1

Над городом плыл тягучий колокольный звон — в церквах звали к заутрене. Сквозь темь ночи пробивался неторопливый зимний рассвет. Сторожа собирались вместе, говорили о том, о сем. «Нынче, вроде, не кричали». — «Какое не кричали — было». Вздыхали (больше для порядку — ко всему уж привыкли в последнее время) и шли по домам. На улицах появлялись первые прохожие.

Наступал воскресный, похожий на сотни других день. Куда пойти, чем заняться? Вспомнишь, что было раньше: с утра ехали и шли к Которосли, смотрели, как сшибаются на льду городские парни с фабричными; в полдень у Романовской заставы на большом расчищенном от снега поле, глядишь, объявлены скачки; вечером под руку с женой можно погулять у «Столбов» — ресторана возле Ильинской площади. Есть еще театр — первый на Руси, когда-то известный тем, что все лучшие актеры считали своим долгом хотя бы раз сыграть на его подмостках. Туда, сюда — вот и прошел день.

Нынче затаился город: ни кулачных боев, ни скачек, не хочется идти и к «Столбам». На улицах то и дело стрельба. Бродят толпами дюжие молодчики из черной сотни, бьют стекла в лавках, задирают прохожих. Полицейских, которые останавливали бы их, днем с огнем не сыщешь, попрятались по домам, затаились.

Теперь устанавливать порядок прибыли казаки. Устанавливать-то порядок прибыли, а сами его блюсти не могут: то кого-либо побьют, то ни за что обругают, в трамвае кондуктор билет с них не спрашивай — выкинут за ошорок на полном ходу… Куда пойдешь, если кругом бесчинства!

Иной обыватель сидит дома, томится, а потом перекликнется с соседом, заявится к нему. Пьет до одури, спорит до хрипоты. Вечером, кутаясь в одеяло, долго не может уснуть: «Охо-хо, жизнь наша преходящая!..» Вдруг привстанет на локте, спросит в темноту:

— А чего надо? Работа есть, крыша над головой есть… Отчего бунтуете?

Ждет обыватель не дождется, когда дотопчет последние лапти бурный и суматошный 1905 год. Авось в новом году все успокоится, все придет в норму.

На площади возле часовенки оглядывался по сторонам человек. Он только что вышел из трамвая и сейчас будто не знал, куда идти. Был он чуть выше среднего роста, черные усы, нос удлинен и на нем пенсне, цепочка от которого уходила в нагрудный карман. Пальто не новое, но доброго сукна, шапка пыжиковая разлохматилась на голове, словно бы приплюснула ее. Человек не здешний, сразу видно.

Егор Дерин и Артем Крутов стояли поодаль, не спускали глаз с незнакомца. Вот он остановил женщину, проходившую мимо, спросил что-то. Она указала на красное здание — фабричное училище, и он крупно зашагал к нему.

Парни пересекли дорогу, встали на пути. Егор спросил строго:

— Вы кого ищете?

— Училище, — ответил незнакомец и хотел обойти их.

— Да училище рядом, — сказал Егор, задерживая незнакомца плечом. — Кого там надо?

Тот отступил, пожал плечами и, помедлив, сам спросил:

— А вы кто такие?

— Мы-то? — вяло переспросил Егор. — Мы здешние, сторонские.

— А-а! — сказал незнакомец. Около училища толпится народ, а здесь на площади пусто, пройдет разве кто по своим делам, и опять никого нет. А как-то надо отвязаться от парней. — Вот что, — сказал с напором. — Проведите меня в стачечный комитет.

Парни сразу взъерошились. Опять Егор спросил:

— Зачем?

— Надо, — уже смелее сказал незнакомец.

Теперь Егор проговорил протяжно:

— А-а! — и добавил с угрозой: — Не спеши, коза, все волки твои будут. — Приблизил губы почти к уху незнакомца, посоветовал: — Шпик, тогда кланяйся своим. Вот трамвай, как раз отходить будет. Топай.

На площади появился хромой Геша. Пошатываясь, орал самозабвенно:

Уж как наши-то отцы Ох и были молодцы…

Егор повернулся, ожесточенно погрозил Геше кулаком. Тот понимающе закивал, развел руки — больше ша, не будет. Но, отошедши подальше, снова гаркнул:

Нищета да голодовка — Вот и вышла забастовка…

— Неужели похож на шпика? — спросил незнакомец. Он уже совсем успокоился, повеселел. Снял пенсне и начал протирать стекла белоснежным платком. Без пенсне лицо его стало не таким загадочным. Егор сказал:

— Отведи его, Артем. Передай с рук на руки.

Незнакомец оглядел Артема: в короткой куртке на вате, в сапогах, лицо скуластое, доверчивое, совсем еще мальчик. Сказал, когда отошли от Егора:

— Раз вы дружинники, так хотя бы бантики прицепили. В городе черносотенцев полно. Сначала подумал: и здесь на них нарвался.

— Идите, не разговаривайте, — грубовато посоветовал Артем.

— О, у вас тут строго, — не унимался незнакомец.

В училище в большом зале, уставленном скамейками, полно фабричных, спорят, чего-то ждут. Узким проходом Артем провел незнакомца через весь зал на сцену, наполовину закрытую занавесом. В углу сцены за длинным столом сидели члены стачечного комитета — представители отделов — всего человек десять. Перед ними на скамейке женщина лет тридцати, зябко куталась в теплый полушалок.

Появление Артема с незнакомым человеком отвлекло их, все вопросительно смотрели на вошедших.

— Вот, — сказал Артем, обращаясь к отцу, — Федор сидел с краю стола, — ищет стачечный комитет.

Незнакомец представился:

— Емельянов. От городского комитета.

— Садитесь, товарищ, — кивнул Федор. Мельком окинул фигуру Емельянова, подумал с досадой: «Просил ведь прислать оратора попроще, так нет, выискали… Стекляшки на носу… Поневоле вспомнишь Мироныча». — О чем будете рассказывать?

— Могу о девятом января — очевидец, могу о русско-японской войне, о сущности каждой партии, — непринужденно стал перечислять Емельянов.

— Много вы можете, — не без иронии заметил Федор. — Что ж, послушаем, но придется обождать: митинговать начнем позднее.

Он сразу же забыл об Емельянове. Повернулся к женщине, которая нервно теребила концы полушалка, отводила в сторону лицо.

— Так ты говоришь, что евреи выкрали у тебя двоих малолетних детей, убили и закопали в подвале, где ты их и нашла. Так, гражданка Стетухина?

— Точно так, — закивала женщина.

— Когда же это было?

— На днях, на днях, батюшка. — Закрыла лицо руками, заголосила: — Кровинушки вы мои несчастные, за что мне, господи, такое наказание-е…

— Не вой, — оборвал ее Федор, — говори, зачем мутишь народ?

— Ой ли! — воскликнула Стетухина. — Да разве я вру! Все истинно так, как сказала. В подвале…

— Ладно, слышали, — оборвал ее Федор. — Ты что на это скажешь, Марфа?

Из-за стола поднялась Марфуша Оладейннкова. Старенькая бархатная жакетка расстегнута, платок спущен на плечи, лицо разрумянилось от волнения.

— Соседки твои, — сказала, обращаясь к женщине, — Анна Борноволокова и Катерина Вязникова в один голос заявили, что детей у тебя нет и не было.

— Объясни, зачем распускаешь эти слухи? — продолжал спрашивать Федор.

Стетухина приложила руки к груди, сказала покаянно:

— Прости, батюшка, грех попутал. Сон мне такой приснился. Будто у меня детишки малые, уж так их нежила… Пропали потом они… Рассказала одному, другому, и пошло кругом.

Федор оглядел сидящих за столом.

— Что с ней будем делать?

— Выпороть перед всем народом, вдругорядь подумает, как болтовней заниматься, — предложил Дерин.

Стетухина посмотрела на него с испугом — поверила, что так и сделают. Приготовилась завыть.

— А не научил ли кто тебя? — высказал догадку Федор. — Затем, чтобы озлить людей, на погромы толкнуть, на хулиганство. А тут войска… Ну-ка, ответь нам.

Стетухина съежилась, спрятала лицо в полушалок.

— Отвечай, если спрашивают, — поторопил Федор.

— Научили, родимый. Чтоб ему пусто было! Попузнев научил, городовой, что на базаре в будке стоит. Рубль дал и обещал заступаться…

Комитетчики заволновались, послышались возгласы:

— Выгнать из слободки Попузнева. Чтоб духу не было.

— Пусть сама перед народом повинится.

— Вот так, — тоном приказа сказал Федор, выслушав мнение членов комитета. — Сейчас соберутся рабочие, все им и расскажешь. Без утайки!

— Расскажу, батюшка, все расскажу, — затараторила женщина, обрадованная тем, что хоть больше никакого наказания не предвидится.

Она ушла, комитетчики полезли в карманы за табаком. Им предстояло разобрать еще несколько неотложных дел. Пока решили отдохнуть.

Емельянов прислушивался к их разговору с любопытством! Воспользовавшись перерывом, сообщил Федору:

— Селиверстов просил кланяться…

— Да? — Федор улыбнулся, глаза заблестели. — Где он сейчас?

— Я два дня как из Москвы. Там и встречались.

— Придется увидеть — передавай ему и от нас. Может, приедет когда, так будем рады. С Миронычем у нас плохо…

— Он не успел договорить — на сцену ворвалась злая, встрепанная Марья Паутова. Дико крикнула:

— Вот они! Заседают, а тут жрать нечего. — Подступилась к Федору, того гляди вцепится ногтями в лицо. Федор невольно отпрянул.

— Что с тобой? Ошалела?

— Это ты ошалел! Давай денег!

— Каких денег? — удивился он.

— Каких! Из-за вас не работаем. Детишки с голоду пухнут. Ты тут главный, ты и виноват…

— Не шуми, — попытался остановить ее Федор. — Многосемейным помогать будем из стачечного фонда. Тебе обязательно выделим. Подожди немного, нет денег пока.

— Какое мне дело, — заплакала женщина. — Чем-то кормить их надо. За подол тянут… В лабаз придешь — в долг не дают. Скоро ли все это кончится?

Федор поднялся, обнял женщину за плечи, стал успокаивать.

— Всем не сладко, понимаю. Сегодня пойдем к владельцу, будем требовать.

Потом повернулся к Алексею Подосенову, сидевшему с другого края стола:

— После перекурим. Приглашай да пора в контору.

Подосенов отправился в зал. Вернулся он с тремя мужиками, боязливо ступавшими следом. Это были владельцы трактиров, которые располагались в слободке.

— Гражданин Ивлев, гражданин Постнов и гражданин Осинин, — сурово обратился к ним Федор. — Несмотря на предупреждение, вы продолжаете торговать водкой. Стачечный комитет решил на первый раз оштрафовать вас. А если еще узнаем, запечатаем ваши заведения.

— Господин стачечный председатель, — сказал мужик с окладистой черной бородой — Ивлев. — Как же без водки-то? Требует посетитель. — И смиренно развел руки: дескать, рады бы, да вынуждены.

— Пока будете без водки, — непреклонно заявил Федор. — Нарушать нам порядок, дисциплину не позволим. Внесите в стачечный фонд штраф по пятнадцати рублей. И думаем, больше с вами не придется говорить об этом.

Мужики закланялись — еще легко обошлось, могло быть и хуже, — направились к Подосенову. Тот принял от каждого деньги. Мусоля карандаш, стал писать расписки: «Деньги за нарушение порядка от гражданина… принял в сумме пятнадцати рублей».

Федор, Марфуша и Василий Дерин отправились в контору. Другие остались, — в зале было полно рабочих, пора открывать митинг.

2

— Так говорите, добился Рогович отставки. Я-то думал, для правительственных чиновников совесть — обуза, от которой они спешат избавиться. Как бы вы ни считали, а его поступок тронул меня. Не перевелись еще на Руси смелые люди.

Карзинкин шуршал газетой, покачивал головой, просматривая городскую хронику, за разговором пытался отвлечься от тяжелого ожидания.

Грязнов стоял у окна; заледенелое с улицы, оно пропускало мутный свет. В конторе было тихо, непривычно без монотонного гула фабричных машин.

— Не веселые сообщения, дорогой Алексей Флегонтович, — продолжал устало Карзинкин, откладывая газету. — Психозом охвачены не только наши рабочие.

— Вчера сообщили: встала гаврилов-ямская фабрика, вот-вот остановится сакинская, что вблизи Карабихи… Сейчас выгоднее пойти на затраты. Придет такая пора — установим прежние расценки.

— Я всецело доверяюсь вашему опыту, Алексей Флегонтович. И даже такой разор, как десять процентов надбавки, меня уж не пугает.

— Было время, они об этой милости и мечтать не смели, — задумчиво произнес Грязнов.

Он открыл форточку, подставил грудь морозному воздуху, клубами рвавшемуся с улицы. Сказал с наслаждением:

— Хорошо!

