Глава первая
1
В субботу, после доработки, хожалый фабричного двора Петр Коптелов, собираясь сторожить в ночь, зашел на верхний этаж шестого корпуса. Днем на фабрике была дачка, и мастеровые гуляли. Хожалый приглядывал — не было бы озорства. Из полуоткрытых дверей каморок сыпалась пьяная ругань, треньканье балалаек, взвизги. Дрожал пол от топота ног, звенел, захлебываясь, бубен.
У хожалого с мороза, с тишины уличной голова пошла кругом. Ухватился за косяк, стоял, привыкая к мраку — длинный казарменный коридор с шершавым цементным полом освещался единственным керосиновым фонарем у входа да чуть теплились лампадки под иконами в обоих концах. Темно. Сыро. Едко пахло прокисшими пеленками, крепким табачным чадом. Толстая распаренная баба протащила из общей кухни чугун с дымящейся картошкой. Столкнувшись с хожалым, отворотила лицо, засеменила быстрее, ворча: «Шастают всякие!» Баба была в исподнем, босая. Хожалый потянул ноздрями картофельный ядреный дух, крикнул вдогонку:
— Аль не совестно? — Покачал головой. — Срамоту-то прикрыла бы!..
Смотрел неодобрительно, пока шла до каморки, думал: «Обестыжели! Бывалыче на мужика взглянуть боялись, нынче голышом разгуливают и хоть что: плюй в глаза — все божья роса. Тьфу, прости господи!»
Крестясь истово, повернулся к иконе в дальний конец коридора. Рука замерла у лба. Иль чудится? Всмотрелся пристальней. Под иконой при слабом свете лампады сидели на полу люди. Издалека да в теми — не признать кто. Мелькнуло только: «Неужто возле божьей матери в карты играют? Грех-то какой!»
Хожалый метнулся, готовясь пристыдить, выругать. И только тут заметил, что никаких карт нет: собравшись в кружок, мастеровые читали книгу. Высокий белоголовый слесарь из механического Федор Крутов тянул ее к свету, шевелил губами. Видно, не ахти какой грамотей — морщил лоб от напряжения. Был он в синей сатиновой косоворотке с пояском, в праздничных штанах, вправленных в хромовые сапоги. Напротив него сидели на корточках Андрей Фомичев, черноглазый, красивый парень с густыми волнистыми волосами, остриженными под кружок, и немножко сутулый, коренастый Василий Дерин — оба из прядильного; в самом углу еще двое — их хожалый не признал: в корпусе жило шестьсот душ, всех не припомнишь.
Книжка перепугала хожалого. Кошкой подкрался к мастеровым, рявкнул устрашающе:
— Эт-то что такое!.. Дай сюда!
Мастеровые вскочили. Федор торопливо сунул книжку под рубаху.
— Дай; говорю, сюда, — потянулся к нему Коптелов.
— Оставь, — отвел его руку мастеровой.
Федор на голову выше хожалого, молод, крепок телом. Стоял, сунув руки в карманы, чуть наклонившись вперед. А тут и другие приободрились, наступают. В гирю сжался кулак у Василия Дерина.
— Не трожь Федора, служивый, — проговорил мрачно Василий. — Беда невелика в этом чтении.
Насупился, ест глазищами щуплую фигуру хожалого. Тот взгляда отвести от кулака не может: ударит — мокро будет.
Побаиваясь — не накостыляли бы, — Коптелов попятился, рука лихорадочно нащупала свисток. В глухом кирпичном здании разнеслась оглушительная трель.
Захлопали двери каморок. Корпусные выскакивали в коридор, впотьмах налетая друг на дружку, спрашивали:
— Чего свистят? Вора поймали?
— Какой вор! Чай, драка…
— Нашего пристукнули…
— Кого же? Где?
Подходили в конец коридора, где уже собралась толпа. Разглядев хожалого и злого, наступающего на него Василия Дерина, начинали понимать, в чем дело. Кричали Коптелову:
— Чего на ночь глядя детишек полошишь, олух!
— Двинь ему, Васька, по сопатке, чтоб дух вон! Покою от них нет, доглядчиков.
Вечно пьяненький, безобидный мужичок Паша Палю-ля, толкаясь, пробрался вперед и, решительно сплюнув под ноги, просипел в сторону хожалого:
— Всю жизнь портют, сволочи.
Шестой корпус славился буйством, всего можно было ожидать, и Коптелов дико озирался. Рябая Марья Паутова, бабенка зловредная и языкастая, потянула хожалого за пуговицу, выдохнула в лицо:
— Ты над Дуськой своей свисти, когда она с табельщиком ложится, милай!
Грохнула казарма, издеваясь над хожалым.
— Ха-ха-ха! О-ох, уела… позеленел весь..
Коптелов растерянно отбивался от толпы, толкал Марью, загородившую выход.
— Пусти, не балуй…
— Я вот тебя пущу с лестницы на нижний этаж, — предлагала Марья. — Все косточки пересчитаешь.
— Неча на меня наскакивать, я по службе, — оправдывался хожалый, с тоской оглядывая злые лица. Пот катил по его болезненному серому лицу. Немного полегчало, когда услышал стук кованых сапог по железной лестнице — слава тебе, подмога. Расталкивая мастеровых нарочно загораживавших проход, лез к нему полицейский служитель. Лицо от холода красное, усы, как у кота, и заиндевевшие. На груди бляха номер сто тридцать пять. Корпусные с любопытством ее разглядывали.
— Ов, ребята, а кого это черт принес? — раздался удивленный возглас. — Чтой-то ни разу его не видели!
— А вот поглядите. Бабкин я, — оглянувшись на голос, добродушно представился служитель. Отдуваясь, неторопливо отер большим платком лицо, поморщился — тесно стоявшие мастеровые дышали на него водочным перегаром.
— Поотдайсь, поотдайсь, — ласково уговаривал он.
Осмелевший хожалый тронул Бабкина за рукав, стал рассказывать:
— Захожу, значит, сюда — читают… Надобно проверить, что за книга. — Указал на Федора Крутова. — У него…
Бабкин осторожно кашлянул, соображая, потом поманил слесаря. Тот шагнул к нему, ближе подходить не стал.
— Чего ты стесняешься? Иди!
— Не девка — не обнимать мне тебя, — дерзко ответил Федор. — Чего надо?
— Однако ты смелый. — С живостью, удивительной для грузного тела, полицейский ощупал мастерового, как будто даже довольный, сказал хожалому:
— Ждать не стал… спрятал.
— Так и не было ничего, — поспешил заявить Федор. — Брешет Петру ха: сидели, разговаривали. А ему померещилось.
— За пазухой у него она! — выкрикнул хожалый. — Сам видел, под рубаху прятал.
Бабкин расправил кошачьи усы, оглядел еще раз мастерового и неожиданно приказал:
— Подыми руку.
Федор с готовностью поднял.
— Не эту, левую подыми.
Зажатая под мышкой книга соскользнула к поясу, оттянула рубаху. Ничего не поделаешь, Федор завернул подол рубахи, вытащил книжонку. Бабкин, полистав, сунул ее в карман. Велел вести в каморку.
Пошли среди присмиревших, молча расступившихся мастеровых. Окажись за пазухой нож, не так удивились бы, а тут книжка — дело темное, лучше не ввязываться.
В длинной узкой каморке с одним окном Федор с женой Анной и трехлетним сыном Артемкой занимал перед, сзади, отделенные ситцевой занавеской, проживали Оладейниковы — тетка Александра и ее пятнадцатилетняя дочь Марфуша. Икона Николая Чудотворца на нешироком боговнике, ходики с кривым маятником да подушечка для втыкания иголок украшали серые стены каморки. Затем кухонный стол у двери на обе семьи, две деревянные кровати с толстыми квадратными ножками (меж ними занавеска), сундук, табуретки. Больше, кажется, ничего не было. Бабкин, видавший за время службы всякое, растерянно потоптался у порога, прежде чем приступить к обыску.
Анна, маленькая, черноглазая женщина с кудряшками, спадавшими на круглый лоб, глядя, как летят подушки, матрац, белье, беззвучно плакала, пыталась совестить; он-де читать-то только по складам умеет, отродясь никаких книжек не знал, чего тут искать. А тетка Александра, сухонькая, морщинистая, с набухшими узловатыми венами на ногах и руках, стояла у стены, чтоб не мешать, и, подперев кулаком крутой подбородок, сочувствовала Бабкину:
— Вон ведь как мается, сердешный, — все перевернул вверх дном. Легко ли? А платят-то, поди, тоже не ахти? Или не жалуешься?
Бабкин сопел, думал: «Вам смешки, а тут — служба, все чтобы по форме было. Не от себя, начальство так требует».
Сам поднял с сундука Артемку, передал Анне. Спросонок мальчик таращил глаза на полицейского, плаксиво морщился.
— Заберем твоего мужика, — закончив обыск, объявил Анне Бабкин. — Прощайся…
Анна ревнула, повисла на шее мужа.
— Что я без тебя делать буду-у…
Федор осторожно освободился, приговаривая:
— Дуреха! Он пугает тебя. Сегодня же приду. Я ничего такого не сделал. Правда, служивый?
— Там разберутся, — хмуро ответил полицейский.
— Видишь, — подхватил Федор. — Он — мужик с умом, сказал: разберутся — и выпустят. Заснуть не успеете — приду.
Анна невесело улыбнулась: раз Федор спокоен, шутит — может, и вправду ничего страшного нет, посидит ночь — и выпустят. Все-таки отрезала ломоть хлеба, смочила верх постным маслом, круто посолила. Отрезала еще ломоть, сложила их и, завернув в чистую тряпицу, засунула в карман пальто.
Федор переобувался — надевал валенки. Из угла расширенными с перепугу глазами смотрела на него Марфуша — в коротком платьице, голенастая, длиннорукая. Федор подмигнул ей:
— Нагнали на тебя страху? — Помедлив, добавил: — Береги мне жену с сыном, на тебя вся. надёжа.
Девушке показалось, что последние слова он сказал без усмешки, дрогнувшим голосом, и она кивнула в ответ.
2
В квартире служащего фабрики мистера Дента сидел гость. Гость был приятным, об этом говорил весь вид хозяина. Сухощавый, жилистый Дент доверху наполнял бокалы светлым вином, услужливо пододвигал закуски, просил отпробовать фаршированную щуку, аппетитно лежавшую на тарелочке, приправленную с боков зеленью.
Беседовали тихо, покойно, никто не мешал. Жена Дента, хорошенькая блондинка с пышным бюстом, ушла в боковую комнату: разговор касался мужских дел; служанка бесшумно копошилась на кухне.
Сам Дент не ел, не пил, вздыхал печально:
— Какая жалость… Какая жалость. Потеря мистера Кноопа… Кто мог подумать? Я удручен.
Гость налегал на закуски, поглядывал на часы — нужно было успеть к вечернему поезду. Холеными пальцами осторожно брал дольку лимона, положив на язык, от удовольствия жмурился.
— Хозяин ценил вас, мистер Дент…
— О, это был большой человек! — Дент облокотился на стол, старался заглянуть в бесцветные с напухшими веками глаза собеседника — ждал, когда сообщит о главном. И опять вздыхал: — Что теперь будет? Какая потеря…
Говорили о внезапной смерти главы крупнейшей фирмы Романа Романовича Кноопа. Совладелец ста двадцати двух предприятий, монопольный поставщик английского оборудования для текстильных фабрик, торговец иностранным хлопком — вот кто такой мистер Кнооп, взявший русское имя и отчество. В ходу была поговорка: что ни церковь — то поп, что ни фабрика — Кнооп… Смерть Романа Романовича не зря беспокоила Дента. Он был агентом — посредником фирмы. Заказы с местной фабрики шли через него. Дент оформлял их не без пользы для себя. Что-то будет теперь? Нежданный гость, представитель фирмы Кноопа, взволновал Дента: с добрыми или худыми вестями вошел он в дом? Почему так долго молчит, отделываясь пустячными замечаниями?
Тот наконец насытился, поблагодарил за радушие. Взгляд упал на пепельницу, пододвинутую Дентом: на дне свинцовой раковины изображение обнаженной женщины.
— Занятная вещица, — хмыкнул он. Повертел в руках, полюбовался и осторожно поставил перед собой.
— Изделие здешнего заводчика Оловяшникова, — пояснил хозяин. — Пользуется спросом.
Гость опустил горящую спичку на свинцовую красавицу, поднял осоловелые, тусклые глаза и впервые осмотрелся. Большая квадратная комната с высоким потолком казалась пустоватой, хотя по бокам стояли два громоздких кожаных дивана, тяжелые, мягкие кресла. Стол, за которым они сидели, был придвинут к простенку. Оборчатые белого шелка занавеси наполовину закрывали окна, и сквозь запотевшие стекла слабо проступали освещенные фабричные корпуса.
Его внимание привлекла узорчатая льняная скатерть на стене, заменявшая ковер.
— И это, полагаю, изделие местных фабрикантов, — сказал он, подходя ближе и с интересом разглядывая затейливый рисунок. На отбеленном серебристом полотне нежно вырисовывалась водная гладь с едва заметными рябинками от бегущего на полных парусах судна. Точно из воды поднимался перед кораблем сказочный замок — обетованная земля, желанное пристанище. Но это только на первый взгляд. Почему-то настораживают бочки, выброшенные на берег, якоря, наполовину занесенные песком. Не гибель ли ждет рвущееся к замку судно?.
Приезжий коротко вздохнул, возвращаясь к столу.
— У вас счастливый дар, мистер Дент: умеете находить то, что потом приобретает ценность. Я вам завидую.
Дент весело оскалился.
— Делать находки — моя слабость. Эту старую скатерть ткали давно-давно на здешней фабрике. О, тогда мастера были искусными художниками. Я купил ее у одной обедневшей вдовушки. Она прекрасно сохранилась… Нет, нет, не смейтесь. Я имел в виду скатерть.
— Понял, понял, мистер Дент. — Гость снова взглянул на часы. — Жаль уходить, у вас так уютно. Но поезд есть поезд — опоздавших не ждет. Мистер Дент, вас интересуют дальнейшие дела фирмы…
«О, он меня уморит!» — Дент судорожно сглотнул, ожидая услышать: «Нет больше надобности в ваших услугах. Мы извиняемся, но…»
— Потеря хозяина привела к серьезным осложнениям, но… — Представитель фирмы помедлил, подбирая нужное слово. Дент нервно сжал подлокотники кресла, смотрел не мигая. — …Но мы сохраняем свои дела. Это должно вас радовать. Не правда ли?
— О, да! — расцвел хозяин. — Я очень, очень рад!
— Просили передать вам. — Объемистый пакет, извлеченный из желтого саквояжа, стоявшего у ног гостя, лег перед Дентом на стол. — Фирма рассчитывает на ваше сотрудничество…
— Хочу быть полезным, — поспешно вставил хозяин.
— Это несомненно. — По губам собеседника пробежала легкая улыбка. — Один вопрос, мистер Дент. Много ли ваших соотечественников на фабрике?
— Трудно, трудно. — Хозяин мрачно побарабанил пальцами по столу. — Мои соотечественники покидают фабрику один за другим и не по своей воле. Находятся русские инженеры.
— И от этого ничего не меняется, фабрика работает по-прежнему, — досказал тот.
— Может быть… — согласился Дент.
— Вы крупный специалист. — Гость придавил окурок в пепельнице. — Очень, очень занятное изделие этого Оловянишникова… Без вас не обойдутся.
— Хотел очень надеяться. — Серые, глубоко запрятанные глаза Дента повеселели. — Паровая машина… Нет русских техников, чтоб знали ее, как я.
— Отлично, это нас радует. — И он стал одеваться. Дент схватил пепельницу и понесся на кухню — вытрясать окурки. Вышел оттуда и с улыбкой подал.
— На память о посещении здешних мест. Она вам нравится.
— Вы любезны, я охотно принимаю подарок. — Гость засунул пепельницу в саквояж. — Эта вещица мне в самом деле нравится. Неплохая фантазия у господина Оловянишникова. — И уже от дверей добавил: — Примите мой совет, дорогой мистер Дент: почаще бывайте с фабричными. Это не всегда приятно, но есть польза. Они за вас будут стоять горой. Поверьте, нам интересно, чтобы за вас стояли горой. Насколько известно, фабрика и в дальнейшем будет расширяться, пойдут крупные заказы. Суть в том, чтобы не упустить их.
— Я слушаю внимательно.
— В пакете есть специальная сумма для подарков желательным людям. Не скупитесь. Стеснять вас не будем. И еще, каждый промах русского специалиста повышает ваши шансы. Не так ли?
— Вы совершенно правы.
— Желаю успеха, мистер Дент!
— Спасибо! — Хозяин энергично потряс холеную руку гостя. — В таком случае русские говорят: за совет спасибо.
3
Мелкая снежная пыль переметала улицу, грудилась к сонным домам с черными провалами окон. Стегал ледяной ветер в лицо. Небо низкое, мутное — темень. В такую погоду собак выпускать жалко, а тут службу неси. На печку бы сейчас, под тулуп, дремать под вой ветра. Через неделю Герасим Грачевник (детишки ждут не дождутся, когда мать будет тестяные птички печь), а холода, будь неладны, не отпускают… И зачем только занесла нелегкая к шестому корпусу — на дворника нарвался: «Разбой наверху, остановить надыть». Пришлось подняться — не будешь спорить. И вот история! Положим, сам-то Бабкин отпустил бы Крутова и обыск делать не стал, а если хожалый сообщит по начальству? Скандал! Тащи теперь в часть — за провинность. А велика ли провинность — книгу читать! Господи, что только делается в твоих владениях!
Бабкин поднял воротник, пошел боком, чтобы ветер не так сек лицо. Федор на полшага сзади. Особенно не торопится: не на свадьбу, ночь длинная — еще насидишься.
— Закоченеть можно, — недовольно проворчал служитель. — Давай побыстрее.
Ему неуютно от долгого молчания, пытается расшевелить Федора. Пусть бы ругался, что ли, и то веселее.
— Про что книжка-то, а?
Миновали уже часовенку на площади, двухэтажный магазин Подволоцкого, шли по Ветошной, когда мастеровой запоздало ответил:
— Все люди с одного места выходят, а потом живут по-разному, вот и объясняется в книжке, почему так.
— Врешь ты, — после длительного раздумья ответил Бабкин, — не могут писать об этом.
У здания (низ каменный, верхняя пристройка обшита тесом) входная дверь широко распахнута, в крыльце сугроб.
— Расхлебянили и не ума, — ругнулся полицейский, пропуская Федора вперед и пытаясь прикрыть за собой дверь. — Не свой дом, казенный, абы как…
В натопленном помещении за деревянным барьером сидел дежурный, клевал носом. Слушал Бабкина и не понимал, что от него хотят. Наконец уразумел, накинул шинель и пошел будить пристава, который жил тут же, в верхней пристройке.
— Закуришь, что ли? — спросил Федор. Бабкин стоял у печки, грел руки; усеянные капельками оттаявшие кошачьи усы топорщились. На лету поймал брошенный кисет, сварливо упрекнул:
— Поберегал бы, пригодится табачок-то.
Федор вскинул на него взгляд, чуть дрогнули светлые брови.
— Думаешь, надолго?
— Как сказать… — Бабкин зализывал кончик цигарки. — В первой части вот так же привел одного. Книжонок-то у него целый чемодан разыскали. На два года в ссылку поехал. Из марксистов, тех самых, которые супротив порядка.
— Какой я марксист, — стеснительно усмехнулся Федор. — И книжек-то всего одна. И ту дали.
Дверь стремительно распахнулась, через порог шагнул приземистый коротконогий человек — пристав Цыбакин. Глаза — буравчики, спрятанные под выступами надбровий, — остановились на Федоре, быстро ощупали с ног до головы. Лицо у пристава помятое, заспанное, мундир застегнут через пуговицу — не терпелось взглянуть на арестованного. Шутка ли: у фабричного в руках запрещенная книжка — такого еще за время службы не было. Вот он сидит, этот диковинный парень, и тоже не мигая смотрит на пристава — ни забитости, ни страха, одно любопытство. Грубоватое, скуластое лицо, бескровное, как у большинства фабричных, крутые плечи, завидный рост говорят о том, что силою он не обижен.
— Встать! — рявкнул пристав.
Мастеровой медленно, с неохотой поднялся. В голубых крупных глазах блеснул озорной огонек — не ускользнуло, как после окрика вздрогнул Бабкин, вытянул руки по швам.
Пристав круто повернулся, косолапо пошел в конец узкого коридора, в свой кабинет. Заскрежетал ключ в замке, скрипнула тоненько дверь.
— Пужливый господин, — вполголоса сказал Федор. — По струнке у него ходите?
Бабкин не ответил. Обдав холодом, с охапкой дров прошел с улицы дежурный, скрылся в кабинете пристава.
— Ты бы вздремнул пока, — оглянувшись посоветовал Бабкин. — Вишь, печку топить собрался. Любит ночью допрашивать… Когда человеку спать хочется, откровеннее рассказывает. Я вот тебя сдам дежурному да тоже к дому. С утра завтра. — Зевнул сладко, перекрестив рот, и договорил: — Норов-то свой не выказывай — не терпит, лучше кайся: не буду, мол, больше, черт попутал. Авось, все по-хорошему обернется.
Не такой уж добряк Бабкин, просто под настроение разговор вел, да и мастеровой чем-то приглянулся, — сочувствовал.
Кабинет пристава был глухой, с зарешеченными окнами, низким сводчатым потолком. Когда дежурный ввел Федора, в круглой обитой железом печке весело потрескивали дрова, от нее тянуло жаром. Пристав сидел за низким массивным столом, листал брошюру, рядом лист белой бумаги и длинная толстая линейка. Федор распахнул пальто, поудобнее уселся на стуле.
— Откуда она у тебя? — спросил Цыбакин мягко.
Федор сказал, что сидел в трактире купца Ивлева на Широкой улице, подошел к столу господин и подал книгу: читай, мол, для спасенья души. Думал, о святых — взял. Как пришел в корпус, показал другим мастеровым, сели посмотреть, тут на беду хожалый объявился.
Пристав подвинул бумагу, стал писать, наклонив голову к столу. На затылке у него ровная плешь величиной с круглую баночку из-под ландрина. Федор попытался отгадать, сколько приставу лет. Тридцать пять? Сорок? Пожалуй, что не больше сорока…
— Как звать того господина? — снова спросил Цыбакин, взглядывая на арестованного. — Как он выглядит?
Мастеровой сумел выдержать долгий пронизывающий взгляд, потер лоб, словно вспоминая.
— Звать будто Модест Петрович — слышал, окликали его. А выглядит не так чтоб приметно: черняв, роста среднего, черная бородка.
Карандаш опять забегал по бумаге, оставляя цепочки ровных круглых букв. Федор попробовал разобрать, что написано, но перевернутые буквы похожи одна на другую.
— Очень хорошо. — Злая усмешка пробежала по лицу пристава. — А что, ты когда-нибудь видел его до этого? Нет? С кем он еще говорил? Кто его окликал?
— Откуда я его мог видеть? — Федор отвечал медленно, обдумывая каждое слово. — И с кем говорил и кто окликал — тоже не ведаю, народу было много. Если бываете у Ивлева, так знаете, что у него по субботам делается. Зайти за книжкой назавтра обещался, это помню… Эх, встретить бы его — всю душу вытрясу, не обманывай. — Федор подался к приставу — голубые глаза чисты, без тени хитрости, — спросил встревоженно: — Верно, что для смуты подброшена?
Пристав отложил карандаш и, не спуская глаз с арестованного, стал рвать протокол на мелкие кусочки. Всего ожидал Федор, но не этого; с удивлением следил за его пухлыми, волосатыми руками.
— За складный рассказ спасибо, потешил, — вялым голосом сказал Цыбакин. — Теперь говори правду… Где взял книжку?
Мастеровой пожал плечами.
— Все — истинная правда!
В следующее мгновенье линейка взметнулась в руке Цыбакина, Федор вильнул головой, удар пришелся вскользь, по уху. Пристав резко поднялся, откинув стул.
Черты крупного лица стали жесткими, глаза из-под густых бровей смотрели недобро.
— Не перестанешь прикидываться, пеняй на себя, — с угрозой предупредил он. — Меня не проведешь.
Как будто ничего и не произошло, Федор сокрушенно махнул рукой.
— Нигде нет веры нашему брату. — Вместе с Цыбакиным проследил, как вспыхивают в печи обрывки протокола, договорил с той же обидою: — Что ты не сделай — всегда окажешься виноват.
— Работали бы усердно, жили смирно, тогда и вера придет… Вам государевы враги листки подстрекательские подсовывают, ловят простачков. Вы и рады. Посажу в холодную и будешь сидеть, пока не скажешь, где взял книгу.
У Федора сильно саднило ухо, морщился от боли. Сказал упрямо:
— Сажайте куда хотите, другого от меня не добьетесь.
Пристав велел дежурному увести арестованного.
Наутро в трактире Ивлева, двухэтажном деревянном доме с башнями по углам, за столиком у окна сидели одетые в штатское Бабкин и располневший, грузный городовой Попузнев. Выбор пал на них, так как оба недавно были переведены в фабричную слободку из города и еще не успели намозолить глаза.
Час был ранний, но трактир уже шумел пьяными голосами. Густой табачный дым поднимался к засиженному мухами, закопченному потолку. На грязном, заплеванном полу таял снег, принесенный на ногах. У двери за длинным выскобленным столом пили чай деревенские мужики, приехавшие на базар с дровами, сеном, квашеной капустой. По случаю воскресенья базар на Широкой был большой, торговали и в балаганах, и прямо на снегу. Пестрела на холстинах деревянная крашеная посуда, размалеванные куклы-матрешки, высились горкой свежеструганные, пахнущие смолой бочонки. Мужики, оставив товар на присмотр знакомым, заходили в трактир греться чаем.
Особняком держались фабричные, захватившие три столика справа от стойки. За этими столами разговор шел не о ценах, не о том, как прокормить семью до нового хлеба, — вспоминали, сдабривая речь крепкими словечками, мастеров и фабричных смотрителей: лютуют, совсем не стало житья. Чуть что — штраф, а голос подымешь — вылетишь за ворота. Тупо смотрели в стакан с чистым, как слеза, зельем — успокаивало.
Вертлявый парень из фабричных слонялся у длинного стола, пытался шутить с доверчивыми, степенными мужиками.
— Ов, ты, — говорил, дергая одного за рукав полушубка, — отчего у тебя пятки сзади?
— Где? — ошарашенно уставился на свои ноги мужик. С тяжелых разбитых валенок с густым слоем сенной трухи стаивал снег. Мужик недоверчиво пошевелил тупым носком, посмотрел подозрительно на пятку — все вроде как у людей. — Что пристаешь-то? — подумав, спросил он. — Аль неймется?
— Точно, батя, неймется, — с участием отвечал парень. — Ты тут посиживаешь, а я вот шел сейчас по базару — там такой переполох… Воз с сеном украли, а чей — никто не знает. Посмотрел бы, не твой ли.
— Откуда ты знаешь, что с сеном? — подозрительно спросил мужик.
— Все оттуда. Догадался.
— Обманываешь, — отмахнулся тот, но уже спокойно сидеть не мог, отодвинул недопитый чай и пошел из трактира: может, и правду сказал, лучше проверить.
Полицейские ни во что не вмешивались. Среди посетителей трактира похожего на Модеста Петровича не было, волноваться не приходилось. От скуки и они взяли штоф водки. Пили, закусывали отварной печенкой и солеными огурцами, посматривали. Оба были довольны: не на морозе, не на ногах, обтирали платками потные лица — дай бог приставу что ему хочется: уважил.
Пошатываясь и цепляясь за столы, подошел к ним мастеровой с испитым лицом, в драном полушубке, из-под которого виднелась серая от грязи нательная рубаха.
— Паше Палюле опохмелиться… христа ради. Век молиться буду, — простуженно попросил он.
У Попузнева широкое тупоносое лицо, обрюзгшее от водки и жира; раскрыв черный рот, бросал туда огурец, смачно приляскивал. Сказал мастеровому:
— Я выпью, а ты крякай, Паша Палюля. Легче станет.
Бабкин посмотрел на товарища, засмеялся: «Скажет же Попузнев». Выпил свою стопку, вытер кошачьи усы и долго нюхал корочку.
Паша Палюля ощерил гнилые зубы и пригрозил:
— А я вот штоф смахну на пол…
— Но-но, — посерьезнел Попузнев. — Иди откуда пришел, а то и скрутим.
Бабкину стало жалко мастерового. Стараясь не смотреть на Попузнева, налил полную стопку, указал:
— Пей, все мы люди… понимаем.
Дрожащими грязными пальцами мастеровой поднял стопку, бережно, до капли выпил. Поклонился низко Бабкину и без слов отправился в угол.
В трактир вошел высокий господин в длинном пальто, в меховой рыжей шапке, в белых валенках с галошами. Еще у порога весело оскалился, оглядывая посетителей. Пьяницы разинули рты — вот так гость!
Половой угодливо застыл перед ним, заглядывая в глаза. Но обладатель длинного пальто и белых валенок прошел мимо, к мастеровым. Там после некоторого замешательства нашли местечко. Господин плюхнулся на скамейку, сказал не спускающему с него глаз половому:
— Водки и кушать… для них угощенье, — повел рукой на все три столика, договорил: — Фабричные ребята! Я плачу.
Малый бросился за стойку, к хозяину. Низкорослый, с черной широченной, как лопата, бородой хозяин трактира Ивлев поклонился гостю, велел ставить на столы водку.
Мастеровые начали сдвигать столики. К гостю тянулись чокаться, называли благодетелем, щедрой душой. Выбрался из своего угла и Паша Палюля, пытался присесть вместе со всеми. Вертлявый озорной парень отпихивал его, приговаривал:
— Кати, кати, без тебя тесно.
Мастеровой умолял, прикладывал руку к костлявой груди:
— Дай Паше Палюле с хорошим человеком выпить.
На столе вместе с водкой появилось блюдо дымящейся паром требушины — пей, ешь, чего жалеть, меховая шапка платит. Паша Палюля пробился к богатому гостю, преданно смотрел в глаза: облобызал бы всего — сердце переполнено любовью, но стеснялся, норовил только усесться рядом.
Веселый господин подал ему стакан, больше всего опасался, как бы мастеровой не прикоснулся, пугливо оглядывал драный полушубок.
— У вас в этом, как там… миллион букашек, — сказал он Палюле.
— Не извольте волноваться, — успокоил тот, потряс перед ним полой. — Им тут цепляться не за что — одни дыры.
— О да, большие дыры, — с уважением сказал гость. Расстегнул свое пальто на меховой подкладке — жарко. Из внутреннего кармана торчали черенки двух деревянных поварешек. Вытащил их, сказал хвастливо: — Выбрал самые большие ложки… Одна ложка — полдня сыт. Щи хлебать.
Мастеровые засмеялись.
— Рот раздерешь щи хлебать, — сказал ему озорной парень. — Разливать щи она только годится.
— Только? — разочарованно переспросил гость. — Мужик тогда врал. Какая жалость! Сказал: всем ложкам ложка — щи хлебать, барыню плясать.
— Тут-то он прав. — Худощавый, стриженный под бобрик мастеровой взял поварешки, наклонился к колену и выбил такую дробь, что гость восхищенно ахнул. — Убери, — возвратил ему мастеровой. — Супругу потешишь. Не надо гармони.
— Я должен уметь стукать. Станешь приходить ко мне. Я беру у тебя урок.
— Ладно, — согласился мастеровой. — Отчего же не прийти. Мы на тебя, Сергей Сергеич, не в обиде, как ты к нам, так и мы к тебе. Приду. Вот о других иное скажем…
Налегли грудью на стол, зашептали жарко: обидчиков на фабрике на каждом шагу, слова не скажи — грозят за ворота. Взрослых-де начали заменять подростками— пальцы у них гибче, проворнее, а платить можно вполовину. У кого найти правду?
Вертлявый парень теребил богатого гостя за рукав, просил выслушать:
— Сам посуди, машину из ремонта сдал — все честь честью, работает. Утром прихожу — все-таки есть недоделки, всегда так бывает. Я не против поправить, а мне мастер штраф. Правильно это?
— Очень неправильно, — поддержал гость.
Все уже шумели, вставали с мест. Только полицейские застыли с напряженными лицами, косились на фабричных, на высокого человека в длинном дорогом пальто. Попузнев моргнул Бабкину. Поднялись. Никем не замеченные выскользнули за дверь.
Гость тоже долго не сидел. Расплатился, сказал мастеровым:
— Фабричные ребята… очень рад. Мне было приятно.
В сенях трактира с двух сторон обрушились на него полицейские служители, скрутили руки и без шума вытолкнули на улицу.
4
Федор немало удивился, когда от сильного толчка в камеру влетел главный фабричный механик, английский подданный Дент. Подумав: «Чего не бывает на свете!» — он нагнулся и подал англичанину свалившуюся меховую шапку.
— О, мастер Крутов! — узнал Дент. — Вы арестован? Когда? Что за черт, вы совсем недавно работал!
От волнения Дент плохо говорил. Федор, все еще не справившись с удивлением, пригласил его присесть.
— О, черт! — опять ругнулся англичанин, оглядываясь. — Здесь так плохо…
— Холодновато, это верно.
Дент попытался сквозь решетку посмотреть в заледенелое окно. Тусклый свет исходил с улицы. Углы камеры белели от инея. Дент ринулся к двери, рванул — даже не дрогнула.
— Чего уж там, — остановил его Федор. — Садись лучше, жди, пока не откроют.
Дент сел на краешек скамейки и нахохлился.
— Вы буянил, мастер Крутов? — спросил он, вглядываясь в посеревшее от холода лицо Федора. — И вас посадили сюда.
— Какое… — Федор скривил губы в усмешке. — Книжку читал.
— Не понимаю!
— Читал книгу, говорю, вот и посадили.
— О, политик! — догадался Дент, внимательно сощурился. — Зачем это надо? Я вас уважал. Вы неплохо зарабатывал… — Потом неожиданно пожаловался: — Ваша страна имеет странные порядки: читал — привели сюда, я угостил в трактире всех — за это меня привели сюда.
— Чего, чего? — развеселился Федор. — Угощал — и привели сюда?
— Очень так! Была компания, была русская водка. Фабричные ребята…
— Не заплатил, наверно?
— Я платил за всех! Хозяин доволен, все довольны. Стукали большие ложки. Всем ложкам ложки: щи хлебать, барыню плясать. — Дент выхватил из кармана раскрашенные поварешки, вытянул длинную ногу и, зажав черенки меж пальцами правой руки, попытался выбить дробь — не получилось. — Я сказал: «Мне было приятно, до свидания». И меня толкнули сюда.
Крупное лицо Дента стало печальным. Забытые ярко раскрашенные поварешки покоились в руке. Федор, сдвинув шапку на лоб, попытался сообразить, что могло произойти с англичанином.
— В каком трактире сидел-то? У базара?
— Там был человек в шубе с большими дырами… миллион букашек. Выходил хозяин — борода на груди…
Федор покачал головой. Не могли же Дента принять за Модеста Петровича! В слободке главного механика все знают. За что-нибудь другое попал.
Никакого Модеста Петровича не было и быть не могло: Федор придумал его, когда шел с Бабкиным в полицейскую часть. Книжку в корпус принес Андрей Фомичев. Почитал сначала сам — отказался: в глазах, дескать, рябит, сумеречно — и передал Федору. Никогда Федор не тянулся к чтению, а тут любопытство разобрало — написано, как туго приходится рабочему человеку: нет у него в жизни просвета, работает только для того, чтобы, набив чем попало брюхо, выспаться и опять к станку. Хозяева жмут из рабочих соки, а заболеет человек или увечье получит — выкидывают его на улицу. Многие, мол, еще думают, что царь не знает об издевательствах над рабочими. Однако это дикая неправда: царь заодно с хозяевами. И выступать прежде всего надо против царя.
Книжка будоражила. Вспоминали свои обиды, кляли фабричную администрацию, которая усердствует перед хозяином, забыли обо всем — тут и подкрался хожалый…
Конечно, сказать, что Фомичев принес книгу, — и гуляй на все четыре стороны, Андрюха мерз бы тут. Но у фабричных неписанный закон: попался — других не тяни, выкручивайся, как знаешь…
— Не горюй, Сергей Сергеич. — Федор хлопнул приунывшего Дента по плечу. — Все образуется… Сейчас с тобой споем песенку, глядишь, и время быстрей пойдет. Как раз и поварешки пригодятся. Дай-ка. Ты, поди, хорошо песни поешь?
— Жена поет.
— Жену вспомнил. — Федор приладил поварешки в руке, ударил по колену. В пустой камере раздалась оглушающая дробь — сам удивился, как это громко получилось. — Раз жену вспомнил — припекло, значит. Будешь знать, какие у нас порядки. Подтягивай полегоньку:
Напевая, Федор постукивал в такт поварешками. В дверях заскрежетал ключ, просунулось усатое лицо Бабкина. Полицейский изумленно смотрел на Федора, не зная, прикрикнуть или промолчать… Сказал только:
— Ишь, разгулялся. Не на ярмарке.
— Твое какое дело, — огрызнулся Федор.
Бабкин захлопнул дверь. Дент сидел все так же нахохлившись. В сыром промерзшем помещении был адский холод. Он начинал зябнуть. Дивился на Федора: в суконном коротком пальтишке, на ногах разбитые валенки — как терпит? Напевает, еле раздвигая посиневшие губы.
— Ты чего, аль песня не нравится? Наша фабричная, не побрезгуй.
Дент отрицательно покачал головой — не до песен. Вспомнил, что же такое натворил, что его так грубо втолкнули в этот промерзший мешок.
— Очень скоро я сделаюсь льдом, — уныло сказал он Крутову.
— Тщедушная ты душа… — начал было Федор. И не договорил. В дверях снова заскрежетал ключ. В камеру косолапо шагнул Цыбакин и сразу потемнел лицом. Густые брови пошли на излом.
— Бабкин! — упавшим голосом произнес, — ты кого привел?
В голосе его было столько недоумения, что служитель, выглядывавший из-за плеча начальника, вместо ответа вытянул руки по швам.
— Идиот! — рявкнул пристав, подался к англичанину, скороговоркой заговорил: — Мистер Дент… Не могу объяснить вам… Ради бога… Надеюсь вы недолго…
— У вас тут очень плохо. — Дент презрительно оглядел пристава, забрал у Федора поварешки и вышел из камеры. Цыбакин снова забежал вперед.
— Мистер Дент, надеюсь, не придаст значения случившемуся? Ради всего на свете. Я накажу виновных. — Оглянулся на помертвевшего Бабкина, процедил: — На пять суток в карцер, скотина! Ради всех святых, мистер…
Федор, видя, что тут не до него, шагнул из камеры. В тепле дышалось легче. Ждал, когда можно будет проскользнуть незамеченным к двери. Пристав будто чутьем понял его намерение, не оглядываясь, буркнул Бабкину:
— Запри!
Полицейский поспешно бросился закрывать дверь.
Федор успел крикнуть:
— Господин пристав, а я когда? Чего держите понапрасну? — Цыбакин досадливо поморщился. Захлопнулась тяжелая дверь, Федор опять остался один в полутемной заиндевевшей камере…
Посылать городовых в трактир ловить Модеста Петровича пристав больше не решился. Хватит с него и случая с Дентом.
Дело о Крутове было передано на рассмотрение жандармскому управлению. Там вдруг докопались, что года три назад он был замечен среди бунтовщиков, громивших фабричный продовольственный лабаз. Тогда ничего не сделали — бунтовали сотни рабочих, всех не пересажаешь, — теперь появилась возможность дать исчерпывающую характеристику: смутьян, читает запрещенные книжки, направленные на низвержение государственного строя.
Крутова, как государственного преступника, отправили в Коровницкую тюрьму.
5
Старики говорили: «Такого лета видеть не приходилось».
Как-то разом сошел снег, и уже с мая наступила жара. Собирались тучи, глухо гремело, и хоть бы дождинка — снова нещадно палило солнце. Поблекла, стала колкой трава на открытых местах. Вода в Которосли убыла настолько, что даже выше плотины просвечивало рыжее глинистое дно. Слободка задыхалась в пыли.
В конце июня со стороны Ростова потянуло гарью: загорелись Савинские торфяные болота. Дым расползся на десятки верст. Солнце заволокло, оно висело над головой в оранжевом ореоле. По утрам не искрились золотом купола городских церквей, едва проглядывали верхние этажи фабрики.
В большущем каменном здании на Ильинской площади открылось экстренное заседание думы. Битых три часа прели гласные в душном зале и приговорили запечатать печи во всех домах до тех пор, пока не спадет жара. В перерыве толпились у буфета, обсуждали во всех подробностях нелепую гибель купца первой гильдии Крохоняткина. Возле Семибратова провалился он вместе с лошадью и бричкой в раскаленную торфяную яму. Таких ям, скрытых земляной коркой и незаметных для глаза, было великое множество.
Выгорали в округе целые деревни. В городе тоже, как ни осторожничали, начались пожары. Едва потушили пожар на постоялом дворе Градусова, вспыхнул, как спичка, и сгорел дотла ренсковый погреб Негушина на Зеленцовской улице. Ополоумевший, разорившийся хозяин ходил по пепелищу с ломом и с ожесточением дробил спекшиеся с золой и головнями слитки бутылочного стекла. Рвал волосы, выл к удовольствию ребятни, крутившейся рядом.
Священник Предтеченской церкви Павел Успенский служил третий по счету молебен — дождя не было.
В фабричной слободке появился странник — с непокрытой головой, босой и с посохом. Посох на удивленье: обложен серебром чеканной работы, верхняя часть оканчивается крестом, низ вроде копья. За странником ходили толпы, слушали, что говорит:
— Святое обнаружилось письмо. Писано золотыми буквами самим Христом. И вещается в нем: «Повелеваю вам, чтобы дни воскресные вы почитали как на святое дело, так и на служенье божье. Храмы умножали бы. А не будете исполнять, начну карать вас градом, ветром и огнем и сделаю меж вами кровопролитие».
Вздыхали, кивая, верили: «То правда, грехов много, бога забываем, страха не чувствуем». Намедни учащиеся духовной семинарии разделились на две группы. Одна поднялась в архиерейскую будку в Спасском монастыре, другая — на колокольню церкви Иоанна Златоуста, что в Коровниках. Перекликались через реку Которосль на разные голоса. Враз пели духовные псалмы, а потом, промыв глотки захваченным наверх вином, вспомнили лихого атамана, выплывавшего в свое время из-за острова на стрежень. Из Коровников со Златоуста несется мощно: «…Свадьбу новую справляет, сам веселый и хмельной», а в архиерейской будке подхватывают:
Весь город собрался слушать подгулявших семинаристов, пока монастырские служки не стащили их и не заперли в глухой келье.
Странник разгуливал несколько дней, бренчал кружкой, зовя жертвовать на новый храм. Жертвовали не очень охотно. Храмов для мастеровых хватало: вокруг слободки — Петропавловский, Предтеченский, Федоровский, за Которослью через луг — Николы Мокрого, да к тому же церквушка близ фабрики, на Меленках.
Странник, устав призывать, сердился, размахивал сверкающим посохом, упрекал:
— Опомнитесь! Идет за грехи ваши страшная болезнь. Косит и правых и виноватых.
Он пропал так же незаметно, как и появился. Но вскоре о нем вспомнили — накликал беду, антихрист. С нижней Волги занесло холеру.
Ткач Тит Калинин перед концом смены присел на подоконник, прислонился к косяку, будто бы отдохнуть, да так и остался. Смотритель было штраф — принял за пьяного. Но, подошедши, увидел вывороченные белки глаз, ввалившиеся щеки, скрюченные пальцы, — в ужасе побежал в контору.
То в одном, то в другом отделении появлялись холерные. Мертвецкая при фабричной больнице переполнилась трупами.
А жара все не спадала. В прядильном отделении термометр показывал сорок пять градусов. Работали в исподнем, мальчики не успевали разносить по этажам воду. Хоть и был приказ пить только кипяченую, но пили всякую — где ее напасешься, кипяченой-то.
Фабричные врачи сбились с ног и ничего не могли поделать. Теснота в каморках — где уж тут спастись от грязи, от заразы. На стенах были вывешены наставления, как уберечь себя от холеры. Наставления разные: грибов и огурцов не есть, чай пить с лимоном, живот обертывать фланелью.
Так кончался страшный для фабричных 1893 год. Вдвое разрослось Донское кладбище возле Забелиц.
В один из дней почувствовала себя плохо Анна Крутова. С трудом ловила нитки для присучки, двоились веретена в глазах. Пошатнуло, прислонилась к колонне и испугалась. Не за себя: не дай бог что случится — пропадет Артемка. Федору, осужденному на полтора года, еще сидеть и сидеть.
Марфуша Оладейникова, работавшая неподалеку, заметила неладное. Усадила Анну на ящик, дала попить. Потом сбегала к старшему табельщику Егорычеву:
— Серафим Евстигнеевич, бегу в больницу: Крутова захворала…
Егорычев (любил покрикивать) зашумел: как так, да что выдумала, сама добредет.
Марфуша, не гляди, что молода, — не из робких. Бросила в лицо табельщику:
— Чтоб к тебе лихоманка привязалась, к злюке!
— Тьфу, тьфу! — заплевался тот. — Соображай, что говоришь. Беги да возвращайся сразу же.
Палаты были заполнены. Анну положили в коридоре. Вечером, после смены, Марфушу не пустили в больницу, а на следующий день нянька в желтом застиранном халате, ко всему уже привыкшая, с минуту смотрела на нее, вспоминая:
— Крутова? Отмаялась… Утрясь отошла.
Оглушенная шла Марфуша домой, не видела ничего, не слышала. Вспомнила слова Федора перед расставаньем: «Береги мне жену с сыном. На тебя вся надёжа». Шутил ведь, а что вышло…
В каморке тетка Александра и Артемка обедали. Марфуша тяжело опустилась на табуретку, уронила голову на стол. Артемка дернул ее за косу, засмеялся.
— Померла мамка-то, Тема, — заплакала Марфуша. — Утречком сегодня померла…
Глава вторая
1
У фабричной конюшни — сарая с односкатной крышей — кучер Антип Пысин запрягал серого в яблоках коня. Конь нетерпеливо переступал, косил глазом, прядал ушами. Легкая, на высоких рессорах пролетка с белым ярлыком на задке, как живая, вздрагивала от каждого прикосновения.
Антип торопился. Утренний поезд из Москвы приходил в семь сорок — времени было в обрез. Загулял вчера у Ивлева с братом — дом в деревне продал братуха, поступать на фабрику собрался, — руки плохо слушались, в голове шум — гадко. Еле поднялся. Припоздал. А тут еще некстати занесло на конюшню Коптелова. Антип с превеликим удовольствием отвесил бы хожалому затрещину — не вертись, не до тебя. Да уж больно нехорош мужичонка, греха потом не оберешься.
Коптелов соскучился за долгую ночь, рад был перемолвиться со случайным человеком. Домой не хотелось: с бабой много не наговоришь — неразговорчивая да и то только лается: «Все люди как люди, а от тебя — что от козла драного».
И особенно после того взбеленилась, как посадили в Коровники Федора Крутова. Тогда Коптелов светился радостью. Верткий, с землистым от какой-то внутренней болезни лицом, бегал по двору (свой домишко имел на Тулуповой улице): то худое ведро пнет — раскидают по дороге, мать вашу, — то забор примется чинить, доски новые ставить. И все с удовольствием, с улыбочкой.
— Эй, старуха! Кажись, обруч на шайку просила натянуть? Давай, пока охота есть.
Жена — рослая, молодая баба — с любопытством приглядывалась к нему.
— Чего взыгрался-то? Не иначе вожжа под хвост попала…
Петруха посмеивался и молчал.
А ночью, прижимаясь к равнодушному телу жены, не стерпел, похвастался:
— Теперь в самый раз повышенья ждать. На меньшее и соглашаться не буду, как смотрителем в фабрику. Не двенадцать, а двадцать пять рублей носить буду. Деньги!
— С чего же такой почет?
— Важного возмутителя поймал, Федьку Крутова. Теперь, Дуська, заживем.
— Дурак! — озлилась жена. — Какой он возмутитель, Федор-то! Да слышал ли кто о нем плохое! Мужик — не чета тебе.
— Это он с виду такой. А копнешься поглубже — другой коленкор: смуту заваривал на фабрике, чтоб, значит, перебить всех… Не удалось голубчику, в кутузку отправили.
— Вот вернется, свернет башку. И поделом!
Любопытство у Авдотьи сразу пропало. Ругнула себя, что попалась на удочку, ждала чего-то. Это от Петрухи-то? Тьфу! Пустобрех!
А хожалый распалился пуще. Припомнил, как кричала в корпусе рябая Марья: «Над Дуськой свисти, ми-лай…»
— Не нравится, что в фабрику перехожу? — злорадно объявил жене. — То-то и оно. Я там твои шашни живо прекращу. На глазах будешь. Я твоему табельщику так и скажу: «Хватит, Серафим Евстигнеевич, попили моей кровушки. Я, чай, тоже не бесчувственный».
— Ну, скажи, скажи, — приободрила жена.
Авдотья работала на фабрике первый год и была худенькой длинноногой девчонкой, когда приглянулась Егорычеву. Говорили, что он «обломал» уже не одну и нет на него никакой управы.
Началось с того, что принес бракованную шпулю.
— Твоя метка, придется записать штраф.
Метка была не ее, она это видела и пыталась протестовать. Но штраф вычли.
С тех пор стал часто крутиться около ее машины: то заговаривал ласково, то кричал, придираясь к пустякам. При виде его пугалась, раз дрожащие руки уронили шпулю, полную ниток, на масленый, грязный пол.
— Так-то бережешь хозяйское добро! Пойдем в контору.
Случилось это в вечерней смене. В конторе никого не было. Больше всего боялась, что уволят с фабрики. И даже не нашла сил сопротивляться, когда он, заперев дверь, бросил ее на диван, изломал, истерзал. После уговаривал:
— Я те заработок увеличу. Будь послушной…
Удивлялись на нее, когда она сама потом стала искать с ним встреч, посмеивались, зло шутили. Подсылали подростка, тот торопясь говорил:
— Егорычев кличет. Он на хлопковом складе.
