Потомок седьмой тысячи

Московкин Виктор Флегонтович

Крах инженера

 

 

 

Глава первая

 

1

Ранним воскресным утром трамвай привез к фабричную слободку первых пассажиров. От училища с остановки они рассыпались по близлежащим улочкам; шли на Широкую, где нынче был базарный день, к жилым корпусам, что стояли рядами возле фабрики, в Починки. Многие направились вдоль глухой каменной стены хлопкового склада, перепрыгивали через позеленевшие лужи — эта никогда не просыхающая улица вела в урочище Забелицы и дальше в Новую деревню.

Вместе со всеми шел здесь угрюмого вида бородатый человек с тощим заплечным мешком. Пыльные солдатские сапоги, ссутулившаяся спина, густо заросшее бледное лицо с острым рябым носом — не один оглядывался на приметного путника. И он тоже пристально смотрел в лица, искал знакомых. Но ни его не признавали, ни он не встречал никого, с кем бы можно было остановиться и поговорить.

Нижнюю часть улицы пересекал небольшой ручей, а за ним поднимался высокий дощатый забор больничного городка. Здесь дорога сворачивала влево. Человек замедлил шаги. Его внимание привлекла звонко цокающая копытами лошадь, запряженная в легкую коляску с откинутым верхом. Когда коляска приблизилась, он увидел в ней доктора фабричной больницы Воскресенского — седобородого, в строгом черном костюме, в черной шляпе. Путник снял картуз, низко поклонился. У Воскресенского сверкнули глаза и погасли — кивком ответил на поклон, но видно было, что не узнал.

Коляска, не задерживаясь, въехала в раскрытые ворота больницы. Путник провел рукой по заросшему лицу, усмехнулся невесело — чувствовал он себя отрешенным, для всех чужим.

Он еще постоял возле забора, прислушиваясь к крику грачей, хлопотавших в гнездах, от их гама звенел воздух, — потом пошел дальше, узкой тропой, мимо зеленеющих огородов, в сторону кладбища. И там на высоких березах неумолчно орали грачи. Пропадала и вновь открывалась в просветах кустов небольшая кладбищенская церковка. Солнце уже поднялось и грело остывшую за ночь землю, воздух казался голубоватым.

На кладбище он неуверенно ходил среди могил, шевелил губами, когда читал надписи на крестах, у некоторых задерживался, но ненадолго. Наконец увидел то, что искал: перед ним был квадратный холмик за железной оградой, обтесанный серый камень с высеченными фамилиями.

Он вошел в ограду, затуманенными глазами прочел на камне фамилии, осмотрелся вокруг. Братская могила оказалась ухоженной, дорожки к ней были посыпаны желтым песком, в самой ограде стояла крашеная скамеечка. Он опять провел рукой по лицу, словно освобождаясь от нахлынувших чувств, непослушными пальцами развязал мешок и с бережением вынул из него картонку. Несколько ярко-красных живых цветков лежало в ней.

Мимо проходили люди, навещавшие могилы родных, на него оглядывались. Он стоял не шелохнувшись, ничего не замечая вокруг. И его не тревожили.

— Дядя Родя! Неужто вы?

— Как будто я. — Гость бросил мешок у порога и стоял, оглядывался. В каморке ничего не изменилось, и, как видно, нынешние хозяева и не пробовали ничего менять: та же ситцевая, только еще более выгоревшая, занавеска посередине и Марфушино старенькое зеркальце на стене, даже ходики с покривившимся маятником, как и прежде, отсчитывали бег времени. Он перевел взгляд на рослого парня с темноватым пушком на верхней губе, с кудрявой шапкой волос, который обрадованно и несмело смотрел на него. В руках у парня ножик и какая-то невиданная зверюшка — гривастая, с мордой поросенка, — вырезал ее из куска дерева.

— Тебя-то не припомню, — сказал гость.

— Соловьев… младший…

— Прокопьево чадо! — удивился тот. — Младший… Семка, что ли?

Парень кивнул. Карие, с влажным блеском, глаза его смеялись.

— Эко ты вымахал, Семка. Поди, уж и при работе? Старшие-то где?

— Мамка скоро будет, на Широкую пошла. Лелька удрала куда-то… Да вы присаживайтесь… Иван и Петр в Питере у нас. Все в разброде… Я, дядя Родя, сейчас Егора Васильевича позову. Только что тут был. Вот обрадуется.

— Егора Васильевича? — гость не сразу понял, о ком идет речь. — Дерина, что ли? Ага. Ну, зови.

Парень мигом слетал за Егором Дериным, и тут гостю вновь пришлось подивиться: встретил на улице — не признал бы. Помнился мальчишкой, а сейчас стоял перед ним дюжий молодец — плечи прямые, густые черные усы лихо закручены, взгляд глубоко запрятанных глаз спокойный, пожившего человека взгляд.

— Марья Паутова будто видела тебя на кладбище, — басовито сказал Егор, здороваясь за руку. — Окликнуть не посмела — страшен показался. Постарел ты, дядя Родя, ох, как постарел! Совсем пришел?

— Совсем да не совсем, — неторопливо отозвался Родион. Он скручивал цигарку и с любопытством наблюдал за мельканием ножа в руках Семки; тот, освободив для Егора табуретку, уселся в стороне на сундук и снова принялся за свою поделку.

Егор поймал взгляд Родиона, оглянулся на Семку. На лице его мелькнула усмешка.

— Кого на этот раз выделываешь? — спросил он тоном взрослого, который обращается к занятому игрой ребенку.

Семка озорно подмигнул.

— Самолично его благородие господин Фавстов, — объявил он, приподняв зверюшку и показывая со всех сторон, — она и в самом деле чем-то напоминала тупого и злобного человечка. — Мой начальник, фабричный пристав, — добавил он для Родиона.

— Выгонят тебя из участка за эти штучки, достукаешься, — добродушно пообещал Егор. — В писари выбился, — кивнул он на парня, — при полицейской части.

— Э, как взлетел! — неодобрительно заметил Родион. Он опять с тоской в глазах оглядел каморку. А ведь было счастье, после понял, что было. Вот этот же Семка, еще совсем карапуз. Родион сидит на низенькой скамеечке и чинит ему обувку. Марфуша красуется перед зеркалом, собирается в город: ей предстоит привезти от Мироныча листовки. Родион ревниво приглядывается к ней. «Там на твои обновки смотреть не будут. Пришла незаметно, ушла незаметно, вот что надо, — ворчит он. — Чай, не на свидание. идешь». — «Чай-молочай», — смеется в ответ Марфуша. И хоть сердце раздирает ревность, но приятно слышать ее голос, приятно смотреть на нее, такую красивую и желанную… Близко не подпускала, но и от себя не гнала, и он терпеливо ждал, верил, что будет то время, когда и она полюбит. Но мучил всегда один и тот же сон: идет с ней по лесу и теряет ее, кричит, ищет — и найти не может. Просыпался в поту, наступало облегчение: привиделось, сон… Теперь все то время, когда было счастье, кажется сном. А явное: серый камень на братской могиле и ограда. Да еще память. Закроет глаза — и стоит она, словно не годы прошли, вчера только было.

— Вот вы говорите, дядя Родион, взлетел, — с горячностью произнес Семка. (До Родиона его слова доносятся будто издалека.) Парень бросил на сундук нож, свою поделку. Щеки разгорелись от волнения, с обидой смотрит на Дерина, который, пощипывая ус, умненько усмехается. — До чертиков надоела такая служба. Толк был бы какой! Нету толку. Сижу, как неприкаянный, нужных бумаг не вижу. Намедни пришла депеша из сыскного от Цыбакина. Как ни прилаживался, прошла мимо меня. Фавстов, читая, вздохнул: «Да горюха Бабкин…» А что горюха Бабкин? Его уж и кости сгнили. Что в ней, в бумаге? Крутись не крутись — не узнаешь. Давно, дядя Родя, собираюсь удрать, да вот Егор Васильевич…

Неодобрительный взгляд Дерина заставил парня внезапно смолкнуть. Он покраснел, снова потянулся за ножом и деревяшкой. Родион, погруженный в свои мысли, отчетливо слышал только последние слова. Понял: что-то недосказывают ему, таятся. Но не подал и виду.

— Живете как, рассказывай? — обратился он к Дерину.

— Живем… — Егор скрипнул табуреткой, глаза загорелись злостью. — Тут у нас такая благодать, дядя Родя, какой вроде еще и не было. Не помню… Вон он Фавстова выстругивает, душу отводит, — показал на Семку. — Хорош был Цыбакин, этот пристав еще лучше. Он не кричит, у него все тихо, и его боятся. Продает книжечки, картинки, на которых его императорское величество в собственном виде. Если не хочешь купить — отказывайся, не неволит, но помнить будет. Ваську Работнова за то, что отказался, в глухом переулке так уделали, до сих пор в больнице у доктора Воскресенского в бинтах лежит. Как будто и не было пятого года… Придешь, так увидишь. Люди себя начали бояться, не только ли что. Где бы всем вместе за справедливость постоять, а слышишь: «Да ну-е к черту, пусть дерутся, борются, кто хочет, я сыт». Кулаки сожмешь, с тем и отходишь. Было всколыхнулись после ленских событий. И все прошло. Тихо у нас, дядя Родя, куда как тихо.

Трудно было удивить Родиона рассказом после того, что сам испытал и видел, потому слушал спокойно, ничем не выдавал своего отношения. Одно только поразило в словах Егора:

— Сказал: придешь, так увидишь. Считаешь, возьмут на фабрику?

— С охотой, дядя Родя. Из тюрьмы да с каторги наш ученый инженер Грязнов берет охотно. Считает: наилучшая агитация, живой пример. Вот, мол, сколько вытерпел, как потрепало человека. А все почему? Попал под влияние агитаторов. Смотрите мастеровые и учитывайте — с вами такое же может приключиться…

— А я ехал сюда посмотреть, поклониться да прямиком в свою деревню, крестьянствовать, — раздумчиво сказал Родион.

— Смотри, дядя Родя, — сухо отозвался на его слова Егор. — Каждый для себя что-то ищет. Иван вон да Петруха Соловьевы недавно в Питер подались — в трактирные половые наниматься. Выгоднее.

— Они этого не говорили, чтобы половыми стать, — вступился за братьев Семка.

— Так вот, говорю, ехал, — продолжал Родион, не обращая внимания на последнее замечание Егора, — и не ожидал такого поворота. Обратно принимают… Смутил ты меня, Егор… И многие уже вернулись?

— Возвращаются. По зиме вернулся Маркел Калинин. Подосенова уже не дождемся — чахотка свалила, сообщили о нем… Об Афанасии Кропине пока ничего не слышно… Сам-то где отбывал?

— Долго сказывать… Ты о Петре Батушине не слыхал ли чего? Не пришел ли?

— Возвращался. — Егор помрачнел, дернул плечом, как от озноба. — Мы поздно узнали, что он домой объявился… Попугать даже не пришлось. Уберегли его сыщики, сплавили будто в Полтаву.

Родион без гнева, сокрушенно, покачал головой.

— Сначала думали: по молодости, с перепугу разговорился. Что был и чего не было сказывал. А уж после узналось: ему и речь-то на суде жандармский ротмистр подготавливал. Так и вышло: Бабкин указывал, кого хватать, — за добряка мы его считали, не гнали из слободки, как других, не особенно и таились, — а этот все изложил, что от него и не требовали. Ему ли не знать было всех тонкостей нашего дела, сам в боевой дружине состоял городовых дубасил. Защитник, присяжный поверенный Протасьев, говорят, за голову схватился, когда увидел Батушина в тюремной конторе за чашкой щей. Предупреждал осторожно еще до суда, а мы не верили, нельзя было поверить, что до такой подлости человек мог дойти… Спохватились, а его от нас уже отделили. Тогда еще тюремщики стали его оберегать.

— Будет и ему бабкинская участь, должна быть, — пообещал Егор. — Родные у него здесь остались, через них узнается, где обитает. За все лишние годы, что вам на суде дали, с него взыщем.

— Бабкина оба поминаете. Какая ему выпала участь?

— Какой и добивался. Здесь, чувствовал, оставаться было нельзя, в тюрьму надзирателем укрылся. Но и там достали…

— И ладно, коли так, жалости не испытываю. Об Афанасии Кропине ты сказал… Не скоро вернется, и то, если голову не сложит. С его характером это сколько хочешь. На этапе виделись с ним, перемолвились. За побег добавлено ему еще каторги. Кстати, обиду высказывал: не то что посылки какой, даже на письмо его не ответили. Задело человека крепко, так как считает — не по одной своей воле мается там…

Говоря это, Родион сумрачно смотрел на Егора, видно было: не столько за Афанасия вступился — передавал свое, затаенное. Приходилось быть с людьми, которых товарищи, оставшиеся на свободе, не забывали, всегда находили возможность передать с воли весточку. Он же все эти годы жил словно в темной ночи.

— О каком письме говоришь, дядя Родион? — взволнованно спросил Егор. — Не слышал, чтобы такое письмо было. Посылки — понятно! Бабам, которые здесь с ребятишками, без мужей, не умели помочь, — какие уж посылки! А письмо и без ответа — быть такого не может. Спросить надо Маркела Калинина, может, ему что известно. Через него и Варвару Флегонтовну вся переписка идет. Не верю, чтобы не ответили.

— Могло не дойти, к слову я, — сказал Родион, которого смутила горячность Егора. — Через десятые руки передаешь, какая уж уверенность… А все равно ждешь. Варвара Флегонтовна как? Артемка?

— Жива-здорова Варвара Флегонтовна. Артемка тем более. Что ему сделается? Тут было устроился в торговую школу. И ладно бы, конторщиком мог стать, а он в бунт ввязался против своих учителей. Первого его и выгнали. С треском выгнали. И теперь, то ли ученый, то ли мастеровой — сам не поймет.

Родион уловил в словах Егора смешинки, такие любимые у фабричных, когда они говорят о своих товарищах, и впервые за весь день на его изможденном лице мелькнула слабая улыбка.

 

2

На берегу Которосли, ниже плотины, как раз напротив острова с хлопковыми складами, Артем Крутов чинил лодку: нынче уговаривались с Егором Дериным плыть на ней до города, до воскресной школы, благо школа находилась сразу за Спасским монастырем, рядом с рекой. Удобно, но путь не близкий, а старая лодка начала подтекать. Раздевшись до пояса и закатав штаны, Артем сначала вытащил ее на берег и теперь прибивал полоски железа на подгнившие места. Лучше бы совсем вырезать и поставить новые доски, но то долго, разве что зимой; сейчас приходилось довольствоваться малым: с железными заплатами лодка еще постоит.

Приобрел он ее задешево у сторожа фабричной плотины и привязался к ней: любил налегать со всей силушкой на весла, слушать журчание воды под днищем; забирался вверх по реке на многие версты, спускался до Стрелки, где Которосль сходится с Волгой; стала лодка для него верным молчаливым другом, с которым можно поговорить и пожаловаться ему — на все получал молчаливое одобрение.

Тут же на зеленом откосе берега изнывала от жары и безделья Лелька Соловьева — пришла почти вслед за Артемом, хотя и знала, что работы ему не на один час, и поедут они с Егором много позднее. От скуки Лелька надоедала, приставала с расспросами: «Возьмете меня до самого города или высадите за Зеленцовским мостом? А что, в воскресной школе медом кормят, больно уж оба рветесь туда?» Лелька была в летнем сером платье с укороченными рукавами, с отложным воротничком, открывающим полную, с рыжими крапинами, шею. Голова с закрученными на затылке льняными волосами была повязана просвечивающим газовым шарфом. Лелька невестилась.

— Тем, а Тем? — каждый раз начиная новый вопрос, протяжно спрашивала она с высокого берега. И каждый раз, подкупившись ее ласковым тоном, парень добродушно отзывался. Впрочем, это не мешало ему стучать молотком, вбивать гвозди в прогнившее дерево. Слева от плотины доносился успокаивающий рокот падающей воды, спину грело теплое солнышко, предстоящая поездка в город радовала — от всего этого у Артема было приподнятое настроение.

— Тем, а Тем?

— Ну, что еще? — искоса поглядывая на нее, спросил парень.

— Тема, когда тебе граммофон из-за границы пришлют, позовешь послушать?

Озорное, с крупным подбородком, лицо Лельки морщилось от еле сдерживаемого смеха.

— Обязательно позову, — откликнулся он, стараясь быть безразличным. Однако это не совсем удалось ему: неприятное напоминание задело за живое. Отвернулся, чтобы Лелька не видела выступившей краски на лице.

— Страсть как хочется послушать, — продолжала она, смеясь одними глазами. — До ужасти хочется. Я цыганские песни люблю… Граммофон-то, чай, придет с пластинками? Или здесь покупать будешь?..

И все это объявление в газете… Какой-то господин Генц из Вены предлагал новые граммофоны по пяти рублей за штуку. Показалось дешево, а главное, адрес заграничный соблазнил — деньги Артем отправил. Зачем-то похвастал Егору, не сдержался, тот, конечно, Лельке… И теперь хохочут, потому что ни граммофона, ни денег, даже ответа не пришло. Ходил Артем в редакцию городской газеты, где было объявление, но и там ничего не добился. «Э, батенька, — сказали ему, — мы за объявления не отвечаем. Впрочем, — утешили, — не очень переживайте, не вы один попались на удочку».

Легко сказать, не он один: смеются-то над ним. А всем известно, как умеют смеяться в фабричной слободке.

— Тем, а Тем? — снова послышался с берега призывный голос Лельки.

Парень решил за лучшее не откликаться, тем более — скоро подойдет Егор. Надо спешить, а Лелька своими разговорами только отвлекает. Но разве Лелька угомонится: набрала на берегу щепок, начала бросать. Щепка попала Артему в голову, запуталась в волосах. Парень досадливо тряхнул головой, предупредил:

— Смотри, Лелька, догоню, не пощажу!

— Ну, догони, — согласилась она, на всякий случай потверже ставя ногу в высоком, еще справном башмаке.

Артем швырнул молоток в лодку, выскочил на крутой берег и в несколько прыжков настиг ее, схватил за руку. Он не на шутку рассердился. Лелька, заметив его состояние, подозрительно притихла, даже не делала попытки вырваться, только дышала тяжело, вздымая высокую грудь.

Внезапная перемена в ней обескуражила парня.

— Догнал, — уже без азарта сказал он, взглядывая на нее исподлобья, — и теперь что хочу, то и сделаю.

— А слабо, — поддразнила она — бесовские глаза ожгли парня. — Вот слабошеньки.

От ее вызывающего взгляда Артем совсем смутился: что еще выкинет, поди догадайся. Отпустил ее руку и, повернувшись, спускаясь к лодке, неуверенно пригрозил:

— В следующий раз добра не жди.

— Ой ли! — озорничала Лелька, поняв, что никакой опасности для нее уже нет. — Что ты можешь, теленок безбородый?

Артем невольно потянулся к подбородку, помял — так, пушок редкий.

— Не бреши, есть борода, — заносчиво сказал он, нащупав этот светлый пушок. — Еще какая будет.

— Так то будет, — не унималась она. Потом вдруг неожиданно спросила: — Тема, а ты любишь кого?

Артем оглянулся. Лелька была серьезна, будто до этого и не потешалась над ним. Что ей взбрело в голову спрашивать об этом? Уж не Егор ли рассказал ей? Он в самом деле был влюблен, случилось это на прошлой неделе в воскресной школе. Все последние дни ходил, как во сне. И сегодня горел нетерпением скорей попасть в город. Но делиться с Лелькой, — ни за что на свете!

— Угу, — сказал он шутливо. — Тебя люблю. Всех остальных люблю.

Лелька ничего не ответила, юн еще раз поднял голову, взглянул на нее — она стояла грустная, смущенная.

— Егорушка очень переменился. Ты не заметил?

Она пытливо присматривалась к Артему, отыскивая ответ на свои сомнения. По опечаленному лицу было видно— ей больше всего хочется, чтобы ее успокоили, разуверили в обратном. И Артем это понял.

— Ничуть Егор не переменился, — хмуро сказал он. — Что ты придумываешь? Любит он тебя, и больше никого у него нет.

— Я знаю, что никого, — улыбнулась Лелька, но уже без той бесшабашной веселости, с какой дразнила Артема.

Помолчав, спросила с ласковым любопытством:

— А она красивая, твоя девушка?

— О ком ты? — недоуменно спросил Артем.

— О ком… Знаешь сам. Егор хвастал, что красивая.

— Спасибо ему, обрадовал. Ты не спросила, зачем это надо было хвастать?.. Красивая, конечно. Разве любимые бывают некрасивыми?

— Ну, а все же какая? — допытывалась Лелька. — Какая она из себя?

Артем попытался ответить, но, к его удивлению, оказалось, что ему трудно сказать, какое у девушки лицо, глаза, взгляд; не то что не помнил — вся она перед ним, прищурится и видит, слышит ее голос, а вот выделить что-то одно, особенное, не может.

— Понимаешь… — приготовился он было передать свое впечатление и не договорил: увидел, что Лельке не до него, не слушает она. По берегу от плотины шел к ним Егор Дерин. Пиджак небрежно переброшен через плечо, смоляной чуб выбивается из-под козырька фуражки, закрученные усы лихо красуются на смуглом лице — вид гуляки парня. Лелька еле сдерживалась, чтобы не побежать навстречу.

— Ну вот, а она тут все глаза проглядела, — сказал Артем, встречая приятеля, и тотчас заметил, не следовало этого говорить. Поравнявшись с Лелькой, Егор коротко и пусто взглянул на нее и стал спускаться к лодке.

— Как, готова? — деловито спросил он, оглядывая железные заплаты. Потом столкнул лодку на воду, стал прилаживать весла. Лелька с испугом смотрела с берега, вся словно застыла. Егор, должно быть, заметил ее растерянность, что-то дрогнуло в его лице. — Нынче пораньше вернусь, зайду! — крикнул он ей.

Перешагнул борт лодки и сел за весла.

— А меня разве не возьмете? — с жалкой улыбкой спросила Лелька. В голосе ее слышались слезы.

Артем сердито уставился на Егора: девушка так долго ждала, с такой радостной доверчивостью потянулась навстречу, когда увидела его, — мог быть и поласковей.

— Вечером покатаемся! — опять крикнул Егор. — Вернусь пораньше и покатаемся.