— А вы измаялись в заботах, — сочувственно заметил Карзинкин, вглядываясь в посеревшее, с темными впадинами у глаз лицо директора. — Вот кончим мы полюбовно с рабочими и поезжайте куда-нибудь, встряхнитесь. Супруга рада будет. Как ее здоровье?

Взгляд Грязнова смягчился. Захлопнул форточку, расслабленно подошел к столу, стоял, любовно поглаживая серебряный колокольчик для вызова.

— Ждем наследника, — сказал улыбаясь.

— Рад за вас и хочу быть крестным, если позволите.

— О, для нас это большая честь!

Ждали депутатов от рабочих. Они были с утра, и им было заявлено, на какие уступки может пойти владелец фабрики. Карзинкин прикладывал руку к сердцу, вспоминал, как много добра делается для рабочих. Депутаты молча выслушали и сказали, что хотят посоветоваться с миром, что как только договорятся, придут в контору. Вот и сидели, томясь ожиданием, успокаивали себя беседой.

— Да, совсем забыл, — всколыхнулся Карзинкин. — Я получил письмо табельщика Егорычева. Обижен он на вас.

— Ничего не мог сделать. Нехорошо вышло, но спорить с разъяренными женщинами было небезопасно.

— У него большая семья?

— Кажется, трое детей.

— Да, нехорошо. Вы хоть квартиру за ним оставили?

— В квартире живет.

— Можно было перевести его хотя бы в ткацкий корпус.

— Не настаивайте, — возразил Грязнов. — Сейчас невозможно.

— Верю. — Карзинкин вдруг усмехнулся, повеселел. — Значит, манифест принят восторженно, на улицах идет стрельба. Так, кажется, ответил на запрос правительства Рогович?

— Представляете, что делалось в те дни — показываться на улицах было опасно. На Духовской студенты лицея столкнулись с черной сотней. Бились без пощады. Главаря лицеистов затоптали почти до смерти, известный будто бы социал-демократ. Полиция спохватилась, когда уже страсти разгорелись вовсю. Теперь этого главаря, которого сумели вырвать и увезти, ищут и найти не могут. После этой драки лицеисты открыто объявили в газете, что для собственной охраны создали отряд вооруженных дружинников. Что-то еще будет…

— Страсти вы рассказываете, Алексей Флегонтович, — поежившись, сказал Карзинкин. — У меня на этот счет более радужные мысли. Пошумят, покричат и успокоятся. Давайте-ка про что-нибудь веселенькое. Что Вахрамеев? Слух шел, будто проиграл кому-то на скачках, после скандалил.

— Было, было, — подтвердил Грязнов. Отвлекаясь от мрачных мыслей, стал, смеясь, рассказывать: — Теперь скачки забросил. Выписал из-за границы автомобиль и опять первым стал — ни у кого в городе нет подобной штуки. Гоняется на нем за прохожими, ужас наводит.

— Жаль его скакуна. Хорош был.

— Чучело до сих пор красуется во дворе завода…

За дверью послышался топот ног. Заглянул Лихачев и спросил:

— Пришли. Можно впустить?

— Приглашайте, — кивнул ему Грязнов.

Вошли Крутов, Дерин, Марфуша.

— Рассаживайтесь, господа, — добродушно предложил Грязнов. — Сообщайте, о чем договорились.

Пока подвигали стулья, садились, Карзинкин оглядывал вошедших. С особым любопытством наблюдал за Марфушей. Чувствовалось, что она робела и старалась скрыть свое состояние — лоб хмурит, смотрит строго.

Подумал неприязненно: «Женщин втягивают в мужские дела».

— Согласны вы на уступки, объявленные владельцем фабрики? — спросил Грязнов.

Смотрел он на Крутова, и Федор ответил:

— Рабочие решили бастовать, пока не будут удовлетворены основные пункты петиции.

Грязнов жестко усмехнулся:

— Некоторое время назад, когда по милости владельца был сокращен рабочий день, помнится, вы что-то говорили о благодарности — рабочие-де спасибо скажут. Сейчас вас не устраивает десятипроцентная прибавка к зарплате. Чем это объяснить? Аппетит разгорелся?

— А как же, Алексей Флегонтович! — охотно подтвердил Федор. — Точно изволили подметить. Полумер нам не надо. Сил хватает на большее.

Грязнов повел взглядом на Карзинкина. Тот сидел, полуприкрыв глаза, с внешним безразличием на лице.

— Вы неглупый человек, Федор, то и дело напоминаю вам (Федор рассерженно приподнялся, поклонился картинно). Я не шучу. — И уже распаляясь гневом: — Какие могут быть шутки!.. Вы никак не можете понять: кто допустит, чтобы в управление фабрикой вмешивались люди, не имеющие на то оснований? Вы понимаете, что такое частная собственность? Если у вас есть сапоги, вы их и топчете…

— Понимаю. Поймите и вы, как неловко происходит. Господин Карзинкин, — Федор кивнул в сторону владельца фабрики и снова впился в сумрачное лицо Грязнова, смотрел пронзительно, с глубокой ненавистью, — господин Карзинкин в свое время приобрел фабрику, сделал затраты. Рабочие помогли ему вернуть эти затраты с большими процентами. Почему у Карзинкина чем дальше, тем больше получается выигрыша, а у рабочих были гроши — гроши и должны оставаться? Это, по-вашему, справедливо? Рабочие своим трудом откупили фабрику у владельца. Она стала их собственностью.

Карзинкин грузно поднялся, высокомерно посмотрел на рабочих.

— Последнее слово, — отчеканил он громко. — Десять процентов надбавки или фабрика будет закрыта и все рабочие получат расчет. Закроется и продовольственный лабаз… с сегодняшнего дня.

Депутаты переглянулись. Еле заметным кивком Василий Дерин подбодрил Федора.

— Рабочие хотят жить по-человечески, — сказал Федор. — Они уполномочили нас заявить об этом…

— Вы же умрете голодной смертью, если будете упрямо стоять на своем, — вмешался Грязнов, все еще никак не веря, что рабочие станут продолжать забастовку, по-прежнему станут митинговать в фабричном училище. «Что они еще выдумают на этих митингах, уму непостижимо!»

— …Рабочие не позволят провести на фабрике расчет, — твердо продолжал Федор. — Они не позволят закрыть продовольственный лабаз. — Сделал паузу, чтобы лучше уяснили все значение этих слов и добавил: — Кроме того, рабочие требуют вовремя выдать зарплату за дни забастовки и перечислить в фонд стачечного комитета штрафные деньги, которых, по нашему сведению, насчитывается шестьдесят тысяч рублей.

— Этого никогда не будет, — заявил Карзинкин. — Можете передать им.

Вернулись в училище, где шел митинг и где их ждали. На трибуне стоял Емельянов. Длинный стол, за которым сидели члены стачечного комитета, был придвинут к краю сцены. У Федора лицо вытянулось от удивления, когда он увидел за столом вместе со всеми попа Предтеченской церкви Павла Успенского. «Этот еще как затесался сюда!»

Поп был грузный, выпирающее брюшко заставляло его сидеть прямо, даже чуть откинувшись назад. Холеная пегая борода распущена по груди, лицо скорбное.

Успенский появился в училище незаметно, встал сзади за колонной, слушал. Первые увидели его женщины, пригласили пройти вперед и присесть. Он пошел по проходу — люди почтительно расступались. Ему освободили место в первом ряду, и он мог бы сесть, но не остановился, поднялся по короткой лесенке на сцену. Алексей Подосенов встал на его пути, спросил недружелюбно:

— Случаем, батюшка, не запамятовал? Здесь митинг.

— Вот и иду на митинг, — уверенно отвечал Успенский. — Сыны мои! — громовым голосом возвестил он. — Смирите гордыню, ибо нет добра от упрямства…

Подосенов растерянно оглянулся на Емельянова. Тот махнул рукой — пускай себе говорит.

— Зачем вы детей своих истязаете? Женам зачем забот добавили? — вопрошал Успенский. — Ищите прежде царствия божия и правды его, и все приложится вам…

— Старая песня! — озорно выкрикнул из зала безусый мальчишка с косой светлой челкой на прыщеватом лбу. На него тут же зашикали, и ему пришлось поспешно спрятаться за спины своих дружков. Но после его выкрика в разных местах послышались возгласы, возникли споры.

Прислушиваясь к гулу, Успенский, видимо, понял, что в самом деле поет не ту песню, не о том сейчас надо говорить собравшимся здесь людям. Угрозы и заклинания только еще больше ожесточат их.

— Выслушайте, сыны мои! Всякая забастовка в настоящее время есть грех перед богом, царем, обществом и всем миром, — мягко начал увещевать он. — Государь призывает всех дружно помочь ему в переустройстве страны. Отсюда, бастовать — значит препятствовать правительству, его работе на общую пользу. Да, это так, фабричный труд низвел миллионы людей на степень простых рук, — опять выкрикнул он. — Предстоит их вывести из состояния простых орудий на степень и высоту человека. Того требует право и справедливость. Государь это заметил и вмешался. Уже в ближайшем будущем мы увидим плоды его устремлений. Но, сыны мои, не надо думать, что будут удовлетворены все желания социалистов… Никогда такого не станет, чтобы все люди были равны. Посмотрите в поле: каждая травка, каждая былинка разная… Все в руках божьих!..

— Постой-ка, святой отец! — вмешался Емельянов. Он внимательно прислушивался к словам Успенского и теперь решил, что пора возразить ему. Встал рядом, настойчиво отжал попа к краю трибуны. — Как же так, — сказал он. — У меня вот был знакомый садовник, так он к любому деревцу относился заботливо. Каждой яблоньке в его саду было хорошо. Все они у него были ровные, кудрявые. А в нашем саду — государстве что-то по-другому…

Емельянов стал рассказывать, что правительство, напуганное широким движением рабочих, вынуждено сейчас идти на некоторые уступки. Но было бы напрасно ждать от него коренных реформ. Уничтожить зависимость одного человека от другого можно только тогда, когда все орудия производства станут народным достоянием.

Говорил он горячо и слушали его внимательно. Успенский неодобрительно покачивал головой и по всему видно было, что не хотел сдаваться. Дожидаясь, когда Емельянов закончит речь, он подсел к столу.

Депутаты стали пробираться вперед. Люди молча теснились, давали им дорогу. В глазах многих немой вопрос и надежда.

Емельянов отступил от трибуны, освобождая место Федору. Тот оглядел притихший зал, с горькой усмешкой сообщил:

— Встретили нас вежливо, усадили. Выслушали, не перебивая…

Настороженный гул прокатился по рядам. Федору пришлось переждать, когда волнение утихнет.

— А удовлетворить наши требования Карзинкин не захотел, — уже громче продолжал он. — Уперся как и утром: десять процентов надбавки и все. Если с завтрашнего дня не встанем на работу, пригрозил полным расчетом. И еще объявил, что закроет лабаз…

— Не выйдет! Ишь чего захотел!

— Голодом морить собирается, аспид хищный! Не дадим!

— Все равно ничего не добьемся!

— Согласиться! И то ладно, хоть прибавку дает.

— Требовать!

— Стоять на своем!

Крики неслись со всех сторон. Федор прислушивался, приглядывался к распаленным злостью лицам. В общем гаме трудно было разобрать, куда склоняется большинство.

К трибуне сквозь толпу лез мастеровой — жесткая, задорно вздернутая бородка, волосы взлохмачены, размахивает рукой, в которой держит смятую, видавшую виды шапку, — Арсений Поляков из ткацкой фабрики.

Вскочил на сцену, крикнул:

— Чего мы добьемся? — И сам ответил: — Ничего нам не добиться, потому что многого захотели. Владелец дал прибавку и хватит, спасибо ему…

— Достойно поощрения! — оживляясь, сказал Успенский, поднялся, порываясь к трибуне. Емельянов положил руку ему на плечо, остановил:

— Сидите, батюшка, вы свое сказали.

— Завтра я пойду на работу, слушаться никого не буду, — продолжал кричать Поляков.

— Тащись! Подлизала и есть, правильно говорят.

— Все пойдем!

— Ha-ко, выкуси!

Поляков спрыгнул со сцены, смешался с толпой. В зале творилось что-то невообразимое: люди толкались, яростно кричали, никто никого не слушал,

— Долой!

— Тише вы, дьяволы! — приподнявшись за столом, загремел Василий Дерин. Его громовой голос перекрыл шум. В разных местах послышались вразумляющие возгласы:

— Помолчите! Давайте слушать!

— Говори, Крутов, что будем делать!

— Нечего говорить: бастовать и все тут!

— Бастовать!

Федор терпеливо ждал. Пока люди не выговорятся, трудно прийти к чему-либо определенному. Взгляд упал на Емельянова, сидевшего с краю стола, рядом с Успенским. Кажется, его нисколько не волновало то, что происходило в зале. Тер носовым платком стеклышки очков и будто даже улыбался. Федор снова пожалел, что нет рядом Мироныча: тот сумел бы привлечь внимание и сказать, что нужно.

— Угомонились? — насмешливо бросил он в зал, заметив, что шум стал стихать. — Ну тогда в самый раз…

— Начинай, Крутов, нас не переждешь.