Она шла и наталкивалась на гогочущую толпу грузчиков. Бежала, сгорая от стыда, обратно, и таким же гоготом ее встречали в цехе.
Одногодки уже имели мужей, у них росли дети, а ее парни обходили. С Коптеловым сошлась, чтобы не оставаться бобылкой. Ненавидела его, а надоедал — стонала:
— Господи, какая благодать, когда в ночь сторожишь! Уйди с глаз долой!
Повышенья хожалый так и не получил. Только и есть, что вызвали в полицейскую часть и вручили под расписку пять рублей — за догляд.
Коим-то путем (не иначе от писаря Семки Боровкова) об этих деньгах узнали в слободке. Проходу не стали давать хожалому, язвили: «Черт отказался, приставу душу отнес». Василий Дерин, дружок Крутова, напившись раз до полоумия, наскакивал на Коптелова, спрашивал: «За сколько меня продашь, если я его царское помазанство трехаршинным словом буду обкладывать? Трешки, чай, стою? Говори, юда!» И все норовил дотянуться кулаком— хорошо, оттерли его свои же мастеровые.
А Федора Крутова после этой истории стали величать чуть ли не героем. Вспоминали всякие случаи из его жизни. Он-де еще мальчишкой сообразительным был и храбростью отличался необыкновенной. На спор на Донское кладбище в полночь ходил, чтобы самому убедиться: правда ли в это время огоньки на могилах загораются и мертвецы костями гремят. Ребята на краю Овинной улицы остались ждать, а он прямо через поле к кладбищу двинулся. В руках камень и колышек заточенный — вбить его надо, чтобы доказать: был, не испугался. Ночь осенняя, темная, прошел двадцать шагов — и не видно. Ребята уже ждать устали, подумали: обманул, стороной прошел домой и спит давно — больше часу прошло. Вдруг бежит — без пальто, сам странный какой-то, оглядывается, слова без заиканья сказать не может. «Был?» «Б-был». — «Колышек вбил?» — «В-вбил». — «Ну и что?» — «Д-держал меня кто-то. В-вырвался. П-пальто оставил…»
После такого рассказа разбежались по домам. А наутро всей гурьбой отправились на кладбище. Лежит пальто, колышком за полу к земле прибитое — в спешке подвернулась пола, не заметил… Тогда зубоскалили над ним, сейчас — в один голос: «Не растерялся, без пальто, а убег. Другой бы умер на месте».
Припомнили, как бились на льду Которосли с городскими парнями. Туго приходилось, пятились. Не сшиби Федор коновода городской стенки Зяку, затоптали бы фабричных… И вот такого человека упрятали в Коровники! И за что? Читал какую-то паршивую книжонку. А кто упрятал? Хожалый. Да еще пять рублей за это получил. Действительно, иуда.
Коптелов тогда и пяти рублям обрадовался — все прибавок. Но поди же ты, верно говорят: что не трудом добыто, то прахом и идет. Купил по сходной цене на Широкой хромовые сапоги. Ликовал. А сапоги те до первого дождя. Попал раз в сырую погоду и обнаружил, что подметки разбухают, — картон крашеный вместо кожи оказался… Остаток денег тоже разошелся неведомо куда. От такого прибавка семье ни капельки не перепало С чего бы жене ласковой быть? Потому и ест поедом, потому и домой хожалого не тянет.
Коптелов вертелся возле конюшни, поглаживал вздрагивающую теплую кожу коня.
— Хозяйскую, смотрю, закладываешь, Антип Софроныч… Сам разве едет?
Антип в атласном жилете поверх синей рубахи, в лаковых сапожках на соковой подошве — не толще полтинника, а износу нет.
«Ясно, — думал Коптелов, — хозяин из Москвы едет, ишь вырядился. Да и пролетка, такую гостям поплоше не подают».
— На праздник-то, чай, сам не поедет? На что ему? Не велик праздник…
— Кто его знает, — с явной неохотой отвечал Антип. — Велено подать к утреннему, и все тут.
Весь вид говорил: отвяжись, не до тебя, — а Коптелов не замечал, семенил следом, заглядывал в глаза.
— Секретного-то ничего нет, а ведь скрываешь, Антип Софроныч. Нет бы сказать: Карзинкин едет, встретить надо как подобает. А мы тут подготовились бы, чтоб беспорядка какого не случилось.
— Ишь как тя зуд гложет, — с усмешкой проговорил Антип. — Подайкось, — отодвинул хожалого, предупредил: — Зашибу ненароком.
Застоявшийся серый рванулся со двора, вывернул на мостовую к механическим мастерским и ровной рысью зацокал по булыжнику.
Быстроногая мальчишеская тень метнулась к пролетке, повисла сзади. Косое утреннее солнце — отпечатало на земле нечесаную лохматую голову и лопатки на узкой вытянувшейся спине. Антип, покосившись на тень, усмехнулся: «Крутов мальчишка, Артемка…»
Оставили сзади Белый корпус и лабаз. Проехали фабричные ворота — на перекладине броская вывеска: «Ярославская Большая мануфактура» и выше двуглавый чугунный орел. Тень все висела, вздрагивая на ухабах костистым задом. Антип достал из-под облучка ременный кнут, расправил, а потом, перегнувшись, вытянул мальчишку вдоль спины. Артемка взвыл, дал стрекача. Но, отбежав порядочно, показал язык.
— Я те подразнюсь, арестантское отродье, — пригрозил Антип.
2
На Московском вокзале сутолока. Вся площадь забита извозчиками. У кого возок побогаче и лошади резвей — стоят на виду. Эти в другой конец города везут не иначе как за полтинник. Синеярлычники, второсортные, жмутся по бокам. Они более сговорчивые: сорок дашь — хорошо, тридцать пять — ну что с тобой делать, садись…
Антип поставил пролетку поближе к вокзальному выходу, на самом виду, поспешил в буфет — благо еще было в запасе несколько минут. Выпил стаканчик и стал понемногу оттаивать, веселеть. На перрон, к поезду, вышел совсем в настроении. К тому же и господа попались хорошие, не привередливые. Первый раз видел, а признал. Сначала акцизный чиновник в дверях вагона показался, потом две пугливые монашки, а следом и они.
— С фабрики?
— С фабрики, господа хорошие, — поклонился Антип. — Пожалуйте.
От вокзала за кадетским корпусом свернули на Большую Федоровскую улицу. Как только выровнялись по прямой, Антип лихо вскинул вожжи. «Н-но, милай!» Зацокали копыта, побежали навстречу деревянные дома, тесно гнездившиеся по обе стороны улицы. Вот мелькнула тяжелая вывеска трактира «Толчково». При виде окон питейного заведения Антип чертыхнулся, мучила совесть: «Плакали братухины денежки».
Возле булочной Батманова нагнали ночного возчика — хромого Гешу. Малый толкал перед собой тележку с теплым печеным хлебом. Отпрянув к дощатому тротуару, долго смотрел вслед, захватив пятерней жиденькую бороденку.
— В нашей слободке таких нет, — вслух подумал. — Нешто в гости к кому?
В пролетке девушка лет восемнадцати — миловидная, в скромном белом платье, на коленях держит плетеную цветную корзиночку. Глаза карие, живые, ко всему внимательные, у маленького рта с припухшими, как со сна, губами прелестные ямочки, темные волнистые волосы слабо стянуты широкой белой лентой. Что ни увидит, спрашивает: «Почему Федоровская?» — «Да слобода так называлась, Ново-Федоровская, — отвечал Антип. — От церкви пошло». — «Почему Толчково»? — «Да тоже от слободы идет: ближе к фабрике Толчковская слобода была. Кожи выделывали не хуже заморских». — «Ах, как интересно! А там дальше что?..»
Рядом с ней черноволосый, скуластый человек, на вид нет тридцати; большой бледный лоб, крупный нос, гладко выбритый подбородок. Задумчиво смотрит по сторонам, а взгляд жесткий… Раз только встрепенулся, когда в просвете домов мелькнули фабричные корпуса и лента Которосли.
Улица раздвоилась. Антип свернул влево, в сторону от фабрики. Поехали тише. За поворотом показалась Петропавловская церковь, напоминающая немецкую кирку. Золотился на солнце остроконечный шпиль, пылали пламенем разноцветные стекла сводчатых окон.
— Приехали, барышня, — не оборачиваясь, сообщил Антип.
— Где же дом управляющего фабрикой?
— А как проедем ворота, там он, в глубине, и будет.
Въехали на пустынный церковный двор. С одной стороны — обширный парк, с другой — пруды, берега словно ниткой натянутой меряны — ровны-ровнехоньки. В густой зелени у пруда уютный белый дом с колоннами и балконом.
От дома навстречу приезжим спешил пожилой лысый человек в халате.
— Сам господин управляющий встречают-с, — пояснил Антип.
Управляющий по-старчески суетливо поцеловал руку девушке, помог выйти из пролетки. Мимоходом стрельнул взглядом на единственный чемодан — весь багаж прибывших, — ухмыльнулся украдкой.
— Заждались вас, Алексей Флегонтович. Побаивались, не пожелаете в нашу глушь… Хорошо ли доехали, сударыня? Как звать вас, не знаю.
— Варя, — с улыбкой представилась девушка и все приглядывалась к нему.
— С приездом, Варюша. Уж позвольте старику называть вас так. Извините за мой вид: на радостях не заметил, в чем выбежал… Идите, Варюша, в комнаты. Пока вместе поживем, не подеремся, а там, видит бог, и весь дом займете.
— Далеко ли собираетесь, Семен Андреевич? — скривив в усмешке рот, спросил прибывший.
Управляющий словно бы не заметил издевки.
— В деревню, гусей, уток разводить поеду. Возраст, батенька, не ваш, приходится думать… Переодевайтесь с дороги, и милости просим пить чай, по-русски, с кренделями да сливками. Самовар у меня, скажу я вам, отличнейший, поет на разные голоса, покуда из-за стола не вылезешь. — Проводил теплым взглядом Варю, которая, все еще оглядываясь по сторонам, медленно поднималась по ступенькам крыльца, договорил: — А я команду дам принести из погребка кое-что. Бутылочка старого французского найдется.
Антип отвязал чемодан. Управляющий, намереваясь идти в дом, схватился было за железную дужку, но выпрямился, удивленный.
— Никак, голубчик, золото привезли?
Смотрел, сощурившись, на гостя, сладко улыбался — старая, хитрая лиса.
— Книги, Семен Андреевич. Откровенно — надеялся на скуку.
— Ах, так! — Управляющий не мог скрыть в голосе пренебрежения. «Эко добро — книги, с них сыт не будешь, на себя не наденешь. Барахлишка-то, видно, совсем нету. Костюмчик засаленный, что на нем, — и вся справа. А еще рот кособочит, важничает».
— Скучать вам, чаю, не придется. С фабричным людом хлопот у нас всегда много. Седьмая тысяча — это что-то особое, тут уж я убедился. Свои привычки, свои прелести. Хоть ремни из него режь, будет стоять на том, что ему втемяшится. Кстати, праздник нынче объявлен в Рабочем саду. Обязательно побывайте, быстрее поймете характер наших мастеровых. Не до скуки будет, вам говорю.
Гость склонил голову.
— Отлично, Семен Андреевич. Хоть ведать не ведал, что здешние мастеровые — народ особый, но учту ваше предупреждение.
«Сердится, — решил управляющий. — И это уже хорошо». Воскликнул обидчиво:
— Помилуйте, голубчик, Алексей Флегонтович! Какое же это предупреждение? К слову было сказано — и все тут. До нас с вами англичане управляли. Хозяйство осталось не в лучшем виде. Но и то ладно: строить новый корпус будем, машины новейшие выпишем — согласие на то от владельца получено. С мастеровыми хуже. Печальной памяти предшественник мой, мистер Бум, умел вызывать бунты: то приказ вывесит, чтобы фабричные снимали шапки при виде чинов администрации, да не просто при встрече — двадцать шагов не доходя. Пробежишь в спешке, прикинешь — нет двадцати-то шагов. Мчись опять на нужное расстояние и уж оттуда кланяйся… А то ввел специальные шарики — пропуска для входа в уборную. Один шарик в смену. Побывал раз, потом ни за что не пропустят, хоть нужда не нужда. Фабричные при каждом его излишнем усердии — на дыбы. Последний скандал закончился разгромом лабаза. Наломали и растоптали тысяч на десять. Зачинщиков, правда, выловили, отправили куда следует, а Бума уволили. Остальных англичан тоже постепенно отправляем домой, крайне необходимых держим. Рабочие довольны. Вроде и потише стало, если не считать жалобщиков. На днях делегация: «Нешто мы арестанты, чтобы доглядчиков-смотрителей в казармы ставить?» А как же не ставить их? Совсем порядку не будет. Будь моя воля, я фанагорийцев в казармы расквартировал бы, по солдату в каждую каморку… И не обижайтесь, голубчик, если что не так сказал: нам с вами вместе работать, не ссориться. Хочу, чтобы вы сразу поняли, как мы тут живем. А вам я очень обрадовался. Слышал много хорошего, статьи ваши читал в «Техническом сборнике». Здесь вам только и развернуться: производство большое, владелец с пайщиками охотно идут на его расширение. А в свободные минуты, в тишине, пишите обществу на пользу… Благодать-то у нас какая! Каждая пичужка жизни рада… И радуйтесь.
Говорил, а сам все пытался понять загадку владельца фабрики Карзинкина. И то сказать: сообщили, чтоб принят был и устроен как следует — оттого и самому пришлось потесниться, приличной квартиры сразу не оказалось, — ни в чем чтобы не получал отказа. А должность определена самая скромная — техник с годовым окладом в тысячу рублей. Мастера получают лучше. «Неспроста прислан, — вертелось в голове. — А где отгадка? От самого-то, сразу видать, много не выпытаешь». Попробовал взглянуть со стороны, спросил себя: «Как тебе показался Алексей Флегонтович?» И ответил: «Молчит все, словно обижен чем». «Молчит, — раздраженно подумал. — Когда же ему говорить, когда я сам, старый дурак, болтал без умолку».
Следом за гостем управляющий стал подниматься на крыльцо.
Антип забеспокоился, кашлянул в кулак.
Управляющий вынес ему несколько монет, протянул.
— Возьми. И гривенник на водку.
— Премного благодарствую, Семен Андреевич. Завсегда рады, — заторопился кучер. — Уж мы по совести распорядимся. За приезд вашего родственничка.
— Какого «родственничка»? — опешил управляющий. — Дурак! Ученый инженер Алексей Флегонтович Грязнов с сестрицей своей приехал.
3
Прихрамывая — вгорячах запнулся за камень, — Артемка брел к дому, раздумывал:
«Серый-то до чего хорош, только пыль стелется сзади. Вот как бы встретить папаню. Садись, папаня, конь — огонь. Отсель до Коровников в десять минут домчит, а ежели до вокзала — и того быстрей».
Спину саднило — здорово хлестнул дядька Антип.
Сегодня Артемке почудилось во сне, что отец уже пришел. Стоял середь каморки, большой, веселый и добрый, и все поторапливал тетку Александру и Марфушу, которые никак не могли связать в узлы одежду. Будто перебирались все вместе в деревянный дом, где от стен пахнет смолой, а за занавеской срамился их новый сосед Прокопий Соловьев — жутко оставаться одному в каморке, вот и ругался, не пускал их.
Хороший сон снился. Только сон разве взаправду? Открыл Артемка глаза — все стоит на своем месте, никто никуда не собирается. Вот разве Марфушина кровать, точно в праздник, устлана цветным лоскутным покрывалом, и сама она домывает пол на своей половине каморки. Наверно, налила воды на сторону Прокопия, вот он и стал ругаться, разбудил Артемку. Тетки Александры не было — на базар ушла спозаранок, за картошкой — вчера все говорила об этом.
Артемка спрыгнул с сундука, стал натягивать миткалевую рубашонку и штаны с веревочками вместо пройм.
— На вот новую. — Марфуша устало разогнула спину, откинула волосы с потного лица и сняла со спинки кровати глаженую чистую одежду.
— К папе пойдем, — догадался мальчик.
Марфуша кивнула.
— И на заработку не уйдешь?
— Не уйду.
— И на доработку?
— И на доработку, — улыбнулась она, щелкнула легонько по вздернутому Артемкину носу, спросила: — Обрадовался, бесенок?
Еще бы не радоваться! Артемка счастливо вздохнул. Как будто свету прибавилось в каморке, даже ворчание Прокопия стало добрее. Мальчик прошел на цыпочках по сырому скользкому полу к столу, поковырял ложкой загусшую вчерашнюю кашу. Есть со сна не очень хотелось.
— Погуляй, пока я прибираюсь, — сказала Марфуша.
Артемка выскочил на улицу. Утро было свежее, звонкое. Дрались воробьи на тополях перед корпусом. Со Всполья неслись гудки паровозов, лязг буферов, а совсем рядом возле Починок мычали коровы — там гуляло стадо. Артемка хотел бежать к пастуху — не даст ли поиграть в рожок, — но увидел возле конюшни дядьку Антипа. Давно хотелось прокатиться на запятках извозчичьей пролетки — Егорка Дерин с Васькой Работновым каждый день ходят на Широкую, караулят, когда кучер зазевается. Артемку откидывают — мал. А тут и без них случай выпал… Побежал… Антип уже выворачивал на мостовую — прицепился и вот на тебе: вся спина аж горит. Ладно еще Марфуша не видела, а то и от нее влетело бы. Строжится Марфуша, вроде мамани стала: этого не делай, туда не ходи. А Артемке, если разобраться, можно ее и не слушаться: не тетка Александра — сама еще девчонка, хоть и с косой, как у взрослых девушек.
Фабричные девушки каждый год после пасхи ходят за Починки, к Сороковскому ручью, заплетать на березах косы. В этом году Марфуша увязалась за ними. Все разбились парами, у каждой пары венок из березовых ветвей, целуются они через этот венок и говорят: «Не браниться, не ругаться». А после вынимают по вареному яичку, разбивают через венок и едят. Марфуша стояла одна — подружки ей не досталось. Подошла она тогда к елке, приложилась губами к шершавой коре, а потом яично стукнула. Ест и ревет, дуреха… Артемка все подглядел.
А потом пошла березку искать, чтобы на ней заплести косу. Примета такая есть: через какое-то время прибежит девушка к березе — если коса расплетена, значит, скоро замуж выйдет… Артемка на другой день расплел косу на Марфушиной березке — пусть радуется, когда прибежит смотреть…
Когда мальчик открыл дверь каморки, Марфуша уже собиралась, завязывала в узелок отцову чистую рубаху. За занавеской перед окном маячила нескладная тень Прокопия Соловьева. Наверно, не знал, куда себя приложить. Ехал бы в деревню — там у него дом и «семеро по лавкам», как он сам говорит. Раз приезжала его жена, и Прокопий весь день потихоньку свистел. Артемка тоже стал свистеть. Сел на пол к самой занавеске и ну вторить Прокопию. Тот удивился, постукал пальцем через занавеску по лбу мальчика и велел убираться в коридор. Артемка, правда, отодвинулся подальше, чтоб Прокопий не достал, но убираться не захотел. Так и продолжали свистеть оба: Прокопий — зло, а Артемка — со всей силы, пока не надоело.
В тот день в каморке стоял такой пар, что не продохнуть: жена Прокопия стирала белье. Выходя из каморки на половину Оладейниковых, она каждый раз спрашивавала:
— Чай, надоела я вам, тетка Александра? — И старалась шагать по одной половице.
Артемка тогда спросил ее.
— А зачем вы их посадили по лавкам?
— Кого, касатик? — не поняла она.
— А этих, семерых? — Артемка так и представлял: посадил их Прокопий на лавки, и они боятся спрыгнуть на пол, не то прибьет. Потому и казался ему высокий, нескладный сосед злым мучителем…
Марфуша приготовила узелок, потом стала переплетать косу, заглядывая в тусклое квадратное зеркало на стене. И торопиться не думает:
— Скоро ты? — захныкал Артемка.
— Господи, как ему не терпится, — невнятно сказала она, потому что губами держала шпильки. — Спешит, а еще и не умытый. Беги к умывальнику.
— Выдумала… Я и так. — Мальчик упрямо смотрел на нее, дожидаясь, когда она закончит крутить волосы.
— Тогда никуда не пойдешь…
Пришлось идти умываться, потом расчесывать волосы гребешком.
Наконец собрались.
— А его выпустят? Не как в прошлый раз?
— Обязательно должны, — успокоила Марфуша.
4
— Эк, заморила парнишку. Сказано тебе русским языком: когда выпустят — придет. Толку-то, что ты ждешь! Не велено тут стоять, уходи.
Так говорил рябой длинноносый солдат-фанагориец, стоявший на самом припеке у ворот тюрьмы. В застегнутом наглухо мундире он изнывал от жары, резал плечо ремень тяжелой винтовки. Солдат возмущался: «Такая упрямица!» Вот уже битый час торчит перед глазами, прислушиваясь к каждому шороху на тюремном дворе, мешает думать о своем. А когда солдату и думать, если не на посту.
— Иди, иди! Не ровен час, наткнешься на начальство. Мне за тебя попадет.
Марфуша отошла чуть-чуть и опять остановилась. Смотрит смело: «Хоть штыком коли — ждать буду».
— Его еще на той неделе должны освободить…
— До чего непонятливая! Должны, а не выпустили, — снова принялся втолковывать он. — Значит, так надо.
Отходил на несколько шагов и опять возвращался. Украдкой оглядывал ладную фигуру в ярком сарафане, слепили глаза белые полные руки с ямочками у локтей, светлые волосы заплетены в тяжелую косу. Нравилась она ему, иначе не посмотрел бы ни на что — прогнал, не положено. Пусть идет к калитке, где принимают передачи для заключенных.
В сквере через дорогу прямо на пыльной траве, свернувшись калачиком, спал Артемка. Умаялся! Хорошо инженеру с сестрицей — Антип с ветерком их до дому доставил. А Марфуша с Артемкой всю Большую Федоровскую ногами пылили. Версты три без малого. Возле постоялого двора Градусова пересекли московский большак и еще по берегу версту с лишком. Как не умаяться. Артемка все ждал: вот откроются тюремные ворота и появится папаня. Не пропустить бы… Лежа в тени под деревом, все глаза проглядел да так и уснул.
Марфуша возле солдата крутится, словно верит, что от него зависит, когда Федор выйдет. Будь трижды каменное сердце у бравого фанагорийца — все равно бы не вытерпел.
— Слышь-ка. — Солдат оглянулся кругом — поблизости никого, если не считать старушку с корзинкой у калитки, где принимают передачи, но и та спит, разморило на солнцепеке. — Зовут-то тебя, молодка, как?
— Марфа…
— Ишь ты, Марфа, — осклабился солдат, и рябое лицо его подобрело. — А меня Родион. Журавлевы мы, Владимирской губернии. Мальчонка-то первенький у тебя? Сколько ему?
— Пятый годок с лета пошел… Не мой он, отца вот ждет.
— Вон что! — обрадовался солдат. — Я ведь тоже подумал: мамаша, а такая молоденькая. Деваха, значит. А мать-то где же? Чужая ты ему али сестренка?
— Чужая… — Марфуша оглянулась на Артемку — спит сладко, шевелит во сне губами. «Вырос-то как, отец и не признает». — Не совсем чтобы чужая, — объяснила солдату. — У самого-то тоже растут?
Рябое лицо Родиона округлилось в улыбке.
— Не… не растут еще, — радостно объявил он. — Сестренка махонькая есть, Глашка. — Еще раз оглянулся, понизив голос, сказал: — Не отходи далеко-то. Скоро сменюсь, узнаю, когда срок кончается.
— Слава тебе, пробрало, — усмехнулась Марфуша. — Узнай. Федор Крутов, с карзинкинской фабрики. Неделю назад должен выйти. Уж жив ли?
— Жив, жив. Придет. Бывает, и задерживают. В этом доме все бывает.
Артемка потянулся, позвал Марфушу. Он хотел пить.
— Поднимайся, чадушко. До реки сбегаем. Смотри, всю рубаху иззеленил. Попадет от батьки обоим.
Артемка тер кулаками глаза. На щеке красные отметинки от травинок. Тюремные ворота все так же были закрыты. Значит, не проспал папаню.
Спустились по глинистому откосу к Волге. Марфуша, подобрав подол, зашла по колено в воду, сняла головной платок и окунула. Потом, торопясь, побежала на берег. Артемка жадно припал к платку, пил, обливаясь.
Марфуша ждала, рассеянно глядя на высокий берег Стрелки. Там, утопая в зелени лип, блестели на солнце купола церквей, высились белые колонны Демидовского юридического лицея. От Стрелки вглубь шел город. Далеко он раскинулся, почти до Полушкиной рощи. На воде, под высоким берегом, густо чернели лодки, дымил буксир в затоне. Трубный звук справа отвлек ее. Снизу Волги, шлепая плицами, поднимался огромный белый пароход. Наморщив лоб, она силилась разобрать название парохода. Оно оказалось звучным и непонятным — «Онтарио». Обе палубы заполнили пассажиры, у некоторых в руках бинокли — рассматривали город и ее, наверно, Марфушу. Вот бы постоять на палубе, как вон та дама в шляпе с широкими полями, с розовым зонтиком, что перегнулась через перила и смотрит в воду. Представила себя на пароходе и устыдилась: «О чем думаю-то!» Обеспокоенно повернулась к мрачному серо-грязному зданию тюрьмы.
— Пойдем, Тема, не пропустить бы тятьку.
Артемка уже напился и, забравшись в воду, топил платок, кидая в него камешки. Марфуша вырвала платок, подхватила мальчика за руку, потащила на берег. Но напрасно торопилась: все так же стоял истуканом, выпятив бравую грудь, длинноносый солдат-фанагориец. У двери для передач выросла очередь — должно быть, начали принимать домашние гостинцы для заключенных… Вдруг запнулась, предчувствием ожгло сердце. Вскинула руку к глазам: «Батюшки, неужели!»
Под чахлым деревцом, в скверике, стоял высокий человек, в сером полосатом пиджаке. Наклонив стриженую голову, тщательно скручивал папироску.
— Тема, папаню видишь? — крикнула Марфуша и все смотрела не отрывая глаз на человека в сером пиджаке. — Да вон же! Вон!
Мальчик растерянно смотрел на отца, не узнавал. Потом вдруг вскрикнул:
— Ой, папаня!
Бросился к скверу. Бежал, странно поджав локти, сбычившись, и не переставал громко, радостно кричать:
— Папа! Папаня!
Федор рывком подхватил его, поднял над головой, тормошил, смеясь от счастья. Подкидывал еще и еще и все боялся повредить огрубевшими пальцами мягкие, подвижные ребрышки сына. Артемка барахтался в его руках, норовил уцепиться за шею. Поймал и притих, спрятав лицо на плече. От отца пахло табаком и еще чем-то горьким, но таким родным, знакомым.
Не спуская сына, Федор нащупал свободной рукой спички. Махорка высыпалась из самокрутки. Он заметил это, когда поднес огонь и пустая бумажка вспыхнула. Отбросив папиросу, взглянул на Марфушу.
— С тобой как здороваться будем?
Марфуша зарделась, поднялась на цыпочки и прижалась лицом к небритой, колкой щеке. Федор осторожно поцеловал ее.
— Рубашку взяла с собой. Переоденешься?
Опять спустились к реке. Пока Федор мылся, с наслаждением выплескивая полные пригоршни воды на шею, спину, Артемка и Марфуша сидели на берегу, ждали. Федор был худ, кожа обтягивала выпиравшие лопатки, плечи заострились. Марфуша, стеснительно поглядывая на него, вздыхала от жалости. Сейчас он казался старше своих двадцати пяти лет.
Она подала ему чистую тряпицу, в которую была завернута рубаха. Федор тщательно вытерся, переоделся. Посвежевший, радостный, сказал:
— Легко-то как стало. — Подмигнул Артемке. — Теперь бы горяченького стаканчик, и, как прежде, песни можно петь.
Марфуша отвернулась, вытащила припрятанный на груди платок с деньгами, подала:
— Возьми, тут хватит.
Федор ласково потрепал ей волосы.
— Как добрая жена… — Сказал и поперхнулся. Сникла и Марфуша, догадавшись, о чем он подумал.
— Василий Дерин прислал мне письмо… При тебе умирала?
— В больнице. Меня не пустили.
5
Прокопий Соловьев ерзал, стараясь подогнуть длинные ноги под стул. Говорил, не подымая глаз:
— Сразу же, как Анну увезли, вселили. Пустовать не дадут.
— Ладно, — устало проговорил Федор. — Угол где-нибудь найдем.
Сумрачно оглядел нескладного Прокопия — впалая чахоточная грудь, серая косоворотка туго стягивает морщинистую шею с выпирающим кадыком; как у всех ткачей, долго проработавших на фабрике, — болезненный румянец на впалых щеках. Почему-то подумалось, что с появлением нового жильца и запах в каморке стал другой.
— Сам понимаешь, — продолжал Прокопий. — Я ни при чем. Я тоже дожидался. А когда подошла каморка — отказываться было не резон… Барахлишко тетка Александра прибрала, не беспокойся, все в целости.
Прокопий наконец загнал ноги под стул. Сразу стало свободнее.
— Пока здесь живи. Семью я подожду перевозить. Кровать поставим на моей половине. — Прокопий откинул занавеску, крикнул тетке Александре, которая, согнувшись над столом, чистила картошку: — Пусть остается здесь, что скажешь, старуха?
— Куда ему деваться? — Тетка Александра осердилась на глупый вопрос. — Станет работать — никто отсюда не прогонит. И за малым догляд будет. Когда женится, тогда уж о другом пусть думает.
Федор рассеянно слушал ее. Так будет всегда: шагнешь ли, слово ли скажешь — все будет напоминать о жене… Грустное письмо Василия Дерина он получил зимой — был ошеломлен и все не верил. Работал тогда в партии арестантов: выкалывали бревна на Волге. Летом их сложили на берег в кошмы. Но осенью, перед перво-ледком, поднялась вода, бревна затопило и заковало льдом. Приходилось со всех сторон обкалывать первое бревно, отдирать его ломами. Нижние шли легче, от удара ломом сами выскакивали на поверхность. Удар с обоих концов — и бревно выпрыгивает наверх, отводят его по воде в сторону и бьют по следующему. Федор стоял с напарником, тоже политическим, по прозвищу Пеун. Сидел он за принадлежность к какому-то тайному обществу, срок отбывал легко, в настроении пел всегда одну и ту же песню: «П-о-а-тиряла-а я колечко…» (Потому и прозвали Пеуном). Оба враз ударяли ломами с загнутыми ручками — прямой, обледеневший на морозе лом легко можно было утопить. Федор думал не о работе — о каракулях Василия: «А теперь сообщаю о горе твоем, В однодневье свернулась Анна…» За думами не заметил, как сбился с ритма. Пеун ударил, бревно выплеснулось на поверхность. И в это время с силой обрушил свой лом Федор. Не встретив на пути поддержки, лом пошел на дно, рванув за собой Федора. Ледяная вода, как иголками, ожгла, тело. Попытался вынырнуть, но рукавица застряла в круглой ручке воткнувшегося лома. Наглотавшегося, окоченевшего, вытащили его на лед, повели к будке, где по очереди грелись конвойные… Как сейчас, Федор слышит дурной хохот конвойного солдата, сидевшего возле жарко пылающей печки. Плохо соображая, что делает, рванул его на себя. Смял бы — и тогда быть в тюрьме еще не один год. Но Пеун сумел уговорить испуганного и злого солдата:
— Горе у него. Себя плохо помнит.
— Горе горем, а на людей бросаться нечего, — ворчал солдат, разглядывая полуоторванный воротник полушубка.
Все обошлось, только и есть что отсидел в карцере трое суток.
Боль притупилась не скоро. Долгими ночами прислушивался к шагам надзирателей в тюремном коридоре, спрашивал себя: «За что такая напасть?». С Анной они жили дружно, хотя всякое бывало: и пьяный придет, и в драку ввяжется. У нее был покладистый характер, умела найти подход.
— Где уж теперь жениться, — махнул он рукой в ответ на слова тетки Александры. — Лучше ее не найти, хуже — себя только терзать. Зачем это нужно.
— Говори, говори, — насмешливо подбодрила тетка Александра. — Все вы, мужики, одним дегтем мазаны. Поманит какая краля — вмиг забудешь, что говорил. Месяца вдовым не походишь… От Акулиновой-то ласки кто бегал?
— Чего ты раскудахталась, — удивился Федор. — Никакой Акулины не знаю.
— Свят, свят, — смешно закрестилась тетка Александра. — Да кто ж тебя упрекает… К слову я. Песня такая про Акулину. Иль не слышал? — Вытерла руки о передник, хитровато сощурилась. — Послушай-ка, как оно бывает. Заходит это к ней сосед, к Акулинушке, — пуст двор-то был, а враз красавец конь на привязи. Спрашивает соседушка:
— Так-то вот, — назидательно договорила она.
— Ну, коль такая Акуля попадет — устоишь ли, — заметил Прокопий. — Верно рассуждаешь, Лександра: без бабы жизнь не в жизнь. Я вот много ли на отшибе, без Дуни? И то норовлю под юбку заглянуть…
— Сиди уж, — рассмеялась тетка Александра. — Кто на тебя польстится, колченогого.
Федор забавлялся, слушая их, и все еще никак не мог освоиться. Это ли не удивительно: захочет сейчас пойти из каморки — и пойдет, и не будет сзади шарканья ног конвоира, захочет — песню споет, хоть громко, хоть вполголоса. Да мало ли что можно захотеть, когда ты сам себе хозяин! Гладил стену и ощущал никогда не испытанное удовольствие от прикосновения пальцев к шершавой известке. Даже эта нелепая, застиранная занавеска, разделявшая каморку, казалась к месту. Ухо ловило раздельные удары стенных ходиков с покривившимся маятником.
— Жизнь-то какая! — Вложил в эти слова все чувство, которое его переполняло.
— Каторжная жизнь, что и говорить, — невпопад поддакнул Прокопий.
Федор поднял на него затуманенный взгляд. Обрадовался, когда тетка Александра сказала:
— Грех жаловаться — живем не хуже других.
Без стука вошел в каморку Андрей Фомичев и с ним белобрысый, прыщеватый парень в студенческой тужурке, с небольшим свертком в руках.
— Здорово живешь, Александра! — громко приветствовал Фомичев.
— Живу вот, — мельком взглядывая на парня, ответила она.
— Что такая неласковая? — удивился Андрей. — По слободке слух идет: Федор вернулся. Где он?
— Вон в переду с Прокопием.
Федор вышел из-за занавески. Поздоровался с Андреем без радушия. Стоял, выжидая, что скажет.
— Бледнущий-то, худущий! — воскликнул Фомичев. Присвистнул, мотнув кудрявой головой. — Только что скулы и остались.
— Не у Сороковского ручья на даче был, — недружелюбно заявила тетка Александра. — Лучше бы удивлялся, что жив пришел.
Андрей подозрительно оглядел ее, сказал обидчиво:
— Не с той ноги встала? Что-то не припомню, чем тебе досадил?
Тетка Александра озлилась.
— А хорошего что было? За все полтора года не спросил, как тут мальчонка без отца-матери…
— На тебя надеялся, старуха, — стараясь скрыть неловкость, сказал Фомичев и сразу же перевел разговор: — А о Сороковском ручье ты напрасно вспомнила. Нынешним летом мало кто под Сорока ходил. Бывало, по воскресеньям под каждым кустиком самовар дышит, гармошки поют, девки пляшут. Холера, будь неладна, перепугала народ. Скучно живут… Да, — повернулся к Федору, — познакомься вот, Иван Селиверстов, из Демидовского лицея.
Студент, неловко топтавшийся сзади Фомичева, вышел вперед, протянул руку.
— Андрей Петрович много рассказывал о вас, — заглядывая в сощуренные внимательно глаза Федора, сообщил он. Улыбнулся стеснительно и добавил: — Почему-то кажется, мы с вами подружимся.
— Кстати, дружилка с собой, — подхватил Фомичев. — Развертывай, Иван, сверток, а ты, Александра, не куксись, жарь скорей свою картошку.
Сели на половине Прокопия за грубо сколоченным столом с обгрызанными углами — Фомичев и Прокопий на табуретках, студенту и Федору досталась кровать. Студент все оглядывался, чувствовал себя стесненно, чего нельзя было сказать о Фомичеве. Тот хлопал Прокопия по плечу, подмигивал Федору.
— Ваську Дерина не видел еще?
— Нет, — встрепенулся Федор. — Как он жив?
— Озорует. Что ему сделается. Неделю тому назад с Лехой Васановым сцепился. У Лехи свой домишко в Починках, коровенка. Васька ему предлагает стог сена купить— за Твороговом, у ручья сметан, в кустиках. Ради забавы и приработка, дескать, косил, покупай. Дорого не возьму, всего две бутылки. Сговорились. Бутылку распили, вторую опосля, когда Леха сено привезет. Леха нанял лошадь, поехал. Твороговские мужики и накостыляли ему — не бери чужого. Стожок-то твороговских был. Еле ноги унес. Теперь в фабрике проходу не дают, хохочут: «Расскажи, как сенцо покупал!» И Васька Дерин хохочет— чего с него взять, всегда-то друг над другом подшучиваем. Теперь Леха как-то слух распускает: «Васька-то Дерин на охоте был близ Козьмодемьянска, медведя свалил. В каморке медведь, еще не протух, но запашок есть, потому сегодня распродавать по дешевке будет. Кому надо, идите». Васька с работы заявляется, у каморки бабы с корзинками толпятся, и среди них его Катерина. «Куда медведя дел?» Даже она поверила. А он и правда накануне с ружьем ходил… Досталось ему от баб. Ну-ка выстояли сколько, пока ждали, каждая пораньше спешила…
Пришла Марфуша из лабаза — ходила с Артемкой, — подала жирную крупную селедку, хлеб, выставила еще полбутылки водки и скрылась за занавеской. Прокопий запротестовал:
— Так, ребята, не годится. Они мне все уши прожужжали: «Вот выйдет Федор, вот придет Федор»… А пришел и прячутся. Праздник у нас общий. Александра, Марфа! Давайте сюда. За встречу выпьем да и в Рабочий сад сходим. Поглядим, какие для нас сготовили развлекалки.
— Разве только за встречу, — проговорила Александра, охотно направляясь к столу.
Несмело подошла Марфуша со своей табуреткой. Сели. Александра подняла стопку.
— Давай, сынок, за твое здоровье…. Не приведись каждому.
Артемка жался возле отца, гулять не шел. Ел сдобный крендель, кусал помаленьку, растягивая удовольствие.
Федор потянулся чокаться к Марфуше. От его взгляда она смешалась, чокаясь, плеснула вином на стол. Глаза, затененные длинными ресницами, повлажнели, щеки разрумянились.
Растерялась еще и потому, что все в эту минуту загляделись на нее.
— А что, Иван, плохие у нас невесты? — бахвалясь, спросил Фомичев.
Студент промолчал: видимо, не хотел еще больше смущать девушку. Он сидел бок о бок с Федором, слушал каждого, чуть улыбался. Федору он нравился все больше и больше.
— Скучно тут вам? — спросил Федор, отчего-то вспоминая Пеуна, с которым сдружился в тюрьме. Пеуна освободили на полгода раньше. Прощаясь, говорил: «Дом мой на Власьевской, недалеко от магазина Перлова. Не заглянешь — сам разыщу тебя, не затеряешься». «Надо будет обязательно побывать, поглядеть, как живет».
— Почему скучно, — откликнулся студент и повеселел. — Сам-то я из Любимского уезда. Родитель хозяйство кое-какое имеет. Часто приходилось бывать в больших торговых селах, городах, видеться с разными людьми. — Опять улыбнулся. — Никогда не замечал, чтобы было скучно. — Потом, заглядывая в глаза, сказал тихо, наклонившись к самому уху: — Вам стоит сердиться на меня. Книжку Фомичеву дал я…
Федор удивленно воззрился на него. Помедлив, сказал отчужденно:
— Чего теперь сердиться. Прошло. Значит, вон какой Модест Петрович. В полицейской части я сказал, что получил ее в трактире от Модеста Петровича. Выходит, Модест— это вы. Непохож. Тот черняв, с бородкой. Я потом во сне его часто видел. Ничего, забавный, хоть и ругались.
— Что же вы не поделили?
— Да то же. Как ни обернись, сзади стоит, книжицу сует. «На кой ляд она мне?» — говорю. Смеется, стерва. Из марксистов. — Федор усмехнулся зловредно, спросил — Вы тоже по этой части?
С удовольствием отметил, как смешался студент: напряглись желваки на скулах, надулись толстые губы.
— Многие называют себя марксистами, — уклончиво сказал студент. — Обругает чиновник своего начальника и уже считает — марксист… А злости у вас много, и это хорошо…
Оба не замечали, что за столом стало тише — прислушивались. Захмелевший Андрей Фомичев со стуком опустил стакан, не мигая уставился на них.
— К чему работа — был бы хлеб! — пьяно провозгласил он. — А так не годится. И я хочу секрет знать. — Ткнул пальцем в сторону Марфуши. — И она… Правда, Александра? Молчишь? Ну и помолчи, ты сегодня с другой ноги встала. А Федора я уважаю…
— Оно и видно, — вставила тетка Александра.
— Не веришь! — Андрей беспомощно оглянулся, ища поддержки. — Прокопий, правда? Хотя, Прокопий, ты ткач. — Засмеялся. — Ткач, хоть плачь. Ткачи — народ серьезный, не замай. А мы шутим… Рассказать, как Васька Дерин из прядильного медведя бабам торговал?
— При чем тут злость? — не дождавшись, когда Фомичев замолкнет, спросил Федор студента.
— При чем? — задумался тот. — Да просто потому, что теперь наверняка не сможете жить так, как прежде. Тюрьма нашему брату тоже на пользу. Злость, она помогает уяснять, что к чему.
Федор не понял студента. С горячностью сказал:
— Работать умею, как в праздники гулять — тоже знаю. Теперь лучше буду жить.
— Попробуйте.
Студент не возражал, просто сказал: «Попробуйте». Федор распалился. На щеках появился румянец, волосы спали на потный лоб.
— И попробую. Сил у меня сейчас на десятерых.
— Была бы направлена куда следует, сила эта, знал бы, что делать.
— Знаю! Вот смотрите. — Вытянул литые кулаки. — Никогда не подводили. А книжка ваша сразу подвела.
— Все это не так, неправильно…
— Неправильно, да увесисто. — Оглядел стол, подмигнул Марфуше, украдкой поглядывавшей на него. И Фомичеву: — Чего замолк? Рассказывай, как у вас в прядильном озоруют.
И, пока не вылезли из-за стола, ни разу не обернулся к студенту, как будто того не существовало.
6
Капельмейстер Иван Иванович Фурман взмахнул коротенькими ручками в белых перчатках. Трубы рявкнули марш «Двуглавый орел». Давка у ворот стала еще больше. Лезли, будто боялись, что самое интересное уже кончается. Лихие чубы из-под фуражек у парней, яркие косынки на уложенных венчиком косах у девушек, более строгие цвета платков у пожилых женщин — все это плывет, кружится в воротах. Крики!.. Ругань!.. «Ой, матушки, прижали! Ой, аспиды хищные!» — «Терпи, — смеются в ответ, — на то праздник». Старуха с шамкающим беззубым ртом тычет кулаком в бок парню, шипит, как гусыня: «Ты что, мазурик, щиплешься?» У парня ошалелые глаза, выискивает кого-то поверх голов. Отмахивается: «Не ори, бабка, обознался»…
Под шестигранными фонарями по обе стороны ворот стоят для порядку полицейские служители Бабкин и Попузнев. Ради такого дня начистили пуговицы мундиров мелом, у Попузнева на широкой груди медаль на Александровской ленте — за выслугу. У Бабкина кошачьи редкие усы топорщатся больше, чем обычно. Оба зорко приглядываются к толпе, неугодных оттирают. В помощники им определили хожалого Петра Коптелова. Если Бабкин и Попузнев у ворот стоят, как каменные идолы, олицетворяя несокрушимую силу, то Коптелова толпа швыряет, как щепку.
Кому не хочется попасть в Рабочий сад? Но не всем дозволено. Сам управляющий Федоров наказывал, чтобы праздник был без скандалу. Боже упаси, если прорвется пьяный или бузотер какой — взбучки не миновать. И служители вместе с Коптеловым старались.
Оттерли Василия Дерина, который шел от Овинной улицы сильно навеселе и мурлыкал под нос: «Это было на середу, замесила баба на солоду, не хватило у ней ковшичка воды, подняла ногу…» Стоп! Нынче в программе такого нету, чтобы озорные песни петь. Вертай назад.
— Меня? Назад? — удивился мастеровой. — А для кого праздник?.. То-то!
И опять ринулся в гущу людей. Смеясь, расступались.
— Право бык, того гляди затопчет.
— Маруська, да подожди ты, все войдем.
— Там гостинцы бесплатно дают — не хватит…
— Неужто гостинцы!.. Жми тогда…
А со стороны Забелиц, от Починок, с Широкой улицы, от корпусов все подходят фабричные в праздничных рубахах с поясками, хромовых сапогах с напуском, пиджаки небрежно накинуты на плечи. Их жены в ярких длинных сарафанах, на модницах еще и кофточки, туго стягивающие талию, на шее бусы не в один ряд — неторопко ступают в узконосых ботинках с высокой шнуровкой, поглядывают нетерпеливо через щели забора, крашенного ядовитой зеленью, прислушиваются к полковой музыке. Вечер, как на диво, теплый. Пахнет цветами с клумб, прохлада исходит от лип, раскидистых дубов, что густо растут в саду.
За воротами публика растекается по тенистым аллеям, посыпанным битым кирпичом. Все спешат к широкой площадке, где приглашенным из города штукмейстером приготовлены забавы.
Это те, кто уже за воротами. А Василий Дерин все еще работает локтями, медленно, но приближается к цели. Сзади за пояс прицепился вихрастый подросток в рваной миткалевой рубашонке, в штанишках чуть ниже колен, босой.
— Тятька, меня проведи.
— Давай, Егорша, — откликнулся на зов Василий. — Нажимай на батьку. Где наша не брала.
На сей раз не взяла. У служителей была сила, и мастеровой оценил это. Оказавшись вытолкнутым из толпы, сказал все так же удивленно:
— Не пускают, Егорша. Пробуй сам. И валяйте без меня… резвитесь.
Мальчишка волчком закрутился у ворот, а Василий снова отправился в Овинную до портерной лавки Осинина: там не выгоняют, там, ежели с деньгами, за дорогого гостя сойдешь.
Хромой Геша, возчик булочника Батманова, денег не имел, поэтому дергал за рукав Петруху Коптелова (Бабкина и Попузнева при мундирах боялся как огня). Мужичонка распустил слюни по бороде, плакал:
— Пошто обижаешь?
— Иди, иди, много таких.
— Шкалик, не больше, — оправдывался хромой. — Слаб я…
— Тебе сказано иль нет? — вразумлял Петруха. — С этакой-то харей да на гостей нарвешься. Кабы не именитые гости сегодня… А ну отдайсь!
Хожалый заработал локтями, освобождая место для располневшего краснолицего господина лет тридцати с роскошными черными усами; на круглом животе — цепь золотая, из кармана батистовый платочек уголками торчит. Знали старшего табельщика Егорычева, потому расступились.
— Серафиму Евстигнеевичу! — поднял хожалый козырек.
Рядом Бабкин и Попузнев вытянулись. Мол, сделайте милость, Серафим Евстигнеевич, побывайте на рабочем празднике.
Воспользовавшись заминкой, зашмыгали под ногами мальчишки. Егорка Дерин — ловок чертенок — проскочил, его приятель Васька Работнов замешкался, был пойман. Барахтался в руках хожалого, шумел:
— Отпусти! Ну что тебе, отпусти!
Вместо ответа Коптелов тряс что есть силы Ваську, приговаривал:
— Уважай старших, для них праздник, не для вас.
У хожалого от такого старания пот на носу выступил.
Совсем бы задергал мальчишку, не возьми его кто-то за плечи. Повернул голову и обомлел: в пиджачке внакидку, в поношенной бумажной косоворотке стоит перед ним Федор Крутов, щурит насмешливо голубые глаза. Острижен коротко, отчего заметно выдался лоб, выпирают скулы на похудевшем бледном лице, рот крепко сжат.
— Здорово, Петруха!
— 3-здорово, — заикаясь, ответил Коптелов. Почему-то втянул голову в плечи, будто ждал удара. Но Федор медлил. Возле девчонка Оладейникова вцепилась в его руку, в глазах восторг, губы не закрываются в улыбке. Довольна, что идет на праздник… И тогда Коптелов опомнился: так ведь не один на один столкнулись — на людях ничего ему Федор не сделает… А Бабкин с Попузневым на что? Не дадут в обиду. Нахмурил, как грознее, брови, а сказалось невнятно:
— Не балуй, чего ты…
— Ослобони малого, не тряси, — глуховато попросил Федор.
Страшней всего Коптелову не просьба — в усмешке сощуренные глаза. Таится в них лютая злоба, от такого взгляда тошнотный страх подкатывает к груди. Сами по себе ослабли руки…
Мальчишка, почуяв слабину — только того и ждал, — рванулся, очутился в саду на аллее рядом с Егоркой Дериным. Оба припустились. Хожалый было за ними, но за воротами остановился: все равно не догнать. От неудачи осмелел:
— Ты, тюремщик, порядки не устанавливай. — Сказал и удивился своему нахальству. Надо бы остановиться, да уж понесло, договорил: — А то самого вытурим, не поглядим. Еще не научили?
Повисла Марфуша на дернувшейся руке, слетела радость с лица. Федор сдержался, унял злую дрожь. Ожидавшему худа Коптелову поднес к носу костистый кулак.