 

3

Сразу же за поворотом у Зеленцовского ручья берег стал обрывистым. Течение тут было сильное, с водоворотами, лодку крутило. Егор с усердием, до пота, работал веслами и искоса взглядывал на Артема, расположившегося на корме. Видел — Артем горел возмущением, губы обиженно надуты, и это забавляло.

— Родион Журавлев объявился, — сказал он, нарушая молчание.

Артем заинтересованно поднял голову, смотрел, ожидая чего-то еще.

— Поступать будет на фабрику, — добавил Егор. — Куда ему теперь… Сначала-то было в деревню собрался.

— Ну и что он? С настроением каким?

— Не знаю еще. Разговора пока близкого не было. Показалось, опустошенный какой-то, а может, до смерти устал. Обижался, что забыт был, — ни одной посылки. О Кропине упомянул. Будто видел его, и вернется не скоро.

— Все-таки думает о чем?

— Откуда я знаю! — вспылил Егор. — Услышал когда, что Семка писарем при полиции, — озлился. А так, поди пойми. На ходу разговор шел.

— За посылки обижался правильно, только было бы из чего отсылать. Говорил ты ему это?

— Встретишься, сам скажешь. Ты это умеешь — объяснять убедительно.

— Объяснять нечего, — миролюбиво сказал Артем, словно не заметив колкости, — оглядится — сам поймет. Едва ли только примут на фабрику. Все-таки в боевой дружине главным был…

— Ты посмотрел бы на него: кожа да кости, Грязнову видеть его перед собой — одно удовольствие: «Любуйтесь, господа рабочие, до какой жизни дошел. А все через чего? В политику вмешивался. Пусть их интеллигенты политикой занимаются…» Разве ученый Грязнов упустит такую возможность! Но я не об этом сейчас. Вот сказал: «Родион пришел», — а ты даже не порадовался. О Кропине упомянул — словно не слышал. Я ведь тоже увидел его заросшим, измученным, и хоть бы что дрогнуло в сердце! Разговаривал, а на уме одно: от души он это или как? Он о Батушине… И мне сразу захотелось сказать: «Пока ты не при деле, давай, дядя Родя, махнем в Полтаву. Я-то Батушина мало знаю, покажешь, все остальное на себя возьму». Но это только в первую минуту, а на самом деле все думал: не брякнуть бы в разговоре с ним лишнего. И это о Журавлеве дяде Роде, первом дружке отца. Подлые годы нас сделали такими, что ли? Никому не доверяем, себе не доверяем.

— Ты что, обидел его чем-то? Жалуешься?

— Чем я его мог обидеть! Себя ненавижу. Осторожничанье наше ненавижу.

Артем добрыми глазами смотрел на Егора. Тот с силой нажимал на весла, бедная лодка скрипела.

— Что же ты предлагаешь? — с улыбкой спросил Артем.

— Не знаю. Собираться втихомолку на разговоры из года в год… Потом в Васькином сарае, в вонючей яме, оттискивать листочки, рассовывать их по фабрике… И ничего не меняется. Надоело!

— Подайся в лесные разбойники. Там веселей.

Егор сверкнул злым взглядом, но ничего не сказал.

Русло реки теперь выпрямилось, течение стало спокойнее. Оба сразу увидели на высоком берегу маленькую фигурку Лельки — она так и стояла на том же месте.

— Зачем ты ее все время обижаешь?

— Я обижаю? Ты что, сдурел? — Егор давно ждал этих слов, потому откликнулся быстро. Он вытер потное лицо рукавом рубахи и с тем же тоном удивления договорил: — В голову не приходило обижать ее. Не за что.

— Ждала-то как, — жалея Лельку, продолжал Артем. — Вот скоро появится Егорушка, хоть до Зеленцовского моста прокатит. Появился. Прокатил. «Вечером вернусь пораньше…» Видишь же, истомилась вся, слова своего не скажет, все только «Вот Егорушка, мы с Егорушкой…» Егорушка собой доволен, измывается.

— Для чего придумываешь? — мрачнея, спросил Егор.

— Где там — придумываешь. Будто не видно. В слободке над девкой уже смеются: вечная невеста. Почему не женишься? Ты же ее любишь!

— Сейчас не время.

— «Не время», — Артем удивился. — А когда будет «время»?

— Умным считаешься, а сообразить не можешь, — вспылил Егор. От волнения и злости царапнул веслом по верху воды — брызги полетели на Артема. Тот подумал, что нарочно, молча утерся, а потом нагнулся, зачерпнул в ладошку воды и плеснул в лицо приятелю.

— Осатанел? — Егор не знал, как отнестись к выходке Артема. Чувствовал: из-за пустяка могла разгореться ссора.

— Так когда же «время»? — спокойно спросил Артем.

— Случись что со мной, одной ей маяться?

— Ничего себе, понятие, — протянул Артем. — Вот не знал, кем кому доводишься. Что ж ей, так и сохнуть, пока придет то время? Освободи тогда, не давай надеяться.

— Я ее на веревке не держу. Ей обо всем было сказано. — Егор угрюмо помедлил. — А потом насмотрелся я на баб, что одни с ребятишками горюют…

Больше всего неприятно было Егору, что чувствовал правоту Артема. Видит Лельку и не испытывает былого волнения. Привык, что ли, оттого что с детства все время с ней? А может, кончилась любовь — и такое будто бывает. Если так, то надо решаться, освободить, как Артем говорит. Но нет, вернее всего, дела другие захватили целиком, появилась привычка во всем сдерживать себя. Артему говорить просто, его любовь ему ничем не грозит, она, как легкий ветерок, — потреплет, с тем и конец придет. Нет ничего безопаснее влюбиться в свою учительницу, не страшнее, чем в тетю или бабушку.

Лодка прошла под мостом, и сразу справа потянулся вдоль берега забор, а за ним каменные постройки — все в белой пыли, даже выкрашенные зеленой краской крыши: проезжали мимо свинцово-белильного завода Вахрамеева. С другой стороны реки на поднявшемся берегу высокая мельница того же семейства Вахрамеевых, а дальше красивые особняки с белыми колоннами, с богатой лепкой по фасаду и блестящие на солнце позолоченные кресты церквей. «Там, в особняках, какая жизнь? — не раз задавался вопросом Егор. — Хоть краем глаза взглянуть, полюбопытствовать. Поди, тоже есть беды, свои, правда, непохожие…»

Посмотрел на притихшего Артёма: высказался и, очевидно, легче стало; мечтательно следит за волнами, которые расходятся за кормой широким треугольником, заползают на прибрежный песок. Не иначе о своей любви тоскует, на что-то надеется, хотя надеяться нечего, разные у них дорожки.

— Аль не дождешься, когда увидишь? — поддел Егор. — Олечку свою?

Артем поднял на него взгляд, не сразу соображая, что он сказал.

— Ольгу Николаевну? — уточнил Егор.

— Не дождусь, — с вызовом ответил Артем. — Тут ты прав…

— Вот и женись на ней. Покажи мне, как это делается. Может, и я после…. Сегодня же и предложи, пока одуревший. Ты ведь у нас решительный. Сегодня, а?

— А ты не смейся, — запальчиво сказал Артем. — Возьму и предложу. Для меня, может, это на всю жизнь.

— Ну, ну, — Егор понимающе улыбнулся.

 

4

В прошлый раз вместо Веры Александровны, преподавательницы в воскресных классах, пришла тоненькая черноволосая девушка в гимназическом платье. Она храбро выдержала пристальные, заинтересованные взгляды слушателей, любой из которых был взрослее ее, и приятным голоском, с волнением пояснила, что учительница просила провести урок за нее, сама Вера Александровна не может. О себе она сказала, что зовут ее Ольгой Николаевной, причем покраснела, заметив мелькнувшие улыбки, — как-то не шло к ней, почти подростку, полное имя; добавила, что она, возможно, и дальше будет вести у них уроки. А потому хотела бы познакомиться, узнать каждого по фамилии. Наверно, не обязательно было ей с первого урока выспрашивать слушателей — кто, откуда? — но никто не перечил. Когда дошла очередь до Артема и он назвался, ему показалось, что молоденькая учительница дольше, чем на других, задержала на нем любопытный взгляд и чуть улыбнулась. Артем покраснел от удовольствия. А когда и во время урока она коротко взглядывала на него и в ее взгляде угадывалось расположение, у Артема начинало мутиться в глазах. К концу урока он окончательно влюбился.

Ольга Николаевна сказала, что хочет построить урок на разговоре об одной книге, вышедшей недавно на немецком языке под названием «2356 год». Немец Вильгельм Фишер, написавший ее, попытался изобразить Россию в этом году. Он считает, что страна будет находиться под властью террористов, а русская женщина завладеет всеми правами мужского населения.

— Роман фантастический и совершенно не имеет никаких литературных достоинств, — вдруг объявила она. — Нам он интересен тем, какой иностранцы представляют Россию после… революции. Вот и мы пробуем сегодня представить свою страну в будущем.

Рабочая молодежь потому и любила воскресную школу, что в ней при каждом удобном случае разговор сводился на политику. Но Ольга Николаевна не учла, что в классе она первый день, и была очень удивлена, когда слушатели уклонились от разговора. «Да как сказать, сразу-то не сообразишь, какая из себя жизнь будет. Подумать надо», — почти каждый отвечал ей. Неопытная учительница растерялась, чувствовала, что ее первый урок проваливается, и она уже ничего не может поделать, не может даже собраться с мыслями.

И вдруг услышала:

— Вы нам почитайте что-нибудь. Любое, что хотите.

Это Артем, переживая за нее, протянул ей спасительную соломинку.

В том положении, в каком она очутилась, ничего лучшего придумать было нельзя. Ольга Николаевна благодарно взглянула на парня.

— Хорошо, — покорно согласилась она, — я вам почитаю из прекрасного поэта, имя которого — Некрасов.

На ее счастье, стихов она знала много, память, как видно, была исключительная, да и читать умела. Вставала картина благодатной весны, когда она, мечтательно прикрыв глаза, говорила:

Как молоком облитые, Стоят сады вишневые, Тихохонько шумят.

И трудно верилось, что в голосе этой хрупкой девушки таится столько силы, — читала из «Русских женщин»:

…Ей снятся группы бедняков На нивах и лугах, Ей снятся стоны бурлаков На волжских берегах… Наивным ужасом полна, Она не ест, не спит, Засыпать путников она Вопросами спешит: «Скажи, ужель весь край таков? Довольства тени нет?..» — Ты в царстве нищих и рабов! — Короткий был ответ. Она проснулась — в руку сон! Чу, слышен впереди Печальный звон — кандальный звон! «Эй, кучер, погоди!» То ссыльных партия идет…

Когда она закончила урок и робко повела взглядом по рядам, ей стало немного спокойнее: слушатели смотрели ласково, с пониманием.

Учительницу провожали. Артем пробился вперед, шел рядом с ней. Все понемногу отставали, он продолжал идти. Когда остались совсем одни, она остановилась.

— Простите, Артем… отчество я не запомнила (Артем махнул рукой: какое там отчество!). Скажите, — обидчиво, дрожа голосом, спросила Ольга Николаевна, — почему все уклонились от интересного разговора? У вас такие беседы — не редкость, я знаю это от Веры Александровны.

Они стояли на углу широкого проспекта с бульваром посередине, который вел к Волге и был заполнен гуляющей публикой. Видимо, Ольга Николаевна не хотела, что бы Артем шел с ней дальше.

— Так к вам еще не привыкли, дичатся, — смущенно пояснил Артем, недовольный тем, что сам не догадался попрощаться раньше, и она, остановившись здесь, как бы указывала ему, что неприлично следовать за женщиной, если она об этом не просит. — А урок у вас прошел хорошо, — добавил он словно в утешение.

И опять по ее дрогнувшим губам, по укору в глазах понял, что допустил оплошность.

— Можно бы хоть сейчас пощадить меня, — тихо сказала она. — Боюсь, этот первый урок станет последним. Учительница из меня вряд ли получится.

— Но стихи вы читали… Я никогда такого не слышал, — с жаром возразил Артем.

— Читать стихи — это еще далеко до настоящего преподавания.

Парень насупился, помрачнел.

— Значит, вы не придете больше?

Почувствовав его настроение, Ольга Николаевна улыбнулась.

— Нет, что вы! Надеюсь, мы с вами еще увидимся. Я много слышала о фабрике, где вы работаете. От брата слышала. У него там были знакомые. Брат, помню, говорил и о директоре Грязнове — отзывался о его уме. С таким врагом бороться трудно…

Артем потупился, ему почему-то было совестно видеть ее чистые, правдивые и наивные глаза.

— Зачем бороться? — сказал он, краснея от неискренности своих слов. — Работу дает, на том спасибо.

Если бы он знал, что Ольга Николаевна ищет поддержки, что после внезапного ареста брата она дала торжественную клятву быть достойной его. Она могла бы пожертвовать собой, если это нужно для общего дела. Но как, что делать — тут она оказалась беспомощной. Сегодняшняя попытка сойтись ближе со слушателями воскресной школы, многие из которых, как она знала от Веры Александровны, участвуют в рабочем движении, окончилась неудачей. Не завязывался откровенный разговор и с Артемом, приучившим себя к осторожности.

— Я понимаю, не обо всем говорят, — сказала Ольга Николаевна. — Простите меня.

Она протянула узкую теплую ладошку. Артем задержал ее в своей руке дольше, чем следовало, и заметил это, только когда Ольга Николаевна мягко высвободилась.

Всю неделю потом он жил радостным ожиданием новой встречи с учительницей. То поведение и те слова, которые говорили не в ее пользу, были забыты, зато воображение легко дорисовало все лучшее, что угадывалось в ее характере. Красивая, умная, нежная — такой представлялась ему Ольга Николаевна. Вспомнил ее слова: «Надеюсь, мы с вами увидимся», — из одной вежливости это не говорят.

Заводить лодку на другую сторону причала, с нижней стороны течения, — чтоб волной не било, привязывать ее — это удовольствие Артем предоставил Егору. Сам вышел на берег, жмурился от обилия солнечного света. Как всегда по воскресеньям, на берегу было много публики. Белые платья, широкополые, с яркими лентами, шляпы женщин, полотняные костюмы мужчин — все это двигалось, пестрело, мелькало перед глазами. Артем вздрогнул: показалось, увидел Ольгу Николаевну — шла с рослым парнем-студентом к Стрелке, говорила что-то, склоняя голову к его плечу, смеялась. Кольнуло сердце-ревностью, едва не бросился догонять, чтобы посмотреть, она ли, но тут же рассмеялся: чего не почудится влюбленному — у девушки-то русая коса за спиной, Ольга Николаевна темноволосая, стриженая.

Подошел Егор, недоумевая, посмотрел: чего так весело человеку?

— Ну, день!.. — радостно сказал Артем.

— Под Сорока бы в такой день, на берегу в траве поваляться, — вздохнул Егор. — Помнишь, раньше-то: семьями, с самоваром, с одеялами на весь выходной с ночлегом. Разлюбезное дело. Тут вот учиться иди. Дисциплина… Отцы наши не учились, а куда как решительно действовали. В слободку почти три месяца никто сунуться к ним не смел. Нынче поди не поучись, первый скажешь: не сознает свою ответственность…

— А то сознаешь? — Артем толкнул Егора в бок, тот немедленно ответил тем же. — Батькам, может, и хотелось учиться, да где было? Тебе, дураку, дали возможность, а ты кобенишься…

— Сам-то больно умный…

Дурачась, посмеиваясь друг над другом, шли по переулку к большому красному дому, нижний этаж которого занимала воскресная школа.

В сумрачном и прохладном коридоре столкнулись е учительницей Верой Александровной. Поздоровались почтительно.

Вера Александровна, приподняв очки и близоруко щурясь, хитро приглядывалась к Артему, улыбалась.

— Вы делаете успехи, — сказала ему, словно удивляясь. Достала из портфеля, набитого книгами, записку:

— Это вам, от Олечки. Прелестная девушка, не правда ли?

 

5

Ольга Николаевна Свиридова, или, как ее ласково звали все знакомые, Олечка Свиридова, была дочерью священника из Любимского уезда. В то время как старший брат Павел учился в Демидовском юридическом лицее, где студенты пользовались относительной свободой, Олечка вынуждена была проводить дни в училище для девиц духовного звания. Закон божий, чистописание, рисование, русский, славянский языки, арифметика — обычные предметы для любого учебного заведения. Но кроме них в этом училище обучали церковному пению, приучали к рукоделью и ведению домашнего хозяйства. К выпуску воспитанница должна была сама себе приготовить все необходимое для приданого. В уставе училища так и было сказано: «Цель наша воспитать для духовного сословия достойных жен и матерей и посредством их действовать на умственное и нравственное образование той среды, в которой они будут жить».

Быть учительницей в сельской школе и действовать на умственное развитие и нравственное образование среды — это Олечку устраивало. Не устраивало ее после выхода из училища стать женой сельского священника. И Олечка невзлюбила училище, все делала, чтобы вырваться из него. Ее упрямство и горячее участие в ее судьбе старшего брата сделали свое дело: суровый родитель, скрепя сердце, согласился на перевод дочери в обычную женскую гимназию.

Вырвавшись из училища, Олечка почувствовала себя счастливой. Она сняла отдельную комнату и все свободные после гимназии часы проводила, как ей подсказывало настроение. Если становилось грустно, хотелось общения с людьми, она гуляла по городским улицам или шла к брату, у которого всегда кто-нибудь был из его друзей. Иногда она брала книгу, забиралась с ногами на диван и читала до тех пор, пока не начинало ломить в висках. Ей все время казалось, что она вот-вот вступит в какую-то еще неизвестную и прекрасную жизнь.

Бывая у брата, встречая в его квартире умных, образованных молодых людей, слушая их взволнованные речи, она постепенно начала понимать, что нет ничего благороднее участия в борьбе за новое общество. «В борьбе обретешь ты право свое!» — этот лозунг, объединявший круг ее новых знакомых, казался ей исполнением всего возвышенного. Но вот с одним она не могла смириться: это когда видела, как такие блестящие молодые люди с подчеркнутым презрением говорят о своей собственной жизни.

Жизнь была так интересна, так много в ней было радостей, так много еще ожидалось, что пылкие клятвы о жертвовании собой смущали ее, казались неестественными, лишенными смысла.

У брата часто бывал студент Веселов, большой и неуклюжий, с добрым прыщеватым лицом. Он был всегда весел, на вечеринках никто лучше его не пел. Когда затевались танцы, он непременно приглашал Олечку и смешил ее тем, что каждый раз придумывал самые невероятные планы похищения ее: то предлагал ей залезть в сундук, который он будто бы уже приторговал у брата, сундук погрузят на извозчика и таким образом похищение пройдет незамеченным; то советовал надеть его шинель и фуражку, он в это время спрячется, а она выйдет — все поймут, что ушел он. Что греха таить, Олечка была влюблена в него. В своих девичьих мечтах она уже представляла его спутником, с которым пойдет, опираясь на него, к той неизвестной и прекрасной жизни.

Но однажды она пришла к брату и застала все общество в смятении. Не было ни смеха, ни песен. В углу за маленьким столиком двое студентов угрюмо играли в шахматы, белокурая полнолицая девушка готовила к чаю бутерброды. Глаза у нее были красными, видно, до этого плакала. Брат о чем-то тихо разговаривал с девушкой в темном платье с глухим, высоким воротом. Другие тоже старались говорить шепотом. О причине этого гнетущего настроения Олечка узнала за чаем, когда брат налил каждому вина и предложил помянуть «боевого товарища и друга Володю Веселова».

— Как? Что случилось?.. — вскричала Олечка, бледнея. — Почему вы молчите?

Выяснилось, что Веселов покушался на жизнь губернатора Римского-Корсакова. Он пришел в приемную губернатора, якобы вручить пригласительный билет на благотворительный студенческий концерт. Его пропустили. Он подал билет губернатору и, пока тот разглядывал приглашение, выхватил браунинг. Револьвер, заряженный разрывными пулями, дал осечку. Веселова схватили, и почти на следующий день он был казнен.

Зареванная Олечка никак не могла взять в толк, для чего надо было стрелять в губернатора. Пусть он палач, но для чего? Все равно на его место пришел бы другой, хуже или лучше, но пришел бы, как пришли на место убитых министров Боголепова, Сипягина, Столыпина не менее жестокие, и все осталось как прежде. И хотя брат, утешая ее, говорил, что героический акт был сделан не только для устрашения ретивых чиновников, но, что главное, для побуждения масс к действию и эта цель достигнута, Олечка не хотела соглашаться, не могла понять, почему для этого нужно было жертвовать Володиной жизнью.

С того дня Олечка начала взрослеть, и если по-прежнему оставалась молчаливой слушательницей, то уже не с таким восторгом внимала речам, произносившимся в квартире брата.

Олечка училась в старшем классе гимназии, как вдруг случилась другая беда: начались аресты знакомых брата. При внезапных обысках почти у каждого была взята нелегальная литература, у некоторых оружие. Кроме того, в собственном доме одного из членов организации жандармы нашли типографию. Всем, в том числе и брату, грозило длительное тюремное заключение, в лучшем случае ссылка.

В это горестное для себя время Олечка сблизилась со своей знакомой по гимназии — дочерью начальницы воскресной школы для рабочих и тоже учительницей Верой Александровной Карповой. Вера Александровна хорошо знала Олечкиного брата, потому приняла самое деятельное участие в судьбе девушки. Прежде всего она решила, что надо устроить свидание с арестованным. Однако идти за разрешением в губернское жандармское управление самой Олечке Вера Александровна посчитала неразумным: раз ее не побеспокоили при арестах, значит, о ней ничего не знали, а потому нет никакого резона напоминать жандармам о своем существований.

Вера Александровна была немногим старше Олечки, до самозабвения любила все таинственное (без этого жизнь казалась пресной), — через слушателей воскресной школы, среди среди которых у нее было много друзей, она подыскала молодую работницу, «невесту» брата. Разрешение было получено на ее имя, а отправиться на свидание должна была Олечка.

Провожая ее, Вера Александровна посоветовала надеть на голову платок и еще взять с собой в запас шляпку.

— Зачем? — не поняла Олечка.

— Удивляюсь тебе, — сказала Вера Александрович, приподнимая очки и глядя на Олечку близорукими глазами. — Шляпка для того, чтобы спастись от слежки. За тобой обязательно будут следить, как ты не понимаешь!

— Я действительно не понимаю, — виновато сказала Олечка.

