говорила бабушка Анна.

 

Глава вторая

Сирота

Мы сироты, да еще круглые. Это известно чуть ли не всему поселку. Не успел я появиться в школе, какой-то балбес, которого я и по имени не знаю, выпучил на меня удивленные глаза и окликнул:

— Сирота!

А потом ошалело понесся по коридору.

С этого и началось:

— Сирота! Дай списать по русскому. Тетрадь дома оставил.

— Эй, сирота! Пять раз по загорбку плюс четыре. Все это делим на тебя одного. Сколько получается?

— Слушай, отчего греки в нашем веке вверх головами ходят? Не знаешь? А еще сирота!

Не появись в это время староста класса Лева Володской, не знаю, что бы и было. Лева схватил меня за руку, удержал…

— А ну, марш отсюда! — прикрикнул он на ребят и добавил удивленно: — Вот остолопы! Забавляются…

Маленький, хотя и плотный, он казался не таким уж сильным, но его побаивались и уважали. В начале года стали выбирать старосту и весь класс закричал: «Володского!» Потому что он и в прошлом году был старостой и работал неплохо.

— Превосходная идея, — сказал Лева, покручивая пуговицу на моем пиджаке. — Пока ты сидел дома, мы шефство над октябрятами взяли. Первоклашки — народ замечательный: то покажи, это сделай. Тебя тоже прикрепили — три мальчика и две девочки из первого «б» класса. Сходи к ним, они ждут.

— А чего я с ними делать буду?! Не умею я.

— А я, думаешь, умею? — спросил Лева. — Тоже не умею, а хожу. Проводил их в раздевалку, одеться помог и то работа. — Лева отвернул пуговицу от пиджака, с интересом посмотрел на нее и, нисколько не смущаясь, передал мне. И сказал: — А на ребят, которые тебя дразнили, ты не обижайся. Это они просто так, по глупости.

Я не обижался и даже подумал, что совсем неплохо быть сиротой: все о тебе заботятся, занятие подыскивают, расспрашивают, что и как. Конечно, каждый по-своему.

Только мы поговорили с Левой, подошел Витька Голубин. Тот самый Витька, которого я учил решать задачи по физике. Мы с тех пор почти не разговаривали, сердились.

— Здорово, Коротков, — сказал на этот раз Витька. Пожал мне крепко руку, как самому лучшему приятелю, улыбнулся. Витька, как всегда, худенький, небрежно одетый. — Ты ведь не обижаешься, что я не приходил к тебе в эти дни? Я нарочно не ходил. Когда мне бывает скучно или еще что, я убегаю и сижу один. Что-нибудь такое говорю: рапортовал да недорапортовал, стал дорапортовывать — зарапортовался. Вот скажи-ка несколь-раз — полегчает. Приди я, тебе было бы не очень приятно.

Вот это, я понимаю, товарищ! Я пожал ему руку и сказал, что не обижаюсь и он правильно сделал, что не приходил.

— Видишь! — обрадовался Витька. — А меня заставляли к тебе идти.

Но всего больше меня поразил учитель Валентин Петрович.

— Как жизнь, Семен? — спросил он, как равный разного. Я даже поперхнулся от неожиданности.

— Ничего, Валентин Петрович, жизнь хорошая, — почему-то сказал я и прибавил для осторожности: — Вот уроки запустил…

— Ну, это беда небольшая, — сказал он. — Догонишь…

После уроков нас оставили на классный час. Так называется у нас собрание, на котором обсуждаются школьные дела за неделю.

За столом рядом с Валентином Петровичем стоял Лева Володской. Он посмотрел к себе в тетрадку и заявил, что за неделю не было ни одной двойки, троек восемь, остальные четверки и пятерки. Потом он поругал одного ученика, который на уроке немецкого языка бросил реактивную галку. Галка приземлилась на тетрадке отличницы с первой парты и вымазала чернилами всю страницу. Страницу пришлось вырвать, а ученика выгнать за дверь.

— В порядке общественной нагрузки, — сказал вдруг Лева, — мы поручили Голубину навестить Сему Короткова, который не мог ходить в школу, потому что у него болела мама. Пусть Голубин доложит, как он выполнил это поручение.

Я взглянул на Витьку. Он пожал плечами и поморгал: мол, выручай! Тогда я встал и заявил, что у нас с Витькой иной подход: если у тебя какое горе, то сиди один, потому что очень неприятно видеть, как тебе сочувствуют. Поэтому Витька ко мне и не приходил.

Ребята загалдели, кое-кто засмеялся. Лева закричал: «Тише!» Но его никто не стал слушать. Пришлось вмешаться Валентину Петровичу, который сказал, что если у Короткова и Голубина такой оригинальный подход к вопросам дружбы, то тут уж ничего не поделаешь, придется смириться. «Только в следующий раз, — добавил он, глядя на Леву, — когда понадобится навещать кого-нибудь, пусть классный организатор подумает, кого послать, взвесив все „за“ и „против“».

Лева глупо заморгал, потом посмотрел на меня, на Витьку и, кажется, ничего не понял. Витька в это время шевелил губами. Он, наверно, старался выговорить без запинки: рапортовал да не дорапортовал, стал дорапортовывать — зарапортовался.

И еще мне пришлось удивляться вечером — у Тольки Уткина.

Раньше, бывало, придешь к ним — Алексей Иванович или совсем тебя не заметит, или, в крайнем случае, спросит:

— Что скажешь?

На такой вопрос всегда отвечать трудно, тем более взрослому человеку, поэтому молчишь. И он молчит, отвернется. Как будто рассердился на тебя, а за что — убей, не знаешь. А тут вечером прихожу, он читает газету. Не успел я поздороваться, он повернулся и говорит:

— Похоронил мать?

— Похоронил, дядя Леша.

— Значит, теперь сирота?

— Сирота, дядя Леша.

Алексей Иванович набил желтой ваты в мундштук папиросы, неторопливо прикурил и опять спрашивает:

— Чем ты теперь займешься?

— Совсем не знаю…

— Хм… Не знаешь? Тебе тринадцать с лихвой. А раньше с десяти лет знали, что делать. Работали! На фабрике работали. Как там у поэта Некрасова… «Плачь детей», что ли? «Колесо гудит, гудит, гудит…» Надо думать, по карманам шарить начнешь?

Такой уж у Алексея Ивановича характер. Умеет он задавать вопросы, на которые подумаешь, как ответить.

— Почему я буду по карманам шарить?

— Чудак! В твои годы и к плохому, и к хорошему одинаково тянет… Вот и скажи, кто за тобой приглядывать будет? Дядя?

— Не возьму в толк: почему за мной должны приглядывать? Может, я грудной ребенок?

— Ты сопляк! Мальчишка! — внезапно рассердился Алексей Иванович. — Не научился еще разговаривать со старшими. Передай сестре, возьму я ее в цех. На хорошее место, где мать работала. Учиться-то уж она, наверно, не будет?

— Хорошо, дядя Леша, передам.

Но он не слышит, продолжает читать газету. Это правильно. Ему надо всего много знать, он начальник цеха. Он стал начальником в войну. Тогда на фабрике мало мужчин работало: воевали. А он демобилизовался раньше, после ранения. Теперь все в цехе подчиняются Алексею Ивановичу, даже дядя Ваня Филосопов, а он много старше и до войны еще был помощником мастера.

— Ты все здесь? — спрашивает Алексей Иванович. — Я сказал, что Анатолий придет не скоро.

Ничего такого Алексей Иванович не говорил… Вообще он немного странный.

Я слышал, как однажды он наказал на работе бабушку Анну. Она только пришла на смену, не успела еще за станок стать — видит, идет по цеху Алексей Иванович, сердитый! Бабушка Анна вежливо поздоровалась, а он молчит. Провел пальцем по станку и спрашивает:

— Кто за вас станок чистить будет?

— Я от сменщицы такой приняла, — простецки ответила бабушка Анна.

Тут он и пошел. Сколько вам говорить, что половина браку от грязи! И почему нарушаете установленный порядок, дескать, выговора вам не хватает?!

Ни за что ни про что испортил бабушке Анне настроение и скрылся в своей конторке.

Минут через двадцать появился снова. Посмотрел, как бабушка Анна ловко работает, виновато кашлянул.

— Не обращайте, — говорит, — внимания на мои давешние слова. Погорячился я и, видно, напрасно.

Бабушке Анне промолчать бы — хватит и того, что он осторожно извинился перед ней, а она ему:

— Да как же не обращать-то, родимый мой! Ты же меня при всех облаял!

На этот раз Алексей Иванович уже не шагом, а почти бегом в свою конторку. Сел и написал приказ: за плохое содержание оборудования поставить бабушке Анне на вид.

Все читают, сочувствуют, а бабушка Анна только руками разводит.

Вот тебе и дядя Леша! Никак не ожидаешь, какую он штуку выкинет.

— До свиданья, дядя Леша!

— Путь счастливый!

Но едва я успел повернуться — в дверях сам Толька, волочет за собой санки. Ясно, что катался с горы: все пальто вывозил в снегу. Толька самый толстый в нашем классе. Ребята смеются над ним, но он не обижается: привык. Говорит, что сам не знает почему, а каждую неделю прибавляет в весе. Раз мы взвешивались с ним в бане. За неделю он прибавил полкилограмма. Ему все советуют заниматься гимнастикой и кататься на лыжах. Но вместо лыж он катается на санках.

— Ты ко мне, значит? — отдышавшись, спросил Толька. — Это хорошо, что зашел. Поговорить надо.

Я поинтересовался, о чем он хочет говорить со мной, тем более, что днем вместе в школе были.

— Пойдем провожу, там узнаешь.

Мы вышли на улицу. Было уже совсем темно. Только у трамвайной остановки на большом доме играла огнями пожарная реклама: «Уходя, гаси свет» — и на фабричной трубе тускло светилась лампочка.

Вечерами здесь все затихает. Кончается в клубе последний сеанс, засыпают крепким сном рабочие, пришедшие со смены. Расцвеченными кубиками выглядят разбросанные в беспорядке дома.

— У тебя родственники есть? — спросил Толька.

Он прекрасно знал, что у меня, кроме двух сестер, других родственников нет, спрашивал просто так.

— Раз никого нет, тебе надо проситься в детский дом. Все так говорят. А то избалуешься, в тюрьму попадешь. И Таньку отдайте. Больше вам никак нельзя, потому что вы теперь круглые сироты. Если бы отец был, тогда туда-сюда. И мачехи хорошие бывают. Совсем не ругаются. Женился бы на другой… В детский дом я к тебе буду заходить, — пообещал он. — Каждый день.

— Тебя, Толька, не пустят, не полагается.

— Тогда ты ко мне будешь приходить.

— Меня тоже не пустят.

Толька замолчал растерянно.

— Сбежишь, — неуверенно предположил он.

— Может, сбегу.

— Жаль, не война сейчас, — опять начал он. — Кабы война, в армию можно… сыном полка. Я бы и то пошел. Читал книгу про сына полка? И обут, и одет, и сахаром кормят. Совсем неплохо.

Войны нет. Нет и папы. Он пришел в самом конце войны, после ранения. Сначала все лежал с перерывами в госпитале, потом решился на сложную операцию и умер. Таня тогда только родилась, мама говорила, что папа ее и не видел.

— Школу закончишь, пойдешь на фабрику, — успокоил Толька. — Рабочие требуются… Хочешь, и я с тобой вместе пойду?

Мы долго еще с ним говорили в том же духе. Наговорившись досыта, стали прощаться…

— Приходи к нам чаще, — сказал Толька. — Папа о тебе все спрашивает. Боится, что ты теперь обязательно избалуешься.

Мне показалось, что и Толька этого же боится, хотя и не представляет, как я вдруг избалуюсь.

Когда я вернулся домой, там еще не спали. За столом сидели Вера, бабушка Анна и дядя Ваня Филосопов. На блюдечке перед дядей Ваней лежала гора окурков. Вера тискала ладошками виски; волосы у нее развились, но она не замечала. Она была красивая и странно напоминала кого-то знакомого, очень близкого. Я перевел взгляд на стену и вздрогнул. Там висела мамина увеличенная карточка. Помню, мы еще говорили, что на карточке мама вышла моложе и почти не похожей на себя. А она тогда засмеялась и сказала, что фотограф нарочно сделал ее красивой. Вера сейчас мне показалась мамой, какой она была на карточке, и от этого стало и хорошо, и больно.

— Как же я их отдам… Что вы! — тихо говорила Вера. — Как-нибудь проживем…

Увидев меня, она замялась и покраснела. Я понял, что и они тоже обсуждают, как нам жить дальше. Видно, уж так заведено, чтобы все заботились о сиротах. Знала бы мама… Она все сокрушалась: «Пропадете вы без меня!» И захочешь пропасть — ничего не получится: не дадут.

Дядя Ваня долго откашливался, хотел что-то сказать и робел…

— Я извиняюсь, — выговорил наконец он. — Хорошая женщина была Катерина, жить бы да жить. А судьба вон как распорядилась…

— Все там будем, — вздохнула бабушка Анна.

Дядя Ваня придавил к блюдечку папиросу, проследил за синей струйкой дыма, сказал убежденно:

— Техникум надо кончать, Вера Анатольевна. На фабрику успеешь прийти. Да и у станка оно… сами понимаете…

Он так и не досказал, что понимает Вера. Протер измятым носовым платком единственное стекло в очках и запоздало добавил:

— Я извиняюсь.

Прав Иван Матвеевич, — вмешалась бабушка Анна. — Я могу сболтнуть лишнее… старая! Он не такой, зря не скажет. Отдай, Верочка, ребят. В детском доме им хорошо будет. Глядишь, Сему к специальности пристроят. Когда на ноги встанешь — обратно домой выхлопочешь. И им радость, что сестра ученая. Молодежь жизни не понимает, а мы, всего изведавши, знаем, что к чему. Правильно он говорит: неученым все помыкают, все над тобой начальники…

— Цыц, старая! — оборвал ее дядя Ваня. — Не про то говорил я. И у станка нынче тоже голова нужна. Все равно надо учиться… «Неученым все помыкают!» — передразнил он. — Хорошим человеком, я извиняюсь, помыкать не станут.

— Я старая, могу наболтать лишнего, — покорно согласилась бабушка Анна.

Вера молчала. Я думал, они ее уговорили. Идти в детский дом мне даже хотелось.

Но она вдруг сказала:

— Ребят надо выучить. Пусть Семен десятилетку кончает. Кто о них заботиться будет? Детский дом — все же не родной дом. А Семену, — Вера кивнула в мою сторону, — учение дается.

— Ваше дело, — сказал дядя Ваня, но я советовал бы другое.

Мне было обидно, что они разговаривают обо мне, как будто меня здесь нет. Почему бы не спросить, что думаю я? Имею же я на это право?

Выбрав момент, когда все замолчали, я вставил:

— Пусть уж Вера учится. Лучше я пойду работать!

— Куда тебя возьмут, тринадцатилетнего! Помолчи уж!

— Раньше с десяти работали… Может, мне теперь по карманам шарить?

Вера подозрительно оглядела меня с ног до головы, пожала плечами.

— Что с тобой, Сема? — с удивлением спросила она. — Белены объелся? Откуда у тебя такие слова?

Откуда у меня такие слова? Не объяснять же им, что на эту тему мы уже разговаривали с Алексеем Ивановичем Уткиным.

Дядя Ваня засмеялся.

— Кем же ты хочешь быть? — спросил он.

— Моряком!

— Моряко-о-м?! Семен, ты еще глуп, я извиняюсь. Рано тебе работать. Моряком все мальчишки хотят быть, да мало кто бывает. Специальность рабочий человек выбирает с разумом, на всю жизнь.

— Но я не рабочий человек.

— Кто же ты? Маменькин сынок, который до тридцати лет за подол держится? Нет, браток, ты самый что ни на есть рабочий, коренной. Подучишься — да и на фабрику. Как отец, как мать, как твои деды и прадеды.

Это мне нравится. Я рабочий человек! Я буду выбирать себе специальность на всю жизнь. Стоит подумать!

— Понятно тебе? — спрашивает Вера. — А сейчас марш спать.

Она поднялась из-за стола. Лицо у нее усталое, глаза припухшие, видно, плакала перед этим.

— Спасибо, Иван Матвеевич, за совет, за участие. Я ведь тоже рабочий человек. — Она улыбнулась, мельком взглянула на свои маленькие руки. — Вот и выберу себе специальность по душе. Техникум все же закончу, вечерами или как-нибудь после. А пока решила на фабрику.

 

Глава третья

Я остаюсь за хозяина

И вот Вера собирается на работу. Она спешит, суетится, хотя еще очень рано, за окном ни зги. Просто ей кажется, что она непременно должна опоздать.

Все утро она только и делала, что наказывала:

— Сема! Тебе придется тут за хозяина. Смотри, не сожги квартиру!

— Сема! Придешь из школы, не забудь сварить суп.

Стала надевать мамин рабочий халат, увидела: нет пуговицы.

— Вот беда! Сема, где у нас нитки?

Будто не знает, что нитки лежат в ящике швейной машины.

Кинулась пришивать пуговицу — нитка, как назло, не лезет в ушко иголки. Совала, совала, сердясь на себя, и бросила. Пуговицу убрала в карман, иголку воткнула в халат и замотала ниткой.

— Смотри, Сема, никаких безобразий!

— Иди уж, — не выдерживаю я. — А то и в самом деле опоздаешь.

— Ну, пожелай мне ни пуха ни пера.

Уж если Вера привяжется, то выведет из терпения.

— Топай! Желаю!

— Сема, дерну за ухо!

Я запускаю в нее валенком, и она уходит.

Итак, я хозяин. Прежде всего тороплюсь начистить картошки. Оказывается нож тупой-претупой. Как им Вера резала, непонятно. Давно просила наточить, все было не до этого: то не хочется, то некогда. Достаю подпилок и точу нож. Проходит минут пятнадцать. Картошка — одна мелочь. Чищу, чищу, а в кастрюле не прибывает. Обдумываю, как бы сделать маленькую механизированную чистилку. Повернул ручку — и картошка, белая, как снег, сама сыплется в миску. Пока проектирую в голове машину, большая стрелка на часах скатилась вниз. Этак я и в школу опоздаю. Бросаю все и начинаю будить Таню. Сколько ей ни кричи, не слышит. Спящую посадил на кровать, а она опять валится, чмокает припухшими губами. Тогда беру ее под мышки и ставлю на пол. Ходим с ней по комнате взад и вперед. Таня семенит ложками, не открывая глаз.

Пришел Толька Уткин, пережевывая на ходу булку с колбасой. Оторопело остановился у порога, смотрит на нас выпученными от изумления глазами.

— Ты что делаешь? — задает глупый вопрос.

— Сестренку ходить учу, — отвечаю я, продолжая шагать с ней по комнате.

— Так она же умеет!

— Разучилась. Днем ходит, а ночь проспит и опять забывает. С тобой такого не было?

Он переводит взгляд с меня на Таню. И еще больше удивляется, когда Таня, проснувшись, наконец спрашивает:

— Куда ночь ушла?

— В другой дом.

Толька пожимает плечами. Видимо, он не уверен, что присутствует при разговоре нормальных людей. Сестренка тянет меня к двери, канючит:

— Пойде-е-м в другой дом.

— Нельзя, Танечка. Видишь, Толька пришел, мне в школу надо.

Она протягивает руку к колбасе. Колбасу Толька поспешно прячет за спину. Но тут же, устыдившись своей жадности, отламывает кусок. Таня берет колбасу обеими руками.

— Это зачем? — упрекаю я ее. — Бяка, тебе нельзя.

— Колбаса бяка? — недоверчиво переспрашивает она и задумывается. Потом они с Толькой садятся прямо на пол и оба аппетитно завтракают. Меня угостить Толька не догадался.

— Сейчас пойдем к бабушке Анне. Она тебе сказку расскажет, — начинаю я подготавливать сестренку, а то такой рев устроит, хоть уши затыкай.

— Длинную сказку?

— Самую длинную, какая бывает.

— А какая бывает?

Вопросам ее нет конца. Но вот готово. Таня одета. Мы идем к бабушке Анне и застаем ее очень расстроенной. С самого утра над ней подшутил дядя Ваня Филосопов.

— Хуже, чем подшутил, посмеялся над старухой, — с обидой говорит бабушка Анна.

Он заявился к ней невыспавшийся, с распухшей щекой и сказал, чтобы она ровно через десять минут была у него. Бабушка Анна удивилась и стала спрашивать, что такое случилось и почему надо придти ровно через десять минут. На это дядя Ваня ответил, что любопытство не порок, а большое свинство.

И вот ровно через десять минут, снедаемая любопытством, она бежит к дяде Ване, рывком открывает дверь — и на нее обрушивается залп всевозможных ругательств.

— Старая кочерга! — кричит дядя Ваня. — Что, вежливость твою корова языком слизнула? Добрые люди сначала постучатся — и входят. А из тебя серость пошехонская наружу прет. Не видишь, я тут эксперимент произвожу?!

Он сидит на стуле перед дверью, держится рукой за щеку и раскачивается от боли. А на суровой нитке, привязанной к дверной скобке, болтается почерневший коренной зуб. Дядя Ваня надумал, как избавиться от больного зуба. Самому вырвать духу не хватило. Он привязал к скобе, бабушка Анна рванула дверь, и все получилось как бы не нарочно.

Дядя Ваня хоть и ругается, но по глазам видно, что «эксперимент» удался как нельзя лучше.

— Уж такой шутник — не приведи господь, — сокрушенно сообщает бабушка Анна. Потом, вспомнив, зачем мы пришли, торопливо говорит:

— Посижу с Танюшкой, как не посидеть. А вот уж уйду на пенсию, все время буду ее к себе забирать — и мне веселее. А сейчас я во вторую смену. Придешь, чай, к этому времени, не забудешь?

— Не забуду. Уроки кончатся — я мигом.

Бабушка Анна одобрительно смотрит на меня, она тоже чувствует, что я хозяин, все на мне теперь.

— Значит, ушла, сердечная, — говорит она о Вере и, указывая на Тольку, продолжает льстиво: — Его отца надо благодарить, на хорошее место устроил. Ткачи больше зарабатывают.

То, о чем говорит бабушка Анна, похоже на правду. Ни за что бы Вере не попасть в ткацкий цех, не будь там Алексея Ивановича. Рабочие туда не требовались, а Вера тем более: ей еще пока нет восемнадцати лет и по закону она не имеет права работать в ночную смену. Таких, как она, считают невыгодными работниками и берут неохотно, потому что им надо создавать особые условия. Но Алексей Иванович сказал Вере:

— Закон что телеграфный столб: перепрыгнуть нельзя, а обойти можно. Так что приходи без всяких…

И теперь Вера будет работать как все. Она очень довольна и говорит, что покажет себя, вот чуток пообвыкнет.

— Верно — его собираются выдвинуть кандидатом? — спрашивает Тольку бабушка Анна.

Тот пожимает плечами, ему ничего не известно.

— Уж такой подходящий — строгий и уважительный. Справедливости ему не занимать, — продолжает она льстить, не обращая внимания на то, что Толька смущается.

Раз бабушка Анна слышала, можно не сомневаться, что так и есть — быть Алексею Ивановичу кандидатом. Она дотошная до новостей. Правда, и впросак попадает, как, например, с диким человеком.

Мы оставляем Таню и идем в школу. Мороз щиплет щеки, скрипит под ногами снег. Чтобы согреться, катаемся по гладкой, раскатистой дороге. Здесь-то я не хозяин, солидность мне ни к чему.