— Гляди! Наперед думай, что говорить…
Стоявший в воротах Бабкин деликатно отвернулся, будто ничего и не заметил. За Крутовым и Марфушей прошли в сад Андрей Фомичев и белобрысый студент. Хожалый подозрительно покосился на студента, но сказать что-либо остерегся: «Заодно с этим бешеным, леший их, пусть идут».
Студент нагнал Федора, шел вровень, лукаво усмехался. Это задело Федора.
— Чего скалишься? — добродушно спросил он.
— Так…
— Так! Рук марать не хотелось, вот как!
— А я думал, ты его пристукнешь. Все одним., подлецом меньше. Каков, а? Кабы ему песий хвост, сам бы себе бока нахлестал. Знает, что ничего не получит, а выслуживается.
— Рук марать не хотелось, — раздраженно повторил Федор.
— За хулиганство отвечать не хотелось, — уточнил студент. — Какие бы благородные порывы ни были, а все-таки хулиганство — поколотить сторожа. Так ведь? Уважать ты себя больше стал. Понимаешь, что не в таких сошках причина. Не признаешься, а понимаешь.
— Послушай, как тебя, Иван Селиверстов. Кто ты такой? Иди ко всем чертям! Хватит с меня той книжки и полутора лет. Хочу теперь жить, как все. Не думая ни о чем. Понял?
— Понял, — сказал студент.
Шли к резному разукрашенному павильону, приготовленному для гостей из города. Справа от павильона крутились карусели, ближе — настроены сооружения для игр, тут же, прямо под деревом, торговали пивом, сластями. Андрей Фомичев и присоединившийся к нему студент сразу же затерялись в толпе, Федора встретили мастеровые, с которыми вместе работал, и потащили пить пиво. Марфуша осталась одна у карусели, где выстроилась большая очередь. Посмотрела, посмотрела, прикинула, сколько желающих, и решила, что толку не добиться. Лучше уж поглядеть, что делается у совершенно гладкого столба, на верху которого трепещет синяя рубаха. Охотников до рубахи много, задорят друг друга:
— Валяй, доставай, сто лет одежка носиться будет.
— Дайте попробовать, православные, вниз падать буду, не куда-то.
Низкорослый парень в картузе со сломанным козырьком— лицо глупое, блинообразное — берет из блюда калач и пробует залезть.
Столб скользкий, мешает калач в руке: наверху, взобравшись, надо съесть его, потом и рубаху снимать. Сначала поднимается шустро, но когда осталось менее половины столба, замедлил, задрожал калач в руке — значит, выдохся. Продержавшись еще какое-то мгновение, парень кулем летит вниз. Не повезло!
Мальчишка рвется сквозь толпу любопытных — Егорка Дерин. За ним, пыхтя, толкается неразлучный дружок Васька Работнов.
— Куда? — совестят их. — Парни не могут, а вы… — И безнадежно машут рукой.
— Ей-богу, долезу! — божится Егорка.
— Пусть его… посмеемся.
Егорка рассудил: двойная выгода — калач съесть, да и рубаха, такой во сне не снилось. Вот тятька рад будет! Поплевал на ладони, хохолок темный пригладил, перекрестился на животе, полез. Мигнуть не успели — на метр от земли. Дальше — больше, калач, не как у других, не дрожит. Долезет! А народ прибывает. Далеко видно мальчишку на столбе. Трепещет рубаха — дразнит… Кричат:
— Смотри, снимет! Ей-ей снимет!
Егорка уже к верхушке столба добрался, уже калач в рот сует — хожалый Коптелов (будь неладен) появился, орет, подняв голову:
— Кто позволил?
Кто Егорке позволил? Сам! Штукмейстера у столба не оказалось — застрял возле карусели, — вот и полез.
— А ну, съезжай, — командует хожалый. — Рубаху не трожь, замараешь…
Задрал Коптелов голову, ругается.
— Пусть берет, — защищают в толпе. — Затем и лез…
Выскочил пьяненький Паша Палюля, подбоченился, будто не Егорка, а он на столбе. Выдохнул с восторгом:
— Эхти! Не слезай, парень, держись крепче.
Мальчишка обхватил скользкий столб— словно прилип. Хороша рубаха, как живая, колышется. Сдернул ее, скомкал и Ваське швырнул — лови и беги.
Да разве поймать Ваське Работнову. Пока потянулся, Коптелов подскочил — успел дать Ваське затрещину и рубаху схватить.
— Эй, шустрый, слезай. По тебе ворота плачут.
— Не слезу! Хучь до ночи буду сидеть. Вот залезь и стащи.
Упрямится Егорка. Не по закону отобрали рубаху. Аль условия он не выполнил? Обман сплошной — не праздник.
— Не для вас праздник — для взрослых.
Хочешь не хочешь, пришлось мальчишке слезть. А чтоб хожалый не поймал и не вывел из сада, прыгнул в сторону, скрылся за спинами. Пускай рубаха пропадает, зато на взрослом празднике побуду.
Правее на вытоптанной площадке такой же гладкий столб, но лежит на высоте полутора метров. С одного и другого конца выстроилась очередь. Сходятся на бревне по двое, стараются, кто кого столкнет. Егорка подобрался поближе, пристроился сбоку табельщика Егорычева. Увидал цепь по животу — обомлел. Мать честная — руб-лев сто стоит.
Егорычев цепь оберегает. От подростка шаг, второй. Встал возле солдата-фанагорийца, все надежнее. Солдат перекидывается шуточками с молоденькими девушками, морщит рябое лицо в смехе. Рад, что после дежурства у Коровницкой тюрьмы получил увольнительную, еще больше рад, что увидел в саду Марфушу, с которой так хорошо поговорил днем.
— Где ваш, ждали которого? — спросил Родион в первую очередь.
Марфуша пожала плечами: дескать, кто его знает.
Еще сильней обрадовался солдат. Рвется к бревну показать удаль.
— Иди, идол прилипчивый, — лукаво смеется Марфуша. Веселье так и брызжет с ее лица. Сама на себя дивилась— рот сегодня не закрывается. «Ой, мамоньки, что-то будет!»
Посмотрела на очередь. Рябой солдат уже стоял на доске с поперечинами, по которой забирались на бревно. Вот сшибся с одним — устоял, хватил второго по плечу — опять устоял. И все на толпу оглядывается: видит ли Марфуша, понимает ли, что для нее старается.
— Ничего, хваткий, — одобряют в толпе.
— Братцы, так ить у него ноги кривые! Ишь оплел бревно, столкнешь разе!
Табельщик Егорычев тоже на солдата косится, а к Марфуше Оладейниковой всем лицом. Глазки масленеют, колыхается цепь на животе. Сколько раз на дню в фабрике видит — красоты не примечал. Тут словно прозрел: коса светлая до пояса, с бантом белым, глаза крупные, влажные, синь такая — утонешь. Глядит Егорычев: до чего ж ладна, до чего пригожа. Ус свой роскошный подкрутил, подмигнул призывно.
Марфуша через плечо оглянулась: любопытно, кому это козел пархатый мигает? Неужто мне! Засмеялась звонко.
Егорычев еще ближе, глаз не сводит. Не понял смеха: думал, осчастливлена вниманием. Протянул пухлую с рыжеватыми волосами руку, чтобы поздороваться. Нынче праздник, нынче не зазорно и руку пожать хорошенькой работнице.
Сбоку, невидимый ему, стоял Федор Крутов. Злился… И когда волосатая рука повисла в воздухе, кровь прилила к лицу, проворно подхватил, сжал. Егорычев хотел обидеться, но решил, что не стоит поднимать шума из-за пустяка. Подумал только: «Принесла нелегкая не ко времени».
А затем случилось что-то непонятное. Пальцы стали слипаться, в кисти появилась резкая боль. Егорычев дрогнул коленками, невольно стал приседать. Наклоняясь все ниже, как в поклоне, побагровел от натуги, покосился в сторону деревянного разукрашенного павильона, где собрались за столиками именитые гости. Ужаснулся. Позор! Поймут: кланяется. И кому? Смутьяну! Тюремщику!.. А Марфутка-то чему смеется, бессовестная!.. Ай, какой позор!..
Когда же Федор выпустил руку — выпрямился, метнул злобный взгляд и, не задерживаясь, пошел от греха подальше. И не кричал, и не грозился, а Федору стало немножко не по себе. Он совсем не хотел обижать Егорычева. А вышло как-то не так. Хорошо еще, студента рядом не оказалось, опять стал бы измываться. Но Марфуше понравилось…
— Дяденька, а дяденька!..
Сзади Федора дергал за рукав мальчишка. Что-то уж больно знакомое лицо, а кто — забыл.
— Дяденька, отними рубаху.
Такая надежда в глазах у мальчишки, такая мольба, что Федор участливо спросил:
— Какую рубаху?
— На столбе висела. Я залез, снял, а у меня отобрали. Зачем же тогда и лез… Не по закону…
— Тебя как зовут?
— Егор.
— Дерин, что ли?
— А кто же, как не Дерин. Отнимешь? Хожалый отобрал. Он штукмейстеру отдал.
Мальчишка чуть не плакал.
— Но почему я? — удивился Федор. — Отец где?
— А! — Егорка махнул рукой. — Кнуты вьет да собак бьет.
— Мда… — нерешительно произнес Федор. — Мне ведь тоже не отдадут.
— Отдадут, только скажешь. — И уже тащил к будочке, где штукмейстер, из немцев, длинноногий, в помятом и измазанном мелом сюртуке, учил фабричных парней попадать мячом в железную тарелку, что стояла в десяти шагах от него на табуретке.
— Три попадания — пачка папирос «Трезвон». Кто первый?.. Пардон? — вежливо извинился он, налетая на Федора. — Вы первый. — И вручил мяч.
Стояла очередь, но раз мяч в руках, Федор кинул. И конечно, не попал.
— Рубаху мальчишке отдай.
Штукмейстер поджал тонкие губы и закатил глаза.
— Какую рубаху? Какой мальчишка? Не морочьте голову… — Глянул на Федора, на Егорку и как будто вспомнил — Сидел на столбе мальчишка. Сторож сказал. Я не успел… Не видел…
— Сидел, так отдай. Не ветром же ее сдуло. Чего парня обидел? Своя-то у него гляди какая.
Рубаха была неважная, с полуоторванным воротником, заступник был рослый, требовал решительно, и штукмейстер — не своя, хозяйская — смягчился. Нырнул в будочку, порылся и вытащил лист бумаги и аккуратно свернутую синюю косоворотку. Стал спрашивать Егоркину фамилию.
— Расписываться умеешь?
— А чего не уметь, — храбро заявил Егорка, взял карандаш из рук штукмейстера и поставил жирный крест. Потом сунул рубаху за пазуху и рванулся с места — не передумал бы.
— Спасибо, дяденька! — обернувшись, поблагодарил он. — Век не забуду.
Штукмейстер принял его слова на свой счет. По-доброму улыбнулся.
— Мальчик очень славный. Пусть носит на здоровье.
В резном павильоне за продолговатым столиком вместе с управляющим фабрикой Федоровым сидели инженер Грязнов, его сестра Варя, товарищ городского головы купец Чистяков с дочкой, бледной болезненной девушкой с томным взглядом. У самого барьера курил и поглядывал на забавы мастеровых фабричный механик Дент. Половой с полотенцем в руках разносил прохладительные напитки.
Управляющий, как радушный хозяин, кивал служащим, гуляющим по аллее, — всех в павильон не приглашали. Увидев сумрачного человека в черной тройке, помахал рукой.
— Сюда, Петр Петрович. Что-то вы запропали, а у меня к вам дело. — И когда тот подошел, повернулся к Грязновой, представил: — Варюша, вот врач нашей больницы Воскресенский. У него вам придется работать.
Воскресенский церемонно раскланялся с каждым, поцеловал руку девушке. Свежесть ее молодого лица, открытый, чистый взгляд понравились ему. С интересом проговорил:
— Нуте, каков из себя наш коллега? Поладим ли?
— Несомненно, — охотно подтвердила девушка. — Я постараюсь быть послушной.
Угрюмое лицо Воскресенского просветлело. Подсел рядом. Половой поставил бокал, хотел наполнить шипучим напитком.
— Э, мне что-нибудь покрепче… Да и вот этому суровому господину, — указал на Грязнова. — Уж очень почему-то внимательно приглядывается ко мне. Поверьте, я не обижу вашу даму, — шутливо докончил он. — Не смотрите на меня так страшно.
— Это мой брат, Алексей, — пояснила Варя.
Тогда уж и Воскресенский более внимательно оглядел инженера.
— Похож, — добродушно проговорил он. — Только уж больно зол. На кого-то обиду имеет.
Грязнов несколько растерялся, не зная, как отнестись к грубоватой шутке доктора. Варя встревоженно коснулась его плеча — видимо, боялась, что он взбеленится и наговорит черт знает что. Сестренка знала характер своего старшего братца.
— Во всяком случае вам беспокоиться нечего, — медленно проговорил Грязнов. — Не на вас.
— Тогда все ясно — на Сергей Сергеича.
— Кто такой Сергей Сергеич?
Доктор без слов показал на сухопарого Дента.
— Вполне возможно, — тихо ответил инженер. — Нас уже знакомили. Симпатии я не вызвал. Прискорбно, я это понимаю, но ничего не поделаешь.
— Очень прискорбно, — все в том же тоне продолжал доктор. — Мистер Дент — влиятельнейший человек.
Дент, услышав свое имя, повернул голову. Приветственно поднял руку.
— Петр Петрович… сто лет!
— Это он хотел сказать: сколько лет, сколько зим, — перевел Воскресенский на ухо Варе. И тоже сделал театральный жест. — Доброго здоровья, милейший.
Варя улыбнулась доктору, показав ровный ряд белых зубов. Поняла, что он шутил ради нее и что она ему нравилась. Ей тоже стало казаться, что давным-давно знает этого человека. И это хорошо, что ей придется работать с ним.
Перед отъездом Варя окончила курсы сестер милосердия и уже получила место в частной московской больнице. Но когда брат стал переводиться из Центральной конторы товарищества Карзинкиных на здешнюю фабрику, она поехала с ним.
Улочки фабричной слободки чем-то напоминали ей родной Серпухов, где жила их семья, где на заросшем лопухами кладбище похоронены отец и мать. Одного боялась: как бы не в меру вспыльчивый брат с первых дней не испортил себе карьеру. Сама она была милейшим существом и очень переживала, если видела, что ею оставались недовольны. Нынешний день просто везло. Если не считать болезненной девицы Чистяковой, с неодобрением оглядывавшей ее простенький наряд, все были с ней любезны, на всех она производила приятное впечатление.
Мимо павильона проходили мастеровые, переговаривались, плевались семечками. Праздник шел чинно, пристойно. Солнце еще не успело спрятаться за деревьями. На земле оставались длинные тени. Тень от девицы Чистяковой была ужасающе уродливой. «Боже, как я к ней несправедлива, — подумала Варя. — И в сущности только из-за того, что она позволила себе бесцеремонно разглядывать меня. Нельзя быть такой гадкой».
Чтобы загладить свою вину, Варя улыбнулась Чистяковой и перевела взгляд на площадку, где забавлялись мастеровые. Наиболее оживленно было у бревна, — там мерялись ловкостью и силой фабричные парни.
С одной стороны на бревне стоял солдат-фанагориец. Ему выходили навстречу, сшибались, и после недолгой борьбы он опять оставался победителем. Но вот поднялся белоголовый высокий мастеровой в пиджаке, небрежно наброшенном на плечи. Так же небрежно, почти красиво он бросил пиджак девчушке со светлой косой и пошел навстречу солдату. Им долго не удавалось перебороть друг друга. В конце концов солдат устал, оскользнулся. Его окружили, хлопали по плечу и смеялись. А мастеровой стоял на бревне, ждал, кто будет следующим. У него был такой спокойный и уверенный вид, словно он собрался не уступать бревна до конца праздника.
Сидевший рядом Воскресенский тоже заинтересовался мастеровым. И когда тот шутя столкнул взбежавшего на бревно парня, доктор не удержался от похвалы:
— Каков молодец. Наблюдаю за ним — нравится. И понять не могу — чем, а нравится.
Теперь уже все, кто был в павильоне, следили за борьбой на бревне.
— Ба, признаю, — вглядевшись, заявил управляющий. — Хороший мастеровой, но, к сожалению, смутьян первостатейный. — Усмехнулся, хитро скосив глаза на фабричного механика. — Наш дорогой мистер Дент года полтора тому назад пострадал через него…
Чистяков, тоже, как и дочь, болезненный, с впалыми щеками, вдруг оживился.
— Мистер Дент, — скрипучим голосом спросил он, — как это вам удалось пострадать через рабочего?
— О, это веселая история, — бодро начал англичанин, присаживаясь поближе. — Я много смеялся, а мне было не до смеха. Да… Я не знал, что такое русский трактир. Я ходил туда в воскресенье, угощал всех, расплачивался за всех, а потом меня водили в полицию. В полиции оказался мастер Крутов, успокаивал, а я не был спокоен. Я думал: угощать всех по русским обычаям — плохо и готовился к худшему. Но пришел пристав, долго беседовал и просил идти домой. Я не пошел домой, а велел объяснить, почему был в полиции. И пристав объяснил: «Мистер Дент, произошла нелепая ошибка. Вас приняли за государственного преступника, который должен был прийти в трактир». Тогда мне стало весело. Я записал в дневник. Это очень редкий случай…
— Тот самый мастер Крутов — вон на бревне, — закончил за него управляющий. — Отобрали у него запрещенную книжку. Естественно — где взял? Ну и сочинил, шельмец, что получил в трактире у некоего Модеста Петровича, обрисовал его, как положено. Наши молодцы туда — и сграбастали Дента. А Модест — выдумка. Всю весну наблюдали за трактиром — кроме фабричных, никто в него не ходит.
Крутов бился на бревне с не менее ловким мастеровым. Оба осторожно прощупывали друг друга, не спешили делать решающий удар. Грязнов с жадным любопытством следил за ними, сам постепенно входил в азарт. Потом поднялся, конфузясь, объяснил:
— Пойду попробую…
— И охота вам, батенька, — ворчливо сказал управляющий. — Для вас ли эта забава? Сидели бы и поглядывали.
— Ах, Семен Андреевич, не останавливайте господина инженера, — тонким голоском попросила Чистякова.
Товарищ городского головы, приехавший сюда ради дочери, любительницы всяких празднеств, не замедлил поддержать ее.
— Идите, идите, молодой человек, — напутствовал он Грязнова. — Много со стариками будете сидеть — сами состаритесь.
Толпа затихла, когда Грязное ровным шагом подошел к бревну. Мастеровой спрыгнул, то же сделал и Федор. Инженер поднял руку.
— Стойте, куда же вы. Давайте поборемся.
Очередь расступилась, и Грязнов, провожаемый любопытными взглядами, легко, пружинисто взбежал на бревно.
Оба они были почти одинакового роста, оба стройные, подвижные. Суровость на лице делала Грязнова старше, чем он был на самом деле. Федор же был весь добродушие, ждал когда противник начнет борьбу.
— Крутов? — спросил инженер.
— А вам откуда известно? — удивился Федор.
— Слышал. В популярности вам не откажешь. И в ловкости тоже.
Федор не ответил, раздумывал: «Столкнуть этого господина, вот злиться будет!»
Грязнов побледнел, стал медленно, чуть наклонясь вперед, наступать. По тому, как он стоял, Федор понял, что сшибить его будет нелегко.
Внизу бурлили зрители. Высказывались и за того и за другого.
— Где ему! Вон силища-то у того, у черного. Как филин, гляди гукнет.
— Федору-то не выстоять? Сшибет, не ходи к гадалке.
— Держись, братишка, пусть узнает седьмую тысячу…
Грязнов без улыбки сказал Федору:
— Не совсем честно получается: все за вас и хоть бы кто в мою пользу. Давайте начинать, а то я без боя свалюсь, не выдержу.
Федор дружелюбно кивнул. Противники еще присматривались, не решаясь сделать первого удара, когда у ворот раздались крики, народ потянулся туда. Федор, стоявший спиной к воротам, оглянулся. Показалось, что в гуще толпы заметил отбивающегося от городовых белобрысого студента.
В разных местах сада послышались свистки.
Грязнов в это время ловко упал на колено, задел Федора по ноге. Федор качнулся и полетел. Следом спрыгнул инженер.
— Наверно, еще встретимся, — просто сказал он. — Работаете на фабрике?
Федора занимала свалка у ворот. Ответил с запозданием:
— Работал в ремонте… до тюрьмы. Сегодня только пришел.
— Слышал. Книжки запрещенные читаете?
Федор опять удивился: откуда бы ему знать?
— Я инженер Грязнов. Вот прибыл на фабрику, работать…
— Что ж, — пристально глядя на него, сказал Федор, — будем знакомы.
Думалось ли Федору Крутову, что еще не раз столкнется с этим человеком? Все будет: и обоюдное уважение, и искреннее непонимание поступков каждого и что в конце концов станут они смертельными врагами. Сейчас же Грязнов не мог бы сказать, как говорил о Денте: «Симпатии я не вызвал». Он нравился Федору.
Мимо них проходили мастеровые, встревоженно, переговаривались:
— Что там? Убили?
— Студента поймали.
— Студента? За что его?
— Студент. За что же больше. За то, что студент.
— Листки какие-то, говорят, расклеивал…
Волновались и в павильоне за столиками. Управляющий подозвал полового и велел выяснить, что происходит у ворот. Варя не стала ждать, направилась на площадку— брат что-то слишком долго задержался с Крутовым.
— Алексей, познакомь меня, — почти требовательно произнесла она, подходя к ним и не без робости взглядывая на мастерового. Вблизи рассматривая его, она отметила для себя, что если Крутова и нельзя назвать красивым, то приятный он — несомненно. Выразительны были голубые, чуть насмешливые глаза. Она выдержала его долгий взгляд.
— Моя сестра, — сказал Грязнов, не очень довольный тем, что Варя помешала их разговору.
Федор осторожно пожал теплую хрупкую ладошку: чего доброго, сделаешь больно — заревет. Варя застенчиво улыбнулась.
— Вы так деретесь на бревне, что я всерьез побаивалась за брата.
— Вы за меня побаивались бы, барышня. Счикнул он меня, будьте здоровы. Опомниться не успел. Приведись еще сшибиться, так я прежде подумаю.
Сзади его легонько толкнули. Оглянулся — Марфуша, губы надуты, не смотрит. Потянула за рукав.
— Ты чего?
— Пойдем. Зовут тебя… — сердито объявила девушка.
— А это ваша сестра, — сказала Варя. — Правильно?
— Нет, — смутился Федор, не зная, как объяснить, кем ему доводится Марфуша.
— Я рада, что с вами познакомилась. Нам тоже пора, Алексей, — проговорила Варя, украдкой поглядывая на рассерженную Марфушу. Понятно, что эта хорошенькая фабричная девчушка сердится из-за нее.
Но разойтись им так сразу не удалось. Широкими шагами подошел Дент и сразу к Федору.
— Я желал сразиться с победителем.
— Вот победитель, — указал Федор на Грязнова.
— О, русский инженер не есть победитель! — Для подтверждения Дент тряхнул головой. — Вы есть победитель. Я все видел. Я о вас думал, мастер Крутов.
Федор с недоверием воззрился на англичанина.
— Я о вас тоже, — сообщил он. — С того дня, как у Цыбакина расстались.
— О, Цыбакин! Он мне объяснил… Пожалуйста, сразиться.
— Да вот же победитель! — Федор начал выходить из себя: чего вздумалось англичанину покрасоваться на бревне?
— Мистер Дент прав, — вмешался Грязнов. — Я сделал выпад, когда вас занимала толкучка у ворот. Уважьте господина главного механика.
Федор почуял усмешку в последних словах инженера. Подумал: «Ладно, столкну, раз так Денту хочется».
Стал подниматься на бревно. С другой стороны торопливо взбежал Дент. Начали сходиться. Федор рассчитал, когда хватит руки, чтобы задеть противника, и, не остерегаясь, со всего маху хлопнул англичанина по боку. Дент резво взбрыкнул ногами в лакированных ботинках. Упал, правда, на руки и тут же с ловкостью спортсмена вскочил. Потряс головой, все еще, видимо, плохо соображая, как это произошло, что он моментально очутился на земле. Поглаживая ушибленный бок, невозмутимо заявил:
— Вы есть сильный, мастер Крутов. — И зашагал к воротам.
— Так и вы сильный. А сейчас это не считается.
— О, благодарю, — буркнул Дент и еще прибавил шагу.
Грязнов ухмылялся, поглаживая подбородок. Был доволен, что механик получил то, чего добивался. И еще большей симпатией проникся к Крутову.
Инженера поздравляли. Он рассеянно откланивался, стоя внизу у павильона вместе с Варей. На резном столбе висела синенькая бумажка. Прочел: «Рабочие! Придет ли конец вашему терпению? Как заведенные машины, гнете хребет, а весь ваш труд, все ваше богатство забирают хозяева. Вас обманывают на каждом шагу, каждый час. А потом задабривают глупыми развлечениями…»
Удивляясь, Грязнов смотрел на не просохший еще листок.
— Алексей, что это такое? — спросила Варя.
— А? Да просто так… — как можно безразличнее ответил он. — Объявление на продажу дома.
Глава третья
1
Замолкли трубы фанагорийцев, оборвались последние песни подгулявших мастеровых, дурашливо прогорланил петух в Починках — и все стихло. Мертвая тишина нависла над слободкой.
Но надолго ли? Не успели досмотреть последние сны, а уже в ночном посвежевшем воздухе завыл фабричный гудок. Назойливый, несся по каменным этажам рабочих казарм. От его рассерженного протяжного воя звякали стеклами покосившиеся домишки Щемиловки, Овинной, Ветошной, Тулуповой, Лесной… — десятка кривых грязных улочек, приткнувшихся под боком фабрики. Замелькал в окнах неяркий свет, зашевелились занавески в каморках. Первая смена торопилась на заработку.
Люди, невыспавшиеся, разбитые, протирали глаза, наскоро пили чай и шли к фабричным воротам. Утешали себя: ничего, через шесть часов можно будет доспать, досмотреть оборванные сны. Только бы не попасться на штраф — в утренней смене, когда человек еще не разгулялся, медлителен, ловят смотрители провинившихся. Задремал, стоя у машины, — штраф двадцать копеек. А чтоб не было недовольства, тут же объяснят: «Не штрафуй тебя — попадешь в машину, калекой станешь». Отсюда видно — штрафуют из добрых побуждений, от любви к людям.
На заработке дремлют не только у машин, а где придется, и даже в уборной — рабочем клубе — на рундуке. За «рундук» берут дороже — двадцать пять копеек. А всего-то за день — и в заработку и в доработку — с грехом пополам вырабатываешь шесть гривен.
О доработке, которая у первой смены начинается с четырех часов дня, старались не думать. Вот когда выйдешь с заработки, шесть часов отдохнешь, будешь возвращаться снова дорабатывать двенадцатичасовую смену, тогда и думай.
Как всегда, после праздничного дня счастливее оказывались рабочие второй смены: им можно поспать до девяти, до полдесятого, пока солнце, пробившись сквозь пыльные окна каморок, не сгонит с постели.
Давно отгремела посудой тетка Александра, кряхтя оделся Прокопий, Марфуша, прибрав волосы за платок, собралась — ушли все, а Федор и Артемка сладко похрапывали.
Никогда так хорошо не спалось обоим. С закрытыми глазами протянет Артемка руку, упрется в теплое родное тело — тут папаня, на постели, — прижмется теснее, вздохнет. Вздрогнет Федор, встревоженно осмотрится, и сразу так легко станет на душе: нет, это наяву, он дома.
Наверно, от счастья проснулся Артемка не как всегда— раньше. До спанья ли тут, когда забот столько?
Решил: скоро зима, потому перво-наперво попрошу шар, как у Егорки Дерина — ровненько выточенный из березового чурбашка, чтоб пустил и точно попал. Пусть будет крашенный по белому полю голубыми полосками. Таким шаром всех переиграю… Потом ножик складной с костяной ручкой пусть купит — их в лабазе и на Широкой в балаганах продают. Без ножа, как без рук: удочку и то нечем вырезать. А потом… потом надо ботинки справить. Артемке и ни к чему бы, да тетка Александра советует: дожди холодные вот-вот польют, дома сидеть все равно не станешь — надо ботинки.
Желаний много. И все теперь сбудутся, раз папаня рядом. Артемка потолкал отца — не просыпается, похрапывает легонько. Так он и в контору опоздает.
По коридору кто-то топал тяжелыми сапогами. Топот приближался, становился громче и вдруг затих у самой-самой каморки. Кто бы это? Артемка, чуть отдернув занавеску, уставился на дверь. Ойкнул, когда шагнул через порог, тяжело отдуваясь, усатый дядька в мундире со сверкающими пуговицами, с шашкой, пристегнутой к ремню. Тот самый дядька, что уводил папаню в тюрьму. Артемка встретился с ним взглядом — сердитые глаза, неласковые. Юркнул со страху под одеяло.
— Ты что? — сонливо спросил отец. — Аль почудилось?
— Городовой.
— Не бог весть какое страшилище — городовой. Так и то во сне. Чего испугался, глупыш.
Отец потянулся за табаком, лежавшим на столе в баночке из-под чаю, и только тут заметил нежданного гостя. Спросил, не удивляясь:
— Это ты, Бабкин?
Полицейский обтирал большим клетчатым платком лицо и шею, приглядывал, куда бы-сесть.
— Должно быть, я, — подтвердил он.
— Чего тебе понадобилось спозаранку мальчишку пугать?
— Поди застань вас в другое время. — Бабкин подошел к столу, тоже стал скручивать цигарку. Вместе прикурили. — Велено предупредить, что ты выселяешься из казенной квартиры. Вот распишись.
На стол лег лист бумаги. Федор оделся, стал читать.
— Что-то непонятно, Бабкин, — упавшим голосом сказал он. — Я с сегодняшнего дня иду работать. Могли бы не торопиться…
— Приказано конторой. Мальчишку тоже… само собой, забирай.
— Я тут живу, как себя помню. Подумали в конторе, куда я с ним денусь?
Бабкин промолчал. По его скучному лицу было видно, что шуметь бесполезно: не от себя, по службе. Сколько хочешь говори, что он может сделать? «Ладно, — решил Федор, — буду работать, оставят жилье». Расписываться не стал, отодвинул бумагу.
— Скажешь, не застал, мол. Имей совесть. Осень на носу. Куда я с ним.
Бабкин долго думал, пыхтел цигаркой. Потом решился, сложил листок, убрал.
— Приду вечером.
— Зачем ты эту шкуру носишь? — Федор указал на мундир. — Не идет она тебе.
— Если бы знал, что в твоей шкуре легче…
— От меня хоть не шарахаются. По-доброму глянешь— и ответят тем же. А тебя, как пугало, стороной норовят обойти. Совесть тебя не заедает?
— Много ты понимаешь. — Бабкин усмехнулся, шевельнув усами. — Совесть! Совестью не проживешь. Ближе к начальству — вот и совесть. Какая-никакая моя шкура, а я все над тобой. Вечером будь. Разрешат жить, бутылку поставишь.
— Со сна я, Бабкин, добрый, ладно, считай за мной. Все у тебя?
— По субботам станешь приходить в полицейскую часть на отметку.
— Это еще зачем? — изумился Федор.
— Так как ты теперь поднадзорный — порядок такой. Уезжать куда соберешься— испрашивай позволения.
Полицейский ушел, и только тогда Артемка осмелился слезть с кровати. Отец показался ему странным: остановится середь каморки и будто вспоминает, что надо делать. Это усатый дядька его обидел. Ладно хоть с собой не увел. Артемка и этому рад. Взобрался на табуретку к столу, пододвинул блюдо с кашей, заботливо оставленное теткой Александрой.
— Ешь, папаня. Потом ножичек с костяной ручкой пойдем покупать. Еще успеем.
Федор потрепал его по волосам.
— Хозяйственным, парень, растешь. Только ножичек купим опосля. Поешь — и давай к Егорке Дерину. Погуляешь до моего прихода.
2
У входа в фабрику сторож признал Федора, тронул козырек фуражки.
— С прибытием!
— Спасибо! — От неожиданности Федор даже замешкался. Подумал: «Совсем одичал в Коровниках, отвык от ласкового слова». Спросил, кивая на вход: — Пропустишь ли?
— Отчего же! — удивился старик. — Не лиходей какой, свой, фабричный. Шагай на здоровье.
— Ну, спасибо тебе, — еще раз повторил Федор.
Поднимаясь по узкой крутой лестнице, благодушно посвистывал. В конце концов все устроится. Не такая уж обуза — раз в неделю сходить в полицейскую часть. Выезжать он никуда не собирается, кроме разве на воскресенье к Сороковскому ручью, где обычно проводят праздничные дни мастеровые. На такую отлучку разрешения испрашивать не придется.
В лестничном пролете второго этажа увидел Василия Дерина. Застыл на мгновение, не веря глазам, потом бросился, обнялись. Хлопали друг дружку по спине:
— Чертушка, право, чертушка, — говорил Федор. — Вон стал какой…
— Ты-то будто не изменился.
В черных волосах Василия, спускавшихся челкой на потный лоб, запутались пушинки хлопка. Хлопок осел и на груди, видневшейся из-под расстегнутого ворота, и на бровях. В глубоко запрятанных глазах озорная радость.
— Чертушка, — повторял Федор. — В каморке не было, в саду на празднике все глаза проглядел — нету. Спрашиваю сына, говорит: «Кнуты вьет да собак бьет». Все шляешься, чертушка. Где пропадал вчера?
Со всех этажей несся ровный гул машин. Громыхали по цементному полу тележки с ровницей. Чтобы было слышно, приходилось кричать.
— За кнуты и собак Егорше порка будет, — пообещал Василий. — Ишь что о батьке удумал! А так, где я мог быть… Рубль неразменный добывал.
— Что ты! — подхватил Федор. — Покажи!
— Казать-то нечего, не дался. У меня кошка не та случилась — с рыжими подпалинами. Не разглядел я сразу-то, а чертей разве проведешь — не появились.
— Жалко.
— Еще бы не жалко. Знать, что ты пришел, я и заниматься бы не стал этим делом. Сегодня только узнаю: в саду Федор удальство показывал… Вот механика с бревна напрасно сковырнул.
— С бревна он сам захотел. Я отказывался.
— Сам-то сам, а надо было осторожнее. С сильным не борись — давно известно. Мастер вроде и не против взять тебя на старое место, а не решается. Механик всему голова.
— Пойду к Денту. Не волк, не съест.
Василий одобрительно потрепал приятеля по плечу.
— Ты у него всегда в любимчиках ходил. Как сложней да выгодней работа — мастер Крутов. Так что дуй смело. Будет орать — сдерживайся. Должен он за вчерашнее орать, как думаешь?
Подтолкнул Федора, любовно глядя ему вслед. Друзьями были с самого детства. Бывало, повздорят, глядеть друг на друга не могут, а потом дня не пройдет, — опять вместе. Василий только утром узнал, что пришел Федор, подступился к мастеру: бери Крутова на старое место, работничек — что надо. Тот не возражал, но и в контору сообщать, чтобы приняли, отказался. Все-таки из тюрьмы человек, похлопочи за него — и самого взгреют. Примет контора — пусть приходит.
В кабинете Дента — просторном помещении с двумя окнами, заставленном шкафами, — ничего не изменилось с тех пор, как Федор последний раз бывал здесь. Над столом механика навис в тяжелой золоченой раме портрет бывшего директора фабрики англичанина Шокросса. Двадцать пять лет верой и правдой служил Шокросс Карзинкиным, и в благодарность за это нынешний владелец фабрики приказал повесить его портреты в кабинетах служащих, дабы было с кого брать пример.
Сурово поглядывал Шокросс на мастерового, который застыл у дверей, не решаясь начать разговор. Дент, склонив крупную голову, рылся в ящике стола. Появление Федора никак не отразилось на его лице.
— Сергей Сергеич знает, я работал добросовестно, — начал Федор, несколько озадаченный сухим приемом. Раньше Дент встречал его окликом: «О, мастер Крутов!»— Я хотел бы на старое место…
Англичанин поднял голову, цокнул языком.
— Я знал вашу работу. Вы умеете делать быстро, все очень быстро. Вы хороший мастер.
Федор вытянул руки, сказал горячо:
— Вот, Сергей Сергеич, посмотрите. За это время я наскучался по машинам. Я хорошо стану работать, вы будете довольны.
— Да, да, полтора года. — Дент покачал головой. — Много воды утекло… Совсем немножко состарились…
Англичанин отвернулся к окну — загрустил: «Годы летят пташкой. Скучно, очень скучно…» Помедлив, Федор легонько кашлянул, пытаясь напомнить о себе.
— Можно идти работать? — осторожно спросил он, когда Дент очнулся от воспоминаний.
— Работать? Почему? Я не сказал. Я не могу вас брать. Советую идти в главную контору.
Напоминал он в эту минуту Шокросса, надменно поглядывавшего с портрета. Никак не веря его словам, Федор неловко переминался с ноги на ногу, чуть ли не ждал, что Дент вдруг оскалится и. скажет: «О, мастер Крутов. Я с вами шутил. Вы идете работать».
— Только главная контора, — добавил англичанин, подняв палец, — так как вы пришли из тюрьмы.
— Главная контора принимает на работу, когда просят из отделов, — попытался напомнить Федор. — Я работал у вас… Я очень прошу, Сергей Сергеич.
«Черт меня дернул сцепиться с ним на бревне, — подумал он, разглядывая англичанина, который опять стал рыться в столе. — Буду всегда напоминать ему тот неприятный случай. А то, что я пришел из тюрьмы, ему ровным счетом наплевать».
И хоть чувствовал, что бесполезно уламывать Дента — в механическое отделение он не примет, — но продолжал просить:
— Распорядитесь, Сергей Сергеич. А то куда деваться…
Дент ухом не повел, показывал, что дальнейший разговор ни к чему не приведет. Федор резко повернулся, с силой захлопнул за собой дверь.
Василий терпеливо ждал его у кабинета. Можно было ничего не спрашивать, по лицу Федора все было ясно.
Федор мрачно усмехнулся.
— Рассказал бы, как добывают неразменный рубль. Позарез сейчас нужен.
Сочувствуя, Василий сжал его руку. Для того чтобы приятель хоть чуть развеялся, не улыбнувшись, поведал:
— Пустяк тут и делов-то. Нужна только черная кошка, черные нитки да темная ночь. Выйдешь ночью на перекресток и начинай кошку опутывать нитками. Старайся, чтобы узлов было больше. Ровно в двенадцать появятся черти на тройке. Увидят кошку и ну просить: продай да продай. Не могут они без работы, узлы захотят распутывать. Так ты простые-то деньги не бери, проси неразменный рубль. Пожмутся, пожмутся и отдадут. Тогда ты на этот рубль Дента с потрохами купишь. Отказал, что ли?
Так как стояли на виду, к ним стали подходить мастеровые. Увидев Андрея Фомичева, Федор подтянул его за обшлаг брезентовой спецовки.
— Всю жизнь поломал мне, Андрюха. Этого я тебе не прощу. Вот она как обернулась, книжка твоя. Ко всему еще и за ворота вылетел.
Фомичев побледнел, но выдержал взгляд.
— Опомнись, что говоришь! Я ли тебе поломал жизнь? Порядок такой, что нас за людей не считают. Работаем столько и едва на кусок хлеба приносим. Как скоты… Какое, — махнул рукой. — Скот хоть пасется вместе, а нам собраться не дают. Велико преступление — книжку читал! Так вот и живем, хоть подыхай, им дела нет. Ты еще здоров, можешь найти работу. А намедни ставельщику Ваньке Шаброву оторвало руку — определили в сторожа, и никакой выплаты за увечье. А того не спросили, как Ванька пятерых детей кормить будет.
— Охо-хо! — вздохнул Паутов, многосемейный тихий мужик. — Иной раз во сне кисель видишь — ложки нет, с ложкой ляжешь — не видишь киселя. Правда-то — она на полпути у хозяина в кармане застряла.
— То-то и оно. — Андрей обрадовался поддержке, осмелел. — Я вот что скажу. Не заступимся за Крутова — придет время и с другими такое сотворят. Шуметь надо.
— Верно говорит, — поддержал его Василий. — Айда к Денту. Не послушает — бросим работу.
Но остальные промолчали. Робко отошел Паутов, сказав, что его ждут. Стыдливо посматривали по сторонам и другие.
— Ничего такого не надо, — вмешался Федор. — Зачем? Дента не прошибешь. Не хочу, чтобы из-за меня и вам попало.
— Чего ты надумал? — спросил Василий.
— Были бы руки, работы хватит. Поищу на стороне. Слава богу, не одна фабрика в городе.
3
Рассказывают, у царя Петра Первого был особый дар на талантливых людей. Многих простых и незаметных отличал он и редко ошибался.
Будучи в Ярославле, заехал к знакомому купцу Максиму Затрапезнову. У Максима — двое детей; меньшой Ивашка на вопросы царя так бойко сыпал ответы, что тот в восторге подхватил его, целовал, щекотал усами.
— За море хочешь? — спросил.
— Кабы знать, что там делать, — отвечал мальчик.
— Узнаешь! — радостно кричал царь. — Науки, ремесла разные постигать будешь. — И повернулся к отцу. — Забираю, Максим, твое чадо. Готовь Ивана в дорогу.
Около десяти лет не было Ивана дома. А когда вернулся, ахнули горожане. Вместо рубахи пестрядинной да зипуна, обычной в то время одежки, зеленый бархатный камзол, шея кружевами обернута. Вместо широких портов, в сапоги вправленных, штаны в обтяжку, едва колена прикрывают. Срам да и только! На ноги чулки напялены, ботинки с блестящими пряжками. В то время стриглись под горшок, холили бороду— у Ивана подбородок гол, на голове парик, напудренный, завитой. За Иваном ходили толпами, страшно шептали: «Слуга царя-антихриста, того самого, что весь мир переел».
Молодой Затрапезнов на пересуды рукой махнул. Выторговал у города пустошь за Которослью и на отцовские капиталы начал строить полотняную фабрику. Строить хотел быстро, а рабочих рук нет. На помощь пришел ему царь: подарил пять тысяч душ крестьянских.
Горожане ходили на правый берег Которосли, дивились тому, что можно сделать на заболоченной земле. Ниже уровня грунтовых вод вбивались сваи под фундамент: согнанные с земли крестьяне, арестанты и разные беглые людишки рыли пруды один ниже другого, соединяли плотинами. Еще удивление не прошло, а в лавках гостиной сотни купца Максима Затрапезнова появились узорчатые льняные салфетки, скатерти, полотна, «кои не хуже аглицких», грубая пестрядь для простого люда, названная по имени хозяина — затрапезновкой. До сих пор можно слышать: «Экий, братец, у тебя вид затрапезный».
Дела шли хорошо, владелец строил корпус за корпусом— светлицами называли их. Одно сдерживало — не хватало мастеровых.
День и ночь в светлицах корпели над станами ткачи, бывшие крестьяне, привыкшие к земле, к вольному воздуху. Многие не выдерживали, бежали. Их ловили, били нещадно кнутом, приковывали к станам цепями.
Чтобы прекратить побеги, вокруг фабрики и рабочих домишек выстроили бревенчатый забор, у калиток поставили часовых — хожалых. Впустить на фабрику любого впустят, а чтоб выйти — на то разрешение должно быть от главной конторы. На фабричном дворе открыли продовольственную лавку— лабаз, понастроили кабаков — покупай и пей, не рвись в город.
Была у Затрапезнова еще и негласная поблажка от правительства. Ежели какой преступник, спасаясь от закона, постучит в калитку, впускать его и считать навечно приписанным к фабрике. Тут он для властей становится недосягаемым. Тут священствует свой фабричный закон, по которому могут казнить и миловать. Если тебя постановили сдать в рекруты, а ты не хочешь стучись в фабричную калитку: накормят, за ткацкий стан посадят, и будешь до конца жизни мастеровым.
Бежали, стучались в калитку, кому не было другого выхода. Но мало кто шел по доброй воле. Приходилось выпрашивать у правительства целые партии каторжан. И правительство не отказывало — отпетые головушки становились собственностью фабриканта.
Страх вызывали фабричные у горожан. Разнесется слух, что сбежал кто-то с фабрики, — город волнуется, плохо спит. На ночь навешиваются дополнительные замки на двери лавок, домов, наглухо запечатываются ставни. Редкий обыватель отважится с наступлением темноты выйти на улицу. Фабричные досаждали и местным чиновникам. То и дело доносили, что такой-то ходок с фабрики добрался до царя, передал жалобу. Ходоков били, ссылали в необжитые места — ничего не помогало. Мастеровые продолжали искать у царей защиты, хотя ничем хорошим их домогания не кончались.
Жизнь за фабричными воротами наложила свой отпечаток. Иной характер, чем у остальных горожан, выработался у мастеровых, иное поведение. И когда пришло время раскрепостить мастеровых и приписать их к городу, много было шуму, толков, пересудов.
В дворянское и купеческое сословия фабричных не запишешь: у каждого имущества — «образ в медном окладе или без оного», кафтан поношенный да матрац, орешком набитый. Мещане же, которых в городе было шесть тысяч, воспылали гордостью: мы-де тоже свою родословную ведем, куда нам голь перекатную. Удивлялись фабричные: «Вроде мы люди и опять же вроде не люди — никто не хочет принимать». И хотя уломали потом городских мещан, приписали им фабричных (было их тогда чуть более тысячи), но глухая вражда сохранилась на долгие годы. Бывало, увидят в городе фабричного парня, кричат: «Ов, ты, седьмая тысяча, подь-ка сюда». И так отлупцуют, что еле доберется на закоторосльную сторону.
Но такое случалось реже. Фабричные, если и ходили в город, то скопом, в слободке же горожане и не появлялись. В воскресные дни, когда установится лед на Которосли, проходили кулачные бои, стенка на стенку. Заводилы вроде трактирщика Ландрона или заводчика Оловянишникова специально нанимали бойцов для городской стенки. И все-таки чаще ломали стенку фабричные.
4
Было далеко за полдень, когда Федор вышел на Власьевскую улицу, самую оживленную и нарядную в городе. Чуть ли не через дом— трактир или бакалейная лавка, над распахнутыми дверями громоздкие вывески. Приказчики с порога зазывают, уговаривают покупать только у них. На круглых будках наклеены кокетливые объявления балетмейстера Максимова-Полдинского, дающего уроки танцев, афиши городского театра. Проносятся извозчики, пугая прохожих окриками.
Из распахнутых окон трактира «Ростов» — гул, как из встревоженного улья, доносится дразнящий запах кухни. Десяток нищих у входа: «Пожертвуй, барин, для деток. Есть нечего».
Федор порылся в карманах — хоть бы пятачок завалялся. Снял картуз, оглядел — жалко, картуз еще новехонький. Но что делать… Стал подыматься по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж.
В трактире низкие столы, длинные лавки. Посетителей— как сельдей в бочке. Все больше мясники с Мытного двора — в атласных жилетах, краснорожие. Табачный чад плывет под потолком.
Повел голодным взглядом на широкую стойку, где в эмалированном тазу навалена рубленная на ровные куски печенка, рядом на подносе аппетитные ломти хлеба, — вздохнул и положил перед приказчиком картуз. Тот брезгливо повертел, определяя цену, потом бросил в угол под стойку. Налил чайную чашку водки, подал. Федор выпил, закусил куском печенки с хлебом. Есть захотелось еще больше. Снова потянулся за вилкой. Приказчик живо заслонил рукой таз, спросил насмешливо:
— Наедаться пришел?
— Картуз больше стоит, чего жалеешь, — упрекнул Федор. Однако скандалить не стал.
На улице огляделся. Куда податься? День пропал зазря. Идти домой? Об этом и думать было тошно. С утра он успел побывать в железнодорожных мастерских, на табачной фабрике, на колокольном заводе Оловянишникова — и все попусту. В мастерских даже не разговаривали — своих девать некуда, не берем. В конторе колокольного завода посчастливилось столкнуться с самим хозяином — крупным мужиком с пышной пегой бородой и умными маленькими глазками. Он сидел к Федору вполоборота, поводил багровой шеей, стянутой белоснежным крахмальным воротничком, искоса приглядывался. Все шло как нельзя лучше — слесарь требовался в котельную. Но когда хозяин узнал, что мастеровой с карзинкинской фабрики, — словно подменили человека. Сдвинул брови, сказал твердо:
— Седьмую тысячу у себя не держим, дел с ней не имеем… Разве что на льду колотим.
И что обидно: с опаской отодвинул от края стола небольшой посеребренный будильник, побоялся — не стащил бы.
— К такой дряни мне самому наниматься не хочется, — сказал Федор и повернулся к двери, чтобы уйти.
По знаку обозлившегося хозяина дюжие конторщики насели на него сзади, насовали тумаков и столкнули с крутой лестницы. Федор не стал дожидаться, что последует дальше, резво вскочил и поторопился со двора, от греха подальше.
Был он и на Мологской, в конторе табачной фабрики, но и там получил отказ. И вот теперь брел, раздумывая, что предпринять. По тому, с каким недоверием рассматривали его паспорт, можно было догадаться, что точно такой же прием встретит он и на других фабриках. Одно оставалось: или наняться на свинцово-белильный завод, куда идут те, кому совсем податься некуда, или попытать удачи на сапоговаляльном заводе Вани Бешеного. Владелец этого заведения известен был тем, что нанимал голь перекатную, хорошо платил, но, когда замечал, что рабочий приобретает нормальный человеческий облик, сносно одевается, с пинками и бранью вышвыривал его за ворота. За это чудачество и получил он свое прозвище. Федор пока имел нормальный человеческий вид и едва ли мог рассчитывать на благосклонность Вани Бешеного.
Федор не торопился, разглядывал прохожих, читал вывески. Недалеко от Знаменских ворот привлек внимание магазин Перлова — двухэтажный красного кирпича дом с высокими окнами. За стеклом нарядные коробки с чаем. Сверху вывески — герб Российской империи. Федор приостановился. Задумался, повторяя: «Перлов… Перлов… Рядом с магазином Перлова. Пеун! Ну конечно! Тут где-то рядом живет Пеун… Почему бы не зайти к Пеуну, просил».