— В тюрьму ты пойдешь в платке, как ходят работницы. А будешь выходить — незаметно наденешь шляпку, и твой след затеряется.

Олечка не возражала. Но велико было ее огорчение, когда брат, побаиваясь, видимо, провокации, отказался от свидания. Он заявил, что невесты у него нет. Казалось бы, все пропало, но Вера Александровна не отступилась. Используя большие связи своей матери, она достала для Олечки частные уроки в доме начальника губернской тюрьмы Ионина — надеялась, что уж отсюда-то можно найти пути, как связаться с арестованными.

 

6

Две девочки-погодки, которые должны были осенью поступать в приготовительные классы гимназии, с первых уроков привязались к домашней учительнице. Родители, видя, как они с радостным визгом бросаются навстречу Олечке, тоже добрели и старались оказывать ей всяческое внимание. Сам Ионин, рыжий, крупный мужчина, слыл в обществе за человека демократического толка, потому что любил поговорить о беспорядках в государственных учреждениях, в близком кругу знакомых смело обличал некоторые действия правительства. При всем этом он нисколько не стеснялся использовать в своем домашнем хозяйстве даровой труд арестантов.

Убирала комнаты в доме Ионина молодая арестантка из уголовных Ксюша. Приглядевшись к ней, Олечка, смущаясь и краснея, попросила передать записку брату. Она знала, что, в случае неудачи, рискует местом, но решилась. Женщина с пониманием выслушала ее и заверила, что исполнит просьбу; в тюрьме она ходит свободно и найдет удобный случай. «В записке ничего не будет, кроме поклона», — поспешила добавить Олечка, которую насторожила легкость, с какою Ксюша взялась выполнить поручение. «Да все, что хотите, — отозвалась та, — бумага, чай, не бомба».

Все-таки Олечка ограничилась одними поклонами. Уже на следующий день Ксюша передала ответ. Брат указывал, как для них важно сейчас доказать, что основное ядро организации сохранилось и действует. «Нужна пропаганда действием», писал он и сообщал адрес, куда Олечка должна была сходить.

Адресатом оказался служащий губернской почтовотелеграфной конторы. Лет под тридцать, худощавый, черный, с нервными, суетливыми движениями, он не внушил доверия Олечке. Письмо он принял поморщившись, когда читал, на лице было недовольное выражение.

— А ведь я вас где-то видел, — неожиданно сказал он Олечке.

— Возможно, — легко отозвалась она, припоминая одну из вечеринок в квартире брата; кажется, тогда был студенческий праздник — Татьянин день. Этот человек тоже был там и запомнился Олечке своим лицом — невыразительным, скучным, «уксусным», как определила она. — Вполне возможно. Павел — мой брат.

— Павел ваш брат? — воскликнул он. — Это чудесно! Значит, у вас есть с ним надежная связь. Чудесно!

Олечка рассталась с ним почти холодно. Он хоть и обещал что-нибудь придумать, но она ушла от него уверенная, что придумывать он ничего не будет, говорил только для того, чтобы избавиться от нее.

Однако дня через два этот служащий появился у нее на квартире. С собой он привел молодого человека, назвавшегося Алексеем. Выл Алексей высок, строен, с ясными синими глазами, с добродушным, вроде бы всегда улыбающимся лицом. Разговаривал он с Олечкой непринужденно, словно знал ее давно и теперь был рад новой встрече. Он напомнил ей Володю Веселова, так нелепо ушедшего из жизни после неудачного покушения на губернатора. Олечке нравилось разглядывать Алексея, прислушиваться к уверенному голосу, испытывала она при этом легкую взволнованность и смутное желание делать что-то опасное, героическое.

Только тут она поняла до конца смысл слов — пропаганда действием. Гости ее были членами городской эсеровской организации, случайно уцелевшие от провала. Они предлагали устроить побег заключенным, Олечке вменялось достать план внутренних строений тюрьмы, чтобы знать, где удобнее перебросить лестницу. Надо было еще выяснить, возможно ли через Ксюшу передать в тюрьму оружие. Такой у них был план. Что касается денег, которые будут нужны тем, кому удастся бежать, — все они должны уйти на нелегальное положение, и деньги потребуются им хотя бы на первых порах, — то тут путь один, уже испытанный — экспроприация почты. Служба одного из них в почтово-телеграфной конторе позволит узнать, куда и когда будут отправлять ценности. Правда, в последнее время нападения на почтовые кареты стали часты, охрана усиливается, удача будет зависеть от смелости участников экспроприации. К сожалению, после провала организация не располагает для этого людьми. Алексей мог бы быть одним из участников, но ему нужны помощники.

«К чему такой прекрасный план, если некому его выполнять?» — невольно подумалось Олечке.

Тем бы и кончился разговор, если бы не помог случай. Еще в первые дни возобновления знакомства с Верой Александровной Олечка просила давать ей поручения — она хотела быть достойной своего старшего брата. Для начала Вера Александровна решила познакомить Олечку со слушателями воскресной школы. В школу приходили рабочие со многих предприятий, о каждом из них Вера Александровна могла рассказать подробно: знала, какую они ведут работу на своих заводах.

Пусть Олечка пока приобщится к школе, а там видно будет.

Как уже известно, первый урок оказался неудачным, но Олечка выиграла в другом: среди молодых рабочих у нее появились знакомые. Они произвели на Олечку хорошее впечатление, особенно тот, с фабрики Карзинкина — застенчивый, с длинными девичьими ресницами — Артем.

Олечка подумала: не воспользоваться ли помощью новых знакомых в осуществлении разработанного плана. Правда, новые знакомые избегали говорить с ней откровенно. Но тут она надеялась на Алексея; он, как ей показалось, сможет с ними договориться. И когда ей сказали, что в ближайший понедельник пойдет почтовая карета, Олечка, поколебавшись, написала записку Артему, пригласила его с приятелями к себе домой.

 

7

Артем с ревнивым любопытством приглядывался к высокому парню в щегольском светлом костюме, который, по всему видно, чувствовал себя в квартире Олечки своим человеком; когда они вошли, он сидел, удобно развалившись на диване, безмятежно довольный, самоуверенный. Комната, куда их провела Олечка, была просторная, с высоким лепным потолком, с двумя окнами во двор; стекла были тонки и настолько чисто промыты, что создавалось впечатление, будто и нет их вовсе. И вся комната казалась очень уж не по-жилому чистой и прибранной: и диван, и стулья — в белых накрахмаленных чехлах, на полу ворсистая, ярко-желтая дорожка — погладить ее жалко, не то что ходить… Артем и Егор не знали, где встать. Посмотрели на остроносые лаковые туфли парня, что сидел на диване, на свои сапоги и совсем смутились.

— Рассаживайтесь. Знакомьтесь, — ласково говорила Олечка. — Никто нам здесь не помешает… Это Алексей, — добавила она со значением, после чего стало понятно, что на самом деле у человека другое имя.

Алексей так Алексей, не пуд соли с ним есть, эко один-то раз встретились! Ребята тоже назвали себя, скрывать свои настоящие имена не стали: Ольге Николаевне они известны, сама на уроке выспрашивала, от нее, конечно, известны и Алексею, раз тот у нее — как у себя дома. Егор, как более решительный, деловито завернул хрустящий чехол у стула с мягким плюшевым сидением, сел на плюш поплотнее, закинул ногу на ногу. Олечка с некоторым замешательством посмотрела на него. Тонко улыбнулся Алексей. Это ни Егору, ни Артему не понравилось: первому — потому что понял: сделал какую-то ошибку; второму улыбка показала еще раз, что Алексей — свой человек в этом доме.

— Моя хозяйка — женщина старомодная, — извиняющимся голосом сказала Олечка. — Следит, чтобы все было на своих местах, не сломалось, не потерлось. Я уж ничего и не трогаю, пусть все будет, как есть.

После ее слов, сказанных, конечно, без намерения, парням стало еще хуже. Егор густо покраснел, вскочил со стула и начал старательно закрывать плюшевое сиденье чехлом. И уже больше не садился. Так у подоконника и простояли вместе с Артемом все время разговора. Немало дивились, слушая Алексея: никак не ожидали, что за этим приглашены.

Артем то на Алексея посмотрит, то вглядывается в чистенькое лицо Олечки. Вертится в голове: «В школе-то, когда обращалась ко мне, в глазах видел чуть ли не ответное чувство. Чего не померещится, если сам того хочешь! А она просто-напросто изучала, смогу ли быть для нее полезным».

И странно, думая так, не испытывал ни горечи, ни волнения, будто со стороны смотрел на кого-то другого, с кем все это происходило. Лельке вот не мог ответить, какая она из себя, Ольга Николаевна — Олечка, а сейчас с холодным сердцем всю разглядел. Глаза у нее круглые, коричневатые, больше восторженно-глупые, чем вдумчивые, брови тонкие, с изгибом, пухлые губы, как у обиженного ребенка, поцеловать тянет в такие губы — не ради чего-то, обиду снять. Смотрел и не понимал, что же такого необычного в ней видел? Красивая, конечно, молодостью своей красивая, и только.

— Выгода обоюдная, как видите, — говорил между тем Алексей, больше обращаясь к Егору; чувствовал, что Артем настроен враждебно. — Насколько понимаю, вашей организации тоже не лишни средства…

Егор скромно откашлялся в кулак, потом пригладил усы, переступая, скрипнул сапогами.

— Подумать надо, — проговорил он, хотя уже решил про себя, что даст согласие: всякое опасное дело было ему по душе.

Артем в упор рассматривал Алексея, злила бесхитростность на его лице, злило то, что он говорил.

— Какая организация? — спросил он, удивляясь. — Кто вам сказал, что мы от какой-то организации? Мы пришли в гости по приглашению, вот по этому письму. — Ткнул в сторону парня руку с запиской.

Увидел, как испуганно и виновато улыбнулась Олечка, и не пожалел. Она же подумала, что повторяется то же, что было и на уроке. Больше всего боялась, что парни распрощаются и уйдут. И бог знает, что будут думать о ней.

— Вот как! — после некоторого молчания произнес Алексей. Недоумевая, смотрел на растерявшуюся, готовую заплакать Олечку. — Не совсем соображу, как пони-мать-то вас?

— А что тут понимать: пришли в гости, — не скрывая неприязни, сказал Артем, причем эта неприязнь явно относилась и к Олечке. Даже Егор покосился на друга: «С чего так раскипятился Артем? Никак ревность гложет».

— Может, будем говорить о деле? — сказал Егор, опять предварительно откашлявшись. Выразительно покосился на Артема, предупреждая, чтобы молчал, не вмешивался. Тот пожал плечами, показывая этим, что ему все безразлично.

— Но позвольте, — понемногу приходя в себя, возразил Алексей. — Тогда все меняется. Мы хотим произвести этот акт действием еще и потому, что считаем его одним из моментов борьбы с правительством. Но представьте, по каким-то причинам будет неудача, что скрывать, допустим, — провал. Если вы не станете заявлять о политических мотивах, кем вас будут считать? Уголовниками? Какое это произведет впечатление на ваших товарищей, родных, наконец? Простите, я не хотел бы уподобиться заурядному любителю наживы.

— Это уж как знаете. — Егор снова посмотрел на Артема. Тот кивнул — пора уходить. Олечка, заметившая это, расстроенно вздохнула — она ждала, что так все и кончится. А Егор медлил, дело заинтересовало его, да и казалось неудобным вот так взять и уйти. Виновато улыбнулся Алексею, указав глазами на Артема: сам, дескать, не понимаю, чего это на него накатило.

— Ну, хорошо, — согласился Алексей. — К великому несчастью, деваться нам некуда, все наши товарищи в тюрьме… Будем говорить о деталях. Почтовый поезд, с которым повезут ценности, прибывает в Козьмодемьянск в восемь утра с какими-то минутами. К этому времени мы должны уже быть на Курбском тракте. Вот карта дороги на Курбу, — сказал он, вынимая из кармана записную книжку и раскрывая ее. — Посмотрим…

— Да мы и без карты Курбскую дорогу знаем, — вмешался Егор. — Не впервой, за грибами туда, бывает, наведываемся.

 

Глава вторая

 

1

— Все исполнено в надлежащем порядке, господин директор. Мышь не проскочит. Негде ей проскакивать.

— Вижу, вижу. Добротно.

Осматривали новый забор вокруг фабрики — с одними воротами, с проходной, высокий и плотный, с рядом проволоки по верху. Пояснения давал подрядчик — исполнитель работ, сухощавый и жилистый, с тревогой на загоревшем, обветренном лице. Грязнов, спокойный и вежливый, постукивал по желтым, свежим доскам палкой с костяным набалдашником. «Так, так…» — приговаривал. На полшага сзади плелся конторщик Лихачев, кислый, и мрачный — Павла Константиновича мучила изжога, на мир смотреть не хотелось, а тут иди, поддакивай, хвали директорское новшество.

Новое было в том, что забор огораживал сейчас одну фабрику. Даже хлопковый склад и контора были выведены за пределы, не говоря о жилых казармах. И кончилась седьмая тысяча, с дедовских времен отделенная от остального населения города бревенчатой стеной, с калитками, со сторожами, хожалыми в них. Калитки сломали, сторожа за ненадобностью ушли, и теперь от того прошлого времени остались одни воспоминания. Если теперь случается заявившемуся в слободку чужому человеку спросить: «Забелицкая калитка — не слыхали? Туда надо», — получал он ответ: «Так это у Донского кладбища. Там, когда калитка была, еще Кланя-пьяница с будильником попалась». И поведет рассказ, веселя человека: «С жуткого похмелья это она… сунула соседский будильник под платье и хотела прошмыгнуть мимо хожалого, чтобы снести в питейный дом… А он, будильник-то, пока Кланю спрашивали: куда да зачем, — возьми и зазвени…» Отсмеется, сколько положено рассказчику, и снова: «О Починковской калитке, поди, тоже ничего не знаете?»— «Нет», — оторопело скажет слушатель. «Ну, там пострашнее дела творились. — Для убедительности округлит глаза, выдохнет: Кикимора заместо сторожа объявлялась. Росту со среднего человека, а сама вся в перьях, и ноги курьи. Как покажется кому, с тем сразу родимчик приключался».

— Живем нынче, как городские, не за забором, — говорили теперь мастеровые, толкаясь у единственного входа в фабрику — шли на смену. — Кто к тебе в гости идет, к кому ты идешь — не через калитку, никакого досмотра нету.

— Это еще как понимать, — резонно замечали другие. — Ты вот о чем суди… Раньше-то смена кончилась — во все двери из фабрики валим. И дом тут же. Другой раз и во время работы домой слетаешь. Все было. А теперь толпись, жди, пока через одни-то ворота тыщи народу пройдут… Вон он, сыч-то Грязное, его выдумки…

Грязнов стоял на площади у конторы, смотрел на густую толпу у проходной, на дело рук своих; двадцать без малого лет на службе у Карзинкина, а все еще с молодым рвением продолжал устраивать хозяйство фабрики. Любил работать сам и не терпел возле себя вялых, нерасторопных, был жесток с ними. Сегодня ему не нравился Лихачев — не человек, амеба какая-то.

— Не одобряете, вижу? — насмешливо спросил главного конторщика, глазами указывая на толпу.

Тот болезненно поморщился — новый приступ изжоги перехватил горло.

— Привыкнут, — сказал только.

— Именно привыкнут, — с удовлетворением подтвердил Грязнов. — Этот, как бишь его, высказался: «Мышь не проскочит. Негде ей проскакивать». А было… — поднял палец в назидание, — было, смею вас заверить, агитаторы проскакивали, свободно по фабрике шлялись. Агитатор, учтите, не мышь.

Круто повернулся к подъезду конторы, высокие окна которой смотрели на площадь, застучал палкой по булыжнику. Лихачев, жуя бледными губами и обдумывая, не относится ли упрек об агитаторах непосредственно к нему, главному конторщику, покорно последовал за ним. «Да нет, при чем тут я? Не должен…» — глядя в спину директора, без уверенности думал он.

У конторы на лестнице понуро стояли деревенские мужики с котомками, с запыленными, уставшими лицами— отходники, которых нужда выгнала из деревень. В это лето их появилось больше, чем когда-либо. Трудно было встретить людей более нищенского вида: на многих только истлевшая от пота рубаха и латаные-перелатанные портки. Цепкий взгляд Грязнова отметил, что лохмотья на мужиках из домотканого материала, будто и не работают текстильные фабрики, будто не выбрасывают на рынок миллионы кусков разных тканей. Нищая, безденежная, ничего не покупающая деревня хлынула в город, обесценивая рабочие руки. Чем это грозит?.. «Пока одной выгодой, — нашелся ответ. — Дешевые рабочие руки. Но это пока…»

Под хмурыми взглядами мужиков, в которых таились и надежда, и страх получить отказ, Грязнов медленно поднимался по лестнице. В гнетущей тишине трость громко стучала по ступенькам.

В конторе увидел человека, который при появлении его качнулся навстречу, — заросшее рябое лицо, тонкий, заострившийся нос. Смотрел с выжиданием, что Грязнов заметит его, может, что скажет или позволит сказать. Директор, не задерживаясь, прошел. За ним, как тень, скользнул в кабинет Лихачев, все такой же бледный, с кислым выражением. Встал у стола, ожидая распоряжений.

— Лицо человека знакомо… Кто будет? — спросил Грязнов, усаживаясь в кресло под массивным портретом Затрапезнова. Привычным взглядом окинул на столе бумаги, которые положили за время его отсутствия.

— Бывший мастеровой Журавлев. В пятом году был главным в рабочей дружине.

— Вот как! — в суровых глазах директора мелькнуло любопытство. — Вернулся… На работу, что ли, просится?

— Надеется, — вымученно усмехнулся Лихачев. — Прикажете отказать?

— Нет, не надо. Крестьянам объявите, что приема не будет, своих девать некуда. Этот пусть войдет.

 

2

Лихачев позвал Родиона Журавлева. Тот встал у двери, комкал в руках картуз. От волнения рябой лоб покрылся капельками пота. Давно не бывал в директорском кабинете, где резко бросался в глаза портрет основателя фабрики, нависший над креслом. Припомнилось, глядя на этот портрет, Маркел Калинин недоуменно сказал: «Волосья-то больно длинны, как у бабы». «То не свои волосья, парик на нем», — пояснили ему, а потом долго смеялись над мужиком.

— Нагоревался? — коротко спросил Грязнов, занятый разбором бумаг.

— По самую завязку, господин директор, — смиренно ответил Родион. — Дальше, кажется, и некуда. Ой, как нагоревался.

Грязнов пристально взглянул в изможденное лицо мастерового, взгляд был строгим, осуждающим.

— Понял теперь, что без политики жить можно?

— Никак нет, господин директор, — помедлив, возразил Родион. — Нынче, видно, без политики не проживешь. Куда ни кинься, везде она.

— Что так! — изумился Грязнов. Скривил брезгливо рот, не пряча своего разочарования.

Родион с виноватой улыбкой развел руками, стал объяснять:

— А как же, господин директор. Надежда была: поступлю снова на фабрику, буду честно работать, глядишь, может, и ссуду на дом выхлопочу, стану, как другие, привязанным…

Грязнов усмехнулся, повеселел: привязанными звали рабочих, которые по его разрешению получали в конторе ссуду и строили дома, после выплачивали деньги с каждого заработка; в страхе, что, пока ссуда не погашена, дом могут отобрать, старались не провиниться, остепенялись. В этом тоже было его новшество.

— Получается же, господин директор, другое, — продолжал Родион. — Не успел в конторе появиться и сразу — на вот тебе! — конторщик Самарин обещал брошюрки дать и еще какой-то значок. Как же тут без политики?

— Ну, «Союз русского народа» — это не партия, — догадавшись, о чем идет речь, сказал Грязнов, уже более ласково оглядывая мастерового. — Состоять в нем обязан каждый честный патриот. И это нисколько не, значит, что человек будет заниматься политикой.

— Виноват, — поспешно сказал Родион. — Устав я не читал, потому и подумал.

— Устав такой, — добродушно разъяснял Грязнов. — Быть верным подданным своего государя и отечества. Правительство постепенно улучшает условия для рабочих, вот уже с пятого года по девять часов работаем, может статься, вскоре будет и восьмичасовой рабочий день, поднимается и жалованье. Поддерживать надо правительство, а не поддаваться на агитацию подпольщиков, которые только вводят вас в заблуждение. Пусть себе интеллигенты шумят, вам-то что, вы от них должны быть подальше.

— Не просвещен, виноват, — снова сказал Родион.

Грязнов наблюдал за ним: вроде бы откровенен, глаз не отводит, в них тоска и усталость.

— Где же был? — полюбопытствовал он. — Что повидал нового?

— Что можно повидать, господин директор; все годы с такими же, как и сам, горемыками… А был в тюрьме каторжной, и на приисках пришлось… Можно сказать, по золоту ходил….

— Значит, видел, что из себя представляет золото?

— Пришлось, господин директор. Так, желтенький песочек, ничего завидного. Зачем только шеи из-за него ломают?

— В золоте — сила, — наставительно сказал Грязнов, вполне уже убежденный, что долгое наказание благотворно повлияло на стоявшего перед ним человека: наученный горьким опытом, не только сам, других будет удерживать от опрометчивого шага. — В каком отделе работал?

— В чесальном. Туда и хотелось… Распорядитесь, сделайте милость.

— Хорошо, иди. В конторе оформят.

Отпустив Родиона, директор сладко потянулся, зевнул, похлопывая ладошкой по рту. Потом достал список гостей, которых необходимо было пригласить на юбилейные фабричные торжества. Почти двести лет существует Ярославская Большая мануфактура, построенная в петровские времена купцом Затрапезновым. Когда род Затрапезновых иссяк, перешла она во владение к богатею Савве Яковлеву. А теперь вот уже пять десятков лет создает благополучие семье Карзинкиных, и из них без малого два десятка способствует тому же ученый инженер Алексей Флегонтович Грязнов. Поистине можно праздновать тройной юбилей.

Праздничные торжества запаздывали — такое неспокойное время было. Дальше откладывать некуда. Уже назначен день… Грязнов энергично тряхнул серебряным колокольчиком, приосанился. В кабинет вошел Лихачев.

— Садитесь. Проверим еще раз, не упустили ли кого в списке гостей.

Лихачев с унылым видом пододвинул стул, сел и сложил руки на животе.