В этот день я дежурный по классу.

На первой перемене только открыл форточки и собрался протереть доску тряпкой, в дверь просунулась мальчишечья круглая мордашка с челочкой на широком лбу и пропищала:

— Можно вас спросить?

— Попробуй, — отозвался я.

— Скажите, пожалуйста, вы будете Сема Коротков?

— Угу, — подтвердил я, начиная догадываться, в чем дело. — Заходи давай. Ты один?

— Не… мы все.

Мальчуган шагнул от двери и следом за ним, толкаясь, еще четверо, все такие же круглоголовые, с любопытными глазами. «Три мальчика, две девочки из первого „б“ класса, — вспомнил я, что говорил Лева Володской. — Народ куда как замечательный: то покажи, это сделай».

— Что же вам показать? — озабоченно спросил я.

Они переглянулись и засмеялись.

«Видали! — рассерженно подумал я. — Еще насмехаются!».

Я совсем не знал, как с ними быть.

— Может, вам чего-нибудь сделать?

Первоклашки сразу оживились, глазенки у них заблестели.

— Ага, сделать, — Сказал тот, что заглядывал в дверь. — Флажки на парту сделать.

— Это еще зачем?

Ребятишки опять переглянулись и уставились на меня явно неодобрительно: экий, мол, ты недотепа.

— Мы играем. Нет троек — флажок на парте; получил когда — спрятывай обратно, ставить нельзя, пока четверку не дадут.

— Молодцы! — искренне похвалил я и пожалел, что, когда учился в первом классе, такой игры не знал. — Будут вам флажки. На большой перемене сделаем временные, из бумаги. А потом настоящие принесу… Теперь говорите, кого как звать, познакомимся.

Круглоголовый, что, заглядывал в дверь, был, по всей вероятности, заводилой. Едва я пригласил знакомиться, он выступил вперед, ткнул пальцем себе в грудь и важно сказал:

— Меня Федя. А вот Андрейка и Олег, а потом еще Наташи — Соколова и Ильченко. А всего у нас в классе семь Наташ.

— Семь, — подтвердили Наташи.

Всю большую перемену я раскрашивал бумагу, вырезал флажки и наклеивал их на палочки. Первоклассники охотно помогали. Чтобы флажки не падали, я вылепил из булки аккуратные треугольнички, нечто вроде основания. Хоть неказистые флажки, но получились. Октябрята остались довольны.

Еще больше они обрадовались, когда после четвертого урока я примчался в раздевалку.

Одевать малышей я умел: ведь мне приходилось часто гулять с Таней.

 

Глава четвертая

Голубое платье

Два раза в год — в октябрьские и майские праздники — по всей главной улице поселка, где проходит трамвайная линия, развешиваются портреты лучших рабочих фабрики. Под каждым портретом — фамилия и цифра, насколько человек выполняет месячную норму.

Люди едут на трамвае и любуются теми, кого знают в лицо, обсуждают, кто похож, а кто не очень.

Раз нарисовали дядю Ваню Филосопова. Не так уж здорово получился он: какой-то тощий, с лохматыми бровями, но дядя Ваня был доволен. Если случалось ему проходить с кем-нибудь мимо, он, оживленный до суетливости, показывал на свой портрет и говорил:

— Чем не начальник, я извиняюсь. Смотри, взгляд какой! Хо-хо! Даем стране угля, хоть мелкого, но много.

И добавлял страстно: — Мы еще выявим себя!

И выявил. По словам Марьи Голубиной, прославился на весь поселок. Но лучше рассказать по порядку.

Скоро будут выборы в местные Советы. Я хоть и не голосовал ни разу — лет мало, но знаю, как это делается.

В день выборов жители поселка от восемнадцати лет и старше идут на избирательный участок в нашу школу.

Ровно в шесть открывается участок. На длинных столах, покрытых красной материей, расставлены по алфавиту крупные буквы. С какой буквы начинается твоя фамилия, к тому месту и подходи. Там тебя отметят и дадут список кандидатов в депутаты. Пока избиратели еще не проголосовали — в списке кандидаты, а как голосование закончится, они уже депутаты.

Получишь список и иди с ним в маленькую комнату-кабину. Если какой кандидат тебе не нравится, можешь его вычеркнуть, это разрешается. А чтобы ты лучше знал своих кандидатов и не вычеркивал при голосовании, для этого перед выборами устраивают встречи с ними, а на стенах домов развешиваются их биографии и портреты.

Перед выборами все жители нашего поселка стали толпиться у расклеенных листков. Шутка ли, на листке портрет Алексея Ивановича Уткина и описание всей его жизни.

Вот что там было написано:

«Алексей Иванович Уткин родился в 1912 году в семье крестьянина деревни Высоково Ярославской области. По окончании начальной школы работал в хозяйстве отца. В 1935 году тов. Уткин поступает на фабрику слесарем по ремонту машин. За короткий срок он продвинулся от рабочего до начальника крупнейшего цеха, показал себя способным руководителем.

Всю свою сознательную жизнь тов. Уткин проработал на производстве честно и добросовестно, тем самым заслужил почет и уважение коллектива. В первые годы Великой Отечественной войны он находился в рядах защитников Родины, за что награжден орденами и медалями».

Теперь я, как иду из школы, обязательно заверну к листку, где об Алексее Ивановиче написано. Всю биографию наизусть выучил.

Раз смотрю — у листка стоят двое, разговаривают. Одного я сразу узнал — доктор Радзиевский, второй был неизвестный.

— Это который Уткин? Что-то не разберу.

— Что вы, доктор! Вам-то, старожилу, не к лицу путать. Почти сосед ваш.

— Сосед? У нас здесь Уткиных семейств пять. Все соседи. Это те, что приехали недавно?

Собеседник доктора весело рассмеялся.

— Для вас два десятка лет — сущий пустяк. Они еще до войны приехали сюда.

— Да, время, — вздохнул доктор. — Ну что ж, в добрый путь.

«Добрый путь, дядя Леша!» — повторил я понравившиеся слова.

Прихожу в этот день к дяде Ване Филосопову. С Алексеем Ивановичем они вместе работают. Раньше, пока Уткин не стал начальником цеха, они, говорят, друзьями были. Теперь дружба распалась. Конечно же, дядя Ваня радуется, что его бывшего друга выдвинули кандидатом! На эту тему мне очень хотелось с ним поговорить.

— Читали про дядю Лешу? Вот человек, а? Поискать!

— Так, — мрачно проговорил дядя Ваня. — А я, по тебе, не человек? И другие, что без чинов ходят, тоже не люди?

— Нет, — растерялся я. — Почему? Все-таки здорово…

— Куда здоровей!

— Он всю свою сознательную жизнь работал и на производстве отличный мастер.

— Языком чесать он мастер.

Разговора явно не получалось. Сегодня дядя Ваня что-то не в духе. Даже не обернулся ко мне, не пригласил посидеть. Он подшивал свои старые валенки и хмурился. Наверно, потому, что валенки были заплата на заплате.

Пришел день выборов. Утро ясное, морозное. По радио, не переставая, передают праздничные марши. На улице люди идут приодетые, с веселыми лицами.

У нас на столе дымится пышный пирог. На мне чистая рубашка, белая, с вышивкой. У Тани новый передник. А Вера в своем самом лучшем платье в клеточку.

— Сегодня мы пойдем в кино, — объявляет Вера, и Таня радостно хлопает в ладоши. Ее хлебом не корми, лишь води в кино.

Соседи с утра очень вежливые. В коридоре то и дело слышится:

— С праздничком. Еще не голосовали?

— Собираемся.

Или:

— Уже! И концерт посмотрели.

В такой день грешно сердиться. Забываются все обиды. Но вот появляется бабушка Анна и начинает ругать дядю Ваню.

— И как сдурел, право! Хоть ты, Верочка, образумь его. Тебя он послушается. Сама знаешь, последние недели на ножах с Уткиным. Сегодня шлея под хвост попала, вот и куражится.

Как упустить такой интересный случай! Бегу к дяде Ване, который, по словам бабушки Анны, хочет голосовать против Алексея Ивановича.

С первого взгляда догадываюсь, что у него праздник. На столе бутылка водки, банка кабачковой икры и крупно нарезанный хлеб. И сидит за столом дядя Ваня один. Что поделаешь, если он бобыль, никого у него нет. Даже разговаривать приходится самому с собой.

— Ты мне достойного подай, — говорил дядя Ваня. — Или такого, которого я не знаю, не видел. Может, он покажется достойным. А Уткина Лешку я знаю… В войну очень хорошо узнал, цена ему имеется. Право мое, хочу быть среди тех, без которых никогда не бывает ста процентов…

Дядя Ваня взглянул в мою сторону, подумал что-то, широко улыбнулся и, похлопав ладонью по свободному стулу, сказал:

— Садись. Гостям завсегда рады. Жаль, что ты ничего не понимаешь.

Дальше он понес такую чепуху, что я никак не мог разобрать, что к чему.

Наверно, он так бы и просидел за столом весь день, если бы о нем не вспомнили на избирательном участке. Дверь открылась, и вошла девушка в черной шубке. Что-то было в ее лице знакомое. Я присмотрелся внимательнее и вспомнил: та самая из фабкома, что приходила к нам после смерти мамы, Тося Пуговкина. В руках у нее был ящичек-урна.

Она думала, что дядя Ваня болеет, не может сам прийти, но он сидел перед ней совершенно здоровый. Поэтому девушка крепко осердилась.

— Что вы, гражданин Филосопов, ясановщину разводите? — с укором спросила она. — Вас там ждут, а вы… Стыдно!

Ну и интересные дела потом начались! Разводить ясановщину — намек на то, что ты, как две капли воды, похож на семью Ясановых, которая прославилась в поселке своим вздорным и скандальным характером. Самое обидное оскорбление у нас!

С кем его сравнивают! Дядя Ваня даже задохнулся от злости. Будь перед ним мужчина, ох и задал бы он ему! Но перед ним стояла девушка в шубке с очень светлыми, чистыми глазами. Что ей сделаешь? Потому-то дядя Ваня только и сказал:

— Не ожидал от вас, я извиняюсь!

Лицо у него сумрачное, на лбу складки.

Правда, и девушка оказалась на редкость настойчивой.

— Долго будете задерживать? — сердито спросила она. — Надо бы понять, что и мы отдыхать хотим.

Но дядя Ваня остался непреклонен:

— Не уговаривайте. Пусть за него голосуют другие.

— Это вы про кого? — подозрительно спросила девушка.

— Алешку Уткина, героя вашего! Вот про кого.

— Гражданин Филосопов! Во-первых, товарищ Уткин ваш кандидат. Вы его выдвигали? Во-вторых, если так желаете, ваша воля, вычеркивайте его. Все равно ваше мнение не сыграет роли.

Лучше бы не говорить ей этого. Говорят, умен, кто сначала подумает, а потом промолчит.

— Не сыграет! — возмутился дядя Ваня. — Вот еще как, я извиняюсь! Можете идти, Филосопов с вами разговаривать не хочет.

Я уж думал, этим все и кончится, она обидится и уйдет. Да не тут-то было, плохо еще дядя Ваня знает людей.

Девушка приблизила к нему свое раскрасневшееся лицо и почти прошептала:

— Запомните! Не быть по-вашему.

Дядя Ваня только руками развел. Он, наверно, и сам залюбовался ею, потому что глаза его заблестели, на лице появилась добрая ухмылка. Но вдруг он прижал руки к груди и заохал:

— Проклятое сердце!.. С чего так… Ох, душит, не могу…

— Пить не надо, — безжалостно вставила девушка.

— Ваша правда, не надо… Да что же это такое! Ох, черт возьми!..

Теперь девушка перепугалась. Она кивнула мне:

— Мальчик, дай воды! Живей!

Воды в комнате не оказалось. Схватив кружку, я бросился в коридор к крану и там столкнулся с бабушкой Анной и Марьей Голубиной. Они направлялись к дяде Ване. Видно, бабушка Анна захотела переполошить весь поселок.

Когда я возвратился, увидел такую картину. Тетка Марья стояла перед дядей Ваней и ругалась на чем свет стоит. Тот виновато моргал и пытался спорить:

— Можешь не принимать всерьез. Только против воли я не пойду. И у меня есть на это право…

— Меня то интересует, — с укором говорила тетка Марья, — почему ты, как рыба, молчал при обсуждении? Кого боялся? Всегда отмалчивался, когда не надо, а потом разговоры по сторонам. Если твоя критика верная, разобрались бы… Отсталыми настроениями живешь Иван Матвеевич.

— Сплошной пережиток, — подтвердил дядя Ваня.

Я поднес ему кружку, но он отстранил ее рукой.

— Уж от кого другого, но от тебя, Иван Матвеевич, не ожидала. Ты же серьезный человек! Говорю я с тобой не как доверенное лицо выдвинутого кандидата… Мы с тобой не один год вместе работаем.

— Хватит Марья, — смущенно увещевал ее дядя Ваня. — Хотел созоровать. Пусть останется между нами.

— Эх, Иван Матвеевич! — с сердцем сказала тетка Марья. Махнула рукой и направилась к двери. Дядя Ваня тоже стал одеваться.

— Бывают же такие люди — все чем-нибудь недовольны. Посыпься манна с неба и то скажут — не густо. Выдвинули хорошего человека кандидатом — и опять не так.

Я сразу вспомнил, как у нас рассказывали про одну женщину. Она все время к месту и не к месту говорила: «Кошмар! Кошмар!» Однажды ей говорят: на рынке картошка подешевела. «Кошмар!» — заявила она и пошла покупать эту самую картошку.

— Хорошо, Толька, когда отец депутат?

— Не все равно — депутат или не депутат.

— А все-таки?

— Что ты пристал! Ничего хорошего нету. — Он засмеялся чему-то своему и заявил: — Ляльку спрашивай, она скажет.

— Почему я должен Лялю спрашивать? Я у тебя узнать хочу.

— А мне говорить нечего. Конечно, поздравляли. Знакомые приходят и говорят ему: «С тебя прочитается. Большим стал». Папа только смеется. А Лялька — та хитрая. Вечером говорит: «Большим стал, а дочке купить ничего не можешь!» На платье выханжила. Папа ей: «Откуда я тебе денег возьму? Да и платьев у тебя дюжина. Куда больше? Подожди хоть до получки». А она отвечает: «Пусть будет чертова дюжина — тринадцать». Предрассудков она не боится. Ну, раз ей, и мне пообещал на фотоаппарат «Зоркий». А у меня уже скоплено порядком. Представляешь? Куплю «Киев» — лучше.

— Вот, а говоришь — не все равно…

— Конечно, все равно! Он мне и до этого никогда не отказывал. И еще к нам бабушка Анна приходила.

— Врешь, Толька! Она-то зачем?

— Вдруг понадобится что, к кому идти — к депутату, по знакомству все сделает. За этим и приходила, не смотри, что она такая, — она хитрая.

Расспросил его обо всем и позавидовал. Вот люди живут! Интересно, весело. А ты!.. По вечерам скука невыносимая. Таня рисует квадратики и линии, шепчет про себя: «Вот лошадка! Вот человечек!» Вера занимается по хозяйству или шьет. Сейчас она кроит зимнее пальто сестренке, старое совсем износилось. Пальто нужно к утру. С завтрашнего дня Таня идет в детский сад.

Сестренка похудела, стала строже, а в глазах появилась грустная теплота. Видно, нелегко ей на фабрике, да и хозяйничать еще не научилась — денег до получки не хватает. Веру я очень люблю, особенно последнее время, когда мамы не стало. Вот пойду работать — возьму ее с фабрики, пусть доучивается в техникуме. Я непременно буду много зарабатывать, чтобы денег хватило на всех. На эту тему мы разговариваем часто.

— Сему мы на инженера выучим, — говорит Вера.

Она другой раз смотрит на нас, смотрит, а потом и скажет протяжно:

— Хорошие вы мои! Вот погодите, мы еще заживем не хуже других. Дадут мне отпуск, и поедем все вместе в деревню. Потом пойдем куда-нибудь пешком, а остановимся там, где понравится. Может, около железнодорожной будки, но обязательно в лесу. Станем провожать поезда и слушать, как поет ветер.

Вера любит мечтать вслух. Глаза в это время у нее влажнеют и блестят. И веришь: будет так!

Сегодня она тоже мечтала. Рассказывала, как мы накопим денег и поедем к морю. Моря никто из нас не видел. Даже уговорились с получки откладывать сколько-нибудь. Как отложим, сразу и вспомним, что на море собираемся.

Я достал старую мамину шкатулку, обитую медью, стал надраивать до блеска. Сюда мы будем класть деньги.

В то время, когда я чистил шкатулку битым кирпичом, дверь распахнулась и в комнату ворвалась Ляля Уткина, Тольки Уткина сестра.

— Можно ли? — нарочно тоненьким голоском спрашивает она.

Ляля вообще любит покривляться, это ей нравится. Она учится в техникуме, в том самом, который оставила Вера. Раньше Ляля частенько прибегала к нам. А теперь что — какие у них общие интересы! Разве будет слушать, как работают ткацкие станки? А по вечерам Вера почти не гуляет, новостей у нее нет.

— Конечно, можно! — обрадованно говорит Вера.

А я Лялю недолюбливаю. Строит из себя красавицу, а у самой лицо, как бородавчатая картофелина. Пусть Вера радуется, если соскучилась, мне ни тепло, ни холодно. Сама же после будет злиться. В последний раз, когда Ляля ушла, она весь вечер злилась.

— Раздевайся, раздевайся! — торопит ее Вера. — У нас тепло, натопили.

Ляля снимает пальто и медленно поворачивается кругом, будто что ищет. На ней новое голубое платье.

— О-о-о! — Вера, зардевшись, с восхищением ощупывает материю, заставляет Лялю повернуться еще раз.

— Неужели нравится? — спрашивает Ляля. — Мне так не очень.

Куда уж там «не очень»: оторваться от зеркала не может. То вперед наклонится, то изогнется.

— Ой, что я тебе скажу! — Ляля шепчет что-то на ухо Вере.

Обе громко смеются. Потом опять шепчутся.

— На танцы идем? — предлагает Ляля.

Вера спрашивает нехотя, будет ли оркестр, кто еще собирается из подруг. И все же ей хочется на танцы. Я вижу это по глазам, которые она старается отводить в сторону.

— Иди, — говорю я. — Чего там, посижу с Таней.

Сестра быстро вскидывает на меня взгляд, лицо веселеет. Но вот посмотрела на Таню, вздохнула и опять стала мрачная.

— Сегодня не хочется, — говорит она Ляле. — Да и пошить надо. Как-нибудь в другой раз.

И что за привычка у людей говорить неправду? Ведь хочется ей на танцы, а сказать, что некогда, стесняется.

У Ляли заносчивый вид, губы сложены трубочкой. Она говорит:

— Ну и пожалуйста! Упрашивать не буду! Пожалеешь! Он будет там.

«Он» — парень, который давно как-то провожал Веру из кино. О нем Вера и Ляля вспоминают часто и в общем одобрительно. Из их разговоров я понял, что он самый настоящий хвастун. Ну кто с бухты-барахты рассказывает незнакомым людям, как его все уважают на заводе, сколько он зарабатывает в месяц? Наверно, хотел понравиться им, вот и рассказывал о себе все самое хорошее.

— Пожалеешь, уверяю тебя! — дразнит Ляля.

Придерживая подол нового платья, она плавно поворачивается, надевает пальто и уходит, не забыв напоследок поглядеться в зеркало.

Вера сидит не шелохнувшись, думает долго. Наверно, вспоминает те дни, когда мама говорила: «Хоть бы гулять шла, сидишь, как старая дева!»

Я подаю ей свою тетрадь, где решал задачу. Она смотрит в тетрадку, но ничего не видит и не понимает. Даже не замечает, когда я вытаскиваю тетрадь у нее из-под носа.

Таня начинает отчаянно пыхтеть: слезает со стула. Она украшает себя лентой, берется пальчиками за подол платья и кружится, как Ляля.

— Сядь! — кричит ей Вера.

Таня испуганно замирает. Губы дрожат, вот-вот заплачет.

— Пусть себе, — говорю я.

— А ты не лезь, не спрашивают!

Сестра ожесточенно крутит ручку швейной машины. Комната наполняется стрекотом.

— С вами разозлишься, — поясняет она. — Глаза бы не глядели!

Меня ее слова обижают. В чем мы провинились? Что слушали, как они говорили? Тогда обо всем шептались бы и дело с концом.

— Можешь не глядеть, — обиженно говорю я. — Никто тебе ничего не сделал. И Таня не делала…

— Не делала, — говорит Таня.

Вера дергает меня за ухо — страшная боль! Я рывком откидываюсь назад.

В тетради клякса.

— Сама теперь переписывай.

— Я перепишу! Я так перепишу!..

Получаю ни за что оглушительную затрещину. И Таня плачет…

Мир в нашей комнате нарушен. А до прихода Ляли было уютно.

 

Глава пятая

«Он»

Он появился неожиданно. Долго разглядывал нас с Таней темными непонятными глазами и был чем-то недоволен. Вера в это время незаметно прибирала раскиданные по стульям вещи и игрушки.

Пяти слов он не сказал у нас. Посидел, посмотрел и засобирался домой.

— Я провожу тебя, Коля! — торопливо сказала Вера.

Сестра вернулась через час вместе с Лялей. В этот вечер они рассуждали о жизни.

— Какое уж тут учение! — звонко и сердито выкрикивала Ляля. — Впору кусок хлеба заработать. Ведь надо прокормить такую ораву!

«Такая орава» — это я и Таня. Ляля говорит, совсем не стесняясь.

— Тебе, Верка, надо идти за военного. Не работай, не учись, всем обеспечена — красота!

Вера имеет на это свой взгляд. Усмехаясь краешками губ, она говорит:

— Гоняйся за ним, как ошалелая. Военные, они сегодня здесь, завтра загонят бес знает куда. Нет, благодарю. Да и без работы от скуки помрешь.

— Привыкнешь! Когда всем будешь обеспечена, не заскучаешь. Разве лучше каждый месяц кроить зарплату, как рваный лоскуток на платье? Куда ни кинь — все клин. Нет уж, я поступлю умнее.

Лялины разговоры мне не нравятся.

— Ага, — говорю я. — А если война? На фронт не возьмут вместе с мужем. Что тогда? Работать не умеешь, ничему не научилась — красота!

— Ой, Сенечка, напугал! — притворно ужасается Ляля. — Плохо ты знаешь, что такое война теперешняя. В тылу, думаешь, лучше будет, чем на фронте? Да и не нам думать о войне. Пока ее нет, хоть пожить.

— Если тебе нравится жить за счет мужа, живи, а Веру не уговаривай.

Мои слова для них неожиданность. Обе повернулись ко мне и смотрят с нескрываемым удивлением.

Ляля говорит язвительно:

— Здрасте, Семен Анатольевич! Рассудил! Значит, гробь на вас жизнь, старей, ничего не видя. А вырастете — спасибочко забудете сказать!

— Зачем ты, Ляля? — смущенно говорит сестра. — Он же еще маленький!

— Ничего себе маленький! Вмешиваться не в свои дела умеет. Разве его просили? Считает себя взрослым — пусть слушает.

И опять стали рассуждать в том же духе.