Правда, не так-то просто оказалось вспомнить фамилию Пеуна. Пришлось перебрать не один десяток, пока не пришла на ум нужная — Иванин. Петр Иванин.
Разыскать удалось просто. Приличный флигель во дворе с палисадником, с резными наличниками на окнах. Крашеное крыльцо с перилами. Федор дернул за шнурок— звякнула щеколда. Пошел полутемным коридором до белевшей двери. Изнутри слышались громкие голоса, что-то со звоном грохнуло. В тот же момент дверь распахнулась, выбежала плачущая, растрепанная женщина, тащившая за собой испуганного мальчика лет семи. Она как-то дико посмотрела на Федора и, ни слова не говоря, помчалась к выходу. Федор, оправившись от неловкости, заглянул в комнату. За столом, у окна, уронив голову на руки, сидел человек в мятой рубашке, которую перекрещивали широкие помочи.
— Пеун! — позвал тихо Федор.
Человек шевельнулся, но головы не поднял. Федор подошел поближе.
— А? Кто это? — Пеун с усилием встал, сощурился, разглядывая пришельца. Не узнавал. — Ты кто? Зачем? — с недоумением спросил он. Потом вдруг широко раскрыл глаза, завопил: — Крутов! Мать честная! Какими судьбами?
— Шел мимо. — Федор оглядывался. В комнате беспорядок. На полу осколки фарфоровой вазы, лужа воды и полузавядший красный георгин. Поднял цветок, положил на стол перед Пеуном. Тот сконфузился, хмыкнул:
— Не обращай внимания. Все перемелется. Не то бывает. А какова ведьма, видел? У-ух! — Замотал головой. — Еще миг — и баста, пришлось бы тебе заботиться о моем погребении.
Пеун улыбался, но улыбка получалась вымученной. И вообще он казался помятым, постаревшим — под глазами мешки, резкие складки у рта. Заметив, что Федор приглядывается, шагнул к дивану, где валялся пиджак. Стал одеваться.
— Гнетет, брат, тягость какая-то. Мерзопакостно… Не пойти ли на чистый воздух?
Вышли на улицу. Пеун как-то странно поглядывал на Федора. Что-то его мучало.
— Если ты по этому делу… в смысле политики, то напрасно, давно бросил, отошел…
— Нет… В голову не приходило даже. Просто шел мимо, вспомнил.
— Правильно, что вспомнил, — с облегчением сказал Пеун. — Закатимся сейчас к Бутлеру, на людей посмотрим, себя покажем. Даже не верится, что иду с тобой рядом… живой. Это тебе не пустяки — фарфоровая ваза. Фунта четыре верных. И такая штука по голове… Бр-р!
Переходили в это время Театральную площадь в сторону Казанского бульвара. Зазывали нахально извозчики, хватая за рукава: «Барин, прокачу!» Пеун досадливо отмахивался от них. Прямо перед глазами высилось здание городского театра, крашенное в голубой цвет; на фасаде налеплены хохочущие маски, по бокам от них венки и инструменты со струнами, похожие на сильно стянутые дуги, — лиры. Сразу за театром начинался широкий прямой бульвар, затененный могучими липами. В середине его — летний ресторан Бутлера, с открытыми верандами. Федор храбро прошел за Пеуном мимо седого представительного швейцара. Это тебе не трактир — на столах белоснежные скатерти, хрусталь, посетители не кричат, что им вздумается, — беседуют вполголоса. Выбрали столик в углу на веранде. Пеун побарабанил пальцами по столу.
— Прохор! — крикнул официанту в белом фраке. Тот с недовольным лицом подошел к ним.
— Опять появились, мало вам все, — сказал он Пеуну. — Шли бы погуляли по бульвару, оно и для здоровья пользительнее.
— Ты еще будешь мне выговаривать, — беззлобно ответил Пеун. — Принеси-ка лучше полный обед и все, что к нему полагается. А на закуску рыбки холодной с хренком, икорки на пробу. Да поживее…
Пеуну, как видно, не в диковинку здесь.
— Не узнаю я тебя, — сказал Федор. — Словно бы другой человек.
— Другой? — поспешно перебил Пеун. — Может, и другой. А вернее — поумнел чуток, ну, самую капельку. Как вернулся из Коровников, сказал себе: «Ша, никаких прожектов». Смешно! Собирались при занавешенных окнах, копошились, до хрипоты спорили, как сделать, чтобы мерзопакостей меньше было… А речи-то какие! Российская империя — глиняный колосс, толкни — полетит вверх тормашками. Наступит новая жизнь! Верно! Но какое усилие нужно, чтобы этот колосс свалить. Сколько-жертв возьмет. И почему Сидоров, Петров довольствуются тем, что у них есть, а я, Иванин, должен что-то делать, чтобы не кому-нибудь — им же лучше жилось? Покорно благодарю, в прожектеры не гожусь. Вот Прохор, — кивнул на подходившего официанта, — спроси у него, хочется ли ему стать революционером. Он тебе ответит: «А для ча?» И будет прав. Так что не выйдет у нас тобой приятного разговора. Прости. В этом деле я тебе не помощник.
— Да ты что? — обиделся Федор. — Сказал же, шел мимо, вспомнил… Работу искал.
— Ну и ладно, если не по этому делу. Не сердись. Давай лучше пить. А видел, как в меня вазой швырнула? Жена… А все, думаешь, почему? Даму сердца встретил. Такая женщина! — Выпил, поковырял вилкой заливную рыбу, поднял захмелевшие глаза. — Эти дикие моральные нормы: и люби и не моги встречаться. Мерзопакостно… Ты, верно, бросил политику?
— Что ты привязался! В конце концов надоело.
— Ладно, ладно… Ишь, порох… Значит, работу искал? А хочешь, я тебя устрою… К ней, в магазин. Ух, и женщина, если бы ты знал! Засольщик нужен. Огурцы солить.
— Огурцы солить? — рассмеялся Федор. — Хорошо. А ты знаешь, как их солят?
— Кто не знает. Сыплют в бочку, потом воды, соли. И еще чего-то. Уменье какое!
— Соли… еще чего-то. А может, и подойду?
— Подойдешь. Чуть соли и еще… Но самое главное, какая женщина!
Было уже темно, когда Федор возвратился домой. Лицо бледное, волосы растрепаны, но ступал твердо. Нащупал сперва табуретку, с трудом сел. Тетка Александра холодно заметила:
— Вчера гуляшки, сегодня гуляшки — этак останешься и без рубашки.
— Мама! — одернула ее Марфуша. — Зачем ты так?
— Как же еще с ним?
— Не шуми, — выговорил Федор. — Нашел работу. Огурцы солить. В бочку воды, соли, потом еще чего-то. — И запел:
— Так, так, — поддакнула тетка Александра. — Сыплют в бочку и еще чего-то… Получаются — соленые огурцы.
За занавеской хмыкнул Прокопий, завозился на кровати. Марфуша прикрыла рот ладошкой, чтоб не рассмеяться.
Тетка Александра закончила все так же строго:
— Вот что, парень. Иди-ка завтра к управляющему.
Гордость-то свою смири, в ножки поклонись… Чего выдумал? Огурцы солить. Экий засольщик!
5
Управляющий Федоров просматривал почту, сидя в кресле за большим массивным столом. Над его головой, как и у Дента, висел однотипный портрет Шокросса. С противоположной стороны стола с карандашом в руке примостился средних лет чернобородый в помятом парусиновом костюме мужчина. Это был подрядчик Соболев, который по договору доставлял с волжской пристани хлопок и отправлял пряжу для других фабрик. У них только что был крупный разговор из-за задержки товара Горкинской мануфактуре — с мануфактуры поступила жалобна, и Соболев тут же писал объяснение.
Управляющий взял со стола серебряный колокольчик, звякнул. В дверь просунул напомаженную голову щеголеватый конторщик Лихачев.
— Нашли инженера?
Лихачев прикрыл за собой дверь, мягкими шагами подошел к столу.
— Не могут найти. Видели, ходил по двору и как в воду канул. И искать трудно: господина Грязнова еще никто не знает, указать не могут.
— Белиберда какая-то, — недоуменно проговорил Федоров. — Инженеру полагается быть в цехах, а его по двору носит. Пошлите за ним еще кого-нибудь.
За оба дня Грязнов не соизволил показаться на глаза, бродил где-то, и это выводило из себя управляющего. Подумал зло: «Наградили работничком, за ним глаз да глаз нужен. Заносчив! Хоть бы из такта заглянул прежде в контору».
Лихачев не уходил, чего-то ждал. Сегодня даже этот исполнительный конторщик вызывал раздражение. «И чего он любит намазывать волосы? Хоть бы густые были, а то кожа проглядывает».
— Повторения ждете? — ядовито спросил управляющий.
— Я все понял, Семен Андреевич, Сейчас разыщем… В конторе дожидается доктор Воскресенский. Сказать — пусть подождет?
— Пригласи.
Лихачев распахнул дверь. Вошли Варя Грязнова и Воскресенский. Управляющий поспешно выбрался из-за стола, шагнул навстречу.
— Милости прошу, Варюша. Садитесь, Петр Петрович. По каким надобностям ко мне? — Разговаривая, остановился за спиной Соболева, глянул через его плечо на корявые крупные буквы, которые тот старательно выводил, и недовольно поморщился. — Вам, батенька, сколько суток понадобится? Аль так трудно объяснить, почему товар не доставили?
Соболев виновато посмотрел на него.
— Голова не приучена к писаниям-то. Уж стараюсь, да не получается.
— Давно бы шли к конторщикам. Живо сочинят.
Соболев покорно поднялся и вышел.
— Так чем могу служить? — Радушие снова появилось на лице управляющего.
— Мы, собственно, хотели мимо, прямо по цехам, — сказал Воскресенский, удобно усаживаясь на стуле. — Варюша уговорила. Как откажешь, хоть вы и заняты.
— Располагайте моим временем, — щедро объявил управляющий. Про себя подумал: «Сестричка-то много вежливее оказалась, младше, а догадливее. Неспроста прислан, ох неспроста».
— Убедились, Петр Петрович? — Девушка весело взглянула на доктора. — Я знала, что нам не откажут. — Указала на портрет в тяжелой золоченой раме, нависший над столом, спросила заинтересованно: — Семен Андреич, это кто?
— Один из директоров — англичанин Шокросс, — заученно ответил Федоров. — Увековечен за заслуги.
— Серьезный господин, — одобрила Варя. Шокросс смотрел строго, почти надменно, и ей захотелось показать ему язык. И показала бы, будь наедине с ним. А тут постеснялась. Подошла к окну, откуда видна была широкая площадь перед фабрикой. Ужасаясь высоте второго этажа, покачала головой. И доктор, и управляющий с улыбкой наблюдали за ней. Она была все в том же белом платье, которое так хорошо шло к ее стройной фигуре.
— Вот все, что мне хотелось, — оглядевшись еще раз, сообщила она. — Просто не могла представить, как выглядят кабинеты управляющих.
— Малого вы хотели, — притворно обиделся Федоров. Пожаловался доктору: — Вот, Петр Петрович, слушайте… Теперь у девушек даже любопытства не вызываем. Ходят смотреть обстановку.
— Я-то еще ничего, — шутливо приосанился Воскресенский. — Поярче галстук — и хоть за свадебный стол… Но раз любопытство удовлетворено, разрешите нам пройти по фабрике?
— С превеликой охотой, — с готовностью ответил Федоров. — Жалею, что не могу сопровождать. Неотложные дела, голову некогда поднять, чтобы оглядеться… Видели, что делается у конторы? Все сюда, и все требуют последнего слова управляющего.
У конторы и на лестнице до самой двери терпеливо стояла толпа, дожидаясь приема. Мелькали знакомые лица фабричных, но больше мужики в выгоревших на солнце армяках, лаптях, с котомками за плечами. Крутова одергивали, когда он пробирался наверх, ругали.
— Вперед ему надо. Куда прешь-то? Все одинакие!
Как ни тяжело было на душе у Федора — утром потянулся за картузом и не нашел, гвоздь голый — сразу всплыл бестолковый вчерашний день… Пеун… соленые огурцы… Мерзопакостно… стыдно перед теткой Александрой… Марфушей; как ни тяжело ему было, но не утерпел, ввязался в перебранку. Пройти мимо деревенского мужика и не поддразнить — кто из фабричных упустит такую возможность!
— Вы что, перебесились? — отругивался он. — До главного конторщика иду. Работу не начинает без меня…
— Трепись! Истосковался он без тебя, главный-то. — Но тем не менее доверчиво расступались. И только почти у самых дверей встал на пути жилистый, крепкий старик с непокрытой седеющей головой.
— Ты кто будешь-то, милай? — ласково спросил он. — До главного зачем?
Федор с уважением посмотрел на него — широкоплечий, плотный, стоит, расставив ноги, чуть наклонив голову. Здоров был в свое время. Этот так просто не уступит.
— Мы тут ждем, почитай, с шести утра, — все так же ласково продолжал старик. — А ты ишь какой шустрый! Работа всем, милай, нужна. Даже пташка малая, когда не трудится, гибнет…
— Потому, папаша, и рвусь, что работа всем нужна, — невольно подстраиваясь под тон старика, сказал Федор. Озорничая, добавил громко, чтобы все слышали: — В механическом отделении рабочих не хватает, послали меня, чтоб передал…
Соврал и пожалел: был тотчас окружен плотным кольцом. Спрашивали наперебой, что за работа, много ли платят. Отвечая, Федор продолжал пробиваться к двери.
Навстречу спускалась девка, некрасивая, низкорослая и злющая, — только что вышла из конторы. Ругалась:
— Ироды проклятые! Креста на них нет.
— Лизка! Ты? — Федор признал в ней Лизу Подосенову, из прядильного. Она работала вместе с Анной, в одной смене, Федор часто видел ее, приходила, кажется, и в каморку. — Что с тобой? — участливо спросил он. — Али обидели?
— Выгнали! — ткнулась лицом в грудь Федору, завыла. — Безродная, мол, не имеем обыкновенья держать… Какая я безродная? Испокон фабричные… Мать умерла, так это никому не заказано.
Федор напряг память.
— Когда умерла Ксения-то? Здорова была…
— Ой, не говори! С год скоро. — Лиза вытерла слезы, обратилась с надеждой. — Посоветуй, что лучше. Пожаловаться разве фабричному инспектору? Бабы говорят: езжай в город, в инспекцию, добивайся. Снова восстановят. Да не верю я в это. Ехать ли?
— Езжай, хуже не будет.
— Егорычеву не угодила, вот с чего пошло. Придирался, придирался — и нате. К управляющему хотела — не принимает. — Успокоенно договорила: — Поеду уж тогда, раз советуешь. Верно, что хуже не будет.
Лиза пошла к выходу. Федора больше никто не задерживал, он открыл дверь.
За столами писали и разговаривали с посетителями конторщики. Федор неторопливо огляделся. Одного из них, сидевшего у перегородки, Михаила Патрикеева, он немного знал. Перед Патрикеевым стоял деревенский парень— толстогубый, с тощей котомкой, которую он прятал за спину. Конторщик спрашивал:
— Поручители кто? Сказывай.
— Козулин Иван Петров, ткач из новой фабрики, дяденькой доводится, — торопливо отвечал парень, подняв глаза к потолку. — Из одной деревни Пелагея Кривина, подметалка в ткацком. — Больше парень никого не припомнил, кто бы мог поручиться за него. Только и есть, что преданно смотрел на конторщика, что последнему очень нравилось.
— Гм… — помедлил Патрикеев. — Мало… Пелагея тоже родственница?
— Из одной деревни. Мы все там Козулины да Кривины.
Патрикеев стал записывать. Парень со страхом следил за его рукой. Вздохнул шумно, когда конторщик поднял голову.
— Ладно, возьмем. Провинишься — вылетишь за ворота вместе с дяденькой Козулиным Иваном Петровым. И Пелагее Кривиной не поздоровится. Не хочешь им зла — работай как следует.
— Как можно! — испугался парень. — Мы, чай, с понятием.
Обрадованный, пошел к выходу, слепо натыкаясь на столы. Конторщик остановил взгляд на Федоре.
— Михаилу Петровичу, — почтительно поздоровался мастеровой — помнил наказ тетки Александры: «Гордость-то смири, в ножки поклонись». — Как ваше здоровье?
— Ничего, здоров, — ответил тот. — На работу, что ли?
— Зачем к вам больше ходят?
— Ходят и по другим делам. — Конторщик вынул папиросу, прикурил.
— Мне бы до управляющего. Устройте, Михаил Петрович, будьте так добры.
— Не могу. — Конторщик помедлил. — К старшему иди. — Кивнул на Лихачева, стол которого был возле дверей кабинета. — Свои фабричные через него идут.
К старшему так к старшему. Федор без робости шагнул к Лихачеву. Тот неодобрительно посмотрел на него, сухо спросил:
— Что тебе?
— К господину управляющему пройти.
— Зачем? — Лихачев спрашивал, как лаял. — Фамилия?
Федор назвался, объяснил, для чего нужен управляющий. Конторщик внимательней посмотрел на него.
— Поднадзорных не берем.
— Куда же мне деваться?
— А это нам неинтересно.
— Я с двенадцати лет на фабрике. Провинности не имел. Учесть это можете?
Конторщик качнул напомаженной головой;
— Не можем.
В кабинете послышался звон колокольчика. Лихачев сорвался с места, бросился туда. Вышел он, провожая Воскресенского и Варю. Федор посторонился, чтобы не мешать, и все-таки Лихачев толкнул его.
— Отошел бы, вахлак.
Федор скрипнул зубами, покраснел.
— Вот он, богатырь, — улыбнулся Воскресенский. — Хорош, а?
И Варя приостановилась, удивленно вглядываясь в сердитое лицо мастерового.
— Здравствуйте! — звонко сказала она, нисколько не заботясь о том, что конторщики подняли носы от бумаг, разглядывали ее.
— Здравствуйте, барышня, — в сторону проговорил Крутов — боялся, как бы не пахнуло на нее винным духом.
— Уже забыли, как меня зовут? — с усмешкой спросила она, подавая руку.
— Нет, почему. — Федор под взглядами конторщиков чувствовал себя неловко. Осторожно пожал хрупкие пальцы. — Хорошо помню…
Это ее как будто обрадовало. Сказала с улыбкой:
— То-то. Не будьте забывчивым. Женщинам это не нравится.
— Постараюсь, барышня.
— Варя, — капризно напомнила она.
Лихачев нетерпеливо кашлянул. Доктор уже стоял у двери и ждал девушку. Варя заторопилась.
— Первый раз иду на фабрику… Извините, ждут меня. Надеюсь, еще увидимся.
— Все может быть, барышня.
Девушка укоризненно качнула головой.
— Варя, — раздельно произнесла она и поспешила к доктору. На Лихачева даже не посмотрела.
Федор проводил ее взглядом. В ушах все еще слышалось: «Уже забыли, как меня зовут? Варя… Варя…» — «Забавная девица».
Ехидный голос конторщика напомнил ему, зачем он здесь. Федор подступил к двери кабинета. Лихачев поспешно преградил путь.
— Нельзя. Семен Андреевич не принимают.
— Ладно, подожду, когда выйдет.
— Здесь нельзя ждать.
— Да что у вас все нельзя!.. Нельзя! — вспылил мастеровой. — Что же для рабочего можно?
— Хорошо, — раздраженно проговорил конторщик. Сияя напомаженной головой, ушел в кабинет и пробыл там довольно долго. Федор терпеливо ждал. Возвратившись, Лихачев развел руками.
— И не примет, и в работе отказано. Так и велено сообщить.
Не верить Лихачеву не было оснований. Федор посумрачнел, пошел к выходу.
С глубоким безразличием ко всему окружающему стоял он у конторы, не зная, куда пойти, чем заняться.
Чернобородый мужчина в помятом парусиновом костюме спускался сверху по лестнице. Окинул Федора оценивающим взглядом.
— Это тебя уволили? — бодро спросил он.
— Отказались принять, — уточнил Федор.
— Что в лоб, что по лбу, — подытожил тот. Двинул мастерового кулаком по плечу, довольно хмыкнул. — Крепок дубок… Видишь, люди? — Показал на десяток деревенских мужиков с котомками, что сидели на земле у забора. — Иди к ним, беру тебя на работу.
Федор направился к мужикам, не догадавшись спросить, на какую работу принят, сколько будут платить.
Среди ожидавших оказался и жилистый старик с седеющей головой, который дотошно выпытывал у Федора: «Ты кто будешь-то, милай?»
Старик сощурился в усмешке.
— Не дошел до главного-то?
— Не дошел, папаша, — ответствовал Федор.
6
Фабрика глядит окнами на Которосль. Когда строили плотину, рыли новое русло. Образовался большой, вытянутый пирогом остров.
К концу навигации, когда больше всего поступает хлопка, Которосль от Волги до фабрики на протяжении пяти верст бурлит: снуют буксиры, подтаскивая баржи к отлогому берегу острова, тянутся коноводные суда. На сходнях чернеют фигурки крючников, а по деревянному настилу плотины громыхают груженные хлопком подводы. С острова хлопок перевозят на фабричный двор в центральный склад.
— Эй, сторонись! — покрикивают возчики.
Жмутся деревенские ближе к перилам, с робкой надеждой смотрят в спину подрядчика: куда ведет, удастся ли заработать?
Двое безусых парней не отстают ни на шаг от жилистого старика — все трое из одного села. Пришли в город искать счастья. У кого коровенка пала, кому подправить дом — нужны деньги. Все не ради забавы бросили свои семьи.
Вместе с другими нанятыми рабочими шагал к острову Федор Крутов. Был мрачен и зол на весь свет, ворочались в голове обидные мысли.
Разве это по справедливости — выгнать с фабрики? Мальчишкой двенадцатилетним пришел на работу, дело свое знал не хуже других. Ну, ладно, посадили — не читай запрещенных книжек. Так ведь отсидел: не убил никого, не обидел, просто узнать хотел, как другие живут и что думают. Чего в этом плохого — узнать, как другие живут?..
Вспомнил, что говорила на лестнице Лизка Подосенова. Раз одинокая — кати за ворота, делай что хочешь. Как будто она сама за себя не ответчик. Обязательно нужны родственники на фабрике, чтоб друг за другом следили, боялись один другого подвести. И что только творится на белом свете?.. Пожаловаться? А кому? Кто будет слушать мастерового?
Усмехнулся едко. Пеун вчера говорил черт знает что. Соглашался с ним, хоть и не совсем приятно было слушать, как оправдывается человек. А сегодня бы не согласился. Ведь издеваются над рабочим человеком… И терпят! В лучшем случае воюют в одиночку, шишки получают… Доколе будет тянуться такое?..
Вот и остров. Грузчики носят пристроенные в «седлах» восьми-, девятипудовые кипы, металлическим крючком придерживают их за плечом. У навеса, облегченно ухнув, сбрасывают тяжелую ношу. Вздрагивает земля, звенит проволочная обтяжка прессованного хлопка. Укладчики подхватывают кипу и по рядам, как по ступенькам, закатывают под навес.
Подрядчик Соболев велел новичкам подойти поближе.
— Вот, значит, здесь и есть ваша работа. Не в пыли, не в духоте. Привыкайте пока на укладке, а после, значит, кто сможет, в основную бригаду.
Окликнул рослого крючника в рваном рубище, босого, что прошагал косолапо к сходням.
— Подь сюда, Афанасий! Принимай подкрепление.
Старшой Афанасий Кропин оглядел прибывших, сказал коротко:
— Места хватит. Крючков тоже хватит. У сторожа, в будке… Принимайтесь!
У тех, кто работал не первый день, кипа послушно катилась по настилу, потом рывок крючками с обеих сторон— и вот она уже на первом ряду. Тут ее снова подхватывают крючками и бросают выше. Так ряд за рядом под самую крышу. В умелых руках кипа кажется легкой.
Новичкам труднее, никак не могут приноровиться. Вот кипа встала на узкое ребро, тут ее толкнуть быстренько— и покатилась бы, успевай только крючком под низ подхватывать, ан нет — новичок прозевал. Кипа уже валится на него, подождать бы, когда обратно качнется, а он дергает ее крючком, побелеет весь от напряжения и толку никакого.
Новички взмокли в первые полчаса. Безусые деревенские парни, плюнув с досады, бросили крючки под ноги жилистому старику.
— Пропади пропадом такая работа. К концу дня кишки лопнут. Уходим мы, дядька Василий.
Старик, которому было нисколько не легче, разогнул спину, сказал парням:
— Дело молодое, отчего не поискать, не погулять. Валяйте, ребята. А мне уж тут придется…
Слушая их, Федор позавидовал парням, легкости, с какой они бросали работу.
Подходил с очередной кипой Афанасий Кропин, сбрасывал к ногам укладчиков. Хоть и видел — мучаются, а вмешиваться не спешил. И только когда двое ушли с острова, задержался. Отстранил Федора от кипы, сообщил присказку:
— Акуля, что шьешь не оттуля? А я, матушка, еще пороть буду…
Примечай, как делаю. — Сказал будто одному, а все приостановились, начали следить. Афанасий качнул кипу левой рукой, поддел сразу же под низ, покатил. Крючок мелькал в его руках.
— Так и ты, — сказал опять Федору, когда вернулся из-под навеса. — Работа тяжеловата, конечно, а втянешься — и ничего. Сколько положил вам Соболев?
— Полтинник в день, — ответил Федор.
В короткий перекур снова подсел к новичкам, разговорился.
— Полтинник в день — это, конечно, не заработок. Было время, за такую цену не работали. Летом нам, крючникам, самая цена.
Сидел он на кипе, нагнув голову к коленям, дымил самокруткой. О таких говорят: в людях живал — свету видал, топор на ногу обувал, топорищем подпоясывался. Укладчики жадно ловили каждое слово.
— Зимой, конечно, хуже. Тут тебе ни работы, ни жилья. Если не попадешь на склад в фабрику, перебиваешься кое-как. Иногда на свинцово-белильный идешь к Сорокину или Вахрамееву. Немало там нашего брата погибло. В тепле, сытости, и деньги хорошие платят, а все-таки мало кто идет — свинец легкие ест, не каждому удается сохраниться до весны. — И неожиданно подытожил — А здесь воздух ядреный, работаешь себе в удовольствие. Поднимайтесь-ка, пора.
Вечером Федор отправился в каморки. В кармане лежали полученные от подрядчика в счет заработка два рубля. В лабазе купил три фунта ситного, конфет тетке Александре. Подумал, подумал и скрепя сердце взял Артемке ножик за тринадцать копеек — пусть радуется.
Попадались знакомые, раскланивались, Федор старался не задерживаться. Совестно было объяснять, почему работает на острове, совестно за мальчишество в Рабочем саду.
С теткой Александрой столкнулся в коридоре. Молча посторонилась, пропустила в дверь. Лицо сумрачное и как будто растерянное. Спросила без настроения, чтобы только сказать что-то:
— Пришел?
У Марфуши тоже не очень веселое лицо. Правда, увидев Федора, живо выскочила из-за стола, побежала к Дериным за Артемкой.
— Что еще произошло? — с тревогой спросил Федор.
— Да так, ничего, — неохотно ответила Александра. — Будешь ужинать?
— Давай, если есть.
Выложил рубль, оставшуюся мелочь убрал. Сказал, стесняясь:
— Возьми пока это. Аванс получил…
— На реке работаешь?
— Там.
— То-то и говорили. Паутова белье полоскала, видела. С непривычки, чай, спину ломит, поди-ка такая тяжесть. Ешь садись.
У Федора за целый день куска во рту не было. Жадно принялся за горячие щи.
— Марфутку-то черт волосатый, табельщик, оштрафовал седни ни за что.
Федор удивленно посмотрел на нее. В глазах женщины прочел укор. Не иначе Марфуша рассказала, что было в саду. Тетка Александра будто говорила: «Ну ладно, себе дорогу перешел — дело это твое, сам хозяин, зачем же девчонка из-за тебя страдать должна?»
— За такие штучки я ему ноги переломаю, — вырвалось у Федора.
— Еще не хватало! — воскликнула Александра. — И самого засудят, и ей хуже наделаешь. Сами найдем управу. В контору пожалуюсь.
— Э-э, — безнадежно махнул он рукой. — Все они заодно.
Пришли Марфуша с Артемкой и Василий Дерин.
— Здоров будь! — сказал Дерин, пожимая локоть.
— Ты тоже, Василий Михайлович.
Дерин примостился на краю сундука, стал свертывать цигарку.
— Сынка-то укладывать хотели. А ты пришел, — И без перехода добавил: — Невеселые твои дела.
Марфуша из угла словно впервые разглядывала Федора.
— Дай папане поесть, — прикрикнула на Артемку, когда тот полез к отцу на колени.
— Ничего, я уже… Вот тебе ножик, который просил.
Артемка осторожно принял складной ножичек с костяной ручкой, соскочил с колен и к Марфуше — показывать.
— Верно, Вася, — ответил Федор. — Дела не очень веселые. Пока навигация — и на острове работать можно. А дальше куда — не знаю. Крючник нынче рассказывал: на свинцово-белильный завод охотно принимают, да мало кто идет, свинец, как отрава, за один год убивает человека. Ничего не подыщу, так туда. Не я первый. На фабрику мне возврата нет.
Марфуша испуганно вскинула глаза. Страшные слова говорит Федор. Хотелось горячо возразить. Подумала мечтательно: «Вот пристанет еще раз Егорычев, брошу все, тоже уйду с фабрики. Будем вместе работу искать. Уедем куда-нибудь».
— Студент-то оказался прав, когда говорил, что дальше так жить не смогу, — вспомнил Федор. — Как в воду глядел. — Улыбнулся невесело и вдруг встал. — Ну, вот что, Артемку, пока еще на улице тепло, могу взять с собой. В хлопке будем спать, на вольном воздухе.
— Одурел! — заявила тетка Александра. — Он же еще дите. А как застудишь?
И Василий решительно возразил:
— Мальчишку не отдадим. Пусть с Егоркой бегает.
7
День на третий, когда свыкся, Федор попробовал носить хлопок из барж. Два дюжих крючника играючи бросили ему на спину восьмипудовую кипу, напутствовали:
— Трогай!
Широкие брезентовые ремни «седла» врезались в плечи, ноги подгибались от тяжести, внутри все будто натянулось. Сделал шаг, второй, больше всего опасаясь, как бы не пошатнуло и не сбросило со сходен в воду.
Пока вынес на берег, пот залил лицо. Скинул у навеса гулко ухнувшую кипу. Отошел в сторону и долго стоял, никак не мог отдышаться. За следующей идти не хотелось, но он превозмог себя. Пропуская бегущих с грузом крючников, думал: «И им было не легче, потом привыкли». Гнало его на баржу желание побольше заработать. Начнутся морозы, кто знает, куда пойдет? Вдруг опять придется оставлять Артемку у тетки Александры? Она хоть и всей душой, но бессовестно пользоваться добротой людей. К тому же требовалась одежда. У самого Федора был хотя и поношенный, но суконный, крепкий костюм. А Артем растет, ему все надо новое.
В конце дня Федор еле взобрался под навес, где у него была устроена постель. Крючники разбили несколько кип, распушили волокно и устроили мягкие перины. Сторожу, чтобы не гнал, приплачивали. Просил не курить, но и курили, пряча цигарки в ладонях.
Пришел дядька Василий, поставил деревянную миску с крутой пшенной кашей. Крючники варили в общем котле прямо на берегу.
— Ты поешь, милай, — участливо предложил он. — Не то ослабнешь назавтра. С хлопком шутки плохи… Ломает.
— Тебе откуда известно? Сам третий день на острове.
— А я как только подошел к кипе — уже стало известно. Приходилось, милай, и до этого с грузами возжаться.
Есть не хотелось. Лежал, глядя на фабрику в просвет под крышей. В сумерки фабричные окна празднично светились. Только что был гудок — кончила доработку первая смена. Сейчас рабочие густой толпой хлынули за ворота, по мостовой, по дощатым тротуарам потекли к каморкам.
— Дядька Василий, как бы ты сказал: вот ты для чего живешь?.. И вообще, для чего люди живут? Как, по-твоему?
Василий долго молчал, кряхтел, поудобнее усаживаясь на хлопке. Не торопясь вытащил из-за пазухи завернутую в тряпицу ложку, обтер.
— Поди, тоже не знаешь?
Старик зачерпнул каши, медленно жевал беззубым ртом. Острый кадык на морщинистой шее ходил, как челнок. Видеть старика за едой было неприятно.
— Отчего же не знать. Каждый ради своей выгоды живет.
— Это как же так… Ради своей выгоды? — Федор приподнялся на локте, с недоверием вглядывался в отрешенное лицо. Василий невидяще смотрел перед собой. — Эвон махина какая стоит, — указал Федор на фабрику. — У ее хозяина, чай, есть выгода. Сколько там мастеровых, и все от него зависят. Он и покуражится над кем, и на край света поедет, если захочется… Его выгоду понять можно… А вот у тех, кто без роздыху спину гнет за полтинник, у тебя, у меня — мы ради какой выгоды живем?
— Ежели рассудить, и у нас выгода. Получил дачку сполна — хоть для дела деньги береги, хоть в трактир неси. Кто тебе чего скажет? Отработаешь шесть ден — седьмой гуляй. Нет разве выгоды?
— Мала она у нас. Мне, допустим, еще чего-то хочется.
Старик гневно сдвинул брови, взгляд стал колючим.
— Это от зависти, — безжалостно объявил он. — Что кому дано, от того не уйдешь… Ты в тюрьме за что сидел?
— А вот слушай, расскажу.
Федор на минуту задумался. И в Коровниках часто задавали этот вопрос: «За что?» Всегда трудно было объяснять. Тем более сейчас, когда хотелось доказать Василию его неправоту.
— За любопытство сидел. Вот скажи: Плохо, когда у человека любопытство? Надо его за это сажать в тюрьму? Почему власти из себя выходят, когда замечают, что рабочий человек хочет понять больше? Ты говоришь: «Что кому дано, от того не уйдешь». А я вот не верю, что так должно быть. Почему это: кому много дано, а кому — ничего? Кем установлена такая неправедливость? Вот захотелось узнать… Книжку студент дал, говорил: про все-то в ней прописано. Это, мол, несправедливо, когда все богатство на земле мозолистыми руками выработано, а хуже нет живут эти самые, кто богатство создает… Ответь-ка, что тому студенту надо? Жил не нам чета, учился в лицее, чиновником большим мог стать. Чего больше? А не захотел. Какую он ищет выгоду?
— Есть и у него выгода, зачем бы он так делал, — ответил Василий. — Может, начальство его обидело — досадить хотел. Всяко бывает.
— Всяко бывает, — повторил Федор. Огорчило, что старик так ничего и не понял. — Спи давай.
Василий сердито завозился на своей постели. Почувствовал в словах Федора неуважение.
— Кулаками махать и жаловаться — не велика мудрость. Ты вот так сделай, чтобы и в этой жизни радость была, счастье сумей найти.
— Ты нашел? — в упор спросил Федор.
— Я другое дело. Я и не тянусь… Наша сторона вся бедная. Почитай, из каждой избы в отход идут…
О себе старик говорил вяло. Может, оттого, что нечем было похвастать. Чем уж мужику хвастаться — нужда беспросветная. Хлеба с лебедой пополам едва-едва до рождества хватает. Отправляются в город не ради чего-то: чтобы хоть как-то на заработанные деньги протянуть до нового хлеба.
Внизу у навеса послышался звонкий девичий голос:
— Ов, где вы там? Артем, лезь наверх! Ищи!
Спустя немного показалась плутоватая мордочка сына. Увидев отца, возвестил радостно:
— Здеся!
Вслед за мальчиком вскарабкалась по кипам Марфуша. После работы она забежала домой за Артемкой и успела переодеться — была в ситцевом синем платье и глухой кофточке с узкими рукавами, плотно облегающей узкую талию и маленькие груди, в волосах белый бант. Стесняясь, поздоровалась с дядькой Василием, огляделась.
— У вас тут совсем неплохо, — сказала певуче, заливаясь румянцем, — и дождь не замочит, и мягко.
Артемка поглядывал на кашу, недоеденную стариком.
Слишком явно было его желание, и Федор подсказал:
— Ешь, вкусная. Лесная бабка прислала.
Мальчик стал аппетитно есть. Отпробовала и Марфуша.
— И верно, вкусная. С дымком. Где вы такую добрую бабку отыскали?
Федор с улыбкой поглядывал на девушку. До чего же она сегодня нравилась ему! Кивнул в сторону старика. Издеваясь над ним, сообщил:
— Это вон Василий. Счастья ходил искать и набрел.
Артемка подчистил кашу, старательно облизал ложку, потом кинулся к Марфуше — завозились, закатываясь смехом. Оглянулись на Федора и, не сговариваясь, напали на него.
— Принесло чертенят не ко времени, — добродушно ругнулся он. — Хватит, отстаньте!
Какое там — пуще принялись тискать. Федор одной рукой прижал сына, так что тот и брыкнуться не мог, второй поймал Марфушу, опрокинул на спину. Она стыдливо одернула заголившееся платье и сразу присмирела. Села, поджав коленки к подбородку.
— Сегодня Марья Паутова козлу пархатому рожу исцарапала.
— Какому козлу? — не понял Федор.
— Будто не знаешь! Табельщику…
— М-да… — Федор посумрачнел. — Пристает к тебе?
— Ага… — нахмурила брови, вспоминая, как все было.
Последние дни Егорычев словно взбесился — только и крутится возле ее машины. От его ласковых слов у Марфуши нутро переворачивало, не знала, как избавиться. Все прядильное отделение видело — табельщик не особенно таился, — с любопытством ожидали, чем кончатся его домогания.
— Тетка Марья не вытерпела, шепнула мне: «Скажи, что согласная, пойдешь в контору. А сама спрячься». Я и спряталась, — рассказывала Марфуша, чуть отвернув лицо, чтобы Федор не видел озорного блеска глаз и не подумал (не дай бог), что ей приятно это рассказывать. — …Тетка Марья вместо меня в контору, погасила свет и ждет. Козел и пришел… Когда выскочил за дверь, за щеку держался. А Марья за ним, с криком: «Люди добрые, на старух кидаться стал, страмной-то черт! Ошалел совсем!.. У меня брюхо прихватило, пошла попроситься домой. А там темно. Я назад. А он в дверь ворвался и давай мять. Еле отбилась. Вот-те крест, не вру!» Все отделение хохочет, а Егорычев, зеленый от злости, по лестнице топ-топ и скрылся. Так до конца доработки и не появлялся. Авдотью Коптелову посылали за ним…
Марфуша радостно посмотрела на Федора. Хотелось, чтобы и он радовался тому, как проучили Егорычева.
— Теперь замордует Марью, — сказал он, хмурясь. — И тебе достанется. Это такая скотина…
— Побоится, — беспечно возразила Марфуша. — Мы новому инженеру на него пожаловались.
— Все они друг за друга.
— Нет, этот, кажется, понятливый. Обещал, что пристрожит Егорычева.
Марфуша высунулась в щель под крышей, долго смотрела в сторону слободки.
— Фабрика-то как светится. Красиво! А когда работаешь, и не до этого — скорей бы за ворота.
— Если не оставит в покое, скажешь. Я с ним сам поговорю.
— Ой, мамоньки! — Марфуша счастливо засмеялась, лукаво взглядывая в его рассерженное лицо. Не у каждой фабричной девчонки найдется такой защитник!
— Ладно, — произнесла она, все еще улыбаясь своим мыслям. — Обязательно скажу.
— Еще что нового? — спросил Федор.
— Ничего боле… В субботу с Дериными собираемся на ночь под Сорока. Василий велел тебе быть.
— До субботы еще дожить надо.
— Доживем, — бодро откликнулась Марфуша.
8
В субботу подрядчик Соболев рассчитывался с крючниками за неделю. В глубине острова, в тесовой будке кассир выдавал деньги. Соболев сидел рядом, проверял по списку.
Федору, работавшему последние дни на выноске кип, пришлось, не считая аванса, еще два рубля тридцать пять копеек. Это его порадовало. Если так пойдет и дальше, то до заморозков он скопит немного денег.
Крючники всей гурьбой отправились в трактир к Ивлеву, звали Федора, но он отказался, прямо с острова зашел в полицейскую часть, назвался писарю, который отметил его, а затем в лабазе купил полбутылки водки, большую связку кренделей и поспешил в каморки. Его уже ждали. На полу стояли ведерный самовар, корзина с посудой, в куче — два одеяла и разная ветошь. Была середина августа, ночи стали прохладные, и тетка Александра собрала, что можно унести.
Послали Артемку за Дериными. Прокопий Соловьев тоже был не прочь присоединиться, но жена просила непременно приехать в деревню — дни стояли погожие, началось жнитво.
Шли по берегу Которосли. Федор и Василий нагрузились одеялами, тетка Александра и Екатерина Дерина несли посуду, еду. Марфуша тащила за ручку самовар, а Артемке и Егорке достались удочки.
Впереди, насколько хватало глаз, растянулись по берегу фабричные. Василий прибавлял шагу и все беспокоился: не заняли бы хорошие места.
Когда миновали деревню Творогово, сразу же начался лес. Уже летели с деревьев желтые листья, трава хоть и была густая, но поблекла, колола босые ноги. Прыгали под ногами лягушки, каждый раз пугая Марфушу.
— Теперь уже недалеко, — торопил Василий. — Поспешайте, бабы.
Долго искали место, где остановиться: то не нравилось, то запоздали — уже заняли другие. Наконец Василий сбросил с плеч одеяло. На обрывистом берегу стояли рядышком три большие ели. У замшелых старых пней давней порубки краснела крупная, сочная брусника. Шагах в двадцати в реку впадал широкий Сороковский ручей.
Место было уютное, сухое и защищенное.
Женщины принялись устраиваться, готовиться к ужину. Василий ушел за дровами для костра. Федор отправил ребят ловить живцов, а сам занялся снастями. Вырезал из ольховника крепкие колья, привязал к ним жерлицы.
Вечер был тихий, ясный, солнышко только опустилось за деревья, над водой подымался парок. Глухо ударяла щука возле осоки.
Василий запалил костер. Потом наломал лапнику и расстелил на нем ветошь.
Прибежал Артемка с живцами — в ведерке плавали плотички и подъязки. Федор, вооружившись иголкой с нитками, пришивал их за спинку к крючкам — так живцы плавают резвее. Марфуша, глядя на его изуверство, ахала и только мешала. Пришлось отогнать ее.
Поставили жерлицы в самых тихих местах, возле осоки, и пошли ловить окуней на уху. Одну удочку, подлиннее, с тяжелым грузилом, Федор забросил на быстринку.
Артемка вытаскивал окунька и хвастливо показывал отцу. Хотелось крикнуть при этом: «Гляди, еще один!» — но отец запретил шуметь: рыбу расшугаешь.
Федору попадались реже, он сидел, курил, посматривал на реку. И без клева было хорошо, забылись тревоги, впервые за всю неделю спокойно было на душе.
С обрыва спустился Василий. Заглянул в ведерко, присвистнул:
— Жидковато!
И как раз на длинной удочке дернулся поплавок. Федор схватился за удилище, резко подсек. Удилище изогнулось, и тут же наверх вылетел окунек, не больше ладони.
— Мизгирь, — разочарованно произнес Василий, поймав лесу и стаскивая рыбку с крючка. — А ведь как клевал. — И объявил решительно: — Буде! Еще у Егорки немного есть, для ухи хватит.
На костре в большом чугуне кипела вода. Тетка Александра крошила картофель. Егорка с Марфушей чистили рыбу — он поймал десятка два ершей.
— Уха заправская будет. Где ты столько надергал? — позавидовал Федор.
Егорка самодовольно ухмыльнулся. Рядом его мать мучилась с самоваром, — не могла разжечь.
— Вот старается! — воскликнул Егорка. — Дурак только так делает.
— Ты как с матерью говоришь? — возмутилась Екатерина.
— А кто же так делает, — повторил Егорка. — Полная труба хлама. Шишек набери.
Подошел, стал отцовским сапогом продувать трубу. Самовар забрызгал искрами, разгорелся.
Быстро темнело. По сторонам на берегу виднелись еще костры. В лесу пискнула гармошка, и на свет вышел Андрей Фомичев. Поставил гармонь на пенек, попросил:
— Примите в честную компанию…
— Садись, если за пазухой что есть, — отозвался Федор.
— За пазухой как не быть, — Фомичев вытащил бутылку, поставил у костра, из другого кармана извлек завернутую в тряпицу воблу. Хозяева костра остались довольны.
Андрей взял гармонь, приготовляясь играть. Но Василий предупредительно поднял руку.
— Натощак нейдет. Отведаем сперва ушицы.
Ребятам тетка Александра налила в деревянную плошку, остальные потеснее уселись вокруг закопченного чугуна. Однако не успели поднять ложки — помешал новый гость. Василию почудилось, что кто-то стоит за кустом, он вскочил и пошел проверить. К костру вернулся вместе с Коптеловым, который егозливо объявил:
— Местечко ищем. Куда ни ткнемся — занято. — Обернулся в темноту. — Авдотья, где ты пропала? Поди сюда! Затерялась, вишь ты… А ведь только что следом шла.
— Ты лучше сам подь отсюда, — неласково проговорил Федор.
Коптелов пропустил его слова мимо ушей, потянул носом, не спуская глаз с дымящегося чугуна.
— Ушицу успели сообразить? Хорошее дело. А мы вот запоздали…
Уходить от костра он не собирался. Тогда поднялся Фомичев, пошел прямо на хожалого.
— Давай, давай. Весь вечер только о тебе и думали: может, зайдет, обрадует.
— Первую, чтоб никто больше не мешал, — поднял Василий стопку, когда Коптелов ушел. Тост встретили с одобрением. Выпили, отведали ухи, каждый согласился: удалась, но горяча.
— Вторую, чтобы комары не кусали.
И за это выпили. Потом чокались за сома двухпудового, который — это уж точно — сидит на крючке. Потом Андрей предложил выпить за управляющего Федорова, чтоб ему тошно было. В конце концов развеселились, потянулись к последней бутылке. Тетка Александра проворно спрятала ее за спину.
— Хватит! Завтра целый день.
Разливала из самовара чай, с поклоном передавала.
— Теперь и гармошка вовремя, — проговорил Василий, схлебывая с блюдца душистый чай. Кивнул жене, и вдруг она неожиданно тонко затянула, как запричитала:
Так и казалось — сорвется, не хватит голоса. Но она свободно передохнула и закончила первый куплет уже вместе с Василием:
Опомнившись, Фомичев взял гармошку, тихо стал подыгрывать. Тетка Александра, стараясь не греметь, собирала чашки в корзину. Марфуша подвинулась ближе к Екатерине, которая пела, чуть покачиваясь, подпирая рукой подбородок; вместе и уже веселее продолжали:
Федор лежал на спине, смотрел в темное небо на звезды и слушал. Старинная эта песня и кончается ладно, а тоска скребет. Не рады молодцы фабричные «салфеточке по рублику», не одни сутки, согнувшись над станом, придется ткать ее. Потому, наверное, и заканчивается песня грустным повтором:
Замолкли певцы. Пугая тишину, стрельнут иногда дрова в костре. Екатерина не двигаясь сидит, все так же уткнув подбородок в узловатые, с напухшими венами кулаки, смотрит на огонь.
— Нагнали печали, — как-то виновато выговорил Василий. — Все ты, старуха.
Екатерина смущенно улыбнулась.
— Можно и разудалую. Говори, какую?
Слушая их, Федор припомнил, как еще мальчишкой вот так же лежал у костра и смотрел на звезды. И было это тоже у Сороковского ручья. Незадолго в семье случилось несчастье отцу оторвало на работе руку. Смотритель включил вытяжную трепальную машину в тот момент, когда отец очищал внутренние барабаны от пуха. Руку отхватило до плеча.
Отец сидел у костра изрядно выпивший, поправлял головешки. Мать пела какую-то невеселую песню. Федору она врезалась в память на всю жизнь.
вопрошала она, глядя перед собой затуманенными от слез глазами.
И вот, когда она только что закончила, отец с силой ткнул ей кулаком в лицо. Мать опрокинулась, закрылась руками. С испугом спрашивала:
— Степа, что ты? Степушка?
По рукам у нее текла кровь. Отец же, как обезумел, пинал ее, злобно, бессвязно кричал:
— Раньше времени хоронить? Убью, сука! Не нужен стал? А я вот живу! Радуйся…
Федор повис на отцовской руке, пытался мешать и тоже кричал.
Потом, когда отец успокоился, мать, утершись подолом, гладила его по волосам, ласково, извиняясь, говорила:
— Что ты подумал-то, Степа? Христос с тобой. Не могла я так…
Отцу было стыдно, что выместил на ней, неповинной, накопившуюся злобу, стыдно за то, что он был бессилен сделать что-либо другое.
Впоследствии он стал бить ее чаще. Нес из дома все, что можно было продать, а пьяный таскал ее за волосы, пинал. Мать была здоровая, могла спокойно сладить с ним, но не сопротивлялась. Умаявшись, отец ложился прямо на полу и засыпал. С ненавистью глядя на него, Федор спрашивал мать:
— Зачем поддаешься?
— Тяжело ему, сынок, — оправдывалась она.
— Он тебя забьет. В синяках вся.
— Перетерплю. А ему полегче станет. Обидели, сынок, его, вот и мечется. Ты не сердись, он хороший.
Отец так и сгинул: пьяный замерз у корпуса — не хватило сил подняться по лестнице.
Как-то вскоре, почти не болея, свернулась и мать. Федор помнит ее в гробу спокойную — словно была довольна, что ушла вслед за мужем из этой нерадостной жизни.
А на следующий же день после похорон двенадцатилетнего Федора отвели на фабрику, учеником в механическую мастерскую.
Утром, едва забрезжил рассвет, Федор спустился по росной траве к обрыву. Жерлицы оказались неразмотанными, живцы все целы. Осторожно, стараясь не топать, подошел к удочкам. За ночь на две попались подлещики. На длинной удочке намотало травы, наживки не было. Насадив новую, он закинул подальше и стал ждать.