Грязнов, покосившись на него, вдруг взорвался:

— Что вы сегодня, как сонная муха? Не проспались? — Зло швырнул список в сторону конторщика. — Извольте читать!

 

3

Праздничные торжества, задуманные широко, начались с утра освящением нового храма, построенного напротив училища. Потом контора фабрики чествовала мастеровых: всем выдали наградные деньги — месячное жалованье. Тем, кто проработал двадцать пять лет, вручили еще и юбилейные жетоны. Мастеровым после этого предоставили право распоряжаться даровыми деньгами по своему усмотрению — в Рабочий сад навезли водки, пива и сластей. И слободка загудела…

Тихо было только в отдаленном от фабрики Петропавловском парке — случайных прохожих стоявшие шпалерами полицейские заворачивали. Именно сюда во второй половине дня, когда над слободкой поплыл праздничный колокольный благовест, со стороны города по Большой Федоровской улице потянулись богатые экипажи: именитые люди — высшее местное чиновничество, купцы и заводчики — съезжались на банкет, который устраивался в просторном хозяйском доме, белевшем в глубине парка, с фейерверком, с катанием на лодках на знаменитых затрапезновских прудах, проточных, сделанных один ниже другого.

Приехавшие первыми гости разбредались по аллеям парка, с любопытством разглядывали разноцветные гирлянды фонарей над головами, любовались на всплески в богатых рыбой прудах. Не меньшее любопытство гостей вызывал и сам владелец фабрики Карзинкин — высокий, красивый старик с пышной поседевшей бородой, с мрачноватым взглядом глубоко спрятанных глаз, — несметно богатый человек, уже одним этим приковывавший к себе внимание. Карзинкин жил постоянно в Москве, на фабрику приезжал редко, и многие видели его впервые.

Он стоял у въезда в парк вместе с фабричными служащими— встречал подъезжающие экипажи. Служащие фабрики расположились по чину: впереди Грязнов, за ним главный бухгалтер Швырев и дальше все остальные. Грязнов, стараниями которого было устроено все это праздничное великолепие, благодушествовал. Одет он был строго, в черный костюм, с галстуком, как и подобает официальному лицу. Стоявший позади его багроволицый, с толстой шеей главный бухгалтер Швырев был озабочен: не из-за того, что такая громадная сумма денег была выброшена на ветер — так пожелал сам хозяин, его дело, как распоряжаться деньгами, — тревожные думы были о своем, о семейном. Полчаса назад фабричный пристав Фавстов поманил его в сторону и, многозначительно оглядываясь, будто боясь, кто бы не подслушал, рассказал о собрании рабочих, проходившем сегодня утром на лодках на Которосли, выше плотины. На собрании, устроенном социал-демократами специально к этому дню, как донесли Фавстову, был и сын Швырева, гимназист. То, что был, не беда: катался на лодке, увидел скопление людей и подъехал из любопытства, так можно бы объяснить. Но Фавстов сказал, что сын выступал как оратор — призывал рабочих объединяться, готовиться к восстанию, которое должно произойти в связи с осложнением политической обстановки на Балканах, где агрессивная Австро-Венгрия попирала славянские народы. Старший Швырев теперь раздумывал, что предпринять: Фавстов мог дать ход делу, и тогда неприятностей не оберешься, но на уме вертелось только одно — лучшего не приходило: «Выпороть стервеца, будет ему славянский вопрос…» Правда, понимал: выпороть-то не штука, а к Фавстову, как ни противно, надо идти на поклон, и поскорее.

Отвлек его товарищ городского головы Чистяков, который, продвигаясь к директору, неловко толкнул Швырева и не извинился. «Этот хам», по определению Швырева, на правах тестя Грязнова уже успел побывать в доме, оглядеть накрытые, ломившиеся от яств столы, и теперь в предвкушении обильного ужина с чувством жал Грязнову локоть, говорил, по-старчески пришепетывая:

— Удивил ты, батенька мой, сразил. На славу! Люблю… Саженных осетров на стол, — продолжал он, масляно и радостно посматривая в сторону Швырева. — Ну, это, скажу вам, только раз видел, когда приезжал великий князь… у губернатора. Дай бог памяти, когда это было…

Грязнов, не дослушав — он уже давно потерял почтительность к постаревшему и болтливому тестю, — с досадой высвободил руку и отошел, постукивая тростью по камням дорожки, к берегу пруда. Рыжеволосая красавица с пышным бюстом, в громадной белой шляпе с лентами, стоявшая поодаль с жандармским офицером, окликнула его.

— Алексей Флегонтович, вы послушайте, что рассказывает Сергей Никанорович… Это какой-то ужас, — блестя глазами, заговорила она. — Опять было ограбление почты, на этот раз у Курбы…

Красивая молодая женщина была наследницей табачного фабриканта Дунаева, а жандармский офицер — ротмистр Кулябко. Появился он в городе совсем недавно, Грязнов был плохо знаком с ним. На хорошеньком личике Дунаевой были и лукавство, и настоящий ужас. Откровенно любуясь ею, Грязнов чувствовал нечто вроде ревности к ее собеседнику.

— Сергей Никанорович уже одного преступника поймал. Обещает изловить и других, — продолжала она, кокетливо взглядывая на сиявшего от удовольствия офицера. — Подумать только, все вооружены револьверами. Хорошо еще обошлось без убийств. А вы живете в этом доме, — опять обратилась она к Грязнову и показала пухлой рукой в белой перчатке на двухэтажный дом с колоннами и балконом на другом берегу пруда, где предполагался ужин. — Не боитесь ездить из фабрики? Не дай бог, встретят экспроприаторы, которые грабят почты!

— Я сейчас боюсь ваших глаз, сударыня, — шаркнув ногой и краснея от своей неловкости, сказал Грязнов с улыбкой. — Боюсь затеряться в них.

Дунаева шаловливо погрозила ему пальцем, сказать ничего не успела, потому что в разговор вмешался офицер.

— Должен поблагодарить вас, Алексей Флегонтович, за отличного помощника… Мне известно, ценили его и вы, — с оттенком излишней почтительности сказал он. — Я говорю о Цыбакине. Поверьте, второго такого помощника у меня нет.

— Да, Цыбакин, — скучно протянул Грязнов, недружелюбно присматриваясь к офицеру, — способный в своем деле… Но позвольте, — словно опомнился он. — При чем тут я? Это по вашей части.

И снова дивился себе, отмечая, что смотреть на молодую Дунаеву ему доставляет особое наслаждение, вроде бы еще и не испытанное им. Молодость всегда так привлекательна.

— Как вам удается избегать забастовок? — вдруг спросила Дунаева. — У меня две тысячи рабочих, и все бунтуют. У вас двенадцать… Работы никогда не прерываются. Говорят, вы мастер кнута и пряника? — с обворожительной улыбкой закончила она.

— Я на вас не могу даже обидеться, — добродушно отозвался Грязнов, лаская ее взглядом. — Сил не хватает.

— О, благодарю вас, — воскликнула она. И опять с капризной настойчивостью стала допытываться: — Все-таки объясните? Мне и Сергею Никаноровичу это очень интересно.

— Фабричные нынче получили дополнительный оклад, — задумчиво разглядывая офицера, сказал Грязнов. — О том, что такой оклад им придется, объявлено было чуть ли не год назад. Никому не хотелось лишаться наградных, весь год прошел спокойно. Если вы считаете, что это и есть кнут и пряник, то пожалуйста…

— Во сколько обошлись наградные?

— Порядка двухсот тысяч. Сущие пустяки.

— Двести тысяч! — изумленно сказала Дунаева, и что-то злое, жесткое промелькнуло в ее лице. — Нет уж, лучше копейку добавить полиции, чем полкопейки рабочим. Не правда ли, Сергей Никанорович?

— В ваших словах, Анна Ивановна, не может быть неправды, — щелкнув каблуками, согласился офицер. — Поблажками — только дразнить, еще больше потребуют.

Грязнов вызывающе усмехнулся, что не ускользнуло от офицера, — тот даже передернулся — и равнодушно умолк, не желая углубляться в спор. Подумал, что и жандармский ротмистр, присланный откуда-то с юга, будто бы из Одессы, видимо, не ушел далеко от своих тупоумных предшественников. Жизнь меняется, рабочие стали другими, Грязнову в этом приходится убеждаться каждодневно: пятый год все-таки не прошел бесследно, представители рабочих заседают даже в Государственной думе, и при таком положении наступать на революцию жестокостью — это только приближать ее. Нужны более гибкие и разумные меры. Тупая, жестокая власть, поборником которой выступает этот вышколенный, подтянутый офицер, вызывает протест даже у самых отсталых людей. «Если кто и погубит Россию, так правительство со своим бездарным чиновничьим аппаратом», — угрюмо заключил он.

 

4

Воспользовавшись тем, что к воротам парка подъехали новые гости, Грязнов учтиво поклонился Дунаевой и отошел, оставив ее со своим собеседником, который, как он чувствовал, возненавидел его за это короткое время беседы. Не в привычке Грязнова было походя наживать себе врагов, но для жандармского офицера он недосягаем. Наоборот, тому придется чаще всего обращаться к директору самой крупной в городе фабрики.

Карзинкин со всею любезностью, с какою мог, встречал у въезда в парк губернатора графа Татищева, человека в городе нового. Он совсем недавно сменил уволенного в отставку Римского-Корсакова.

От своего тестя Чистякова Грязнов был наслышан о новом губернском начальстве. Татищев с первых дней очаровал отцов города приятностью обхождения, короткие деловые замечания в разговорах показывали в нем человека здравомыслящего.

Как это часто бывает, отцы города теперь удивлялись, что они могли так долго терпеть старого губернатора — заносчивого выскочку Римского-Корсакова.

— Музыкой для услаждения слуха звучат слова, — втолковывал Чистяков зятю, рассказывая о графе Татищеве. — «С душевным удовольствием, с сердечной радостью…» да, господи, вспомни Корсакова, говорил ли он когда так…

Тесть брезгливо морщился, закатывал глаза — делал вид, будто ему и в самом деле приходилось встречаться с прежним губернатором и терпеть от него много обид.

Грязнов хорошо знал Римского-Корсакова, человека крутого нрава, и считал, что в свое время, в революцию пятого года, когда требовались решительные действия, тот был на своем месте. Но потом времена изменились, не всегда требовалось рубить сплеча, нужно было стать более гибким политиком. Римский-Корсаков стать им не мог. Однажды Грязнову стоило большого труда удержать фабричных мастеровых от всеобщей стачки — губернатор необоснованно запретил им обсуждать устав больничной кассы. Много было других случаев, когда рискованные по своей прямолинейности действия Римского-Корсакова шли во вред делу.

Ко всему, он был крайне подозрителен даже к самым благонамеренным людям. Навязчивая подозрительность давала повод к анекдотам, она же и сгубила его, став причиной отставки. Как-то петербургские «Биржевые ведомости» напечатали заметку, в которой говорилось, что по слухам ожидается отставка ярославского губернатора, причина: заподозрил своего соседа и коллегу костромского губернатора в неблагонадежности и просил жандармское управление последить за ним. Будто бы грубое вмешательство не в свои дела вызвало недовольство в верхах. Газета ядовито добавляла: «В доносительстве, как видно, надо знать меру». Ничего подобного, конечно, не было, заметка родилась из анекдота, ну, а так как новость была довольно забавная, заметку перепечатали почти все газеты. Римский-Корсаков потребовал у петербургского градоначальника Драчевского наказать «Биржевые ведомости» и заставить редактора извиниться. Тот посоветовал написать опровержение. Приближенные губернатора решили, что ему самому неудобно будет писать ответ, постановили: пусть выразит протест городская дума. И та приняла такое постановление и послала его для опубликования. Но таков уж газетный мир: мать родную продадут ради красного словца, думскую бумагу напечатали в изложении, смысл которого был: «Выразить порицание всем газетам, напечатавшим известие, позорящее честь ярославского губернатора Римского-Корсакова, именно о том, что он делал донос на костромского губернатора». Чистяков рассказал Грязнову, что городская дума еще раз послала текст постановления, требуя напечатать его полностью, но к этому времени скандал принял такую широкую огласку, что Римскому-Корсакову ничего не оставалось делать, как подать в отставку, которую правительство и удовлетворило.

Когда Грязнов подошел, Карзинкин после взаимных приветствий приглашал губернатора к ужину.

— С превеликим удовольствием, — откликнулся Татищев голосом, который принято называть надтреснутым. Был он невысокого роста, сухощав, двигался быстро, порывисто, лицо казалось осунувшимся, с болезненной бледностью. — Господа, душевно рад приветствовать вас, — обратился он к попавшим на глаза гостям, которые делали вид, что оказались поблизости случайно, хотя больше всего стремились именно к тому, чтобы попасть на глаза губернатору.

В разных местах парка с шумными хлопками взлетели ракеты, рассыпались над головами веером разноцветных брызг. С балкона дачного дома заиграла музыка. Все потянулись за Карзинкиным и Татищевым, с неестественным оживлением разговаривая обо всем, кроме предстоящего ужина, в то же время думая, какие будут поданы кушанья, вина, чтобы потом при случае ввернуть в разговор: «Вот у Карзинкина на юбилее, помню…»

Грязнов, старавшийся не упустить из виду Дунаеву, вдруг с удивлением заметил растерянную красную физиономию бухгалтера Швырева, который метнулся по аллее в сторону от дома к полицейскому приставу. Удивление его могло быть понятным, потому что Фавстов не решился портить настроение во время праздника и еще не докладывал о собрании рабочих, проходившем на реке. «Что за оказия?» — подумал он, но так и не смог найти объяснение странному поведению фабричного служащего.

Швырев, запыхавшись от быстрого шага, говорил между тем приставу:

— Петр Семенович, я склонен принять за шутку. Да… Не могу свыкнуться.

Фавстов, крутолобый, с вывернутыми широкими ноздрями, сердито засопел и без единого слова достал из кармана кителя свернутый листок. Неторопливо развернул его толстыми, неуклюжими пальцами и показал бухгалтеру. То была листовка, озаглавленная: «К товарищам карзинкинцам».

— И это вы склонны принять за шутку?

— Взяли у моего сына? — холодея от ужаса, тихо спросил Швырев.

— Нет… К счастью, нет. Просто ее зачитывали на собрании, на котором был ваш сын, на котором выступал.

— Но он говорил глупости! Начитался, мерзавец, всякой всячины…

— Грамотный, — не то в одобрение, не то в порицание заметил пристав.

— Я из него выбью этот славянский вопрос. Ишь что удумал, негодный. Какое ему дело до австрийцев, которые слопали славянские государства? Я ему покажу Боснию и Герцоговину, я ему покажу императора Франца Иосифа!..

Фавстов пожал плечами — горячность Швырева его не трогала.

— На то ваше отцовское право, — невозмутимо сказал он.

— Считаете, что не поможет? — упавшим голосом спросил Швырев, которого больше всего пугало отмалчивание пристава, нежелание сказать прямо, что думает. И, что редко с ним бывало, унизился до заискивания, до просьбы: — Голубчик, сделайте, что от вас зависит. Поймите мое отцовское горе…

— Мы поговорим еще об этом позднее, — пообещал Фавстов, всем видом показывая, что сейчас распространяться не намерен.

Так ничего определенного и не добился Швырев и явился к гостям не в лучшем настроении.

В просторной столовой гости усаживались за столы, гнувшиеся под тяжестью закусок, вин, хрусталя и фарфора. С открытого балкона тихо доносилась музыка. В центре стола сели Карзинкин и губернатор, с боков их — самые влиятельные люди города, нарядные дамы. Грязнов, чувствовавший себя ответственным за ход празднества, с легким беспокойством оглядывался, хотел чтобы все было как следует. И он мог быть довольным: все шло как следует. Даже то, что его жена сидела рядом с городским головой Щаповым, гладкое розовое лицо которого лоснилось от взгляда на всевозможные закуски, шустовский коньяк, заморские вина, — и это, ему казалось, так надо. «Хорохорится, мокрая курица», — без особых чувств подумал он о жене, которая изо всех сил старалась казаться веселой, с деланной улыбкой что-то говорила Щапову. Грязнов был рад, что сидит поодаль от нее.

Более молодые заняли место в углу стола, у выхода, там заметно выделялись фабрикантша Дунаева и блестящий ротмистр Кулябко. В их кружке что-то оживленно обсуждали, слышался приглушенный смех.

Когда на свободное кресло рядом с ним опустился запыхавшийся, тучный бухгалтер Швырев, Грязнов неулыбчивыми глазами проследил за ним, губы его скривились — признак, что он чем-то недоволен, что-то ему не нравилось.

— Удивил меня ваш флирт с полицейским. Что-нибудь случилось?

Вопрос прозвучал так особенно, что чувствовалось насмешливое участие.

Перешептывание фабричного служащего с полицейским приставом почти на глазах у всех было отступлением от распорядка празднества, Грязнов этим был недоволен. Швырев же сразу побагровел, решив, что директору фабрики все известно и дела теперь не поправишь: сына непременно посадят в тюрьму, а его репутация честного конторского работника окажется сильно подмоченной. Чего доброго, заставят уйти с фабрики, как это проделали с некоторыми служащими, оказавшимися на подозрении в неблагонадежности. Грязнов бывает беспощадным.

— Что случилось? — невнятно переспросил Швырев, избегая смотреть директору в глаза. — Ничего, собственно, так, глупости одни…

«Стервец Фавстов мог доложить то, чего и не было», — вдруг пришло ему на ум, и он похолодел, потому что вспомнил, как однажды в присутствии Фавстова позволил себе неосторожно высказаться по поводу «прыщей на теле фабрики» — пристав и его помощник получали заработок от фабрики, не из государственной казны. Швырев тогда был чем-то раздражен, слова вылетели бездумно. «Конечно, запомнил, вельзевул, и теперь отыграется», — с ненавистью подумал он о Фавстове.

— В жизни глупостей сколько хочешь, — насмешливо согласился Грязнов и сразу отвернулся, стал внимательно слушать Карзинкина, который обращался к затихшим гостям с приветствием.

Швырев мысленно перекрестился, когда его оставили в покое, это давало ему возможность собраться с духом и скрыть растерянность: кое-кто из служащих фабрики уже поглядывал на него с любопытством. «Все, собаки, подмечают», — проворчал он.

После приветственного тоста Карзинкина опять заиграла музыка, гости заметно оживились, веселый стук ножей и вилок на время заглушил разговоры. Стоявшие сзади с серьезными лицами официанты в белых фраках ловко и незаметно наполняли бокалы, меняли посуду.

Грязнов ел без аппетита, искоса ревниво приглядывался к жандармскому офицеру, который то и дело наклонялся к Дунаевой, шептал что-то, и она весело, с беззаботностью девочки-гимназистки смеялась в ответ на его слова. «Ах, чтоб тебя… — ругнулся он, снова удивляясь тому непонятному, что нынче узнал в себе: оказывается, он, сугубо деловой человек, каким не без гордости считал себя, способен безрассудно увлечься женщиной. И отчего увлечься? Не было бы с Дунаевой этого офицерика, пожалуй, ничего не испытал бы. — Ах, чтоб тебя… Чушь какая-то, невообразимая чушь». С неожиданной враждебностью посмотрел на жену — скучная, с серым лицом… вся серая, нелюбимая. И нелюбимая, наверно, больше оттого, что она дочь этого идиота Чистякова, неопрятного, с полинялым лицом старого пьяницы. А ведь когда-то льстило чувствовать себя родней этого человека, игравшего, казалось, важную роль в городской думе. «Фу, как мерзко!» Презирал себя в эту минуту. Забрать бы сына, а жену больше не видеть. И этого шепелявого, насквозь глупого идиота тестя не видеть. Представил в воображении в своем доме Дунаеву, даже зажмурился от необычности такой мечты…

Карзинкин уже несколько раз обеспокоенно взглядывал на Грязнова, который занимал за столом место среди остальных служащих фабрики. Взгляд этот говорил, что излишняя скромность директора хотя и понимается им, но вовсе не обязательна — надо было сесть в центре стола, рядом с ним и губернатором, он заслуживает это место по своему положению. Теперь, заметив, что Грязнов молчалив и чем-то недоволен, он поднялся с бокалом в руке.

— Господа! — громко провозгласил он, заставив всех стихнуть. — Я хочу поднять тост, господа, за человека, деловые качества которого неизменно восхищают меня…

— Браво! Браво! — оживился сидевший рядом граф Татищев. — Скажите, кто этот человек, и мы с удовольствием выпьем вместе с вами.

— Я хочу поднять тост, ваше сиятельство, — наклонившись к нему, сказал Карзинкин, — хочу поднять тост за человека, с которым у нас давняя деловая дружба и полное понимание друг друга.

Карзинкин обвел взглядом гостей. Многие из них не догадывались, о ком он говорит, и перешептывались. Наверно, это и рассердило его. Он, не став объяснять, чем вызван этот тост, подошел к Грязнову.

— Ваше здоровье, Алексей Флегонтович! — сказал он таким тоном, в котором прозвучало небрежение ко всем остальным.

Сразу стало шумно. Теперь, когда стало ясно, к кому относились лестные слова владельца фабрики, все потянулись чокаться к Грязнову. Он улыбался, казался смущенным всеобщим вниманием и в то же время не переставал наблюдать выражение лиц подходивших к нему гостей.

— Алексей Флегонтович, не будьте такими хмурыми, — игриво сказала ему Дунаева, чокаясь с ним. — Вы такой серьезный, что я, право, побаиваюсь вас.

— О, я понимаю, кто вам больше нравится, — сказал он, намекая на ее соседа за столом.

— Фи, какой вы! — недовольно упрекнула молодая женщина.

А за столом снова произносили тост. На этот раз встал городской голова Щапов. От имени думы он передал Карзинкину приветственный адрес и теперь басовито и громко говорил о промышленности, о самом главном, на чем держится благополучие государства.

— Господа! — выкрикивал он. — В счастливые для России петровские времена зародилась Ярославская Большая мануфактура, в владениях которой мы имеем честь находиться сегодня. Славна ее история, славно ее настоящее… Гордость переполняет меня, когда я вспоминаю, что все государи российского престола, начиная с незабвенного Петра Великого, удостаивали своим посещением столь достославное заведение… Господа! Я поднимаю бокал за дальнейший расцвет крупнейшей фабрики России, я поднимаю бокал за нашего дорогого хозяина. Ура, господа!