Я смотрю в окно на тесный ряд домов, которые кажутся слипшимися, особенно там, в конце улицы. Оттуда почти по крышам ползут, переваливаясь, волнующиеся дымные облака. Чуть повыше особняком плывет белое облачко, совсем не похожее на остальные, — гордое и красивое. Иногда его задевают другие, серые, но белое облачко легко освобождается от них, словно стряхивает небрежно, и снова вырывается на чистое небо, и растет, растет. Вот оно уже заслонило все окно. И вдруг я вижу, что это не облако, а… пограничник, закутавшийся до самых глаз в белый маскхалат. Что это пограничник, я догадываюсь по автомату, который висит у него на ремне дулом вниз.

«И моя жена тоже так рассуждает!» — кричит он.

«Не может быть! — удивляюсь я. — Это одна Ляля так…»

«Ха-ха-ха! — смеется пограничник и толкает меня автоматом в плечо. — Есть такие, конечно, как Лялька. А тебе-то что? Чудак!»

Я хочу возразить ему, но мешает автомат, которым он продолжает меня толкать в плечо, отвожу автомат рукой и слышу громкий смех. Около меня стоят Ляля и Вера.

— Не женись никогда, Семен, — насмешливо говорит Ляля. — Ишь, тебя одни разговоры усыпили!

— И не буду, — говорю я и отправляюсь спать.

Николай пришел на следующий день. Поздоровался солидно, дал нам с Таней по конфете.

— Что надо сказать? — спросил он.

— Спасибо! — разом ответили и я и Таня.

И снова Вера суетливо ходила по комнате, не зная, чем занять руки. Украдкой поправила волосы, незаметно посмотрелась в зеркало. Она стеснялась Николая и робела в его присутствии. Только грустные глаза ее светились непонятной радостью.

С тех пор он стал навещать нас каждый день. Теперь уж не сидел молча — неразговорчивость как рукой сняло. Входил — и первые его слова были:

— Добрый день! Все дома сидите? А на улице теплынь, гулять да гулять! Свежий воздух — это здоровье.

Сообщал он это, если даже был двадцатиградусный мороз, если сам отогревал закоченевшие руки у лежанки. Вера, кажется, не совсем его понимала. Только иногда после его слов на ее лице появлялось смущение, словно ей было неудобно за Николая. Но это на миг. А так она поспешно соглашалась с ним. И как будто боялась его.

— Иди погуляй с Танечкой, — говорила мне Вера.

Мы отправлялись на улицу — дышали свежим воздухом. Когда Таня зябла и начинала хныкать, шли к бабушке Анне.

— Что, разве опять у вас? — любопытствовала она. — И пусть, нечего ей в невестах засиживаться! Без поры, без времени солнце не взойдет, молодец на девицу не глянет. Уж и то вижу: расцвела! Как за каменной горой за ним будет. Самостоятельный будто, серьезный и зарабатывает много.

Откуда только бабушка Анна узнает все новости? Принялась рассуждать, как легко будет жить за серьезным, самостоятельным человеком. Примеры приводила из своей жизни. А примеры эти доказывали другое. Она любила своего мужа до самой смерти и всегда будто говорила ему: «Сухари с водою, лишь бы сердце с тобою».

Кончилось тем, что она начала вытирать подолом покрасневшие глаза: вспомнила про сына, который погиб на фронте.

— Мальчишкой все в летчики собирался, а поступил на механический завод, про самолеты и не вспоминал.

— Тогда, наверно, и самолетов не было? — не удержался я.

— Как же не было! Аэропланы… Так вот и осталась одна. Для кого жить-то теперь?

Бабушка Анна ставила самовар — она любила чаевничать. Самовар пел на разные голоса и, казалось, продолжал ее тоскливый рассказ — тоже жаловался на свое одиночество.

— Ты, голубь, приходи уроки ко мне делать, — говорила она на прощанье. — Никто тебе здесь не помешает.

В следующие разы, когда Вера начинала вертеться перед зеркалом, накручивать волосы на бумажки-жгуты, тихонько напевать и смеяться чему-то своему, я молча одевал Таню, собирал тетради:

— Это куда? — с поддельным удивлением спрашивала сестра.

Я ее перестал понимать. Молчит, молчит, потом вдруг бросится к Тане, поцелует и скажет: «Разве я вас оставлю! Никогда!» Нервничает, если Николай задерживается, суетится, когда он приходит, а стоит ей остаться вдвоем с Лялей — безжалостно высмеивают его. Все разберут: и что любит, и какая у него походка, и какой разговор. И поминутно хохочут, как сумасшедшие.

 

Глава шестая

Пашка и Корешок

Витька Голубин о себе говорит так:

— Я могу и еще хуже учиться, потому что у меня способностей нету.

Кто ему внушил про плохие способности, неизвестно, но он верил этому и учился из рук вон плохо, нисколечко не старался. Получит двойку — спокоен, выгонят из школы — не приходит день, два. В конце концов за ним посылают: по закону о всеобщем обучении нельзя ученика оставлять без внимания. Мать у Витьки хорошая, никогда не била его, но тяжело переживала все неудачи сына, уговаривала. Только ее уговоры мало действовали.

Однажды идем мы с Толькой Уткиным в школу, слышим — кричит кто-то. Оглянулись: несется Витька Голубин. Он уже нагонял нас, но вдруг поскользнулся и упал.

Витька стал уверять нас, что дальше идти совсем не может и если, значит, мы настоящие друзья, то должны его вести. Он обнял нас за плечи, и мы пошли.

Витька еле передвигал ушибленную ногу. Сначала нас все перегоняли, а около школы мы совсем остались одни.

— Опоздали! — забеспокоился Толька и подавленно добавил: — Из-за тебя, Голубок. Нелли Семеновна теперь покажет…

— Что ты! — глупо хмыкнул Витька. — Какая Нелли Семеновна! Первый урок — география, у меня записано.

Сверили по дневникам. У Витьки первый — география, у нас — алгебра. Значит, он неправильно списал уроки, напутал.

В школу мы пришли притихшие. Подталкивая друг друга, стояли около класса. Витька говорит:

— Тольке Уткину первому идти, ему ничего не будет.

Так и порешили.

Нелли Семеновна встретила нас взглядом, не предвещавшим ничего хорошего. Она была очень строгая.

— Здрасте! — сказал Толька и быстро сел за парту.

Учительница не успела моргнуть, так это у него быстро получилось. Мы тоже хотели сесть по его примеру, но не тут-то было.

— Почему опоздали? — спросила Нелли Семеновна.

— А я сейчас расскажу, — заторопился Витька. — Мы, значит, шли… Нет, они шли, а я их увидел. Упал, меня и повели…

Вот так объяснил! Уж лучше бы молчал. Когда он, прихрамывая, побрел к парте, Нелли Семеновна тихо и внушительно сказала:

— Выйдите из класса! Все! Да, да, и ты, Уткин!

Она решила, что Витька ее дурачит.

Мы очутились в коридоре. Обидно, конечно, что все так глупо вышло. Уткин совсем растерялся, боялся, что скажут отцу, попадет. Алексей Иванович насчет этого строгий. А Витьке хоть бы что!

— Видал! — отозвался он. — Даже не спросила, отчего и как. — И, словно раскаиваясь, продолжал: — А все из-за меня. Влетит вам теперь на следующем классном часе, и в «коленкор» попадете.

Последнее испугало Тольку еще больше.

— Ну да?! — не поверил он.

— Точно в «коленкор», как пить дать.

У нас в школе заведен интересный порядок. Провинишься — вызывают к директору. Там тебя не ругают, не совестят, а дадут в руки толстую тетрадь в коленкоровом переплете — вот и пишешь в ней: я такой-то, сделал то-то, обещаю, что больше этого не повторится.

Знаменитая тетрадь! Сколько в ней корявых росписей!

Другой уже давно окончил школу, стал взрослым, а из этой тетради — «коленкора» и сейчас можно узнать, что когда-то он приносил в класс нюхательный табак и, уличенный в этом, уверял, что табак дала бабушка как средство против насморка.

Или любят у нас в поселке играть в шары. Соберется человек двадцать, и у каждого свой шар: красный, голубой, оранжевый, черный — кому какой цвет нравится, тот в такой и красит. Игра простая, но не так-то легко выиграть. Надо так толкнуть ногой свой шар, чтобы он попал в чужой. Опытные игроки попадают в чужие шары «навесом». У них шар не катится по земле, а летит по воздуху и точно шлепается в чужой. Это высший класс игры.

До чего же это захватывающая игра! Придешь из школы, кое-как поешь — и в шары! Так заиграешься, что опомнишься только, когда стемнеет. И понятно, сразу за уроки. А в книге буквы кажутся разноцветными шарами. Утром просыпаешься — простынка и одеяло на полу. Значит, и во сне продолжал играть. А днем объясняй в «коленкоре», как получилось, что уроки остались невыученными.

Я только однажды расписался в «коленкоре», а Витька Голубин несчетное число раз. Как-то сразу две росписи поставил. Проиграл весь день в шары и совсем забыл, что по русскому языку задавали на дом учить басню. Вспомнил уже утром, в школе, когда услышал, как старательно декламируют басню отличницы с первой парты.

— А разве задавали? — растерянно спросил он. Девочки насторожились:

— Что, не выучил?

— Еще лучше вас выучил, — ответил Витька.

Он сказал так, надеясь выкрутиться. Но выкрутиться не удалось.

— Теперь пойдет к доске Голубин, — сказала учительница.

Витька встал сзади нее и начал читать с листка, который вырвал из книжки. Читал с выражением, подмигивая всему классу. Ребята шушукались по поводу такого беспримерного нахальства. Лева Володской вытянул шею и застыл, словно у него в горле застряла линейка. Отличницы с первой парты даже побледнели от волнения. Тут и учительница заметила что-то неладное, обернулась.

— Очень хорошо, Голубин, — сказала она. — Ставлю двойку. После звонка зайдешь в учительскую.

А Витька уже знал, как вести себя в учительской. Едва входит — глаза в пол, вздыхает тяжело, будто хочет сказать: «Так меня, так!»

На этот раз он оказался перед классным руководителем Валентином Петровичем. И сразу взор потупил.

— Что еще натворил? — спросил Валентин Петрович.

Витька поковырял носком ботинка пол, сказал жалобно:

— Я басню плохо выучил.

— И за это тебя послали в учительскую?

— Ну… не совсем за это, — говорит Витька. — Я хотел прочитать ее по книжке.

— Но ты же знаешь, что нельзя обманывать учителя?

— Знаю. Хорошо знаю, Валентин Петрович, — обрадованно отвечает Витька. — Получилось так…

— Вот-вот! У тебя всегда «так получается», — сказал учитель. — Прямо не знаю, что с тобой делать.

— И я не знаю, — вздыхает Витька.

Валентин Петрович повел его к директору, и Витьку заставили расписаться в «коленкоре». Только он вышел из кабинета, появились две отличницы с первой парты. Витька показал им кулак с обидно сложенными пальцами.

— Хулиган! — выпалили разом девочки и приготовились бежать. Но Витька гнаться за ними не собирался, он только состроил гримасу. Тогда они осмелели и добавили: — Дурак!

У Витьки зачесались ладони — так захотелось стукнуть. С трудом сдержал себя, отвернулся от девочек и стал разглядывать красивую доску под стеклом, что висела на стене. На доске были перечислены все те, кто окончил школу с золотой медалью. Чтобы развеселиться, Витька стал читать по складам их фамилии. За каждой фамилией ему виделся человек, как две капли похожий на отличниц с первой парты: чинный, неторопливый, умеющий выразительно говорить «хулиган» и «дурак». Витька подумал, что эти ученики никогда не выводили из терпения учителей и не расписывались в «коленкоре».

— Ты чего тут стоишь? — спросили между тем отличницы с первой парты.

— Нравится, — сказал Витька.

— Неправда, — возразили они. — Тебя вызывали к директору и ругали.

— И ничего подобного, — соврал Витька. — Меня тут часовым поставили. Директор сказал: «Никого не пускай в кабинет. Там… секретные документы. Только тебе доверяем охранять».

Витька сделал вид, будто взял несуществующий автомат на изготовку. Получилось у него так похоже, что отличницы даже немного попятились и, кажется, поверили. А в это время вышел из кабинета Валентин Петрович.

— Что ты тут крутишься? — безжалостно спросил он. — Марш в класс!

Опозоренный Витька сорвался с места, а в догонку ему опять неслось: «Хулиган! Обманщик!» Такого он стерпеть не мог. Спрятался за дверью и, как только в класс вошли отличницы с первой парты, поймал их за волосы и, подпрыгивая, запел: «Вот дурак! Вот обманщик!» Он так увлекся, что не заметил Нелли Семеновну.

Пришлось ему в этот день еще раз расписаться в «коленкоре» и отнести записку матери с вызовом в школу.

Поэтому Витька и не очень беспокоился, очутившись сейчас в коридоре. Зато Толька Уткин дрожал, представляя, что будет вечером, когда придет отец.

Витька немного подумал и сказал беззаботно:

— Мне все равно, домой так домой. Сегодня мамка блины печет. Слушай! — повернулся он ко мне. — Здорово будет, если ты пойдешь к нам! Мамка давно говорила, чтобы я тебя привел. Человек, говорит, сиротой остался, без ласки, а ты от него в стороне. Раньше друзья были… А теперь ты в беду попал, тем более…

— Почему я в беду попал? Ты Витька, путаешь.

— Вона! — возмутился он. — Сначала мать умерла — без никого остался, а теперь этот, как его, жених твоей сестры. Зачем вы ему нужны?

— Кто тебе сказал, Витька, про жениха? Я никому не жаловался.

— Чудак! Тут и жаловаться незачем. Видят. У нас плюнь — завтра всем известно. А тут такое дело, как не знать! Бабушка Анна еще не то говорила. Ты потому стал хуже учиться, что тебя выгоняют из дому. К ней уроки приходишь делать.

Видно, бабушка Анна на манер худого ведра: что вольется, то и выльется. Сама предлагала делать уроки у нее в комнате — и сама же наговаривает. Нечестно с ее стороны. А все, наверно, думают, что это я жалуюсь.

— Все неправда, Витька. Мы с Николаем не ссоримся, даже, если хочешь знать, дружим. И потом он мне никто. Буду я его слушать! Раз он ее жених, пусть она его и слушается. А мне что, трын-трава. И не жаловался я вовсе.

Наверно, я переборщил, потому что Витька хмыкнул неопределенно, но больше ничего не стал говорить. Что бы там ни было, а через минуту мы шагали к нему, оставив перепуганного Тольку у дверей класса. С нами идти он отказался.

День был морозный. Ветви лип, висевшие над головой, сыпали при каждом ветерке белую снежную пыль. Столбом поднимался дым из фабричных труб. В морозном, разреженном воздухе слышались звонки трамваев и гудки паровозов.

Мы миновали фабрику и подошли к жилым корпусам, что протянулись двумя ровными рядами. В некоторых окнах были открыты форточки, и оттуда валил густой пар.

Пятиэтажные корпуса были построены еще фабрикантом. Комнаты в них называли каморками. Раньше в каждой каморке жило по нескольку семей. Даже сейчас еще не всех расселили. Когда настроят достаточно домов, в корпусах оставят только стены и крыши, а внутри все переделают заново. Во всех квартирах поставят ванны.

По железной лестнице мы поднялись на третий этаж. В длинном коридоре бегали ребятишки. Привалившись к стене спиной, сидел прямо на полу парень с балалайкой. Неподалеку от него старуха в цветастом халате поставила на табуретку керогаз и пекла оладьи. Запах керосина и теста ударял в нос. Старуха покосилась на нас и, сплюнув в сторону, отвернулась. Я удивленно посмотрел на Витьку. Он рассмеялся.

— Не обращай внимания, — сказал он. — Она всех так встречает. Это Маша-артистка. Смотри!

Старуха гримасничала и пританцовывала, стоптанные тапочки глухо шлепали по полу.

— Она немного свихнутая, — объяснил Витька. — Ее никто не боится.

Парень, сидевший на полу, заметил нас и помахал рукой.

— Подойдем, это Пашка-мухоед, — сказал Витька. — Он, когда маленький был, мух ел. Тут комара проглотишь — охаешь, охаешь, а он мух — и ничего.

Пашка — большеголовый и курносый с рыжими пушистыми бровями. На вид ему лет семнадцать. Он взглянул на меня подозрительно и спросил:

— Чтой-то я тебя не видел? Ты откуда?

— А наш! С поселка, — небрежно пояснил Витька. — Мать вот умерла, отца нет. Живет с сестренкой, а она замуж хочет выходить. Свойский!

Такая аттестация произвела на Пашку благоприятное впечатление.

— На кулачках можешь? — спросил он.

Я растерялся. Как это «можешь»? Ну, стукнешь иногда кого-нибудь, ну, тебя стукнут — это не драка. Мое смущение Пашка оценил верно.

— Не можешь, значит. Тогда учись…

И он внезапно стукнул меня по руке около плеча. Рука сразу повисла. Пашка на то и рассчитывал.

— Подними! — приказал он.

Я попробовал поднять руку и убедился, что это сделать не так просто.

— То-то! — добродушно проговорил он, не обращая внимания на слезы, выступившие у меня на глазах. — Парень ты будто толковый. Таких люблю. Научу тебя на кулачках, потом хоть в боксеры записывайся.

Он даже не спросил, хочу я этого или нет.

— А ты вот что, — обратился он к Витьке. — Передай матери: пусть не вмешивается не в свои дела. А то работу подыскала — в смазчики, говорит, иди. Просил ее, да? Нашлась учительница. Так и скажи: не ее дело. Хочу — работаю, хочу — нет.

И сразу забыв, видимо, о чем только что говорил, перевел разговор на другое. Он похлопал по карманам и с явным огорчением сказал мне:

— Вот черт, папиросы кончились. Дай закурить!

— Я не курю!

— Ты не куришь! — вскричал Пашка. — Голубок, так ли это? Неужели салажонок не курит?

Витька подтвердил, что «салажонок» в самом деле не курит. С обворожительной улыбкой Пашка пообещал:

— Сегодня же научу. Что же ты?.. Нехорошо. Какой же мужик, если не курит и не пьет! Ты, наверно, и не пьешь?

— Не пью, — тихо подтвердил я.

— Ну вот! С виду вроде парень, а на деле — девчонка.

Он совсем застыдил бы меня, если бы не вмешался Витька, который сказал, что нам пора идти.

Пашка быстро оглянулся, высматривая кого-то в коридоре.

— Вот что, шантрапа, — сказал он. — Сейчас мой Корешок будет здесь. Айда вместе! Сегодня Корешок богатый.

Пашка остался поджидать Корешка, а мы пошли к Витьке.

Голубины жили в длинной, как все каморки, узкой комнате. Стояли кровать, большой окованный сундук, стол и две табуретки.

— Вот тут я и живу. Написала мамка заявление, обещают скоро квартиру дать в новом доме, — проговорил Витька, озабоченно заглядывая в прокопченную миску, стоявшую на столе. Потом со злостью отшвырнул ее, сказал возмущенно: «Ничего еще не варила!»

Он обшарил глазами стол и тут обнаружил записку. «Виталик, — писала мать. — Меня вызвали в фабком. Приду часов в пять и буду печь блины. А пока ешь кашу. Она в горшке на кухне. И учи уроки».

Записка полетела в угол.

— Уроков нам, кажется, не задали? — с юмором спросил Витька. — Пошли на кухню.

Корпуса несколько отличаются от обычных жилых домов. Самое любопытное, что в них одна кухня на целый этаж.

От раскаленных кирпичей громадной печки несло жаром. Я и раньше слышал, что кухни здесь — большие и многолюдные, вроде красного уголка. Зимой сюда собирается всегда много народу, иногда даже лекции читают. Принесут для лектора стол, сами присядут на корточки — и давай обсуждать международные проблемы.

Витька взял ухват с длиннущей ручкой и, отодвинув заслонку, стал доставать горшок с кашей, а я в это время с интересом осматривался по сторонам.

Остроносенькая девушка, расположившись на подоконнике, продавала билеты на вечерние сеансы в кинотеатр. Невдалеке от нее стояли женщины и «судачили».

Одна из них рассказывала, что получила из части, где служит сын, благодарность от командования. Сын — отличник боевой и политической подготовки и, кроме всего, секретарь комсомольской организации.

— Вот ведь, Васька-то! — восхищалась и завидовала женщина в фартуке, к которому, как комочки снега, прилипли пушинки хлопка. Она, видимо, только что пришла с фабрики: об этом было можно догадаться по ее усталому, потному лицу. — Хоть бы моего балбеса скорей призвали, сделали человеком, — с отчаянием выговорила она. — Измучилась с ним, бабоньки.

— Пристрожить ты его, Настя, не можешь, вот что, — отвечали ей.

— О Пашке говорят, — мигнул мне Витька.

Он все еще копошился с тяжелым ухватом у печки. На распаренном от жара лице выступили капельки пота. Витька никак не мог найти свой горшок с кашей.

Наконец он поставил ухват и, глубоко вздохнув, заявил:

— Тут сотня понапихана. Поди разберись, который твой. Плевать! Не помру и без каши.

Прощай сегодня уроки! Через минуту мы беззаботно шагали по улице.

Мы — это Витька, Пашка, я и сухопарый парень с бегающими глазами и вкрадчивым голосом — Корешок. Направлялись к кинотеатру.

Около кинотеатра — ровные площадки замерзших прудов. Стоят в безмолвии вековые деревья парка. А возле билетных касс шум и гвалт.

Корешок решил взять билеты без очереди. Он нахально полез к кассе. Пашка подталкивал его сзади.

Добравшись почти до окошечка, Пашка и Корешок вдруг вылезли обратно и бросились к очереди с другой стороны. Всем своим видом они выражали озабоченность и величайшую занятость.

Люди в очереди почему-то расступались перед ними и подозрительно оглядывались.

Билеты они купили, но отошли от очереди недовольные. Пашка винил за что-то Корешка, называл презрительно растяпой, а тот огрызался.

Только после я догадался, что они проверяли чужие карманы.

Кинокартина была про то, как один парень устроился на завод. На работе у него сначала ничего не получалось, и он совсем перестал разговаривать с людьми, замкнулся. Тогда комсомольский секретарь вызвал его к себе и стал говорить, что у многих не сразу получается, что не надо огорчаться: поступая так, он расписывается в собственном бессилии. «От себя не убежишь», — сказал секретарь под конец. После этого у парня стало здорово получаться. Он начал выступать на собраниях с критикой, что-то такое даже придумал, и его хвалили, а директор по такому случаю отвез его домой на «победе». Кончалась картина песней. Измазанные рабочие и этот парень в самой середине шли, обнявшись, по мостовой и пели. На них смотрели прохожие и, кажется, завидовали.

— Рабочие! — с гордостью сказал один прохожий, который был похож чем-то на Игоря Ильинского.

Вообще кино ничего, парень запомнился. Когда стану работать, тоже придумаю что-нибудь, а идя с работы, буду петь веселые песни.

Когда в зале вспыхнул свет, Пашка вздрогнул и стал протирать глаза. Оказывается, он все время спал. Вот удивительно! Как это в кино люди умеют спать?

— Заякоримся? — спросил Пашка сухопарого Корешка и так сладко зевнул, что и мне захотелось спать.

— Пшли! — небрежно, сквозь зубы процедил Корешок.

Вскоре мы сидели в пивной за столиком, накрытым сальной клеенкой, — «заякоривались».