— Спрашивали, что будем делать, чем ответим на угрозу Карзинкина? Я предлагаю обратиться к служащим, призвать их к забастовке. Чтобы они отказались делать расчет…

— Ого! Так они и послушают.

— Попробуем, — спокойно ответил Федор. — Предлагаю также выставить охрану в лабаз, не разрешать Карзинкину закрыть его. Так?

— Только так!

— Правильно!

— Когда Карзинкин почувствует, что мы готовы бороться до конца, он вынужден будет согласиться с нашими требованиями… Можно и по-другому, как предлагал здесь Арсений Поляков, — выйти завтра на работу. Решайте.

— Нечего решать! Не сдаваться!

— Нашли кого слушать — подлизалу Полякова.

— Стоять до конца!

— Стоять!

— Черт с вами, стойте, а я сяду — устал.

Это сказал находившийся на проходе между скамейками пожилой рабочий с иссеченным морщинами лицом. Его шутливые слова приняли смехом, напряжение в зале сразу спало. Улыбался и Федор, глядя, как заботливо усаживают рабочего на переполненную скамейку, дружески толкают в бок, похлопывают по спине.

Приступили к выбору продовольственной комиссии, которая следила бы за работой лабаза. Старшим поставили Маркела Калинина. Маркела вызвали на сцену. Он поднялся, поклонился на четыре стороны, поблагодарил за доверие. Потом составили письмо к служащим фабрики. Пока занимались этим, Емельянов писал обращение «Ко всем гражданам города». Он же и зачитал его:

«Мы устроили забастовку с целью улучшения своего экономического и правового положения. Наша забастовка протекает вполне мирно. Мы распорядились закрыть винные лавки, сами наблюдаем за порядком.

Но враги наши распространяют нелепые слухи, будто мы желаем устроить погром. Цель наших врагов унизить нас в глазах сограждан.

Эти слухи нас глубоко возмущают. Открыто заявляем: мы не только не будем участвовать в погромах, но всеми зависящими от нас средствами постараемся их предотвращать.

Всех хулиганов, выдающих себя за рабочих нашей фабрики, просим доставлять нашим депутатам».

— Принимаем? — спросил Федор.

— Голосуй! Принимаем! — послышались дружные голоса.

Успенский все еще сидел за столом и приглядывался со вниманием. Федор недружелюбно косился на него, ждал, когда поп почувствует неудобство и сам уйдет. Не тут-то было — так и пробыл до конца.

Емельянов подмигнул членам стачечного комитета, сказал весело:

— Быть батюшке изгнанным из прихода.

Сверкнули выцветшие с мутной поволокой глаза. Успенский спросил:

— За что сие, сын мой?

— За участие в работе стачечного комитета. Отвертеться не удастся, люди видели, подтвердят.

— Так я с умыслом здесь, с умыслом, — сказал Успенский.

Расходились — уже было темно. Сильный ветер гнал снежную крупку, сек лицо. Тяжелое небо висело низко, без звезд.

Федор расстался с Емельяновым на остановке трамвая — завтра он снова обещался быть в училище. Хотя и было поздно, Федор не пошел домой — решил побывать у Вари и заодно узнать о здоровье Мироныча.

Шагая к больнице, он вдруг почувствовал, что кто-то неотступно наблюдает за ним. Остановился и явственно услышал сзади шарканье ног. Федор решил подождать неизвестного преследователя, помедлил, покуривая. Тот остановился неподалеку и тоже будто закуривал. Несколько обеспокоенный, Федор быстро прошел до перекрестка и прижался к стене дома. Неизвестный пробежал, не заметив его. Закрутился на месте, повернул назад, видимо, был страшно раздосадован. Теперь Федор без труда узнал в нем Ваську Работнова. Вышел, спросил недружелюбно:

— Чего по пятам ходишь?

Васька конфузливо смотрел в глаза и молчал.

— Кого спрашиваю? — прикрикнул Федор.

— Велели мне, — наконец выдавил парень. — Тебя охранять.

— Родион, что ли?

Васька утвердительно кивнул.

— Иди спать. Родиону завтра нахлобучку дам.

Васька выслушал и не изъявил никакого желания идти спать.

Федор надвинул ему на глаза шапку, легонько подтолкнул. Парень как будто смутился, направился в сторону каморок. Но когда Федор поднимался на крыльцо дома, где жила Варя, и оглянулся, поодаль опять маячила фигура человека. Упрямства у Васьки хватало.

В тот раз на Духовской улице дело происходило так. Лицеисты шли с флагами навстречу карзинкинцам. Путь им перегородила толпа лавочников, мясников, приказчиков с Мытного рынка. Они несли иконы, портрет царя. Из толпы кричали: «Нам не надо свободы! Встанем грудью за батюшку царя». Лицеисты остановились. Стояли и черносотенцы.

В это время в коляске подъехал губернатор Рогович со свитой казаков. Рогович закричал на лицеистов, требуя убрать флаги. К нему подошел Мироныч и заявил, что они этого не сделают, манифест дает право на демонстрации.

Рогович позеленел от злости, рявкнул:

— Арестовать его.

— Вы не сделаете этого, — невозмутимо ответил ему Мироныч. — Личность теперь неприкосновенна.

А черносотенцы уже подошли вплотную. Из толпы выкрикнули: «Бей их!» — и завязалась потасовка. Мироныча сразу же свалили с ног.

Губернатор приказал казакам скакать навстречу карзинкинцам, двигавшимся по Власьевской улице, а сам повернул коляску и преспокойно уехал.

Обо всех этих подробностях Федор узнал от Машеньки.

Все дни она неотлучно находилась возле больного. В палате ей поставили койку.

Состояние Мироныча было тяжелым. На частые тревожные расспросы Машеньки доктор Воскресенский только хмурился, пожимая плечами. Он не верил в благополучный исход, но ей ничего не говорил. Зато Варе сказал, что если больной и выздоровеет, то на всю жизнь останется инвалидом. Помимо ушибов и переломов у него серьезное повреждение позвоночника.

Когда Варя привела Федора в палату и он увидел закованную в гипс фигуру Мироныча, осунувшееся с желтизной лицо, он содрогнулся; потрясенный, тут же вышел. С тех пор больше не заходил в палату.

Однако сегодня, когда он пришел к Варе, она сказала, что Мироныч стал чувствовать себя лучше и предложила навестить его.

Палата находилась на втором этаже в конце коридора и представляла собой узкое, вытянутое в длину помещение, чем-то напоминающее каморку в рабочих казармах. Единственное окно, выходящее в больничный парк, не давало достаточного света.

Койка Мироныча была придвинута ближе к окну. Когда Федор вошел и сел возле на табурете, Мироныч слабо улыбнулся. Отросшая за время болезни бородка курчавилась, придавала лицу незнакомое выражение. Мертвенно-бледная, почти прозрачная кожа обтягивала высокий лоб со шрамом наискосок, заострившийся нос.

Миронычу трудно было говорить, и Федор, заранее предупрежденный Машенькой, ни о чем не спрашивал, рассказывал, что делается в слободке, как проходят ежедневные митинги в училище. Каждый раз, когда он упоминал кого-то из общих знакомых, печальный, с глубокой болью взгляд больного становился напряженным.

Варя, которая в последние дни уставала от ходьбы, сидела на Машенькиной койке, сложив руки на большом животе, и тоже прислушивалась. Машенька, наклонившись над тумбочкой, звякала склянками — приготавливала лекарство. Казалась она еще более худенькой, чем прежде, и можно было только удивляться, откуда в ней столько сил. Любой другой человек едва ли бы выдержал то, что свалилось на ее плечи. Ей же — и постоянная тревога за жизнь любимого человека, и бессонные ночи — словно все было нипочем.

Упоминание об Емельянове, о его выступлении в фабричном училище не произвело на Машеньку никакого впечатления. Но когда Федор сказал, что вместо Роговича приехал новый губернатор, она насторожилась: уж не получил ли Рогович отставку за бесчинства, творимые черной сотней?

— Не понимаю, зачем упорствовать, — раздраженно сказала Варя в ответ на рассказ Федора о том, что рабочие решили продолжать забастовку. — Никогда такого не будет, чтобы мастеровых допустили управлять фабрикой. Надо же понять это!.. Если даже вооружится весь город, все равно ничего не достигли бы. Потому что у правительства есть войска. Пришлют солдат, и опять начнутся убийства. Жертвы, жертвы из года в год — все это становится страшным. Но главное, бесполезно… Сколько на моей памяти арестовано людей, у скольких загублена жизнь. А чего добились? То же, что и было…

— Ты просто не у места завела этот разговор, — как можно мягче попытался Федор остановить ее. — И вообще нельзя тебе…

— Конечно, нельзя! Ничего нельзя!.. Каждый день ждешь худшего. Надоело!

Федор пристально смотрел на нее, жалел. Сам он старался не думать, что ожидает его впереди. Варя же строила самые мрачные предположения. «Я хочу, чтобы ты был всегда рядом. Как все женщины, я хочу иметь свою семью». — «У меня одно желание, чтобы ты была счастлива». — «Да, но ты ведешь себя так, что когда все это кончится, тебя снова отправят в тюрьму». — «Я не знаю, чем все это кончится, и не знаю, как вести себя по-другому».

Такой разговор был у них несколько дней назад. В другое время Федор мог бы наговорить ей резкостей: в конце концов, она знала, на что идет, с кем связала свою судьбу. А тут сдержался — подумал, что близкие роды волнуют и пугают ее, Варя с каждым днем становится раздражительней, поэтому надо щадить ее состояние.

Машенька подсела к Варе на кровать, обняла за плечи.

— Не надо волноваться, распускать себя, — ласково сказала ей, заглядывая в глаза. — Все будет хорошо.

На лице Вари с коричневыми пятнами и вздернутым носом были упрямство и злость. Но, видимо, поняла, что в самом деле жестоко говорить об этом у постели больного, и только глубоко вздохнула.

Федор поднялся, чтобы предложить ей пойти домой. Прощаясь, подбадривающе кивнул Миронычу. Бескровные губы у того дрогнули — натужно силился что-то произнести. Федор поспешно остановил его.

— Молчи. После…

— Лицеисты живу-у-чие, — едва слышно донеслось до него. — Встану…

3

«Всепокорнейше осмеливаюсь Вас беспокоить, господин директор. Я тот, которого Вы стараетесь не замечать и обходите своими милостями. Но я преданнейший власти и фабрике человек и на этой почве не раз подвергался нападкам со стороны рабочих. Вы знали об этом и оставляли мои обиды без последствий. А я все-таки надеюсь заслужить Ваше милостивое внимание, а посему очень искренне буду сообщать Вам о всем, что делается в слободке, дабы, зная положение, Вы могли своевременно принимать меры.
Обиженный Вашим невниманием доброжелатель».

Что я вижу на нашей славной Большой мануфактуре? Недавно пришлось мне проходить по двору — ни дыма, ни пара не видно, лишь темные силуэты фабричных труб. Посередине двора кучка людей играет в шары. Оказывается, это мастера и конторщики. Теперь они не работают, а отдыхают, весело пинают шары и бегом катают друг друга на плечах.

Отчего такое видим мы?

Как-то наткнулся я на старых рабочих. Слово за слово, разговорились. На мой прямой вопрос, почему не принимаетесь за работу, один из них с серьезным и немного угрюмым выражением лица ответил: «Да вот, слышь, на петицию еще ответа нет, неизвестно, согласится ли хозяин на наши требования». — «А какие, — спрашиваю, — требования?» — «Где тут, нешто упомнишь. Они ведь длиной-то будут с «Верую». — «Тогда зачем подписывал, коли не знаешь какие?» — «Хорошо тебе на просторе-то так рассуждать. У нас вожаки: «Пиши, — говорят, — и шабаш».

Когда я сказал, что большинство пунктов петиции не может быть уважено по своей несуразности, рабочий тот произнес: «Не моя ли правда, братцы. Говорил я — что-нибудь да в нашей петиции не чисто. Коль все было бы просто, так хозяин не стал бы тянуть».

Вот и смекайте, господин директор, зачем я это пишу. Если и впредь судьбами людей будут распоряжаться депутаты и делегаты — носители социал-демократических идей, то толку ожидать трудно. Не знаю, что тогда и станет.

Мое предложение будет такое: если предоставить всей громаде рабочих решить вопрос путем тайной подачи голосов, то вопрос разрешится, все встанут на работу. Сделать это совсем не хитро. Администрация предложит рабочим встать к машинам и потом проголосовать врозь по каждому отделу. Попробуйте это старинное средство — решить миром.

Следующее письмо найдете на столе у конторщика Лихачева с надписью Вам лично.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

— И, батенька мой, что тебе не жить, коли такие письма подсылают. Думать не надо: принимай к сведению да исполняй аккуратно, — говорил товарищ городского головы Чистяков — тесть Грязнова, с аппетитом управляясь с цыпленком и пропуская рюмку за рюмкой. — Экий у тебя доброжелатель разумный: старинное средство предлагает использовать… Вот и пробуй. Авось, будет толк… Теперь налей-ка еще рюмашечку да мне и к дому пора, старуха, поди, третьи сны досматривает. И Лизу, смотрю, зевота одолевает, перемогает себя.