Щапов шагнул к Карзинкину, троекратно облобызал его. Потом долго и тщательно вытирал платком набежавшие слезы.

С разных концов неслось:

— За расцвет промышленности!

— За Большую мануфактуру!

Каждому хотелось подойти к Карзинкину, и если не сказать что-то, то хотя бы постоять рядом.

И только Грязнов был более других сдержан: расцвета фабричных дел в ближайшем будущем он не предвидел. Сбывать товары, которые фабрика вырабатывала каждый день, приходилось все труднее и труднее, склады забивались. Толпы голодных, оборванных крестьян у фабричной конторы… Нищая, безденежная, ничего не покупающая деревня, которая хлынула в город… Это ли не предостережение?

Не было бы юбилея, настроения праздничного, тогда можно бы встать и провозгласить: «Господа, выпьем за то, чтобы не было долгого застоя в промышленности. Это самое лучшее, что мы можем сейчас пожелать». Но сегодня не время для такого разговора. К тому же заботили собственные переживания, пробовал разобраться, что с ним произошло: не старость ли подступает, при начале которой, как это замечено, услужливый бес начинает толкать в ребро; все лица вокруг плыли, как в тумане, одно видел ясно — Анну Ивановну Дунаеву, рыжеволосую красавицу. Прощелыга офицер что-то все время шепчет ей на ухо, что-нибудь гнусное, наверно: что он может больше?

И, как в тумане, плыло сухое, болезненное лицо его сиятельства графа Дмитрия Николаевича Татищева, говорившего речь. Кстати, о чем это он? Грязнов прислушался.

— Душевно рад сообщить вам, — надтреснутым голосом сказал губернатор, — в празднование трехсотлетия дома Романовых государь изволит посетить наш город.

— Ура! — закричали гости зычными от выпитого вина голосами.

 

5

— Ах, Артем, как же так все случилось?

У Олечки дрожали детские, пухлые губы, лицо было бледное, иззябшее. По мостовой дул злой, по-осеннему резкий ветер, гнал бумажный сор. Артем завернул за угол дома, где было тише. Сели на лавочку. Только сейчас почувствовал, как отлегает от сердца тревога за нее, такую беспомощную, не приспособленную к жизни.

Полчаса назад в ожидании вполне возможной полицейской засады он решился зайти к ней на квартиру. Встретила хозяйка — чопорная, с седыми буклями дама; сказал, что часовщик. «Ее нет, а часы можете оставить», — неприветливо посоветовала она. «Как-нибудь зайду в следующий раз, — отговорился Артем. — Когда она приходит домой?» — «По-разному приходит, когда хочет, и приходит», — ответила дама и захлопнула перед носом дверь. Артема уже одно порадовало, что Олечка не арестована. И вот ждал на улице, встретил иззябшую, растерянную от всего случившегося.

— Как все произошло, Артем?

— Не знаю. Он ушел от нас к мосту, к деревне, и мы его не дождались.

— Я давала моим девочкам уроки… Пришел отец, он начальник тюрьмы — Ионин, знать, слышали? За обедом стал рассказывать… Я поняла, что об Алексее. Думала, упаду в обморок. Он заметил, спросил, почему я так побледнела. Кажется, ответила: зашлось сердце. «У такой молодой больное сердце!» — сказал он и не поверил. На другой день мне сообщили, что место учительницы отказано: ко всему он узнал, что мой брат в тюрьме…

— Ольга Николаевна, вам придется уехать… Хотя бы на время…

— Куда мне ехать, Артем? Что вы? Об этом не может быть и речи.

— Мне неприятно, Ольга Николаевна, но вам придется подчиниться, — упрямо сказал он, отвернувшись, избегая ее взгляда. — Есть у вас знакомые, у кого можно погостить? За пределами города, конечно?

— Знакомые? — Она наклонилась, смотрела с испугом— лицо у парня непроницаемое, суровое. Зябко повела плечами. — Это так необходимо?

— Да. И постарайтесь вспомнить, что вы говорили Алексею о нас. Что он вообще знает?

— Что он знает? — отчужденно переспросила она. — Только то, что вы называли себя. Больше ничего не говорила.

— Если бы вам удалось с сегодняшнего дня уйти с квартиры!

— Вы не надеетесь на Алексея, Артем?

Он не ответил на вопрос, будто не слышал.

— Ах, Артем, — произнесла она с горечью. — Вы видите во мне глупую девчонку и, пожалуй, так и есть… Я чувствую какую-то растерянность в себе… Когда-то так радовалась, бывая у брата, где собирались его товарищи, казалось, что и я приобщаюсь к работе, и гордилась собой. А потом наступила растерянность… Ничего не понимала. Тогда казнили хорошего знакомого моего брата — он стрелял в губернатора. Брат объяснял, что жертва не напрасна, так было надо. А я не могла понять: зачем было стрелять в губернатора? Что изменится? Разве не ждут его места сотни других, может быть, еще хуже, злее, беспощаднее?.. И вот с этой историей… Я почувствовала, что вам не хотелось ввязываться, но вы согласились, и я была благодарна вам, что вы согласились: мне казалось, надо все сделать, а просьбу брата выполнить, это он надоумил, передал из тюрьмы, чтобы был произведен какой-то акт — пропаганда действием, хотя я и не совсем понимала и сейчас не понимаю, как этот акт мог помочь ему и его товарищам. Наоборот, теперь-то мне особенно кажется, что из всей этой истории и не могло получиться ничего хорошего… Вот, Артем, я все сказала, вы можете ругать, презирать меня, все будет заслуженно… И все-таки, боже мой, как это случилось?..

Они переплывали реку, придерживая над головой узелки с одеждой. Ночью был дождь, и ветер еще не разогнал тучи, было прохладно, так что в воде казалось теплее. На берегу, под кручей, скрытые от глаз, оделись. Егор кутался в серый из байки пиджак, за пазухой держал свернутый картофельный мешок. Артем был в темной, легкой и плохо греющей куртке — постукивали зубы.

— Одежка твоя приметная, — недовольно заметил Егору. — В глаза бросаешься.

— Говорила кума: не та сума… Мало разве ходят в сером? Не зима, чай, — беззаботно отозвался Егор. — Зато у меня вот что есть. — Вытащил из кармана кусок спутанных рыжеватых волос. Артем только тогда и понял, что это борода, когда Егор приладил ее к подбородку.

— Выдумщик ты отменный, — усмехнулся он, — не можешь без выкрутасов.

— Вижу, что позавидовал, — удовлетворенно сказал Егор. — Однако давай поторапливаться, еще топать и топать…

С берега сразу нырнули в лес; густой и частый ольховник сменился потом ельником. Шли по лесу сторожась, чтобы не встретить кого.

— Не нравится мне этот «акт действием», не лежит душа, — высказал Артем свои сомнения.

— Конечно бы проще: под кусточком читать листочки, — в тон ему поддакнул Егор. — Твое настроение мне известно. Только вот деньги нам в самом деле нужны, прав парень, когда говорил об этом. Чего он, дурень, на поезде поехал: от станции, как и отсюда, нисколько не ближе.

— Дело его… — Артем никак не мог перебороть в себе неприязненного чувства к Алексею.

Реку они переплывали где-то на середине пути, идти было еще далеко, потому, где можно, прибавляли шагу, почти бежали. Сверху, с веток, обильно сыпала вода, попадала за ворот, от капель вздрагивалось знобко. Егор вел уверенно, не плутал, места ему были знакомы.

К дороге вышли метрах в трехстах от условленного места. Здесь с обеих сторон был лес, густые кусты выходили на обочину.

Постояли, оглядываясь. Егор озабоченно высказал Артему:

— Не видно почему-то, не опоздал бы.

Но на той стороне дороги зашевелились кусты. Показался Алексей. Одет был под мастерового: черный потертый костюм, старая фуражка, на ногах — намокшие ботинки, сапогов, видно, не нашел.

— Осмотрел место — лучше придумать трудно, — сказал он, подходя к ним и здороваясь. Был немного бледен, возбужден, руки подрагивали. — Здесь как раз начинается спуск к ручью, кучер непременно будет сдерживать лошадей. Это нам на руку. Мешок принесли?

Егор вытащил из-за пазухи мешок, стал набивать его травой, мхом. Артем мог только завидовать, глядя на Егора: спокоен, деловит, чего не сказал бы о себе. Еще когда случилось с Бабкиным — выбор исполнить приговор пал на них, — Артем понял, что не годится для подобных дел. Так и стоял в переулке, на случай, если придется обезопасить Егора. Ох, и жуткий же тогда был туман!..

— Скоро должны быть, — с нервной хрипотцой сказал Алексей, взглянув на часы. — Значит, действуем, как договорились. Я опять пошел на ту сторону. Оттуда и поворот виден. Смотрите, когда махну.

Артем сел на мешок, Егор прислонился к дереву, курил, глаза холодно поблескивали. Потом деловито стал прилаживать бороду. Наблюдая за ним, Артем подумал, что в отличие от Егора у него нет тех качеств, когда каждый свой поступок кажется единственно правильным. Егор рассуждает просто: взять деньги у чиновников государственного аппарата, который гноит в тюрьмах, шлет на каторгу лучших людей, взять для помощи этим людям — несомненно, справедливо. С этим Артем тоже согласен. Но сам способ изъятия — может, придется применять оружие — претил ему. У того же почтальона есть семья, дети, лишить его жизни, хотя бы и вынужденно, кто на это имеет право? Был же случай под Рыбинском. Там при экспроприации почты на Пошехонской дороге в перестрелке погибла сопровождающая карету охрана. Скольких за эти годы правительство угнало в тюрьмы, послало на виселицу, все считалось в порядке вещей, а тут из-за двоих погибших охранников газеты словно с ума сошли, чрезвычайное совещание городской думы было по этому поводу. Местные эсеры выступили с заявлением, что они не причастны к экспроприации, вина за нападение лежит на организации РСДРП. Адвокаты, учителя гимназий, лавочники писали в газеты гневные требования: пусть-де экспроприаторы придут с повинной. Сумма-то оказалась пустяковая, а вреда принесено было много. Вот почему на квартире Олечки Артем так резко оборвал Алексея, заявив, что они пришли сами по себе и ни с какой организацией не связаны. И даже в этом случае, независимо от исхода задуманной операции, Артем понимал, что придется держать ответ перед товарищами, и как еще они посмотрят на их поступок. Егор и тут рассудил с простотой мудреца: «Будет удача — помилуют, нет — никто, только мы в ответе».

«Не нравится мне этот „акт действием“», — снова подумал Артем, хотя чего уж было казниться, когда подчинился неизбежному. Поднялся, осматриваясь, и вдруг увидел на той стороне дороги Алексея, отчаянно машущего рукой. «Вот оно, начинается…» — мелькнуло с лихорадочной поспешностью, и уже видел жуткую перестрелку…

Но оказалось все проще, будничней. Егор швырнул мешок на дорогу, потом оба притаились. Ямщик, подъезжая, ругнулся. Сначала было хотел объехать мешок, но после раздумал, остановил лошадей. За его спиной тянул любопытно шею почтальон — с вислыми усами мужик в брезентовом дождевике с капюшоном. Ямщик, покряхтывая, слез, чтобы подобрать оброненный, как он думал, кем-то мешок с травой. Дальше все произошло мгновенно. Егор очутился перед ним, приказав лечь лицом вниз. Не успевшего ничего сообразить почтальона с двух сторон схватили за руки подоспевшие Артем и Алексей.

Алексей решил идти опять на станцию, чем вызвал возбужденный окрик Егора.

— Не дури, — приказал он. — Меньше чем через час вся дорога будет перекрыта. Где там добраться до станции…

Оружие почтальона перекочевало в карман к Егору. Мужиков предупредили, что впереди карету ждет еще засада, погонят лошадей — будут стрелять. Ямщик покорно сказал, что понял. Но верить ему не приходилось. А это значит, что через полчаса почтовая карета доберется до Курбы, и тогда по всем дорогам начнется преследование. Надо уходить старым путем, лесом они пройдут незамеченными.

Клеенчатую сумку с печатями нес Егор. Надо было бы рассовать содержимое по карманам, сумку выбросить, но хотелось поскорее отойти подальше от дороги.

Когда вышли к реке в стороне от деревень и приготовились раздеваться, случилось непредвиденное: оказалось, Алексей не умеет плавать. Артем и Егор ошарашенно смотрели на него. Им, выросшим у реки, в голову не могло прийти, что кто-то и не плавает. Вот задача так задача. Решили поискать доску или бревно. Алексей, виновато улыбаясь, поглядывал на другой берег. От одной мысли, что он будет переплывать такую ширину на крутящемся бревне, его брала оторопь.

— Разве тут нет моста? — спросил он.

Егор озабоченно посмотрел на него.

— Есть мост, — сказал он. — Километрах в двух ниже по реке, но проходит посреди села. — Прикинул, сколько прошло времени, есть ли опасность идти Алексею селом. Выходило, что он может успеть.

— Я пойду с пустом. Сумка останется у вас. Чего мне бояться?

— Пусть так, — согласился Егор. — Смотри. Видишь, впереди высокая сосна? Перейдешь реку, держи прямо на нее. Ждать тебя будем там.

Они переплыли реку, дошли до условленного места. И потом ждали. Было уже за полдень. Алексей все не приходил.

— Вот так мы с ним и расстались, — закончил Артем. — Что произошло с ним дальше, ничего не известно. И пока ничего не известно, не знаем, что может быть, вам надо уехать.

— Хорошо, Артем. Если надо, я уеду.

— Вот и договорились. — Он встал, тяжелая гора свалилась с плеч. Смотрел на нее, расстроенную, сжавшуюся в комочек. Жалел. — Оля (она встрепенулась, слабо улыбнулась маленьким ртом), поверьте, Оля, я так рад, что узнал вас. Почувствовал себя другим — сил, что ли, прибавилось, может, уверенности… А о себе вы зря так, придет время, успокоитесь и скажете: живу как надо.

— Если оно придет, такое время.

— Непременно, Оля!

— Я одно только обещаю, Артем, что всегда и во всем буду справедлива и от других требовать того же. Я вам напишу, где я буду… Вера Александровна передаст письмо. Я и сейчас, пожалуй, соберусь и пойду к ней.

Артем удовлетворенно кивнул. Надо было прощаться, но медлил. Хотелось сказать что-нибудь значительное, может быть, что ему будет тоскливо. И еще о той странности: несколько дней назад и не подозревал, что она есть, а вот сейчас — близкая, родная. Но проклятая застенчивость, все-то она портит ему, язык онемел. И сказал совсем не то, хотя и об этом думал.

— Оля, Ольга Николаевна, — начал он смущенно, — вам понадобятся деньги. Вот возьмите…

Она поспешно отшатнулась, глаза налились обидой и будто даже страхом.

— Зачем это, Артем?

— Вам нужны будут деньги. И потом, может, как-то сумеете передать брату, его товарищам.

— Я не знаю. Не хочу. Не надо, Артем, об этом.

Подала руку, он задержал ее в своей, ласково заглянул в глаза.

— Прощай, Оля.

— Иди, Артем. Я обязательно напишу.

Он пересек мостовую и вышел к набережной, встал у решетки, но так, чтобы был виден и дом ее, и подъезд. Маленькая, хрупкая, в теплой жакетке, обтягивающей талию, она шла медленно, не оборачиваясь. Вроде так бы и догнал, подхватил на руки, растормошил: «Смотри, Олечка, веселее, мир не так уж плох…»

— А что как сорвется кто? Высотища-то какая!

Артем вздрогнул, оглянулся. Рядом стояла женщина в старомодном, с приподнятыми плечами пальто, на голове теплый платок. Лет под пятьдесят женщине. Рассматривала его с дотошностью.

— Не Петра ли Иваныча сын будешь? — мягко спросила она. — Больно уж похож.

— Нет, я Ивана Петровича племянник, — без тени улыбки ответил Артем, признав в женщине человека, просто любопытничающего от скуки. Не скрывая неприязни, спросил: — Что надо, тетка?

— Господи, чего мне надо! — обиженно воскликнула она. — Просто спросила. Отпустили меня сегодня на целый день, а знакомых еще нету, поговорить не с кем — деревенская я, у купца Болотова в кухарках состою. Слыхал, чай, про такого?

— Не слыхал. Да и откуда? С купцами не вожусь.

— Еще бы водился! А нашего-то весь город знает. У него в уезде кожевенный завод, и лесом торгует. Богатей. Сам-то из приказчиков, что ли, будешь?

— Из рабочих.

— Вона как! По облику-то больно на приказчика похож. Вот почему и спросила: не Петра ли Иваныча сынок? Поехала когда, Петр-то Иваныч наказал зайти. А я и лавки не найду, где он служит. Значит, не Петра Иваныча.

— Нет. Я же сказал: Ивана Петровича — дядя.

— Ай, озорник! — с улыбкой упрекнула женщина. — Был племянником, теперь — дядя… Вот и говорю, при таком-то ветрище сорваться проще простого.

Она показала рукой туда, где строился огромный железнодорожный мост через Волгу. На обоих берегах реки там были сделаны насыпи, доносились глухие удары копра и металлический звон — работы по строительству не прекращались в любую погоду.

— Летом-то на мосте работал один наш деревенский, рассказывал про ураган — все леса повалило, людей сколько тогда покалечило — ужас. Один-то, милые мои, за бревно уцепился, висит на страшенной высоте. Так и не могли спомочь — сгинул. Если бы еще на воду сорвался, может, и жив бы был, а его ураганом на столбы отнесло. Этот деревенский-то наш, Васюха, все в батраках жил, да ни кола, ни двора и не нажил. Кровати скрипучей не было. Вот озлился он от своей бедности, в спальню к хозяину зашел и в чем был — в опорках да зипунишке грязном — улегся на хозяйскую кружевную постель, повалялся, и вроде как легче стало. Потом подался в город. Так и попал на мост-то. Строил. Хвастался: какую махину сооружаем, теперь поезда прямо через Волгу пойдут, а не как ранее — от Урочи до Приволжья, городской стороны, на лодках да на «Пчелке», пароходике. Только как в ураган-то погибло столько народищу, он и ушел. И заработков, говорит, не надо. Снова теперь батрачит.

— Ну и дурак ваш деревенский Васюха, — сказал Артем, которого позабавил рассказ женщины, отвлек от невеселых дум. — Урагана, вишь ты, испугался. В жизни сколько ураганов бывает! Каждый раз в батраках прятаться? Дурак Васюха, больше и слов нету.

— Да знамо дурак, с чего было опять в деревню-то возвращаться? А ты поссорился, видать, с милахой, больно тоскливая пошла?

— Неужели заметила? — удивился Артем. — Да как догадалась-то?

— А чего не заметить, не догадаться, когда вы вон на лавке, на холоду битый час торчали. Полюбопытствовала. Когда любовь да согласие — со свидания-то девка вприпрыжку бежит, как стрижет. А тут голову вниз, мил-сердечный друг обидел.

— Ну и ну, — с восторгом сказал Артем. — Занятная ты тетка. И рад бы дольше поговорить с тобой, да дела ждут. — Олечка уже скрылась в подъезде, сейчас, наверно, объясняется с хозяйкой, которая выпытывает, что за подозрительный часовщик приходил; стоять больше нечего. Да и в самом деле дела ждут. — Ну, прощай, спасибо — повеселила, — сказал он женщине.

— Иди уж, племянник-дядя, — широко улыбнулась та.

 

6

В западной части города, во Вспольинском предместье, стоял просторный двухэтажный дом, весело оглядывавший немощеную улицу десятью окнами с затейливой резьбой на наличниках. Выстроил его Мамонов, человек ловкий и удачливый, соединявший в себе крестьянскую бережливость — был он из крестьян Ростовского уезда — и мертвую купеческую хватку. Начал с того, что торговал с лотка вареной требухой для закуски; когда окреп, открыл мелочную лавочку. Через реку от Городского вала, где жил Мамонов, — Большая мануфактура, при ней — продовольственный лабаз. К концу месяца, когда у мастеровых денег нет, а до получки еще ой сколько, лабаз начинает выдавать продукты в долг по специальным заборным книжкам: знает начальство — голодный рабочий много не наработает, потому идет на эти уступки. А тут у рабочего случись вдруг несчастье — ребенок ли заболел, и требуется его накормить чем-то особенным, или еще какая нужда — требуются деньги. Идут к Мамонову. Тот сначала кобенится над просителем: «Муку, что ли принес? Господи, несут и несут. Не нужно. Вон ее сколько навалено». Посетитель вспотеет от волнения, унижается: «Выручи, кормилец». «Кормилец» нехотя сдается. «Ну, ну, возьму, — со вздохом скажет. — Пудик, что ли, у тебя? Сколько же ты за него хочешь?» Проситель сбросит треть той суммы, за которую сам брал муку, а Мамонов даже обидится: «Нету у меня, полупочтенный, такой цены. Иди себе с богом». Но в конце концов возьмет, только за половинную цену.

Приходили к нему и с вещами, не брезговал, брал их. Так понемножку сколотил капиталец, которого хватило и на этот веселый дом, и на его обзаведение. В нижнем этаже открыл трактир с отдельными кабинами-комнатами и с мелочной же лавкой, вверху поселился с семьей — молоденькой женой-хохлушкой и двумя детьми.

Было Мамонову немногим за сорок, когда, взбираясь на чердак, оступился на лестнице и упал. Рук, ног не переломал, но тяжесть в животе почувствовал. Чтобы заглушить тупую боль, выпил водки, поел, а ночью впал в беспамятство. Как признал доктор, вызванный уже утром, случился у него от падения заворот кишок, от которого он и умер.

Молоденькая жена горевала, но недолго, больше заботило заведение — трудно было содержать его в порядке без мужской руки. Вскоре приглянулся ей улыбчивый, с широкими плечами и почти как у женщины тонкой талией добрый молодец — частый посетитель трактира, рабочий с Дунаевской табачной фабрики. Был он принят в верхние покои, сначала как гость, а потом получил и права хозяина.

Так и стал веселый, разбитной Серега Тряпичкин владельцем просторного дома с трактиром. От друзей своих прежних не отказывался: иногда посидит с ними за одним столом, поговорит прилично. Давал взаймы, но был строг: если вовремя не получал отдачу, прекращал знакомство.