От костра доносилось похрапывание (уходя Федор пожалел и не разбудил Артемку). На той стороне, в болотине, не уставая, кричал дергач.
Первая поклевка была слабой. Не надеясь засечь, он потянул удочку на себя. Удочка пружинисто выгнулась, леска пошла против течения. Стараясь не делать рывков, он торопливо выбирал ее. Крупная рыбина показала темный хребет. Попал голавль фунта на три.
Дернулась другая удочка, и в это время около жерлиц что-то плеснуло. Выждав немного, Федор осторожно пошел туда.
За луговиной вынырнуло огромное багряное солнце, сверкала роса на кустах. Последний раз скрипнул в высокой траве дергач… Федор обогнул куст и тотчас вздрогнул от испуганного вскрика. В двух шагах от него, прикрываясь руками, стояла Марфуша. Капельки воды стекали по ее телу, у ног валялось сброшенное белье. Она смотрела с мольбой, не в силах выговорить слова. Федор с усилием отвел взгляд, отступил в замешательстве. Девушка в это время успела набросить платье…
— Холодно… Замерзнешь, дуреха, — хрипло проговорил он, лихорадочно стаскивая с себя пиджак.
Шагнул, накинул ей на спину. Она не сопротивлялась. Обнял мягкие податливые плечи и жадно прильнул к полураскрытым горячим губам.
— Ой, мамоньки! — прошептала Марфуша, запрокидывая голову. В широко раскрытых глазах все та же мольба и беспомощная доверчивость.
— Ничего… Ничего… — бессвязно уговаривал он.
…Очнулись, когда на куст прилетела стайка желтеньких птичек. Скашивая бусинки глаз, пичуги неумолчно защебетали.
— Не смотри, — умоляюще попросила Марфуша, отталкивая от себя Федора. Приложила ладошки к горящим щекам, медленно покачала головой. Из глаз брызнули слезы.
— Ты чего? Что с тобой? — с недоумением спросил он, целуя ее в глаза, в нос.
Улыбнулась сквозь слезы, проговорила со скрытой лаской:
— Навязался на мою голову… уйди! Проснутся у костра…
Федор вернулся к удочкам. На душе было не очень спокойно. Будет ли эта славная девушка счастлива с ним? Вздохнул, казня себя за случившееся. Едва ли она еще и понимает, что произошло сейчас с ней.
На берегу появился заспанный, кутающийся в отцовский пиджак Егорка.
— Дядя Федя, чего не разбудил? — обиженно спросил он.
— И на твою долю осталось, — сказал Федор, поднимаясь на берег. — Сейчас только рыба спрашивала: где ты? Спеши!
Марфуша ломала сучки, бросала в тлеющий костер. На Федора не подняла глаз.
— Чего надулась?
— Кто тебе сказал — надулась? Просто так…
Тронул ее волосы. Обрадовался, когда опять вся потянулась к нему. Сел с другой стороны костра, не отрываясь смотрел на нее, притихшую, стыдливо прячущую глаза.
Такой она оставалась целый день, пока были у ручья. Разговаривала неохотно, кусала губы. Тетка Александра, глядя на нее, понимающе вздыхала. «Господи! Не заметила, как выросла доченька. Посмотрел бы отец…» По молчаливому уговору в семье не поминали о нем. Беспечный бродяга, говорун… В первые годы он еще наезжал домой. Появлялся обычно осенью. Соседи говорили: «Объявился Капитон, жди белых мух…» Если был при деньгах, гулял — в каморке стоял дым коромыслом. Александра не перечила, втайне надеялась, что на этот-то раз он приживется в семье, не потянется на сторону. Но чуть только пригревало, становился молчаливым, тосковал. С первыми ручьями исчезал из дому… Александра зарекалась пускать его, но каждый раз, увидев заново, забывала об этом. Любила ли она его? Видимо, очень любила. С его появлением будто расширялись стены душной каморки, он вносил с собой запах дальних дорог… Последний раз он исчез, когда Марфуше было лет шесть. Года через два после этого его видели в Саратове на пристани — в рубище, изможденного после болезни. Конторщик с фабрики, бывший там по своим делам, узнал его и рассказал Александре. Она не верила в то, что он жив, — иначе заявился бы. И все-таки, глядя на выросшую дочь, подумала: «Посмотрел бы отец…»
Вернулись домой к вечеру. Ребята вдвоем тащили ведерко, в котором плескались крупные плотицы и окуни— то, что осталось от дневной ухи. Перед тем как разойтись, Фомичев задержал Федора.
— Что никогда не спросишь, куда девался студент?
Помнишь, в гостях был? Привет он тебе прислал. Укатали на три года в ссылку…
— Что ты говоришь? — посочувствовал Федор. — Письма тебе пишет? Откуда привет-то?
— Друзья сказывали.
— Какие друзья?
— Мало ли друзей! В лицее с которыми вместе учился.
— А ты-то их где видел? — продолжал допытываться Федор.
— Захожу изредка. Они все почти на Рыбинской живут.
— Иван Селиверстов… Хороший парень, показалось. Зачем это надо было листки расклеивать?
О белобрысом студенте, о его робкой попытке тогда в каморке убедить в чем-то важном, Федор вспоминал часто. Жалел, что плохо слушал. Казалось, студент мог ответить на все вопросы, которые приходят нынче в голову. Это тебе не Пеун… Мерзопакостно!
— Видишь, — немножко рисуясь, стал объяснять Фомичев, — есть люди, что другим хотят лучше сделать, о себе не думают. Справедливость им всего дороже. Вот такой и Иван.
— Что же, и друзья такие, что другим хотят лучше сделать?
— А ты как думал? Ребята что надо!
9
Ночью, ворочаясь на хлопковой постели под навесом, Федор старался представить затерянную в лесах сибирскую деревушку, где студент отбывает свою ссылку. Воображение рисовало нерадостную картину: знакомых никого нет, не с кем словом перемолвиться. Туго приходится студенту. И опять пришло на ум: какие же они эти люди, что сознательно идут на лишения. Не для себя воюют, всем хотят лучше сделать. Что их толкает на то? Доброта человеческая? Да мало ли добряков на свете. Добряки-то прежде всего для себя добра хотят, на ссору не пойдут. Видимо есть какая-то высшая правда, которую он не понимает…
Проснулся от озноба. Моросил мелкий густой дождь, фабрика еле проглядывала сквозь серую пелену. Привалясь к кипе, дядька Василий пил из жестяной кружки чай, и по всему заметно было: не торопился. Федор пощупал пиджак, которым укрывался ночью, — он отсырел. Значит, дождь начался давно. Сел напротив Василия, спросил:
— Или рано еще? Почему так тихо?
— Дождь пережидаем, — спокойно объяснил Василий. — В сырой одежке работать несподручно — спину до крови сдерешь.
Федор высунул голову в щель, огляделся. Кругом обложило, и ни ветерка. Такой дождь едва ли переждешь.
Спросил с любопытством:
— Выгодно погулял у Ивлева?
— Не без этого. — Старику не хотелось продолжать прежний спор, словно бы и не заметил усмешки в словах Федора. — Ивлеву выгодно было, нам забыться — главное. Веселье нужно было.
— Что-то по тебе незаметно веселья-то.
Василий ничего не ответил.
Федор вышел из-под навеса, зябко поежился. Ночью пришли две баржи с хлопком. На передней шкипер натягивал над самоварной трубой холстину. Труба густо дымила.
— Помочь, что ли?
Мужик, внимательно разглядывая его, сердито буркнул:
— Своим делом занимайся. Торчишь тут из за вас, охламонов.
С другой стороны навеса на кипах сидели кружком крючники. Оттуда несся хохот. Федор направился к ним. Говорил Афанасий Кропин, остальные смотрели ему в рот, ожидая смешного. Афанасий подвинулся на кипе, давая место Федору.
— …Ермил с нечистой силой все время воевал, — продолжал начатый разговор крючник. — Лежит как-то на лавке, уснуть не может: все чудится, что царапается кто-то. На этот раз он и пьяным не был. Тихонько повернулся и заглянул: видит, под лавкой рогатая морда, губы сложены, вроде как бы харкнуть хочет. Ермил что было силы ткнул кулаком в морду и взвыл от боли — морда-то в тот же миг в чугун превратилась…
Афанасий выждал, пока крючники перестали смеяться, снова стал говорить:
— И еще раз нечистая сила отыгралась на нем. Хворал из-за нее всю зиму. Да еще ладно, что хворал — чуть не утоп совсем… Случилось ему с базара ехать. Выехал на окраину — скоро город кончается, а там по берегу реки верст двенадцать. Видит— трактир. Ну, зашел… больше трактиров не встретится. К нему за стол сел человек, весь-то весь черный и будто обросший. Ермил обратил на это внимание, но худого ничего такого не подумал. Вот он поднял стакан, но прежде чем выпить, все-таки решил перекреститься… И что же вы думаете? Опомнился он: никакого трактира нет, сидит он у проруби на льду и в руке лошадиный кругляшок держит. А лошадь его рядом стоит, ржет испуганно. Вот тогда Ермил и захворал, до самой весны на печке провалялся…
Афанасий потянулся с хрустом, зевнул. Потом сказал Федору:
— Чего сторонишься? У нас так: работай вместе и гуляй вместе. Не нравится — мотай отсюда.
— Сторониться мне вас нечего, — заявил Федор. — А когда надо, уйду и спрашивать не стану.
— Грубишь? — спросил Афанасий, поглядывая на ухмыляющихся крючников. — Молодец! — И довольно резко хлопнул Федора по плечу.
Федор поморщился, но тут же опустил свою руку на костистое плечо крючника.
— Э-э! — закричал Афанасий. — Изуродуешь, как работать буду? — С трудом оторвал цепкие пальцы мастерового, поворочал плечом. Федор ожидал драки, но крючник смотрел без злобы, даже весело.
— Ладно уж, — рассмеялся Афанасий, — можешь не спрашиваться, уходи куда хочешь.
Было около десяти часов, когда прибежал встрепанный подрядчик. Намокший парусиновый костюм висел на плечах мешком.
— Что же это, братцы? — жалобно воскликнул он, обращаясь то к одному, то к другому. — Люди за дело, мы за безделье? В раззор меня вводите. Баржи сколько времени не разгружены. Принимайтесь, ребята, не тяните.
Те, кому он говорил, отводили глаза, остальные упорствовали:
— Наши пряли, а ваши спали. Теперь мы хотим отдохнуть.
— Нам своя жизнь дороже…
Соболев садился, снова вскакивал. Отирал платком лицо и шею. Мокрые редкие волосы прилипли ко лбу.
— Ведро водки поставлю… И всего-то, поймите, две баржи.
— Их в хороший день не разгрузишь, ныне подавно, — противились крючники.
Тогда Соболев подступил к Афанасию Кропину. Тот тоже стал отговариваться: берег глинистый, сыро, скользко.
— Прибавку дашь, Миколай Андреич, найдутся охотники, — не устоял наконец Кропин. — Как, братва?
— Будет прибавка — пойдем, — загалдели крючники.
Подрядчик стонал, прикладывал к груди руки, уверял, что не может и копейки набавить.
— Грабите вы меня, не по-божески это.
Но, как ни упирался, уступить пришлось: простой барж обойдется дороже. Договорились на полтину прибавки для тех, что выносит кипы, и на двугривенный для укладчиков.
Федор удивился, заметив, что дядька Василий пошел вместе с ним на баржу.
— Ты случаем не запамятовал? Куда тебя несет?
— Не запамятовал, сынок. Полтина на дороге не валяется. Поношу денек…
Первым начинал Афанасий Кропин — рослый, в холщовой рубахе, в рваных портках и босиком. Осторожно расставил косолапые ноги, чуть пригнулся. Ему взвалили кипу на спину, и он, крякнув, неторопливо пошел по мокрым доскам к навесу.
— Слава тебе, почин есть, — радовался Соболев, наблюдая за крючником с берега. — На сухое место, ребятушки, бросайте. Не грязните товар.
Вереницей потянулись крючники к навесу, с облегчением сбрасывали кипы как попало, лишь бы не под дождь. Там укладчики закатают, приложат одна к другой. Федор, сбросив свою ношу, оглянулся, ища дядьку Василия. Он шел после Федора третьим. Тяжело ему было, побагровел он от натуги, но ступал ровно.
А дождь все сыпал и сыпал — мелкий, густой. С реки тянуло болотной прелью. Вода затекала за ворот, холодила разгоряченное тело.
Трудно стало ходить, когда на сходни натаскали грязи, — ноги скользили, того гляди свалишься в воду.
Все-таки к обеду успели разгрузить одну баржу. Ее отвели вниз по течению. Впритир стоявшую к ней, груженую, подтянули к сходням, закрепили канатами.
— Начинайте, братушки, и эту зараз кончите, — торопил Соболев, укрывавшийся в перерыв вместе со всеми под навесом.
— Шел бы ты, Миколай Андреич, отсюда, — раздраженно бросил ему Кропин. — Подгонять горазд, а мы не любим этого.
Но поднялся, пошел к мосткам. Разгрузить быстрей — и с концом: хоть спать под навес, хоть опять к Ивлеву. Соболев обещал выдать прибавку после разгрузки.
Федор, как ни осторожничал, а натер и спину, и плечи. Особенно болели лопатки, сдавленные лямками «седла». Рядом дядька Василий сидел, откинувшись к кипе, прикрыв воспаленными веками глаза, тяжело дышал. Поднялись оба, когда уже Афанасий Кропин появился у навеса с кипой из новой баржи.
Федор пошатнулся, когда тяжелый груз лег на спину, постоял, словно в раздумье, собираясь с силами, и сделал первый шаг. «Выдержу, должен выдержать, — подбадривал себя, — теперь вот только подняться на берег, а там навес совсем рядом». Дрожали от усталости ноги, пот градом лил по лицу, застилал глаза. Уже под навесом услышал сдавленный крик. Увидел: скакнув по мосткам, полетела кипа в реку, высоко разбросав брызги. Крючники побежали на сходни. На мокрых, испачканных глиной досках лежал лицом вниз, распластав руки, дядька Василий. Федор приподнял ему голову. Старик еще дышал, мутным взглядом смотрел перед собой. С уголков губ по бороде текла кровь.
Стоявший рядом Афанасий Кропин сдернул с головы кепку, наклонился. Вдвоем с Федором бережно подняли отяжелевшее тело, понесли на берег.
Навстречу бежал Соболев, испуганно таращил глаза, бормотал:
— Господи, несчастье-то какое! К будке скореича, там лошадь возьмете. — Пропустил их, прижавшись к краю мостков, тут же набросился на крючников. — Кипу-то выловите! Не видите, добро гибнет! И что за народ!
Помчался к шкиперу за багром. Долго не мог вытащить его из-под брезента. Совал в руки помрачневших крючников, застывших на мостках, кричал:
— Не раздумывай, ребята. Уплывет…
Кипа, покачиваясь, плыла по течению. С мостков ее уж было не достать. Тогда Соболев, выхватив багор, прыгнул в лодку. Стоявший рядом крючник толкнул лодку, Соболев с трудом удержался на ногах.
— Я вот побалую, — пригрозил он озорнику.
Василия положили на хлопок. Афанасий сложил ему руки на груди, глухо сказал:
— Чего теперь… Отжил человек, кончено…
Глава четвертая
1
— Барышня, извольте вставать. Сейчас кофей принесу.
— Я уже встала, Полина. Иди.
— Да где же встала! — кухарка всплеснула полными руками. — Еще и глазки не открымши. Не хотите, так и не приду более.
— Вот смотри, встаю. — Не поднимаясь, Варя выпростала ногу, поболтала ею, стараясь достать пола, и опять спрятала под одеяло.
— Наказание с вами. Велите чуть свет будить, а сами упрямитесь. Мне какое дело, спите хоть до полудня. Уж и Алексей Флегонтович уходить собрался.
Варя приподнялась на локте.
— Как уходить? Задержи его. Я сейчас…
— Да он, поди, на прогулку собрался, в парк, — успокоила Полина.
Девушка поглядела в окно. Утро пасмурное. На деревьях лист мокрый, не шевельнется.
— Наверно, калоши забыл. Как всегда.
— Отчего же забыл? Надел. Он не в вас — аккуратный.
— Значит, я неаккуратная? Хорошо, Полина! Попомню!
— Вот и рассердились! Право не знаешь, как с вами разговаривать. Молчать буду. Ни слова больше не пророню.
— Нет, нет! Говори, Полина. Я не сержусь!
— Да что? Ничего я не знаю.
Кухарка направилась к двери. Варе не хотелось, чтобы она уходила. Окликнула:
— Полина! Отгадай, какой мне сон снился.
— Чай, молодец распрекрасный. Что еще девушкам снится.
— Вот и не молодец. Не умеешь отгадывать.
Кухарка погрозила пальцем.
— Ой, не говори. По глазам вижу— угадала. С чего бы тогда покраснела?
Варя выпорхнула из-под одеяла — и к зеркалу. Склонила голову в одну сторону, в другую. Губы припухшие, в глазах смешинки. Мягкие волосы рассыпались по плечам. Показала язык своему отражению.
— Дурнушка я, Полина?
— И полно вам на себя наговаривать, — упрекнула кухарка. — Красавица, каких нету. Ноженьки белые. Кругленькая, как надо. Такую девушку заморскому принцу отдать жалко.
— Ну уж, и заморскому. — Варя довольно хмыкнула. — Вот за фабричного парня замуж выйду. Есть тут у вас хорошие парни?
— Разве по тебе-то найдешь? Нету.
— А я видела! Видела! — Варя попыталась обнять располневшую кухарку, заглядывая в глаза, спросила — Полина, а ты любила?
— Да что же я, порченая какая? Любила…
— А кто он? Расскажи, как у вас было?
— Зачем это вам?.. Как и у всех, обыкновенно бывает.
— Ну, Полинушка!..
Кухарка и сама была не прочь вспомнить молодость, но поломалась для приличия. Начала, как сказку:
— Девчонкой я еще была. Жила в прислугах. Иду как-то по улице — весной было дело, этак к вечеру уже, хозяйка послала деньги отнести портнихе, — а он и стоит: черный, кудрявый, настоящий цыган. Посмотрел так, что и я не утерпела, приостановилась. И скажи, сразу поняла: вот мой суженый, мой желанный. Сапожником он был. Стоял у двери, поразмяться, видно, вышел. «Пойдем, — говорит, — красотка, мерку сниму, обувку тебе самую модную хочу сшить». А у меня всех сбережений на простые ботинки не хватило бы. Отказываюсь: «Мы, говорю, и в таких ходим». А он как догадался: «Денег с тебя не беру, пойдем». Посидели в сапожной-то да с того дня и не могли больше друг без дружки. Озорной был. Станет шутить — покатываюсь, бывало: тоже смешливая была… — Полина вздохнула горестно. — Годочка с ним не миловались. Шел по льду на ту сторону Волги — в Тверицах у него мать жила — и оскользнулся в промывину. Сам выбрался, да больно морозно было — застыл весь. До дому-то добрался. Полежал всего четыре дня… Белугой я выла. От сильного расстройства мертвенький родился… раньше времени. С тех пор так все одна и маюсь.
— Неужели так никого больше и не полюбила. Ведь это давно было?
— Ну так что, что давно. Встречались и хорошие, а все не то, что Проша мой. Царство ему небесное… — Вдруг ругнула себя, опомнившись. — Да что это я! Не для девушек такие разговоры. Прости меня, старую.
— Ты вовсе не старая. — Варя чмокнула кухарку в щеку, простодушно поведала: — Мне тебя жалко, Полина.
— Да уж вижу. Кофей сюда нести?
— Нет. Спущусь сама. Сейчас с братом в каморки пойдем. Надо посмотреть, как фабричные живут. И человека одного мне хочется увидеть.
— Народ-от в каморках грубый, неученый. Еще обидят.
— Так я с Алексеем Флегонтовичем. С ним не страшно.
— Братец-то ваш — представительный, серьезный мужчина. А ведь тоже одинешенек…
— Много ты знаешь. — Доверительно шепнула кухарке на ухо: — Уже три раза в город ездил. Говорит: «По делам»… Знаю я, какие у него там дела.
— Ну и слава богу, — закрестилась Полина. — Слава богу…
Сбежали с крутой лестницы и облегченно вздохнули. Варя постояла с минуту, с трудом приходя в себя. В ушах звенел надрывный плач ребенка. Алексей Флегонтович чему-то улыбался. «Что ему так весело?»
В какую каморку ни войди, грязь, нищета, больные рядом со здоровыми. И какое-то тупое безразличие. У пятилетнего ребенка голова обвязана гнойной тряпкой — колтун, ужасная болезнь. Немедленно надо в больницу.
И что же ответила мать? Варя содрогнулась, слыша ее спокойный голос:
— Некогда мне по больницам шляться. Пройдет. А господь приберет, так и к лучшему.
В другой каморке спертая духота. Девочка лет десяти, бледная и худая, как тростинка, сует в рот грудному ребенку тряпицу с жеваным мякишем. Ребенок надрывается в плаче. У стола с шитьем сидит мать. Тут же, на деревянных нарах лежит одетый мужчина — в сапогах, в засаленном пиджаке. Во всем том, в чем ходит на работу. Опухшее небритое лицо, мутные глаза.
Девочка плаксиво просит:
— Папк, понянчись. На смену скоро… Хоть посплю, а?
Отец отмалчивается. Безразлична к просьбе девочки и мать. А ребенок захлебывается.
— Что с ним? — Варя наклонилась. Маленькое тельце пышет жаром.
Девочка, видно подражая взрослым, ответила с ненавистью:
— Осатанел! Орет и орет. Хоть бы сдох!
— У ребенка жар. Надо показать врачу…
Никакого впечатления. Но вот мужчина приподнялся на нарах, сказал сипло:
— Ты в наши дела, барышня, не касайся. Зачем пришла?.. Дай лучше денег, а? Сделай такую милость.
Варя тут только заметила, что он пьян. Не смогла скрыть на лице отвращения.
— A-а! — вдруг заорал мужик. — Не нравится?.. Вот как живем!.. Гляди!.. — И опять униженно: — Дай, что можешь…
Варя не смогла отказать. Порылась в карманах, выгребла всю мелочь, какая была. Мужик жадно вырвал у нее деньги, метнулся к двери. Путь ему преградила поднявшаяся от стола женщина. Завязалась мерзкая борьба. Муж за волосы дотащил жену до нар, бросил и скрылся за дверью. Женщина выла… Потом подступилась к Варе:
— Дай и мне… Пьянице дала, значит, для деток найдется.
— У меня больше нету. — Варя беспомощно оглянулась на Алексея Флегонтовича. Тот пожал плечами, предоставляя ей самой решать, как быть.
В следующее мгновение обозленная женщина рывком толкнула дверь, орала на весь коридор:
— Благодетели, мать вашу!.. Принесла нелегкая! На косушку кинули! Обрадовали!.. Лопай!.. Теперь ищи его по кабакам, постылого!..
Спасаясь от ее суматошного крика, инженер и Варя бросились к выходу. Варя сгорала от стыда…
«Отчего ему весело? — снова спросила она себя. — Словно ко всему такому давно привык».
Брат терпеливо ждал: захочет ли Варя пойти в следующую каморку.
— Ты спокоен, будто ничего не произошло, будто все, что видел, в порядке вещей!
Варя была несправедлива и понимала это, но не могла сдерживаться.
— Что ты хочешь? Раздаривать карманные деньги я не могу. У меня их мало.
Глупо, конечно, дарить несколько монет, да и то, как оказалось, на водку. Глупо, но зачем напоминать об этом.
Варя приложила ладошки к разгоряченным щекам. В глазах все еще мерещилась каморка: «Девочка говорила: „Папк, понянчись, на смену скоро…“ Почему она это говорила? Ей не больше десяти… А может, больше? Худенькая, личико желтое, старушечье…» — И утренний разговор с кухаркой: «За фабричного парня замуж выйду. Есть у вас хорошие парни?» Вот наказанье: вспомнилось не ко времени… А Крутов хороший парень? Вдруг я его увижу… Нет, это ужасно!
Тронула за рукав Алексея Флегонтовича.
— Ты должен что-то предпринять. Хотя бы сообщить Карзинкину. Он обязан знать, как живут его рабочие.
Брат с ласковой снисходительностью покосился на нее, сказал:
— Несомненно, это будет самое умное, на что я способен.
2
Студенты подождали замешкавшегося Федора. Шумной гурьбой остановили на улице извозчика, толкаясь, уселись почти друг на дружку и велели гнать по Большой Рождественской к Спасскому монастырю.
Федор втиснулся рядом с толстяком в пенсне, близорукие глаза которого казались очень добрыми. Толстяк сразу обнял его, влюбленно стал заглядывать в лицо, только что не целовал.
С другого боку длинноволосый, с перхотью на воротнике тужурки — кажется, Неаронов, Федор всех перепутал— продолжал доказывать Андрею Фомичеву, что студенты и рабочие — одна плоть, одна кровь и что между двумя этими силами нужно единение, и тогда повергнется в прах вековое хамство.
На студенческой квартире, откуда они сейчас ехали, этот самый Неаронов, взлохматив длинные сальные волосы, говорил, что выход он видит, если будут перебиты люди, способные занимать министерские посты, что тогда только само собой распадется все высшее управление, наступит полнейшая демократия.
Неаронов теснил Федора и надоедливо втолковывал, что путь, который он выбрал, — лучший, уговаривал слушаться его, так как по достижении цели можно будет рассчитывать на хорошее служебное место.
Федор с трудом избавился от него и сейчас был доволен, что Неаронов насел на Андрея Фомичева.
Еще один ехал в пролетке — худенький, совсем мальчишка, с бледным от выпитого вина лицом. Он все пытался отобрать у кучера вожжи, слезливо упрашивал:
— Я из деревни. Я лошадей отлично знаю. Ну, пожалуйста…
Извозчик степенно отводил его руку, ласково говорил:
— Нешто мы не верим. И в деревнях, конечно, барчуки живут. У нас в Давыдкове барчуки — барышня да братец ее. Знаем…
— Да у меня отец — дьякон, священнослужитель. Какой я барчук? — И опять тянулся к вожжам.
Мужик терпеливо уговаривал:
— Не балуй, родной. Ты лучше присядь, и мне видней будет. Не ровен час, задавим кого…
Федор попросил Фомичева свести его со студентами. Он сам с трудом мог бы объяснить, зачем это ему понадобилось.
Приветили их хорошо, пожимали руки, радовались, как самым близким друзьям. Фомичева студенты знали, Федора видели впервые, и каждый старался говорить, обращаясь только к нему. Говорили много — и все перепуталось. Одно уразумел: от царя все беды: скинуть его— другая жизнь пойдет. Было немножко жутко слышать такие речи. У Федора были наготове свои вопросы, но как-то так получилось, что ему и рта раскрыть не дали. И еще заметил: обращаются-то вроде к нему, а выходило — друг для друга стараются, кто умнее скажет.
Проще стали, когда появилась водка и начали петь песни. Федор освоился, тоже стал петь. Первым затянул: «Когда я на почте служил ямщиком…»
Кончилась песня, и у него вдруг вырвалось:
— Всю душу переворачивает. Складные слова, понятные…
Ничего не видел в том смешного, а все засмеялись. Толстяк в пенсне, останавливая шум, поднял руку.
— Господа! Свезем нашего друга к Леониду Николаевичу. Устроим сюрприз старику.
— Ура!!! — взбалмашно завопил молоденький студент с бледным лицом.
И вот теперь гнали по Большой Рождественской. Остался правее белокаменный Спасский монастырь, свернули к Воскресенской улице. У каменного дома купеческого вида — с толстыми стенами, узкими окошками — выскочили, вошли в подъезд.
— Это такой старик, — восторженно шептал толстяк в пенсне. Он цепко держал Федора за руку, не отпускал от себя ни на шаг и не переставал влюбленно вглядываться в лицо. — Сам увидишь, — продолжал он. — Известен на всю матушку Русь, а скромен…
Федор решил, что студенты везут его к своему любимому профессору, не понимал, почему появление шумной, полупьяной компании должно стать сюрпризом для «старика».
Толстяк и длинноволосый Неаронов в две руки барабанили в дверь. Открыла девочка лет пятнадцати, с косичками вразлет, оглядела их смышлеными глазами и, повернув голову, тоненько крикнула:
— Папа, это к тебе!
Через бедно обставленную прихожую (две лавки да стол) прошли в небольшую светлую комнату. У старого обшарпанного стола в мягком кожаном кресле сидел пожилой, с густой седеющей бородой коренастый человек, смотрел на вошедших. Удивительно ласково светились его глаза, когда он оглядывал нежданных гостей. На столе пред ним лежала бумага, несколько карандашей и стопка книг. Очевидно, его оторвали от работы. Хозяин поднялся навстречу, конфузливо развел руками и попросил рассаживаться.
Федору достался хрупкий стул с мягким сиденьем, на котором опасно было пошевельнуться. Чувствовал он себя хуже некуда: зря поддался студентам, не стоило врываться в дом к незнакомому человеку.
Со смешанным чувством удивления и неприязни слушал он Неаронова, который говорил о нем: что вот, дескать, молодой рабочий с фабрики Карзинкина давно мечтает повидать знаменитого поэта, автора «Дубинушки» и «Камаринского мужика», что они, студенты, и сделали такое доброе дело, привезли его сюда и просят Леонида Николаевича почитать что-нибудь.
Хозяин с любопытством покосился на покрасневшего Федора и чуть улыбнулся. Студенты выжидательно притихли.
— Что же вам нравится в моих стихах? — заинтересованно спросил он.
Объясни студенты сразу, что едут к человеку, который сочиняет стихи, Федор, может быть, и нашел бы, что ответить, как вести себя. А тут растерялся… Усмехнулся зло, загораясь озорством: «Ладно, Неаронов, мой черед… Слушай».
— В жизни никогда стихов не читал, можете мне поверить, — убедительно заявил хозяину. — К вам попасть и не думал вовсе. Сидели у них, песни пели, потом потащились сюда. Не знаю, зачем это им нужно было рассказывать обо мне?
Неаронов, как нашкодивший мальчишка, заерзал на стуле. Повернулся к Фомичеву, ища сочувствия. Андрей опустил глаза в пол.
— И вот вам благодарность! — трагически сказал студент. — Просим прощения, Леонид Николаевич, за вторжение. Пошли, господа…
Студенты и Фомичев поднялись уходить. Хозяин поспешно поднял руку.
— Зачем же так?.. — примирительно сказал он. — Ваша ссора, так и оставьте ее при себе. Коли пришли, будем беседовать.
Но, видимо, ни он, ни студенты не знали, как побороть неловкость. Разговора не получалось. Тогда хозяин достал из ящика стола книгу в коричневом переплете, долго что-то писал на первой странице. Не закрывая, подал Федору.
— Примите от Трефолева на добрую память. Может, что и найдете для себя.
Федор сконфуженно принял. Бросились в глаза размашистые, выведенные пером строчки:
Он неторопливо закрыл книгу, поглядел Трефолеву в глаза. Попытался объяснить:
— Не привык я к чтению. И хранить где — не знаю. Так что премного благодарен…
Погладил переплет и положил книгу на стол. Трефолев не настаивал, только и есть, что странно взглянул… Не будь студентов, Федор объяснил бы причину отказа подробнее: хватит с него и той книжки, что была отобрана в каморках. При них не хотелось открывать душу. Чутье подсказало ему, что в стихотворении, написанном, от руки, есть еще и какой-то другой смысл и что при случае — попади книга на глаза постороннему — можно снова сесть в тюрьму.
Хотя Трефолев и обиделся, но при прощании крепко пожал руку и сказал:
— Когда вам захочется, приходите еще.
Федор обещал.
На улице длинноволосый Неаронов надулся еще больше. Пробормотал, ни на кого не глядя:
— Поэт, можно сказать, дороже дорогих вручает подарок, а он чванится, отказывается…
— М-да, напрасно обидел старика, — поддержал его толстяк в пенсне и уже больше не вглядывался влюбленно в лицо Федору.
3
В последний день лета на Ивановском лугу, близ златоглавой церкви Иоанна Предтечи, с давних пор устраивались народные гулянья.
Еще за неделю до праздника со стороны луга стал доноситься стук топоров — плотники сколачивали качели, временные балаганы для распродажи мелкой домашней утвари, игрушек, ситца; строились блинные, чайные и прочие безобидные заведения. Ближе к Которосли, на возвышении, устраивался деревянный помост для духового оркестра фанагорийского полка. Полк квартировал неподалеку, в Николо-Мокринских казармах.
О празднике извещали зазывные афиши, расклеенные на всех городских улицах, висели они и в рабочей слободке.
Утро в день праздника выдалось сухое, хотя и ветреное. По утоптанной жухлой траве несло стружку, клочки бумаги. Вода в Которосли посерела от волн.
От фабрики через плотину валили густые толпы народа. Шли также по Большой Федоровской и возле Предтеченской церкви по наплавному мосту перебирались на луг. А от Спасской, Рождественской, Мышкинской улиц тянулись нескончаемым потоком городские жители. Народу собралось до десяти тысяч.
У балаганов — не протолкаться. Не то что покупать рвутся, — поглядеть, что там есть. Гомонят приказчики, расхваливая товар. Треплет на ветру вывешенный для глаза ситец: яркий — крупные красные розы, затейливые узоры; скромный — синий горошек по белу полю. Дразнят глянцем подвешенные за ушки хромовые сапоги.
У голубого с парусиновой хлопающей крышей балагана Федор примерял сыну обувку. Артемка сунул босые ноги в ботинки, зашнуровал и счастливо посмотрел на папаню, присевшего на корточках.
— Ну-ка топни, купец!
Артемка топнул. Ни капельки не жмут!
Федор расплатился. Взял еще с прилавка головной платок, что ярче. Может, порадуется Марфуша… Пошли искать своих. Наткнулись на крючников. Поздоровались. Афанасий Кропин спросил:
— С нами не хочешь?
— Некогда, — отговорился Федор. — Свои ждут.
— Иди, раз свои. Мы-то, оказывается, чужие…
Разошлись. Крючники заметно выделялись из толпы — не у каждого нашлась праздничная одежда. Их сторонились.
Тетка Александра, Екатерина Дерина и Марфуша пили чай за длинным, грубо сколоченным столом. Марфуша зарделась, когда Федор протянул ей платок. На голову надевать не стала, повязала на шею.
Он залюбовался ею.
— Будто к лицу? — проговорила она, краснея еще больше под его пристальным взглядом.
— Еще как к лицу… — Хотел позвать Марфушу прогуляться возле балаганов, но показались Василий Дерин и Андрей Фомичев с гармошкой. Василий поманил Федора к себе.
— Рыба по суху не ходит, — шепнул он, когда Федор подошел. — Выпить бы для веселья.
Федор порылся в карманах. После покупок осталось всего несколько медяков. Сказал, растерявшись:
— Деньги-то, оказывается, с крылышками…
— Да что ты! — подхватил Василий. — Тю-тю… Улетели? Возьми у Александры.
Федор замешкался. Стоит ли?
— Без меня обойдетесь.
— Ну вот, а я о чем говорил, — поспешно заметил Фомичев. — Он дружков теперь сторонится. Умнее всех хочет казаться… — Вытерпел ехидный взгляд Федора и пожаловался — Злится на вся и всех… Попросил свести со студентами и меня же потом облаял. А за что, спрашивается? Студенты не понравились. Не понравились, так смолчи: не они пришли к тебе, ты к ним… Они, может, еще больше обиделись…
— Завел, — Федор безнадежно махнул рукой. — Трепачи они, твои студенты. Так и передай им… Мерзопакостно…
— Чего? чего? — не расслышал Фомичев.
— Ничего… Не все лови, что плывет, — обмажешься.
— Заговариваться стал, — выслушав, заявил Фомичев. Потянул за рукав Василия. — Пойдем, Деря… Он еще и буйствовать начнет. Тогда не то услышишь.
Федор захохотал. Слишком неподдельным был испуг Фомичева.
— Ты что, в самом деле не хочешь с нами? — спросил Василий. И потребовал — Давай, что есть. Хватит нам и этих денег.
Пришлось подчиниться, чтобы не обижать приятеля. Направились к павильону, где продавалась водка.
В толпе шныряли подростки, ненасытно оглядывали балаган за балаганом, рвались к качелям, стойки которых возвышались над лугом. Играла полковая музыка. Ничто не мешало веселью. Даже городовые уходили со своих постов и собирались по двое, по трое, шутили, смеялись.
Так продолжалось до шести вечера, пока с берега реки не раздались мальчишеские крики. Подростки из рабочей слободки затеяли с городскими ребятами игру в бабки. То ли Егорка Дерни в самом деле схитрил, то ли городских зависть заела — у Егорки карманы топырились от выигранных бабок, — рослый плосколицый парень, ни слова не говоря, заехал ему по зубам. Васька Работнов смазал обидчику по уху. Началась свалка. Фабричные свистнули своим, городские не отстали — тоже позвали на помощь. Передохнули, выравнялись в две стенки и с гиком ринулись друг на дружку.
К месту драки помчались городовые. Со всех сторон подбегали взрослые. Напряженно всматривались: дрогни фабричные — придут им на помощь старшие: начнут забивать городских — и им подмога будет. Вспыхнула былая неприязнь к седьмой тысяче. Злобились фабричные на спесивых горожан.
Василий Дерин, выбравшись вперед, сжимал кулаки, стонал:
— Ну разве так я тебя учил, Егорша. Не мельтеши!.. По мусалам его, сразу осядет…
Васька Работнов бил неторопливо, заедет удачно под подбородок — с ног долой; сбычившись, идет на следующего. Егор крутился, как волчок, часто мазал, но и от ударов увертывался.
Музыка смолкла. Солдаты, опустив сверкающие трубы, вытянули с помоста шеи — любопытно.
Городовые наконец, собравшись все вместе, ринулись разнимать дерущихся. Шли стеной, чтобы отделить городских от фабричных. Замелькали здоровые кулаки над головами подростков.
В толпе возмущенно зароптали:
— Дорвались… Рады кулаки почесать о ребячьи шеи.
Фабричные переглянулись с городскими. Для самих было неожиданно: не извечная вражда пылала теперь во взглядах, а что-то доселе не испытанное, теплое.
Василий Дерин шагнул к подвернувшемуся городовому, как котенка, швырнул в сторону. Парень в поддевке— из городских — мягко принял служителя на руки, тут же поставил и со всего размаху хватил по уху.
Заревела толпа, ринулись в гущу свалки. Со всех сторон посыпались на блюстителей порядка тумаки и зуботычины.
Ахнули солдаты на помосте, расстегнули ремни с тяжелыми медными пряжками и бросились на выручку городовым. Засвистели ремни, служители приободрились, вытянули шашки. Плашмя стегали ими по головам. Слишком напористо шли солдаты, страшно вздымались шашки.
Толпа дрогнула.
Фабричные старались сбиться в кучу, пробивались ближе к рослому, заметному Афанасию Кропину, сзади которого теснились остальные крючники. Афанасий идет, как глыба, — пятятся от него городовые и солдаты, не помогают ни ремни, ни шашки.
Изловчился юркий городовой, ощерившись, стукнул шашкой по гармони, болтавшейся за спиной Андрея Фомичева. Жалко пискнула гармошка, упала на землю. Фомичев, жалея забавницу, нагнулся, чтобы поднять, и следующим ударом был сбит с ног. Осмотрелся служитель, выбирая новую жертву. Под руку подвернулся Федор Крутов. Взметнулась вверх тяжелая шашка. Федор успел защититься рукой, другой что есть силы ткнул городовому в лицо. Всю накопившуюся злость, всю ненависть вложил в этот удар. «Это тебе за запрещенную книжку, это тебе за полицейскую часть, куда каждую субботу хочешь не хочешь, показывайся, это тебе…» Замахнулся второй раз — и не ударил. Городовой медленно оседал, брякнулась на землю выпавшая шашка. Только тогда Федор почувствовал боль в руке. Она кровоточила.
Рядом сшибли еще блюстителя. И тогда дрогнули городовые. Сперва еще пытались отбиваться от наседавшей разъяренной толпы, а потом припустились к лаве через реку. Солдат, которые остались одни, толпа начала теснить к помосту, где толстый низенький капельмейстер Фурман, дрожа от ужаса, оберегал брошенные трубы.
Низкорослый солдат, вырвавшись из свалки, вскочил на помост, кинулся к инструментам. Над лугом понеслась боевая тревога.
Распаленные бойцы застыли на миг, оглядывались, словно удивляясь тому, что произошло. А от Николо-Мокринских казарм уже бежали, строясь на ходу, две роты фанагорийцев.
С фанагорийцами шутки плохи. Луг начал пустеть. Городские бросились по берегу реки, фабричные — к плотине и через наплавной мост к Предтеченской церкви. По пути перевернули лодку с арбузами, привезенными для продажи. Миновали прибрежные домишки и с криками, свистом выкатили на Большую Федоровскую улицу.
Когда солдаты прибежали на луг, на месте гулянки были женщины и малые ребята. Одна рота пустилась вдогонку за мастеровыми к плотине, другая по мосту перебралась через реку и побежала по берегу в обгон толпе. Преследовать горожан никому в голову не пришло.
На Большой Федоровской фабричные увидели троих городовых. Помчались с улюлюканьем за помертвевшими от страха служителями. Те догадались скрыться за воротами белильного завода Вахрамеева.
Фабричные постучали, поругались, но ломать калитку не стали.
Тем временем солдаты, бежавшие по берегу, обогнали толпу, сомкнутым строем перегородили улицу. Мелькали сзади них потрепанные служители: надеялись схватить зачинщиков, иначе скандал на весь город.
Федор растерял своих и стоял в толпе, решая, как лучше проскочить улицы, что ближе к вокзалу, кое-кто полез через забор, чтобы пробраться дворами. А солдаты, выставив винтовки с навернутыми штыками, теснили людей. Напряженные лица, стиснутые зубы; попадись такому — заколет.
Поредевшая толпа мастеровых хлынула назад. Федор рванулся к дощатому тротуару, намереваясь перемахнуть забор и укрыться во дворе. Подтянулся на руках и в это время услышал окрик. Прижимаясь к тротуару, зажатые людьми, медленно пробирались легкие дрожки. На козлах сидел невозмутимый Антип Пысин, сзади с расширенными от любопытства и страха глазами — Варя, сестра инженера Грязнова.
— Идите же сюда, — звала она. — Скорей!
Раздумывать не приходилось — солдаты были почти рядом. Федор вскочил в дрожки, стеснительно сел на краешек мягкого сиденья.
— Здравствуйте! — с радостью в голосе сказала девушка. — Что тут у вас происходит? Я так боялась… Теперь хоть защита есть.
Федор Посмотрел на широкую спину Антипа, усмехнулся осторожно — защитник ей едва ли требовался. Антип как ни в чем не бывало привычно покрикивал:
— Эй, посторонись! Дорогу, ребята, дорогу!
Мастеровые оглядывались, смотрели, кто едет, и расступались.
— Федор, у вас рука в крови… И синяк! Боже мой, какой синяк.
— Пустяки, барышня, — проговорил Федор. Спрятал окровавленную руку за пазуху.
Поравнялись с солдатами. Из-за их спины высунулся Бабкин, — ворот у мундира без пуговиц, грязная полоса от усов через всю щеку — был тоже в драке.
— Кто едет? — спросил стоявший впереди солдат, перегораживая путь винтовкой.
— Аль глаза застило? — вопросом ответил Антип. — Отведи пугалку, лошадь поранишь.
Бабкин, еще не остывший от схватки, подозрительно разглядывал Федора, гадал, не зная, как поступить. Не будь на дрожках барышни, велел бы солдатам стащить мастерового, тут побаивался: нажалуется начальству — себе в урон. Смолчал.
Среди солдат Федор признал, рябого, остроносого — с ним в Рабочем саду боролся на бревне. Как знакомому кивнул. Солдат глазом не повел, только что-то дрогнуло в лице, веселое, одобрительное. Отвел рукой своего товарища, остановившего дрожки, сказал Антипу:
— Проезжай. Ослобони улицу. — И добавил, ласково глядя на Варю: — С благополучием добраться вам до дому.
Антип причмокнул, дернул вожжи, солдаты остались позади.
— Пронесло, слава тебе господи, — сказал Антип с облегчением.
У Зеленцовского ручья Федор хотел выскочить, но девушка запротестовала:
— Не покидайте меня, я боюсь…
Федор подчинился. Было уже сумеречно. В окнах дома управляющего горел свет. Девушка отпустила Антипа. Он развернулся, пожелав хорошего сна, уехал.
— Тут тоже гуляют, — сказала Варя, прислушиваясь к голосам в доме. — Сейчас пройдем в мою комнату, сделаю вам перевязку.
— Неудобно, барышня.
— Почему неудобно? Не забывайте: я — фельдшерица, а вы — пострадавший. Как это вы руку рассадили?
— Шашкой попало.
— Какой ужас! — воскликнула она. — Идите за мной.
Стали подниматься по лестнице на второй этаж. Варя отомкнула ключом дверь в комнату, окнами на юг, затененную деревьями.
Показала на мягкое кресло в белом чехле.
— Садитесь, я сейчас.
Федор с любопытством огляделся. Всюду коврики, занавесочки, у изголовья высокой кровати книжная полка. Напротив на стене в легкой золотистой рамке картина — зимняя лесная опушка, петляющий след зайца на снегу. Присел в кресло, застыл, украдкой разглядывая Варю, хлопотавшую возле столика. Она достала из резной деревянной шкатулки пузырек йоду, вату, бинт, принесла в эмалированном тазике воды.
Федор безропотно позволил обмыть руку.
— Вы участвовали в драке или случайно подвернулись?
— Все участвовали. Не окажись фанагорийцы, дали бы городовым трепку.
— Странно, — произнесла она. — Я вас вижу в третий раз. Два раза вы дрались. Это так интересно, драться?
Было в ее голосе столько наивного любопытства, что он рассмеялся.
— Да нет, барышня, тогда в саду драки не было. Просто боролись…
— Все равно, — не согласилась Варя. — Откиньтесь на спинку кресла, я попробую согнать синяк.
Федор с готовностью откинулся. Было приятно подчиняться ей. Она приложила к лицу вату со свинцовой примочкой. Теплые пальцы ласково коснулись кожи.
— Вот и лучше будет… Какой вы, право, встрепанный. Постойте, я вас причешу.
Смеясь достала гребенку из волос, принялась раздирать спутанные лохмы.
— Не шутите так, барышня, — насупился Федор.
— А что будет? — ужасаясь и любопытствуя, спросила она, не оставляя его волос.
— А то и будет… — обнял ее здоровой рукой, привлек. Девушка вывернулась, чуть побледнела.
— С вами действительно шутить нельзя.
Федор совестливо хмыкнул. А она поспешно отошла к столику. Стояла вполоборота, рассеянно глядя в приоткрытое окно. Ветерок трепал рукав платья. Федор понимал, что лучше сейчас проститься и уйти, но что-то его удерживало. Чувствовал, что сердится она больше из приличия: нравится он ей.
— Вы хоть говорили бы что-нибудь, — не оборачиваясь, сказала она.
— Не знаю, как с вами говорить, барышня. Еще обижу…
— Почему вы упорно называете меня барышней? Зовите Варей.
— Язык не поворачивается называть так… Если бы своя, фабричная…
— Попробуйте повернуть.
Подождала, не скажет ли еще чего. Федор молчал. Тогда ревниво спросила:
— А с фабричными вы знаете, как говорить? Ну, хотя бы с той девушкой, что в саду была? Чем я не похожа на нее?
Посмотрела в упор, требуя ответа.
— Почему вы не отвечаете?
— То-то и оно, что вы на нее похожи, — сознался он.
— Это меня радует, — ребячливо произнесла она. — А вас?
Он не знал, что ответить.
— Расскажите мне о ней. Давно ее знаете?
Федор усмехнулся: любопытству ее не было конца.
— Как не знать, в одной каморке живем. Вот с таких лет. — Показал на метр от пола.
Варя на миг задумалась.
— В саду вы сказали, что она вам не сестра. А в одной каморке живете…
— A y нас три семьи в каморке живут. И в других так же. Не знали?
— Я была в каморках… Но не знала. А какая у вас семья? Есть родители?
— Нет, только сын.
— У вас есть сын?
— Есть, барышня.
— Варя!
— Хорошо. Варя.
— А где же мать?
Вопрос был неприятен. И потому, как он долго молчал, она поняла это.
— Не ругайте меня, я так, к слову. Можно не отвечать.
— Почему же… Нет у него матери. Умерла в холеру, пока я в тюрьме был… Девчушка эта, Марфутка, ему мать заменяет.
Она пододвинула стул и села напротив. Робко улыбнулась.
— Федор, простите, но уж такая я… Люблю спрашивать. Что вы хотели найти в той книжке, за которую были арестованы?
Федор пожал плечами.
— Сам не знаю… Из тюрьмы вышел — от книжек отвернуло. Хочу жить так, чтобы ни о чем не думать. Пока не очень получается.
— Разве можно жить, не думая?
— Другие живут и довольны.
— Другие… Может, зажечь свет? Темно стало.
— Как хотите, барышня.
— Федор, я буду сердиться на вас!
— Давайте без этого, — с улыбкой попросил он. — Опосля привыкну.
— «Опосля». После, наверно?
— После привыкну, — послушно поправился он.
— Привыкайте и побыстрее… Пожалуй, я зажгу свет. Что-то внизу страсти разгорелись. Шумят как…
Из столовой, где праздновали служащие фабрики, доносился гул. Крик, смех перекрывал мощный бас:
— А у нас в Спас-Раменье отец Николай, крест утеряв, особо не печалился, влезши на рябину, водку пил…
Кто-то в ответ громко засмеялся.
— Павел Успенский, священник Предтеченской церкви, — сказала Варя. — Все наизусть знают об отце Николае из Спас-Раменья и опять смеются.
На лестнице послышалась шаги, остановились недалеко от двери. Федор узнал по голосу механика Дента.
— Мы коллеги… Я все силы раскладываю в свою работу.
— Это верно, — отвечали ему насмешливо. — Шесть тысяч в год… можно «раскладывать» силы.