Поллитровая кружка пива стояла передо мной. Было страшно подумать, что всю ее надо выпить одному. Пиво было горькое, с каким-то неприятным парным запахом.

Я давился и пил, чтобы не ославиться в такой замечательной компании.

Я смотрел на притихшего Витьку и смеялся. Чему? Сам не знаю.

А Витька часто мигал, тер себе щеки и уверял, что они у него стали как деревянные.

Мне сунули в рот горящую папиросу. Я курил, кашлял до слез, опять курил, до тех пор, пока не стало тошно, а потолок не начал колебаться.

Я все порывался сказать моим новым товарищам, что они чудесные ребята. Но как только раскрывал рот, Пашка проводил ладонью по моему лицу сверху вниз и говорил:

— Не рыпайся, салажонок!

Такое самоуправство меня обижало, а от Пашкиной ладони пахло чем-то кислым.

Разозлившись, я собрался уйти, но меня не пустили. Корешок хлопал меня по плечу и перемигивался с Пашкой.

…Проснулся я на кровати и не сразу сообразил, почему около меня Вера и бабушка Анна. На лбу лежало холодное полотенце.

— Рано начал, — обидчиво поджав губы, сказала бабушка Анна.

— Что я начал рано?

И тут только со всей ясностью всплыло: пивная, прокуренный воздух и мои новые знакомые. Вера отчужденно смотрела в сторону, на лбу у нее собралась горькая складка — точь-в-точь мама, когда сердилась.

— Каким же ты вырастешь, начав с таких-то пор пить? — продолжала бабушка Анна. — А тебя еще хотят на инженера учить.

Учить на инженера! Сколько раз слышал я об этом! Надоело! Все говорят о моем будущем так, словно я уже сейчас чем-то обязан им за их заботу.

Летом пойду работать, слушать никого не буду. Это я решил твердо.

А над ухом надоедливо гудел голос бабушки Анны, она вошла в свою роль:

— И хоть бы товарищи-то были порядочные. Рожи подозрительные, глазищи так и зыркают по сторонам! Все оглядели. Истинное слово — жулики.

Значит, я шел не сам, меня привели…

 

Глава седьмая

Учитель

За прогул меня и Витьку вызвали к директору. Тольке Уткину сошло: он ведь пропустил всего один урок.

Медленно, почти не дыша, записали мы в знаменитом «коленкоре» все, что вчера произошло на уроке Нелли Семеновны. Пообещали, что больше этого не случится, и расписались. А когда вышли из директорского кабинета, глянули друг на друга и фыркнули.

— Потеха! — растягивая слова, сказал Витька.

И все же на душе у меня кошки скребли: вдруг исключат, что делать буду?

Домой идти не хотелось. Вера стала относиться ко мне настороженно. Николая я, кажется, невзлюбил еще больше. Что нашла в нем Вера хорошего, совершенно непонятно. Недаром бабушка говорит, что иногда и сатана полюбится: каждому своя милая — самая красивая. Да я бы его и к дому близко не подпустил. Что из того, что он много зарабатывает и его уважают? Никогда ничему не обрадуется, не раскричится, если зол, не расскажет что-нибудь интересное. Знает только свое: «Свежий воздух — это здоровье».

Вчера он сообщил вдруг:

— Провожали с завода в Сибирь. За длинным рублем поехали.

— Не все, наверно, за длинным рублем, — вмешалась Вера. — Многих привлекает не заработок. Надоело дома, хотят повидать новые места. Строительство большое! Интересно! — И добавила мечтательно: — Будь Таня с Семой побольше, с удовольствием бы сама поехала.

— Нет, не новые места, а длинный рубль, — упрямо доказывал Николай. — Не могут здесь заработать, вот и едут. Думают, там легче, на стройках больше платят.

— Ты не прав, Коля. Девчонка в семнадцать лет… да она еще по существу не знает, что такое деньги, а ведь едет.

— Девчонки замуж хотят выскочить. На стройке много ребят.

Вера, не глядя на него, сказала:

— Грубый ты, Коля, и в людях только плохое видишь.

— Вижу, что есть. И тебе советую себя не обманывать.

Я думал, что они поссорятся. Если бы Вера продолжала настаивать, наверно, так и было бы. Но она уступила. Она всегда уступала. Он ей казался очень умным.

Вера его определенно боится и все равно ждет каждый день. Он ей нравится. Когда Николай у нас, она даже к Тане не так ласкова.

Раздумался и стало грустно. На уроках почти ничего не слышал, не видел. Нелли Семеновна вызвала меня отвечать, поставила двойку.

Лева Володской взглянул в мою сторону, покачал головой: быть мне отруганным. И верно, прилетела записка: «Коротков!!! Твое поведение возмущает. Возьми себя в руки. Староста».

Эх, Лева! Думаешь, я сам не злюсь на себя? Вырвал листок и настрочил: «Уважаемый староста! Готовлюсь держать ответ на очередном классном часе. Надеюсь на твое заступничество. Семен».

Лева получил записку, прочитал и показал кулак.

Когда Нелли Семеновна вышла из класса, Лева сел рядом.

— Ну, говори, что происходит в датском королевстве. Почему ты хватаешь двойку за двойкой? Тебе что, трудно? К тебе ученика прикрепить? Дождешься, так и сделаю.

— Потерпи, грозный староста. Пройдет немного, и я подтянусь.

— Вот это другой разговор, — обрадовался Лева. — А скажи, как твои октябрята?

— Чего им делается, растут, учатся. Федя, Андрейка, Олег, а потом две Наташи. А всего в классе семь Наташ. Великолепно!

— Ты мне зубы не заговаривай! — рассердился Лева. — Ты ответь, чем помог им? Они желают, чтобы им старшие товарищи во всем примером служили, подсказывали, как жить. Ты мне на это ответь.

— Ну тебя, Левка! Я и сам не имею представления, как мне жить, не то что других учить… Для октябрят я делаю кое-что, например, флажки… на каждом звездочка. Скоро гулять пойдем. Выведу всех на каток, пусть забавляются — Федя, Андрейка, Олег и две Наташи. Как ты думаешь?

— Полезное мероприятие, — одобрил Лева. — Пойду скажу и другим, чтобы тоже провели вылазку со своими октябрятами.

На большой перемене Витька отвел меня в сторону, шепнул:

— Пашка пришел, тебя спрашивает.

— Зачем я ему понадобился?

— Я не знаю, говорит — обязательно вызови.

Нехотя я пошел в коридор. Пашка стоял у самых дверей, чтобы в случае чего сразу сбежать. В школу чужих не пускали. Увидев меня, он заулыбался, рыжие брови поползли вверх.

— Здорово, друг! Может, решил не показываться? А я, понимаешь, в деньгах нуждаюсь. Позарез нужны. Когда принесешь?

— Я что-то не припомню, Пашка, когда я у тебя брал?

— Как «когда»? Да ты что, заспал? Али забыл, на чьи в кино ходил, на чьи кушал, пил? Зато я помню, не пьяный был.

Говоря это, он постепенно повышал голос. В коридоре было много знакомых ребят. Это меня стесняло.

— Жду монетки, помни, — сказал он так громко, что к нам стали подходить любопытные ученики.

— Нет у меня денег…

— Найди. Парень ты ловкий. Возьми дома.

Я вспомнил, как Вера на днях десятки раз пересчитывала свою получку, будто ожидала, что с каждым новым подсчетом денег прибавится. Купить надо было многое, на все не хватало.

— Не дадут мне дома. И взять негде.

— Чудак! Кто же просит? Возьми сам, попробуй.

И Пашка опять заулыбался, неискренне, противно.

— Нет, не будет этого. Не жди!

— Смотри, дело твое, — спокойно согласился он. — Бить буду, каждый день…

— Сколько я должен?

— А вот считай. Билет в кино, пирожное, пиво, сыр, водка…

— Откуда водка? Не пил я водку!

Пашка по-старушечьи всплеснул руками, на веснушчатом лице появилось деланное удивление.

— Вот так так! Ты думаешь, с пива опьянел? Как бы! В кружке мы тебе водку… ерша поднесли. Ха-ха! Понял? Так что гони. Еще мало с тебя, честное слово, мало…

— «Честное слово»! Не тебе, Пашка, говорить об этом. Сам звал, а потом деньги требуешь. Кот слизал твою честность!

— Ну ты, салага! Я могу и по-другому разговаривать. Видишь это? Такого кулака не пробовал? Тогда попробуешь. Приноси вечером монетки, а то завтра встречать приду.

Где достать денег? И надо было связаться с этим Пашкой! Я побежал разыскивать Витьку — только ему можно было рассказать об этом, спросить совета; Пашку он лучше знает, в одном корпусе живут.

— Этот Пашка — выжига, — сказал Витька. — И с меня хотел получить, да не отдам я, хотя и требует. Побьет — отстанет! Сам приглашал, я к нему не набивался. Не отдавай и ты: раз поколотит, два, а увидит, что без толку, и бросит.

Такой совет мог дать только Витька Голубин, больше никто. Не то страшно, что побьет, — сам себя презирать будешь, сознательно идешь на то, чтоб тебя били. Это, конечно, не выход. Попробовать занять? Но у кого? Я стал перебирать в памяти знакомых. У соседей нельзя: спросят, зачем понадобились. Да и дома потом узнают. Занять у Тольки Уткина? Отдать можно постепенно. У него деньги есть, он на фотоаппарат копит.

Услышав про деньги, Толька рассмеялся.

— Нету у меня. Спрашивал бы раньше.

— Толька, ты же на кинокамеру копишь, на «Киев». А мне, понимаешь, очень нужно.

— Коплю, а денег нету. Взял папа. Я, говорит, сам тебе после куплю. Понадобились ему зачем-то. На квартиру новую переезжать будем. Если хочешь, заходи вечером. Я расскажу, что тебе нужно, и он даст.

Нет уж, надо как-нибудь выходить из положения, но только не у Алексея Ивановича брать. Расспрашивать начнет, а потом с упреком заявит: «Говорил я тебе, что избалуешься. По-моему вышло. Вот уже и деньги понадобились».

Так ни до чего и не договорились. Я понуро брел по коридору, раздумывая, как бы выпутаться из этой неприятной истории.

У самой канцелярии я неожиданно столкнулся с Валентином Петровичем. Он всегда в военной гимнастерке, перехваченной широким ремнем, в галифе и хромовых сапогах. Когда он смотрит на тебя, глаза будто говорят: «Пожалуйста, рассказывай только правду. Я все равно о тебе много знаю».

Я поздоровался с Валентином Петровичем и хотел пройти мимо, но вдруг он остановил меня.

— Семен, ты что ищешь?

Я так и обомлел. Что это? Узнал откуда или сам догадался? Определил по моему виду?

— Я? Я ничего, Валентин Петрович… Просто так…

— Значит, мне показалось, — весело сказал он, в то же время пытливо вглядываясь в мои глаза. — Смотрю, Коротков идет мрачнее грозовой тучи и вниз смотрит, того гляди бодаться начнет. Ну, думаю, потерял, непременно потерял что-нибудь. Ты брось это, — как-то неожиданно добавил он.

— Я просто так, — пытался я уверить его.

Мы отошли в сторонку, чтобы не мешать в проходе. Валентин Петрович спросил, как привыкает Вера к работе, не поступила ли она в вечерний техникум.

Хотелось рассказывать обо всем. Видно, потому, что он спрашивал не ради приличия, а в самом деле интересовался, как мы живем.

— А у меня, Семен, к тебе просьба, — сказал он под конец, хитро сощурив глаза. — Видишь ли, какое дело… Как бы это тебе объяснить? Живет у меня чиж. Прямо прелесть птичка! Утром просыпаемся мы с дочкой, чувствуем себя, как в лесу! И до чего хорошо становится! Послушал бы ты, Семен, как она поет!.. А еще у нас в квартире громадный кот — Бузотером его зовем. Все норовит он достать чижа лапой, только и гляди за ним. Всю жизнь отравляет чижу своим поведением. Мы уж его и уговариваем, и ругаем — ничего не помогает. Кого-то надо выселять… Такая, Семен, дилемма.

«Вот оно что, — подумал я. — Чудной Валентин Петрович, не может сам управиться с котом».

— Понимаю, Валентин Петрович. Очень хорошо понимаю. Я этого кота живо: камень на шею — и в прорубь. Никто и знать не будет.

— Постой, постой! — оборвал меня учитель. — Ты что-то не так говоришь. Про другое я… Чтобы ты, например, взял у меня чижа. Пришел и взял… Я хотел тебя к себе в гости пригласить. Не хочешь насовсем — возьми на время. Жалеть не будешь, уверяю. Чудесный чиж, я тебе говорю.

Наверное, лицо у меня стало глупое-глупое. Показал себя живодером, и перед кем? Перед учителем биологии, который по должности обязан любить животных. Такой глупости я и сам от себя не ожидал.

— Смотри, Семен, я тебя не неволю, — продолжал уговаривать Валентин Петрович. — Не хочешь если, отдам другому. Такого чижа каждый возьмет с удовольствием.

— Зачем другому, Валентин Петрович? Лучше мне. Другой, может, и ухаживать за чижом не будет, уморит голодом.

Никогда я не держал птиц, не было у меня охоты к этому занятию. Но сейчас отказываться не стоит. Да и неплохо, если чиж будет каждый день петь по утрам.

— Тогда договорились, — сказал учитель.

 

Глава восьмая

Нина

Один мальчишка рассказывал в классе, что видел учительницу на речке с корзиной белья, и его подняли на смех — не поверили. Школьники почему-то думают, что учителя — не как все люди. Что, дескать, они только и умеют учить да следить, чтобы никто не баловался на уроках. И я так думал, пока не познакомился поближе с Валентином Петровичем.

В назначенный час я пошел к учителю домой.

— А, Семен! Проходи, пожалуйста! — радушно встретил меня Валентин Петрович. — Не стесняйся… Знакомься вот с Ниной.

На диване сидела девочка в коричневом платье и черном переднике. Читала. Шелковистые густые волосы завязаны на затылке голубой лентой. Лицо круглое, смугловатое. Большие синие глаза смотрели на меня с любопытством, словно спрашивали: откуда ты такой появился? Она была примерно моих лет. Аккуратно заложив страницу конфетной оберткой, девочка без смущения поднялась ко мне навстречу.

— Здравствуй! — сказала она с удивлением в голосе. — Это ты и есть Семен? Я думала, ты взрослый, большой.

Девочка задорно рассмеялась, взяла меня за руку и потянула к дивану.

— Вот садись. Рассказывай что-нибудь.

Я и сам подумал, что мне надо что-то сказать. Но рассказывать ни с того ни с сего я не мог.

— Ты что любишь читать? — спросила Нина.

— Все подряд. А больше про войну и про пограничников.

— И я тоже, — сказала она.

На этом и оборвался наш разговор. С девчонками вообще трудно разговаривать. Чтобы не сидеть истуканом, я стал оглядывать комнату. По углам и на стенах висели и стояли чучела разных птиц и зверей. Особенно мне понравилось чучело рыжей пушистой белки. На сосновом сучке она сидела на задних лапах, в передних держала позолоченный грецкий орех. На сучке была приклеена кучка такой же позолоченной скорлупы. Все как в сказке о царе Салтане.

Над окном прыгала в клетке махонькая птичка с желтой грудкой. Это и был тот самый чиж, которому не давал житья кот Бузотер. Нине, пожалуй, жалко расставаться с чижом. Чудаки, лучше бы гнали взашей кота!

— Какая у тебя смешная улыбка! — растягивая слова, сказала вдруг Нина.

Я невольно посмотрел в зеркало и ничего смешного не увидел. Курносый нос, круглые щеки, рот как рот, не очень большой. Все, как обычно.

— Ты всегда такой?

— Какой «такой»? — спросил я, начиная сердиться. То я показался маленьким, то у меня смешная улыбка. Всего разобрала. Можно подумать, что у меня вовсе ничего хорошего нет.

— Не злись, Семен, я хотела спросить: ты всегда такой неразговорчивый?

— Почему это «неразговорчивый»? Я разговорчивый, особенно если со знакомыми.

— Но мы с тобой познакомились! — воскликнула она. — Можно тебя Семой звать?

Она чем-то отличалась от девочек нашего класса. Тем бы только похихикать да пошептаться. Сначала я думал, они действительно о деле шепчутся, сообщают друг другу невесть какие важные секреты. А однажды иду, стоят в углу отличницы с первой парты, слышу: «Знаешь, Миля, такой ночью был морозище! У-ужас!» Нечего сказать, глубокая тайна! Еще вечером по радио говорили, что будет мороз в двадцать пять градусов.

Нина не такая. Я вдруг почувствовал, что с ней интересно.

— Недавно кино смотрел, — доверительно сообщил я. — Про завод, про то, как один парень работал. Вот пойду работать…

— Ты пойдешь работать? Когда это будет?

— А летом… Не возьмут? Меня возьмут. Поработаю, а потом, может, придумывать начну.

— Что придумывать?

— Ну, разное там… изобретать. Дадут что-нибудь делать. Скажут, надо так-то и так. А я по-своему, быстрее. Дядя Ваня говорил, сейчас многие у них в цехе придумывают. Рационализаторами их называют.

— Интересно посмотреть, как ты будешь придумывать, — со вздохом сказала Нина. — А мне еще долго ждать, когда школу закончу! Папа говорит, школу надо обязательно кончить, потому что без аттестата никуда принимать не станут, тем более девочек.

Ей тоже хотелось на завод, это я видел. Другой бы нашел хорошие для нее слова. Но я в ту минуту был занят собой. Вспомнил, что говорил дядя Ваня, и выпалил:

— Я специальность буду выбирать с разумом, на всю жизнь… Я рабочий человек, а не маменькин сынок. Рабочий человек твердо ходит по земле. Мне одна дорога — на завод! Мне институт ни к чему.

— Семен! — вдруг послышался из кухни голос Валентина Петровича. — Кто тебе вбил в голову такую чушь? Почему ты рабочий человек и тебе институт ни к чему? Уж если на то пошло, не обязательно быть тебе рабочим всю жизнь. Есть способности — учись на инженера!

Он появился из кухни в фартуке, с поварешкой в руках. Размахивая ею, продолжал:

— Напрасно ты так. Конечно, тебе труднее: придется ходить в вечернюю школу. Но учатся же другие. Тысячи ребят из рабочих семей учатся по вечерам. И успешно. С семью классами никак нельзя, хоть и выберешь себе специальность «с разумом», на «всю жизнь».

Последние слова он произнес с усмешкой, правда, не зло, по-доброму. Но и этого было достаточно, чтобы я покраснел до ушей. Вот всегда так: чуть забудешься — и наговоришь такого, что потом хоть сквозь землю проваливайся.

Валентин Петрович вскоре забыл, о чем говорил, а мне все еще казалось, что он усмехается втихомолку. И оттого я опять стал скучным и неразговорчивым. Чтобы они не заметили перемены, я стал с преувеличенным вниманием рассматривать чучела птиц и зверей.

Валентин Петрович подошел и тихонько положил руку на мое плечо.

— Хватит, Семен, наглядишься еще. Вот лучше обедать с нами садись… Мать у нас все по командировкам, одних оставляет без всякой жалости. Будешь пробовать суп моего собственного приготовления…

— И мою кашу, — вставила Нина.

Валентин Петрович погрозил ей пальцем.

— А кто молоко кипятил? Я. Откуда же это твоя каша?

— Пусть будет общая, — неохотно согласилась Нина. — А ты, папа, мог бы и помолчать. Третьего дня ты на лекцию ходил, а меня дома оставил. Я ж тебе ничего не говорила…

— Сдаюсь, только не вспоминай.

Видно было, что с Ниной они живут дружно. Мне было хорошо у них. Я сидел с Ниной бок о бок и оттого немного стеснялся. А Нина, как хорошая хозяйка, то и дело повторяла:

— Кушай, Сема, кушай. Ты совсем ничего не ешь!

Обед, в общем, прошел благополучно, если не считать маленького происшествия. Кто-то вдруг, царапая ноги, быстро взобрался ко мне на колени. Я так и оцепенел с ложкой у рта.

— Обжегся? — заботливо спросила Нина.

На коленях у меня сидел большой рыжий кот. Я старался его потихоньку спихнуть, но он озлился и цапнул меня за руку. Пришлось вмешаться хозяевам.

— Веник возьму! — крикнула Нина.

Кот прекрасно понял ее и моментально ускакал на кухню.

— И над чижом вот так озорничает, — кивнул в его сторону Валентин Петрович.

* * *

Домой я не шел — летел, заботливо прикрывая полой пальто клетку с чижом. Больше двух часов я пробыл, у Валентина Петровича, а пролетели они незаметно. Нина говорила, чтобы я заходил к ним чаще. Я буду заходить. Почему не заходить, если мне у них нравится и они ласково ко мне относятся. За эти часы я даже ни разу не вспомнил, что дома, наверно, сидит Николай и говорит о хорошей погоде, о том, что в жизни добиваться уважения обязательно надо, хотя это не каждому удается. И он приосанится после этих слов, так что сразу поймешь, кого он считает добившимся цели. Будь я дома, он стал бы смотреть на меня темными непонятными глазами и покачивать головой в такт своим словам. Это значит, он не верит, будто я смогу добиться у людей уважения. По его словам, я не умею разговаривать со старшими: невыносимо груб. Но ведь таким, как Николай, и не заметишь, как нагрубишь.

Я проходил темной улицей. Вот шоссе — и наш дом. Ни души кругом, тишина…

— Стой, друг! — послышался в это время голос, который заставил вздрогнуть: Пашка! Я бросился бежать, но куда там! Пашка перерезал дорогу.

— Давно тебя поджидаю, — сообщил он. — А ты и не думал, что встретимся? Мое слово — олово. Сказал, встречу, — так и будет.

Он с интересом взглянул на оттопыренную полу пальто.

— Чего прячешь? Ага, птичка! Нехорошо от друзей прятать. Покажь!

Я распахнул пальто. Но Пашка не удовлетворился этим. Он захотел ощупать клетку руками.

— Не трогай, Пашка! Это учительский чиж. Он ненадолго дал… для наблюдения. Мы птиц проходим…

— Не бреши! — остановил он меня. — Вы сейчас лягушек повторяете. Сегодня Голубин болтал, как получить скелет лягушки. В муравейник — и через два часа готовые косточки… А хорошая птичка! Чиж, говоришь, называется?

С этими словами он вырвал у меня из рук клетку. Не помня себя, я набросился на него и сразу отлетел в снег. Разве справишься с Пашкой?

— Так будет лучше, — сказал он со злобой. — Чиж мой по праву. Принесешь деньги — отдам назад. Не принесешь — прощайся с птичкой. Не видать тебе ее, как своих, ушей.

Я уже не пытался отнимать, а просил:

— Отдай, Пашка! В самом деле учительский чиж. Деньги я тебе принесу. А чижа у меня потребуют…

— Затем и брал, что он учительский. Если бы твой — не взял. Ты бы деньги и не стал отдавать, сказал: пусть чижом подавится. А тут принесешь, как миленький.

Я плакал от стыда, бессилия, оттого, что ничего не могу поделать. Пашка уйдет, мне останется только смотреть ему вслед.

— Гад ты, Пашка! Морду тебе мало набить!

Он придвинулся ко мне вплотную.

— Это еще что! Ты меня обзываешь? Скажи, я не ослышался? С ним по-хорошему, а он по-свински. Раз так, дружба наша врозь. И учти: с сегодняшнего дня я с тобой на «вы». Вы запомнили?