Однажды один из видных городских подпольщиков Арсений Бодров, когда-то работавший вместе с Тряпичкиным на табачной фабрике Дунаевых, попросил разрешения поговорить наедине с приезжим товарищем — попросил неспроста, выпытывал, больно уж удобным местом для встреч был этот трактир на глухой окраине, населенной рабочим людом. Тряпичкин без лишних слов провел его в комнату, соединявшуюся через коридор с основным помещением трактира, сказал коротко: «Никто не помешает. — А уходя, добавил: — И вообще, когда надо будет…»

С тех пор стал трактир Тряпичкина на Городском валу явочной квартирой членов фабрично-заводской группы, которая организовалась при городском комитете партии. И если охранка знала об этом, то не от хозяина…

Когда Артем свернул с мощеной, нарядной Власьевской улицы на Городской вал, то невольно присвистнул, Он находился на окраине города. В фабричной слободке такой грязи не приходилось видеть, хотя и примыкает она к топкому болоту с названием Чертова Лапа. Кем-то заботливо уложенные кирпичи у домов заплыли черной угольной жижей. Встречались лужи, что приходилось задумываться, куда ступить. Соскользнув с подвернувшегося под ногой кирпича и ухнув в грязь по самые голенища, Артем уже перестал оберегаться, шагал, заботясь только о том, чтобы хватало сапог.

Не лучше было и у самого трактира, но там хоть у крыльца стояла бочка с водой. Приведя себя в порядок, он вошел в помещение.

В большой основной комнате со стойкой, с длинными столами и лавками было многолюдно. Вдоль столов носился малый в белом фартуке, с полотенцем на руке — разносил закуски, чай. Ему помогала хозяйка, крупная, белолицая, с приветливым взглядом. Сам хозяин с выражением застарелой скуки на лице стоял за стойкой. Возле него, нацелившись трубой на посетителей, громко орал граммофон. По всему было видно — дела у Тряпичкиных шли неплохо.

Заметив Артема, хозяин все с той же скукой на лице кивнул, показывая на боковую дверь, прикрытую занавесью. С видом праздного гуляки Артем оглядел посетителей и, когда убедился, что не вызвал ничьего любопытства, пошел туда.

Оказался он в слабо освещенном коридоре с одним тусклым окошком в конце. Напротив белели двустворчатые двери в помещение, где хозяин принимал наиболее почетных гостей — чистую публику.

Артем помедлил, не из-за чего-то: вдруг подумал об Оле — почему он не дождался, когда она соберется и выйдет из квартиры? Надо было удостовериться, что с ней ничего не случилось, проводить ее в безопасное место. Что с того, что он мог опоздать — товарищи поняли бы, не стали упрекать. А теперь нет уверенности, что с ней ничего не случилось. Ругая себя за несообразительность, Артем толкнул дверь.

В просторной, оклеенной обоями комнате окна были закрыты плотными шторами. Стоял стол, заставленный чайной посудой. Горка кренделей высилась в плетеном блюде. Над столом на крюке под зеленым абажуром висела керосиновая лампа, тускло освещая сидящих людей.

Сидели человек десять, ничем не отличающихся от остальных посетителей трактира, только сосредоточенные лица показывали, что пришли они сюда не для развлечения. Это и были члены фабрично-заводской группы при городском комитете партии — представители рабочих. Собирались не реже одного раза в месяц, отчитывались в сделанном, договаривались, что предстоит делать.

Здороваясь, Артем запнулся на слове, с изумлением останавливая взгляд на темноволосом человеке с узкой, коротко стриженной бородкой, сидевшем в углу, в самой тени — такое знакомое, дорогое и давно не виданное лицо. «Мироныч! Откуда? Как он сюда попал?»

У Артема готов был вырваться радостный вопль, сделал шаг к Миронычу, чтобы обнять его, но тот, мгновенно угадав настроение парня, предостерегающе приложил палец к губам, давая понять, что называть его и признавать не следует.

Добрых полгорода знало Мироныча в пятом году, когда он, бывший студент-лицеист, руководил общегородской забастовкой. Тяжело раненного, почти безнадежного, с предосторожностью укрыли его от полиции: сначала лежал в фабричной больнице у доктора Воскресенского, а когда об этом узналось, пришлось увезти совсем из города. «До лучших времен. Мы еще свидимся», — сказал он при прощании Артему. И вот свиделись, и даже обнять человека нельзя. Знать, не наступили еще лучшие времена.

Пересиливая волнение, Артем с отрешенным лицом скромно опустился на лавку. Арсений Бодров, руководитель группы, — невысокий, подвижный, с веселыми косящими глазами, хозяйничавший и за столом, заботливо подвинул ему чашку с чаем.

— Пей, товарищ Александр, согревайся.

Артем поблагодарил. В том, что Бодров назвал его Александром, не было никакой ошибки: среди присутствующих, пожалуй, всего несколько человек знали друг друга по настоящим именам и то по прежним знакомствам — в группе были приняты партийные клички.

— Что ж, товарищи, почти все у нас в сборе, — сказал Бодров, оглядывая сидящих.

Справа от Артема сидел Спиридонов, рабочий Дунаевской табачной фабрики. Запоминалось в нем его прыщеватое удлиненное лицо и холодного блеска серые глаза.

Спиридонов сверкнул холодными глазами и сказал:

— Не только все в сборе, но даже есть посторонние. Вот товарищ, например…

Он указал на Мироныча, молчаливо сидевшего в углу.

Бодров не представлял гостя, потому что видел по лицам собравшихся, по тому, как они переглядывались, — Мироныч знаком им. В то же время он посчитал, что недовольное замечание Спиридонова справедливо.

— Петр Григорьевич проездом из Петербурга, — сказал он о Мироныче. — Я воспользовался случаем и пригласил его на наше собрание. Но, может, будут возражения?

— Петр Григорьевич — из центра, так надо понимать? — опять заговорил Спиридонов. — Пусть он сам расскажет подробнее, кто он. Нам бы хотелось знать, с кем мы имеем дело.

— Как я уже сказал, в городе он проездом, — ответил на это Бодров. — Никакого особого задания у него нет.

Будем считать его гостем, заслуживающим полного нашего доверия.

— Доверия-то к нам и не вижу, — сварливо вставил Спиридонов.

Спиридонов появился в городе незаметно, никто не знал, откуда он прибыл. Некоторое время назад его начали подозревать в сношении с охранкой, но он принял участие в забастовке, стал одним из организаторов ее, был арестован и уволен с фабрики. Среди требований рабочих, которые хозяевам пришлось все-таки удовлетворить, был пункт об освобождении арестованных и обратном приеме их на фабрику. Спиридонова выпустили из тюрьмы. Участие в забастовке и арест сняли с него подозрение, он снова вошел в фабрично-заводскую группу.

— Я удовлетворю ваше любопытство, — повернулся к нему Мироныч. — Приехал сюда, чтобы попытаться закончить курс в Демидовском лицее, в котором когда-то учился…

— Чего там, знаем вас, — сказал пожилой рабочий, который, приложив ладошку к уху, с напряжением вслушивался в разговор — был он котельщиком по профессии и страдал глухотой.

— Знаем, — вставил и Артем.

Бодров улыбнулся, кося веселым глазом на недовольно засопевшего Спиридонова, который понял, что Петр Григорьевич (или как его там) многим здесь знаком, у них нет и мысли в чем-то не доверять ему. Сообразив это, Спиридонов не стал настаивать на своем, не желая показаться навязчивым.

Бодров сказал:

— Кто у нас нынче первый? Начнем, товарищи.

Тот же пожилой рабочий-котельщик хрипловатым голосом сообщил, что у них в железнодорожных мастерских ничего существенного за последнее время не произошло, собственно, говорить ему не о чем, ведется повседневная работа, собраны средства в фонд «Правды», которые уже и отосланы. Почти то же сказал представитель свинцово-белильного завода Вахрамеева: кроме мелких стычек с администрацией, ничего за последний месяц не было.

Так отчитывался каждый. Когда дошла очередь до Спиридонова, он поднял холодный взгляд на молчаливого Мироныча, проговорил мрачно и только для него:

— Посмотришь в газетах — что в России делается!.. А у нас — беспробудная спячка. «Ничего существенного не произошло!» — самое ходкое словцо в нашей группе. Что вы на это скажете? Вы новый человек у нас, вам виднее, потому я и спрашиваю.

— Я, право, затрудняюсь что-либо сказать, — с улыбкой ответил ему Мироныч. — От товарищей мне известно, что в ответ на ленские события общегородскую стачку вы провели, и неплохо провели. Сейчас слышу: повседневная работа ведется. Мне не совсем ясно, чем вы недовольны.

— Да всем! — с отчаянной решимостью заявил Спиридонов.

Он стал рассказывать, что у них на фабрике после удачной забастовки рабочие почувствовали силу, самое бы время поднять их на новое выступление, но нужна поддержка с других предприятий, и не такая, как было недавно, когда делегацию табачников, которая пришла просить помощи, чуть ли не выгнали…

— Спиридонов намекает на нас, — объяснил Артем. — Но что он говорит — похожего не было. Предложение табачников было нам как снег на голову. Больше того, показалось, они и сами не совсем представляют, что хотят делать. Мы не могли, не готовясь, проводить забастовку, ничего бы она не дала, кроме арестов, увольнений. Ставить под удар людей, всю организацию, потом все начинай сначала…

— Есть ли она у вас, организация? — едко усмехнулся Спиридонов. — Разговоры одни.

Артем вспыхнул и наговорил бы резкостей, но Бодров с силой прижал его руку своей ладонью. Взгляд его говорил: «Не обращай внимания, пусть себе, нам-то известно, что все не так».

— Надо бы знать, — продолжал между тем Спиридонов, — преследования разжигают борьбу, втягивают новые ряды борцов. Устрашились арестов! Чем больше рабочих побывает в тюрьмах, тем лучше: оттуда они приходят закаленными…

Артем посмотрел на Бодрова, на Мироныча: оба отмалчивались— видно, решили дать Спиридонову высказаться до конца. Не встревали в спор и остальные.

— По Спиридонову выходит, делай все, чтобы как можно больше сознательных рабочих попало в тюрьмы, — сказал он. — На днях мы проводили собрание на реке, на лодках. Был там у нас один случайный оратор — призывал к оружию. Дескать, пора браться за него, потому что сильно осложнилась политическая обстановка на Балканах. Но тот почти мальчик, гимназист. Ему простительно молоть чепуху…

— Товарищ Спиридонов не прав, конечно, — вмешался Бодров, замечая, что дело дошло до взаимных колкостей. — Это он по горячности своей перегибает палку. Но все-таки не лишне было знать, почему делегация табачников ушла обиженной.

— Я уже объяснял, — нервно ответил Артем. — Не были готовы к выступлению, не было повода, чтобы всколыхнуть рабочих. Нас бы они не поддержали. Как раз готовились праздновать юбилей фабрики, всем были обещаны наградные. В таком случае немногие бы захотели лишиться их. Мы собрали табачникам, сколько могли, денег, объяснили, на том и разошлись. Они нас поняли, никакой обиды не было. По Спиридонову, что бы там ни было, — бастуй, а что из этого получится — ему какое дело. Мы сумели только выпустить листовку, где написали, зачем Карзинкину нужен этот юбилей, какую выгоду он хочет иметь и сколько стоит, если посмотреть его прибыли, денежная подачка рабочим. Было еще собрание… собрались на реке. Ораторы все были подготовлены, кроме одного. Я уже говорил о нем, гимназист, сын одного служащего фабрики: катался поблизости и подъехал… Решили, пусть…

— Какого служащего? — быстро спросил Спиридонов.

В ответ наступила такая напряженная тишина, как будто всем стало совестно за его поведение, за неуместный вопрос.

— Да я так, от любопытства, — глухо проговорил он, стараясь скрыть свое замешательство и честно выдержать пристальные взгляды присутствующих. И сразу заговорил о другом: — Предлагаю, исходя из сегодняшнего собрания, выпустить обращение ко всем рабочим города. Призвать пробудиться от спячки. И самый упор сделать на фабрику Карзинкина — крупнейшую в городе. Товарищ Александр своим объяснением не убедил меня. Смешно становится, когда то и дело слышишь, что вот-де хотели что-то сделать, а Грязнов узнал и упредил, все сорвалось. По всему городу о Грязнове слухи: он и то, он и другое, все у него по-умному, поэтому рабочим нечего и тягаться с ним. Уж не сознательно ли распространяются слухи, чтобы оправдать свое безделье? Что Грязнов? Ну да, слуга своего хозяина, дельный инженер, у него большой опыт. А дальше? Ничего дальше… На фабрике очевидный застой. Я даже предложил бы в воззвании сделать порицание товарищам карзинкинцам. Воззвание дать напечатать им же.

— Почему нам? — с холодной вежливостью спросил Артем.

— Потому что у вас — типография. У других ее нет, — раздраженно ответил Спиридонов.

— Такую типографию — стальную раму, валик да ящик шрифта может иметь каждый.

Но это уже было сказано в пылу перепалки: Артем знал, что другой типографии у фабрично-заводской группы нет. Сегодняшнее собрание его злило. Всем были очевидны несправедливые обвинения Спиридонова, но никто даже не пробовал остановить его. Бодрову как будто даже нравится, сидит спокойный, веселый глаз нацеливается то на одного, то на другого. Артема еще беспокоило, сумела ли Оля благополучно перебраться на другую квартиру, слишком уж она беспомощна и неосторожна. Потому и сорвался, был несдержан.

Бодров спросил, как присутствующие относятся к предложению Спиридонова. Пожилой железнодорожник, не отнимая ладошку от уха — словно готовился к возражению и ничего не хотел пропускать, сказал, что листовку выпустить нужно, а вот о порицании карзинкинцам стоит подумать — справедливо ли будет?

— Не только справедливо — нужно, — вставил Спиридонов.

Текст поручили составить Спиридонову и Бодрову. На том и закончили. Когда стали расходиться, первым поспешно простился Спиридонов, сказав, что дома его ждут гости. По одному, по двое стали выходить и остальные. Мироныч придержал Артема за локоть.

 

7

— Должен был заметить, что ни вопрос — провокация? Весь на виду, даже светится.

— Мы уже говорили Бодрову. Не согласился. «Характер — да, неприятный. Горяч не в меру. Но что делать, — человек ценный».

Артем с досадой стукнул кулаком об кулак, продолжал, волнуясь:

— Бодров первый заподозрил его в шпионаже, а потом, когда того арестовали, засовестился. «Видите, как были несправедливы». И сейчас заглаживает вину перед ним. Ослеплен… Но могли же Спиридонова арестовать с целью? Может, сам того попросил, подозрение этим хотел отвести?

Шли опять к Власьевской, под дождем, хлюпая по той же грязи. Со станции Всполье в тишине надвинувшихся сумерек неслись гудки паровозов, лязг буферов. Мироныч чутко прислушивался — то ли к этим звукам, то ли еще к чему.

Артем, обходя лужу, — со злом о Бодрове:

— Спохватится, начнет пальцы кусать.

— У меня сегодня будет встреча с товарищами. Я подскажу. Дело не в одном Бодрове. Коли так, о ваших собраниях, о всех вас — все известно. Провал может быть полный. И как ты сказал: опять начинай все сначала. Тебя-то он хорошо знает?

— Для всех я — товарищ Александр, и только. Даже Бодров мало что знает: когда требуется, посылает связного к фабрике, к концу смены. Если уж обо мне, не это, другое тревожит…

Выбрались наконец на мостовую, с облегчением вздохнули. Мироныч подобрал щепочку, нагнувшись, стал очищать от грязи сапоги.

— Что же это — другое? — спросил он.

— Хотел спросить совета, как быть… — И Артем, нисколько не оправдывая себя, ничего не утаивая, рассказал о состоявшейся экспроприации, об аресте Алексея и о том, что, возможно, не сегодня-завтра арестуют и его с Егором Дериным.

Мироныч долго молчал. Потом выпрямил спину, взглянул сумрачно, с недоумением.

— Да, Артем, — раздумчиво сказал он. — Человек понимает, что борьба наша будет еще длительной, и чем дальше, тем ожесточенней. И готов к этому. И других готовит к тому же. Знает, что делать. Таким я тебя увидел на собрании. Знаешь, мы как-то очерствели за эти последние тяжелые и мрачные годы, не до нежности, не до ласковых слов, а тут — радостно было, расцеловать хотелось… Твоего отца вспомнил, Егоркиного отца, Марфушу, девчушку эту — славная была девчушка, — ее как наяву увидел. В чем-то мы, студенты, их учили, больше у них учились, классовой рабочей ненависти учились. И когда ты говорил, вступал в пререкания с достоинством, с верой в себя, я с гордостью думал: в крепких, молодых руках наше революционное дело. Не пропало, не заглохло… Я и сейчас тебя не осуждаю. Молодости свойственно — подвиги, опасности… Это так влечет. Ты что, всерьез думаешь: накормишь всех голодных, всем поможешь?

— Что сделано, то сделано, Мироныч.

— Это верно. Извини. Не об этом сейчас… Трудно что-либо подсказать. По всей вероятности, если уж будут брать, то дома. Сменить пока квартиру и сделать как-то так, чтобы тебе сообщали, есть ли наблюдение за ней. Что больше тебе посоветовать? Скрыться, уйти на нелегальное положение? И это можно. На крайний случай. Паспорт на другое имя достать — не штука. Такие работники в партии есть, и нужны они. Но ты на вольной воле, здесь, куда нужнее. Вот это надо понять.

— Хорошо. Я понял.

— Эта девушка что — любимая твоя? — спросил Мироныч. И тут же странным голосом: — Артем, не оглядывайся. По-моему, мы тащим за собой груз. И знаешь, от самого трактира.

Они только что миновали Сенной рынок, расположенный правее — с лавками, с навесами для торговли. Дома пошли больше каменные, с магазинами в нижних этажах, с освещенными вывесками. Дождь, мелкий, нудный, все не переставал, прохожих на улице было мало. Мироныч остановился, поднял голову, словно отыскивая нужный номер дома.

— Пожалуй, так и есть. Сапоги не чище, чем у нас.

Артем не вытерпел, оглянулся — человек в черном пиджаке, в клетчатой кепке, сапогах пытался встать в тень. Сутулился, что-то сосредоточенно разглядывая под ногами.

Мироныч потянул Артема за рукав, под каменную арку между соседними домами. Двор был заросший зеленью, с покосившимся забором в глубине. Здесь нашли пролом в заборе, проскочили. В глухом переулке, где они очутились, темно, ни единого Огонька, ни человека. Пересекли его и опять дворами (Артем только дивился Миронычу, едва поспевая за ним) вышли на Большую линию, где ходили трамваи.

— Прощай, дружище Артем. Рад был увидеть тебя. Собственно, больше для тебя и пришел. Бодров сказал, что с фабрики парень, описал тебя. Почему-то подумал, что это ты. И, как видишь, не ошибся. Сегодня ночным поездом уезжаю. Хотел закрепиться здесь, но не дали разрешения на жительство. Литературу, которую станем посылать, получать будешь через Бодрова. Желаю, чтобы все кончилось у тебя благополучно, и готовься к большим битвам. Близится то время…

Притянул к себе Артема, поцеловал в губы.

— Кланяйся, кого знаю. Доктора увидишь — ему особо. «Студенты живучие» — так и скажи. Он поймет.

Мироныч ушел, пропал в темноте. Артем дождался трамвая. Убедившись, что «груза» нет, сел на лавку, прикрыл глаза. В вагоне было человек пять, среди них — немые: бойко размахивали руками, заламывали брови, того гляди начнут драться. Представить еще музыку, и как будто смотришь туманную картину, которые показывают в кинематографе «Волшебные грезы», на Власьевской.

На Зеленцовской улице Артем вышел из вагона, снова огляделся — был один. Дождь все еще накрапывал, в воздухе пахло прелью. Пошел по трамвайным путям по мосту через Зеленцовский ручей, а там свернул вправо, к реке. Возле деревянного дома, скрытого наполовину разросшимися кустами сирени — тут Артем снимал у домовладелицы Птицыной комнатку, — прижимался к забору нахохлившийся от непогоды человек. Он, видимо, услышал шаги, резко обернулся, вглядываясь в темноту, потом стал пересекать улицу. Шел согнувшись, придерживая у горла поднятый воротник пиджака. Артем, наблюдавший за ним, негромко окликнул:

— Семка, ты, что ли?

— Артем Федорович, тебя жду. — Парень быстро подошел. Промокший до нитки, дрожал от холода. — Не признал сразу-то. Уж третий час тут…

Артем вгляделся в расстроенное лицо парня, кольнуло сердце предчувствием беды.

— Что случилось?

— Егора Васильевича арестовали. Никонов и Попузнев ходили с обыском, — торопливо заговорил парень. — Ничего не нашли. (Артем кивнул: и не могли найти, ни он, ни Егор дома ничего не держали.) Но арестовали! Когда привели в участок, я был там, Егор Васильевич успел шепнуть: «Понедельник — болел, надо справку. Передай». (Артем опять кивнул.) Перед обыском Никонов проговорился: «Идем облавой на серые куртки…»

— Не понял. Что он сказал? — удивленно переспросил Артем.

— Облавой на серые куртки. Егора Васильевича привели в серой куртке. И еще одного конторщика они привели, Варахобина. На нем тоже серый пиджак…

— У Варахобина был серый пиджак? — Артем недоумевал.

— Ну да. Но его Фавстов тут же и отпустил… Егора Васильевича посадили в пролетку и увезли.

— Не узнал — куда?

— Нет. Я потом сцепился с Никоновым, подрались. Фавстов меня выгнал. Совсем…

— Этого еще не хватало!

— А ничего… Давно хотел уйти сам. Накипело! А тут случай… В общем, теперь я уже не писарчук. Все!

Поругать бы надо за самовольство, но Артему понятно было состояние парня: сам поступил бы не лучше. Смолчал.

— Нечего стоять на дожде. Пошли, — грубовато предложил он, показывая тем Семке, что недоволен им. — Домой я сегодня не пойду. Тебя попрошу утром сходить к хозяйке. Осторожно спросишь: не приходили ли за мной. Неплохо, если ты понаблюдаешь за домом…

— Все сделаю, Артем Федорович. А ночевать можно к нам. Куда уж лучше? Дяденька Топленинов ничего не скажет, остальные все свои.

— И то, пожалуй, — согласился Артем. — Лучше не придумаешь.