В большом и гулком доме директора фабрики стояла могильная тишина. Прислугу отпустили, чтобы не прислушивалась, не запоминала того, что ей не следует запоминать, — Лиза, жена Грязнова, подавала сама.

Грязнов взял графин, чтобы налить тестю водки. Лиза поспешно перехватила его руку, сказала отцу с укором:

— Нельзя тебе, папа.

— Откуда ты знаешь, что можно и что нельзя, — сварливо возразил старик. Был он худощав, но крепок, — седобородый, маленькие глаза смотрели живо и задорно. — Коли принимает душа, значит, можно. Наливай, наливай, зятек. Жену свою надо держать в строгости. Слушать-то слушай, да не всегда. Ее дело мужа любить и детей ему рожать. — Отодвинул локтем письмо, хмыкнул удовлетворенно: — Нет, не все, оказывается, охвачены смутой, не перевелись порядочные люди. А ты, поди, и знать не знаешь, кто это? Чем обидел-то его?

— Догадываюсь, — неохотно ответил Грязнов. — Уволен был за некоторые грехи по требованию работниц.

— Э, батенька мой, — удивился Чистяков, — да кто этим в молодости не грешил! — Но заметив, что Лиза возмущенно сверкнула глазами, поперхнулся, пробормотал: — Да, конечно, вся жизнь — грех.

Тесть приехал неожиданно, прямо с заседания городской думы. И то, что он рассказал, привело Грязнова в бешенство, надолго вывело из равновесия. Господа гласные, обеспокоенные длительной забастовкой, искали, как примирить рабочих с владельцем фабрики. Многочасовые дебаты ни к чему не привели. Тогда для предотвращения неминуемого голода семей рабочих и возможных эпидемий в это время либерально настроенные члены думы поставили вопрос о денежной помощи. При голосовании их предложение прошло большинством в два голоса. Фонд стачечного комитета неожиданно пополнился шестью тысячами рублей. Ко всему, дума обратилась с воззванием к горожанам, в котором предлагалось начать сбор пожертвований.

Удар был нанесен оттуда, откуда Грязнов меньше всего ожидал. Если Карзинкин узнает об этом, он придет в ужас.

— Вот, батюшка мой, какие дела, — докладывал тесть Грязнову. — Уж поверь, громил их как мог, доказывал, что глупо брать на довольствие двадцать тысяч человек, — на пять дней им этих денег, а дальше что? Снова давать? И зачем давать? Пусть идут работать. Что ты, пробьешь разве!.. Но, видно, услышал-таки господь-бог мои крики: новый наш губернатор Римский-Корсаков в ярости от думских чудачеств. Не позволит-с, нет!..

За ужином он долго еще шумел, возмущался. Грязнов катал по столу хлебные шарики, прикидывал, какие неожиданности может принести решение думы. Теперь в руках забастовщиков сильный козырь. В своих требованиях станут еще упрямее. Разве что губернатор и вправду запретит думе оказывать рабочим денежную помощь.

— А почему бы не арестовать вам этих самых главарей да в кутузку, под надежный замок? — предложил зятю Чистяков. — Обвинения, что ли, не найдете?

— Не так все это просто, как кажется, — сумрачно ответил Грязнов. — Арестовать легко, но что может быть после… Фабрика без охраны. К тому же, сами говорите, в городе им сочувствуют.

— Экий ты, батенька, дурак, извини меня, — добродушно заметил Чистяков. — Разве я сказал, что их надо арестовывать как забастовщиков? Могут они украсть что-нибудь, в драке побывать…

Грязнов посмотрел на тестя странным взглядом.

— Нет, нет, — сказал, — это невозможно.

4

О том, что губернатор запретил городской думе выдать пособие голодающим семьям, рабочие узнали от Емельянова, который теперь частенько бывал в фабричном училище. Как и в обычные дни, зал был полон. Было много женщин с детьми на руках — выставляли напоказ, надеялись разжалобить каменные сердца мужчин, заставить их прекратить забастовку. Бастовали бы летом, куда ни шло, — зелень, грибы, ягоды, — перебиться всегда можно. Зимой, с ее морозами и метелями, голод чувствовался острее.

Детишки плакали, женщины нарочито громко успокаивали их, мужья стеснительно оглядывались, переминались с ноги на ногу и молчали — будто и в самом деле окаменели сердца. И только когда совсем уж становилось невмоготу, закручивали цигарки, курили украдкой в рукав, покряхтывали. В сыром помещении прогорклый табачный дым щипал глаза, вызывал кашель.

Сообщение Емельянова взорвало зал. Долго накапливалась злость — на Карзинкина, который уперся на своем и выжидает; на себя, что предъявили непомерные требования и теперь уже нельзя пойти на попятную, выказывать слабость. Злость требовала выхода и случай представился:

— Не имел права запрещать!

— Чай, у самого дети есть, понимать должен!.

— Душегуб!

— Мы заявим ему!..

— Пойдем к губернатору!

— Все пойдем!

— К губернатору!

Когда накричались вдоволь, вышел на трибуну пожилой представительный железнодорожник, расправил серповидные усы и сказал, что рабочие железнодорожных мастерских велели ему выразить восхищение стойкостью карзинкинцев, — только так и нужно бороться за свои права. От себя он добавляет, что железнодорожники тоже пойдут в город, — и им есть, что предъявить губернатору.

Не мешкая, стали выходить из училища. Емельянов озабоченно отвел Федора в сторону, сказал, что отправляется в железнодорожные мастерские — надо успеть собрать там рабочих.

С железнодорожниками решено было встретиться у Градусова, на московском большаке.

Собирались не как в прошлый раз, когда ходили в город на митинг, — поторапливали друг друга. Родион Журавлев едва успел предупредить дружинников. Сперва договорились, что все, у кого есть оружие, должны быть в рядах демонстрантов, поэтому сняли даже тех, кто был приставлен охранять фабрику. Но в последнюю минуту перерешили, послушались Алексея Подосенова.

— Как же без никого и слободку и фабрику оставлять? — доказывал он. — Черт-те что может произойти, всего заранее не угадаешь.

Кликнули Егора Дерина. Федор наказал:

— Отбери побойчее ребят — пяток-другой, — и смотрите. Особенно приглядывайте за лабазом. У казенок чтобы тоже человек всегда был.

Как ни хотелось Егору идти вместе со всеми в город, пришлось подчиниться. Созвал своих дружков Артема и Ваську Работнова, объяснил задачу. Те пошли к лабазу, а Егор в каморки за Лелькой Соловьевой — с Лелькой по улицам разгуливать милое дело.

Путь не близкий, и мужья уговаривали жен остаться дома, не мерзнуть на холоду, однако мало кто слушался. Колонна получалась внушительная.

Она прибавилась еще на несколько десятков человек, когда вышли на Большую Федоровскую улицу и остановились у свинцово-белильного завода Вахрамеева, — вахрамеевцы бросили работу, встали в ряды.

Длинная и широкая Большая Федоровская, но и она сейчас казалась тесной. Чтобы не растягиваться на добрую версту, старались идти широкой лавиной от тротуара до тротуара.

У Градусова передние замешкались, оглядывались в сторону Московского вокзала — хорошо проглядываемая прямая Выемка была пуста.

Со стороны дамбы от реки стегал злой ветер. Люди запахивали поплотнее пальто, прятали в карманы закоченевшие пальцы.

— Может, и ждать их нечего — не пойдут?

— Конечно, надо идти. Соберутся, так догонят.

Василий Дерин тронул Федора за рукав, кивнул в сторону вокзала:

— И в самом деле. Договоренности твердой у нас нет. Простоим зря, людей заморозим.

Федор медлил. Чтобы ожидание было менее томительным, велел Родиону Журавлеву строить дружинников впереди колонны. Красные повязки на рукавах отличали их от остальных рабочих.

Почувствовав на себе пристальный взгляд, Федор обернулся. Сзади стояла Марфуша Оладейникова. Короткая бархатная жакетка, видно, грела плохо, Марфуша зябко поеживалась. В синих глазах грусть и что-то глубоко запрятанное, невысказанное.

— Ну что? — ласково обратился к ней Федор. Хотелось сказать: «Зачем ты напрасно себя терзаешь? Что, на мне свет клином сошелся?»

— Так, — застенчиво ответила Марфуша, краснея оттого, что он понял ее мысли. «Сама знаю, что все попусту, и ничего не могу с собой поделать».

— Идут! Идут! — раздалось сразу несколько голосов.

Из-под железнодорожной арки к Выемке густо шли люди.

Над головами бился на ветру флаг.

У фабричных лица повеселели. Откуда вдруг взялись шутки:

— Ишь торопятся, как на свадьбу, — говорил пожилой рабочий в затертом полушубке.

— А что, губернатор-то будто вдовец. Оженим его… вон хотя бы на Марье Паутовой. Рябовата, кривовата, полтора зуба во рту и те шатаются, а в остальном всем взяла.

— На себя поглядел бы, старый леший, — огрызнулась Марья, отвернулась, стала поправлять выбившиеся из-под платка волосы.

— Ворчит, а ведь согласна, ей-богу, мужики, согласна. Глянь, прихорашивается.

— Как же, губернатор растрепу и не возьмет.

— Умолкните, идолы!

— Ха-ха-ха! Не терпит. Ни дать, ни взять — губернаторша.

— Семку-то свово куда денешь, Марья? Все-таки живой муж.

— Он им постель стелить будет. За прислугу, значит.

Подошли железнодорожники, здоровались с фабричными, как со старыми знакомыми. Федор смотрел Емельянова и не видел. Спросил усатого рабочего, который выступал утром в училище:

— Куда нашего агитатора задевали?

— Разве задевали? — ухмыльнулся тот. — Он в Москву торопился. А у нас паровоз до Александрова идет, прихватили.

— Вон как! Не говорил об этом.

«Уж если на самом деле торопился, мог бы и сказаться», — не очень лестно подумал Федор об Емельянове.

— Что нам, своей колонной вставать или кто где? — спросили его.

— Рассыпайтесь по рядам, так-то для знакомства лучше.

5

Передние с поднятыми флагами прошли железный мост через Которосль, стали подниматься к торговым рядам. Хвост колонны еще тянулся по дамбе.

Торговцы засуетились — хлопали двери лавок, вешались пудовые замки. Сами скрывались во дворах, с испугом ждали приближения демонстрантов.

Давно шел слух, что рабочие собираются грабить богатые дома и лавки. Появились! Теперь жди вселенского разбоя.

Торговцы крестились. «Господи, пронеси!»

Проносило. Не задерживаясь, передние ряды прошли одну лавку, другую. Как будто не выказывают намерения к грабежу, как будто обойдется. Тогда люднее стало на улице, провожали взглядом колонну — ни шума, ни толкотни, — говорили:

— С красными-то повязками, видать, самые главные у них.

— Дружинники это. В каждом кармане по револьверу, а то и бомба.

— Чего хотят-то?

— К губернатору идут.

Когда проходили мимо студенческой столовой, оттуда посыпались группами лицеисты. Застегивали на ходу тужурки, пристраивались к демонстрантам.

— Товарищи, и мы с вами!

Идти молчаливо, в ногу, как шли до этого, лицеисты не могли. То один, то другой выбегал из строя и выкрикивал:

— Мы потребуем от губернатора освобождения политических заключенных!

— Нам не надо урезанных прав! Мы хотим полной свободы!

Один из них в меховой шапке, сползающей на глаза, длинноногий, взмахнул руками, как дирижер, и первый затянул простуженным голосом:

Всероссийский император, царь нагаек и штыков, Для рабочих провокатор, созидатель кандалов…

Лицеисты подхватили:

Всероссийский кровопийца, царь купцов и царь дворян, Для рабочих царь — убийца, царь — убийца для крестьян.

Рабочие улыбались — с такими парнями не заскучаешь. Как-то незаметно для себя строже стали чеканить шаг. Жаль, ни разу не слышали эту песню, а то и подпели бы.

А молодые глотки надрывались:

Люд, восставший за свободу, сокрушит твой подлый трон, Долю лучшую пароду завоюет битвой он.

Колонна с песнями свернула к Ильинской площади. На углу ее остановились. Лицеисты предложили послать делегатов в здание окружного суда — пусть чиновники оставят работы и присоединятся к демонстрации. Двери суда оказались запертыми. Но делегаты нашлись: начали кричать в окно. Чиновники совещались, потом человек десять вышли.

В это время в воротах Мытного рынка показалась толпа мясников и приказчиков — лица упитанные, тугие затылки. Остановились, наблюдая за демонстрантами. Перед ними бесновался юркий человек с волосами цвета грязной соломы, выбившимися из-под черной затасканной шляпы, — поп, что ли. Перебегал от одного к другому, хватал за рукава. Выл со стоном, глотая второпях слова:

— Замышляют наши недруги, враги хитрые и коварные, погубить святую Русь, расшатать устои вековечные, веру православную и власть царя державную, проповедуют учредить республику — самовольщину. И не год, и не два разрастается та крамола подпольная, и как змей обвила она землю русскую, над крестом святым насмехаючись, самому царю угрожаючи. Помоги же ты, святой Георгий победоносный, защити щитом твоим божественным царя нашего.