— Брат, — пояснила Варя. Поймав встревоженный взгляд Федора, успокаивающе добавила: — Он ко мне почти не заходит.
— Сколько вы еще гонорара получаете? — спрашивал Грязнов заплетающимся языком.
— Какой гонорар, коллега?
— Управляющий поручил мне просмотреть заказы на машины…
— О, фирма Кноопа аккуратно доставляет заказчикам…
— За двойную цену, не так ли, мистер Дент? — перебил его инженер. — И, чтобы заказы не прекращались, фирма выплачивает вам солидный гонорар… Да вы не смущайтесь, я не со зла. Не мне убыток — Карзинкину.
— Что вы хотите? — изменившимся, обиженным тоном спросил англичанин. Но, видимо, сумел совладать с собой, миролюбиво воскликнул: — О, понимаю! Коллега хочет иметь пай. Мы сойдемся…
— Едва ли, — опять насмешливо сказал Грязнов. — Сколько вы мне дадите?
Дент долго не отвечал. И Варя и Федор сидели притихшие, чувствуя неудобство от того, что слышат каждое слово.
— Очередной крупный заказ — пятьсот рублей.
— Мало, — издевался Грязнов. — Узнай от меня хозяин о вашем надувательстве — больше даст.
— Вы очень много шутите! — сказал англичанин. Чувствовалось, что он с трудом сдерживает ярость. — Не понимаю, зачем пригласили сюда?
Федор представил, как бледнеет у Дента кончик носа.
— Неудобно как-то, — прошептал он Варе.
Она приложила палец к губам.
Снизу опять разнесся бас Павла Успенского, заглушив весь остальной шум.
— У нас в Спас-Раменье отец Николай сторожа завел босым в церковную ограду, в самую крапиву, и панихиду об оном тут же служил… Не мрачно упивался отец Николай — озорство сотворял… Всяк истинно русскому присуще то озорство.
Голос священника нарастал, видимо, он поднимался по лестнице. Уже у самых дверей раздалось:
— Эй, мистер… как тебя, пойдем дерябнем по стаканчику. Хватит тебе, заслюнявил молодого инженера.
— У вас говорится: молод и овцу съел.
Успенский захохотал громоподобно, отчего вздрогнули стены.
— Дорогуша, не так говорится. Из молодых да ранний. Запоминай. Пошли пить…
Очевидно, Дент ушел. В дверь постучали.
— Варя, ты дома?
— Заходи, Алексей.
Вошел Грязное, провел рукой по всклокоченным волосам. Увидел мужчину в комнате сестры, скривил рот.
— Ты не одна?
— У меня гость…
— Вижу, — Грязнов нетвердо подошел. Смотрел то на сестру, то на Федора — не узнавал.
— Представь, Алексей. На Ивановском лугу была драка. Избивали городовых, пока не нагнали солдат. Большая Федоровская переполнена народом. Дерутся, ругаются. Спасибо, Крутов встретился. С ним и доехала до дому.
Грязнов наконец уразумел, кто перед ним, раскинул руки.
— Наконец-то я вас встретил. — Голос у инженера был хриплый. — Где вы пропадали?
— Работаю на острове, — сказал Федор, поднимаясь с кресла.
— Чего это вас туда потянуло? — удивился Грязнов.
— Потянуло… Не все от меня зависело. Пришел к Денту, пришел в контору — везде отказ. Спасибо подрядчику— взял. Руки, ноги есть. Разгружаю баржи с хлопком.
Грязнов нащупал спинку кресла, в котором только что отдыхал Федор, грузно сел.
— А на мою помощь вы не могли рассчитывать? Отчего не зашли?
— По какому случаю? — Федор снисходительно посмотрел на инженера, как смотрит трезвый на пьяного.
От Грязнова не ускользнул его взгляд. Сказал сердись:
— Не дурите. Приходите, и все уладим.
— Спасибо, господин Грязнов.
— Меня зовут Алексеем Флегонтовичем.
Федор невольно обернулся к Варе. Уж больно похоже было сказано. Но Варя, очевидно, поняла совсем не то, что думал он.
— Алексей, что ты кричишь? — вмешалась она. — И вообще вид у тебя… Нельзя столько пить.
— Все можно, Варька. Сегодня все можно. Завтра будет нельзя. — Сжал кулаки, думал о чем-то своем. Потом поднял голову. — Ты не хочешь спуститься к гостям?
— Все пьяны… у нас в Спас-Раменье… Я уже слышала.
Грязнов улыбнулся.
— А то бы вышла. Там и девушки…
— К ним тем более. Извини, не одобряю твой выбор.
Грязнов качнулся в кресле, погрозив пальцем.
— О выборе не смей. Не тебе говорить.
Варя вспыхнула от обиды. Грязнов тяжело встал и, пошатываясь, пошел к дверям.
— Не надо было мне приходить, — сказал Федор.
— Надо, — капризно возразила она. — И я рада, что вы повидались с братом. Он тянется к вам… Не знаю почему. Может, оттого, что среди сослуживцев не нашел друзей.
Варя проводила его на улицу. Когда шли мимо столовой, опять слышалось:
— У нас в Спас-Раменье отец Николай в Петрова дни обходил дома…
В парке была густая темень. И только свет из окон ложился квадратами на землю. Варя протянула руку.
— Заглядывайте к нам запросто. Я буду ждать.
Федор пожал ей руку. Она не уходила, будто чего ждала.
— Я когда была в каморках, хотела вас увидеть… Вы об этом не подумали?
Он ответил не сразу. Сказал негромко:
— И лучше, что не видели.
— Может, лучше, — согласилась она, думая, о том, что было бы неприятно видеть его в одной из каморок, в которые она заходила.
Варя только открыла книжку, чтобы почитать перед сном, вошел брат.
— Можно к тебе ненадолго?
— Ты разве не поедешь в город?.. Может, поссорились?
Уловив в ее голосе насмешку, ухмыльнулся.
— Учусь у младшей сестренки.
Дурашливо пропел:
— Таким я тебя еще не видела. Чего ради напился?
— Варька, а правда, симпатичная рожа у этого мастерового? Нос чуть приплюснутый, скулы, глаза разбойничьи, а привлекает. А выдержка какая… Сшиб его с бревна не по правилам — и смолчал. А Денту влепил…
— Алексей!
— Втюрилась, скажи?
— Иди спать. Ты сегодня противный.
— Я?.. Брось, Варюха. Я всегда такой.
— Такой?.. Зачем обидел Дента? Ты еще и на ноги не встал. Не поздоровится, смотри…
— Если бы ты что смыслила, — склонил отяжелевшую голову на грудь, провел ладонью по глазам. — Русак я до мозга костей. Не выношу завоевателей. — Передразнил механика: — «Русский инженер — плохо»… Убеждены, что мы глупы, ничего не смыслим. И грабят русских… Знаешь, что Дент говорит?.. К паровой машине фабричные техники подступиться боятся. Не знают… И он прав: не знают… Потому вся фабрика от него зависит. А я не хочу зависеть от Дента! Понимаешь, не хочу! Как свободная минута — к паровым котлам. Я ведь умный, да, Варька?
— Очень… Только не сейчас… Хочешь, позову Полину, уложит она тебя.
Алексей Флегонтович хмыкнул:
— Полину… Я и сам. Прощай! Поцеловал он тебя на прощанье?
— Алексей, пошел вон!
— Иду. Иду… А меня Лиза поцеловала. Сладко…
— С чем тебя и поздравляю.
Долго шарил дверную ручку. Варя еще ни разу не видела брата в таком состоянии.
4
Каждое утро Антип подавал к дому управляющего легкие дрожки. Дремал, сидя на козлах, терпеливо ждал.
Нынче ждать пришлось долго. Уж решал, не зайти ли самому: может, не поедет на фабрику, чего без толку стоять. Подумывал, а слезать было лень. Пригревало неяркое солнышко.
Вышла Полина с тазом, доверху наполненным кусками хлеба, обломками кренделей, пирогов, поднесла лошади. «Эк, добра сколько, — подумал Антип, — и никому не жалко». Смотрел на раздобревшую кухарку, толстоногую, приземистую, с широким задом, почему-то злился: «На такой бабе дрова из лесу возить, ишь разнесло на господских харчах».
— Полина, а что, встал сам-то?
— Встает… Еле поднялся с постели-то. Гуляли вчерась долго.
— Есть на что, отчего не погулять.
Лошадь трясла головой, мягкими бархатными губами тыкалась в куски — выбирала, какие слаще.
— Ишь, стерва, — удивился Антип, — с разбором жрет. Княгиня какая!
Полина отнесла остатки за дом, вывалила в ящик.
— Ты поторопи его, — посоветовал Антип. — Второй час торчу под окнами, чай, видит.
— Невелика птица, пождешь, — ответила кухарка.
Федоров плескался под умывальником, ожесточенно тер вставные зубы щеткой. Чувствовал он себя прескверно. Завтракать пошел не в столовую, где после вчерашнего все было прибрано, полы вымыты, а отправился на кухню. Полина поставила перед ним тарелку с едой, подвинула чай и сливки. Федоров посмотрел в тарелку, поморщился.
— Полька, ты что подсунула?
— Сухарничек, батюшка, — пояснила ласково кухарка. — Барыня велит подавать утром сладенького.
— Сладенького, — передразнил ядовито. — Принеси-ка лучше стопку водки да студню с хренком.
— Как можно! — замахала руками Полина. — Барыня спросют, что кушать изволили. Рассердются…
— Понесла… Давай, что говорят. «Барыня спросют». Спросют, так скажешь: сухарничек, мол, ел, язык проглотил от восторга. — Посмотрел на залитые розовым суслом молотые сухари, нехорошая волна прокатилась по желудку, с отвращением отчикнул тарелку.
После водки стало полегче. Поковырял студень.
— Алексей Флегонтович дома?
— Давно ушедши. И сестрица, и он.
Позавидовал: «Что значит молодость: встал — и снова свеж». Вчера впервые видел Грязнова пьяным. Ожидал: разговорится, покажет себя со всех сторон. Ан ошибся: инженер с каждой стопкой только бледнел да заметно было, что косоротил больше обычного. Что-то у них вышло с Дентом, прямо так и ели глазами друг друга. Уж как пытался отец Павел Успенский помирить — ничего не помогло.
А этот кобель старый — отец Павел — тоже хорош. Пастве своей внушает: «В скромности блюди себя, избегай возлияния, ибо запустение в дому и худение телом приключается от непомерного возлияния. Не упивайся вином, в нем бо блуд есть». Сам попросил чашу поболее и, если наливали не до краев, вытягивал из кармана гвоздь, совал в стакан и рычал: «Долей до шляпки». Недоливался под конец, оглушил: «У нас в Спас-Раменье отец Николай…» Надоел всем.
— Кучер тут? — спросил кухарку.
— Дожидается, батюшка. Больше часу стоит.
Натянул пиджак — черный, с бархатными отворотами, сунул руки в осеннее пальто, услужливо подставленное Полиной, посмотрелся в зеркало. Утешительного мало: щеки дряблые, под глазами мешки. Вздохнул: «В суете, в заботах не видел, как и годы ушли».
Толкнул дверь в крыльцо. Антип сдернул фуражку, поклонился.
— Потише езжай, не гони.
Антипу все равно — тише так тише. Медленно поехал по аллее вдоль прудов. За церковью свернули левее на Широкую улицу, идущую прямиком к фабрике. Одноэтажные домишки, неизменные герань и ванька-мокрый в окнах — все давно приглядевшееся, все надоело. На углу, прямо на траве, расположилась баба с корзиной клюквы. Неплохо бы сейчас горсточку отправить в рот. А удобно ли? Толкнул Антипа в спину. Тот обернулся.
— Купи-ка кулек, покислимся.
Антип с готовностью соскочил с козел, принес стакана два ядреных, сочных ягод. Федоров жевал, прикрывая рот ладошкой, морщился.
Подъехали к площади с часовней посередине. Слева за наспех сколоченным дощатым забором строилось новое фабричное училище. Хорошее будет здание — массивное, красного кирпича, с богатым внешним видом. Но и встанет в копеечку. Вспомнил, что еще неделю назад архитектор Залесский, он же наблюдающий за строительством, просил выдать денег в счет аванса. «Как нехорошо, — подумал, — совсем забыл. Надо сегодня распорядиться».
У конторы мастеровые снимали картузы, кланялись. Федоров неторопливо проходил мимо, кивал тем, кого знал.
Конторщик Лихачев, едва заметив Федорова в дверях, сорвался навстречу.
— Большая почта? — сухо спросил управляющий, вглядываясь в радостно светившиеся глаза, в улыбке раскрытый рот Лихачева. Не очень-то верил он в искренность конторщика, хотя не было ровно никакого повода думать так.
— Изрядная, Семен Андреевич.
— Изрядная. — Усмехнулся про себя: «Вот и пойми — много? Мало?»
В кабинете прежде всего закрыл форточку — боялся сквозняка, потом сел ва массивный стол под портретом Шокросса. Появился Лихачев с зеленой папкой.
— Оформлена купчая крепость на землю, — начал конторщик, угодливо склоняя напомаженную голову. — Посмотрите сопроводительное письмо…
Федоров, щурясь, пробежал листок:
«С подрядчиком на руках посылаем Вам купчую крепость на приобретенную у общества крестьян Бутырской слободы землю под названием урочища Забелины…»
Не дочитав, размашисто подписался.
— Отсылайте.
— Много заказов…
Лихачев выложил письма с близлежащих фабрик с просьбой прислать разных сортов пряжи, квитанции пароходного общества «Кавказ и Меркурий» за доставку хлопка на волжскую пристань.
Все это Федоров просмотрел, дал нужные указания. С облегчением глянул в папку — кажется, все.
— Господин Залесский напоминает об авансе…
— Знаю. Передайте в бухгалтерию, пусть выдают…
— Вот еще список зачинщиков драки на Ивановском лугу. Все взяты на месте побоища.
Список был большой — до сорока человек. Ясно, что хватали без разбору.
— И крепко намяли бока нашим молодцам-служителям? — полюбопытствовал Федоров.
— Пришлось вызывать фанагорийцев…
— Скажите Цыбакину, я не возражаю против списка. Пусть только быстрей разберется и выпустит невиновных. Не принимать же новых людей на место этих…
Лихачев почтительно склонил голову.
— А сейчас позовите ко мне инженера Грязнова.
Конторщик собрал бумаги и бесшумно вышел. Ожидая молодого инженера, управляющий пытался изобразить на лице суровость. Ему казалось, что с первой встречи он слишком либеральничал с инженером, сквозь пальцы смотрел на все, что тот делает. «Пока не поздно… А что может произойти, когда будет поздно? Чушь какая-то лезет в голову. Разве я имею что-либо против него? Ровно ничего. Способный инженер, милый человек. Немножко скрытный, но кто нынче не скрытничает?.. И все-таки он тревожит меня, — сознался Федоров. — Оттого, может, что неясно, с какой целью прислан на фабрику… — И опять задумчиво покачал головой. — А есть ли цель? Не сам ли придумал страсти-напасти? Перепугало указание хозяина, чтобы молодой инженер ни в чем не получал отказа? Так в этом указании нет ничего удивительного, хороший специалист, полезен производству, и хозяин был заинтересован, чтобы он прижился на фабрике».
Но все-таки решил, что нелишне быть с ним построже. «При случае обрезать, показать, кто я и кто он. Воображаю, как скосоротится при том».
За раздумьями и застал его Грязнов, стремительно ворвавшийся в кабинет. Управляющий не мог не отметить, что выглядит он здоровым, свежим, полон энергии. Поморщился, когда инженер, здороваясь, цепко сжал руку.
— Вот что, батенька мой, — с укоризной начал управляющий, — дела требуют аккуратности…
Грязнов обхватил рукой подбородок, еле заметно пожал плечами: «Папаша что-то не в духе».
— Две недели назад вы получили для просмотра заказы на оборудование. Изволите беспричинно задерживать…
— Простите, Семен Андреевич. — Глаза у молодого инженера невинные, как у незаслуженно обиженного ребенка. — Бумаги требовали изучения. Тем более… Сперва я подумал: вы решили подурачить меня…. Но, как ни печально, это действительно заказы.
— С чего бы, сударь мой, вас дурачить? — управляющий был сбит с толку: «Неужели ему передали не то, что нужно?» — Что вы там увидели невероятного?
— Цены, — Грязнов простодушно усмехнулся: тут, мол, что-то не так. — Невероятные цены!
— Из года в год по таким расценкам выписываем машины, — помедлив, сказал управляющий. — Если есть какие-то соображения, извольте доложить…
— Ничего особенного у меня нет… кроме удивления. Видимо, надо сообщить хозяину, что будем обходиться без посредников. Заказы пойдут прямо на заводы…
— Заманчиво.
Управляющий нервно забарабанил пальцами по столу. Мельком глянул в проницательные глаза инженера и почувствовал, что теряется. «Не так-то он прост: повел разговор, что приходится как бы оправдываться».
— Заманчиво, — повторил он. — Но не получится, что мы вовсе останемся без машин? Какая гарантия? Все поставки текстильного оборудования идут через фирму Кноопа.
— Сведения у вас точные: именно через фирму Кноопа. — Грязнов говорил, отвернувшись к окну, палец чертил на стекле линии, похожие на волны. О его ухмылке управляющий догадался только потому, как он произнес эти слова. — И все-таки рискнуть стоит. Ярославская мануфактура — крупный заказчик. Заводам выгодно иметь с нами контакт. Больше того, я предложил бы владельцу подумать, что делать с сырьем. Весь остров и центральный склад забиты хлопком. До конца навигации ожидается еще несколько партий. Я не подсчитывал, но не ошибусь, если скажу, что запаса хватит на пять лет.
— Что же, это, no-вашему, плохо? — раздражаясь, спросил управляющий. — Из года в год накапливаем на случай недорода, еще каких-то причин.
— Совсем неплохо. Но согласитесь — нерасчетливо. Чисто русское упрямство — держать товар на складе, не получая за него прибыль. Не лучше ли продать излишки, и по более дешевой цене.
— Тут уж я вас совсем не понимаю.
— В руках фирмы Кноопа не только поставка оборудования, но и значительная часть потребляемого фабриками хлопка. Наша мануфактура, заимев свои хлопковые плантации в Туркестане и на Кавказе, освободилась от невыгодных услуг. Не правда ли, заразительный пример для других фабрик? Пора кончать с засильем англичан… Продажа излишков хлопка по более низкой цене крепко ударит фирму Кноопа. Мы терпим некоторый убыток, но он с лихвой окупается: повышаем престиж мануфактуры, налаживаем прочные деловые сношения с другими фабриками. А увеличение заказов на пряжу позволит расширить производство… Если разрешите, я более подробно изложу владельцу свои соображения…
Управляющий грыз ноготь, раздумывая. Когда молчать было больше нельзя, сказал:
— Воля ваша, сударь, сообщайте. — Пересилил себя, добавил ласковее: — Проект несомненно заинтересует владельца.
Ему было трудно смотреть в глаза инженеру. Грязнов опять одержал верх. Получается, что печется о делах фабрики не управляющий, кому в первую очередь нужно заботиться об этом, а другие. С горькой иронией подумал о себе: «И я-то хотел осадить его, указать на подобающее ему место. Старый дурак…».
— У меня к вам еще просьба, — сказал Грязнов. — На фабрике работал опытный мастеровой Крутов. С ним случилась неприятная история. Человек уже и так намаялся… Контора — и, кажется, с вашего ведома — отказывается принять его на фабрику. Я прошу зачислить Крутова на старое место…
— Зачем это вам? — поморщился управляющий.
— Когда-то вы сказали, чтобы я постарался быстрее понять мастеровых, этих потомков седьмой тысячи. Иногда кажется, я начинаю понимать. Крутова уважают рабочие. Через него я стану влиять на них…
— Как бы влияние Крутова не пошло на обратное тому, чего вы добиваетесь. Сегодня мне приносили список драчунов на Ивановском лугу. Сдается, там есть фамилия Крутова.
Инженер энергично возразил:
— На этот раз вы ошиблись. Вчера он, как истинный рыцарь, сопровождал мою сестру по пути из города. Варя от него в восторге.
Упоминание о Варе разгладило морщины на дряблом лице управляющего. Почему-то решил, что именно Варя просит за Крутова. Грязнов из гордости не хочет сказать об этом.
— Пусть будет так, — согласился он. — Грешно хорошего мастерового выставлять за ворота.
5
От Забелиц к каморкам тащились розвальни, запряженные худой клячей неопределенной масти.
Неделю назад сковало, и выпал первый слабый снег, не успевший как следует покрыть землю. Сани натужно скрипели, лошадь еле переставляла ноги, с каждым шагом мотая головой. Тусклые загноившиеся глаза ее были подернуты печалью.
Сбоку саней с вожжами в покрасневших от холода руках, как на ходулях, шагал Прокопий Соловьев, поглядывал на воз и на жену, идущую сзади. Жена была недовольна, и он это видел.
На возу закутанные в тряпье сидели ребятишки мал мала меньше. Испуганными округлившимися глазенками оглядывали косые улочки рабочей слободки, высокий и длинный без конца и края забор, опоясывавший фабрику, в страхе жались друг к другу.
Проехали мимо ворот Рабочего сада, на зиму заколоченных досками крест-накрест, и свернули к корпусам. У шестого корпуса остановились. Прокопий замотал вожжи о передок саней, стараясь придать голосу бодрости, сказал:
— Приехали, Дуня… Располагайся как дома. Оно тесновато, сама видела… Опять же Федор снова поселился. Зато в тепле, не в стуже.
Евдокия тоскливо осмотрелась. Каменные неприглядные казармы. «Господи, — пришло ей на ум, — здесь и снег-то черный. От копоти, что ли?» Смахнула рукавом набежавшие слезы.
— Занюнила, — раздраженно одернул ее Прокопий. — Чай, тут тоже люди живут. Привыкнешь…
— Так я… дома жалко…
Прокопий зло дернул веревки, опутывавшие воз.
— Все уже теперь, реветь поздно. Экие хоромы оставила. Тьфу! — Обернулся к детям, спросил с участием: — Замерзли, поди?
— Не, — послышался дружный ответ.
— Слезайте, детки, и скорее в крыльцо, — ласково сказала мать. — Теперь здесь будете жить…
Ребятишки посыпались с воза. Кто в опорках, кто и просто босиком, закутанный в отцовский пиджак или старую шубейку. Зябко поеживались, со страхом вглядывались в темный подъезд.
— Леле — узел, Ванятке — кастрюлю, Петьке — одеяло, — приговаривал Прокопий, раздавая ребятам вещи с воза. Жене подал старый помятый самовар, сам ухватился за сундук с одежкой.
— А мне? — плаксиво спросил самый младший, увязанный теплым платком.
— Ахти, наказание какое! — воскликнул Прокопий. — Семена забыл. Цепляйся за мамкин подол, помогай самовар тащить.
За отцовской спиной куда смелее вступили в холодный мрачный подъезд. Из коридора тянуло душной прелью, неслись голоса. Гулко стучали опорки по цементному полу.
— Вот сюда, сюда, — суетливо направлял Прокопий.
А на улице к оставленной без присмотра лошади подошли подростки — Егор Дерин и Васька Работнов, многозначительно переглянулись.
— Пойдет?
— Не, Егор, из такого хвоста тягучей лески не выйдет.
Васька намотал на палец тонкую прядку, выдернул.
Лошадь дрогнула выпертыми ребрами, опустила голову, словно стыдясь, что ее хвост не годится даже на лески.
— Ну и брось. В базарный день на Широкой надергаем.
Из подъезда вышел Прокопий, увидел в Васькиных руках волос, прикрикнул:
— Я вам, сорванцы!..
— А, это вы, дяденька, — не испугавшись, обрадованно сказал Егорка. — Это ваш конь? Хороший!..
— Конь добрый, не жалуюсь, — поддался на лесть хозяин. — Цены ему не было, когда помоложе был.
Лошадь слушала, посматривая на хозяина печальными глазами. «Полно, мол, чего уж там выхваляться».
Подростки отошли, посмеиваясь, а Прокопий вскинул вожжи.
— Трогай, милая, темнеть начинает. Вот он, день-то как скоро ушел.
Шагал вровень с лошадью и все приговаривал:
— Сама посуди, зачем ты мне здесь. Фабричные мы теперь… Эхма!.. Это еще горе — ничто, лишь бы вдвое не было. Оно рассудить — и здесь жить можно: дождь ли, камни с неба, — а дачку подай. Сыт не будешь, оно конечно. Без своего хозяйства к тому же… Да ладно, пооглядимся, а там бог даст, свой домишко поставим… Хозяйка работать начнет, Лелька с Ваняткой подрастают. Вон сколько работников! Еще и дело свое заведем… Допустим, тогда и ты к месту была бы. А теперь кормить тебя нечем и ставить негде. Эхма!.. А к мужику веду справному, плохо у него не будет…
Накануне он продал ее вместе с упряжью и санями в деревню Творогово.
Когда Прокопий вернулся, в каморке был почти полный порядок. Федор доколачивал топчан справа у стены — общий для всех ребят. Тетка Александра и Марфуша прилаживали на окно свежие занавески. Евдокия шумно бегала на кухню — готовила угощенье — и все спрашивала:
— Чай, надоела я вам?
Ребят, чтобы не мешались, выпроводили в коридор. Они жались около Артемки, который строго приглядывался к ним.
— Водиться будем? — спросил он.
— Ага, — ответила за всех Лелька, синеглазая, с веснушками по всему лицу.
— А драться хотите? — вопрос, собственно, был задан Ваньке; Леля — девочка, Петька и Семка — клопы.
— Не, — опять ответила Лелька. — У нас только Семка дерется.
Карапуз, выставив круглый живот, серьезно смотрел на Артемку и сосал палец.
Уж и дерется, — не поверил Артем.
— Он кусается у нас.
— A-а!.. А я вот ему по зубам, чтобы не кусался.
Семка захлопал ресницами, сморщился и дал реву.
— Ладно, не буду, — успокоил его Артемка. — Гулять пошли. К фабрике проберемся за катушками, я знаю, где лежат. Самокаты сделаем.
Вся команда разом посмотрела себе под ноги.
— Не, не пойдем, — ответила Лелька. — Обувки нет.
Взглянула с завистью на Артемкины латаные-перелатанные валенки — еще Марфушка в них бегала, — сказала, плутовато блеснув синими глазами:
— Давай лучше в чугунку играть. Ты в валенцах — будешь паровоз. Встань вперед, топай и гуди.
Мальчик послушно затопал, загудел. Пошел потихоньку, набирая скорость. За ним уцепились по порядку Лелька, Ванятка, Петька и Семка.
Протопали вдоль коридора до окна. Артемка развернулся и, не сбавляя шага, потопал в другой конец. Лелька запротестовала:
— Сменить паровоз надо. Запыхался. Теперь я… Давай валенцы.
Артемка снял валенки и пристроился в хвосте за Семкой. Снова поехали. Откуда ему было знать, что задумала коварная девчонка. Перед дверью Лелька рванулась к выходу, заскакала по железной лестнице через две ступеньки. Выскочившему за ней на лестничную площадку Артемке обидно крикнула:
— Обманули дурака на четыре кулака.
Братья ее глупо ухмылялись, словно знали заранее, что она для того и затеяла игру в чугунку.
Артем, потемнев от досады, рванулся за девчонкой. Но длинноногая Лелька оказалась куда проворнее: выскочила на улицу и скрылась за углом. Бежать по снегу босиком — да еще неизвестно, догонишь ли — Артемка не решился. Только пригрозил в темноту:
— Погоди, вернешься, я тебя за волосья оттаскаю.
В коридоре, куда он вернулся, показались неразлучные Егор Дерин и Васька Работнов, оба в обувке. Артем загорелся:
— Егор, давай играть в чугунку.
— Не хочется, — сказал Егор, разглядывая малышей. — Чьи это?
— Прокопьевы… Сегодня приехали… А то поиграем, а?
— Говорю: не хочется. Вон Ваську возьмите, а я посмотрю.
— Мне тоже не хочется, — отказался Васька.
Казалось бы, все пропало, но Егор упрекнул приятеля:
— Лень, что ли? Поиграй, раз просят. А я посмотрю.
Васька встал впереди ребят. Опять прошли до окна, где в углу висела икона с зажженной лампадкой. Толстый Васька старательно топал и гудел — огонь лампадки вздрагивал. Когда повернули назад, Артемка потребовал смены паровоза. Делать нечего: Васька неохотно разулся. Дрожа от нетерпения, Артемка натянул валенки и рванулся к двери — знал, что не угнаться за ним неповоротливому Ваське.
На улице нашел Лельку, засмеялся обрадованно, — побежали к фабрике, окна которой светились огнями.
А в коридоре разутый, обманутый Васька Работнов, посоветовавшись с Егором, пошел к Федору жаловаться на Артемку.
6
— Ну вот, Прокопий Григорьевич, все в сборе. Теперь бы в мире да без ссор.
— Святая правда, Федор Степанович, — торжественно отвечал Прокопий, горделиво сидя за столом.
Перед ним пахучая дымящаяся чашка щей. В большом блюде дразнили запахом соленые грузди, облитые постным маслом, густо приправленные кружочками сладкого романовского лука. Евдокия выкладывала на стол пироги. Поставила на середину ковш холодной воды.
Тетка Александра, Марфуша и Федор, сидевшие за столом, с любопытством следили за ее движениями.
— Верши последний раз проверил. Отпробуйте рыбки-то.
Прокопий разломил пирог, вынул целиком запеченную рыбу, стал есть, запивать из ковша. Кислое несоленое тесто, сочная рыба и холодная вода — все это было необычно и очень вкусно.
— Тем деревня и хороша, что все свое, — немножко хвастливо продолжал Прокопий. — Тут ни грибков, ни пирогов не купишь.
— Свое-то оно свое, да тоже не всегда бывает, — скромно заметила Евдокия и все продолжала потчевать — Угощайтесь, Федор Степанович… Ты, Марфуша, что по сторонам зеваешь. Пирожка возьми, грибков поддевай, тех, что помельче, — они ядренее.
— Мы так со старухой решили, — опять заговорил Прокопий. — Оглядимся да дом начнем ставить. Ссуду с фабрики думаю взять. А там, глядишь, какое ни то дельце заведем. Мастерскую, к примеру. — Вполне серьезно предложил Федору: — Входи в пай. Сами мастера. Развернем дело. Пойдешь?
— С меня и фабрики хватает.
— Что фабрика! Чудак ты человек. Дело собственное, говорю, заведем, в купцы выйдем, Карзинкин узнает — от зависти лопнет. Я и вывеску подглядел: «Слесарная мастерская. Федор и П», Прокопьевы чада то есть. К тому времени подрастут, думаю.
С приездом жены Прокопий заметно ожил, развеселился. Все так и приняли его слова за шутку, не догадываясь, что мечтой его было нечто похожее на то, о чем он говорил. Выросшего в деревне, среди полей, его, пожалуй, больше чем кого-либо угнетала фабрика с ее едкой хлопковой пылью, забивающей уши, нос, глаза. Он с трудом переносил вечный грохот ткацких станков. Несмотря на это, фабричные смотрители работой его были довольны.
— К тому времени, — посмеиваясь, подтвердил Федор, — обязательно вырастут твои чада. Своих деток заимеют.
— А я о чем, как не об этом же… Вот тогда жизнь пойдет. Вечерком вытащим самовар на волю, за чайком и будем вспоминать, как жили здесь. Для полного порядка не хватает тебе Акулины.
— Акулина с нами. Вот она, — осмелился Федор, указав на Марфушу. — Не грех молодца напоить, накормить, спать с собой уложить…
— За тебя бы я с радостью, — вызывающе ответила Марфуша, заливаясь краской.
— Вот девка! Смела, — восхищенно заявил Прокопий и смолк, меняясь в лице: Марфуша с шумом поднялась из-за стола и, закрыв лицо, убежала из каморки.
— Чего девку растревожили? — упрекнула Евдокия.
Тетка Александра сидела безучастно, поджав губы.
В немом молчании Федору почудился упрек. Он крякнул досадливо, пошел за Марфушей.
Когда его приняли на фабрику и он получил от дворовой конторы разрешение на жительство в казармах, каморку разделили занавесками на три части. Он с сыном перебрался в середину между Оладейниковыми и Прокопием Соловьевым. И хотя тетка Александра и Марфуша по-прежнему относились к нему и Артемке как к своим, он после вечера, проведенного с Варей, стал чувствовать себя стесненно и неловко, словно бы в чем-то обманул их, и теперь боялся, как бы этот обман случайно не раскрылся.
В одно из воскресений перед обедом в каморку неожиданно заявился рябой солдат Родион Журавлев. Приход его всех удивил. Фанагориец застенчиво поздоровался и долго извинялся, что зашел без приглашения.
Пока не освоился, сидел истуканом, робко взглядывал на растерявшуюся Марфушу. Выручил Прокопий, который нашел общую тему разговора: завел речь о деревне, об урожае. Солдат осмелел и в общем-то оказался славным простоватым крестьянским парнем. Уходя, крепко встряхивал каждому руку и просил не обижаться, если он вдруг забежит еще как-нибудь. Марфуша почти не проронила ни слова, но вызвалась проводить его, что Федора неприятно поразило.
Еще в большее смятение пришел он как-то в фабрике. В прядильном отделении ставили машины после ремонта. Полулежа на полу, Федор крепил нижние гайки. Паутов, склонившись рядом, подавал нужные ключи. Другая группа ремонтников поодаль собирала следующую машину.
В цехе слышалось жужжание веретен, хлопанье приводных ремней.
Соскучившись по любимому делу, Федор работал с увлечением. Нравилось ему выбрасывать из машины старые стершиеся детали, заменять их новыми, желтыми от смазки. Долго слушал машину после ремонта — радовался мягкости ее хода.
Паутов все эти дни приглядывался к нему, удивлялся:
— Куда гонишь? Хозяин наш и так богатый.
Была суббота. До гудка оставалось не менее двух часов, а он, обтерев руки ветошью, сказал:
— Шабаш. Копайся для виду. Скоро Дент в обход пойдет.
Сборки оставалось совсем немного, постараться — до гудка успеть можно.
— Сделать да и с концом, — возразил Федор.
— Оставим на завтра. Аль забыл о праздничных?
Федор в самом деле забыл. Ремонтировщики по субботам старались не пускать машину, оставляли хотя бы самую малость работы на выходной. В воскресенье выходили на несколько часов и получали дневную плату в полуторном размере. Это было выгодно.
Так случилось и на этот раз. Пришел перед гудком Дент, неулыбчивый в последнее время, мрачный. Осмотрел, что сделано, и даже поддакнул Паутову:
— О, понимаю! Вы постараетесь все это доделать завтра.
Дент удалился, а ремонтировщики, чтобы не нарваться на штраф, торчали возле машин, ковыряясь для вида, ждали гудка.
Федор неторопливо орудовал ключом, с радостью прислушивался к тому, что делается в цехе.
К черту студентов, к черту Пеуна! Инженер Грязнов — вот человек! Он не болтает, он делает…
Занятый своими мыслями, он не сразу понял, откуда доносится знакомый мужской бас и в ответ странный нервный смех. Показалось, что говор слышится от соседней машины, за которой работала Марфуша.
Он отбросил ключ, поднялся и направился по проходу. Возле Марфуши стоял табельщик Егорычев, беззаботный, краснощекий, с тугим загривком.
Заметив Федора, Марфуша потупила взгляд, но тут же, тряхнув головкой, вызывающе рассмеялась. Егорычев цвел от удовольствия.
«Зачем она так?» — подумалось Федору.
Она опять подняла глаза на Федора, и под ее коротким оценивающим взглядом он почувствовал себя виноватым, хотя никак не догадывался, в чем его вина. Он любил ее и много бы отдал за то, чтобы ее жизнь была налажена. Что еще она требует?
«Солдат еще куда ни шло: парень не балованный, серьезный, — раздумывал он, направляясь к своей машине. — Если он ей нравится, ничего тут не сделаешь. А табельщик ей к чему? Зачем она с ним-то так?»
…Марфуша стояла в коридоре у стены, глотая слезы. Федор дотронулся до плеча.
— С чего расплакалась? — спросил он, кляня себя за то, что не находит в разговоре с ней нужных слов, после которых она поняла бы, как сильно он хочет ей счастья. — Ты сказала матери?
— Никогда!.. — она дернула плечом, стряхивая его руку. — Зачем говорить?..
— С ума, девка, сходишь. Всей душой я к тебе.
— Вижу, — зло отозвалась она. — Когда всей душой, так ли бывает? Немножко понимаю… — улыбнулась невесело. — А еще говорят, не зря березка расплетается — будет суженый. Я-то, дура, поверила…
— И березка твоя не зря расплелась… Пойду сейчас к матери, сам объявлю.
— Не смей! — с испугом выкрикнула она.
Возле них остановился Васька Работнов, смотрел, не отводя глаз.
— Чего тебе? — раздражаясь, спросил Федор.
— Выпори Артемку. Валенцы с меня снял.
Мальчишка показал на свои босые ноги. Федор усмехнулся: он ничего не понимал. Марфуша повернулась и ушла в каморку.
— Не хочешь пороть, сам оплеух накидаю, — пообещал Васька, — тогда не злись.
Федор сам с удовольствием накидал бы мальчишке оплеух, просто так, чтобы отвести душу.
7
По воскресеньям ремонтировщики приходили в фабрику не как обычно, а позднее, чисто одетые. Бережно снимали выходные пиджаки, натягивали спецовки.
Тихо бывало в такие дни в фабрике без шума машин, без людей. Привыкшие кричать громко, удивлялись своим голосам, разносившимся по огромному цеху. В тишине еще задолго слышались шаги, если кто поднимался по лестнице.
Раз неожиданно заявился Грязнов, с любопытством уставился на слесарей, потирал подбородок.
— Не объясните ли, что вы тут делаете? — хмурясь, спросил мастеровых.
— Почему же не объяснить, — ответил Федор, — к завтрему заставили доделать машину, вот и стараемся.
Грязнов толкнул носком ботинка железный поднос с деталями, качнул головой, удивляясь.
— Прохожу по ткацкой — стараются, в трепальном отделении — стараются, и вы стараетесь. Кто заставляет работать в праздник? Фабричный механик?
— Как же, он, — заговорили ремонтировщики. — Только мы на него не в обиде, не извольте беспокоиться. Нам за праздничные работы доплачивают. Так что мы с охотой.
Грязнов больше ничего не сказал. Отправился в дальний конец цеха к установке для увлажнения воздуха. Оттуда позвал:
— Крутов, пожалуйста, на минуту.
Когда Федор подошел, инженер уже сбросил пиджак и засучивал рукава белоснежной рубашки.
— Помогите мне осмотреть компрессор.
На днях Грязнову поступила жалоба от мастеров, что идет сильная рвань пряжи, причиной чему, как они полагают, плохая работа установки для увлажнения воздуха. Инженер осмотрел ее и пришел к выводу, что мастера правы: пульверизаторы вместе с воздухом выбрасывали крупную водяную пыль, валики прядильных машин сырели, покрывались грязью.
Теплое чувство шевельнулось в груди Федора, когда он увидел, что инженер, не боясь запачкаться, принялся открывать цилиндр компрессора.
— Вы показали бы, а я сделаю, — сказал он. — Нам привычнее.
Грязнов оглянулся на мастерового, глаза его заблестели.
— Почему же я непривычен? — усмехаясь, спросил он.
— Как-то уж так, сподручнее рабочему в грязи копаться, — смутившись, ответил Крутов. — Нас упрекали, что работаем в праздник. А сами?
— Времени мало, Федор, — откровенно признался Грязнов. — Все надо узнать, своими руками ощупать, иначе какой я инженер. А фабрика не маленькая. И установку выключать, когда работают машины, тоже не годится. Вот и заглянул… Смотри, какая пакость… Придумали умные головы смазывать компрессор мыльной водой.
Цилиндр был забит грязью, образовавшейся от масла, пыли и мыла. Пока Федор очищал его, инженер вынул папироску, закурил.
— Выходит, за работу в праздник вам приплачивают?
— Конечно. Без этого кто пойдет?
— Потому и Дент у вас за благодетеля?
Федор обернулся, удивляясь перемене голоса. На лице Грязнова мелькнула болезненная гримаса.
— Не любите вы Дента.
— Не родной брат, чтобы лобызать его.
Не подумавши, Федор объявил:
— Слышал ваш разговор с ним… там, дома. Невольно, конечно. Выпивши вы были, кричали громко.
Инженер пристально смотрел на него, чуть покраснел.
— Ну и что? — настороженно спросил он.
— Взвинтится Дент, если потеряет доходец. Пообереглись бы…
— Завтра он еще больше взвинтится, — заметил инженер. Последним словам Федора он не придал значения.
Федор догадался, что Грязное, сказав так, имел в виду праздничные работы, которые Дент широко ввел по всей фабрике. Слесарям выгодно было работать по воскресеньям, Дента они действительно считали за человека, который заботится о заработке рабочих. Федор пожалел, что Грязное заглянул на фабрику в неурочное время.
— Взвинтиться может весь механический отдел, — предупредил он хмуро. — Заработок и так не ахти велик.
— Праздничные дни для того и введены, чтобы отдыхать, — резко возразил Грязное. — А если и вводить работы, то необходимые производству, без которых не обойдешься. И явно не в таких размерах.
8
Последние недели Дент жил в тревожном ожидании. По утрам, прислушиваясь, не звонит ли почтальон, нервничал, с ожесточением давил окурки. Убедившись, что среди почты нет знакомого конверта со штемпелем кнооповской фирмы, шел на фабрику. Становилось спокойнее, но не легче.
Еще летом сообщил он, что фабрика готовится сделать большой заказ на машины и запасные детали. Фирма немедленно выслала своему посреднику солидный аванс. Часть Дент потратил на подарки служащим, с которыми обговаривал потребное количество оборудования для разных цехов. Остальные деньги переправил в банк на свой счет.
Заказ был настолько крупным, настолько выгодным для него и для фирмы, что Дент, противно своей привычке, не мог не выказать заинтересованности. При каждом удобном случае напоминал управляющему, просил ускорить оформление. Тот выслушивал, обещал сделать, что в его силах. И вдруг отдал заказ на просмотр Грязнову.
Разговор с молодым инженером на лестнице, в доме управляющего, явился для механика полной неожиданностью. Он не готов был к нему и потому сделал большую глупость, спешно предложив Грязнову сделку. Дент не сомневался, что тот примет деньги с охотою, так как знал, с каким скромным окладом зачислен Грязное на фабрику. Отказ инженера удивил и обескуражил его. Больше всего мучило Дента то, что он не попытался выяснить, чего хочет Грязное, не попытался договориться по-джентльменски. Мистер Дент недооценил молодого инженера и, когда тот отказался от денег, поссорился с ним. И это была вторая большая глупость.
После ссоры с Грязновым он готовил себя к худшему. И опасения его оправдались. На очередное напоминание управляющий заявил, что заказ переслан на утверждение в Москву, владельцу (чего раньше никогда не было), надо ждать ответа.
О решении Карзинкина Дент догадался по двум, казалось бы, мало значащим фактам. Во-первых, служащим объявили приказ о частичном изменении в жалованье. Инженеру Грязнову после четырехмесячной работы на фабрике оклад увеличился почти вдвое. Такого еще не было в истории фабрики, и Дент понял, что между задержанным заказом и повышением жалованья Грязнову есть прямая связь.
Во-вторых, управляющий ознакомил его с письмом директора завода Центрально-Российского товарищества в Туле и предложил составить список деталей к машинам, которые можно сделать на этом заводе.
Поразмыслив, Дент сообщил, что таких деталей на фабрике почти нет — и нет смысла иметь сношения с тульским заводом.
Управляющий обычно ласковый, предупредительный к главному механику, на этот раз сухо кивнул, а спустя два дня Денту передали для просмотра и утверждения список разных деталей. В конце была приколота записка следующего содержания:
«Вещи эти ради дешевизны обычно исполняются чугунными. Изготовление же из стали значительно увеличит их прочность. Названные предметы предназначены для ткацких станков и должны быть сделаны из мягкой стали. А. Грязнов».
После прочтения записки мистеру Денту вспомнилась не очень подходящая к случаю поговорка:
— От нечего делать и таракан на полати полезет.
И он со вздохом утвердил список.
Для фабричного механика наступили дни мрачных раздумий. Нынешним летом ему исполнилось тридцать семь лет. Дела его шли хорошо, все радовало, кроме разве одного: здоровая, интересная жена (Дент ею очень гордился) не дарила ему ребенка.
— Нужен мальчик: вот такой, — показывал он жене, тоже измучившейся в ожидании. Она начинала плакать, тайно думала, что в этом меньше всего повинна. Но что бы там ни было, а жили они в добром согласии, мечтали о поездке на родину. И будущее скрашивало их настоящие горести. О, мистер Дент знал, как устроит свою жизнь, полную довольства и приятных развлечений. Но для этого нужен солидный капитал. Неприятности в связи с приездом нового инженера были очень некстати.
Дент обладал спокойным, ровным характером. В те редкие минуты, когда он бывал взволнованным, умел брать себя в руки. Но последние дни срывался все чаще и чаще. И виной тому был Грязнов.
Когда из фабричной конторы принесли ведомость праздничных работ за последние полгода, Дент долго непонимающе смотрел на нее, соображал, что все это значит. На недоуменный вопрос конторщик объяснил:
— Велено передать для ознакомления. Непозволительно большие расходы.
— Кем велено? — вскипел механик.
— Распоряжение идет от инженера Грязнова.
Дент швырнул ведомость в стол и решительно зашагал к управляющему. На пути мастер ткацкого отделения пытался что-то выяснить у него, Дент задержался, выслушал и ничего не понял. Так и не сказав ни слова в ответ, бросился дальше. У дверей на проходе оказалась тележка с пряжей. Он толкнул ее так резко, что тележка с глухим звоном ударилась в стену.
В кабинет он ворвался взъерошенный, побледневший. Управляющий испуганно спросил:
— Что с вами, Сергей Сергеич?
— Я не желаю разговаривать при русском инженере! — резко выкрикнул Дент, кивком головы указывая на Грязнова, сидевшего в кресле у стола.
Грязнов усмехнулся украдкой, заметив про себя: «Эк, пробрало! Что-то будет!»
— Я увольняйт…
— Как увольняете? — ахнул Федоров и перевел взгляд на Грязнова. Внешне тот был спокоен, играл карандашом.
— Сам увольняйт! Он не имеет места вмешиваться. Я буду жаловаться Карзинкину!
Как всегда, волнуясь, Дент коверкал язык. И понимал это, и забывал, как сказать правильно.
— Не хочу работать с такой коллег… Увольняйт, — повторял он. — Паровой котел… пшик!
— Это вы бросьте, — встрепенулся Грязнов, поднимаясь. Управляющий отметил, как скривился у него рот. — Котельная работала при мистере Денте, будет работать и без него. Подумаешь… пшик…
— Вы! Вы! — захлебнулся англичанин. — Вы работайте паровой котел? Какая самонадеянность, мистер Федоров.
— Хватит вам, господа, — с укоризною сказал управляющий. — Я не вижу причины, чтобы вам увольняться. — Повернулся к Денту, к Грязнову. — Что вы не поделили?
Но Дент не мог слушать спокойно. Рванулся к двери, бросив на прощанье:
— В умной беседе — ума набраться, в такой — свой растерять.
— Вот правильно, — жестко рассмеялся Грязнов. — Посадили, видите ли, блоху за ухо да и чесаться не велят. Не так ли?
За Дентом резко хлопнула дверь. Управляющий тут же обратился к инженеру:
— Может, оставим его в покое? Неужто так много этих праздничных работ? Ведь все равно без них не обойдешься.
— Ради всего на свете, не делайте этого, Семен Андреевич. Праздничных работ излишне много. Сократить их, а слесарям прибавить по пятачку в день — гораздо выгодней будет. Накинуть обязательно надо, чтобы не было осложнений с рабочими. Я сравнивал зарплату слесарей с соседней Норской мануфактурой — у нас она ниже.
— Прибавь им — остальные запросят. Не нравится мне все это. Пойдем навстречу Денту, оставим все так, как было.
Грязнов поднялся с кресла, во взгляде мелькнула жестокость.
— Как вы не понимаете? Дент за хозяйский счет авторитет у рабочих завоевывает. Мы ему потакаем… Я прошу сообщить владельцу о непомерно разросшихся праздничных работах. Прошу сообщить с цифрами стоимости их и экономии в случае небольшой прибавки слесарям. Будьте добры доложить об этих соображениях, как лично моих.
Федоров всматривался в молодого инженера, был взбешен: «Зубки начал точить. Хитер! „За хозяйский счет авторитет завоевывает…“ За чей же счет завоевываешь ты, милостивый государь?»
— Извольте, сообщу, — сухо сказал управляющий. — Нет почти ни одного рапорта, где бы не излагались лично ваши соображения.
Грязнов простился и весьма довольный вышел.
Вечером в квартире Дента на втором этаже Белого корпуса долго горел свет. Неслышной тенью входила хозяйка в просторную столовую, неодобрительно оглядывалась. На полу окурки, обрывки бумаг, стол залит вином. Какая радость пить водку, когда в голову идут плохие мысли? Мужчины самонадеянны при удаче и беспомощны, когда им тяжело. Вновь уходила в боковушку и садилась за вязанье. Лучше не тревожить.
Дент, сжав руками виски, покачивался над столом, думал. Спокойная жизнь ушла с появлением на фабрике пронырливого и решительного русского инженера, у которого смелость переплетается с безграничным нахальством. Если сейчас самому не перейти в наступление, кто знает, не придется ли в скором времени увязывать чемоданы. Дент вздыхал, снова брал ручку. Не дождавшись письма от фирмы, он сам решил доложить обо всем и намекнуть, что лучший выход — помешать фабрике завязать сношения с заводами, выпускающими машины. Когда на фабрике почувствуют, что можно остаться без оборудования, управляющий сам придет на поклон к Денту. И первым условием, какое он выскажет, — немедленное увольнение Грязнова.
Дент писал и ругался:
— О, этот русс, проклят будь!