 

Глава девятая

Орлы без перьев

Он со мной на «вы». «Вы запомнили?».

Я запомнил это очень хорошо. И сейчас стою у дверей класса и раздумываю: идти ли на урок Валентина Петровича? Он, конечно, спросит, как у меня приживается чиж.

Предпоследняя перемена. До звонка еще несколько минут. В коридоре одноклассники затеяли игру в «жестку». Прыгают на одной ноге, другой ухитряются подбрасывать вверх «жестку» — подушечку, набитую сухим горохом. Выигрывает тот, кто умеет дольше всех продержать «жестку» в воздухе, не давая ей упасть на пол.

Самозабвенно играет со всеми Витька Голубин, странный человек, которому никакие неприятности не могут испортить настроения. Наверно, это очень умно: относиться ко всему на свете с легким сердцем.

Иной характер у неповоротливого Тольки Уткина. Он старается быть серьезным, хотя у него не всегда получается.

На днях прибежал ко мне, спрашивает, где бы найти две большие консервные банки, — очень нужно. Разыскал ему одну, а второй нету.

— Пойдем к дяде Ване, у него найдем, — предложил я.

Дядя Ваня был дома. На столе опорожненная бутылка вина и хлеб. Вошли и слышим:

— Хоть и часто, Иван Матвеевич, а простительно… Гоп-гоп! Иван проспится, а дурак никогда…

Дядя Ваня взглянул в нашу сторону и потряс головой: наверно, подумал, что мы ему привиделись.

— Дядя Ваня, нам нужно железную консервную банку.

— Зачем? — спросил он недоверчиво.

— У меня одна есть, — стал объяснять Толька, — я обрежу края и вставлю в нее другую. А вовнутрь — карбид подмоченный. Брошу на улице — вот взрыв будет!

Дядя Ваня насмешливо хмыкнул:

— Ерунда! Что ты придумал — настоящая ерунда! Кто же банку с карбидом по улицам разбрасывает? Ты отцу под стул подложь. Взрыв будет на всю Ивановскую. И до меня докатится…

— Да, хитрый! А если убьет?

— Кого убьет? Можешь не беспокоиться. Папа твой целехонек останется. А взрыв будет. Иди, а я прислушиваться буду.

Толька, оказывается, так и сделал, как советовал дядя Ваня. Взрыв получился, но совсем не тот, какого он ожидал. Алексей Иванович выпорол Тольку, а потом вынужден был, несмотря на мороз, держать полдня открытыми двери, потому что карбидом провоняло всю квартиру.

Сейчас Толька в классе — сидит над немецким учебником. Говорит, что они, Уткины, перебираются на новую квартиру, по этой причине не успел сделать домашние задания.

Мне очень грустно. Может, лучше не встречаться с Валентином Петровичем? Сбежать с его урока? Все равно: семь бед — один ответ.

И почему я такой невезучий уродился? Все со мной что-нибудь случается. А сейчас чувствую, совсем начинаю запутываться.

В дверях класса появляется улыбающаяся физиономия Тольки Уткина..

— Коротков, как по-немецки «кувшин»?

— Геен зи цу тойфель! — говорю я, не задумываясь.

— Что ты меня к черту посылаешь? Я серьезно. Дай посмотреть перевод.

Пока доставал тетрадь с переводом, задребезжал звонок. И не успел он еще смолкнуть, быстро вошел Валентин Петрович. Пришлось из-за «кувшина» остаться в классе.

Как долго тянулись эти сорок пять минут! Из объяснений Валентина Петровича я, конечно, ничего не понял. Весь урок сидел как на иголках. Когда учитель смотрел в мою сторону, я краснел, смущался и ерзал за партой. Думал, вот-вот он спросит про чижа.

Наконец спасительный звонок. Я убрал книжки и приготовился первым выскользнуть из класса. Но то, что сказал Валентин Петрович, пригвоздило меня к парте.

— Коротков и ты, Голубин, зайдите после уроков ко мне в учительскую.

Так и есть! Узнал про Пашку и Корешка, хочет расспросить подробнее и сделать выводы. Значит, придется сказать, что Пашка отнял у меня чижа.

Нет, так нельзя. Верну чижа — тогда, может быть, расскажу. Только не сейчас. Чтобы не думал Валентин Петрович, будто я растяпа. Ему ведь, я знаю, жалко чижа. И отдал он мне не потому, что кот житья не давал птичке, просто Валентин Петрович очень добрый, старается делать людям приятное.

Конца уроков я ждать не стал. Следующий немецкий, можно пропустить. Немецкий язык мне дается легко: если пропущу один час, учительница ругаться не будет.

В раздевалке толпились и галдели, как галчата, ученики младших классов. Хорошо, что здесь не оказалось моих октябрят. Стоять в очереди мне было некогда — я стал пробиваться вперед. Малыши запищали, начали меня оттаскивать за пиджак, но я не обращал на них внимания: если пробуду долго в раздевалке, увидит кто-нибудь из учителей, попросит обратно в класс.

— Сема, ты куда торопишься?

Я обернулся и застыл. Сбоку от меня стояла в очереди Нина. Совсем некстати.

— Давай я тебе получу пальто.

Она протянула руку, и я, сам не зная, зачем это делаю, отдал ей номерок.

Когда мы оделись, я, не глядя на нее, торопливо попрощался и хотел идти.

— Мне быстрее надо, побегу, — попытался я объяснить ей.

— Побежим вместе, — заявила Нина. — Я люблю бегать.

Не хотелось мне с ней сейчас разговаривать. Но она не замечала этого. Стала рассказывать, что в воскресенье всем классом пойдут собирать металлолом.

— И ваш класс тоже?

Я ответил, что не знаю, никто ничего не говорил.

— А как чиж? Поет?

— Чиж?.. Поет. И утром, и вечером. Такой певун!..

— Сема, у тебя зубы болят?

— Почему зубы? А!. — Я понял, что у меня кислый вид. — Болели! Сейчас проходят…

— Чижу давай семечки. Он любит. Только пощелкай их сначала, а то он будет сам щелкать и насорит по всей комнате. Не нравится ему, когда шелуха в клетке, вычикивает ее лапой. Пить тоже даешь?

— Нет, не давал…

— Сема, он же умрет.

В самом деле, вдруг Пашка не поит чижа?

— Знаешь, Сема, пойдем на каток. Смотри, какой день хороший!

На улице было хорошо. Сыпал снежок, мягкий, как пух. Все обновилось, посветлело.

Сходить на каток мне хотелось, но успею ли? Собирался еще побывать у Пашки.

«Надо обо всем рассказать Вере, — внезапно решил я. — Она поймет, даст денег. Правда, ей потом придется экономить на другом. У нее все рассчитано до копейки».

Я сказал Нине, что на каток мы обязательно пойдем.

— Правда? — обрадовалась она. — Тогда заходи за мной. Что молчишь? Придешь?

— Наверно, нет. Лучше там, на катке встретимся.

— Почему? — удивилась она. — Стесняешься?

Конечно, стесняюсь! Не объяснять же ей, что я сегодня сбежал от ее отца.

— Как хочешь, — немного сердито сказала Нина. — Можно встретиться и на катке.

Мой план — рассказать все Вере и попросить у нее денег — неожиданно рухнул.

Дома было все как обычно: сидел Николай, лениво листал какую-то книжку; Вера готовилась стирать белье.

— Именинник явился, — весело встретила она меня. — Закрывай глаза и вытягивай руки.

Думая, что сестра шутит, я сделал так, как она велела. Каково же было мое удивление и разочарование, когда в руках у меня очутилась картонная коробка с клеймом обувной фабрики «Североход». Я не знал, плакать мне или благодарить сестру. Обновка радовала, но теперь ни за что бы у меня не повернулся язык просить денег для Пашки.

— Ты что, Семен! Недоволен? А я-то старалась, выбирала… Посмотри, какие прочные ботинки.

Николай с интересом наблюдал за нами.

— От радости забыл, что говорят в таких случаях? — напомнил он.

— Не забыл: спасибо надо сказать, — ответил я, еле сдерживаясь, чтобы не запустить в него новыми ботинками. И после, уже обращаясь к Вере, добавил: — Не надо было покупать, я бы и в старых, походил.

— Глупости! — решительно возразила она. — Носи без всяких спасибо.

Потом они заставили меня переобуться и пройтись по комнате, что я и сделал без особой охоты.

К Пашке я в тот день не успел. И на каток собрался только потому, что неудобно было обманывать Нину. И хорошо сделал, что пошел.

Будь моя воля, я всех людей с плохим настроением заставил бы кататься на коньках. Моментально забываются все горести.

Что только творилось в тот вечер на катке! Яблоку негде было упасть — так много пришло народу.

Из раздевалки мы с Ниной выбежали, держась за руки. На голове у Нины была легкая шерстяная шапочка, едва прикрывавшая пышные волосы; лыжный костюм как-то особенно шел к ней. И вся она была такая складная, живая, веселая. С первого круга щеки у нее разрумянились, ресницы побелели. Я во все глаза смотрел на нее и не понимал, что со мной творится. Я вдруг начал спотыкаться, раз чуть не растянулся на гладком льду, едва не сшиб ее с ног и в то же время чувствовал, что с лица у меня не сходит глупейшая улыбка.

— Сема, ты давно не катался, да?

И хотя я в эту зиму часто ходил на каток, сейчас не нашел ничего лучшего, как утвердительно кивнуть.

Мимо нас, крепко держась за руки, неслась ватага мальчишек. Нина поймала последнего за руку, и мы пристроились к ним. Я знал, что значит идти к цепочке последнему: первые делают крутой разворот, и самые последние с ужасной скоростью летят по льду. Нина, видимо, этого не знала, а может быть, сделала нарочно. Вышло так, как я и ожидал. Передние развернулись, и не успели мы с Ниной опомниться, как вылетели к бровке и очутились в сугробе…

Снег залепил мне глаза, уши, попал за ворот. Досталось и Нине, но это ее только развеселило.

— Больше не захочешь, — заявил я ей.

— Что ты! — воскликнула она. — Пойдем еще прицепимся? Нисколько не боюсь.

Я помог ей отряхнуться, и мы побежали разыскивать свободную лавочку. Сели сбоку от трибуны, где было меньше народу.

— Я боюсь только больницы, — неожиданно сказала Нина и рассмеялась. — Правда, правда! Раз я целый месяц гриппом болела. Дома здоровая, а как приду к врачу, увижу там больных — и сразу тридцать семь и одна. Ходила, ходила, папа и говорит: «Плохи наши дела, Нина. Ты давай больше в больницу не заявляйся. А маме надо сообщить. Давай пошлем ей телеграмму». Послали, она приехала, а я опять здоровая. Но папа меня все же уложил в постель. «Притворись, — говорит, — так надо». Только мама сразу заметила, что ничего у меня не болит. Говорит папе: «Зачем обманул? Нечестно с твоей стороны. Заставил такую дорогу выдержать». А папа ей ласково отвечает: «Почему же, нечестно, в самом деле болела Нинка, клянусь».

Утром я проснулась — ее уже нет. Папа сидит хмурый. Спрашиваю; «Где мама?» Говорит: «Уехала. Не вини ее. Она хорошая. Только ей некогда, да и неинтересно, наверно, с нами».

Нина поднялась с лавочки, поправила волосы и грустно спросила:

— Наверно, нехорошо, что я тебе рассказываю, да?

Она мне показалась робкой и совсем маленькой девочкой, такой понятной и близкой. Я прикоснулся к ее волосам. Она вздрогнула.

— Ты что, Сема?

Не знаю, как это у меня вышло.

Опять корпус. Опять в коридоре шум и запах прелого. Бегают ребятишки. Я жду Пашку.

Стою с Витькой Голубиным. Он удивляется, почему я вчера не пришел в учительскую. Страхи мои были напрасны. Просто Валентин Петрович просил помочь ему запаковать комнатные цветы, которые стоят в биологическом кабинете. Их надо отправить на городскую выставку. А я испугался.

Витька рассказывает, что вчера к Пашке приходили два милиционера.

— Сразу к нему. Говорят: «Ты человек без определенных занятий, а попросту — паразит на теле здорового общества. Поступай, — говорят, — на работу, нечего охламонничать». А Пашка им: «Дудки! Восемнадцать лет стукнет — тогда пойду. Я, — говорит, — законы лучше вас знаю. Не имеете права заставлять работать несовершеннолетнего». Бились, бились с ним, да так и ушли. Нет вещественных доказательств, а то бы забрали.

Витькины слова врезаются в память, хотя я его почти не слушаю. Это, наверно, оттого, что речь идет о Пашке, которого я ненавижу до омерзения.

Как взять у него чижа? Весь день этот вопрос не выходит у меня из головы. Хорошо, что у Валентина Петровича не было сегодня уроков.

Если бы у меня был старший брат!.. Живут же на свете счастливчики, у которых есть братья. И посоветуют, и в обиду не дадут, а если когда съездят слегка по макушке, — значит, заслужил. А что толку от сестры? Сама ничего не может. Сначала у меня мелькнула мысль: признаться Николаю. Но вспомнилось его довольное, широкое лицо, сжатые красные губы… Нет, кому другому, только не ему…

В конце коридора показался Пашка. Нарочно постоял, посмотрел по сторонам и неторопливо направился ко мне.

— Деньги принесли? Здравствуйте, значит. Сюда давайте, живо.

Он и верно стал разговаривать со мной на «вы».

— Деньги я, Пашка, немного позднее отдам. Сейчас у меня нет…

— Когда же вы позднее отдадите? На тот год? Или когда будете работать? Слышал, вы на завод собираетесь?

Он кривлялся, гримасничал. Я растерялся и замолчал. А ведь придумывал, что буду говорить. С каким бы наслаждением я стукнул его по мясистой роже, по его подслеповатым глазкам! Но что изменит это? Нахватаю синяков, а чижа не достану.

— Сестра скоро получит деньги, у нее попрошу.

Пашка впился в меня глазами, проверял, правду ли говорю. Ноздри у него раздулись.

— Деньги мне не к спеху, — вкрадчиво заявил он. — Не особенно и нужны. Будут — отдашь, не обманешь. Ну конечно! Значит, снова друзья? Идет? Молчание — знак согласия… Ты держись за меня. Мы с тобой крепкой ниточкой связаны. Не разорвешь. Я уже тут подумал: напрасно тебя обидел. Хотел идти извиняться, а ты сам пришел. Значит, сейчас вместе пойдем. Дельце есть.

— Пашка! А чиж?

— Что чиж? Живет, хлеб жует. Ты не беспокойся, я его отдал в надежные руки.

— Как отдал?

— Так и отдал. Да ты не бойся, никуда птичка не денется, вернется к тебе. Парень ты хороший, обижать не стоит… Значит, поедем!

— Куда поедем?

— Там увидишь. Раньше батьки в петлю не лезь. Тетку встречать поедем. Корешка вот только захватим.

— Пашка, мне нужен чиж. Я от тебя не отстану, пока не получу обратно. Кому ты его отдал?

— Надежно отдал. Что ты волнуешься? Ну, не сегодня — завтра получишь. Если успеем тетку встретить, — может, и сегодня. Не будем же опять ссориться!

Ради чижа я готов был на все. Не надо злить Пашку, подобру лучше отдаст.

Мы зашли за Корешком и отправились встречать Пашкину тетку.

По лицу Пашки было видно, что мы опаздываем. До станции почти все время пришлось бежать. Миновали мост через реку, пролезли под вагонами и внезапно очутились на перроне. Как раз подходил поезд. Всего шесть вагончиков тащил измятый паровозик с осипшим гудком. Я думал, что это и есть тот самый поезд, на котором должна была она приехать. Но Пашка не бросился вперед, не проявил родственного беспокойства. Он прислонился к тумбе и внимательно приглядывался к пассажирам. И только когда народ вышел из вагона, а кому надо — вошли, Пашка кивнул нам. Вскоре и мы сидели в вагоне. Поезд направился в сторону Московского вокзала.

— Пашка, а тетя? Где мы ее будем встречать?

Он посмотрел на меня с недоумением, потом вспомнил, осклабился.

— Видишь, не приехала, поедем к ней сами.

Все это было очень странно.

Пассажиры — все больше колхозницы с бидонами и мешками — негромко разговаривали. Пашка осматривал каждую женщину, словно проверял еще раз, нет ли среди них его тетки. Видимо, он уверился, что в этом вагоне ее нет, позвал нас в следующий. Здесь и разыгралась комедия, в которой я не сразу разобрался. Пашка вдруг подмигнул нам и быстро пробрался в конец вагона. Я хотел направиться за ним, но Корешок задержал меня в проходе и заорал:

— Я тебе сколько раз говорил: «Сиди! Сиди!» А ты не слушаешь, знай свое!.. Теперь мамка придет, а ключи где? Забрал?.. И что всегда вяжешься за взрослыми?..

Я вытаращил на него глаза, потом оглянулся — сзади никого не было. Значит, Корешок орал на меня.

— Дома бы сидел! — продолжал он. — Избаловался, совсем не слушает никого.

Последние слова он произнес, как бы обращаясь к пассажирам. В вагоне сразу стихло, все повернулись в нашу сторону. Старик в полушубке заметил:

— Ты бы спокойнее, старший брат! О ключах самому надо заботиться, нечего на мальчишку сваливать.

И в вагоне сразу заговорили о неправильном воспитании.

— Куда только школа смотрит! — заявил старик в полушубке.

Однако Корешок мало прислушивался к рассуждениям пассажиров. Едва только я открывал рот, чтобы выяснить явное недоразумение, он распалялся еще пуще:

— Еще возьмусь за тебя! Вот погодь, дома будем! Ты у меня узнаешь!

В то же время он незаметно подталкивал меня к выходу. Я прижался к стене, со страхом глядя на него. Что у него на уме? И вообще не спятил ли он?

— Беги, дура-а! — прошипел он вдруг мне на ухо и тут же выскользнул за дверь.

Ошеломленный, ничего не понимающий, я бросился за ним.

Когда мы очутились на площадке, он торопливо оглянулся на подножку и, приготовившись к прыжку, крикнул раздраженно:

— Раззява! Чего стоишь? Махай за мной!

Он оттолкнулся и полетел под откос в мягкий глубокий снег. Плохо соображая, что делаю и зачем, я прыгнул за ним. В глаза брызнул снежный фонтан, в ступнях заныло, куда-то отлетела шапка…

— Жив ли? Ну поднимайся быстрее, идем!

Передо мной стоял Корешок. Метрах в пятидесяти от нас отряхивался от снега Пашка. В руках у него была хозяйственная сумка.

— Да пошевеливайся ты, дьявол! — орал Корешок.

Обратно к мосту мы опять бежали. Ноги еще ныли от прыжка, в голове шумело. И только когда выбрались на дорогу, пошли потише.

— Пашка, ты украл сумку?

— Откуда ты взял? — зло спросил он. — Мне тетка дала. Ты что, не видел?

Никакой тетки не было. Пашка обманывал. Это было заметно по его глазам, по всему виду.

— Тогда зачем Корешок орал в вагоне?

Пашка повернулся ко мне, замедлил шаги.

— Знаешь что? Помолчи лучше! — сказал он с ленивой выразительностью. — А то таких вопросов наставлю — не обрадуешься!

Всю остальную дорогу я молчал. В голове неразбериха, на душе противно, нет сил уйти, забыть все: и чижа, и Пашку с сухопарым Корешком.

В сумке оказались желтые полуботинки с фабричным клеймом, детская погремушка и кулек с мукой.

— Не густо, — сказал Пашка.

Он отдал сумку Корешку и объяснил:

— Сейчас прямо к моей матке, толкнем ей муку.

— А ты-то пойдешь? — спросил Корешок.

— Если можешь уговорить, иди без меня.

— Нет, уж лучше всем вместе.

В корпусе мы сразу направились к Пашкиной матери. Они долго уговаривали ее купить муку, она упорно не соглашалась.

— Бери, мамка, — убеждал Пашка. — По дешевке человек отдает. — И он кивал на Корешка.

— Получка у вас не ахти какая, — вторил Корешок. — А я отдаю дешевле. Кабы на муке было написано, откуда она, другое дело. Бери, тетка Настя. Дешевле же.

— Ну только разве что дешевле, — согласилась наконец она. Со вздохом отсчитала деньги и стала торопливо выпроваживать Корешка. Причем, она то и дело поглядывала на меня, и в глазах ее было осуждение.

Обрадованный Корешок совал ей в руки погремушку.

— Бери, бери, тетка Настя! В хозяйстве все пригодится.

Тетка Настя растерянно повертела яркую игрушку, не зная, что с ней делать. Наконец, сунула за зеркало.

— Я провожу ребят, — не своим, упрашивающим голосом сказал Пашка и, когда очутился в коридоре, шепнул нам: — Теперь сплавим полуботинки. Еще успеем.

«Пашкина мать, видимо, совсем не знает своего сына», — подумал я.

Мы проехали, несколько остановок на трамвае и скоро стояли перед чистильщиком сапог. Тот встретил нас замечательно:

— Приветствуем молодежь! И еще приветствуем всех: дедушку, бабушку и прочих родственников! Орлы ребята! — восхищенно заключил oн.

— Какие мы орлы? — сказал Корешок. — У нас, видишь, крыльев нема.

Но чистильщик не унимался.

— Орлы без крыльев — еще лучше орлы!

— Хватит! — грубо оборвал его Пашка. — Заладил, как попугай! Возьми лучше полуботинки в чистку, хорошие ботиночки…

Воровато оглянувшись по сторонам, чистильщик щелкнул почерневшим пальцем по крепкой кожаной подошве, довольно причмокнул и быстро убрал полуботинки в ящик, на котором сидел. Почти в тот же момент к нему подошел гражданин в серой шляпе. Съежившись, как для прыжка, чистильщик хрипло спросил:

— Что хотите?

«Вот где попались! — решил я. — Ну, так и надо…» Лицо у Пашки стало белое, Корешок тоже нервно оглянулся по сторонам, готовясь бежать. Но тревога оказалась напрасной. Гражданин добродушно сказал:

— Что я хочу? Почистить ботинки.

— Плати, — заявил чистильщик, показав пятерню.

— Почему так? Дорого! — сказал гражданин.

— Мы — частная лавочка, — объяснил ему чистильщик. — Пожалуйста, напротив — артель. Идите, обращайтесь. И погляжу я, как вам вычистят. Все носки замажут. Они это умеют. А мы — частная лавочка. Плати.

— Дорого, — опять сказал гражданин и пошел к артельной будочке.

Чистильщик облегченно вздохнул. Он отсчитал Пашке деньги, и мы пошли. А сзади неслось:

— Орлы без крыльев — еще лучше орлы.

Остаток дня я шатался по улицам, пытаясь понять, как так получилось, что я попал в воровскую компанию. Я представлял день, проведенный у Валентина Петровича, вечер на катке, сцену в вагоне и распродажу вещей. Все это никак не вязалось одно с другим.

Когда я вернулся домой и, быстро раздевшись, юркнул в постель, Вера сказала:

— Приходил учитель.

— Кто?

— Ваш учитель, Валентин Петрович. Спрашивал, где ты можешь быть.

Этого еще не хватало!

— Что ты ему сказала?

— То и сказала, что тебя в последнее время никогда не бывает дома. Совсем от рук отбился. — Потом она подошла к кровати и, пытаясь заглянуть мне в глаза, спросила: — Ты очень изменился за последние дни. Если что случилось, почему ты не скажешь мне? Я же тебе родная сестра.