Побежал вдруг к демонстрантам, машет руками, брызжет слюной:

— Супостаты, греховодники! Брысь! Брысь!

Разбередил мясников, угрожающе зашевелились.

Длинноногий лицеист выкрикнул:

— Товарищи! Спокойствие! У нас есть оружие! Мы защитим!..

По рядам демонстрантов пронеслось: «На провокацию не отвечать, в драку не ввязываться».

Но как не отвечать, стерпит ли кто, если к тебе подходят с явным намерением намылить шею. Василий Дерин, сбычив голову, вышел из рядов, вытянул к сизому носу бесноватого попа кулачище.

— Видишь?

Тот завертелся, шмыгнул за спины мясников. Оттуда фыркал на Василия, как потревоженный кот:

— Изыди, сатана! Изыди!

Лицеисты и фабричные, из тех, кто поздоровее, встали рядом с Дериным. Остальные пошли.

Когда последние ряды благополучно миновали толпу мясников, охрана замкнула колонну. Мясники злобно поглядывали, но с места не сдвинулись.

От тротуара к демонстрантам прытко подбежал крючконосый человек, затесался в середину рядов. Шагая, заискивающе оглядывал лица рабочих. На него посматривали со снисходительным любопытством.

— Выслушайте меня, — торопливо заговорил он, видимо, побаиваясь, как бы его не вышвырнули из строя. — Я вам скажу, почему сюда. Я Визбор. Иван Визбор.

— Крой, — добродушно сказали ему. — Выкладывай, что за птица.

— Я из Либавы…

— Эге, далеко залетел.

— Я прошу слушать серьезно, — с отчаянием сказал человек, назвавшийся Иваном Визбором. — Я хочу сказать, почему сюда.

— Ладно, будем слушать. Винись.

— У меня нет вины, как вы не понимаете. Ах, как вы не понимаете… Я из Либавы. В октябре был прислан ко мне служащий и велел прийти на станцию. Там начальник станции читал манифест, а потом сказал, чтобы все служащие приступили к работе. Все кричали «ура!». Когда начали расходиться, вдруг крикнули, что надо избрать своей среды делегатов. И поэтому служащие принялись избирать делегатов своей среды. Составители хотели, чтобы меня избрать, но так что я отказался — мне не хотелось быть делегатом и вообще нужным не находил делегатов, — тогда служащие выбрали другого составителя Лихневича. Прошло не помню сколько время — недели две или три, — так что ему помешали обстоятельства, и мне сказали, чтобы я остался на его месте. И поэтому я был назван делегатом, и я был таким делегатом. Потом мы избрали своей среды двух делегатов в союз железнодорожников. Когда избрали их, я отказался категорически, что больше делегатом не буду, потому что я не нахожу нужным. Хотя я и был делегатом, но моим товарищам было прискорбно. Почему? Потому, что нигде не входил в дела их. Потом меня арестовали и выслали сюда под надзор. Если бы я знал, что будут арестовывать и высылать, то я поехал бы в Митаву к генерал-губернатору. А сейчас я должен изложить свою невинность вашему губернатору….

Колонна повернула на Воскресенскую улицу. По рядам друг другу передавали, что пошли к служащим почтово-телеграфной конторы — снимать с работы: «Больше народу — лучше слушать будет».

— Хо, наш губернатор! — подшучивали между тем рабочие над Визбором из Либавы. — Он не просто наш, он нам, почитай, брат родной: под одним солнцем портянки сушим.

— Вы снова «ха-ха», — огорченно говорил Визбор, пряча в воротник пальто покрасневший на холоде крючковатый нос. — А я честно рассказал, почему сюда.

— Ладно, оставьте его, пусть идет. Тоже человек…

— Тише, помолчите! Что это?

Остановились, настораживаясь. Со стороны переулка, из-за домов донеслось удалое гиканье, свист, нарастающий стук копыт.

— Казаки! — пронеслось по рядам.

— Не бойтесь, ребята, не посмеют…

— И не задумаются. Такой народ…

— О дьяволы, не ко времени!

Середина колонны, что находилась как раз напротив переулка, дрогнула, люди попятились к домам, искали, где укрыться. Василий Дерин махнул своим, показывая, чтобы не отставали, бросился туда. Лицеисты побежали вместе с ним.

Первые ряды уже ушли далеко вперед и основная часть дружинников не сразу поняла, что произошло, почему сзади них началась паника. А когда увидели вынырнувших из переулка казаков, было уже поздно. Казаки на всем скаку врезались в толпу. Засвистели нагайки, полосуя беззащитных людей, послышались ругань, крики. Обозленные рабочие, отступая, били лошадей по мордам, старались дотянуться до седоков. Истошно голосили женщины, метались из стороны в сторону, усиливая суматоху.

Первыми прибежали к месту побоища лицеисты и те немногие фабричные, имеющие оружие, которые были вместе с Василием Дериным в хвосте колонны. Их беспорядочные выстрелы охладили казаков. Не ожидавшие отпора, они растерялись, стали поворачивать назад. В это время подоспели остальные дружинники.

— Держитесь ближе к домам, — командовал Родион Журавлев. Его рябое лицо было бледно, судорожно сжимал тонкие губы и морщился, как от зубной боли. — Будем держаться, пока все не укроются…

Дружинники встали цепью, прикрывая разбегающихся демонстрантов. Люди рвались во дворы, лезли через заборы. А казаки, отъехав на сотню шагов, торопливо спешились. Ружейный залп расколол морозный воздух. Потом еще один, и еще…

Падали убитые, стонали раненые. Федору ожгло правую руку выше локтя. Стоявший рядом с ним Василий Дерин ничком ткнулся в снег. Федор припал к нему, повернул лицом к себе. Пуля попала Василию в голову. Превозмогая боль в руке, Федор обхватил его, перенес за угол дома. Здесь из-за прикрытия отстреливались лицеисты. Длинноногий в меховой шапке, положив револьвер на согнутую руку, стрелял не торопясь, каждый раз выбирая цель. Один из лицеистов, очевидно, раненый, сидел на корточках у стены и раскачивался, слезы текли по его безусому мальчишескому лицу.

Вдруг Федор увидел Марфушу. Неловко пригнувшись, она бежала по открытому месту к Родиону Журавлеву. Тот лежал на снегу, подвернув ногу, распластав руки. Оставив Василия, Федор рванулся к ней, чтобы оттащить, укрыть, и не успел. Она споткнулась, схватилась за грудь. Застывший взгляд остановился на нем. Федор поддержал ее, поднял на руки, чувствовал, как она тяжелеет.

Подоспел длинноногий лицеист, оттолкнул Федора к углу дома, крикнув сипло:

— Убьют!..

Марфушу положили рядом с Василием Дериным. Сидевший на корточках у стены молоденький студент заплакал горько, по-детски, размазывая кулаком слезы. Длинноногий лицеист поднял его за ошорок, встряхнул, и тот сразу затих.

Федора шатало. Растерянно смотрел, как опускаются редкие снежинки на лицо Марфуши… и не тают.

— Держи!

Это опять лицеист-непоседа, стоял рядом и протягивал горсть патронов. Федор не сразу понял, зачем ему суют патроны.

— Есть у меня, хватит, — отказался он. — Сжимая левой рукой револьвер, стал стрелять.

Когда улица опустела, последние демонстранты укрылись от пуль, дружинники, забрав убитых и раненых, начали отходить. Казаки в это время сели на коней и ускакали.

Обратно рабочие возвращались лавинами. Сурово приглядывались к встречным обывателям, искали ссоры. Их пугливо обходили стороной. В торговых рядах наткнулись на городового — отняли револьвер, шапку и жестоко избили. Здесь же остановили трамвай. Пассажиров вытолкали, погрузили раненых и убитых. Вагон пошел тихим ходом при угрюмом молчании идущей следом толпы.

6

Всю ночь люди не уходили из фабричного училища. В зале для митингов сдвинули скамейки и на освободившемся месте, в середине, плотники сколотили помост. На него поставили гробы, обитые красной материей. Каждые пятнадцать минут сменялся почетный караул.

Сюда от кладбищенской церкви доносился размеренный колокольный звон. Звонарям Степану Забелину и Федотке Кострову было приказано не прерывать его ни на минуту.

Людно было в эту ночь и на улицах. В сухом звонком воздухе раздавались тяжелые шаги патрульных. Большие группы дружинников, вооруженных револьверами и охотничьими ружьями, дежурили на выходе к Большой Федоровской улице и у плотины. К утру ждали появления казаков и полиции.

На одну такую группу возле хлопкового склада наткнулся директор фабрики Грязнов. Он шел из больницы, куда только что отправил жену: у нее начались предродовые схватки. Было около восьми утра. Начинало светать.

При виде вооруженных людей Грязнов почувствовал тошнотный страх. Его окликнули:

— Стой! Кто идет?

Пересилив противную дрожь во всем теле, он подошел. В рослом человеке с ружьем на плече, опущенном дулом вниз, он признал крючника Афанасия Кропина. Тот тоже узнал директора и несколько растерялся.

— Поостереглись бы ходить в темноте, — сказал Кропин, поворачиваясь так, чтобы Грязнов не видел ружья. — Может случиться оплошка, и тогда…

— Что тогда? — перебил Грязнов. Он уже осмелел — рабочие хоть и злы, но его узнали и не тронут. — Почему вы болтаетесь у складских помещений?

— Охрана, — коротко пояснил Кропин.

— Охрана назначается администрацией фабрики. Ей и надлежит находиться на территории склада. В добровольных помощниках нет никакой нужды.

— Это еще как сказать, — многозначительно возразил Кропин.

Грязнов считал, что за тринадцать лет, которые он здесь, он достаточно хорошо изучил фабричных. В каждом из них сидит раб, у одного в большей, у другого в меньшей степени. И как бы ни противилось человеческое достоинство, раб всегда побеждал, заставлял повиноваться. Усвоив это, Грязнов легко стал предупреждать самые неожиданные бунты. Однако за дни забастовки он начал убеждаться, что его представление о рабочем человеке по меньшей мере не полное. Фабричный мастеровой сумел победить в себе раба, и теперь угрозы и запугивания перестали на него действовать.

Как директора фабрики, Грязнова бесили действия стачечного комитета, но когда он старался представить себя объективно мыслящим человеком, ни в чем не заинтересованным, эти действия удивляли его смелостью и продуманностью. Допустим, забастовкой руководят социал-демократы, те же лицеисты — люди грамотные и умные, — но они только подсказывают какие-то мысли, всю непосредственную работу ведут сами рабочие, и ведут с завидным умением. Больше всего поражало Грязнова то, что забастовщики сумели обуздать слободку, чего никогда не удавалось сделать полиции, — все полтора месяца не слышно ни драк, ни безобразных семейных скандалов.

Вот и сейчас, встретив рабочую охрану на хлопковом складе, он прежде всего возмутился: стачечный комитет старается вмешиваться в дела, которые его совершенно не касаются. Но остынув, он поразмыслил и пришел к выводу, что рабочие и тут учли все до мелочей. Случись пожар в иное время, ответственность несли бы лица, работающие на складе. Произойди он сейчас, вина пала бы на забастовщиков. Ну кто отказался бы от такой доступной и правдоподобной мысли: пожар учинен забастовщиками из ненависти к владельцу фабрики? Потому и решили они поставить свою охрану.

Постукивая тростью о ступеньки лестницы, Грязнов поднимался в контору.

Раньше в это время контора уже гудела голосами. Перед дверью по всей лестнице терпеливо стояли рабочие или те, кто хотел поступить на фабрику. За столами конторщики щелкали костяшками счетов, скрипели перьями. Дух деловитости большого сложного предприятия нравился Грязнову. Он распоряжался, вел переписку с заказчиками, принимал посетителей. День пролетал незаметно. Вечером чувствовал приятную усталость и глубокое удовлетворение собой.

Сегодня в конторе не только посетителей — служащих почему-то не было. И только перед кабинетом склонился над столом — искал что-то в папках — старший конторщик Лихачев. И еще рядом с ним сидел фабричный механик Чмутин. При виде Грязнова он поднялся.

— Ко мне? — справился Грязнов, проходя в кабинет и оставляя дверь открытой.

— Да. — Чмутин остановился у порога, не решаясь пройти. Ясные, как у младенца глаза, отводил в сторону.

— Пожалуйста, — добродушно сказал Грязнов, приглашая к разговору.

Чмутин в волнении шаркнул ногой, застенчиво улыбнулся.