До шестисот человек живет в рабочей казарме, и, хоть Артем приметный, многие его знают, есть где затеряться. Одного, соглашаясь с Семкой, не учел — встретить подурневшую от слез Лельку. Когда вошли в каморку, сидела у стола, подперев ладонями щеки. Всегда озорные, смешливые глаза обожгли ненавистью. Мать, Евдокия, постаревшая, с костлявой, согнутой спиной, тоже покосилась недобро. Ворчливо приняла от Семки пиджак — мокрый, хоть выжимай, бросила на руки ему дырявую вязаную кофту.

— Каша еще теплая, на столе, — проговорила сердито. — Куда вас черт гоняет в такую погоду?..

Семка был последним у нее и самым любимым. Была довольна, когда работал в полиции: не в фабрике, в духоте— за конторским столом, с бумагами. «Хоть у этого судьба будет лучше — нужды не коснется», — думала. Сегодня огорошил: «Ушел я, мамка, от Фавстова». Потянулся с наслаждением, до хруста в косточках, рад-радешенек. А Евдокия так и обмерла: «Чего бормочешь, олух? Как это ушел?» Все еще теплилась надежда: шутит, поди, над матерью. Ласковым парень рос, застенчивым, как девушка, но иногда и озорство прорывалось — посмеется над старой. «Верно, верно, мамка. Пойду теперь в фабрику. Фавстов хоть и злился, а в фабрику устроить обещал. На хорошее место…»

Когда сказал это, поняла: все так и есть. И легло камнем на сердце. «Господи, — простонала, — за что прогнали-то? Не услужил чем?» Только засмеялся в ответ: глупый еще, жизни настоящей не видел…

Артем тоже передал Евдокии свой пиджак. От еды отказался. Сел на сундук.

Колыхнулась занавеска, разделявшая каморку на две половины. Вошел Родион Журавлев и вслед за ним в подштанниках, в несвежей нижней рубахе с завязками у ворота Топленинов, старший рабочий ткацкого отдела. Топленинов, имевший в деревне семью — жену и повзрослевших сыновей — и давно отошедший от нее, жил бобылем. Как старшему рабочему, выделили ему перед каморки. Вернувшись с каторги, Родион поселился на его половине.

— За что его, сынок, Егорку-то? — спросил Топленинов усаживаясь рядом на сундуке.

Артему рта не удалось раскрыть — Лелька, отняв руки от опухшего лица, голосом, полным ненависти и отчаяния, крикнула:

— Жили бы и жили! Чего им еще надо? Куда лезут?

Артем сумрачно посмотрел на нее. Столько горя увидел в глазах Лельки, что не нашел слов, чтобы ответить что-нибудь.

В самом деле: чего надо? Жалованье, если без штрафов и прогулов, с грехом пополам можно тянуть от получки до получки. После пятого года стали работать по девять-десять часов — и выспаться, и для души остается время: хоть гуляй, хоть с книгой сиди. Чего же надо человеку, когда в роду его никто и не жил лучше-то?

А находятся чудаки… Во время стачки — первой еще тогда, крупной — рабочие послали своих выборных на переговоры с дирекцией. Депутация сделала, что могла, требования рабочих были приняты, выборных же увели в полицию и держали там. Ткач Прокопий Соловьев, отец Лельки, возмущенно сказал тогда рабочим, собравшимся на фабричном дворе. «Рады-радешеньки, как погляжу! Может, теперь разойдемся?.. А тех, кого к директору посылали, оставим? Пусть остаются! Пусть их жены одни маются!.. Эх, православные, негоже так поступать». — «Выручим», — волновалась толпа. И была разогнана солдатскими пулями. И первый был сражен пулей ткач Прокопий Соловьев. А что он искал, кроме того, что посчитал несправедливым оставлять в беде своих же товарищей?

В пятом году к взбунтовавшимся рабочим приехал из Москвы владелец фабрики Карзинкин. Отец Артема Федор Крутов в споре сказал ему: «Рабочие своим трудом откупили у вас фабрику. По справедливости она принадлежит им».

Зная за собой силу, не устрашился тогда Карзинкин вожака рабочих, но посчитал, что временно надо уступить— пройдет смута, все назад воротится. Так и сделал. Фабричные ликовали. А спустя несколько дней во время ареста полицейский Бабкин застрелил Федора.

Когда вышел царский манифест, «дарующий свободы», и для разъяснения его решено было организовать общегородской митинг, студентов юридического лицея, направлявшихся на митинг, остановили казаки. Прибывший к месту столкновения губернатор Рогович приказал демонстрантам разойтись. «А как же дарованные свободы? — спросил его бывший в первых рядах демонстрантов Мироныч. — Не увязываются они с вашим распоряжением. Как несправедливо!» — «Бейте его!» — крикнул обозлившийся на насмешку губернатор. И потом даже искалеченного Мироныча полиция доискивалась, чтобы упрятать его в каторжную тюрьму.

Так что же надо? Чего? Может, чтобы в каморке жила одна семья, а не две и три? И чтобы одежка справная у каждого имелась? И чтобы не только хлеб на столе да каша перловая, а что-то и вкусное было?.. И это надо. А все-таки не то ищут люди: долго и мучительно вышибают из себя вековечного раба, постепенно понимают, что такое справедливость. Убеждаются, что мало ее в жизни, и борются за нее, хотят, чтобы было больше. С ними расправляются, угоняют в тюрьмы и ссылки, а число их растет…

Знал Артем Лельку с детства, всегда казалась ему вздорной и глупой. Не считай ее такой да случись услышать ее слова в другое время, наверно, сказал бы: «Вот что, Лелька, людям надо! Если они чувствуют себя людьми, если есть в них людское достоинство, они стоят не только за себя, борются за всех, за справедливость на земле. И укорять их в этом не надо. Иначе они жить не могут».

Но молчал. Да и чем убедишь, что скажешь в утешение? Что ни говори, нет Егора рядом…

 

8

В глубине больничного двора у одноэтажного домика, разделенного на две половины, с отдельными входами Артем остановился. Игравшая с рыжей кошкой девочка лет семи бросилась ему навстречу.

— Дядя Артем! Мама, дядя Артем пришел! — звонко закричала она, повисая у него на шее.

В открытую дверь крыльца выглянула Варя Грязнова, с мокрой тряпкой в руке, растрепанная, потная.

— Что ты раскричалась? — тихо и сердито оговорила девочку. — Разбудишь Петра Петровича.

— Дядя Артем пришел, — упрямо повторила девочка, недовольная тем, что не видит на лице матери такой радости, какую чувствовала в себе. — Ведь же дядя Артем!

— Да замолчи ты!.. Ну, так и знала, — с досадой проговорила мать, повернувшись ко второй двери, из которой выходил доктор Воскресенский с припухшим лицом от послеобеденного сна. — Извините ее, Петр Петрович. Братца своего таким криком встречает.

— Не беспокойтесь, Варвара Флегонтовна, я уже, слава богу, отоспался, — добродушно сказал доктор, вынимая часы и взглядывая на них. — Пора и за дело. Молодой человек с каким-то делом ко мне? — спросил он, видя, что Артем смотрит на него и что-то хочет сказать.

— Я на минутку к Варваре Флегонтовне, — сказал Артем. — И очень кстати, что встретил вас. Вчера разговаривал с человеком, и он очень просил передать вам его благодарность. Он велел: «Передай доктору — студенты живучие. Доктор поймет». Так и сказал: «Студенты живучие».

Большой, чуть сутуловатый, с поседевшей бородой Воскресенский приглядывался к парню и явно не припоминал, кто мог передать ему эти слова.

— Он лечился у вас. Студент, — говорил Артем, с удовольствием отмечая, что по тому, как Варя всплеснула руками, она уже знает, о ком идет речь. — Вы его осмотрели тогда и сказали: «Если этот молодой человек и выздоровеет, то будет инвалидом». А он очнулся, услышал ваши слова и ответил: «Студенты живучие». И теперь здоровехонек, благодарит вас.

— Ну, батюшка мой, как же, помню! — воскликнул Воскресенский, и чуть заметная улыбка появилась на его лице. — Вы его еще умыкнули из больницы. Где бы лежать, лечиться, а вы вечером, воровски, усадили в пролетку и увезли. Или не так?

— Все так, доктор, — засмеялся Артем. — Дошел слух, что он у вас лечится, в тюремную больницу хотели препроводить. Вот и пришлось тайком украдывать. Найди его здесь — и у вас могли быть неприятности.

— Обо мне — дело десятое. Я врач. От политики далек. А Варваре Флегонтовне, помнится, был страшенный нагоняй. От меня нагоняй: как позволила больного тревожить… Так живой? Ходит?

— Бегает, — опять усмехнулся Артем, вспомнив, как дворами удирали от шпика. — Он очень жалел, что не смог поблагодарить сам. Проездом тут был.

— Рад слышать, к благодарностям я чувствителен. Хм, бегает… Удивительные люди! Это что, нужда заставила бегать? — хитро прищурившись, спросил он Артема.

— Угадали, доктор, нужда.

— Удивительно, да… Приятно было узнать, что ошибся в своих мрачных прогнозах. Приятная ошибка. Приятеля вашего, Работнова, на днях вернем вам. Подлечили.

И то, бока належал… Тоже будет бегать… Ну-с, — обратился он к Варе, — пора. Пойду к вечернему обходу.

Доктор ушел. Варя пригласила Артема к себе. Всегда он посещал этот дом с чувством робости и некоторого любопытства: здесь в последнее время жил его отец, отсюда через окно в чулане уходил он от полицейской облавы и упал у забора, сраженный пулей.

Две небольшие скромные комнатки с цветными дорожками на полу. На глухой стене против окна картина в золотистой рамке — лесная опушка и заячьи следы на свежем снегу. Ниже — висячие полочки с книгами.

Артем присел на стул, лицо сразу стало озабоченным. Светловолосая девочка, все время не отходившая от него, взобралась на колени.

— Что ты мне принес, братик Артем? — заглядывая в глаза, спросила она.

— Прости Ленка-Еленка, — спохватился Артем, шаря по карманам, — чуть не забыл. Это тебе от Семки, его изделие. — И подал ей вырезанного из дерева круторогого барашка.

Своей матери Артем почти не помнил, к Варе, доводившейся ему мачехой, не успел привыкнуть. Но это маленькое живое существо — его сестренка всегда радовалась, когда он появлялся здесь, и он не забывал каждый раз что-нибудь дарить ей.

— Понравился барашек?

Девочка кивнула и теснее прижалась к нему.

— Вот и ладно, — сказал Артем. — А что тебе еще хочется?

— Леденцов, — не задумываясь, ответила она. — Красненьких, синеньких, беленьких.

— Будут тебе леденцы, — щедро пообещал Артем. — В следующий раз.

— Попрошайка. Разве так можно? — упрекнула мать.

Она собирала на стол. Увидев это, Артем запротестовал:

— Ничего не буду. Всего на несколько минут. По делу…

— А почему ты не на работе? — спросила Варя.

— Отпросился, — беспечно ответил он.

Варя с сомнением покачала головой.

— Плохо верится. Как же тебя до смены выпустили из проходной?

— В самом деле, отпросился, — стал уверять он. — Меня легко отпускают. В любой раз, когда надо.

Сказал так, хотя сегодня, до прихода сюда, у него был неприятный разговор со старшим рабочим Зыковым, который предупредил, что ему надоели частые отлучки, и отпускать он больше не намерен.

Утром, отправляясь на фабрику, Артем думал, что его могут, должны арестовать. Но у ворот ничего не произошло— он прошел проходную, и его не остановили. Он почувствовал не то что облегчение — больше удивился. Выходит, Алексей ни при чем, не он выдал: не мог он назвать только одного Егора. Вечером Артема не было дома, и он ожидал, что его будут караулить у ворот фабрики. А он спокойно идет фабричным двором и теряется в догадках. Приходится допускать, что ямщик и почтальон виновны в аресте Егора: они указали самую приметную одежду — серую куртку, которая была на Егоре. У Артема и Алексея ничего приметного не было. Но в это трудно поверить. Смешно по всему городу хватать людей в серых куртках. Сколько их наберется! И все-таки полицейский Никонов сказал: «Идем с облавой на серые куртки». Вместе с Егором взяли конторщика Варахобина. Правда, тут же и отпустили. Но взяли! А Егора увезли. Загадка из загадок.

Артем поднялся на лестничную площадку своего отдела. Из распахнутых настежь дверей — гул прядильных веретен, жаркий пыльный ветер навстречу. Все знакомо, все привычно. Привычно склонился над разобранной для ремонта прядильной машиной старший рабочий Зыков. Он всегда приходил раньше всех. Это был ширококостный, сильный человек с густо заросшим лицом, с лохматыми бровями. С первого взгляда испугаться можно. Но это внешне, в душе он был добрейшим человеком и даже застенчивым.

Когда Артему требовалось по Своим делам сбегать в другой отдел, обговорить что-то с товарищами, Зыков не препятствовал. Скажет только коротко: «Потом наверстывай». И Артем наверстывал, люди, с кем работал, не таили обиды.

Нехорошо часто пользоваться добротой человека, но и сегодня Артем решил попросить старшего рабочего отпустить его — надо было достать Егору нужную справку.

Зыков выслушал с непроницаемым лицом, и трудно было понять: недоволен Артемом или принял его слова как должное. Он долго собирался с мыслями, Артем уж устал ждать.

— После твоего прогула — отметил я тебя, — глухо проговорил Зыков, глядя в сторону. — Будто работал в механических мастерских по моему посылу… В память отца твоего — не для тебя — делаю. Учти!

Последние слова прозвучали угрозой. В другой раз Артем и не стал бы настаивать. Но сегодня…

— Зря проситься не стал бы. Очень нужно. И не для меня — товарища из беды выручать надо.

— А кто меня выручать будет? Ты ушел и ладно, а что я мастеру скажу, если хватится? Нет! И не проси.

Он отошел, стал рыться в железном противне, куда складывали отработанные детали.

— Не будь злым, Иван Матвеевич, — упрашивал Артем, стоя за его спиной.

Зыков не оборачивался. Артем решил, что не отпустит, принялся за работу.

В полдень появился мастер Терентьев. Улучив момент, когда мастер был поблизости, старший рабочий громко сказал:

— Крутов! Сходи-ка в механическую мастерскую, подбери болтов. Нет готовых — скажи, чтобы сделали. И не возвращайся без них, хоть до конца дня сиди.

Глазами моргнул: дескать, понимай распоряжение, как следует.

— Сделаю, Иван Матвеевич, — откликнулся повеселевший Артем. — Живехонько сделаю.

Механические мастерские находились за фабричным забором.

— Так что, же это за дело, которое привело тебя ко мне? — спросила Варя. — Говори, чего мнешься?

— Егору Дерину нужна справка, будто он болел. Всего один день.

— Пусть приходит. Что-нибудь придумаем.

— Приходит! В тюрьме он, вот в чем дело.

Варя странно взглянула на него, спросила с испугом:

— Что случилось, Артем? Что вы натворили?

— Ничего особенного, — стараясь казаться беззаботным, ответил он. — Егор не был на работе, а в тот день случилось ограбление почты. Справка ему очень нужна.

— Не понимаю, Артем, как она ему поможет. Это же было несколько дней назад. Скажут, почему не отдал справку сразу же, и все откроется.

— Можно сказать, что оставил ее у вас в больнице. По рассеянности оставил и все зайти не мог.

— Не знаю… — Варя колебалась. Просьба была ей неприятна.

— Это так сложно? — спросил Артем, думая, что Варе придется просить справку у Воскресенского.

— Какое сложно! Не это… Пустой листок я вам могу дать. Там как хотите…

— Куда лучше, — обрадовался Артем. — Все, что надо, Семка нарисует. Вы тут будете ни при чем.

— Сейчас пойдем, и вынесу.

— Еще, Варвара Флегонтовна… При случае, получите у Маркела Калинина деньги… Семьям, которые в вашем списке. На этот раз есть побольше. Да вот что… Пришел из ссылки Родион Журавлев, жалуется — забыли товарищей. Может, что придумать? Отослать как-то и им.

Варя укоризненно покачала головой. Поняла, откуда появились деньги, сказала с горечью:

— Не сносить тебе головы, Артем. Для чего все это? Рисковать собой. Случится, как с отцом, только и всего… Поверь, жалея тебя, говорю. Подумай о себе…

— Только то и делаю, что думаю о себе, — отшутился Артем.

 

Глава третья

 

1

Цыбакин — туда, Цыбакин — сюда, Цыбакин — то, Цыбакин — это, — нелегко быть на виду и считаться незаменимым.

Жандармский ротмистр Кулябко сказал Грязнову: «Второго такого помощника у меня нет». И то — правда. Не успел еще Цыбакин оглядеться на новом месте — и сразу блестящая удача.

Некий присяжный поверенный саратовской судебной палаты, по фамилии Пичахча, присвоил двенадцать тысяч рублей, которые ему были выданы для передачи клиенту, бывшему машинисту железной дороги, получившему на службе тяжелое увечье. Так вот просто: взял и присвоил — совесть шерстью обросла. Дело для саратовского совета присяжных довольно щекотливое, позорное — тень на всех пала. Кинулись к Пичахче в надежде устыдить, заставить вернуть деньги увечному машинисту, но того и след простыл. Дальше — больше. Когда раскопали, обнаружилось: присяжный поверенный присвоил разные суммы, принадлежащие и другим его клиентам, — всего шестьдесят тысяч рублей.

Спустя короткое время совет присяжных получил от Пичахчи нахальное письмо: денежки все растратил и примите, мол, извинения и всяческие уверения… Адрес на конверте петербургский: Лиговка, 28. Проверили: проживал по указанному адресу саратовский крестьянин, по фамилии Колотов, выбыл неизвестно куда.

Еще не легче: Колотов — дворник с той улицы в Саратове, где жил Пичахча. Значит, у присяжного поверенного оказались еще и паспорта своих клиентов! Тут уж дело не шуточное, полетел по матушке Руси в сотнях копий розыскной лист с приметами не в меру бойкого присяжного.

«Одевается джентльменом, любит визитки и всегда в цилиндре, с тонкой тросточкой»… — Поди заподозри в нем жулика!

«Лицо южанина, глаза быстро бегающие, уши чуть оттопырены, а мочки с бородкою; усы черные, закручены вверх…»

Больше всего запомнилось Цыбакину, когда изучал приметы, — ушные мочки с бородкою.

Филеры на вокзалах, на пристанях с ног сбились — ищут Пичахчу. Цыбакин в это время едет по делам в Москву. Жить остановился в «Метрополе». И скажите, до чего везучий человек! В вестибюле гостиницы встречает господина в цилиндре, с лицом южанина, у которого уши оттопырены и мочки с бородкою…

Так и пришла к Цыбакину слава, а вместе с нею — работы невпроворот.

По утрам в своем кабинете с окнами на людную улицу просматривал сообщения из уездов, донесения филеров и хорошо засекреченных осведомителей. Их у Цыбакина немалая армия, и каждый занят своим делом.

Сообщения из уездов — больше для того, чтобы все знать, что делается в губернии (Цыбакин не хотел вечно оставаться в должности незаменимого помощника жандармского ротмистра Кулябко).

Вот сведения с Югской Пустыни. При этом монастыре есть гостиница, которая никогда не пустует: в праздники — богомольцы, в будние дни — все прохожие, больше отходники, идущие из Мологи и Рыбинска в Петербург на заработки или возвращающиеся из него. Жить в гостинице полагается не более трех дней, живут неделями и месяцами. Никакого догляда со стороны монастырских служителей! И этим пользуются разные подозрительные лица.

Якобы на богомолье пришли гимназисты из Мологи и ученики Рыбинского технического училища, заняли несколько номеров по соседству. Вечером после всенощной, собравшись вместе, наладили петь неприличные для святого места песни — «Вставай, подымайся, рабочий народ». И ничего с ними не могли поделать, потому что в этот день случилось в монастыре такое… — тут уж было не до гимназистов с их песнями.

А случилось вот что. Один из иеромонахов, Авель, напился допьяна, другой иеромонах, Евстафий, стал его поддразнивать и, между прочим, сказал, что будто бы их монастырский духовник Памва — мордвин и поэтому не имеет права занимать столь высокий сан и что назначение Памвы устроил казначей Хрисанф. В результате таких поддразниваний Авель пошел к Хрисанфу и стал его лаять нехорошими словами. Тот, обиженный, нажаловался на Авеля настоятелю. Последний явился, схватил Авеля за ворот и сшиб с ног (хорош удар у настоятеля!). Опомнившись, Авель вынул из кармана косарик, которым колют сахар, и им ударил по голове обидчика, рассек кожу. Тут уж за своего настоятеля вступились подбежавшие послушники — укоротили изрядно Авелю бороду и заставили удирать. Кляня братьев, Авель отправился в соседнюю деревню к крестьянке Наталье Романовой, которая считалась его любовницей. А так как в тот день был храмовый праздник, деревенские мужики были выпивши, — показалось им обидным, что длинногривый монах ходит к их однодеревенке. Собрались они у Натальиного дома и потребовали монаха на расправу. Еле Наталья откупилась от них, выдав на угощенье девять рублей. Что касается Авеля, то он все время переговоров сидел в подполье, зарывшись в солому.

Отложив листок, Цыбакин покачал головой, сказал язвительно:

— Бесятся, жеребцы застоялые, а в их святой обители сходки устраивают!

Василий Митрофанов, живущий на заработках в Петербурге, жалуется: приехал к себе на родину в Пошехонский уезд, и на беседе сорвали с него значки.

«Состою я действительным членом общества активной борьбы с революцией и анархией, значок 10401, членом „Союза русского народа“, значок 184, являюсь выборным членом в Петербургском Александро-Невском обществе трезвости, значок 8 — все эти значки указом Его императорского величества имею право носить на груди…

Пришел я в дом к Фомичеву в деревню Жуково, и набросился на меня Андрей Степанов, как разбойник, ударил и сорвал значки, у которых оказались короны изогнутыми.

Неужели мы на то состоим членами за веру, царя и отечество, чтобы нас били?»

Потер Цыбакин плешь на своей большой голове, причмокнул.

— Сочувствую тебе, Василий Митрофанов. И то, приехать накоротке на свою родину и так пострадать! А ты тоже — выставил весь иконостас! Нынче не шестой и седьмой годы, в нынешнее время разумнее дело делать, а громко о себе не заявлять.