— Ничего, — с трудом выдавил я. — Ничего не случилось…

Я не мог рассказать ей, как не смог бы сказать никому другому, кроме, может, мамы. Сам попал в беду, сам и буду выпутываться. Но какими глазами я стану теперь смотреть на Валентина Петровича?

 

Глава десятая

Суд

Все больше стало греть солнце. С крыш на тротуары полетели хрустящие сосульки. Дохнула первым теплом ранняя весна. Посмотришь — радость на лицах, ожидание чего-то хорошего. И только у меня беспокойная жизнь…

Я прихожу к Пашке. Он встречает меня любезно.

— Появился на нашем горизонте? Молодец, что пришел. Поди, худо живете? Что сестра? Все работает? Танька в садик ходит? Значит, ничего, крепитесь, пока?.. И доктора опять видел. Это тот самый доктор, который в собственном доме живет? Ну как же, помню, говорил ты… Мать твою лечил… Когда ты его последний раз видел? Вечером? Он что, до семи работает? И все в одно время возвращается? Совсем хорошо… Чего ты редко заходишь? Ты заходи чаще.

— Пашка, я за чижом.

— Чую, догадался. Приходи завтра, сходим к тому товарищу. У него чиж живет. Отдаст. Понял? Запросто отдаст. А сейчас хочешь с нами? Айда!

— Нет, Пашка, с вами я не хочу. И не зови.

— Почему так? — У Пашки удивленно вытянулось лицо, рыжие брови полезли вверх. — Напрасно чуждаешься. Я тебе хорошего хочу. Впрочем, смотри, не неволю.

Я приходил «завтра». Но Пашки не было. Я ждал его по нескольку часов, и все напрасно. А когда встречались, снова слышал:

— Приходи завтра. Обязательно завтра сходим.

Однажды я застал Пашку с Корешком. При моем появлении они замолкли. На этот раз Пашка не очень любезничал.

— Вот что, — сказал он. — Помнишь, тетку встречали? Ты правильно тогда угадал: никакая не тетка, украл я сумку, а вы мне помогали. Если дознаются об этом деле, сгоришь и ты. За соучастие привлекут, не отвертишься. Через пункт 17 будут судить. За соучастие дают еще больше сроку. Понял?.. Но мы тебе плохого не хотим, не пугайся, не выдадим. Может, скажешь, что ты тогда не знал? А кто же верить будет? Байки любой может рассказывать… Ты держись около нас, не пропадешь. И жратва будет, и все. Что там сеструха зарабатывает! Знаю, как живете. За квартиру, за Таньку в детский садик — и половины получки нет. Наберешься с нами ума — жить станешь и сестре поможешь.

Я никак не мог догадаться, что он еще задумал. Одно я твердо знал: мне с ними не по пути, жуликом я не стану. Как только заполучу чижа, ноги моей здесь не будет.

— Вот ты собираешься работать. Так? А какой толк? Ломай горбушку за здорово живешь.

— Зато честным человеком буду, по крайней мере…

— Заткнись! Кому нужна твоя честность? И ты никому не нужен. Живете и ладно. Каждый заботится о себе…

Ой врешь, Пашка! Люди заботятся и о других — это я точно знаю.

На днях появился дядя Ваня, посидел, поговорил и собрался уже уходить. «Сверточек забыли», — напомнила ему Вера. «Какой? Ах, да это Танюшке платьишко. Видать, в пору будет». «Не возьму, — сердито сказала Вера. — Оставите — навек обижусь». «Что ты расшумелась? — укорил ее дядя Ваня. — Я еще давно Катерине был должен. Вот и возвращаю долг». «Должен? — удивилась Вера. — А она мне ничего не говорила».

Платье взяла, но все же не была уверена в том, что дядя Ваня возвращал старый долг.

Врешь, Пашка, заботятся люди о других. Но он продолжал свое:

— Я к тебе хорошо отношусь, полюбил, потому так и говорю. Держись возле, и все будет честь честью. Со мной не пропадешь. Ну, а пока ладно. Сколько сейчас? Шесть уже? Пора… Пошли за твоим чижом. И помни, что я тебе говорил. Будешь дураком — пропадешь. Не сладко придется в тюрьме… А если что не так, тюрьмой обеспечу, это я тебе обещаю.

И почему он так уверенно говорит? Как разобраться, где главное? Я хочу работать, чтобы было интересно, чтобы всегда чувствовать себя нужным, необходимым. Мне кажется, в этом настоящая жизнь. А Пашка уверяет — в другом. Причем, говорит не просто, что попало, а продуманно: убежден, что он прав. Я чувствую, что и Николай понимает жизнь по-другому.

Я перебираю в памяти знакомых, стараюсь определить, чем живет каждый из них.

Много хорошего у Алексея Ивановича Уткина. Ом заставляет себя уважать, потому что уверен во всем, что делает, уверен в себе.

Но мне больше по душе дядя Ваня Филосопов. Он знает, что нужен на работе, к его словам прислушиваются. Понадобится — отдаст с себя последнюю рубашку. Но ему не везет, и от этого он часто бывает недоволен и временами как будто обижен. В такие минуты ему кажется, что вокруг полно несправедливости.

Стремиться быть как Валентин Петрович? Но я его мало знаю, и мне трудно разобраться, что он за человек. Одно чувствую, что он очень добрый.

Раздумывая обо всем, я шагал за Пашкой и Корешком к тому товарищу, у которого был чиж. Давно за крышами домов спряталось солнце, там светлело небо с вытянутыми розоватыми облаками. По тротуару неторопливо разгуливали люди с беззаботными, оживленными лицами — радовались весне.

Мы свернули около школы и попали в глухую улочку. Это меня несколько удивило. Улочку я знал хорошо: тут живет доктор.

— Пашка, а он здесь? — спросил я с удивлением.

— Кто «он»?

— Ну, тот… твой товарищ?

— Здесь. Что, думаешь, просто так я тебя привел? Подождать немного придется.

Было не так холодно, но Пашка и Корешок подняли воротники, съежились. Мы отошли к дому, что стоял по соседству с докторским, и там сели на лавочку.

— Он еще с работы не пришел, скоро появится.

— Пашка, ты не спрашивал, чем он его кормит?

— Кого?

— Кого? Чижа, конечно! Мне даже не верится, что я сегодня возьму его обратно. Ты волынку тянул-тянул. Я уж думал, совсем зажилил.

— Сейчас тресну, если не замолчишь, — раздраженно сказал Пашка.

Я обиделся и замолчал. Но сидеть спокойно не мог: во всем теле чувствовалось напряжение. «Получить бы обратно, взять бы чижа, — вертелось у меня в голове. — Тогда я со спокойной совестью могу смотреть в глаза учителю».

— Сядь ты, раззява! — прошипел Корешок. По его голосу можно было понять, что он тоже возбужден.

В конце улицы показался человек. Он шел в нашу сторону, тяжело опираясь на палку.

— Вот, кажется, и товарищ, — взглянув на меня, сказал Пашка.

Я получше всмотрелся в прохожего, узнал. Да и как не узнать доктора, если он почти два месяца лечил маму!

— Ты ошибся, Пашка. Это доктор. Точно…

Едва успел я договорить, Пашка и Корешок встали.

— Сиди, а увидишь, побежим — тикай за нами.

Пашкины слова меня ошарашили. Зачем? Куда бежать? Что еще они выдумали? Все это мне хотелось спросить, но язык словно прилип. А они уже торопливо уходили от меня. Вот поравнялись с доктором, заговорили…

В следующую минуту я кричал, кричал долго и что — не помню. Я видел, как Пашка обхватил доктора сзади за плечи и стал валить на землю.

Мой крик вспугнул их. Ко мне бросился Корешок с искаженным от злобы лицом. Но то ли Корешок не рассчитал, то ли я удачно увернулся, я остался цел. Я бежал, не переставая кричать…

Напротив трамвайной остановки стоит двухэтажный дом из красного кирпича. Это бывший дом лавочника. В нижнем этаже и сейчас размещается магазин, вверху — народный суд второго участка. Говорят, в 1927 году здесь судили знаменитого бандита Грачева. Это было летом, стояла жара. Судья открыл окно и стал вести заседание. Внезапно, оттолкнув конвойных, Грачев, вскочив на стол судьи, притопнул ногой, как будто собирался плясать «цыганочку», и сиганул прямо из окна на тротуар. Каким-то чудом он не сломал себе ноги и не разбился. Когда оцепенение прошло, бросились его разыскивать, но Грачева и след простыл.

Может, поэтому в нарсуде не открывают теперь окон и даже на лето не выставляют вторые рамы, а подоконники заставлены фикусами.

Суд по делу Пашки и Корешка был открытым, пришло много народу. В углу, скрываясь от людских глаз, сидела убитая горем Пашкина мать — тетка Настя. Недалеко от нее застыла в строгом молчании Марья Голубина. Сухие губы ее были обидчиво поджаты, и впечатление она производила такое, будто сердилась на себя. Тетка Марья, наверно, вспоминала, как в корпусе все старались предостеречь Пашку, хотели устроить его на работу. И вот что из этого вышло.

Я сидел с Ниной, которая смотрела на все происходящее широко открытыми испуганными глазами.

Перед этим меня несколько раз вызывали к следователю, и я все рассказал, без утайки. И как познакомился с Пашкой и Корешком, как первый раз узнал, что они занимаются воровством, сообщил, чем стращал меня Пашка. Я не боялся, что меня признают соучастником грабителей. Мне было просто не по себе и особенно неудобно перед сестрой и учителем. С Ниной проще. «Не надо, не говори, я тебе верю», — остановила она меня, когда я пытался рассказать ей, как было дело. Следователь объяснил, что Корешок не раз сидел в тюрьме, на подозрении был и Пашка. Но его спасала осторожность — Пашка далеко не глупый. До поры до времени его не трогали, не было достаточных улик.

У следователя мне стало ясно, зачем Пашка выспрашивал все о докторе. Одного я не понимал: почему они старались всюду таскать меня за собой? Видно, им нужен был помощник. Они считали, вероятно, что я настолько связан с ними, что буду помогать во всех их делах.

В тот день доктор получил зарплату. Через кого-то они узнали об этом. Я им понадобился для того, чтобы действовать наверняка: доктора в лицо они не знали.

Я и сейчас не могу взять в толк, как они решились поднять руку на Радзиевского. Он столько сделал людям хорошего!

Я смотрю на доктора, который похудел за эти дни еще больше, ссутулился и постарел, и у меня появляется к нему чувство жалости и теплой любви. И никуда не денешься от сознания своей вины перед ним.

В большом судейском помещении напряженная тишина. Присутствующие затаили дыхание, когда ввели под конвоем наголо обритых, побледневших Пашку-Мухоеда и Корешка.

Тетка Настя сорвалась с места и с жалкой улыбкой попросила у конвойного разрешения передать Пашке еду и папиросы. Тот кивнул, и она обрадованно стала развязывать узелок. Пашка равнодушно принял у нее передачу и положил рядом с собой на лавку.

— Суд идет!

Все встали. Вошла судья, по-домашнему простая женщина с морщинками около рта, и с нею двое заседателей, тоже женщины, работницы фабрики. Одна из них приветливо улыбнулась Марье Голубиной. Они, видимо, хорошо знали друг друга.

Судья села, и присутствующие с легким вздохом опустились на скамьи…

Мне еще раз пришлось повторить, как было совершено нападение на доктора.

Потом государственный обвинитель, необыкновенно высокий и худой человек в форменном костюме, убедительно говорил о вреде, который наносят обществу правонарушители, требовал подсудимым тяжелой меры наказания. Я заметил, что многие присутствующие одобрительно кивают в такт его словам. Но вот стал выступать защитник, средних лет человек с умными глазами и негромким приятным голосом; он принялся защищать подсудимых, и опять расчувствовавшиеся слушатели закивали головами.

Много часов продолжался суд. Когда доктор сказал, что отдавал деньги добровольно и все же его ударили, зал загудел. Сообщение Радзиевского было явно не в пользу защиты. Но защитник снова поднялся и с невозмутимым видом стал просить суд, чтобы Пашке и Корешку смягчили наказание.

И вот наступила минута, когда у самых твердых по спине пробежал холодок. Приговор!

Суд приговорил каждого к тюремному заключению. Это значит, сейчас они не смогут пойти, куда им захочется, работать там, где хочется. Страшно подумать!

Грохнулась на пол мать Пашки-Мухоеда — тетка Настя. Ее подняли и стали успокаивать. Защитник сказал ей, что это еще не конец, следует послать кассационную жалобу. Тетка Настя безропотно слушала его, но по глазам было видно, что она уже не станет никуда ничего посылать.

Я смотрел на Пашку. Лицо у него побелело, но все же он пытался улыбаться. Корешок держался нахальнее. Во взгляде его было что-то бесшабашное и презрительное.

Из суда я вышел вместе с Ниной, притихшей и молчаливой.

На небе ослепительно яркое солнце. Тепло. У рабочего клуба дряхлый старичок в лихо надвинутой на затылок шапке наклеивал на щит афишу, объявляющую, что будет «Весенний молодежный бал с шутками и смехом. Для скучных явка не обязательна».

Афиша сразу собрала толпу, и было понятно, что успех вечеру обеспечен.

Мимо нас прогромыхал трамвай, битком набитый людьми. Навстречу шли рабочие со смены. Женщина в светлом летнем пальто толкала перед собой детскую коляску.

Жизнь шла своим чередом. Никому не было дела до Пашки и Корешка, которых только что посадили в крытую машину и увезли.

Может, кому-нибудь из проходящих мимо людей сообщат, что сегодня судили грабителей. И люди ответят: «Дурную траву из поля вон», а потом забудут: все неприятное и плохое забывается быстро. И, наверное, это очень хорошо.

Я хочу забыть и Пашку, и Корешка, и суд, но не могу, не умею.

— Погуляем, Нина, немножко.

— Может быть, после? — просит она. — Папа обязательно велел тебе зайти.

Идти к Валентину Петровичу сразу после суда не хотелось. Надо было отдохнуть от всего случившегося. Большой разговор мне предстоит дома. Николай не удержится, будет допытываться, как все произошло.

— Ну, немножко, Нина!

— Хорошо. Только немного.

Она была в очень плохом настроении.

Обрадовавшись, я повел ее на берег, к плотине. Весной это любимое мое место. Кружатся в водовороте почерневшие от солнца льдины. Стремительное течение несет бревна, — они время от времени встают торчком, словно живые, похожие издалека на резвящуюся громадную рыбу. На реке еще льдины, а берег начинает зеленеть, пробиваются из пригретой земли бледные, как после долгой болезни, ростки, на деревьях лопаются набухшие почки.

По всему берегу выстроились мальчишки с удочками. В такое время хорошо клюют окуни и плотва.

— Сема, а что, если бы ты не кричал, не звал на помощь доктору? Тебя тоже бы вместе с ними…

Я ковыряю носком ботинка влажную землю. Чувствую, что и ей суд не дает покоя, она его надолго запомнит. Мне очень неприятно.

— А ты могла бы не кричать, увидев такое? — отвечаю я на ее вопрос вопросом.

— Нет, не могла бы, — тихо говорит она.

До самого дома она больше не проронила ни слова. Когда вошли в их квартиру, Нина кивнула:

— Папа! Вот привела, — и тут же ушла на кухню.

Пока мы разговаривали с Валентином Петровичем, она не показывалась.

Чудной Валентин Петрович! Он чувствовал себя виноватым в том, что со мной приключилось. А я просто не представляю, как он мог меня предостеречь, не зная, что со мной в последние дни происходит? Ведь все равно я не рассказал бы ему, что у меня отобрали его подарок.

— Связаться с такой компанией!.. — горячился учитель, расхаживая по комнате. Половицы жалобно скрипели под его сапогами, белка с золотым орехом трясла пушистым хвостом, словно ожила. — Ну, плюнул бы на этого чижа, и дело с концом. Подумаешь, ценность какую дали тебе.

Глядя на его взволнованное лицо, чуть бледное, с тонким носом и беспокойными серыми глазами, я подумал, что он не совсем верно представляет Пашку и Корешка. В том-то и дело, что трудно было отвязаться от них, разобраться, кто они такие. Он, наверное, видит их с ножами в руках, при появлении их люди шарахаются в стороны. А я вот один такой — не успел убежать, они меня сцапали, заставили подчиниться.

— Если бы чиж был мой, — пытался я оправдаться, — тогда другое дело.

Но это его только рассердило. Заложив руки за спину, он почти вплотную приблизился ко мне и с горечью воскликнул:

— Чей же, как не твой? Давал, думал чем-то порадовать, занятие подыскать. И вот обернулось…

— Впредь умнее буду.

— Умнее-то будешь! — сердито передразнил он, подтолкнув ногой стул, откинул назад рассыпавшиеся волосы и сел, сразу будто успокоился. — Пока таким путем ума набираешься, голову сломаешь.

Это меня обидело.

— В чем я виноват? — спросил я учителя.

— Кто тебе сказал, что виноват? — искренне удивился он. — Не думай, пожалуйста, будто на тебя тут наседают. Речь идет, чтобы в будущем такого не повторилось. Думаешь, дальше у тебя жизнь пойдет как по маслу? Напрасно. Даже представить не можешь, сколько раз ошибаться придется, тем более с твоим желанием все оценивать по-своему. Будешь сам вставать на ноги — хорошо. Трудно одному — люди помогут. Только не от них — к ним бежать надо в таких случаях.

Ему, видно, самому понравились эти слова, и он повторил их, как любил на уроках повторять главное из своих объяснений:

— Да, к ним бежать надо! Всегда советоваться. А ты что? Затаился, как хорек, шипишь исподтишка на всех и вся. Нельзя же, Семен, быть таким легкомысленным. Понимаешь ты меня?

— Понимаю.

Только напрасно он: я не убегал от людей, просто понадеялся на самого себя. Что ж, в будущем попробую советоваться.

В этот день Нину я больше так и не видел. Даже не вышла попрощаться. Зря она на меня сердится, хотя, может, и виноват я перед ней. Она тогда на катке рассказывала о себе самое сокровенное, а я пытался врать про чижа, главное — в один и тот же день.

За столом у окна на обычном моем месте расположился Николай. Почерневшие от металла и машинного масла короткопалые руки выстукивают барабанную дробь. Рядом Вера, похудевшая и какая-то отчужденная. Я стою перед ними. Разговор идет обо мне. Николай говорит неторопливо, обдумывая каждое слово.

— Семен! Ты человек взрослый. Давай говорить начистоту. Мы хотим пожениться. На первых порах придется купить то, другое… Непосильно будет…

Он переводит взгляд с Веры на меня, как бы передает ее слова, а не свои.

— Мы решили: сдашь экзамены за седьмой класс — пойдешь работать. Я тебе помогу устроиться. Приобретешь специальность… Что ты думаешь?

— Ничего не думаю. Пойду, если надо… — с вызовом отвечаю я. — Я и сам хотел без вашей помощи…

— Сема! Как ты разговариваешь! — вмешивается Вера. — Коля предлагает самое разумное, что можно сейчас сделать. Учить тебя до десятилетки мы не можем, тем более ты стал хуже заниматься…

Учиться я стал хуже. Что это так — ей известно. Она забыла немногое: спросить, в чем же дело? Почему ее брат стал хуже учиться?

— С хулиганьем тоже связался, — продолжает сестра. — Счастье твое, что все кончилось благополучно. При деле ты скорей посерьезнеешь, станешь человеком. Будешь плотником или штукатуром. И учиться немного — месяца три, а там дадут рабочий разряд;

Все просто: им надо пожениться, устроить свою жизнь, а мне — на работу. Умом я это понимаю. И сам знаю, что надо работать. Но в душе у меня буря: злит вмешательство Николая. Сдерживаться поэтому очень трудно.

— Буду! Что еще?

Николай краснеет от злости. Меня это мало беспокоит. Я думаю о другом.

— Таню как? Куда ее решили? — нарочно подчеркиваю я последнее слово.

Вера с надеждой смотрит на Николая, робко говорит:

— Таню будем воспитывать. Мы уже думали с Колей…

Тот перебивает сестру:

— Воспитывать девочку где-то надо.

На меня нападает беспричинное веселье. Я смеюсь им в глаза. Николай опешил, не знает, как к тому отнестись.

— Делайте, что вам надо. На первых порах купить то, се…

Я выхожу, хлопнув дверью. Сразу становится тоскливо. Какая-то пустота в голове, обрывочные мысли путается. И вдруг ясная картина перед глазами… Вера мечтает. Поедем в деревню, остановимся где-нибудь в будке железнодорожника… будем слушать, как поет ветер.

Вера стала неузнаваема…

На улице весна. Скоро экзамены. Но о них и вспоминать не хочется. Моя последняя школьная весна. Не знал, что она так грустно кончится. А ребята, наверно, будут учиться дальше. Лева Володской постарается получить золотую медаль. Как он растерялся, когда узнал о моих похождениях с Пашкой и Корешком! Ведь он всегда считал, что знает, чем живут ученики нашего класса. И такой случай… А мои первоклашки? За всеми неприятностями я совсем забыл о них: плохой им достался вожатый.

Гуляю долго. Болтаюсь без цели по улицам. Зайти бы к Тольке Уткину, да они уехали: сменяли свою квартиру и теперь живут в центре города. Ехать к ним далеко. Да и застанешь ли Тольку сейчас? Наверно, бегает где-то, ошалело радуясь весне.

Дома раздеваюсь — и сразу под одеяло. Вера ворочается, не спит. Чувствую, ей хочется говорить. И в самом деле:

— Сема?

— Ну!

— Сема… ты зря сердишь Колю. Он неплохой человек… Заботится.

Я закрываюсь с головой. Слова сестры теперь доносятся глухо, неразборчиво. Кажется, что она не ругает меня, а жалуется на что-то.

 

Глава одиннадцатая

Я устраиваю свои дела

В воскресенье еду к Алексею Ивановичу Уткину.

Еще очень рано. На улицах безлюдно. Только дворники поднимают пыль, сметая сор с тротуаров, да громыхают изредка по мостовой в сторону рынка колхозные подводы с молоком.

Времени у меня достаточно, и я направляюсь к Волге, откуда доносятся голосистые гудки пароходов. Пустынным садиком, где у входа стоит памятник погибшим красногвардейцам, я прохожу к Стрелке. Вот она, Волга, блестящая в утреннем солнце. С правой высокой стороны ее тянутся по берегу заводские постройки и дома. Эта часть города в последнее время стала быстро застраиваться. Видны высокие складские помещения и стрелы кранов нового грузового порта.

С другой стороны берег пониже и почти не заселен. Обширная низина оканчивается сосновым бором, утонувшим сейчас в синей дымке.

Нет красивей набережной, чем у нас в городе. От Стрелки на несколько километров идет липовая аллея. Чугунная решетка обрамляет высокий берег. С реки весь город кажется в зелени деревьев. В одном месте над высоким обрывом нависает круглая беседка. Когда шло кино «Бесприданница», все говорили, что оно снималось у нас и что такой замечательной беседки ни в одном городе не найдешь.

Сейчас в беседке кто-то был. Я подошел поближе и удивился: парень и девушка сидели, тесно прижавшись друг к другу. «Чудаки, поднялись в такую рань», — насмешливо подумал я. И только потом догадался, что они сидят еще с вечера.