— Алексей Флегонтович, это неприятно, я понимаю… но я вынужден сообщить о забастовке, которую объявили служащие. — Заторопился, словно ожидал, что директор не захочет выслушать, договорил: — Забастовка протеста… Служащие возмущены действием губернских властей. Они заявляют о своей солидарности с рабочими. Отказываются также производить расчет — считают эту меру по отношению к рабочим жестокой. Я уполномочен заявить вам обо всем этом.

Грязнов смотрел на фабричного механика и недоумевал. Оказывается, он не знает и этого человека. Чмутин был известен ему как хороший специалист и только. В остальном он не вызывал интереса. С подчиненными он робел и терялся, когда надо было применить власть. За глаза мастера посмеивались над ним. И вот он теперь «уполномочен заявить»…

Наливаясь гневом, Грязнов шумно встал, шагнул к механику. Гладкое, румяное лицо Чмутина побелело, губы дрогнули, но он нашел в себе сил выдержать жесткий взгляд директора.

— Вы понимаете, что вы сказали?.. — Грязнов задохнулся, дернул шеей. — Понимаете, чем это грозит вам?..

— Алексей Флегонтович, — дрогнувшим голосом сказал Чмутин, — я передаю мнение большинства. И прошу… прошу вас, не кричите на меня!

— Хорошо. — Грязнов опять сел в кресло, старался успокоиться и не мог, болезненно кривил рот. — Ваш протест ничего не изменит. Убитых не воскресишь… Конторщики не хотят делать расчет рабочим — это тоже не угроза. Найдем других. Пятьдесят процентов премиальных — и желающих будет хоть отбавляй. Ничего вы не добьетесь. Понимаете? Ничего!

— Служащие не могут поступить иначе, — упрямо сказал Чмутин.

После этого он спешно откланялся и вышел. Когда за ним хлопнула дверь, выходившая на лестницу, Грязнов тоже встал. Лихачев все еще копошился в своих бумагах — делал вид, что крайне занят.

— А вы, Павел Константинович, разве не присоединяетесь к забастовке? — язвительно спросил директор — надо было на ком-то выместить раздражение.

Лихачев моргал белесыми ресницами, обдумывал, как ответить. Молчание затягивалось.

— Не мучайтесь, — насмешливо остановил Грязнов. — Вижу вашу преданность… Мы с вами «забастуем», когда фабрика опять станет работать полным ходом. Карзинкин оценит нашу стойкость и не обойдет милостями. Вот тогда и погуляем. Кстати, составьте ему отчет о вчерашнем дне. Телеграмму я послал, но не лишне сообщить о подробностях. О забастовке служащих пока умолчим — они еще одумаются. Сегодня же найдите способ объяснить им: кто готов производить расчет рабочим — получит пятьдесят процентов премиальных. Привлеките к работе в конторе табельщика Егорычева, он того заслуживает… И еще, к полудню закажите венок с лентой. Надпись придумайте, но чтобы видно было — венок от администрации фабрики.

Пока Лихачев записывал на листке бумаги все, что надо сделать, Грязнов разглядывал его, с иронией думал, что старший конторщик, пожалуй, единственный человек, который не выкинет ничего неожиданного.

В кабинете резко зазвонил телефон. Грязнов досадливо поморщился, пошел слушать. Звонил из больницы доктор Воскресенский.

— Алексей Флегонтович, — глухо рокотал он в трубку. — Поздравляю вас с сыном. Здоров, голосист… И заодно с племянницей. Варвара Флегонтовна благополучно разрешилась дочкой.

Грязнов устало и счастливо улыбнулся.

С утра из города стали прибывать делегации. Обнажали головы, со скорбными лицами подходили к помосту, ставили венки. Федор Крутов и Алексей Подосенов, с запавшими от бессонницы глазами, встречали прибывших. Правая рука Федора висела на черной повязке. Вслед за большой делегацией железнодорожников прибыли студенты Демидовского юридического лицея. На их венках были надписи: «От социал-демократической рабочей партии», «Павшим борцам за свободу», «Жертвам самодержавия».

Среди лицеистов было много тех, кто участвовал в перестрелке с казаками. Они здоровались с рабочими, как со старыми знакомыми. В молчании вставали в почетный караул.

Венки закрыли помост со всех сторон. А их все подносили — от трамвайщиков, от служащих почтово-телеграфной конторы, от рабочих свинцово-белильного завода.

К двенадцати часам в зале негде было повернуться. Лишь узкий проход к помосту оставался открытым.

Фабричные были немало удивлены, когда в дверях училища показался мастеровой — заросшее худощавое лицо, черные беспокойные глаза. Он снял шапку, медленно двинулся к помосту.

Алексей Подосенов указал Федору:

— Евлампий объявился.

Евлампий Колесников встал в почетный караул. На него поглядывали, перешептывались. С тех пор, как его арестовали, о нем ничего не было слышно.

Евлампий узнавал знакомых, едва заметно, чтобы не нарушать приличия, кивал. Когда передал ружье другому рабочему, подошел к Федору и Подосенову.

— Думал, посидим со встречей, порадуемся, — грустно сказал он, пожимая им руки. — А попал на поминки… И Марфушка, оказывается… Ее-то как не уберегли?

Ему не ответили. В зале произошло движение — смотрели, как подходит к помосту Лихачев. Он нес венок с надписью: «Погибшим рабочим от скорбящей Большой мануфактуры».

Фабричные сопровождали его негромкими возгласами:

— Расщедрились.

— Для мертвого рубля не пожалеют.

— Завернуть его назад.

Темнея лицом, Федор встал на пути конторщика. Он на самом деле хотел повернуть его.

— Не вызывай гнев — богомольные не простят, — шепнул Евлампий. — Поклоняться гробу доступно и друзьям и врагам.

Лихачев между тем остановился, не зная, как поступить. Пожилые рабочие и особенно женщины, видя, что ему мешают положить венок, недовольно зароптали. Евлампий подтолкнул Лихачева к помосту, кивнул. Тот с облегчением поставил венок, расправил ленту.

— Чего о себе не сообщал? Бедовал-то где? — спросил Федор Колесникова.

— Долгая история, — неохотно отозвался Евлампий. — Два года пробыл в Бутырках. Сюда не поехал — едва ли приняли бы на фабрику. А там приятель оказался, позвал с собой в Орехово-Зуево. Работал, пока не уволили. Сейчас из Москвы… Повидал, как рабочие на баррикадах бьются.

— С Марьей Ивановной видеться приходилось?

— Она же в Вологде. Сначала тоже в Бутырках была. Потом в ссылку, в Вологду отправили.

— Что делать собираешься? Здесь или опять куда?

— Пока не знаю. Огляжусь, там видно будет. Как это у вас все произошло?

— Тоже долгая история. После об этом.

На сцене рабочие снимали знамена, брали их, шли к выходу. Другие, с черными повязками через плечо, подходили к помосту по четверо, брали гроб на полотенца. Девять гробов протянулись от двери до самой сцены. Студенческий хор запел похоронный марш, и процессия медленно двинулась.

Возле училища стояли сани, доверху нагруженные можжухой. Артем Крутов и Васька Работнов, ездившие за можжухой в лес, сейчас раздавали ее охапками толпе мальчишек. Те бежали впереди процессии, усыпали ветками дорогу.

Провожать в последний путь убитых казаками рабочих вышла вся слободка. Пока в церкви шло отпевание, толпа запрудила кладбище. Родных и близких молчаливо пропускали к могиле, желтеющей по краям песчаной землей.

Артем, отправив Ваську Работнова с лошадью, сам пробрался вперед, встал возле сумрачного, заплаканного Егора Дерина. Егор поддерживал мать. Ее глаза сухо горели на изможденном, почерневшем от горя лице.

Носильщики поставили гробы на песчаную насыпь и отошли, чтобы не мешать родным прощаться. Заголосили женщины, украдкой смахивали скупые слезы мужчины.

Затуманившимся взглядом Артем смотрел на Марфушу. Смерть почти не изменила ее. Вот, кажется, окликни — откроет глаза, скажет ласково: «Темка, родной ты мой…»

Он видел, как перед гробом опустился на колени отец, поцеловал сложенные на груди странно белые Марфушины руки, как судорожно дернулся его кадык, когда он поднимал голову. Отцу, видно, совестно было показывать себя едва сдерживающимся от рыданий, он старался прятать лицо в поднятый воротник пальто, ни на кого не смотрел.

— Шел бы, простился, а то закроют, не увидишь больше, — сказала Артему женщина, закутанная черным платком. Платок закрывал рот и нос, виднелись одни строгие глаза. Артем не сразу признал в женщине Марью Паутову. А она подталкивала его, шептала упрямо:

— Иди, иди, роднее-то у нее никого нет.

Запинаясь, плохо видя, он прошел к гробу. Вставать на колени и целовать Марфуше руки, как делал отец, он не решился. С размаху поклонился в пояс, но, выпрямляясь, поскользнулся на сыпучем песке и чуть не упал. Сгорая от стыда за свою неловкость, Артем ринулся в толпу и все, что потом было — и как заколачивали крышки, и как строились дружинники для прощального салюта, как стреляли, — он видел из-за голов, вставая на носки и вытягивая шею.

7

В предрассветной тиши крадутся к конторе те, кто польстился на полуторное жалованье. Нелегко даются лишние рубли: несмотря на мороз, остановится иной, вытрет взмокший лоб — не встретить бы знакомых! Что ж, осталось еще пересечь площадь перед Белым корпусом, а там и контора. Застучат торопливо сапоги по ступенькам лестницы. В конторе можно вздохнуть спокойнее, посудачить с таким же горемыкой о нынешних порядках.

И то сказать: почтово-телеграфная контора прекратила занятия, поезда не ходят — город совершенно отрезан от внешнего мира. Есть слухи, что в Москве рабочие вышли на улицы, сражаются с войсками. А здесь фабричная слободка без сражения перешла в руки забастовщиков. Полиция сунуться боится, вместо нее дружинники ходят по улицам — сами себе хозяева. В лабазе распоряжается продовольственная комиссия — получай установленный паек и кончено, ничего не добавят, хоть и деньги даешь. Иди, дескать, в город. Легко сказать, иди. Не раньше, когда можно было сесть на трамвай или нанять извозчика. Сейчас вагоны не ходят, извозчика тоже днем с огнем не сыщешь.

Раздумается служащий обо всем этом и не сразу сообразит, чего надо от него парням с красными повязками на рукавах — они разгуливают возле конторы, поглядывают по сторонам.

— Куда? — спрашивают строго. — Поворачивай назад. Совесть проел, собака служебная?

Глаза злющие, поводят плечами. С такими не заспоришь. Попятится служащий:

— Я что… Меня попросили… Нельзя, так и не пойду.

— Вот-вот, так-то лучше будет.

Старший конторщик Лихачев вышел из подъезда Белого корпуса. Шел важно, подняв голову, — неприступный, величавый. На парней посмотрел полупрезрительно, но остановился, решая — прикрикнуть или молчаливо, сохраняя достоинство, обойти стороной. Нынче повышать тон небезопасно, поэтому лучше не связываться. Лихачев сделал шаг влево. Коренастый в черном полупальто парень тоже поспешно шагнул влево. Лихачев, досадуя, хотел обойти группу с правой стороны. И опять ему загородили дорогу.

— В чем дело? — робея, спросил конторщик.

— Возвращайтесь домой.

— Как домой? Вы кто такие?

Парни дружно показали на красные повязки.

— Все равно, — упавшим голосом проговорил конторщик. — Что вы хотите?

— Вам уже сказали: идите домой.

— Я иду на службу…

— Кончилась ваша служба. Идите, идите.

Первый раз с Лихачевым случилось такое, когда в будний день он был не в конторе. От мысли, что надо искать себе какое-то занятие, он растерялся. По дому у него никаких дел не было, в гости идти не к кому — не любил водить компанию. Неуверенно подошел к подъезду и не стал подниматься в квартиру, оглядывался, словно искал кого-то, кто бы подсказал, что ему делать.

На площади показался табельщик Егорычев. Лихачев хотел его окликнуть, но пересилило любопытство: «Ну-ка, ну-ка, тебе что скажут».

Сказали Егорычеву, видимо, то же самое. Табельщик что-то горячо доказывал, пытался прорваться сквозь заслон. И достукался: парни не очень вежливо повернули его, толкнули в спину.

— Серафим Евстигнеевич! — позвал Лихачев табельщика, когда тот, возвращаясь, поравнялся с подъездом.

— А, это ты, Павел Константинович, — как ни в чем не бывало, откликнулся Егорычев. — Подышать на морозец вышел?

— Выглянул вот на минуту, — бодро сказал Лихачев. — И вы тоже?

— Гуляю-с… Мы люди свободные.

— Может, и меня прихватите?

— Отчего же, присоединяйтесь.

Шли по площади молчаливо, прислушивались к скрипу снега под ногами.

— Не пустили, Серафим Евстигнеевич? — сочувственно спросил потом Лихачев.

— Да и тебя, догадываюсь, тоже, — не удивляясь, ответил Егорычев. — Раньше-то об эту пору уж давно сидел бы за конторским столом. Точность у тебя, Павел Константинович, завидная.

— И как вы думаете, что мы будем делать?