Жена терпела, терпела, то и дело появляясь в столовой, и вдруг неожиданно взвилась:
— Ругаешься, как фабричный сброд!
— О, лапушка! — трагично воскликнул Дент. Обернулся, глаза провалившиеся. — Плохо, очень плохо…
Глава пятая
1
На рождество в квартирах служащих и новом училище зажглись елки. В училище на праздничном вечере шла пьеса Рассохиной «На пороге к дому», специально купленная у автора для этих дней. Играли музыканты фанагорийского полка. Балетмейстер Максимов-Полдинский, чьи объявления красовались на городских улицах, управлял танцами. Служащим фабрики скучать не приходилось.
Справляли праздник и в каморках. В морозный день Федор принес из лесу елку. Ее поставили посередине, сняв перед этим занавески. Когда елка оттаяла, засеребрились капельки на ветвях, запах хвои пропитал каморку. Марфуша и Лелька цепляли на нее тоненькие полоски разноцветного ситца, смешные фигурки, звездочки, вырезанные из крашеной бумаги. Сообща купили пряников, конфет в обертках и тоже развесили. Три огарка освещали елку. При их тусклом свете она казалась нарядной. Ходили вокруг красавицы елки и пели.
На шум заглянул в каморку Василий Дерин, в руках— бубен. То, что это Василий, не сразу и узнали. В дырявой кофте, в юбке, в платке, по-старушечьи завязанном у подбородка, и с мочальными усами. Притопывал, тряс бубен и ухарски гикал.
Василий увлек: стали наряжаться кто во что. Марфушу одели бравым молодцом — в брюки, пиджак, шапку. Подпоясали вышитым полотенцем. На Федора натянули старомодное с буфами платье — Евдокия со дна сундука вытащила. Марфуша, разглядывая его, покатывалась со смеху, брала за ручку, просила внимания (тут не взаправду, тут можно быть и посмелее).
— Я ли не молодец, — говорила подбоченясь. — Уж не откажи, мигни хоть разочек. Осчастливишь навек.
Федор мигал, раз ей хочется. Сзади подкрался к нему Василий, повис на шее и запричитал напевным старушечьим голосом:
— Кроха малая, неразумная… На ласковое не кидайся, на грубое не гневайся — слушай, что говорить буду… Как пойдет шашнадцатый годочек, по сторонам не заглядывайся, парням не поддавайся. Ой, нарвешься на кого— плакать будешь слезами горючими…
Федор увернулся. Заметил, как стыдливо вспыхнула Марфуша, словно бы для нее сказано. Метнул злой взгляд на Василия, сказал:
— На дурака все надежда была, а дурак-то и поумнел. Вот наказанье не ко времени…
Но Василий отмахнулся, приплясывая, пел:
Стали наряжать и Прокопия. Но с ним было хуже: ничто не лезло. Ему густо намазали щеки свеклой, попудрили сажей — стал похож на черта.
Так и ходили по каморкам. Старательно оттопывали перед хозяевами, желали в новом году счастья.
— Спасибо на добром слове, — отвечали им. Отдаривали: кто стопкой водки, кто куском пирога, а кто и просто поклоном. Для пирогов у Прокопия висела через плечо холщовая сумка. Сам он тоже пускался в пляс — его сразу узнавали по длинным, плохо гнущимся ревматическим ногам.
Из казармы направились в Белый корпус, в квартиры служащих. Там были поскромнее: пугала непривычная чистота комнат, чопорные улыбки хозяев. Случайно забрели к табельщику Егорычеву — сидел за столом, пил чай, держа блюдце в растопыренных пальцах. Замешкались, пропала охота плясать, попятились назад, захлопнув за собой дверь. Зато у Дента устроили такой гвалт, что он поначалу перепугался, но, опомнившись, сам вошел в хоровод, дрыгая по-смешному ногами. Прокопий хлопал его по плечу, приговаривая:
— Ай да англичашка… Удружил…
Жена Дента тряслась в мелком смехе, тянула мужа из круга. Василий Дерин подскочил к нему, закрутился волчком, пропел:
— Да, да, — подтвердил Дент, — совсем пуста.
Утомившись, подступили к хозяину:
— Полагается по обычаю…
Дент понимающе кивнул. Из стенного шкафчика достал бутылку, рюмки на длинных ножках. Вино было тягучее и слишком сладкое, но и им остались довольны. Уходя, пожелали:
— Живи, как хочется, хозяин. Мастеровых не обижай.
— Кто обижает? — встрепенулся Дент. — Я не обижал…
Колобродили до утра. Под конец решили идти к дому управляющего.
Самого управляющего не оказалось — на рождественские праздники был приглашен Карзинкиным в Москву. Встретила ряженых заспанная кухарка.
— Куда, оглашенные! — замахала руками. — Спят все.
— Спят, так разбудим, — заявил Василий. Предложил: — Споем?
Запели старую колядовую песню:
— Пусти их, Полина, — донесся сверху голос Грязнова.
Из своей комнаты вышла и Варя, заспанная, с распустившимися по плечам волосами. Федор, встретившись с ней взглядом, улыбнулся приветливо. Она растерянно кивнула в ответ — не узнала.
А колядовщики пели:
И снова плясали. Под хлопотливые удары бубна Федор тряс плечами — под цыганку. Поравнявшись с Варей, по лицу которой было видно, что забава ей очень нравится, шепнул:
— Со счастьем в новом году, барышня!
Варя вздрогнула, радостно вглядываясь в его лицо, прыснула счастливым смехом. Заговорщически, так же тихо ответила:
— Вот бы никогда не подумала, что это вы…
В углу у лестницы, насупясь, стояла Марфуша. Видела, как Федор что-то сказал девушке и та обрадовалась. Свет померк в глазах Марфуши. Почувствовала себя жестоко обманутой. Что он ей шепнул? Наверно, сказал, что любит, с чего бы расцвела так? Ой, мамоньки!.. Прислонилась к стене: голова кружится — от вина, что ли? А ей-то что нужно от него? Своих, господских парней мало? Бесстыжая…
Василий оттопывал перед Марфушей, вызывая плясать. Она не замечала… Видимо, и Варя признала ее, зябко поежилась под враждебным взглядом.
А тот, кто только что причинил Марфуше горе, сделав ее самой несчастной из людей и уж, конечно, не догадывавшийся об этом, — был занят другим. Наступая на Грязнова, теснил к стене.
— Нехорошо, инженер, мастеровых забижать. Смотри, счастья не пожелаем.
— Что такое? — недоуменно спросил Грязнов.
— А то, Алексей Флегонтович: с Дентом деретесь, с мастеровых шапки летят.
— Ты, Федор?
— Это все равно — я или кто другой. В каморках только что и разговору об отмене праздничных работ.
— Растолковал бы тебе, в чем дело, да не время сейчас, — сказал инженер.
— Когда о заработке, у нас всегда время. Не так богато живем. Голой овцы, инженер, не стригут.
— А я думал, что вы разумнее, Федор, — раздражаясь, проговорил Грязнов. — Я пока не имею такой власти, чтобы распоряжаться. Есть на то управляющий. Наоборот, хотите знать, настаиваю, чтобы слесаря получили прибавку к заработку.
— Спасибо, коли так. Только смотри, Алексей Флегонтович, не любим мы, когда нас обманывают.
— Я тоже не встречал человека, который бы любил обман, — насмешливо сообщил инженер. Развел руками. — Угостить не могу вас… Нечем…
— Мы не в обиде, — успокоил Федор. Глянул на Марфушу, безучастно стоявшую у стены. — Потешим хозяина?
Марфуша отвернулась. Федор с улыбкой подумал: «Беда с этими женщинами. Опять чем-то не угодил». Запел первый:
Благодарствуем, хозяин, на хлебе, на соли, на жалованье, Виноград, виноград, красно-зелено моя!
Напоил, накормил, со двора отпустил,
Виноград, красно-зелено моя!
Попрощались с хозяевами и пошли досыпать. В морозном воздухе гудели колокола — в церквах звонили к заутрене.
2
К концу первого года службы Грязнов знал все сложное хозяйство фабрики и оставался за управляющего, когда тому приходилось уезжать в Москву по вызову владельца.
В каждую поездку Федоров втайне надеялся, что вслед придет телеграмма, требующая его немедленного возвращения. Он так и не мог преодолеть настороженности, с какою с самого начала относился к молодому инженеру, ожидал от него что-то такого, чего и сам не знал, но обязательно неприятного. О своих подозрениях думал: «Старый ворон не каркнет даром: либо было что, либо будет что». Порой он задерживался на неделю и больше — телеграмм не было. А когда приезжал и придирчиво вызнавал, что произошло за время его отсутствия, как всегда, не мог не согласиться, что все распоряжения Грязнова оказывались разумными.
Грязнов становился просто незаменимым. Видя, как он все делает легко и уверенно, старается быть услужливым, управляющий часто подумывал, что несправедлив к нему. Но угрызения совести быстро улетучивались, когда Грязнов восставал против заведенных исстари фабричных порядков. Федорова часто возмущал даже не сам разговор, а поведение инженера при этом. Последнее время появилась привычка скрещивать руки на груди и в упор, не мигая, смотреть на собеседника. Федорова больше всего бесила эта наполеоновская поза.
Грязнов садился напротив, складывал руки и начинал:
— Разбивка смены на заработку и доработку ничем не оправдана. Чтобы работать хорошо, надо выспаться. А как, подумайте, мастеровой выспится, когда в запасе у него между каждой сменой не более пяти часов: надо прийти с фабрики, поесть, что-то поделать — тут и часом не управишься. Шесть — работаю, шесть — отдыхаю, снова шесть — работаю. Такой круговорот всю неделю. Жуть вас не берет, когда представляете это? Вы замечали, что меньше товара вырабатывается именно в последние дни недели, когда мастеровой выжат, как губка?
Он говорил, а управляющий не мог отвести глаз от его рук, покоящихся на груди. И уже невольно настраивался на подчеркнуто вежливый, насмешливый тон:
— А вы, голубчик, уж не сочувствующий ли? — спрашивал он, сладко улыбаясь при этом. — Вон как беды фабричных вас трогают.
Грязнов морщился, кособочил рот и, с усилием сдерживаясь, продолжал:
— Все-таки двенадцать часов подряд куда легче, чем эта разбивка. Хоть есть возможность выспаться.
— Так, так, — поддакивал управляющий, играл серебряным колокольчиком. — А вы спросите у самих мастеровых: что лучше?
Грязнов воспользовался советом, и, к его удивлению, кого он ни спрашивал, отвечали: «Как сейчас, знамо легче».
«Просто привыкли, а не легче», — объяснял ом себе.
Перед пасхой все мастеровые получали полный расчет. Тут же контора вела новый наем. Грязнов, радостный, разрумянившийся от ходьбы и сочного весеннего воздуха, протолкался по лестнице, запруженной рабочими. Оттого ли, что ему было весело, перед ним охотно расступались и, как казалось, дружелюбно кланялись. Таким он вошел к управляющему, сияя свежестью и здоровьем.
Федоров подписывал бумаги, какие ему передавал из зеленой папки конторщик Лихачев. В чисто вымытое, с выставленными зимними рамами окно вливался солнечный свет. Кабинет казался уютным, даже громоздкий, портрет Шокросса был будто бы к месту.
Дождавшись, когда Лихачев вышел, Грязнов сел в кресло напротив, не забыв скрестить рук. Заметив это движение, управляющий усмехнулся:
— Чем на этот раз порадуете, Алексей Флегонтович?
— Весна на улице, — еще не теряя радости, сообщил Грязнов. — Люди — как помолодели. На Широкой, возле будки, стоит городовой и, что бы вы думали, — играет резиновым мячиком. С шашкой, в мундире и играет мячиком. — Грязнов заразительно засмеялся.
Подобрел и Федоров и опять подумал, что бывает во многих случаях несправедливым. «Он хороший, славный малый и только». И даже в скрещенных руках на этот раз не увидел ничего обидного.
— Кстати, Семен Андреевич, — обратился с вопросом инженер, — к чему полностью рассчитывать рабочих, чтобы тут же и нанимать их? Не понимаю!.. У конторы полно народу, десятки служащих потеют и не успевают — люди давятся в очереди. Зачем? Такой порядок был введен, когда на фабрике работали крестьяне — на лето они уходили домой, им нужен был полный расчет. Сейчас-то их единицы…
«Нет, он определенно славный малый. И все его вопросы оттого, что он стремится понять, что происходит вокруг. Право, грешно подозревать его в чем-то нехорошем».
— Голубчик, Алексей Флегонтович, — ласково сказал управляющий. — Не нами был заведен такой порядок, но он удобен, и мы его оставили… Попробуйте в середине года уволить неугодного вам рабочего. Что тут будет? Вмешается фабричная инспекция, пойдут жалобщики — его приятели. Хоть он и лодырь, и смутьян, а заступников найдет, его не уволишь без осложнений. При расчете в пасху все упрощается: «Вы уже опоздали, на ваше место только что взят человек». Удивится мастеровой: «Когда? Сегодня еще работал!» — «Вот сегодня и взяли»… Второе дело. Вам-то известно, что сейчас подготовлены измененные расценки? Знакомься и хочешь — работай на новых условиях, не хочешь — иди за ворота, не держим… Странно, что вы не понимаете, отчего так делается…
После такого подробного объяснения Грязнов не нашел, что возразить.
3
В день, когда вывесили новые расценки, Федор Крутов дежурил в котельной левого крыла фабрики. Незадолго до конца смены в помещение ворвался Андрей Фомичев — лицо в красных пятнах, глаза ошалелые. Оглянувшись на него, Федор подумал: случилось что-то необычное, раз прядильщик ушел от машины, не боясь налететь на штраф. Стараясь перекричать гул, Андрей еще от двери сообщил:
— Сидишь, а там такие дела! Беги в прядильное… Все собрались, ждут!
Потряс энергично руку, здороваясь, стал возбужденно рассказывать, что произошло… Только расклеили приказ— прядильщики взбунтовались. Отделение гудит, рабочие останавливают машины. Смотрители штрафуют кого попало — ничего не помогает… Прядильщикам срезали зарплату на десять процентов. Слесарям обещанной прибавки нет. У ткачей так и осталось, как было, но и они недовольны.
— Ты торопись. Тебя выбрали к управляющему идти. Василий Дерин и Паутов требование составляют.
Федор, прищурясь, смотрел на Андрея, покусывал губы. Екнуло сердце — снова лезть на рожон? И почему он? Только жизнь спокойная началась. Пусть Андрюха и идет и шумит — у него получается.
— Нельзя мне уходить с дежурства, — сказал он, отходя. — Сам видишь — котлы…
Фомичев понял его состояние.
— Василий тоже говорил, что лучше тебя не трогать. На примете ты, чуть что — сразу выкинут. Ну, а кому больше?.. Все тебя знают… И решили… У Паутова детишки малые — с тобой к управляющему идет. И я бы мог отказаться — тоже сильной охоты нет. Только знаю — кому-то надо идти. Между прочим, договорились: выборных в обиду не давать.
— Нет, не уговаривай, — уже решительнее отказался Федор. — Все равно без толку. Что решит контора, так оно и будет. Никуда не попрешь. Новый инженер хлопотал о прибавке слесарям. Как видно, и его слушать не стали. А это не то, что твои студенты: руками не машет, знает, что рабочему надо.
— Студенты хотя бы одно правильно говорят: бороться надо…
— Бороться? А кто скажет, как бороться? Вот ты знаешь, что надо бороться, а Митька Шабров, из трепального, тот совершенно об этом не думает. Он помочится в чайник, из которого пьют его товарищи, — и доволен, хохочет, ничего-то ему больше не надо… А для студентов мы все на одно лицо: этакие ребятки-несмышленыши. Подскажи, дескать, им, и пойдут крушить. Все не так, Андрей, как кажется… Потому и не зови. Хватит с меня. Досыта!
Фомичев ушел, и Федор мог бы быть спокойным: обойдутся без него. У верстака сел на чурбашек, служивший вместо табуретки. Дрожали руки, когда скручивал цигарку. Больше всего злило, что, не спросив, распорядились им. «Почему й? — в десятый раз задавал он себе вопрос. — Совсем как когда-то в саду Егорка Дерин: „Дяденька, отними рубаху“. Тому хоть не к кому больше было обращаться — отца рядом не оказалось. А тут?.. Мало разве людей?.. Конечно, Андрюха подсказал, Василий не решился бы — знает, сколько перетерпел за эти два года… Фомичев уже, наверно, пересказывает, о чем говорили здесь… Хоть бы кто зашел, кого можно было оставить за себя, — посмотреть, что они собираются делать».
Каждые полчаса смотрители докладывали управляющему, что делается на фабрике. Спокойно было в новом ткацком корпусе, где не вывешивались измененные расценки, и ткачи, не зная ни о чем, работали как обычно. Прядильное отделение вызывало тревогу. Внешне все было спокойно. Прядильщики будто бы смирились с новыми расценками. Слышалось ровное жужжание веретен. Таскальщицы возили ровницу. По большому проходу шел к себе в конторку табельщик Егорычев, по пути вглядывался в лица, угрюмые, сосредоточенные. Иногда только, словно невзначай, столкнутся двое-трое, перебросятся несколькими словами и опять к машинам. Причем заметно было, что все отделение работает с большим старанием.
Управляющему передалась нервозность смотрителей. Если бы те докладывали, что прядильщики рвут ровницу, беспричинно останавливают машины и толпами ходят в курилку, он знал бы, что делать: для острастки уволил крикунов, другим пригрозил штрафом — на этом все и кончилось бы. А что значит глухое враждебное молчание и неестественное старание? Несомненно, мастеровые что-то замышляют. И это «что-то» не давало управляющему покоя.
Подошло время гудка. Ожидая его, он взволнованно ходил по кабинету, потирая лысую голову и то прислушивался, что делается в конторе, то смотрел в окно на улицу. В конторе, не в пример другим дням, было тихо. «Перетрусили, голубчики», — язвительно подумал он, останавливаясь у двери. Даже стул не скрипнет. Он взял со стола серебряный колокольчик, позвонил. Дверь бесшумно открылась.
— Позовите Алексея Флегонтовича, — приказал он Лихачеву. — Пусть придет, не откладывая.
Завыл гудок. Обычный протяжный гудок, но измотанному ожиданием управляющему почудилось в реве его предупреждение и угроза. Он поправил галстук, давивший шею, и, стараясь сохранять на лице спокойствие, сел за стол.
За дверью стали слышаться голоса — не конторщиков, посторонние голоса. Управляющий приложил ладошку к уху, стал прислушиваться. Как-то боком втиснулся побледневший Лихачев.
— Ну что там? — нетерпеливо спросил управляющий. — Где Алексей Флегонтович?
— Господину инженеру доложено. Должен быть.
Шум голосов в конторе не стихал. Лихачев покосился на дверь.
— Кто там?
— Рвутся на прием… Говорят, что выборные от рабочих.
— Пусти их… — Управляющий засунул палец за воротник, потянул. Душно. — Предупредите, чтобы без крика — не выношу. — Глянул на часы, подумал, что Грязнов мог бы поторопиться. Не хотелось признаваться себе, что с ним он чувствовал бы себя увереннее. — И еще, — добавил он повернувшемуся к дверям Лихачеву, — свяжитесь с полицейской частью. Прислали бы служителей к конторе.
Лихачев испуганно метнул взгляд. Управляющий поморщился.
— Возможно, понадобятся полицейские, — стараясь быть безразличным, пояснил он. — Чтоб наготове были.
Когда вошли рабочие — один за другим, неловко толкаясь в дверях, кажется сами перепуганные, — управляющий почувствовал облегчение. Сощурясь, разглядывал их, припоминал.
— Что ж, господа хорошие, — бодрясь, стараясь быть приветливым, начал он, — раз пришли, нелишне познакомиться. Кто из вас первый, самый смелый? Дерин, поди?
— Он самый, перед вами, — с готовностью ответил Василий.
«Этот смел, этого не запугаешь». Управляющий перевел взгляд на следующего.
— Крутов тоже здесь? — удивляясь, спросил он.
— Как видите… — Федор выдержал пронизывающий, злой взгляд.
— Вижу, — сказал управляющий. — Работать надоело?
— Работа — другое дело. Не об этом сейчас разговор.
— Не об этом… Так, так… — Управляющий побарабанил пальцем по столу. — Фомичев — знаю… А вот тебя не видел.
— Паутов я, из ремонта, Семен Андреевич, — ответил мастеровой, робко взглядывая на управляющего.
«Видать, по недоразумению. Пугается», — отметил про себя управляющий.
— С чем пожаловали, гости дорогие?
Василий выступил вперед, положил перед ним помятый, захватанный грязными пальцами листок.
— Что это? Жалоба? — брезгливо спросил управляющий. — Не принимаю. Объясняйте на словах.
— Мы не так образованы, на словах-то, — сказал Василий. — Лучше прочтите. Это наше требование.
Управляющий, пересилив отвращение, развернул бумажку. Откинувшись в кресле, стал читать. Мастеровые настороженно поглядывали на него. Не было никакой сложности, чтобы уяснить смысл написанного: прядильщики требовали восстановления прежних расценок, ремонтировщики просили прибавку — гривенник в день, — а управляющий долго не отводил глаз от бумажки. Он обдумывал, как сейчас подойдет к окну — наверняка полицейские служители уже ходят возле конторы — и спокойно скажет: «Не валяйте дурака, расценки останутся те, какие вывешены. Не желаете работать — идите на все четыре стороны. И нечего спорить, упираться… — В это время управляющий покажет на полицейских и закончит: — Я прикажу арестовать вас. Вот все, чего вы добьетесь».
Откинув бумажку, он неторопливо поднялся и направился к окну…
Мастеровые, которые следили за каждым его движением, не сразу поняли, отчего у него так сразу изменилось лицо, почему он пошатнулся, ухватившись за косяк. Управляющий глянул еще раз на фабричный двор и поспешно сел на свое место.
Площадь перед конторой была запружена мастеровыми, которые терпеливо ожидали выборных. И то, что они стояли без крика, плотной серой массой, опять испугало управляющего.
— Мне надо обдумать вашу жалобу, — сказал он, стараясь не смотреть на выборных. — Скажите всем, чтобы работали. Решение скоро будет объявлено по цехам.
Мастеровые вышли, опять-таки замешкавшись в дверях. Управляющий дождался, когда затихли их шаги, и снова подошел к окну. Он видел, как толпа заволновалась, потянулась к входной двери конторы. Задние вытягивали шеи, чтобы лучше разглядеть выборных, услышать, что они говорят. Потом рабочие густо повалили к фабрике и к каморкам. Значит, тут стояли из обеих смен. Управляющий облегченно вздохнул. Слава тебе, пока уладилось.
В кабинет вошел Грязное.
— Вы, голубчик, как всегда, вовремя, — язвительно встретил его управляющий. — Только что имел счастье беседовать с депутацией рабочих… И среди прочих, вы можете себе представить, — Крутов, тот самый герой, за которого вы так просили. На стол мне бумажку… Требование! Словцо-то какое!..
Управляющий дал волю накопившемуся раздражению. С удовольствием видел, как кривится рот у молодого инженера. Подмывало спросить: «Чем объяснить запоздание? Не выжидали ли вы, когда я отпущу рабочих?»
— Мы, сударь, оказались меж двух огней, — усталым голосом продолжал он, снова забираясь в кресло под массивным портретом Шокросса. — Восстановить старые расценки — впасть в немилость владельца, который уже предвкушает изрядную выгоду; отстаивать новые — есть возможность наблюдать очередной бунт. Признаюсь, голубчик, такой поворот меня пугает. Вот и скажите: какие будут по всему этому ваши личные сображения? — Подчеркнул последние слова, чтоб больнее уязвить инженера, которого в эту минуту откровенно ненавидел. «Конечно, он с целью запоздал, решил не вмешиваться в объяснение с рабочими».
Грязное по-прежнему стоял молча, будто чувствуя угрызения совести.
Он знал, что владелец фабрики Карзинкин одобрил предложение о прекращении праздничных работ, а что касается прибавки слесарям, то предоставил это решить управляющему на месте. В письме Карзинкин жаловался, что затрат на производство идет много, а прибыли падают. Было ясно, что дело не в прибыли — доход растет и это легче всего доказать, стоит взглянуть в годовые отчеты. Карзинкин был раздражен, что управляющий допустил такое огромное количество праздничных работ.
В ответном письме, полном извинений, Федоров сообщил, что незамедлительно примет меры, и, чтобы загладить вину, сам предложил изменить расценки по прядильному производству, так как прядильщики получали несколько больше, чем рабочие других отделений. Зачем он это сделал? Карзинкину было бы достаточно, если бы управляющий просто признал вину и заверил, что больше такого никогда не случится. Сейчас он и спохватился, но было поздно. Опять сообщать Карзинкину, что расценки следует оставить прежними, это будет более чем легкомысленно. Оставалось отстаивать новые, зная заведомо, что будет бунт.
Грязнов никогда не видел управляющего в такой растерянности. Едва заметная усмешка таилась в жестких, проницательных глазах. Выслушав Федорова с полным вниманием, он, будто ничего не случилось, сказал:
— Рабочие с плотины сообщают, что вода идет на подъем.
— При чем тут, сударь, вода? — обиделся управляющий.
— Река вышла из берегов, предполагается подъем сверх нормы. Возможно, это нарушит работу котельной левого крыла.
— Час от часу не легче, — проворчал управляющий. — Однако меня занимает другое. Что прикажете делать? Рабочие ждут ответа.
— Я бы подождал завтрашнего дня, — посоветовал инженер. — Люди переволнуются, и завтра новые расценки уже не покажутся такими страшными.
Простота и легкость, с какою отнесся молодой инженер к его тревоге, возмутили было управляющего. Но, подумав, он решил, что это самое естественное — подождать до завтра. Старые расценки можно будет вывесить в самый последний момент. Со слесарями договориться проще… И он уже добрее взглянул на Грязнова.
— Послушаюсь вас, голубчик. Будем ждать.
Про себя подумал: «Странно, но при нем я становлюсь увереннее. Сам бог послал такого помощника!»
Предсказание Грязнова оправдалось. На следующий день смотрители доложили, что фабрика работает нормально. Федоров успокоился, прождал еще день, а на третий с отчетом владельцу выехал в Москву.
4
Весна началась особенно бурно. После небольших морозов подул западный влажный ветер и стал сгонять снег. По склонам к Которосли понеслись талые воды, в какие-то два-три дня подперли лед. Он почернел, вздулся и пошел лавиной на остроугольные быки, поставленные перед плотиной, вставал торчком, со скрежетом разламывался и рвался через открытые улевы на простор, к Волге. Вода в Которосли поднялась до угрожающей красной отметины, а в лесах, густо разросшихся по берегам, еще полно было снега. Бывалые люди говорили, что наступившая весна — одна из тех редких, когда заливается весь Ивановский луг между городом и фабричной слободкой.
По утрам, когда рабочие шли на смену, туманная сырь стлалась на раскисшую землю. Знобко поеживаясь, прыгали через глубокие лужи, торопились выбраться на дощатый тротуар. В густом людском потоке передавались последние новости.
Два дня надеялись мастеровые, что управляющий прикажет снять новые расценки. Оба дня собирались выборные в каморке Федора Крутова и расходились, объявляя: надо ждать. И вдруг известие: управляющий уехал, и никто не знает, когда он вернется.
Об отъезде услышали от хромого, изможденного болезнью Коськи Заварзина. Месяц назад оборвалась подъемная клеть, груженная железными ящиками и пряжей. Заварзину, находившемуся в клети, изуродовало ноги. В фабричной больнице доктор Воскресенский подлечил его, выписал костыли. На Коськин вопрос: сможет ли он теперь работать — доктор пожал плечами, посоветовал хлопотать пособие.
В конторе особенно не спорили, велели расписаться в том, что за увечье он, Заварзин, получает двадцать пять рублей и этим вполне удовлетворен, обид на администрацию фабрики не имеет.
Двадцать пять рублей — деньги! Два месяца каторжной работы! Обрадованный Заварзин пришел поблагодарить доктора за совет, а тот, обозвав его безмозглым идиотом, выгнал. Направляя увечного в контору, Воскресенскому и в голову не приходило, что Коська вместо пожизненного пособия согласится на подачку.
Гремя костылями, Коська поднялся в контору, стал шуметь и требовать управляющего. Конторщиков, что совали ему под нос подписанный им лист, обругал: «На обмане живете, кровопийцы!»
Вот тогда ему и сказали, что управляющий в Москве и когда будет на фабрике — неизвестно.
В тот же день эта весть облетела слободку. Тревожный шепот мутил горячие головы.
— Перевязать всех да с берега вниз головой. Со льдом унесет. Доколе терпеть обман?
— За ними сила — полиция, — охлаждали пыл более осторожные. — Только подумаешь перевязать, а уж схватят.
— И полицию туда. Как летось наподдавали на Ивановском лугу.
— Опять прибегут фанагорийцы.
— Солдат — свой брат, поймет. Чай, тоже не сладко живется…
— Что им до нас. Свое бы брюхо было сыто.
Вечером в каморке Крутова опять собрались выборные. Женщин с ребятами отправили в коридор. Василий Дерин шепнул Егору, чтобы толкался у двери и, если кто захочет войти, дал бы знак. Прокопий остался послушать. Не было Паутова, который сказался больным. На самом деле жена его, рябая Марья, узнав, что он ходил к управляющему, переполошилась и решительно заявила: «Им терять немного: Андрюха, как перст, один, Крутов — бобыль, у Дерина тоже не ахти ртов сколько. А у тебя семья. Не пущу!.. Глядите, больше других ему надо! Социлист какой!»
Когда Федор пошел звать его, «социлист» лежал на постели, укутавшись драным одеялом, и тоскливо смотрел в потолок.
— Вы уж без меня… Занемог, видишь, — виновато стал объяснять Крутову.
«И так поступят многие, — подумалось Федору. — Стоит припугнуть — и смирятся».
Тогда, оставшись в котельной, он все-таки не вытерпел, пошел — стыдно было отставать от товарищей. Думай не думай, а кому-то надо защищать свои права. У владельца все помыслы, чтобы выжать побольше прибыли. Контора идет на всяческие ухищрения, лишь бы только угодить хозяину. О рабочих не думают: не беда, что и так живут впроголодь, рабочие покричат, пошумят и в конце концов стерпят. Так было всегда, так будет… Будет!.. Если прядильщики не настоят на старых расценках, вслед можно ожидать уменьшение заработка ткачам. Если ремонтировщики, лишившись приработка за праздничные работы, промолчат, контора срежет заработок и им. Поэтому надо убедить ткачей и ремонтировщиков выступить с прядильщиками. Только так, ибо одним им ничего не добиться…
В каморке спорили, с чего начать завтрашний день. А в коридоре Егор Дерин усадил ребят на пол, спиной к двери, и затеял игру. Говорил:. «Птица летает?» Малыши Прокопия Соловьева, Артем и Васька Работнов, соглашаясь, поднимали руку. «Корова летает?» — спрашивал Егор. После секундного замешательства все прятали руки — не летает.
О том, что выборщики собрались у Крутова, первой узнала от мужа Марья Паутова. Мужа она могла не пустить, но самой было любопытно: хоть оборванное словечко услышать — и то можно догадаться, о чем говорят.
Увидев ребят, плотной стенкой сидевших у двери, она не нашла лучшего, как прикрикнуть:
— Ну-ка, отодвиньтесь! Расселись!
Егор, как ни в чем не бывало, продолжал спрашивать:
— Мешок летает?
— Не, — возразили малыши, пряча руки.
Только после этого Егор оглянулся на женщину:
— Тебе чего, тетка Марья?
— Да сольцы попросить. Вся вышла, а в лабаз завтра еще только пойду. Пропустите-ка…
— Нашла у кого спрашивать, — недовольно ответил Егор. — У них тоже нет — сегодня у нас занимали. Вон Артема спроси… Иди к мамке, она даст.
— Смотри, какая неудача, — пожаловалась Марья, а сама норовит поближе к двери, зуд во всем теле рт любопытства. — Кажись, мужиков полна каморка…
— Э-э, гуляют, — презрительно отмахнулся Егор. — К Прокопию племянник из деревни прикатил. Не иначе Денег просить. Зачем больше ходят племянники? — И опять малышам: — Картошка летает?
— Не, — дружно тянут те, — не летает…
— Да уж, конечно, племянники только затем и ходят.
Так и ушла Марья ни с чем, поняла — не велено мальчишкам никого пускать. Но зато от нее по всей казарме пошло — выборные что-то решают.
Слух об этом дошел до хожалого. Крадущейся походкой подкатил он к каморке.
— Здесь, что ли, Василий? — спросил Егора и потянулся через ребят к дверной ручке.
— Нету его, — неприязненно ответил Егор, вставая на пути хожалого. — Чего тебе?
— Ты как, пащенок, со старшими говоришь? — взбеленился Коптелов. — Ну-ка, отдайся, пожалуюсь отцу за твою грубость. — И попытался оттолкнуть мальчишку.
Егор моргнул Ваське. Нажал на хожалого — отпихнули. Потом негромко свистнул, чтоб насторожились в каморке.
Коптелов, опомнившись, снова ринулся к двери.
— Драться, бусурман! А ну, позови отца, жаловаться буду!
На шум вышел Василий. Посмотрел на Коптелова, посмотрел на Егора.
— Чего тебе, служивый? — осведомился у хожалого.
— Ты кого вырастил? Разбойника! Бусурмана! Чуть не убил меня…
Василию некстати скандал у каморки. Стали подходить любопытные.
— А вот я его за грубость, — сказал и отвесил легкую затрещину сыну.
— Так, так, — злорадно приговаривал хожалый. — Вишь, какие длинные руки отрастил…
— Что, служивый, хотел-то? — опять спросил Василий.
— Да ничего особенного. Шел мимо, дай думаю, загляну, покумекаю с Василием. Ан нету тебя дома, здесь, говорят. Чай, не первый год знакомы, есть о чем поговорить.
— Завтра заглядывай. Сегодня настроения нет вести с тобой разговор. Поустал я… Ну, будь здоров!
Пожал Коптелову руку. Тому ничего не оставалось, кроме как уйти. Василий вернулся в каморку.
— Тогда так и порешим, — сказал он, возвращаясь к прерванной беседе. — За час до конца смены выведем прядильщиков к конторе. И будем пытаться остановить ткачей. К этому времени подойдет встречная смена…
Спросили Прокопия о ткачах. Тот неуверенно пожал плечами.
— Поднять не просто. Ткачей не затронули. Каждый прежде оглянется, подумает: «Уйдут от станков другие, тогда и я». Так и станут пережидать друг друга.
— Насильно остановим! Эка невидаль, — не задумываясь, объявил Фомичев.
Федор приглядывался к нему, неодобрительно думал: «У него все легко и просто». Не вытерпел, сказал, обращаясь к Василию:
— Хоть ты убеди его… Мы сейчас не бунт затеваем, где главное — круши и ломай. Надо, чтобы все поняли: не будем поддерживать друг друга — пропадем.
Договорились обо всем, но уходить не спешили. Завтрашний день пугал неизвестностью,
5
Утром Федор снова заступил на дежурство в котельную. Ночной рабочий, увидев его, облегченно поднялся.
— Не ночь, а мука, — сказал устало. — Вздремнуть не пришлось, все ждал, что затопит.
Пол был влажный от подступавшей воды. От двери до верстака дежурный перекинул широкую доску — он был в валенках.
— Стала прибывать с вечера… Оставайся, а я зайду к Денту, предупрежу его.
Примерно через час появился механик. Прищелкнул языком, оглядывая котельную.
— Ай, ай, ничего не поделаешь. Паровая машина — большие деньги. Работать нельзя. Выключать…
— Как выключать? — опешил Федор.
Выключи сейчас котельную, остановится все левое крыло фабрики, где находится прядильное отделение. Случись это перед концом смены, Федор с готовностью выполнил бы указание механика. Но остановить утром, когда остальная фабрика продолжает работать, — такое не входило в расчеты. Прядильщики если и пойдут к конторе, то останутся совершенно одни: вторая смена отдыхает, ткачей не заставишь уйти от станков в разгар работы.
— Вы много медлите, мастер Крутов… Я приказал выполнять.
Делать нечего, пришлось остановить паровую машину. Дент, велев оставаться в котельной, неторопливо удалился.
Федор вышел на улицу. С крыши за шиворот попала крупная холодная капля, поползла по спине. Он поежился, поднял голову. По небу неслись облака, чуть не задевая фабричные трубы, воздух был сырой, с запахом прели… Федор попытался представить, что творится сейчас в замолкнувшем крыле. Рабочие переглядываются: что бы это значило? Но всего больше недоумевают Фомичев и Дерин…
По двору, не замечая луж, быстро приближался Грязнов. Федор, побежав было в прядильное отделение, свернул ему навстречу.
— Что случилось? — встревоженно спросил инженер и, не ожидая ответа, побежал в котельную.
Тревога спала с его лица.
— Работать еще можно, — сказал он. — Кто распорядился остановить?
— До вас Дент приходил. Он и велел.
— В конце концов можно установить насос для откачки воды. Ничего пока страшного нет. Почему он так решил?
— Это надо спросить у механика, — ответил Федор. Мелькнуло: «Дент специально остановил машину, зная, что Грязнов сейчас за управляющего. Пусть, мол, расхлебывает. Дерутся петухи… Сейчас инженер распорядится пустить котельную и, пожалуй, так будет лучше. Меньше риска для прядильщиков…»
— Прикажете включить?
Грязнов ответил не сразу. Стоял, сжав губы, в глазах зажегся бесовский огонек.
— Нет, не стоит, — проговорил он. — Главный механик знает, что делает…
— Вот те раз! — вырвалось у Федора.
Оставаться в котельной не было смысла. И он следом за Грязновым побежал в фабрику.
У дверей кабинета Грязнова ждал табельщик Егорычев. В обычное время инженер прошел бы мимо, не соизволив ответить на приветствие, — ему был неприятен этот любитель бабьих юбок. А тут, открыв дверь, пропустил Егорычева вперед. Табельщик сообщил, что прядильщики, не дождавшись, когда снова пустят котельную, собираются всем скопом идти к конторе требовать старых расценок.
Не успел еще Грязнов переговорить с ним, вбежал мастер ткацкого отделения и торопливо доложил, что прядильщики ворвались в новый корпус и уговаривают ткачей прекратить работу; у тех, кто не соглашается, насильно останавливают станки, рвут основы.
Грязнов вспылил:
— А вы на что? Почему допустили мерзавцев? Почему позволяете безобразничать?
Мастер растерянно топтался перед ним.
— Возьмите фабричных полицейских чинов и арестовывайте всех посторонних, кто появится в ткацкой. Через двадцать минут чтобы все было сделано.
Мастер ушел, а уж Лихачев встревоженно поведал, что под окнами конторы собирается толпа. Хожалые, что толкаются среди мастеровых, доносят — рабочие настроены решительно.
— Бог даст, пронесет, — выслушав конторщика, сказал Грязнов. — Свяжитесь с канцелярией губернатора и доложите, что делается на фабрике. И еще передайте, чтобы во всех отделениях сняли новые расценки. Старые пока не вывешивать.
Оставшись один, Грязнов подошел к окну. В толпе мелькали рабочие ткацкого корпуса. Значит, нерасторопный мастер не сумел принять нужных мер. «Это хуже», — сказал себе инженер. Однако настроение у него было приподнятое. Он сел за стол, задумался. Потом быстро, без помарок написал телеграмму Карзинкину:
«Федоров обещал рабочим дать ответ на их требования и внезапно уехал. Главный механик Дент самовольно остановил паровую машину левого крыла. Рабочие вышли на улицу. Положение тревожное. А. Грязнов».
Полюбовался на маленький серебряный колокольчик, оказавшийся под рукой, тряхнул его. Тотчас явился Лихачев.
— Удалось вам связаться с канцелярией?
— Все сделано. Через полчаса две роты фанагорийцев будут здесь… Толпа возбуждена. Вас просят для объяснения. Подождете прихода солдат?
— Зачем? Сейчас выйду.
— Вот список арестованных в ткацком отделении. Ткачи работают, за исключением нескольких человек. Смутьяны пока содержатся в помещении фабрики. Вести в полицейскую часть опасно, могут отбить. Сделано так, что едва ли кто заметил их арест. Полицию не вызывали— обошлись своими силами.
Грязнов просмотрел список: Серебряков, Дерин, Пятошин, Фомичев, Крутов… Он поднял взгляд на Лихачева.
— Не может быть. Крутова я только что видел в котельной…
— Все взяты в ткацком отделении — останавливали станки.
Грязнов укоризненно покачал головой, убрал список в папку.
Лихачев ушел. Инженер неторопливо расчесал темные, жесткие волосы. Выходя из-за стола, оглянулся на портрет Шокросса — тот смотрел серьезно, почти осуждающе. Грязнов дружелюбно подмигнул ему.
В толпе было тысячи две, не менее. Люди густо запрудили всю площадь перед конторой вплоть до Белого корпуса. Мелькали женщины в шубейках, в теплых головных платках. Некоторых из фабричных Грязнов знал в лицо. На него смотрели с насторожкой, не очень-то ожидая добра. Он остановил взгляд на высоком худощавом рабочем в поддевке. Мастеровой вытягивал жилистую шею, с тревогой выискивал кого-то поверх голов. «Заметная фигура, — мелькнуло у инженера, — почему я его ни разу не видел?»
Смотрел он на Прокопия Соловьева. Тот в самом деле нервничал, недоумевал, куда девались Андрей Фомичев, Дерин и Крутов. Уж им-то обязательно надо быть здесь. Встретился глазами с Марфушей, которая стояла в толпе, шагах в десяти от него, растерянно развел руками. Она не поняла, закивала и опять повернулась в сторону конторского крыльца.
Грязнов стоял, держась за шаткие деревянные перила, — без шапки, в накинутом на плечи пальто, — выжидал, когда утихнут голоса. Ждать пришлось долго, гул не утихал. Инженер поднял руку.
— Полчаса назад я дал указание снять во всех отделениях новые расценки, — звучным приятным голосом прокричал он. Помедлил, когда заволновавшиеся рабочие снова утихнут, и спокойнее продолжал: — Вы потребуете вывесить старые… Я этого сделать не могу. Я вызвал управляющего телеграммой. Завтра он должен приехать. Только он может распорядиться… Надеюсь, вы меня поняли?
— Поняли, да не совсем, — раздалось из толпы. — Управляющий то же пел, а после уехал…
Показалось, что крикнул пожилой рабочий, обросший, со спутанной седеющей бородой. У него был злой, дикий взгляд. Грязнову стало неуютно. Он виновато улыбнулся, словно устыдился за поступок управляющего.
— Я не уеду… потому что некуда, — шутливо объявил он.
— А было бы куда — значит, уехал?
Лица будто подобрели, осветились ухмылками. Кто-то у самого крыльца сказал: «Ишь, чешет. Этот, пожалуй, не обманет».
Инженер почувствовал, что расположил к себе мастеровых.
Прокопий все еще растерянно озирался. Куда же все-таки девались выборные? Надо что-то решать.
Шагнул вперед, повернулся лицом к рабочим. Он возвышался над всеми и был виден даже задним.
— Поверим, братцы, еще раз? Или как?
— Поверим! — загудели со всех сторон. — Не велик срок — ждем до завтра.
— Вот и отлично! — снова вмешался Грязнов. — Сейчас рабочие левого крыла могут идти домой. Котельная будет пущена к следующей смене, — обвел взглядом толпу и дружелюбно продолжал: — Я вижу среди вас и ткачей. Их прошу возвратиться к станкам. Погуляли немного и хватит…
Грязнов поднялся в контору и сразу же продиктовал Карзинкину новую телеграмму:
«На фабрике спокойно. Пришлось обещать старые расценки. Необходим приезд управляющего. А. Грязнов».
Из окна он видел — толпа расходилась. Рабочие левого крыла были рады неожиданному отдыху. Ткачи шли к новому корпусу.
Когда площадь почти опустела, от плотины выступили две колонны солдат. Шли строго, ощетинившись штыками. Зазевавшиеся мастеровые оборачивались, с удивлением оглядывали их и спешили скрыться.
Солдаты стояли у фабрики до позднего вечера. Когда после гудка заступила ночная смена, они так же строем ушли. А утром, чуть свет, рабочие опять увидели их.
Утренняя смена осталась у ворот — встала вся старая фабрика. В предрассветной мгле светились только окна ткацкой фабрики. Ткачи не проявляли охоты заступаться за обиженных прядильщиков.
6
Хлопали двери каморок, в коридорах собирались группами, спорили, жаловались на несправедливость, ругали молодого инженера. Ясно, что все его обещания — пустые слова. Не зря же он вызвал фанагорийцев!
Надо было что-то решать. Но что? Выборные пропали.
Прокопию Соловьеву, тетке Александре и Марфуше не давали покою. То и дело заходили, спрашивали Федора, Василия Дерина. Дивились, куда они запропали. Никому в голову не пришло, что их могли арестовать, но многим приходило другое:
— Заварили кашу и сбежали. Пьянствуют где ни то…
К вечеру об этом говорили не стесняясь. Даже называли кого-то, кто видел их в трактире «Толчково» на Федоровской улице. Марья Паутова рассказывала, что своими ушами слышала, как еще накануне в каморке Крутова выборные уговаривались пойти пьянствовать на деньги, выданные конторой.
— Они, милые, как пришли к управляющему-то с требованием, тот сразу им и пообещал: «Я, говорит, вам каждому по пяти рублев дам, только сделайте так, чтобы рабочие согласились с новыми расценками». Они деньги-то от него взяли: — «Ладно, — говорят, — сделаем». — Он и поехал спокойненько в Москву. А выборщики-то видят, что прядильщики не очень соглашаются на новые расценки, а тут еще и управляющий приезжает. Вот они и заторопились пропивать иудины денежки, чтобы не возвращать ему завтра.
Марфуша заплакала от досады, когда услышала рассказ рябой Марьи.
— Врешь! — крикнула Паутовой в лицо. — Все врешь!.. Не верьте ей, — умоляюще просила слушавших мастеровых, — со зла она так… Никогда Федор подлого не сделает… Как у тебя язык повернулся? Совесть потеряла?..
Марья коршуном обрушилась на Марфушу;
— Это я совесть потеряла! Ах ты, бесстыжая!.. Знаем, почему защищаешь…
Марфуша зажала уши ладонями, опрометью бросилась в каморку, чтобы не слушать гадких слов, готовых сорваться с языка взбалмошной бабенки.
— То-то! — победоносно выкрикнула ей вслед Паутова. — «Стыд потеряла!» У самой стыд под каблуком, а совесть под подошвой!
От всех этих пересудов и Прокопию стало казаться, что выборные застряли в каком-то трактире.
До ночной смены оставалось менее часа, когда Марфуша накинула пальтишко, повязала голову платком и выбежала из каморки. Не верила она, но все-таки решила дойти до трактира «Толчково». Больше для того, чтобы остановить сплетню: «Нету их там, в „Толчкове“».
Идти было далеко, и она торопилась. Хорошо, что хоть к ночи подсушило грязь, не вязли ноги. От Ветошной улицы повернула на Большую Федоровскую, там совсем благодать — дощатые тротуары по обеим сторонам. У Предтеченской церкви стали попадаться навстречу рабочие ночной смены.
Но вот наконец и трактир с тяжелой вывеской. Взбежала в крыльцо, рванула дверь. За столами редкие в этот поздний час посетители осовело уставились на нее, растянули непослушные губы в ухмылке.
— Эй, красавица, не побрезгуй!..
Марфуша презрительно глянула в угол, откуда раздался голос, подошла к стойке.
— Трое с фабрики… Не было таких? — спросила толсторожего безбрового буфетчика, который сосредоточенно ковырял в зубах спичкой.
Спичка, видимо, никак не могла зацепить мясо, застрявшее между зубами. Буфетчик, не вынимая ее изо рта, проговорил:
— Квое!.. Га кегый кень гесяки быво, а кы — квое…
Очевидно, это означало: «Трое!.. За целый день десятки было, а ты — трое…»
— Высокий один, светловолосый, — продолжала она ему втолковывать. — Да выкинь ты эту палку… Должен заметить… приметные…
Буфетчик обломал спичку, оставив часть в зубах. Засунул в рот палец, доставая обломок, и опять проговорил:
— Глах не кваких вээх пвивекать.
Обозлившись, Марфуша сложила колечком большой и указательный пальцы, засунула в рот и пожелала:
— Кков кеве, колкокаеву, вегви пвыхыишь.
«Чтоб тебе, толстохарему, ведьмы приснились».
На обратном пути, когда шла мимо полицейской части, кольнуло предчувствием: «Не держат ли их под арестом?» Эта мысль показалась ей настолько естественной, что она, не задумываясь, вошла в помещение.
На ее счастье, дежурил Бабкин. Улыбнувшись как можно жалостливее, Марфуша попросила служителя:
— Миленький, хорошенький, прими передачу. Век благодарить буду…
— Ты бы еще ночью ворвалась, — недовольно проворчал Бабкин. — Кому принесла-то?
— Крутову…
— Э, не путай меня. Нет у нас такого.
— Должен быть, — не сдавалась Марфуша. — Утром арестовали… я знаю…
Бабкин решительно отрезал:
— Я тоже знаю… Когда заступал, всех наглядно видел. Нету Крутова.
Бабкин не обманывал, она это почувствовала. Вздохнула тяжело: «Ой, мамоньки! Где теперь искать?»
По крайней мере, искать сегодня уже было некогда. Только Марфуша вышла из полицейской части, завыл гудок — едва удастся добежать до фабрики.
Никогда еще не было такой тяжелой и длинной доработки. У Марфуши все валилось из рук. Оттого, что переволновалась за день и не поспала перед сменой, сильно разболелась голова. В каком-то тумане прошли первые три часа. Смотритель делал ей замечание за замечанием, штраф, правда, не записывал — всю эту неделю, чтобы не обострять недовольство, никого не штрафовали.
Пожилая прядильщица принесла чайник с горячей водой, поставила на подоконник. Марфуша вынула из стенного шкафчика свою кружку, налила. От горячего чаю голова будто посвежела.