С набережной Волги я прошел на широкую улицу, свернул направо и очутился возле нового четырехэтажного дома. Поднялся на второй этаж, нажал кнопку у дверей.

Вышла незнакомая девушка с тугими, как репа, щеками, в тапочках на босу ногу. Спросила вежливо:

— Вы к Толе?… Они ушли.

Я испугался:

— И Алексей Иванович ушел?

— Нет, они дома.

«Они ушли», «они дома». Смотрю на нее и ничего не могу понять.

— С кем Толька ушел?

— Ушли одни.

Ее разговор мне начинает нравиться. Спрашиваю дальше:

— А кто еще дома?

— Алексей Иванович одни.

— А Ляля где?

— Их тоже нет. Вечером на пароходе уехали.

— Так, — протянул я, раздумывая, что бы еще спросить. — А вы кто будете? Родственница? Из Высокова?

Она фыркает, опустив смеющиеся глаза, круглые репчатые щеки краснеют.

— Откуда вы знаете?

— Их биографию читал… Алексея Ивановича.

— Какой вы смешной, — говорит она, не переставая улыбаться. — Я домашняя работница.

— А-а, — разочарованно тяну я. — Хорошенькое дело…

Из глубины доносится добродушный голос:

— Феня! С кем ты там?

— Алексей Иванович зовут, — заторопилась она. — Проходите быстрее.

Я прохожу в комнаты. Алексей Иванович полулежит на диване в полосатом халате и в домашних туфлях.

— Доброе утро, дядя Леша! — обрадованно говорю я.

— Пусть будет доброе, — соглашается он.

— Дядя Леша, у меня к вам дело.

— В воскресенье люди отдыхают от дел. На то оно и воскресенье, молодой человек.

— Верно, отдыхают. Мне, дядя Леша, на работу бы устроиться.

— Что так?

— Сестра замуж выходит. И Таню надо в детдом. Вот я и хотел попросить…

— Некоторые думают: государство — нянька, кормилица… Трудно сестре с мужем воспитать девочку?

— Не трудно, дядя Леша. Но Тане будет плохо дома. Пусть лучше она в детский дом.

— Как это все получается у вас в семье! Не могу я тебя устроить: лет мало. На фабрику таких не берут, а в детдом теперь, пожалуй, поздно.

— Как же мне быть, дядя Леша?

— Этого я тебе и сам не скажу.

— Ну что ж, до свиданья, дядя Леша! — после некоторого молчания сказал я. Видно, все же придется устраиваться с помощью Николая.

— Да, история, — Алексей Иванович участливо смотрит на меня. — Приходи на неделе. И о Тане поговорим. Дома я таких дел не решаю.

Повеселевший выхожу от Уткиных. Феня провожает меня до лестницы.

— Придут они… Толька то есть, скажите, что Семен Коротков был. А в общем, пусть приезжает, давно не виделись.

На следующий день вместе с Таней я был в городе. Здание с истершимися ступеньками подъезда. Почему-то сразу охватывает робость, едва войдешь в него. Вахтер в милицейской форме оглядел нас с ног до головы и, подумав, велел искать двадцать пятый кабинет.

— Там приемная товарища Уткина, — объяснил он.

Хорошо, когда все кабинеты пронумерованы. Идешь по коридору от первого до двадцать пятого. На пятнадцатом номере кончился первый этаж, — значит, поднимайся выше. И точно, не успели подняться, сразу увидели нужную дверь. Я уже думал, тут же встречу депутата, но в комнате, кроме худощавой женщины, читавшей книгу, никого не было. Сбоку дверь, обитая желтой кожей, и на ней надпись: «Зам. председателя тов. Уткин А. И.».

Когда я прочитал надпись, меня стал бить озноб. Алексей Иванович вырос в моих глазах еще больше.

Осмелев, я спросил осипшим от волнения голосом:

— Можно к Алексею Ивановичу Уткину? Повидать бы надо.

Женщина подняла голову, увидела Таню и быстро, легко ступая на носочки туфель, подошла к нам.

— Откуда мы такие хорошенькие? — шепотом запела она, трогая Таню за подбородок. Таня сконфузилась и спряталась за меня.

— Зачем тебе, мальчик, к нему?

— По своим делам. Личным.

— По четвергам у него прием. Сейчас он занят.

Она продолжала говорить шепотом. Глядя на нее, стал шептать и я.

В это время зазвонил телефон. Опять на носочках, неловко балансируя руками, женщина подошла к трубке.

— Але!.. Да… у себя. Ах, это вы! Конечно. Пожалуйста! — Лицо ее оживилось и сделалось приятным, простым, глаза ласково сощурились. Наверно, звонил очень хороший человек.

Она положила трубку и почти сразу же за дверью послышался бодрый голос Алексея Ивановича.

— Здравствуйте! Как же, работаем! Да! Обязательно сделаю… Какие могут быть формальности! Запросто, как говорят… До свидания! Буду ждать.

То, что я услышал, приободрило меня. Сейчас сообщат Алексею Ивановичу, тогда он выйдет, позовет к себе и все сделает. Заходи, Семен, скажет. Какие могут быть формальности? Запросто принимаю тебя.

— Слушайте! — сказал я женщине. — Вы только скажите, что пришел Семен Коротков, он зараз примет.

Она быстро взглянула на меня, на ее лице была нерешительность.

— Не в раз ты пришел, Семен Коротков, — наконец проговорила она. — Нельзя ему мешать сейчас, занят он. Сегодня он никого не принимает. Для приема у него специальные дни — четверги. Приди лучше в четверг. Не горит у тебя?

— Не горит, — хмуро ответил я.

Мы спустились вниз. Таня жалась ко мне, оглядываясь по сторонам с изумлением. Она впервые была в таком большом здании и пугалась.

— Сейчас пройдем, Таня. Не горюй, — утешил я ее.

— Не горюй, — вздохнула она.

Через минуту я опять стоял около вахтера. Изменив до невозможности голос, я выпалил:

— Где тут у вас телефон? Мне бы товарищу Уткину брякнуть.

Видимо, мой решительный тон подействовал на человека. Он назвал нужный номер и подвел к аппарату.

— Але! — послышалось в трубке. — Але!

На вопрос: «Кто спрашивает?» — я непринужденно назвал свое имя.

— Знакомый Алексея Ивановича, — добавил не очень уверенно.

На этот раз женщина крепко осердилась:

— Положите трубку, Семен Коротков. Не мешайте людям работать.

Этого было достаточно, чтобы мы пошли домой.

В четверг утром я уже был в приемной. Там стояла очередь. Оказывается, все к Алексею Ивановичу. «Опоздал, малец, запись уже закончена», — сказали мне. И все же я стал ждать, так посоветовали ожидающие. Если Алексей Иванович сумеет принять до часу дня всех записавшихся, тогда могу попасть к нему и я. Потому что он принимает ровно до часу. Вскоре сзади меня встали еще трое — тоже опоздали.

Из всей очереди обращали на себя внимание двое: мужчина в светлой кепке, которая никак не шла к его черному заросшему лицу, и старушка с пачкой документов, Были они здесь не по первому разу и вели себя свободно. Говорят, что в приемных никогда не обходится без таких людей.

Старушка рассказывала, что обычно она занимала очередь рано, но сегодня расхворалась и еле приплелась. Время подвигалось, и она нервничала.

— Не успеет принять всех, — вздыхала она. — Не первый раз уж так. Неопытный еще. У прежнего много лишнего не наговоришь, сказал, в чем дело, и выскакивай. А этот не освоился. Ему говорят, а он слушает, говорят, а он слушает. Не-е-т, не успеет…

На ее документах по углам были наложены резолюции разных людей, у кого она побывала на приеме. Старушка просила сменить ей комнату на другую, более удобную. Ей предлагали несколько комнат, но, по ее словам, они были не лучше прежней.

Если старушка была настроена в общем-то миролюбиво, то гражданин в светлой кепке выходил из себя.

— Все они там бюрократы, — отрывисто бросал он, ни к кому не обращаясь. — Мне долго у него нечего сидеть. Предъявлю и выполняй.

Я на минутку представил себя на месте Алексея Ивановича. Сколько ему всего приходится выслушивать! У каждого просьба и каждому надо помочь.

— Я сразу все выложу, пусть знает, — бубнил гражданин.

Выходила на носочках секретарша и предостерегала:

— Тише, граждане, тише!

— Что тише! Что тише! — кипятилась светлая кепка. — Почему у вас каждый посетитель по два часа говорит?

— Это уже у вас надо спросить, — объявила секретарша и рассерженная ушла.

Самое интересное оказалось то, что гражданин в светлой кепке задержался у депутата дольше всех. О чем они говорили там — неизвестно, только первым из кабинете вышел Алексей Иванович, злой, с красными пятнами на лице. И уже за ним, довольно ухмыляясь, — гражданин с кепкой под мышкой.

Алексей Иванович вышел, чтобы посмотреть, сколько еще человек осталось. Увидев очередь, он покачал головой и опять скрылся в кабинете. Меня он, кажется, не заметил.

Теперь люди выходили от него быстрее. Ровно в час направился к депутату последний из записавшихся. Секретарша тут же объявила:

— Прием, товарищи, окончен. Приходите в следующий четверг. Будете первыми, сейчас я вас всех перепишу.

— Как же так, — заговорили оставшиеся. — Попросите, пусть примет. Недолго мы его задержим.

— Вы здесь все говорите — недолго. Вон и тот товарищ обещал быстро. До белого каления довел, пока выкладывал свою просьбу. Ему говорят одно, а он все свое.

— Не пускать таких — и точка, — посоветовали секретарше.

— Попробуй не пусти — жалоб не оберешься.

— Вы все же попросите товарища Уткина. Нас немного.

Секретарша бесшумно ушла. Пока она была в кабинете, стояло глубокое молчание. Каждый, видимо, думал о своей просьбе.

Алексей Иванович вышел и, почти не останавливаясь, пояснил:

— У меня, товарищи, на два часа назначено совещание. Вы передайте просьбы секретарю. Я их разберу позднее. О решении сообщим.

И ушел. Видимо, придется возвращаться ни с чем. Все мы сейчас безразлично разглядывали стены, свои руки и нервничали. Жалко было времени, которое ушло на ожидание.

Секретарше я не стал рассказывать о своей просьбе. Решил быть умнее: в следующий четверг приехать с первым трамваем.

В доме узнали, что я ходил на прием к Алексею Ивановичу. Расспрашивают с любопытством, как он принимал меня, что говорил, обещал ли выполнить просьбу. Понятно, почему расспрашивают: хотят знать, оправдывает ли себя наш депутат, заботится ли об избирателях. И дослушав мой рассказ, меня же и начинают ругать:

— Разве тебе добиться. Несмышленыш ты еще.

А другие наперебой советуют, как надо разговаривать с Алексеем Ивановичем.

— Ты скажи ему. Не для того выбирали, чтобы он нос воротил от людей. Обязан был тебя принять в любой день. Побойчее будь.

Дядя Ваня Филосопов долго выспрашивал подробности, хмыкал скептически, а потом внезапно рассердился:

— Ух, Алешка! Придется тебе вспомнить Ивана Филосопова, старого дружка. Нет, я поговорю с ним сам. Я в четверг не пойду, я пойду, когда мне будет удобно.

И так почти все, кому я ни рассказывал. Это меня удивляло, я же ничего плохого не говорил про Алексея Ивановича. Наверно, просто казалось странным, что депутат не принял знакомого без очереди. Ничего не поделаешь, закон должен быть для всех одинаков.

Дядя Ваня и потом еще долго грозился, а мне велел не расстраиваться, сказал, что все уладится само собой.

Я не расстраивался. В четверг поднялся чуть свет и поехал на прием к депутату.

Опять здание со стершимися ступеньками в подъезде. Много ходило сюда народу и все что-нибудь просили. Видно, так уж устроен мир: одни просят, другие выполняют просьбы.

На этот раз к Алексею Ивановичу я попал первым. Он записал в тетрадь фамилию, а в другой графе отметив, в чем состоит просьба.

— Заявление принес?

— Нет, я не знал.

— Кто же, я за тебя буду знать? — сухо заметил он. — Напиши и передай моему секретарю. О результатах сообщу позднее.

Вот это я понимаю: все растолковал — и пяти минут не прошло.

В этот же день к нам домой неожиданно пришли дядя Ваня Филосопов, Марья Голубина и девушка из фабкома Тося Пуговкина.

— Расскажи, мальчик, как тебя принял товарищ Уткин? — сказала Тося Пуговкина.

— Расскажи, Семен, все, как было, — посоветовал дядя Ваня и ободряюще мигнул.

Во мне еще бурлила радость от того, что я так удачно сумел похлопотать об устройстве сестренки. Поэтому я бодро заявил:

— Хорошо принял. Сказал, что надо подать заявление и все будет в порядке…

Я видел, как нахмурился дядя Ваня, как разочарованно взглянул на меня и отвернулся. Зато Тося Пуговкина торжествующе улыбнулась.

— Ты сколько к нему раз ходил? — спросил дядя Ваня. — Развяжи язык, я извиняюсь. Что ты ставишь меня в смешное положение? Люди хотят знать всю правду. Как тогда мне говорил…

То было тогда. Шел домой злой и, понятно, рассказывал с обидой. Сегодня настроение совсем другое. Да и что плохого я могу сказать об Алексее Ивановиче Уткине? Не один я у него. Вон какие очереди выстраиваются!

— Первый раз пришел к нему — оказался не приемный день. Не мог он принять меня, занят был. Второй раз сам опоздал, до часу он принимает. И на совещание спешил. А сегодня поехал раньше и попал в точку.

— Без сомнения, у Филосопова какие-то старые счеты с товарищем Уткиным, — сказала Тося Пуговкина, обращаясь к Марье Голубиной. — Вот он и сводит их. Не первый раз уж так. Помните, с выборами что было? И сейчас его жалоба не подтверждается. Это уже похоже на клевету.

— Правильно, дочка! — с обидой в голосе сказал дядя Ваня. — Филосопов, видите ли, карьеру делает. Зависть его грызет, я извиняюсь. Вместе работали, Алешка из грязи — в князи, а Филосопов все на одном месте, у станка. Вот и хочет он подсидеть Алешку. Ты не ошиблась, у меня с ним старые счеты. Да что говорить!..

— И опять не убедили! — с задором воскликнула Тося Пуговкина. — Демагогия одна… Пойдемте, Марья Михайловна. До свидания!

— Прощай, хорошая! — язвительно ответил ей дядя Ваня.

Тетка Марья сидела с таким видом, будто их перепалка совершенно ее не интересует. Но когда увидела, что Тося Пуговкина пошла к двери, поспешно сказала:

— Не горячись, милая. Подожди. На такой работе немного черствости — и столько обид людям будет сделано!.. Надо бы выяснить.

— Сделайте милость, выясняйте, — сердито ответил Дядя Ваня. — Раньше надо было выяснять. Вы думаете, со слов только одного мальчишки говорю? И до этого приходилось слышать. Важным стал, я извиняюсь. Подняли над собой, голова-то и кружится.

— Уткин работать может. В этом ты ему не откажешь, — проговорила тетка Марья. — И я не хуже твоего знаю, что у него хорошо и что плохо. Работать он может, а это главное.

— Он может! — сказал дядя Ваня таким тоном, что надо было понимать: «Ничего он не может».

Тетка Марья не обратила внимания на реплику дяди Вани.

Она легонько стукнула меня по макушке.

— Ты, Семка, глупый, — решительно заявила она. — Незачем было бегать три недели. Пришел бы сразу в фабком. Когда мать умерла, говорили Вере: сообщи, что надо. Разве бы не устроили Таню!.. А тут приходится узнавать от третьих лиц. Спасибо дяде Ване, пришел вместо тебя. — Она как-то внимательно посмотрела на дядю Ваню, и тот смущенно кашлянул.

— Чего там! — отмахнулся он.

Они ушли. Мы остались с дядей Ваней вдвоем.

— Сундук ты! — неожиданно выпалил дядя Ваня. Он хотел что-то еще добавить, но махнул рукой и тоже вышел. С удивлением смотрел я ему вслед.

Прошло три дня, и я уже забыл об этом разговоре. Но вот в школе меня вызвали в учительскую к телефону.

Звонил Толька Уткин.

— Слушай! — кричал он. — Приезжай к нам. Сегодня! Ну да, прямо домой! Папа хочет с тобой говорить. Ты меня понял?

Его я прекрасно понял. Одного не мог понять: зачем Алексей Иванович приглашает к себе домой? Если из-за Тани, то разве нельзя сказать, чтобы я приехал к нему на работу? Сам же говорил, что дома никаких дел не решает. Непонятно.

Вечером я поехал к ним. Встретила меня, как и тогда, Феня.

— На этот раз они дома?

— Дома, дома. Проходите, пожалуйста!

— A-а! Явился герой, — сказал мне Алексей Иванович. — Раздевайся. Садись к столу, выпьем чаю. Феня!

По его виду можно было догадаться, что он мне очень рад. Толька тоже был доволен моим приходом. Впрочем, и я соскучился по нему, как-никак мой товарищ.

Толька весело рассмеялся и сказал:

— Сначала не хотели подзывать тебя к телефону. Уроки, говорят, идут, нельзя срывать с уроков. И знаешь, с кем разговариваю? С Валентином Петровичем! «Это ты, Уткин? — спрашивает. — Зачем тебе понадобился Коротков?» «Не мне, а папе. Очень важно». Спорил, спорил, и позвали.

Толька по-прежнему толстел. Но ничего, здоровее кажется.

Расторопная Феня принесла чай и опять скрылась на кухне. Алексей Иванович налил нам стаканы, пододвинул сахарницу.

— Пей. Желаешь — внакладку, а то вот конфеты.

Говорил он это с таким радушием, что можно было подумать — я самый дорогой у него гость. Все же приветливым бывает Алексей Иванович, когда у него появляется хорошее настроение.

— Ну, спишь и видишь сестренку в детском доме? — спросил он после чаю, когда мы уже сидели с Толькой у этажерки с книгами.

— Хотелось бы, — осторожно сказал я.

— Хоть с завтрашнего дня веди.

— Устроили! — вырвалось у меня. — Спасибо, дядя Леша!

— Ну вот уж и спасибо. Пустяк, яйца выеденного не стоит устройство это. Хоть и не по моей линии, но раз так, почему не сделать. Значит, в тот самый детский дом, который в поселке. Особняк у шоссе знаешь?

— Знаю. Как не знать.

— Вот так… Ты думал, толку не добиться. Что же ты в доме соседям про меня сказал? Бюрократ, мол, не хочет с людьми разговаривать, переработать лишний час боится. Я знаю, ты не хотел меня обидеть, так ведь? А там разговоры пошли нехорошие. Есть у нас еще люди, зависть что ли их грызет или еще что, стараются оклеветать человека. Про Филосопова я не говорю, с самой войны не ладим с ним. Другие вмешались… Вот как бывает, когда не подумавши скажешь. В фабком жаловался?

— И не думал. Приходили, так я сказал…

— Приходили? Кто это приходил?

— Тетка Марья Голубина и Тося Пуговкина.

— Вот как! Понятно. Я думаю, откуда пошло… Ты сиди, сиди!

— Спасибо, насиделся… Спасибо! Пойду я, дядя Леша. За Таню спасибо.

— Что торопишься? Давно у нас не был.

— Зайду как-нибудь. До свидания!

— Опять обиделся! Эх, ты! Не сверкай глазами, злость-то побереги на что-нибудь более нужное.

— Придете к нам еще? — спросила Феня, провожая меня до двери.

Я посмотрел на нее. Отвечать ничего не хотелось.

У дяди Вани Филосопова в комнате сплошной развал. Он надумал выставлять зимние рамы, хотя по ночам еще бывает холодно.

На полу валяется вата, обрывки, бумаги и клюква, которую он насыпал между рамами, для красоты. На подоконнике стоит ведро с водой, около него дядя Ваня, раздумывает о чем-то.

— Кстати, — говорит он мне вместо приветствия. — Бери тряпку и лезь мыть стекла. У меня что-то голова кружится. Старею, брат.

— Ну уж и стареете, — шутливо замечаю я. — Вы еще совсем молодой.

— Был когда-то! Был! — отвечает дядя Ваня.

Мне всегда нравится разговаривать с ним. Охотно беру тряпку и лезу на подоконник. Дядя Ваня держит меня за штаны, боится, чтобы не упал.

— Замерзнете. В доме никто не выставлял рамы.

— А мне другие не указ. Я живу своей меркой. Замерзать начну — поверх одеяла пальтишко наброшу. Зато крепче спать буду.

Через полчаса стекла — прозрачные, как слеза, пол подметен. Дядя Ваня довольно оглядывается кругом:

— Как живешь, друг? — спрашивает он потом.

— Да ничего, помаленьку. На работу хочу устраиваться. Говорят — лет мало.

— Что правда, то правда. Годами ты не вышел. Попытайся-ка в ремесленное училище устроиться. Это будет дело. Там дурь из головы вылетит быстро. А то сейчас, где грязь да мерзость, туда и нос суешь. Хорошее искать надо, чучело гороховое! Разве мало в жизни хорошего!

Согласен: хорошего много. Но что поделаешь, если до сих пор плохое встречалось чаще. Не бегать же от него!

— Хотя, может, и к лучшему, — примирительно сказал дядя Ваня. — Не в теплице живешь. Быстрей взрослеть будешь.

Он нацепил на нос очки с одним стеклом, взял с этажерки карандаш и листок бумаги, сказал:

— Писульку я тебе маленькую дам. Придешь в райком комсомола и спросишь Татьяну Сычеву, она все сделает. — Подумал немножко и добавил: — Выученица моя, была бы славная ткачиха… Время летит — и не замечаешь. Давно ли тебя ползунком знал, а вот уж и на работу. Ладно, Семен, не горюй. Рабочий человек, он крепко по земле ходит.

Хорошо, если бы на улице все время была весна. Весной и воздух какой-то особенный, густой. Дыши целый день таким воздухом, и, говорят, пользы будет ровно столько, как будто тридцать три яйца съешь. А о весеннем солнышке и говорить нечего. Наведешь лупу на сухое дерево — тотчас задымится, любая бумажка моментально вспыхивает огнем. Посиди на солнце, не двигаясь, минут двадцать — и, считай, наутро нос начнет шелушиться.

Но всего, конечно, приятнее, что после уроков не надо идти в раздевалку получать пальто. Звонок, схватил книжки — и на улицу.

Пруд около нашей школы растаял. Ребята притащили откуда-то два толстых бревна и сделали из них приличный плот. Теперь на берегу всегда галдеж.

Даже кое-кто из девочек прокатился на плоту. Визжат от страха, а катаются.

Несколько раз выходил директор из школы и требовал прекратить «безобразие». Его внимательно слушали, но только он уходил — продолжали заниматься своим делом. Заводилам придется расписываться в «коленкоре».

Я хоть и спешил — надумал прямо из школы зайти в райком комсомола, — но тоже не удержался, прокатился через пруд.

Витька Голубин перевез меня на другой берег и, ссадив, помахал рукой.

— Счастливого пути, маэстро!

Недавно он где-то вычитал это словечко и теперь лепит к месту и не к месту.

До райкома можно ехать на трамвае, но я иду пешком. Мне просто нравится смотреть по сторонам, ни о чем не думая.

И все же подмывает: как-то там встретят, устроят ли?

Райком комсомола помещался в уютном деревянном доме, глядевшем на улицу тремя окнами с резными наличниками. У входа висела красивая, блестящая вывеска; ее, наверно, повесили совсем недавно.