— Пойдем к директору, засвидетельствуем, так сказать: мы готовы, но…

«Конечно же, к директору! — подумал Лихачев. — Как сам не догадался!»

— У вас золотая голова, Серафим Евстигнеевич, — польстил он табельщику.

— Обыкновенная-с, — отказался от излишней чести Егорычев.

У входа в училище слышалась ругань.

— Не пропустим. Нечего делать.

— Как сказать! Такой же человек…

— Ты городовой — не человек. Проваливай, пока не накостыляли.

— А вы мне не грозите. Я жаловаться иду.

— Хо, кто тебя слушать будет!

В училище рвался городовой Бабкин. Артем и Егор Дерин его не пускали.

Однако сладить с напористым Бабкиным было не так просто, шаг за шагом он продвигался к двери. И ребятам пришлось пойти на уступку.

— Сходи, Артем, позови кого-нибудь из наших, — сказал Егор. — А я за ним посмотрю…

— И смотреть нечего. Не убегу, пока не повидаю Крутова.

Бабкин, устав от борьбы, поуспокоился, полез за кисетом.

Редкие кошачьи усы его обиженно вздрагивали.

— Порядок блюсти по-умному не каждому дано, — втолковывал он Егору. — Допустим, ты приставлен к околотку, обходишь его и видишь — собирается толпа, шумит. Что ты, толкаться начнешь? Нет. Ты подходишь и вежливо: «Разойди-и-сь! Не полагается!»

— Навидались мы вашей вежливости, до сих пор загорбки побаливают, — насмешливо сказал Егор.

— Что ты сейчас должен был сделать, — не отвечая на слова парня, продолжал Бабкин. — Спросить прежде, по какому делу иду. А потом и решать, пускать меня или не пускать. А ты толкаться начал, кричать…

— Еще и поколотить бы надо. Тебе русским языком было сказано: не лезь, не пустим.

— Да как же ты не пустишь, когда я по делу иду?

— Иди к Цыбакину со своими делами.

— Ты меня Цыбакиным не попрекай, — рассерженно объявил Бабкин. — Он мне не кум и не сват, гостеваться с ним не приходится.

Артем привел отца. Федор, придерживая перевязанную руку, пристально смотрел на городового.

— Чего у тебя? — не очень приветливо спросил он.

— Чего — это разговор особый, — со спокойной уверенностью ответил Бабкин, хитрил глазами. — Ты прежде скажи им, чтобы они меня не задерживали, пропускали, когда иду. Я ведь тебя пропускал… Ну хотя бы, когда ты из каморок со студентом выходил. В фартуке тот студент…

— Так, — мрачно перебил его Федор. — Услуга за услугу. Поторговаться пришел. Ну, говори, что тебе нужно?

— Значит, не пустишь, на холодке будем говорить, — сказал Бабкин и сердито насупился.

Федор отступил от двери, показал здоровой рукой:

— Проходи, только долго говорить мне с тобой не о чем.

— Раз так, я и отсюда, — отказался Бабкин. — С жалобой на твоих дружинников. Митрохины два брата — Серега и Колька — оружие мое забрали. Вели отдать. Сам знаешь, вреда я не делал. А мне за оружие суд грозит. Семья все-таки, ребята. Войди в положение.

— Не у одного у тебя забрали. Дело обычное.

— Обычное-то оно обычное, да ведь как начальство посмотрит.

— Повышения, конечно, не получишь, а выгонят из полиции — беды большой нет. На фабрику пойдешь, туда с радостью возьмут.

— Смеешься! Мне каково…

— Не могу, — решительно сказал Федор. Оружие отбирается по решению стачечного комитета.

— Что же мне делать? Посоветуй.

— Уходи из полиции.

— Нет.

— На нет и суда нет. До свидания.

Федор ушел, а Бабкин все еще топтался у входа, медлил. Егор тронул его.

— Слышал, что сказали? Двигай.

— Но, но, не очень-то, — заерепенился Бабкин. — Взяли волю.

— Силу почуяли, вот и взяли, — отрезал Егор.

— Посмотрим еще, чья сила-то наверху будет, — с угрозой сказал Бабкин.

Федор вернулся в училище, где на сцене в отгороженном углу сидели за столом Алексей Подосенов и Маркел Калинин. Маркел сумрачно дымил цигаркой, мял в кулаке черную с проседью бороду. Он только что пришел из лабаза — вместе с приказчиком подсчитывал оставшиеся запасы продовольствия. При самой строгой экономии муки и круп хватит всего дня на три, картофеля и того меньше, а у лабаза и сейчас стоит длинная очередь изголодавшихся людей. Денег ни у кого нет, все давно получают по заборным книжкам в долг. Имеющуюся в кассе лабаза сумму можно было пустить на закупку продуктов, но приказчик ни в какую не соглашается, требует распоряжения директора.

— Пиши приказчику бумагу, — сказал Федор Подосенову. — Ослушается, деньги заберем силой, а его будем судить на народе. Так и укажи.

Подосенов взял чистый лист, осторожно обмакнул перо в чернильнице, наморщил лоб, задумался — нелегко давалось ему сочинение разных бумаг.

Пока он писал, появился Артем и сказал отцу, что его хочет видеть Андрей Фомичев. Федор недовольно выслушал, но не отказал.

Фомичев выглядел странно робким, пристыженным. Сесть не сел, все поглядывал на Подосенова и Маркела, мялся.

— Отойдем в сторонку, — попросил он Федора. — Я к тебе…

Отошли в другой угол сцены. Андрей теребил пуговицу у пальто, медлил.

— Ну, что ты, как красна девица! — вспылил Федор. — По делу пришел, так говори.

— Обожди, не так все просто. Давно думал, а вот увидел и сказать не решаюсь. — Андрей вытер потное лицо шапкой, настороженно взглянул в глаза Федору — боялся, видимо, что станет смеяться. — Помнишь, предупреждал тебя, что вызывал меня к себе директор, велел дружбу водить с тобой? Хотел он через меня знать, о чем ты думаешь, что делаешь. Не мог я тогда отказаться: так уж жизнь сложилась — дом строил, свадьбу сыграл, — деньги во как нужны были. А он обещал прибавку дать… Ничего я против тебя такого не сделал, а совесть не чиста. Кляну себя, что поддался. Тогда какой-то чумной был. Ты правильно сообразил и сказал всем, чтобы не доверяли мне. Попади я тогда на маевку вместе с вами, наверно, рассказал бы директору… Радуюсь, что не доверяли, а сейчас винюсь перед тобой и хочу, чтобы ты мне поверил: Андрей Фомичев подлецом не будет.

— Почему мне об этом говоришь?

— А кому же!

— Соберутся люди, выдь и расскажи им.

Фомичев покраснел, опустил взгляд.

— Мы были когда-то друзьями, — сказал он. — Потому и пришел к тебе. Надеялся, поймешь…

— Я понимаю… Ты против своих пошел, вот и повинись перед ними.

Фомичев с отчаянием махнул рукой.

— Пусть так! Скажу, раз велишь. Только не ожидал я от тебя этого…

Обиженно повернулся и пошел прочь. Спускаясь со сцены по короткой лесенке, он столкнулся с Афанасием Кропиным. Тот не очень вежливо толкнул Фомичева, крупно шагнул к столу. Был он встрепан, тяжело дышал — наверно, бежал до училища.

— От Грязнова приказ отгрузить пять вагонов хлопку. Паровоз подали, грузчиков с какой-то фабрики привезли. Что скажешь на это?

— К складу приставлен ты, — сказал ему Федор, — тебе и решать прежде.

Афанасий сел на скамейку рядом с Маркелом Калининым, полез в карман за табаком. Глаза блестели озорством.

— А мы решили: велели тем же ходом обратно.

— Молодцы!

— Значит, верно решили? — обрадовался Афанасий. — С ними подрядчик был, так он шумел и помчался за Грязновым. А я сюда… Пойду, надо встретить.

Он, видимо, встретил и сказал, что надо, потому что минут через двадцать в училище появился сам Грязнов. Дежурные у входа не посмели его остановить. Переборов гордость, директор сел на подвинутый Подосеновым стул, оперся на поставленную меж колен трость. Мельком, любопытствуя, оглядел сцену: «Вот, оказывается, где заседает рабочая власть». Пыжиковую лохматую шапку он положил на стол. Подосенов опасливо передвинул подальше чернильницу — не облить бы ненароком.

— Допустим, вам есть резон не пускать служащих в контору: не хотите, чтобы они делали расчет рабочим, — глуховато, спокойным голосом проговорил Грязнов, впиваясь любопытным взглядом в лицо Федора. — А почему товар задерживаете, не даете выполнять мое указание? Мне непонятно.

Подавшись к нему, Федор неосторожно потревожил простреленную руку, от резкой боли скрипнул зубами. На лбу выступила испарина.

Он поправил повязку, ответил с запозданием:

— Вы все прекрасно понимаете, Алексей Флегонтович. Рабочие не хотят, чтобы фабрика осталась без хлопка. Они надеются встать к машинам.

Взглянув на Подосенова и Маркела Калинина, которые тихо, боясь пошевелиться, сидели за столом, напряженно вслушивались, Грязнов шумно вздохнул, обратился к Федору:

— Я хотел поговорить с вами наедине, откровенно.

Подосенов и Калинин сразу же поднялись, но Федор недовольно остановил их:

— Мне нечего скрывать от своих товарищей. Говорите при них.

— Что ж, дело хозяйское, — сказал Грязнов. — Собственно, и нет никакого секрета. Я хотел выяснить для себя несколько вопросов. Вы привыкли видеть меня директором и только, не каждому в голову приходит, что я еще и человек, для которого небезразлично, что делается вокруг. Так вот с первых дней забастовки я приглядываюсь к вам. Не скрою, мне нравится, как вы ведете дело. Но когда я раздумываю о том, чем все это кончится, меня начинает удивлять ваша неприкрытая наивность. Неужели вы думаете голыми руками захватить власть? Вы неорганизованны, у вас нет войск. На что вы надеетесь?

— Только на себя, Алексей Флегонтович. Припомните, какими были наши фабричные десять лет назад, какими они стали теперь. Не сейчас, так через год, не через год, так через пять, но рабочие возьмут власть.

— Допустим, я могу понять, что так и будет. Но что делать вам в нынешних условиях? Надеюсь, вы слышали, что восстание в Москве подавлено… Скоро войска прибудут сюда и начнутся аресты. Вы проиграли. Не лучше ли заблаговременно смириться самим?

— Рано говорить о том, что мы проиграли.

Грязнов рассерженно стукнул тростью о пол, возбужденно поднялся.

— Вот та самая неприкрытая наивность, — сказал он. — Поверьте, я с вами очень искренен. Кроме того, знаю больше, чем вы… Прекратите забастовку, для вас будет лучше.

— Это все, что вы хотели сообщить нам? — спросил Федор.

— Да.

— Вы ничего не говорите о том, будут ли удовлетворены наши требования?

— Еще неделю назад они могли быть частично уважены. Сейчас это исключено. Мастеровые приступают к работе на старых условиях.

— Вы действительно что-то знаете, чего не знаем мы, — медленно сказал Федор. Спросил, обращаясь к Подосенову и Калинину: — Что мы ответим господину директору?

— Что и раньше, — помедлив, сказал Подосенов. — После всего случившегося рабочие и слушать не станут, чтобы встать на работу на прежних условиях.

— Значит, будете упорствовать?

— До тех пор, пока не узнаем, что владелец идет на уступки.

— Хорошо. — Грязнов повернулся. Уходя, бросил с угрозой: — До сего дня я надеялся на ваше благоразумие. Теперь вы вынуждаете меня искать способы, как прекратить забастовку.

— Вы эти способы ищете все полтора месяца, — насмешливо откликнулся Федор.

Все-таки разговор с Грязновым заставил задуматься. Сидели молчаливо. Подосенов дописывал распоряжение стачечного комитета об изъятии денег из кассы лабаза для закупки продуктов. Поставил подпись, оставив место расписаться Федору. Затем передал Маркелу. Хлопнул того по плечу.

— Что смурый? Напугался угроз директора?

Маркел неторопливо корявыми пальцами сложил бумагу, сунул в шапку и грузно поднялся.

— Пошел я, — сказал он, не отвечая Подосенову. — Так, если заупрямится приказчик, вести сюда?

— Тащи. Мы ему горячие припарки устроим. И смотри веселей, не наводи тоску на других.

— Веселого мало. Бабы каждый день подступаются — голодают, детишки тенями стали. А поди-ка узнают, что ничего не добились…

— Так просто не сдадимся.

— Оно конечно, стоять будем.

Когда Маркел ушел, Подосенов сказал озабоченно:

— Грязнов не зря напирал, что-то у него на уме есть. Неужели в Москве все кончено? Евлампий, выходит, зря говорил.

— Евлампий две недели, как оттуда. За это время все могло быть.

— Если кончится забастовка ничем, как людям сказать об этом? Не то думали, когда поднимались…

— Еще ничего неизвестно. Но если даже и прекратим бастовать — полтора месяца много дали, на будущее пригодится.