— Что только делается на белом свете, — пожаловалась женщина, усаживаясь рядом с Марфушей на подоконнике. — В ткацком корпусе, рассказывают, кипу нашли. Сверху-то хлопок, как и у всех кип, а внутри страшенная бомба. Затащили ее, кипу-то, в кладовую, прямо неразвязанную. Смотрители и сторожа по очереди охраняют, близко никому не велят подходить. Взорвется — вся фабрика взлетит. Поэтому, говорят, и солдаты приходили— искали эту самую бомбу-то. Откуда-то им известно стало, что ее сюда подкинули.
Марфуша хоть и слушала, но мысли были заняты другим. Все-таки спросила:
— Чего же ее не унесут? Вдруг верно взорвется?
— Хотели, милая. Да побаиваются. Полная фабрика народа — потревожат, а она и взыграет… До субботы будут в кладовой держать. Когда фабрика опустеет.
— Пусть держат… Спасибо за чай. Кажется, полегче теперь.
Марфуша снова встала к машине. За каких-то пять минут накопилось много обрывов. Пока присучала нити, не так думалось, освободилась — и опять пришел неотвязный вопрос: «Куда девался Федор?»
Порой начинало казаться, что его нет в живых — мог, например, утонуть. Ведь ходил слух, что утром затопляло котельную?
А где же тогда Фомичев? Дерин? В котельной они быть не могли. А где?
Тут еще бомба в ткацкой… Вдруг смотритель отлучится от кладовой, кто-нибудь неосторожный откроет дверь — и ужасный взрыв… «Неужели так и не увижу его?..»
От таких дум по телу пробегал озноб.
Почему-то вспомнилось, что с тех пор, как были у Сороковского ручья, он больше и не поцеловал ее ни разу…
Марфуша еле стояла на ногах, когда наконец-то завыл долгожданный гудок. Кое-как оделась, поспешила из фабрики. У ворот стояла толпа. Это была утренняя смена, не спешившая на работу. У стены конторы длинной цепью выстроились молчаливые фанагорийцы.
Марфуша заглядывала в лица мастеровых, перебегала от одной группы людей к другой. Все напрасно. С бьющимся сердцем поднялась она в каморку. Окажись Федор дома, безмятежно спящим, она как вошла бы, так и села у порога и заревела бы от обиды и счастья.
Федора в каморке не было. Почти поперек кровати спал Артемка. Она закутала его, присела к столу, не зная, что теперь делать, где искать. Спустя немного появился Прокопий с синими кругами у глаз, не менее измотанный.
— Не знаю, на что подумать, — безнадежно проговорил он. — Кроме выборных, пропали еще двое — Серебряков и Пятошин. Как сквозь землю провалились. Подождем до рассвета, и надо справляться в полиции.
— Я была в части. Нету там… И в трактире была…
— Неужто и в трактире была?
— Была в трактире… Нету… И в части нету… Нигде нету…
— М-да, — досадливо вздохнул Прокопий.
— Говорят, у вас бомбу нашли?
— Говорят. Странная какая-то находка. И сторожа, что охраняют кладовую, мнутся — вроде бы бомба, вроде бы и нет.
— Что же такое? — Марфуша с испугом посмотрела на мастерового. — Что там может быть?
— Пес их знает.
— Но что-то там есть, раз охраняют?
Прокопий встревоженно поднял голову.
— Ты думаешь?
— Не знаю… На все можно подумать, — поднялась торопливо, засобиралась. — Пожалуй, пойду…
— Пойдем вместе. — Одеваясь, Прокопий долго не находил рукав, поддевка затрещала от неосторожного рывка. — Ах, негодяи! Мне тоже подумалось: тут что-то не так. Но поверил россказням. Нас потому и обманывают, что мы всему верим. Никак не научат.
— Тебе, может, не ходить? Одна я скорее узнаю. Где эта кладовая?
— Там, на втором этаже… Как войдешь, левее смотри. Я буду ждать у фабрики.
7
Управляющий прямо с вокзала приехал в контору. Несмотря на ранний час, Грязнов был там.
Федоров был сильно не в духе, отводил глаза. Выглядел он неважно — мешки под глазами от бессонной ночи, небритый. Грязнов скромно стоял у окна, наблюдал за ним.
— Рассказывайте, сударь, что произошло.
Управляющий расставлял на столе пресс-папье, чернильницу, серебряный колокольчик, — в том порядке, в каком они были при нем. В верхней папке увидел список арестованных рабочих, прищурясь, прочел.
— Гм!.. И опять этот Крутов… Не мучают вас угрызения совести?
— О чем вы, Семен Андреевич? — смиренно спросил. Грязнов.
— Удачную телеграмму составили, сударь. Я в восторге от вашей сообразительности.
— Ах, вот вы о чем! — Грязнов сделал усилие, чтобы не улыбнуться. — Я не думал, что она покажется обидною. Да и думать было некогда. Когда мне сообщили, что Дент остановил котельную и рабочие, приняв это за сигнал, повалили к конторе, поверьте, не до этого было. Сознаюсь, растерялся…
— Все похожи на истину, сударь.
Но выражение лица говорило о другом: «Какой-то мальчишка обвел вокруг пальца. И как ловко! А я-то, старый дурак, о чем думал? Поддался его обаянию, поверил, согласился ждать. Укатил в Москву опять-таки, чего никак нельзя было делать… И вот вслед дикая телеграмма: „Обещал дать ответ и внезапно уехал…“».
Управляющий зажмурился, со стыдом вспоминая, как разговаривал с ним владелец фабрики, — не пожелал даже выслушать.
— Однажды, в день моего приезда, вы очень точно заметили, что седьмая тысяча — это что-то особое, — как издалека, донеслись до него слова Грязнова. — Только вчера я понял все значение ваших слов.
«Будь проклят тот день, когда ты приехал», — с ненавистью подумал Федоров.
Управляющий нашел в себе силы и стал заниматься обычными делами. Ждал прибытия губернских властей. Толпа все еще стояла у конторы. Надо было что-то предпринимать.
Одна рота фанагорийцев под командой штабс-капитана Калугина вытянулась цепочкой вдоль здания конторы, другая держалась ближе к входу в ткацкий корпус. Рабочие подходили; задирали солдат, посмеивались.
— Ов, ты, Аника-воин, — приставал чахоточный, с желтым лицом мастеровой, — когда успел ружье покривить?
— Где? — опешил солдат, поднимая и оглядывая винтовку.
— Где! — передразнил мастеровой. — Чего, спрашиваю тебя, приперлись-то? Воевать с нами хотите?
— А что прикажут, то и будем делать.
— Вы будете, это ясно!
У ткацкого корпуса коренастый фанагориец с выпуклыми рачьими глазами и мастеровой — в куртке, в разбитых сапогах — ругались всерьез.
— Нам вас бить приказано, — зло говорил фанагориец. — Мы присягу принимали и будем бить и стрелять вас. И отвечать не станем.
— Это как же? — спрашивал мастеровой. — Лютые враги мы, что ли?
— А вот так, выходит, враги.
— Выходит… — Рабочий показал на окна конторы. — Чем мы отличаемся от них: не так пьем, не то едим, вдвое больше работаем. В остальном равны. Для тебя они как? Тоже враги?
Солдат замешкался, не зная, что ответить. Выкинул вдруг винтовку в сторону мастерового:
— Проходи, не задерживайся!
— Не разговаривать! — предупреждал офицер, расхаживая перед строем и отгоняя мастеровых.
Рябой Родион Журавлев прятал лицо — стыдно было стоять в цепи с винтовкой в руках, вздрагивал при виде каждой девушки: не Марфуша ли? Проходившие мимо женщины недружелюбно заметили:
— Вишь, рожу воротит… Совестится. — И тут же по-бабьи пожалели: — Не по своей волюшке…
— Марья, а муж твой где? — спрашивали Паутову.
— Хворый он. Третьего дня в постель слег социлист мой.
— Поди-ка врать-то. Вон на крылечке у каморок стоит. И сюда хочется, да тебя боится.
Мелькала в толпе невзрачная фигура хожалого. Коптелов прятался за спинами, запоминал, что говорят. При нем замолкали, слишком откровенно давали понять, как относятся к нему. Он будто ничего не замечал. Возле Прокопия Соловьева потоптался, сокрушенно сказал:
— Что деется-то, а! — Покачал головой. — Жмут рабочего человека. — И нетерпеливо ждал, что ответит мастеровой.
Прокопий протянул руку, собираясь схватить хожалого за ворот пальто, сказал с угрозой:
— Вот стащу в полицейскую часть — узнаешь, «что деется».
Коптелов поспешно отошел.
Рабочие дожидались, когда наконец выйдет управляющий. В толпе, стоявшей ближе к ткацкому корпусу, произошло замешательство. Доносились крики. Все ринулись туда. Навстречу надвигалась на возбужденных мастеровых плотная цепь солдат, теснила. От солдат отмахивались, толкаясь, пробирались в круг, где жадно слушали Марфушу Оладейникову.
— Они их держат в кладовой, — взволнованно объясняла она, — вторые сутки ни есть, ни пить… Даже дверь не открывают. Там все пятеро: и Крутов, и Дерин, и Фомичев, и те двое… Чего смотреть? У двери только один сторож. Помогите им, родненькие! — просила угрюмых мастеровых, стоявших тесной группой. — Я слышала, как они стучат. Двери там двойные, а слышно…
В толпе ахали, ругались, злобились на фабричных смотрителей:
— Вот те и бомба! Что удумали, подлые души!
Прокопий Соловьев, направляясь к солдатам, звал за собой.
— Выручать, православные, надо. Свой брат, да к тому же выборные. Без них не сладить нам с управляющим.
Десятка два парней потянулись за ним, но, наткнувшись на цепь, ощетинившуюся штыками, замялись, отступили.
Так они и стояли злые, мрачные против молчаливых солдат, пока в другом конце, у конторы, не раздались звуки горна.
К площади со стороны города подъехала полузакрытая коляска. С боков и сзади — конные жандармы. Солдаты бросились расчищать путь. Из коляски, остановившейся у конторы, вышел губернатор Фриде и щеголеватый, с бритым холеным лицом высокий человек — окружной прокурор.
— Эвон пожаловал, — передавали в толпе. — Узнал, что безобразничает контора… Приехал наводить порядок.
— А рядом-то, рядом кто? — нетерпеливо спрашивали друг у друга. — Вон морду поднял — кочергой не достанешь.
С лестницы проворно сбежал управляющий. Губернатор Фриде — плотный, лет сорока пяти, с бородой, аккуратно расчесанной на две половины, в мундире с золотыми погонами — медленно поднялся на площадку крыльца, глуховато, так, что задним было плохо слышно, стал говорить. Он объяснил, чтобы мастеровые выбрали для переговоров двоих — троих, иначе с толпой трудно договориться.
— А у нас уже есть выборные! — закричали из толпы. — Их арестовали! Прежде освободите арестованных!
И сразу со всех сторон донеслись выкрики:
— Освободите арестованных! Немедленно освободите!
Губернатор раздраженно слушал, морщился. Он хотел говорить, но ему не давали.
Лицо его побагровело, он снял фуражку, вытер платком шею. Управляющий что-то горячо объяснял ему.
Тогда вперед выступил окружной прокурор. Не зная, кто это, рабочие настороженно притихли. В напряженной тишине гулко звякнула о мостовую винтовка. Зазевавшийся солдат поднял ее, вытянулся, скосив испуганные глаза на офицера, который незаметно погрозил кулаком.
— Ваши требования, — начал прокурор, — не могут оказать влияния на распоряжения властей…
Ему не дали досказать. Толпа возмущенно ухнула:
— Долой! Освободите арестованных!
Представители власти растерялись. Сознавая, что теперь каждое слово будет встречаться гулом, Фриде отступил, освобождая место управляющему. Федоров вышел вперед, укоризненно покачал головой, стараясь устыдить рабочих за непочтение к губернскому начальству.
— Вы ничего не добьетесь, если не перестанете шуметь, — обратился он к толпе.
Едва ли кто слышал его старческий тихий голос. Да, собственно, от него и не ждали ничего нового. По-прежнему кричали со всех сторон:
— Освободите арестованных! Немедленно освободите!
Губернское начальство, донельзя обиженное непочтительностью мастеровых, стало подыматься по лестнице, чтобы в спокойной обстановке решить, что делать дальше. Управляющему ничего не осталось, как догонять их.
Через полчаса конторщик Лихачев вывесил объявление:
«От управляющего Ярославской Большой мануфактуры. По распоряжению его превосходительства губернатора.
1. Снисходя к заявлениям рабочих о том, что они не могли своевременно ознакомиться с новыми табелями, с некоторыми пониженными расценками для прядильщиков, управление фабрики находит возможным оставить расценки, бывшие до пасхи, без их уменьшения.
2. Все остальные заявления рабочих будут своевременно разобраны.
3. После всего здесь объявленного рабочие обязаны приступить к работам в свои смены не позднее завтрашнего дня. Если кто-либо не начнет работать в указанный срок, то приглашается получить расчет.
27 апреля 1895 г.»
И ни слова об арестованных!
Объявление читали громко, чтоб всем было слышно. Разглаживались морщинки на суровых лицах, появлялась гордость за себя. Выстояли! Добились!
Потому, может, не очень понравилось, когда высокий нескладный ткач Прокопий Соловьев, стоявший рядом с Екатериной Дериной, зябко кутающейся в вязаный платок, бросил мастеровым обидный упрек:
— Рады-радешеньки, как я погляжу! Не многого добились, и то ладно!.. А разве не так? Может, теперь разойдемся?.. А тех, кого к управляющему посылали, оставим под арестом? Пусть остаются? Пусть их жены одни маются! Эх, православные, негоже так поступать! Надо выручать своих товарищей…
Упрек хоть и обидный, но справедливый. Послышались сочувственные голоса:
— Конечно, надо выручить!
— Управляющий не хочет — сами выпустим. Делов-то!
— Пошли, братва!..
Близилось к вечеру, и фонарщик, ведающий газовым освещением, направлялся в ткацкий корпус. Его мало интересовала гудящая толпа — он шел выполнять свои повседневные обязанности, Он думал о том, что ему надо зажечь семьдесят фонарей. На каждый фонарь — минута. Всего семьдесят минут. Он жалел о том, что фонари не установлены в одном месте — не надо было бы тратить время на ходьбу. Почему не придумали один общий фонарь, от которого стало бы светло, как от солнца. Лукавая улыбка блуждала на его лице, когда он думал об этом.
Она так и застыла, эта улыбка, когда он увидел над собой взметнувшийся ружейный приклад.
Фонарщик ткнулся лицом в землю. Солдату этого показалось мало — занес над ним тяжелый кованый сапог.
Толпа мастеровых вздрогнула, шатнулась к солдатам. Ближние бросились к фонарщику, чтобы поднять его, защитить от тяжелого сапога. Фанагорийцы встретили их штыками. Кололи по всем правилам, как учебные мишени. Разница была только в том, что живые мишени старались ловить штыки руками, корчились от боли.
Те, кого штык не доставал, хватали с мостовой камни и рвались к солдатам. Обороняясь, один из рабочих ухватился за ствол винтовки, дернул на себя. Фанагориец выпустил оружие. Его тут же сбили с ног. Рабочий так шмякнул винтовку о камни, что ложе разлетелось на щепки.
Некоторым удалось прорваться в ткацкий корпус. Бежали по этажам с криками: «Солдаты наших бьют!» Ткачи хватали что попало под руку и мчались на фабричный двор.
От площади к ткацкому корпусу сомкнутым строем спешил новый взвод фанагорийцев. Офицер красиво взмахнул рукой и скомандовал:
— Прямо по толпе… пли!
Грянул сухой залп. Рабочие замерли в изумлении. Прокопий Соловьев неловко повернулся к солдатам, сделал шаг, второй и вдруг рухнул на мостовую. Падали раненые. Стон разнесся над обезумевшей площадью.
Очнувшись, люди хлынули к каморкам. Фанагорийцы послали вдогонку еще залп. В общей суматохе его мало кто услышал.
Передние не могли понять, от чего схватился за бок стоявший на крыльце у каморок Паутов, отчего так неуклюже сполз на землю.
8
Когда Федор прибежал из котельной в прядильное отделение, он не нашел там ни Василия Дерина, ни Фомичева. Ткнулся с расспросами к одному, другому — никто не знал. Прядильщики торопились к конторе, — разговаривали неохотно.
Наконец пожилой рабочий подсказал:
— Ищи в ткацкой фабрике. Пошли людей будоражить.
Федор ринулся туда.
На лестничной площадке второго этажа, возле самой двери, стояли сторожа. Были среди них знакомые. Он еще подивился, почему они собрались тут. При его появлении сторожа раздвинулись, образовав узкий проход. Ничего не подозревая, Федор вошел в этот живой коридор, и в то же мгновенье ему заломили руки за спину. Сгибаясь от боли, он крикнул: «Ошалели, дьяволы! Нашли забаву!» Кто-то сказал в ответ: «А вот будешь безобразничать — еще и поколотим». Его грубо подтолкнули и ввели в узкое без окон помещение. Он успел заметить еще человека, с готовностью распахнувшего следующую дверь. Его снова толкнули. Очутившись в полной темноте, Федор осторожно пошарил возле себя. Рука нащупала катушки с пряжей, уложенные одна к другой. Снаружи щелкнула дверная задвижка.
— Садись, гостем будешь, — услышал он из темноты раздраженный голос Фомичева. — Кого-то бог пошлет следующего.
Словно в ответ на его слова дверь снова распахнулась, и в кладовую затолкнули Василия Дерина.
— Вот теперь все в сборе, и даже с излишком, — опять сказал Фомичев.
— Кто тут? — дрогнувшим голосом спросил Дерин. Чиркнула спичка, осветив Федора, Андрея и еще двух парней, сидевших на катушках. На Василии была располосована рубаха, пиджак без пуговиц.
Он зло выругался, сказал:
— А ну давай сюда! Как будут открывать, все нажмем… вырвемся. Не могли додуматься раньше.
— Бесполезное занятие, — отмахнулся Фомичев. — Их больше дюжины. Будешь рваться, так и накостыляют еще. Жди уж, когда выпустят.
Федор подошел к двери, ощупал. Она была обита железом, пригнана плотно, без единой щелочки. Попробовал с Василием вместе ударить ногами. Пошел глухой гул и только.
— Через коридор даже стука не будет слышно, — объявил Федор. — Зажги-ка еще спичку: нет ли чего тяжелого.
— Вы не очень со спичками-то, а то дышать скоро нечем будет.
Это сказал один из парней, сидевших рядом с Андреем. Его напоминание подсказало, что, пока они здесь, закурить не придется — кладовая была глухим каменным мешком.
— Мы — другое дело: работать не давали. А вас-то сюда за что? — полюбопытствовал Василий.
— Если бы знали! — ответил парень. — Раз машины встали — собрались домой. Решили перед этим в ткацкую зайти, к девчонкам. Дальше лестницы не дошли. Сторожа справились, кто мы такие, и сюда…
В кладовой ничего не оказалось, чем бы можно было выломать дверь — одни катушки по бокам у стен.
— Веселенькое дельце, — тягуче проговорил Василий. — Садись, Федор Степанович, отдыхай. Сумели нас перехитрить, что теперь делать. Главное, что в ткачах ошиблись: не захотели они уходить от станков.
Он стал сбрасывать на пол катушки, укладывать их у двери. Потом прилег, прислушиваясь — за дверью гробовая тишина. Постель оказалась жестковатой, долго ворочался.
Чтобы скоротать часы, негромко переговаривались. Фомичев вспомнил: грусть-то раньше гнал гармошкой-утешительницей. Рванешь, бывало, разудалую — от сердца отляжет. Жалел о ней: осталась гармошка на Ивановском лугу, истерзанная тяжелой шашкой городового.
Поджав коленки к подбородку, сидел Федор, думал, что ждет арестованных. Не мог отделаться от гнетущего чувства. Василий говорит, что перехитрить сумели, ткачей ругает… А была ли хитрость? И почему ткачи должны обрадоваться, когда ворвутся к ним прядильщики и станут рвать нити, останавливать станки? «Доведись до меня: когда кто мешает работать, первым делом хочется отшвырнуть его…» Хотелось бы знать, что теперь делается у конторы. Настоят ли прядильщики на своем? Сумеют ли ремонтировщики добиться прибавки к зарплате?
Василий Дерин храпел. Тоже можно было понять человека — отсыпался: редко выпадает такой случай мастеровому.
Один из парней подозрительно завозился, стал шарить руками в углу.
— Ты чего? — спросил Федор, прислушиваясь.
— Чего! Чего! — зло ответил тот. — Дырочку ищу.
— Так что ж, они нас и выводить не будут? — встрепенулся Фомичев.
Никто ему не ответил.
— Подмочишь, голова! — окликнул Федор парня.
— А что делать? — ответил тот.
Решили сматывать пряжу с катушек, валили нитки в угол. Опорожнялись прямо на них.
Никто не знал, сколько прошло времени и что сейчас: день или ночь. Нестерпимо хотелось есть, а раз так, то и разговор об этом. Хоть бы у кого завалялась в кармане сухая корочка.
Чтобы отвлечься, Федор вспоминал забавные случаи — все время бежит быстрее. Фабричные-де — шутники изрядные. Раз за грибами к Солонцу ходили, так одному подсунули в корзину булыжник. Мать грибы стала разбирать. «Евлаша, — говорит, — чай, таких булыжников здесь не найдешь, коли из лесу тащил»? У парня глаза на лоб полезли, но сообразил, что ответить: «Конечно, не найдешь, где ты еще такой гладкий видела?»
— А то вот еще что было… Это с Пашей Палюлей. Встречается раз с приятелем, тот и видит, что у Паши на ногах сапоги разные. Спрашивает: «Откуда ты такой, что даже сапоги перепутал?» — «Да был у одного». — «Так сходи переобуйся. Что ты так ходишь!» Паша Палюля и пошел. Через какое-то время возвращается — сапоги на нем те же самые. «Ну, что не переобулся?» — «Так я посмотрел: там тоже разные».
Но не помогали и шутки. Беспокоило то, что делается в фабрике. Сколько ни прислушивались — за дверью гробовая тишина. Федор выбрал катушку поувесистее и стал бить в дверь.
Проснулся Василий. Сказал:
— Это, пожалуй, правильно. Может, они о нас забыли? Будем бить по очереди…
Очевидно, этот стук и слышала Марфуша на следующее утро после ночной смены…
К вечеру второго дня звякнула щеколда. Дверь распахнулась.
— Выходи по одному, — раздалась команда.
Тут же у кладовой их окружили плотной стеной солдаты и повели на улицу. После спертого воздуха арестованных шатало, мутило от голода.
Фабричный двор был пуст. Спускались густые сумерки. Редкие прохожие, завидев солдат, старались обойти их стороной. Странная уличная тишина удивила арестованных. Не слышалось и дрожащего гула: прядильное отделение и новая ткацкая фабрика стояли.
Василий тронул Федора за рукав, кивнул вбок. Чуть поотстав от конвоя, по дощатому тротуару шли Марфуша и Артемка. Обрадовались, когда он увидел их.
— Как там дома? — Федору хотелось показать, что не так уж плохи его дела, что все скоро уладится.
Артемка выбежал вперед конвоя, срывающимся тонким голосом выкрикнул:
— Солдаты дяденьку Прокопия застрелили! — И вдруг сморщился, заплакал, рванулся к отцу. Шагавший впереди солдат откинул его, угрожающе выставил винтовку. Конвоиры теснее сгрудились вокруг замешкавшихся арестованных, толкали в спину прикладами. Марфуша подхватила Артемку, прижала к себе и предупредительно взмахнула Федору рукой: напуганная расстрелом, больше всего боялась, как бы фанагорийцы не сделали того же с арестованными.
Так и шли на отдалении до полицейской части. Там фанагорийцы сдали арестованных, не успевших ничего узнать больше, приставу Цыбакину. Тот недобро оглядел всех по очереди, принялся составлять протокол. Федор требовательно заявил:
— Вы не добьетесь, от нас ни слова, пока не скажете, в чем мы обвиняемся. Мы хотели бы знать: за что нас держали взаперти полтора дня, за что привели сюда? И что было у фабрики, когда мы сидели в кладовой?
— Не притворяйтесь наивным, Крутов. — У пристава зачесался кончик носа, хотелось чихнуть. Он поспешно вытащил из кармана платок, трубно высморкался. — Вам больше всего должно быть известно, отчего вы здесь..
Пристав повел покрасневшим носом в сторону и все-таки чихнул. Голосом более звонким продолжал:
— Но, если так хотите, объясню: за подстрекательство к к бунту, который закончился нападением на охрану, Устраивает?
— Нет. — Думая, что речь идет о столкновении со сторожами в ткацкой фабрике, Федор пояснил: — Нападение было на нас. Ни за что ни про что скрутили и сунули в кладовую…
Цыбакин досадливо поморщился. Объяснять арестованным, чем окончились домогания толпы у ворот фабрики, он считал преждевременным. Зачем вызывать у них ненужную злость.
— Вы подтолкнули рабочих на организованное выступление. Этого уже достаточно, — жестко сказал он.
Пристав и на этот раз остался верным себе: допрашивал арестованных ночью. Вызывал по одному. Что Серебряков и Пятошин попали в руки сторожей случайно, ему стало ясно с первых минут.
От них он пытался добиться только одного, чтобы они подтвердили зачинщиков бунта. Он совал им бумагу, где были записаны Крутов, Дерин и Фомичев, обещал сразу же отпустить домой, если ее подпишут. И тот и другой соглашались, но, когда Цыбакин пододвигал ручку, упрямились:
— Мы ничего не знаем. Пусть подписывает, кто знает.
Пристав бился с ними долго и в конце концов велел дежурному увести и запереть отдельно от остальных.
Следующим он вызвал Фомичева. Вначале тот держался храбро: на красивом лице — нагловатая ухмылка, садясь, небрежно толкнул стул. Цыбакин, приглядываясь к нему, по опыту решил, что с этим будет легче, чем С кем-то другим. Пристав держал в руках линейку, постукивал ею о костяшки пальцев. Зная об этой линейке от Федора, Фомичев настороженно следил за его руками.
Цыбакин начал без предисловий.
— Вам грозит высылка в отдаленные края, — сообщил он таким тоном, будто глубоко скорбит об этом. — Вы молоды, и очень жаль, если так случится. Не знаю, что придумать, хотя и намерен облегчить вашу участь.
Догадка его подтвердилась. Он увидел, как Фомичев постепенно теряет уверенность. «Еще минута, и ты, голубчик, станешь делать все, что ни скажу».
— Мне жаль вас, — повторил он. — Я мог бы дать честное слово, что вас отпустят с миром, если чистосердечно расскажете о своей вине.
— Я не вижу своей вины, — хрипло проговорил Фомичев.
Цыбакин хлопнул линейкой по столу.
— Вы как мальчик! — возмущенно выкрикнул он. — Разве я входил в депутацию, которая угрожала управляющему бунтом? Может, я был в каморке у Крутова накануне бунта? О чем вы там говорили?.. Может, меня арестовали в ткацкой фабрике? Неужели этого мало? Удивляюсь вам, молодой человек… Вот лист бумаги, пишите все, как было… Если, конечно, хотите домой.
У Фомичева лоб покрылся капельками пота. Он рассеянно вертел услужливо подсунутую ручку, посмотрел невидящим взглядом на узкое зарешеченное окно.
Цыбакин позвал дежурного, указал на Фомичева.
— Отведите его в свободную комнату, где никто не мешает. Найдите ему что-нибудь поесть. А ко мне дайте Дерина.
Василий зашел с заспанным, опухшим лицом. Зевал, прикрываясь рукой.
— От вас требуется немногое. Всего-навсего — подтверждение, что зачинщиком бунта был Крутов.
Василий поморгал глазами, избавляясь от сонливости. С удивлением переспросил Цыбакина:
— Чего-то я ослышался, твое благородие. Не пойму… О чем ты?
— Я сказал, что зачинщик бунта — Крутов. Он подстрекал рабочих на выступление. Рабочие были растревожены до такой степени, что напали на солдат. Последним ничего не оставалось, как обороняться… стрелять. Можешь подтвердить это?
— Что «это»? — Василий медлил, лихорадочно обдумывая слова пристава. «Значит, солдаты стреляли. Была драка… Убили Прокопия Соловьева».
— Можешь подтвердить, что Крутов был зачинщиком бунта? — стараясь сдерживаться, повторил Цыбакин. — Его это работа?
— Федька-то Крутов — зачинщик! Ну, это уж ты, твое благородие, того… — Василий глупо хмыкнул. — Зачинщик там… в Питере…
— В Питере? — насторожился пристав. — Кто он? Почему в Питере? Говори!
— Зачинщик самый главный, по моему разумению…. Боюсь сказать, твое благородие. Худа не было бы.
— Называй! Никто тебя не тронет, — торопливо пообещал Цыбакин.
— Тогда другое дело. — Василий шумно вздохнул. — В таком случае могу сказать… Зачинщик, по моему разумению, самый что ни на есть… как там… всея великия и малыя. Позволяет, вишь ты, измываться над рабочим человеком.
— Молча-а-ть! — в бешенстве заорал пристав. Взмахнул линейкой. Дерин перехватил ее, переломил на две половинки и бросил к печке.
— Эх, твое благородие, а говорил, что никто не тронет, негоже так…
— Уведи! — хмуро бросил Цыбакин заглянувшему в дверь дежурному.
Вызывать в эту ночь Крутова пристав не решился.
Казармы гудели возмущенными голосами. В шестом корпусе Марья Паутова будоражила людей криками:
— Кровопийцы! Мучители! Креста на них нет… До царя-батюшки дойду! Он так не оставит.
Случайно подвернувшемуся полицейскому служителю вцепилась в волосы, царапала, наровя достать до глаз.
— Дура баба, — уговаривал он ее. — Угомонись!..
Каморка Прокопия Соловьева не закрывалась. Шли со всех трех этажей и из других казарм, тихо проходили вперед и, постояв в молчании, освобождали место для других.
Прокопий лежал в пахнущем сосной гробу на сдвинутых столах — обмытый, в белом саване. Восковые руки сложены на груди, на узком желтом лбу белел бумажный венчик. В переднем углу под иконой теплилась лампада. Горели свечи в изголовье гроба и по бокам. Их пламя вздрагивало от дыхания людей.
Опустившись на колени, тихо выла Евдокия. Ребятишек Марфуша увела на свою половину. Они жались к ней, со страхом поглядывали на священника в золотой шуршащей ризе, который вместе с дьячком готовился к отпеванию.
Во время молитвы затих сдержанный плач, умолкли голоса. Но когда священник возвестил: «Придите, последнее целование воздадим, братия, усопшему», — раздирающий душу вопль разнесся по каморке. Выли женщины, молча вытирали глаза мужчины. Стали подходить к покойнику прощаться. Священник тем временем посыпал земли на грудь Прокопию, поправил бумажный венчик на лбу и вложил в руки листок бумаги: молитву — паспорт на тот свет.
Расходились, спрашивая вполголоса, когда будут хоронить и станут ли еще раз отпевать на кладбище. Евдокия была как в забытье. Все хлопоты приняла на себя тетка Александра.
В каморках кто-то распустил слух, что о злодействе фанагорийцев сообщено московскому генерал-губернатору, дядюшке нового царя, и теперь будто бы он, спешно собравшись, едет чинить расправу над солдатами. Так велико было желание добиться справедливости, что поверили.
— За это им здорово влетит. Где это видано, чтобы безоружную толпу прикладами да пулями.
По этажам кричали:
— Собирайтесь встречать! Все пойдем! Пусть узнает правду…
Едва забрезжило, к Московскому вокзалу потянулись фабричные — встречать генерал-губернатора. Шли толпами, молчаливые, решительные.
Собравшись все вместе на широкой вокзальной площади, выложенной ровным булыжником, пошумели, пошумели и вдруг поняли, что великому князю не до их горестей. Зачем он сюда поедет? Ворон ворону глаз не выклюет.
С московским поездом прибыл владелец фабрики Карзинкин. Стараясь не попасться рабочим на глаза, сел на первую попавшуюся пролетку и уехал.
Обратно фабричные шли с песнями. В первом ряду взметнулся на палке флаг, сделанный тут же из красной рубахи. Обыватели стояли на улицах, выглядывали в окна— такое зрелище в городе видели впервые.
У полицейской части остановились и потребовали освободить арестованных. Пристав Цыбакин отказал. Тогда передние ворвались в помещение. Дежурный, опасаясь, что взломают двери, сам выпустил узников. С криками радости встретили их появление. Но радость заглохла, когда стали рассказывать, что произошло на фабрике. Кроме того, что убит Прокопий Соловьев, двенадцать человек тяжело ранено, среди них «социлист» Паутов, стоявший в стороне у каморок…
Федор протиснулся к Марфуше, крепко обнял, поцеловал. Она притихла на его груди. Не могла справиться со слезами.
— Никуда больше не отпущу. Со мной будешь.
Он мягко оттолкнул ее, смущаясь любопытных глаз.
— Не сейчас, дома… обо всем…
Тут же, на виду у полицейских, договорились: на работу не выходить, пока не будут наказаны виновники расстрела.
9
Карзинкин, коренастый, мужиковатого вида, с черной густой бородой, переполошил служащих. Никогда еще владелец фабрики не появлялся в конторе таким мрачным. Хмурясь, едва ответил на поклоны и, не задерживаясь, рывком открыл дверь кабинета управляющего. Федоров как-то слишком суетливо выбрался из-за стола. Поздоровавшись, виновато моргнул:
— Разгневался на нас господь бог. Какой случай…
Карзинкин прошел мимо него, словно не заметив.
Грязнову, скромно стоявшему у окна, подал руку. Четко и раздельно сказал ему:
— Господин директор фабрики, извольте распорядиться о полном расчете рабочих и новом найме…
— Да, но… — захлебнулся молодой инженер, не сразу уяснив смысл услышанного. Беспомощно повернулся к Федорову. Тот нервно вертел в руках серебряный колокольчик.
— Примите дела у бывшего управляющего в эти дни, пока я буду здесь. Вам понятно?
— Да, — ответил Грязнов.
И, не простившись, так и не удостоив Федорова взглядом, владелец вышел. Управляющий, старчески шаркая подошвами (Грязнову показалось, что он сейчас упадет), побрел из кабинета. Инженеру на какое-то мгновенье стало жалко его…
Однако не время было размышлять о том, что произошло. С этой минуты он директор фабрики и надо действовать.
Не только рабочие ждали наказания виновников убийства, перепуганы были и губернские власти, и полковое начальство, и служащие фабрики. Все могло обойтись для них хорошо, если доказать, что фанагорийцы стреляли оба раза вверх, а раны получены от штыков, которыми солдаты оборонялись, спасая свою жизнь. Мысль эта сама по себе была чудовищной: в таком случае после выздоровления раненых ожидал суд за нападение на охрану, — и, когда ее предложил окружной прокурор, Грязнову он стал неприятен. Ну а что можно было придумать? Иного выхода он не видел. Поэтому, нисколько не колеблясь, новый директор первым делом попросил конторщика Лихачева позвонить в фабричную больницу и соединить его с Варей.
Конторщик выслушал, а потом доложил, что нового директора просит принять хожалый Коптелов, который имеет важные сведения. Грязное велел впустить его.
На болезненном землистом лице Коптелова было написано плохо скрываемое торжество. Приглядываясь к нему, Грязнов поверил, что хожалый знает что-то важное.
Не дожидаясь, когда его пригласят, Коптелов подсел к столу.
— Пункт первый, — неожиданно сказал он, — у Белого корпуса механик Дент говорил толпе: «Не бойтесь, ребята, стойте на своем, если сдадите, хуже будет для вас, если харчей из лабаза не будут давать, я все лавки куплю на Широкой. У меня денег много».
Грязнов потер лоб ладонью, словно избавляясь от наваждения. Он ничего не понимал.
— Пункт второй, — торопливо продолжал хожалый, — вечером Дент был одет по-праздничному, надушен духами. Рабочие притащили к его ногам раненного пулей Паутова и кричали: «Посмотри, ты один наш заступник, ты наш бог». Потом они просили его стать директором.
Хожалый замолчал, и Грязнов поспешил его выпроводить. Лихачеву сказал:
— Ты кого впустил ко мне?
— Хожалый фабричного двора. Очень полезный человек.
— Чтобы этого «полезного человека» я больше не видел… Вы созвонились с больницей?
— Барышню найти не могли, куда-то вышла.
— Будут спрашивать, я ушел в больницу. Что Карзинкин, у себя на квартире?
— Насколько я понял, уехали к губернатору. Передать вам ничего не изволили.
Выйдя из подъезда, Грязнов зажмурился от яркого света. Возле зданий, на припеке, от земли поднимался пар. Весна шла дружная, солнечная.
Грязнов встречал мастеровых, первым здоровался, приподымая козырек фуражки. Мастеровые ответно кланялись и быстро проходили, словно боялись, что он начнет их о чем-то спрашивать.
Он раздумывал о странном посещении хожалого. Удивляла манера говорить без предисловий.
«Пункт первый, — сказал он себе, — получить от врачей медицинское освидетельствование. Пункт второй — немедленно уволить Дента. Основание: остановка котельной в тот момент, когда рабочие были возбуждены до предела. На худой конец, можно воспользоваться доносом хожалого… Доносом, — повторил он. — Почему ко мне так смело вошел этот хожалый? Оттого ли, что Федоров широко пользовался услугами доносчиков или я располагаю к тому, чтобы мне так бесстрашно выкладывали кляузы? А может, он узнал, как я не люблю Дента? Что ни говори, встречаться с ним не было необходимости».
На больничном дворе толпился народ. Не иначе приходят навещать раненых. Грязнов увидел Варю в коридоре. Она разговаривала с высоким мастеровым. Тот стоял спиной, оттого, может, инженер не сразу признал Крутова.
Грязнову не хотелось встречаться с Федором, но и никак нельзя было незаметно отозвать Варю.
Федор сумрачно взглянул на инженера. «Пожалуй, уж кого винить в случившемся, так это тебя», — подумал он. Грязнову стало не по себе от его взгляда.
— Варя, ты мне нужна.
— Хорошо. Я сейчас….
Федор стал прощаться.
— Надеюсь, теперь понятно, что народный гнев и, с другой стороны, оружие — вещи далеко не равноценные, — сказал ему Грязнов.
Мастеровой отмолчался, и инженеру пришлось продолжать:
— Бунты, кроме горя и страданий, ничего не приносят. Добиваться справедливости можно и другим путем…
Федора заинтересовало: почему он говорит об этом? Чувствует вину и оправдывается? Каким еще путем можно добиваться справедливости?
— Не могу понять, к чему вы это рассказываете.
— А вы постарайтесь, — усмехнулся Грязнов. — С сегодняшнего дня я директор фабрики. Может, поздравите?
Варя удивленно вскинула брови:
— Это правда, Алексей?
Инженер не мог сдержать торжествующей улыбки, когда утвердительно кивал ей.
— Я рада за тебя.
— А вы Федор?
— И я рад.
— Сухо, — улыбаясь, сказал Грязнов. — Поверьте, для меня ваше отношение стоит многого.
— С чего бы, Алексей Флегонтович! — возмутился Федор. — Вы добились того, чего хотели. Будьте довольны. Мы разные люди, у нас разные дорожки. Зачем вы играете?
— Вся жизнь игра, поймите это, Крутов. Видит бог, плохого я вам не хочу.
Оставшись наедине с Варей, Грязнов поведал, что привело его сюда. Она слушала с возрастающим недоумением.
— Это невозможно, Алексей. И зачем тебе понадобилось такое свидетельство… Я не решусь и заикнуться Петру Петровичу.
— Не хочешь помочь?
— Не могу.
— Варька, и это ты? Странно.
Его рассердило: Варя могла бы постараться для брата. Она видела его недовольное лицо и все-таки настойчиво повторила:
— Нет, нет, не требуй, пожалуйста, от меня невозможного.
— Тогда я сам.
Воскресенский принял его в маленькой комнатке, пропахшей лекарствами. Грязнов сел, рассеянно оглядываясь по сторонам. Доктору было некогда, и потому он говорил стоя, сунув руки в карманы белоснежного халата.
На вопрос Грязнова о состоянии раненых Воскресенский ответил, что вызывают тревогу четверо, получившие пулевые ранения в область живота и грудной клетки.
— Штыковые ранения, — мягко поправил Грязнов.
— Пулевые, господин инженер.
— Петр Петрович, вы ошибаетесь. Солдаты стреляли вверх. И мне нужно ваше заключение, в котором бы говорилось о штыковых ранах. Пожалуйста, подготовьте.
Доктор долго не отвечал.
— Что вас смущает? — нетерпеливо спросил Грязнов. — Нам такое освидетельствование крайне необходимо.
— Оставьте меня, — сказал наконец Воскресенский. — Точное медицинское свидетельство я пришлю.
Доктор повернулся, чтобы уйти. Грязнов остановил его.
— Минуточку, Петр Петрович. Вы подумайте, пока я иду до конторы. Имейте в виду, что в случае необходимости мы вынуждены будем пригласить городского врача, с которым у вас могут быть расхождения.
— Хорошо, господин инженер, я подумаю.
— Можете величать меня господином директором фабрики.
— Хорошо, господин директор, — невозмутимо поправился Воскресенский.
В кабинете Грязнов сначала сел в кресло и уже потом тряхнул серебряный колокольчик. Сразу же вошел Лихачев.
— Вызовите Дента.
Фабричный механик не заставил себя ждать. Вошел и остановился у дверей, мрачно посматривая на нового директора. На радушное приглашение Грязнова сесть в кресло отказался.
— Мистер Дент, сколько ваших соотечественников было на этой фабрике, когда вы приехали?
— Все высшие должности занимали они, — гордо сказал Дент и как бы для удостоверения своих слов поднял глаза на портрет Шокросса.
Когда Дент отказался сесть, Грязнов, чтоб не выглядеть невежливым, тоже поднялся и теперь проследил за взглядом механика. На миг ему показалось, что Шокросс ехидно ухмыляется. Грязнов, как всегда в минуту сильного волнения, скривил рот.
— А сейчас сколько на фабрике англичан?
— Я есть почти последний. И это вам хорошо известно… Паровой котел — нет русских специалистов…
— Вы свободны, мистер Дент, — оборвал его Грязнов. — Получите в конторе расчет и наградные за безупречную службу.
Дент выскочил как ошпаренный, едва не сбив в дверях Лихачева.
Грязнов рассмеялся.
Конторщик торопливо сообщил, что звонят из канцелярии губернатора.
Федоров с какой-то целью не ставил телефона в кабинете, Грязнову пришлось говорить из конторы, где, навострив уши, скрипели перьями служащие.
Видно, весть была приятной, так как все заметили, что новый директор просиял, повесил трубку на громоздкий аппарат и твердой поступью возвратился в кабинет, позвав за собой Лихачева.
— Павел Константинович, — усмехнувшись, спросил он, — скажите, кто основал фабрику?
Тот испуганно глянул на Грязнова.
— Иван Максимов Затрапезное, — несмело проговорил Лихачев.
— Верно, Иван Максимов Затрапезнов. А это кто? — указал на громоздкий портрет.
— Егор Егорыч Шокросс. Директором имели быть…
— Федоров тоже имел директором быть, — раздраженно произнес Грязнов. — Может, его портрет повесим?
Лихачев осторожно хихикнул, не понимая, к чему клонит молодой инженер.
— Где-то я видел портрет Затрапезнова?..
— В клубе служащих, — подсказал конторщик.
— Возьмите и повесьте вместо этого.
— Хорошо, господин директор.
Из конторы опять позвали к телефону. На этот раз звонил Воскресенский.
— Есть долг врача, — четко раздалось в трубке, — О котором вам, господин Грязнов, видимо, мало что известно. Я сделал заключение и направил в контору вместе с прошением об отставке. Не вынуждайте меня быть сообщником убийц…
— Не горячитесь, Петр Петрович, — ласково сказал Грязнов. Представил, как растерянно вытянется сейчас лицо доктора, с удовольствием договорил: — Ваше свидетельство уже не может повлиять на ход дела. Государь одобрил действие полкового командования и благодарит фанагорийцев за умелое и стойкое поведение. Отставку вашу я не принимаю. До свидания, Петр Петрович.
Служащие еще ниже склонились над столами, и Грязнов, видя это, нахмурился. Бросил на ходу Лихачеву:
— Объявите рабочим: с завтрашнего дня начнется новый наем. И потрудитесь поставить телефон в кабинете. Я не могу бегать…
Конторщик почтительно поклонился.
Глава шестая
Губернатор — министру внутренних дел
…Около восьми вечера рабочие бросились к ткацкой фабрике окольными улицами. Забастовавшие подошли к третьему входу, не занятому солдатами. Их остановили. Тогда они побежали к центральному входу. Затем схватили камни и начали бросать в гренадеров.
Капитан Калугин скомандовал: «Прямо по толпе головная полурота — пли!» Вслед за ним и командир девятой роты — поручик Петров — делает залп.
Выпущено, как оказалось впоследствии: шестой ротой — 35 пуль, девятой — 12 пуль. Ушибленные и раненые не могли стрелять, вследствие этого и выпущено столь мало пуль…
Следователь — окружному прокурору
Свидетель Павел Журавлев о начале столкновения объяснил так: когда он пошел в новую фабрику по обязанности наблюдающего за газовым освещением, то в это время ему нанесли удар прикладом. После этого фабричные стали кидать в солдат камнями.
Из показаний других свидетелей видно, что в толпе рабочих были женщины с детьми.
Принимая во внимание вышеизложенное, оказывается, что поводом к нападению на солдат послужило отчасти употребление против одного из рабочих насилия, из чего следует заключить, что сопротивление было вызвано действием самой стражи.
Телеграмма командующего Московским военным округом
Его императорскому Величеству богоугодно было собственноручно начертать: «Весьма доволен спокойным и стойким поведением войск во время фабричных беспорядков».
Молодцам-фанагорийцам, своим доблестным поведением заслужившим одобрение обожаемого монарха, объявляю мое спасибо; а ротных командиров: 6-й роты штабс-капитана Калугина и 9-й роты поручика Петрова за умелое и своевременное употребление оружия искренне благодарю.
Губернатор — министру внутренних дел
Более тридцати лет все управление Ярославской Большой мануфактурой, включая и директора, состояло из англичан. Русские техники занимали самые низшие должности. Точно так же все заказы делали в Англии, через фирму Кноопа, причем посредниками являлись служащие фабрики, имевшие от этого значительную прибыль.
После пришли русские техники. Англичане стремились доказать, что русские не смогут управлять фабрикой, и есть повод думать, что и в данном случае недовольство рабочих вызвали английские подданные.
Так, по сообщению с фабрики, во время беспорядков главный механик Дент остановил котельную. Дент обещал кормить забастовавших рабочих. Известно, что перед стачкою он взял тысячу пятьсот рублей, хранившихся у него на фабрике.
Механик Дент, кроме этого, имел причину для своей агитации и как агент фирмы Кноопа, которая, как выяснилось недавно, монополизировала в своих руках поставку хлопка и машин для всех почти прядильных фабрик: Ярославская мануфактура не только освободилась от невыгодных услуг фирмы, так как имеет свои плантации хлопка в Туркестане и на Кавказе, но и нанесла Кноопу значительный убыток, пустив свой хлопок в продажу по более дешевой цене.
Управляющий не увольнял Дента, так как боялся буйства слесарей, которых механик задабривал, кроме того, боялся, чтобы Дент умышленно не вывел из строя паровую машину, отчего фабрика могла остановиться на продолжительное время.
Сегодня он уволен, и ему предложено выехать в Москву в течение 24 часов.
Следователь — окружному прокурору
Следствие продолжается, но всестороннему раскрытию обстоятельства дела мешает сдержанность привлеченных лиц.
Кирсанф Новиков, не признав себя виновным, объяснил, что после стрельбы в народ он побежал и упал, а при падении получил поранение в верхнюю часть лица.
Из показания же свидетеля Коптелова (Новиков говорил ему о происхождении ссадины на лице), обвиняемый получил рану от удара прикладом ружья. Само свойство поражения указывает, что Новиков сопротивлялся вооруженной страже, нападал на нее.
Колесников объяснил, что, проходя мимо ткацкого корпуса, попал в середину солдат и получил удар прикладом по шее и что после этого он хотел вырвать ружье у солдата и получил вторичный удар штыком.
Паутов объяснил, что во время стрельбы стоял на крыльце рабочей казармы, напротив фабрики, и в это время получил ранение пулей.
По заключению врача фабричной больницы Воскресенского рана у Паутова пулевая, между тем по заключению городского врача Виноградова — произошла от штыка.
По виду разноречий врачей о происхождении раны было затребовано заключение врачебного отделения, которое не нашло достаточно данных по утверждению того или иного заключения.
Против Паутова принята высшая мера пресечения, так как Паутов, получивший штыковую рану, должен был находиться близ солдат, нападая на них, но, ввиду отзыва врачебного отделения, не утвердившего заключение врача Виноградова, доказательство это поколеблено…
По следствию привлечены 33 человека, причем никто из них виновным себя не признал.
Губернатор — министру внутренних дел
Надежды на соглашение не оправдались. Утром на работу явилось незначительное число рабочих, которые ушли скоро с фабрики, боясь насилия забастовавших.
По телефону мне дали знать, что рабочие снова начали собираться толпами и кричать, что на работу не пойдут и другим не позволят, пока не будут наказаны виновные. Они опять пытались проникнуть во двор фабрики, но были Остановлены войсками. В слободке сейчас около 11 рот.
1 мая расчет получили только 12 человек. Около 100 рабочих семей выселено из каморок.
Решение Московской судебной палаты
Привлечены к арестантским отделениям на два года со взысканием с них судебных издержек: Крутов, Дерин, Новиков, Пятошин, Колесников, Паутов, Фомичев, Страхов.
Из поучения попа Павла Успенского
Бойся, сын мой, господа и царя. С мятежниками не сообщайся, потому что внезапно придет гибель от них. Сия притча — Соломонова. Помолимся за убиенного раба Прокопия. Аминь!