В комнате, куда я вошел, было тесно. Почти вплотную друг к другу стояли три стола. За одним девушка в голубом свитере печатала на машинке. Кроме нее, у окна сидели парни в замасленных тужурках. Каждому из них было не больше двадцати лет.

До моего прихода они разговаривали о чем-то веселом. Это было видно по их оживленным лицам.

— Вам придется немного подождать: секретаря еще нет, — сказала мне девушка в свитере.

Я кивнул и остался стоять у дверей. Остроносый парень с пышными, густыми волосами насмешливо взглянул на меня и сказал:

— Садись. Что, как бедный родственник, топчешься у порога?

— Ничего, я порасту.

— Ну расти, — согласился он. — Длинней коломенской версты не будешь. Откуда ты?

— С поселка. Коротков.

— Коротков? Вера Короткова сестра твоя?

— Да.

После этого он стал рассматривать меня с интересом. И уже совсем другим тоном произнес:

— Красивая у тебя сестра. Замуж она еще не вышла?

— Собирается.

Девушка в свитере, не поворачивая головы, заметила:

— У Осипова все девчата красивые.

В ее голосе чувствовалось легкое раздражение.

— Зиночка, — шутливо укорил ее Осипов. — О тебе-то я этого не говорил!

— Спасибо, — с обидой произнесла Зина и ожесточенно застучала на машинке.

Парни — они оказались комсомольцами с фабрики — тоже дожидались секретаря. Из их разговора я понял, что они надумали организовать туристический лагерь, где будет отдыхать фабричная молодежь, но им еще надо купить что-то, а без секретаря они сделать этого не смогут.

Уже выбрано место на берегу реки, за городом; есть договоренность с администрацией фабрики, чтобы отпуск комсомольцы могли получить в летние месяцы.

Они мечтательно говорили, какой это будет прекрасный лагерь.

— Ребята, вы мне мешаете, — останавливала их Зина.

Они виновато замолкали.

— Больше не будем, Зиночка. Молчим.

Но молчать они не могли. Видимо, уж слишком были возбуждены. Сначала начинали шептаться, а потом опять переходили на полный голос.

Зина перестала стучать на машинке и с укором повернулась к ним.

— Не сердись, Зиночка, — примирительно сказал пышноволосый Осипов. — Я же тебя приглашаю в гости на весь отпуск.

— Больно многих приглашаешь, — подобрев, заметила Зина.

— Так я от душевной щедрости, Зиночка! От чистого сердца. Вон и хлопца возьмем, — кивнул он в мою сторону. — Приедешь, хлопец, к нам в лагерь? Что молчишь? По глазам вижу: хочешь.

Он прав. Я хотел бы быть с этими веселыми комсомольцами. Их разговор, шутки и веселость были для меня чем-то новым. Зина опять остановила работу и сердито посмотрела на ребят.

— Хорошо, хорошо. Уходим, — виновато сказал Осипов. — Подождем на улице. Пошли, хлопчик!

Со всего размаху я толкнул дверь и вдруг услышал легкий вскрик.

В коридоре стояла девушка, трясла рукой и дула на пальцы.

— Простите, пожалуйста, — смущенно стал я оправдываться. — Совсем ненарочно.

— То-то и оно, что ненарочно, — морщась от боли, ответила она. — А то бы задала тебе трепку. Ну-ка, дергай за палец.

Я осторожно взял ее тонкий палец и дернул.

— Ой! — тихо вскрикнула девушка.

Она достала из сумочки маленький флакон духов, побрызгала все на тот же ушибленный палец и стала растирать его.

— Говорят, помогает, — пояснила она, не замечая веселой ухмылки на лицах ребят; наблюдая эту сцену, они не проронили ни слова. — Что это ты носишься как угорелый? — спросила она меня.

— К секретарю приходил. А нет его.

— Конечно, нет. Что тебе у секретаря нужно?

— Поговорить хотел.

Следом за ней мы прошли обратно в комнату.

Тут только я догадался, что это и есть секретарь райкома. Она бегло посмотрела отпечатанные Зиной листы и сказала, обращаясь к комсомольцам:

— Только что с собрания, извините, что ждать пришлось. Проходите в кабинет.

Кабинетом оказалась такая же маленькая комната. Посередине стоял длинный стол, накрытый зеленым сукном. На стенах макеты орденов, врученных комсомолу за боевые и трудовые заслуги.

Как-то раз, когда я был в пионерском лагере, к нам на открытие приезжал секретарь райкома комсомола — серьезный, лет тридцати мужчина. Один его вид производил впечатление. Говорил он красивыми, умными словами. Такими я и представлял секретарей райкомов. А этот секретарь — другое дело. Острижена она под мальчишку, очень коротко, и казалась совсем молоденькой, к тому же на щеках у нее ямочки.

— Видишь, Таня, в чем загвоздка, — объяснял ей Осипов. — Фабком подбросил нам, что мог, но этого мало. Не можем достать палаток и еще кой-чего из утвари. Вот список. Позвони в горторг, пусть разыщут.

Они договорились обо всем быстро, и комсомольцы ушли.

— Теперь займемся твоими делами, — сказала Таня, прочитав дяди-Ванину записку. — Значит, тебя зовут Семеном? Фамилия Коротков? И живете вы с Иваном Матвеевичем в одном доме?

— Все верно, — подтвердил я.

И я рассказал ей, что мне надо обязательно работать.

Она слушала внимательно, с интересом, а потом сказала:

— Вот и молодец, что пришел. С семью классами мы тебя пошлем в ремесленное училище. Пока учишься два года, подрастешь, окрепнешь. И на завод придешь уже знающим рабочим.

Я кивнул. Уж если она так доверительно со мной беседует, то плохого не пожелает.

— Вот и чудесно! — обрадовалась она. — Заходи всегда. Спросишь Сычеву Татьяну. Это я. Ты еще не комсомолец? Ну вот, поступишь в ремесленное училище, поймешь, что к чему, и в комсомол примем.

 

Глава двенадцатая

Свадьба

У нас свадьба. Три стола сдвинуты вместе. На столах бутылки и разная закуска. Николай и Вера постарались, истратили все деньги и даже заняли. Так нужно, никому не хочется, чтобы о тебе говорили на поселле, будто ты жадный, или, хуже того, плохо живешь. Поэтому соседи говорят, что стол у нас богатый.

Николаю и Вере нарочно выбрали стулья повыше. Они сидят в самой середине, не пьют, не закусывают, только улыбаются гостям. Такой обычай. Нехорошо, если жених и невеста выпьют и раскиснут. Нельзя, все на них смотрят.

Около Веры сидит дядя Ваня. Он — посаженный отец. Дядя Ваня в вышитой рубашке, перехваченной шелковым пояском, в новых наглаженных брюках. Сегодня он кажется помолодевшим лет на десять.

— Горько, я извиняюсь! — весело говорит он, вытягивая перед собой рюмку с вином. И все гости подхватывают этот возглас. Женщины пробуют вино, морщатся и тоже кричат:

— Горько!

Сестра, побледневшая и, как мне кажется, перепуганная, медленно поднимается. Николай спокойно обнимает ее и долго целует. Как всегда, он выглядит очень довольным, самоуверенным.

А у двери бабушка Анна собрала старух, что пришли взглянуть на свадьбу, уговорила их петь. Неожиданно визгливыми голосами те поют:

Как во славном городе Питере, В распрекрасном городе, где мы живем, Расцветала бела яблонька, Распускала нежны бутончики…

Вера смущается, опускает глаза. Ей и радостно, что о ней так поют, и немного совестно. Больно уж песня смешная.

Только старухи допели, поднялся дядя Ваня и стал хвалить Веру и советовать, как ей надо с мужем жить. Это вызвало веселое оживление: все знали, что дядя Валя холостяк.

— Согласную семью и горе не берет, — удачно ввернула бабушка Анна.

Потом Веру стала хвалить Ляля Уткина, которая пришла на свадьбу с молодым лейтенантом, женихом. Он сидел не шелохнувшись, длинный, как жердь, и все смотрел на гостей ясными голубыми глазами. У него добрая, хорошая улыбка, взгляд застенчивый. Когда Ляля называла его «мой Жоржик», он краснел, как девушка, и укоризненно покачивал головой. Ляля осталась верной себе: хочет выйти замуж за военного — не работай, не учись — красота! А он, наверно, и не догадывается, что она думает сидеть у него на шее.

— Ох, и девушку тебе отдаем! — говорила Ляля Николаю. — По гроб верной будет, такой у нее характер. Оценишь ли ты!.. — и со злом добавила: — Пальца ты ее не стоишь. Вот! Красивая Верка, умная…

Лейтенант слушал ее, конфузливо опустив ясные глаза. Потом, когда Ляля села, стал ей что-то выговаривать. Он, видимо, считал нужным ее перевоспитывать. Но Ляля мало слушала его. Все смеялись и шумели. Только Николай сидел, насупясь. Особенно ему не понравилась Лялина речь. Желваки ходили у него, когда она говорила.

Вера несколько раз мигала мне, порываясь что-то сказать и показывала на Николая. Я никак не мог догадаться, что она хочет. Порой на ее лице проскальзывали отчаяние и испуг. Потом опять все стали чокаться и отвлекли ее.

Теперь уже все перепутали свои места, и как-то получилось, что я оказался рядом с дядей Ваней. Он подмигнул мне и заговорщически сообщил:

— Ненавижу, когда в гостях ведут себя с оглядкой. Погоди-ка, я расшевелю их.

Он имел в виду тех гостей, что сидели за столом чинно, жеманничали.

Дядя Ваня приподнялся, поправил поясок на рубахе и молодецки выкрикнул:

— Эй, расступись, народ! Филосопов в круг идет! Русска-а-г-о!

И дядя Ваня начал выделывать ногами такие вензеля, что все покатились со смеху.

За ним вытащили Веру. Она, как и полагается невесте, плавно пошла по кругу, помахивая платочком. Фигура у нее тоненькая, стройная, но лицо даже сейчас оставалось чуть грустным.

Николай плясать отказался, сколько его ни просили. Ну, что ж, не хочет — не заставишь. Этим бы и кончилось, если бы не вылезла вперед бабушка Анна.

— Дурная примета, когда невеста одна пляшет, — громко проговорила она.

Николай покраснел. Все почувствовали неловкость. Одна бабушка Анна ничего не замечала.

— Иди, голубь, иди! — подталкивала она Николая.

Тот зло сверкнул на нее глазами и отчеканил:

— Я в приметы не верю.

Вмешалась Вера. С вымученной улыбкой она примирительно сказала:

— Ну что вы, право! Давайте лучше споем песню.

Но песни не получилось. Тогда гости снова стали кричать «горько!», и постепенно все уладилось.

Дядя Ваня сидел за столом и много пил. Странно меняется человек! Только недавно я видел его задумчивым, умным, потом веселым, а вот теперь смотрит на гостей исподлобья, словно сердится. Он встал и нетвердо пошел к двери. Шутки ради его подхватили под руки и повели, а он брыкался и повторял:

— Отпустите меня, я извиняюсь.

Его отпустили, и он ушел, никому не сказав «до свидания».

От шума и песен голова у меня разболелась, и, накинув пиджак, я вышел в подъезд.

На ступеньках сидел дядя Ваня, курил. Я опустился рядом.

— Двое вели хозяйство. Смекай! — неожиданно сказал он, наклоняясь ко мне.

Я с удивлением посмотрел на него. Но глаза у дяди Вани были осмысленные, и на лице затаилась хитрая улыбка, которая так нравилась мне.

— Год за годом вели хозяйство, — продолжал он. — Один — Простодушный — делал как лучше. Поле обработает — земля, что стеклышко чистое; дом строит — картинка. Другой тяпал и ляпал. Оба не унывали. Простодушного все хвалили за умение, премии давали. А сосед совсем неприметен. Тогда, что ты думаешь, сосед тоже стал хвалить Простодушного. С умом хвалил. А как? Смекай! Похвалит да еще скажет: а вот тут надо бы так, а тут эдак. Простодушный был добряком: слушался и переделывал, хотя и не был уверен, что так станет лучше. На то он и Простодушный.

Зато теперь все видят, что сосед умнее, раз такой мастер, как Простодушный, слушает его. И все захотели, чтобы сосед им тоже подсказывал. Думали, лучше будет. Смекай. Лучше ли?.. И сказке конец. Понял?

Я отрицательно покачал головой, хотя и догадывался смутно, что сказка эта имеет к дяде Ване какое-то отношение.

— Не понял, значит. Не мудрено. Я и сам плохо понимаю… Бабушка Анна тогда говорила: «Неученым все помыкают». А она права в чем-то. Придет юнец с аттестатом на производство. Тыр-пыр — и уже передовик. Мы-то в учениках по году-полтора ходили, а он сразу — кадр. Учись, Семка, хоть вечерами, коли так не удается. У жизни тоже больше учись. Думать будешь — жизнь не обманет. Из тебя человек выйдет.

Вверху послышался стук. Это у нас кто-то вышел в коридор и начал отчаянно откаблучивать. Народ в поселке такой: развеселятся — не остановишь.

— За сестру не переживай. Не по нужде идет, — продолжал он, глубоко затягиваясь дымом папиросы. — Остерегать ее — хуже будет, наперекор пойдет. В таких делах всегда наперекор идут. Сама поймет. Думаешь, жизнь изломана будет? Не верю. Сестра у тебя крепкая, рабочей закалки. Страдание тоже настоящим человека делает.

Я зажмурился до боли в глазах. Дядя Ваня очень просто выразил то, о чем я не раз пытался думать. Но почему он не хотел отговорить ее, пока не было свадьбы? Чего уж тут ожидать худшего!..

— Спать, что ли, пойдем? Поздно уже, — зевая, предложил дядя Ваня. — Мне с семи завтра.

Стояла тихая звездная ночь. Погасли огни в домах, только отдельные окна мигали светлячками. Там еще не спали… Может, в какой-то из этих квартир сидит рабочий парнишка за учебниками. «Учись, Семка, тебе грамота нужна!»

Когда я вернулся домой, свадьба подходила к концу. Все утомились, сидели по двое и разговаривали — так просто, чтобы не молчать.

Ляля Уткина опьянела, а может быть, притворялась. Лейтенант отпаивал ее чаем, ухаживал за ней. Ляля капризничала, словно маленький ребенок. Это огорчало лейтенанта, он не знал, что делать. Уж лучше бы не обращал на нее внимания, тогда бы она сразу успокоилась.

Увидев, что я появился, Вера отошла от Николая и поманила меня пальцем.

— Неужели не мог догадаться, — с горечью сказал она. — Видишь, у Николая нет здесь близких знакомых. Хоть бы ты сказал о нем хорошее. Прямо неудобно: все поднимаются, хвалят меня, а о нем никто. Знаешь, как он обиделся!

Вот, оказывается, что ее беспокоило, вот зачем она мигала мне, когда сидела за столом.

Откуда я знал, что и Николая надо хвалить?

 

Глава тринадцатая

Я становлюсь человеком

В мастерской длинные столы, обитые листовым железом, — верстаки. Примерно через метр — слесарные тиски. Моими соседями по работе оказались Петро Билык, рыжеватый украинец, с веснушчатым лицом, и Вася Подозеров, тоже, как и я, с поселка Текстилей. Он и учился в нашей школе, только в другом классе.

Мы будем, сказал мастер, слесарями-лекальщиками. Это очень хорошая специальность. Без слесаря-лекальщика не может обойтись ни один машиностроительный завод. Все точные слесарные работы выполняет лекальщик.

Да, будем, но через два года. А пока мастер дал каждому чугунную болванку, похожую на букву «Т», зубило и молоток. Мы должны срубить с болванки пятимиллиметровый слой и потом ровно, под линейку, запилить.

Грохот стоит в мастерской. Все стараются. Иногда слышен легкий вскрик. Это кто-нибудь, увлекшись, попадает молотком по руке.

Вот и пришло время, о котором я так долго думал. Вспоминаю прошедший год — и стыжусь, и радуюсь. Много было глупого, много хорошего. Этот год мне на пользу. Я хоть немного, но научился ценить людей — каждому своя мерка.

Когда сдавали последний экзамен, подошел староста Лева Володской, сказал, хмурясь: «Жалко, что ты уходишь из школы. Ты хоть и невоспитанный был, а все веселее. Запомни, я к тебе всегда по-товарищески относился. Навещай нас». И тут же не удержался, сделал выговор за плохую работу с октябрятами. Такой уж Лева принципиальный. Мне и в самом деле не удалось сводить своих первоклашек на каток, зато летом я накатал их на лодке. «Федя, Андрейка, Олег и две Наташи. А всего в классе семь Наташ…» Чудесные ребята! Две Наташи, хоть и пищат, а в лодку лезут. Теперь Лева подберет им нового вожатого. С ним-то уж, наверно, им будет интереснее.

Вчера встретил меня дядя Ваня Филосопов, расспросил, каков из себя наш мастер. Оказывается, дядя Ваня его знает.

— Слышал, всегда говорят: «руки золотые»? — спросил дядя Ваня. — Все ерунда. Золотых рук нету. Есть умная голова. Без головы шуруп не завернешь: надо знать, в какую сторону резьба у него. А золотые руки выдумали те, кто не хочет за рабочими признавать ума. — И закончил решительно: — Действуй, если понял, что к чему. И всегда помни: рабочий человек твердо по земле ходит.

В ремесленном меня занимает все: работа, распорядок и новая форма. Приглядываюсь я и к своим товарищам. Только мы получили болванки, зажали их в тиски, как украинец Петро сокрушенно поведал:

— Бедная моя мама, какой я тебе помощник! Дай бог к старости изрубить эту штуковину.

И сразу же с ожесточением принялся бить молотком по зубилу. Мне он кажется добродушным и очень хорошим парнем.

Вася Подозеров больше молчит, наверно, еще стесняется, не привык к новой обстановке.

Как-то вскоре произошла неожиданная встреча. К нам в мастерскую зашла… Татьяна Сычева, секретарь райкома. Грохот оглушил ее. Мастер стал ей что-то рассказывать, а она трогала себя за ухо и разводила руками: мол, ничего не слышу. Вдруг увидела меня, приветливо улыбнулась. Подошла, протянула руку. Я не посмел подать ей свою.

— Грязные! Видите?

— Ничего, зато рабочие руки! — прокричала она. — Как привыкаешь?

— Хорошо! Дай бог к старости изрубить эту штуковину.

— Ай-я-яй! — покачала она головой. — Зачем это, рубить?

— Чтобы точность удара вырабатывать. Посмотрите-ка.

Я лихо застучал молотком по зубилу, стараясь доказать ей, что уже кое-чему научился.

— Хорошо, — похвалила она. — А чего рука в крови? Перевязать надо.

— Сойдет, — небрежно ответил я.

Едва Татьяна ушла, меня окружили ребята, удивляясь, откуда я знаком с секретарем райкома. Пришлось рассказать, что очутился в ремесленном училище с ее помощью.

— Хлопцы, — заявил Петро Билык. — Я знаю, зачем она приходила. В комсомол нас скоро будут принимать. Это точно.

Я почти не замечаю, как пролетает смена. Когда нынче мы собрались уходить из мастерской, я увидел, что Петро Билык делает какие-то странные движения.

Он вывернул из тисков ходовой винт, лоснящийся от переработанного машинного масла, провел по нему пальцем раз, второй, потом вытер палец о ладонь, подумал немного и мазнул ладонью себе по носу. На носу образовалась грязная полоса.

— Петро! Ты чего это? — с недоумением спросил я.

— Да понимаешь, — спокойно ответил он, — вроде бы и не работал. Руки чистые, лицо чистое. Пусть люди думают, что я в самом деле работал. Не волынил, не лодырничал, как некоторые.

Нет, мне положительно нравится этот рыжеватый шутник Петро.

В трамвае много людей, и все они сегодня кажутся добрыми, веселыми. Это, наверно, потому, что и у меня сегодня хорошее настроение.

Петро с грязной полосой на носу и Вася выходят в центре города — собираются сходить в кино. Они зовут и меня, но я отказываюсь: есть дела.

— Торопишься на свидание? — с иронией спрашивает Вася.

— И она ждет тебя? — вторит Петро.

Да, они правы, меня ждут. Ждет сестренка Таня и еще Нина.

Как обрадуется Нина, когда я ей скажу, что меня приняли в училище — в эти дни я еще у нее не был. «Ты молодец, Семен!» — скажет она.

Я вижу ее в цветистом сарафане, с загорелыми руками. За лето она выросла, стала красивее.

Знакомые до боли места. Вон у трамвайной остановки большое здание с пожарной рекламой «Уходя, гаси свет». А дальше, за тополями, зеленеет крыша нашего дома.

Через несколько дней я устроюсь в общежитии, буду сюда ходить совсем редко. Только разве когда захочется увидеть Веру.

Квартира учителя. Стучу три раза — это мой условный знак. Слышу по ту сторону двери шлепанье босых ног. Идет открывать Нина.

— Ой, Сема, почему ты так долго не приходил? В чем дело?

— Сегодня мы пойдем в парк, там массовое гулянье, — говорю я ей. — После все объясню.

— Ага, Семен пришел! — приветствует меня Валентин Петрович. Он несколько осунулся, постарел. — Как жизнь?

У него жена все еще «ездит по командировкам». Ему бывает скучно, тяжело.

Плохо, когда в семье неустройка.

— Жизнь чудесная, Валентин Петрович!

Что еще больше отвечать! Жизнь и в самом деле хороша. И особенно я понял это в последнее время. Что бы там ни случилось, а все становится на свое место. Плохое отметается, каким бы оно цепким ни было. Остается одно хорошее. «Жизнь дана на добрые дела», — сказал как-то дядя Ваня Филосопов. А ради этого доброго иногда приходится и погрустить. Тут уж ничего не поделаешь.

Сначала спешим в детский дом навестить Таню. В детском доме нас уже хорошо знают.

Старая воспитательница спрашивает:

— Как здоровье папы?

Это относится к Нине: Валентина Петровича здесь тоже знают. Он помогал детдомовцам устраивать живой уголок.

— Сейчас позову.

Это уже ко мне.

Таня выбегает чистенькая, веселая. Прыгает со ступеньки на ступеньку.

— Здрасте!

Все трое идем гулять. Хороший день, теплый. На улицах полно народу. Из Рабочего сада доносится музыка. Туда спешат люди.

Вот и корпуса. С ними у меня связано много неприятного…

Живет ли там Витька Голубин? Им ведь обещали новую квартиру.

Мы бродим по аллее парка, рассказываем, друг другу, что интересного узнали за день.

— Все стали учить стихи, а Витя Колобов не стал учить стихи, стал рисовать, — рассказывает Таня.

У нее тоже свои интересы, своя жизнь, пока еще безоблачная, как небо в этот день.

Мы с Ниной громко возмущаемся проделками Вити Колобова, который не хочет идти вместе со всеми в ногу, поступает, как индивидуалист.

Вдруг Таня останавливается. Далеко впереди показались Вера и Николай.

Они шли неторопливо. Николай — спокойный и важный, Вера — маленькая и еще более похудевшая, в своем лучшем платье в клеточку… Я хочу броситься к ней, но вижу Николая и не могу. А они нас не заметили, свернули…

Мы отважно продираемся сквозь толпу к каруселям. Хочется раскачаться так, чтобы заколотила в виски кровь… Бывает, когда человеку вдруг чего-нибудь и захочется.