— Да, будущее… Пока все для будущего… Давай-ка мы с тобой осторожничать. Директор обещал искать способы, а он человек дела. Уж что-нибудь да придумает… Квартира тебе подыскана, в безопасности будешь. Перебрался бы все-таки. Нельзя тебе дома…

— Есть у меня где. Лучшей квартиры не найдешь.

— Ну, смотри.

8

Варя встретила Федора нерадостно. Он разулся у порога, прошел по свежевымытому полу к кроватке дочери, стоял, затаив дыхание, боясь разбудить. Варя наблюдала за ним от стола, где перетирала чашки. Слабо попискивал на столе самовар.

Все последние дни Федор приходил поздно вечером и рано, когда Варя еще спала, бесшумно собирался и исчезал. Ей никак не удавалось с ним поговорить. Нет, так дольше оставаться не может. Наверно, есть женщины, которые покорно смиряются с тем, что выпало на их долю. Она не из таких. Прежде всего, она хочет спокойной жизни, а он обязан позаботиться, чтобы ей было хорошо. Имеет же она право на счастье? Если он не может этого понять, пусть как знает, она найдет в себе сил, чтобы устроить свою жизнь так, как ей нравится.

Федор словно почувствовал ее пристальный взгляд, обернулся к ней. Лицо у него было доброе и смущенное.

— Опять сердишься, — огорченно сказал он. Подошел к ней и попытался обнять. Варя отстранилась. Он сел напротив, положил согнутую в локте больную руку на стол. Глаза у Вари наполнились слезами.

— Мне надоело сердиться, что толку? — капризно сказала она. — Я не знаю, что со мной будет… Твоя бесчувственность убивает…

— Ну зачем же так. — Федор улыбнулся растерянно.

— Я опять тебе говорю, уедем отсюда, — с мольбой попросила Варя. — Если не жалеешь себя, подумай о нас с дочерью. Каждый день я жду тебя и мне кажется, что ты не придешь. Уедем, пока не поздно. Ничего нам не надо…

Федор смотрел в окно в узкую щелку между косяком и отогнувшейся занавеской. На улице сыпал сырой, крупными хлопьями снег, налипал на стекла. Назойливо стучали стенные ходики: не надо, не надо… А что в самом деле ему надо? Тридцать с лишним лет прожил. Как сон: в парнях — работа, гулянка, озорство, позднее тюрьма, встречи с разными людьми — и все переменилось. И теперь, видимо, до конца дней будут вечные волнения, будут тюрьмы… Говорят, у таких жены разделяют вместе все тяготы…

— Почему ты молчишь? — спросила Варя.

— Куда же сейчас с ребенком. — Надо бы сказать ей обо всем прямо, откровенно и никак не решиться — жалко, слишком издергана за последнее время.

— Нет, не поэтому. Тебя удерживает другое.

— Это тоже правда.

— Пойми, вы не продержитесь и недели. Фабрика выписала на свое содержание казаков, уже готовят пожарку для постоя. Можно догадываться, что вас ждет… Пока не поздно, надо прекратить забастовку и подумать о себе. Если вы не скроетесь, вас схватят.

— Откуда тебе известно? — встревоженно спросил Федор. Всю усталость как рукой сняло, недоверчиво смотрел в ее заплаканное лицо. — Кто сказал о казаках?

— А-а! Не все ли равно. Главное, что это так. Брат не хочет тебе зла. Все может обойтись по-хорошему, послушайся меня, уедем.

— Когда ты об этом узнала?

— Утром. Он пришел и сказал мне… Ему тоже не хочется осложнений. А когда прибудут казаки, без этого не обойдется… И я тебя предупреждаю: или мы едем сразу же, или я еду без тебя. Лучшего выхода не вижу. Я не хочу, чтобы все произошло на моих глазах. Я не выдержу…

— Решай как знаешь, теперь я тем более не могу…

— Господи, надо же быть таким бесчувственным! — воскликнула Варя. Она прошла в другую комнату. Слышно было, как взбивала подушки, как легла. Федор сидел за столом, подперев ладонью голову. Ходики все тикали: не надо, не надо…

Вот почему с такой уверенностью говорил сегодня Грязнов, что еще неделю назад владелец фабрики мог пойти на некоторые уступки. Теперь он надеется на силу. Завтра же надо сообщить в лицей — пусть напишут в газету или отпечатают листовку. В городе сочувствуют забастовщикам. Может быть, общее возмущение заставит владельца отказаться от казаков. Так или иначе, моральной поддержкой фабричные рабочие будут обеспечены.

В наружную дверь раздался резкий стук. Федор поднял голову, насторожился. Вышла Варя, растерянно посмотрела на часы — половина первого. Стук повторился. Федор поспешно оделся, нащупал в кармане револьвер.

— Открывайте! Полиция! — прогремело снаружи.

Варя бросилась к комоду за ключом, передала Федору.

— Иди из кладовой, там окно с одними рамами.

Обняла торопливо, подтолкнула. Федор поцеловал дочь, оглянулся еще раз на Варю, слабая, виноватая улыбка появилась на его лице. Сказал с любовью:

— Прости, если можешь…

— Скорей!.. Уходи!

Федор вышел в коридор. В наружную дверь зло стучали, но ломать не решались — знали все-таки, кто живет в доме.

В кладовой было темно и холодно. Стараясь не зацепить что-нибудь, Федор пробрался к окну. На подоконнике белел снег, наметенный в щели. Он откинул крючок, рама скрипнула. Внизу густо росли ломкие кусты бузины, виднелся острый гребень сугроба. Федор взобрался на подоконник, прыгнул. Увяз по пояс. С трудом вытаскивая ноги, пошел к забору. Очевидно, Варя уже открыла дверь.

До забора оставалось не больше десяти шагов, когда сзади крикнули зычно:

— Через окно убежал!

Голос показался знакомым, но чей — вспомнить не мог. Подумал, что зря поспешил, не закрыл за собой кладовую, да и окно не прикрыл. Выбиваясь из последних сил, рванулся к забору. Доски были пригнаны плотно, а подпрыгнуть, чтобы ухватиться за верх, никак не удавалось — ноги глубоко вязли в снегу. Если бы не больная рука…

Сзади уже слышалось тяжелое дыхание городовых, шли прямо к нему, по следу. Рука наконец нащупала выбитый сучок — просунул всего два пальца. Но и этого оказалось достаточно, чтобы подтянуться. Сцепив зубы, вскинул простреленную руку на верх доски, ухватился. От боли потемнело в глазах, застучала в висках кровь. Перехватился здоровой рукой, висел, отдыхая.

— Стреляй! Уйдет! — истошно закричали сзади, совсем близко.

«Да это же Бабкин, — узнал по голосу Федор. — Услуга за услугу…»

Сразу раздалось несколько выстрелов. Федор не слышал их. Все еще старался перевалиться на ту сторону забора, но тело ослабло, он тяжело рухнул в снег.

9

Артем, не раздеваясь, сидел на стуле у двери, опустив голову на руки. Варя хлопотала возле дочки, пыталась успокоить. Ребенок кричал. Артем искоса взглядывал на красное личико, раскрытый беззубый рот, удивлялся — сестренка! Назвали Еленой — так хотел отец.

Варя взяла девочку на руки, прошлась по комнате, баюкая. Ребенок не затихал.

— Давайте покачаю, — предложил Артем.

Варя не ответила. Слезы застилали ей глаза. Артем подумал, что они не просыхали у нее с того дня, как убили отца. Хотелось сказать что-то ласковое, утешить — не мог найти слов. Хмурился, вспоминал, как сегодня Маркел Калинин с горечью говорил: «Скольких погоняли в Сибирь и в петлю, сколько погибло, думали — решительный бой. Одним махом все нарушено, не подняться теперь».

В слободке стало глухо, все ждут худшего. На фабрике мастеровым спешно готовят расчет, потом будут набирать с разбором — многим придется искать работу на стороне. В пожарке разместилась сотня уральских казаков — проходу не дают, чуть что — хлещут нагайками. Дружинники притихли, оружие попрятали — ни во что не вмешиваются.

Девочка уснула на руках скорее. Варя уложила ее в кроватку, взглянула на стенные ходики.

— Без пятнадцати восемь. Что-то долго, не случилось ли чего?

Ждали, когда приедет Машенька. Вот уже два раза Варя встречала подозрительного человека, который крутился возле больницы, заглядывал в окна. В последний раз спросила в упор: кого, собственно, надо? Тот, прикрывая лицо воротником пальто, ответил заискивающе:

— Родственничек у меня не лежит ли? Потерялся во время побоища с казаками. Сокульский.

— Такого нет, можете быть уверены, — резко ответила Варя.

В тот же день она с тревогой сообщила Машеньке:

— У них хватит ума арестовать в таком состоянии. А это для него смерть.

Решили переправить Мироныча в более безопасное место, лучше совсем вывезти из города, где начались повальные аресты. Варя взяла бы фабричную лошадь — кучер Антип нем как рыба и все для нее сделает. Но возок могли задержать при выезде из города, на заставе. Тогда Машенька вспомнила, что у нее есть знакомый студент-медик — сын помещика Некрасова, владельца Карабихской усадьбы. Сам помещик Федор Алексеевич, по прозвищу Чалый, был хорошо известен в городе — нрав имел буйный, обид ни от кого не сносил, и его побаивались. Местные газеты охотно описывали его пьяные разгулы: и сколько зеркал в «Столбах» побил, и сколько стульев сломал. Машенька и надеялась воспользоваться некрасовскими лошадьми — на заставе никому в голову не придет остановить их.

Устали ждать, когда наконец в коридоре тяжело затопали сапоги. Вошел Васька Работнов. Варя замахала на него руками, не велела подходить близко к кроватке — обдаст холодом.

— Приехали, — сообщил Васька.

— Кто-то из вас должен побыть здесь, — сказала Варя. — Не могу я оставить ребенка.

Артем кивнул Ваське:

— Раздевайся. Проснется — качай.

Васька глупо хмыкнул. Снял пальто, потер руки, согревая. Стараясь не дышать, заглянул в кроватку.

— А заревет если? — спросил растерянно.

— Покачаешь — успокоится.

— Ладно.

Варя оделась. Вышли на улицу. К ночи стало сильно морозить, зло скрипел под ногами снег. Сзади больничного корпуса увидели возок, запряженный в пару. Две фигуры — тоненькая, женская, и мужская — стояли возле.

За Миронычем пошли втроем. Машенька осталась у возка. Молодой Некрасов ступал широко, спокойно. Сонная нянька испуганно шарахнулась от них, не сразу признав Варю.

— Свои, Ивановна, — сказала ей Варя.

— Да уж вижу, Варвара Флегонтовна. — Старуха открыла ключом дверь на второй этаж, осталась ждать внизу.

Мироныч не спал, сидел в кровати, откинувшись на подушки. Его осторожно одели, взяли на руки. Варя оглядела палату — не оставили ли чего, прихватила с тумбочки книги.

С бережью усадили Мироныча в возок. Некрасов достал из-под облучка припрятанную отцовскую шубу, накинул на больного.

— За Федора Алексеевича и сойдешь, — сказал Миронычу. — Не раскутывайся, притворись спящим.

Машенька села рядом с Миронычем, Артем пристроился у них в ногах. Некрасов вскочил на козлы.

— До свидания, Варвара Флегонтовна. Спасибо за все доброе, — хрипло проговорил Мироныч.

Варя погладила его по щеке.

— Выздоравливайте. Может, еще свидимся где.

— Непременно свидимся.

Лошади быстро пошли, заскрипел под полозьями снег. Ехали переулками, где глуше, меньше людей. На Московском вокзале, освещенном электрическими фонарями, благополучно миновали полицейскую будку. Теперь оставалось проехать заставу перед селом Крест, а там пятнадцать верст по большаку — в такое позднее время мало вероятности наткнуться на кого-либо.

Не доезжая заставы, увидели человека, выбиравшегося с обочины, от кустов, на дорогу. То был Егор Дерин. Некрасов приостановил лошадей. Артем выпрыгнул из возка, попрощался с Машенькой, пожал безжизненную руку Мироныча.

— До лучших времен. Счастливо!

Мироныч повернулся к нему. Видимо, это стоило больших усилий — лицо исказилось от боли. Сказал горячо:

— Они придут, эти времена. Ничего, все вспомним…

Артем встал рядом с Егором. Смотрели вслед, махали. Лошади поравнялись с заставой. Солдат, признав на козлах сына Некрасова, а по шубе самого хозяина, козырнул, не задерживая пропустил возок. Он стал темным пятном и наконец пропал.

— Вот и все. — Егор обнял Артема, сжал так, что у того хрустнули косточки. — Остались одни… Сами теперь взрослые.

Артем взволнованно посмотрел в глаза друга. Помедлили, вглядываясь.

— Отцов наших, Марфушу, всех — никого не забудем! Поклянемся Егор, что станем помнить!

— Всегда будем вместе, чтобы там ни случилось, — сказал Егор.