А вот еще документ, и опять из Пошехонья. Вечером в квартиру одиноко живущей в собственном доме гимназистки восьмого класса Людмилы Ронской, в ее отсутствие, со взломом запоров проник в состоянии опьянения не имеющий определенных занятий сын священника Сергей Петров Алферов, из местных «освободителей». Испуганная Ронская, увидев сломанные запоры, позвала полицейских служителей. Когда вошли в дом, обнаружили сидящим за столом и поедающим булки и сласти Ронской того самого Алферова, которого и задержали, поместили в арестантскую при полицейском управлении.

Утром следующего дня Ронская явилась в канцелярию полицейского надзирателя и просила Алферова к ответственности не привлекать, так как он, по ее уверению, близкий знакомый и имеет право войти в квартиру, когда ему заблагорассудится.

Ну, освободили Сергея Алферова, а о Ронской разузнали — тоже состоит в партии «освободителей». Настаивал пошехонский исправник перед начальницей гимназии об увольнении Ронской из сего учреждения, но та с его доводами не согласилась.

— Напрасно, госпожа начальница, — упрекнул Цыбакин. — Не политические мотивы — отсутствие нравственности можно было поставить в вину.

Потянулся, зевнул. Как увлекательную книгу проглатываешь, читая эти материалы. Но время, время! Взглянул на часы и уже поспешно стал перелистывать документы, останавливая внимание только на самых любопытных.

Привлекло сообщение из Ростова.

Ростовскому уездному исправнику купец Варварычев представил письмо, полученное им по городской почте. От имени анархистов предлагалось купчине вынести в указанное место (скамейка на бульваре у озера Неро) золотыми десятирублевыми монетами 370 рублей. Требование было написано на полулисте, окаймленном траурной полоской, с изображением мертвой головы и кинжала в левом верхнем углу (страсти господни). Не вынесешь, купец, деньги — прощайся с жизнью — такой угрозой заканчивалось это письмо.

В тот же день такое же послание доставил в полицию другой купец, Родионов. Ему было велено положить 260 рублей медными монетами.

Ну, положили, только не деньги, а чурки деревянные, обернутые розовой бумагой. Местность полиция оцепила. И на вот тебе — бросился к сверткам сын конторщика с Кекинской фабрики семнадцатилетний Папонов.

Папонов указал, что ни к какой организации не принадлежит, разрисовывал письма мертвыми головами для страху, подписывался именем анархистов для убедительности, а деньги нужны ему для покупки книг по механике.

— Выучился на свою голову, антихрист, — проворчал Цыбакин. — А не поймай тебя, так бы и думали, что действует организация. И опять бы хлопоты. Будто их и так мало.

Нечто подобное произошло в Большесельской волости. Личному почетному гражданину Ивану Беспалову велено было положить сто рублей там, где будет привязана к огороду газета и вырыто дерно. В противном случае угрожали поджогом и убийством.

Пристав посоветовал положить всего пять рублей, предварительно записав номер купюры, сам отправился с урядником караулить преступника. Просидели до двенадцати ночи. Ночь была ненастная, темная, ничегошеньки не видно. Решили подползти поближе к огороду. Ползут, а им навстречу из кустов двое мужиков с ружьями. Приказывают служителям, которые были в штатском платье, остановиться.

Подумав, что нарвались на вымогателей, пристав в свою очередь велел им не трогаться с места и для вескости своих слов выстрелил. Мужики бросились бежать. Потом один упал.

Оказались они крестьянами — отец с сыном, которых Иван Беспалов тоже просил покараулить, не предупредив об этом полицейских. Преступник вследствие этого пойман не был. Раненный пулей пристава молодой крестьянин вскорости помер.

— Печальная история, в которой виноват только один Иван Беспалов, — заключил Цыбакин, захлопывая папку с документами. Потом подвинул к себе другую, где были донесения филеров и осведомителей.

Осведомитель «Гарный» сообщал о состоявшемся заседании фабрично-заводской группы в трактире Тряпичкина. Заинтересовало Цыбакина сообщение о новом лице, присутствовавшем на заседании. «Попытка моя выяснить, кто этот человек, окончилась неудачей. Другие, как показалось, его знают… Внешнее наблюдение за ним передано филеру Серому».

В конце своего донесения Гарный просил пока не ликвидировать группу, так как он надеется обнаружить типографию, имеющуюся на фабрике Карзинкина.

Вздохнув, Цыбакин поискал донесение Серого. Читал и чувствовал накипавшее раздражение: «Упустил, чертов сын! Так бы и писал, что упустил. Нет, расписывает: „Проливной дождь помешал наблюдению. Незнакомец шел с товарищем Александром, рабочим с Большой мануфактуры“».

Задумался… Товарищ Александр… Кто же все-таки ты, умело ускользающий из-под наблюдения? Так бы и взялся сам, выведал бы… Но слишком хорошо известен рабочим бывший пристав Цыбакин. Помешает…

Гарный прав: надо ждать. Брать не только группу, доискиваться, как глубоко пущены корни на фабриках и заводах.

Вошел дежурный унтер-офицер Волков, старый, исполнительный служака, замер у двери.

— Ну, что у тебя?

— Госпожа Кудрявцева дожидается с утра.

— А! Ну, зови, зови.

— Еще от фабричного пристава Фавстова сообщение: произведена облава, как и было указано. Результаты малые. Одного арестованного переправили в тюрьму.

— Ладно. Одного так одного. Шли наобум, на авось. По догадке. Может, на что и наткнемся. Фамилия-то арестованного как?

— Егор Васильев Дерин, — сообщил унтер-офицер.

— Егор Васильев Дерин! — повторил Цыбакин с удивлением. — Смотри-ка, знакомец. Отца-то его, Василия, хорошо помню. Озорной был мужик, да… Сынок от родовой яблоньки недалеко ушел: в пятом годе хотели ему наказаньице придумать — за молодостью лет пожалели. Слышь-ка, Волков, а ведь результаты-то хорошие. Чего у него: пиджак из верблюжьей шерсти, али как мукой обсыпанный? Пиджак-то какой?

— Не могу знать, ваше благородие.

— Порадовал ты меня, Волков. Нутром чую, где-то мы близки к разгадке. Егор Васильев Дерин… Ну, зови Кудрявцеву.

Волков ввел женщину лет сорока пяти, одетую скромно, но со вкусом: черная жакетка и юбка, башмаки на высоких каблуках, шляпа с вуалью. Она скромно подошла к столу, представилась.

— Садитесь, сударыня. Мне уже докладывали… Знаю, что такое горе матери. Напомните его приметы. В чем одет?

— Мишенька собирался куда-то за город, оделся, как поплоше. Росту он в отца — высокий, глаза ласковые, синие, лицо чистое, волосы светлые, мягкие…

— Да, посмотрим… Сдается, что он, но все может быть… Кстати, сейчас я отправлюсь в тюрьму, могли бы поехать со мной. Взглянете… Молодой человек уважительный, тихий.

— Буду вам благодарна. Только скажите, успокойте меня: в чем он повинен? Что ему грозит?

— Ровным счетом ничего. Держим пока до выяснения… Пустые формальности… Так, так… Сын почетного потомственного гражданина Михаил Кудрявцев… Все может быть.

 

2

— И что же дальше?

— Дальше ничего. — Арестованный сумрачно посмотрел на Цыбакина. Опять все тот же прием: одно и то же заставляет пересказывать по нескольку раз, надеясь поймать на оплошности. Отвернулся к окну, за которым резкий ветер схлестывал с деревьев желтую листву, бил в стекло мелкими брызгами воды. Начинается тоскливая осень, и на душе тоскливо.

— Итак, — начал подводить итог Цыбакин, — выходит, вы — Алексей Иваницкий; предполагаете, будто происходите из крестьян Ярославской губернии. В малом возрасте вас увезли в Питер, где воспитывались у разных людей, затем бродяжничали. Последнее время работали в мастерской по ремонту велосипедов Каляева. Была такая мастерская и закрылась после смерти хозяина — здесь вы удивительно верны в своих показаниях. И вот вам захотелось идти в родные места, попытаться найти свою деревню и, может быть, родственников. Весьма похвально… Дорога дальняя, небезопасная, и вы решили обзавестись оружием. В Финляндии, где были незадолго, купили за двадцать пять марок пятизарядный бельгийский револьвер. Все ли я говорю верно?

— Все верно, — подтвердил Алексей.

— Вот видите, как у нас с вами хорошо получается… Когда вы вышли на мост, вам показалось, что за вами гонятся. Вы побежали… Что вы думали в это время?

— Что я мог думать, когда трое мужиков бегут следом? В душу я к ним не заглядывал. Что у них было на уме — неизвестно. Решил, лучше не связываться, потому и побежал.

— Правдоподобно… Но навстречу шла подвода, сидящий в ней возница, поравнявшись, кинулся на вас, сшиб, а там подоспели и другие.

— Так и было.

— Так и было… Не объясните ли теперь, почему вас признали сопровождающие почтовую карету — ямщик и почтальон? Указали на вас, как на одного из экспроприаторов?

Заключенный снисходительно усмехнулся.

— Вы не понимаете?

Цыбакин развел руками.

— Совершенно не понимаю, — искренне сказал он.

— На кого-то им надо указать, иначе могут подумать, что сами причастны к хищению ценностей. Не приходило вам это в голову?

— Пожалуй, резонно… Да вы не смотрите на меня волком-то, вынужден я вас и держать здесь, и расспрашивать — служба такая. Вот сейчас чайку принесут, посидим, поговорим не торопясь, а там уж… Мне, понимаете ли, редко приходится иметь дело с людьми умными, грамотными. Такая работа: все больше черствость, грубость. Образование какое имеете?

— Какое у мастерового образование? Самоуком доходил до всего. Покупал книжки: о Пинкертоне, Картере, Чуркине… Ночи просиживал за чтением.

— Понятно, понятно. Пинкертон, Холмс, Чуркин… Оставлю вас на минуточку, скажу, чтобы чайку принесли.

Цыбакин вышел в коридор, не пробыл там и минуты. Возвратившись, встал у стены, застыл в напряжении. Дверь открылась, и вошла женщина в шляпе с вуалью.

— Мишенька! Сынок! — со стоном выкрикнула она, кинувшись к заключенному. Тот побледнел, сцепил зубы, ненавистно взглянул на женщину.

— Эх, мама! — только и сказал.

Цыбакин не скрывал своего торжества, наблюдая за этой сценой.

— Сударыня, — обратился он к Кудрявцевой. — Некоторые формальности… Я рад, что вы нашли своего сына. Прошу. — И, все еще сияя радостной улыбкой, взял Кудрявцеву под руку, повел к двери. Она растерянно и с болью оглядывалась на сына — ничего не понимала.

Цыбакин закрыл за ней дверь, неторопливо сел, сложил руки на столе.

— Итак, — сказал он, — начинается вторая часть нашего знакомства, самая интересная. Михаил Кудрявцев, сын потомственного почетного гражданина… Будете и дальше упорствовать? Кто сообщники?

Заключенный поднялся, отчужденно посмотрел на следователя.

— Хорошо, — сказал он с решимостью. — Я действительно Кудрявцев, окончил петербургский университет. Действительно участвовал в экспроприации почты, потому что считаю это актом борьбы с правительством угнетения и насилия. Больше я ничего вам не скажу.

— Помилуйте, — заинтересовался Цыбакин, — вы выходите на большую дорогу, грозите оружием двум ни в чем не повинным людям, могли и убить их, и считаете это борьбой с правительством? Не понимаю. На днях вот в Ростове один анархист вымогал у почтенных людей деньги, так его тоже спросили — чего ради? Он не мудрствовал, не объявлял свой поступок борьбой с властью. На книжечки ему были нужны деньги. А вам-то они зачем нужны были? Надеюсь, не на издания о Пинкертоне и Картере? Что же вы молчите?

— Я заявляю еще раз: больше от меня ничего не добьетесь.

— Дело ваше, голубчик. По мне, так пока и этого хватит. Вот наденем на вас арестантский халат, поселим в близком соседстве с убийцами и грабителями — тут у нас много таких, — тогда еще что-нибудь захотите сказать.

— Экспроприация почты — политический акт, и я требую относиться ко мне как к политическому заключенному.

От Цыбакина не ускользнуло, с какой нервной торопливостью произнес эти слова заключенный.

— Арестантский халат и — к уголовникам, — повторил он, справедливо полагая, что нащупал то, чего боится заключенный, что, играя на этом, можно заставить его разговориться.

— Я протестую…

— Да протестуйте на здоровье… Так кто же сообщники?

Заключенный молчал. «Ладно, разговоришься, не все сразу», — подумал Цыбакин, насмешливо оглядывая заключенного, который уже перестал быть для него загадкой. Весьма довольный собой и результатами, вызвал тюремного надзирателя.

— Уведите господина Кудрявцева. Если до вечера он не одумается, уведомьте его о переводе из политических заключенных в уголовные.

Оставшись один, Цыбакин прошелся по комнате, с удовольствием потирая руки. Какая удача, что госпожа Кудрявцева пришла в полицию справиться о пропавшем сыне! И как правильно поступил он, устроив эту внезапную сцену свидания. «Да, черт, — с восхищением подумал о себе Цыбакин, — этак можно и зазнаться, потерять остроту…»

Теперь ему предстояло провести сложный допрос арестованного при облаве на Большой мануфактуре Егора Васильева Дерина. Никаких материалов о нем нет у Цыбакина, одна догадка.

Осенним промозглым вечером убили старшего надзирателя Коровницкой тюрьмы Николая Бабкина. Произошло это, когда он возвращался из пивной Шатова к месту службы.

Пивная находилась неподалеку от тюрьмы в деревянном, уже ветхом доме с покосившимся крыльцом. Место глухое, малонаселенное, отчего посетителей у хозяина было не ахти сколько. И если он еще не закрывал своего заведения, если имел какую-то выгоду, то только благодаря тюремным служителям. Те шли к нему, как в дом родной, благо близко; выдалась свободная минута — скачком через переулок, а там заветное крыльцо с лопухами у самых ступенек, низкий хозяйский поклон, привычное для уха: «Что изволите?».

Днем пили в спешке, потому что служба, зато после нее засиживались часами; закусывали, вели неторопливые разговоры.

Бабкин, крепкий мужик с редкими кошачьими усами на широком морщинистом лице, пришел вместе со своим подчиненным надзирателем Якушкиным — отпускал Якушкина в деревню к родственникам, тот и решил угодить, выставил за свой счет бутылку водки.

В помещении было тепло, уютно потрескивали дрова в круглой печке-голландке. Сидеть бы и сидеть — все располагало к отдыху. Но Бабкин нервничал, поглядывал на часы — ему еще надо было встречать партию арестантов, которая вот-вот должна была вернуться с работы на станции Урочь.

В начале восьмого надзиратели вышли; на улице подняли воротники, спасаясь от холодной сырости, и в хорошем настроении отправились к тюрьме. Якушкин держался ближе к домам, Бабкин шел по дороге. Его слегка покачивало.

Когда прошли переулок, сзади послышался револьверный выстрел. Был густой туман, в пяти шагах трудно разобрать человека. Якушкин все же успел подметить: стрелявший был невысокого роста, в беловатом пиджаке — вроде как от муки белый или серый пиджак, а может, из верблюжьей шерсти.

Якушкин бросился бежать. Бабкин тоже побежал, но наискосок к скверику. В это время хлопнул второй, роковой выстрел.

Добежав до тюремной калитки, Якушкин позвонил и закричал привратнику, что Бабкина убили. Немедленно выбежала охрана, но кого-либо обнаружить не удалось.

Пуля попала старшему надзирателю в голову, смерть наступила мгновенно.

Ни Шатов, ни Якушкин больше ничего определенного сказать не могли, кроме как: «Сидели в пивной… Стреляли…» Ниточки никакой не прощупывалось. Следователь решил сопоставлять случайные факты.

Бабкин наблюдал за порядком по всей тюрьме, а от одиночных камер имел ключи. Особое наблюдение вел он за четырьмя политическими заключенными из Рыбинска, которые обвинялись в нападении на склад конвойной команды с целью изымания оружия. Эти арестованные, не в пример другим, вели себя дерзко, досаждали различными требованиями. У старшего надзирателя постоянно были с ними стычки. Свидетели — служители тюрьмы — показали, что вражда началась с первого дня, когда Бабкин, принимая арестантов, сказал со злобой: «То-то вижу, что все вы — драгоценность великая, а потому буду содержать вас в чистоте и опрятности; чтобы вы не заплесневели, каждый день по очереди буду „чистить“ кому зубы, кому затылок, а кому спину. А уж насчет карцеров, так они у меня служат для разнообразия или развлечения, вроде дачи».

Как раз перед убийством Бабкина всех четверых возили в Рыбинск на суд. Следователь высказал предположение: не имели ли эти политические арестанты сношения со своими товарищами по партии и не посоветовали ли убрать ревностного служаку? Начались нескончаемые допросы, длительное и тайное наблюдение в Рыбинске за подозрительными лицами. Немало времени прошло, прежде чем следователь понял, что идет по ложному пути.

Потом подозрение пало на матерого уголовника Гронского, который тоже был в ведении старшего надзирателя. Как сообщили служители, у Бабкина произошла крупная ссора с Гронским; уголовник будто бы передал записку с адресом, Бабкин должен был сходить по этому адресу и получить крупные деньги, причем половина отходила ему, половина заключенному. Получил ли Бабкин деньги — неизвестно, но многие слышали ругань Гронского и угрозу рассчитаться со старшим надзирателем.

Гронский же вскоре был переведен в Вологодскую тюрьму и оттуда бежал. Следователь решил: вполне вероятно, Бабкина застрелил этот бежавший уголовник, потому что, как известно, уголовники обмана не прощают.

Прошел год, второй, а розыски Гронского ни к чему не привели. Следователь вынужден был признаться в бессилии, и «Дело об убийстве старшего надзирателя Коровницкой тюрьмы Бабкина» прекратили за необнаружением виновных.

К этому времени Цыбакина повысили в чине и перевели с Ярославской Большой мануфактуры в сыскное отделение. Знакомясь с новой работой, он наткнулся на дело Бабкина; разорвал плотный конверт, в котором находилась извлеченная пуля, перелистал всю объемистую папку, и для него стало ясно: неопытный следователь запутался с самого начала, искал не там, где нужно, и не того, кого надо.

Покойный Бабкин долго служил в полицейской части при Большой мануфактуре и почти всех мастеровых знал в лицо; во время подавления забастовки пятого года проявил завидную активность: не по подчинению, а сам указывал, кого надо было арестовывать; рабочие знали, что он был повинен в убийстве их вожака Федора Крутова. Тогда уже были попытки покушения на служителя. Именно Цыбакин, чтобы избежать несчастья, помог ему перевестись старшим надзирателем в каторжную тюрьму. Известно было и то: когда один рабочий с фабрики за вооруженное сопротивление во время ареста был приговорен к повешению и казнь должна была совершиться во дворе тюрьмы, Бабкин взял на себя роль палача, за что получил по счету пятьдесят целковых. Слух об этом вышел из стен тюрьмы и возмутил мастеровых.

Вот что надо было сопоставлять следователю, сопоставлять и искать стрелявшего среди рабочих фабрики.

Прикинув, сколько прошло времени со дня убийства, Цыбакин вынужден был отложить дело, как безнадежное, хотя и подумал, что при случае надо будет поинтересоваться у своих доверенных на фабрике: может, и найдется та ниточка, которую искал следователь…

Когда произошла экспроприация почты и сопровождающие заявили, что один из нападавших был в сером пиджаке, Цыбакин вдруг вспомнил показания тюремного надзирателя: «Стрелявший был невысокого роста, в беловатом пиджаке, вроде как от муки белый, или серый пиджак, а может, из верблюжьей шерсти».

Цыбакин заставил мужиков, сопровождавших почту, записать приметы. Совпадение было полным: «Пиджак на одном был серый, грубого сукна, сам роста невысокого, с бородой».

Уж не одно ли лицо действовало тут и там? Борода? Но так и лет прошло немало, борода могла вырасти. Решил на всякий случай поискать виновников на Большой мануфактуре. И вот залетела птичка в силки, да еще какая! Известная птичка.

Взял из папки опросный лист Егора Дерина, мельком просмотрел. Ничего необычного, любопытного для себя не нашел. Прядильщик, арестован в каморках, при обыске недозволенного не обнаружено. Тут же опросный лист конторщика Варахобина. Ну, это совсем не то, правильно отпустил его Фавстов. Цыбакин знал молчаливого, рано постаревшего Варахобина: мухи не обидит, куда уж ему в экспроприаторы.

«Посмотрим, посмотрим, Егор Васильев Дерин, каков ты есть, очную ставочку устроим, авось на авось, может, и попадем в цель. Не зря у меня предчувствие… Что-то будет…»

И как ни хотелось ему поскорее закончить сегодняшние дела, посчитал нужным не торопиться с вызовом Дерина. Положил перед собой опросный лист Иваницкого.

Кудрявцева, тщательно стал изучать почерк, бормотал под нос: «Самоуком… Нат Пинкертон… Я тебя, милый, потому и заставил описывать свои похождения, — понять, что ты за человек, хотел. Вон какой почерк-то уверенный, размашистый, самоуком его не приобретешь. Жаль, забыл спросить: уклон-то какой в образовании — философский, чай, или юридический?»

Потом, стараясь подладиться под почерк Кудрявцева, стал писать от его имени показание, по которому выходило, что Егор Васильевич Дерин — первый из его сообщников. Цель была такая: показать Дерину, что Кудрявцевым все о нем рассказано и отговариваться не следует. По всей вероятности, бесполезная работа, может, тот Егор Васильев Дерин никакого отношения к происшествию на Курбской дороге не имеет, но на всякий случай. За долгие годы работы Цыбакин научился ценить случай.

Закончив, вызвал надзирателя. Справился:

— Здесь ли потерпевшие с Курбской дороги?

— Как было велено, дожидаются.

— Давай сюда арестованного Дерина. Когда поведешь по коридору, те пусть смотрят, вспоминают. Я их позову после.

Пока надзиратель ходил за Дериным, Цыбакин, откинувшись на спинку стула, отдыхал. Последнее время замечал: как бы ни была любима и радостна работа, годы дают знать, чувствует расслабленность во всем теле. И то сказать, все время в напряжении, тут молодому впору обессилеть.

Надзиратель ввел Егора Дерина, который, не дожидаясь приглашения, вразвалку подошел к столу и сел на свободный стул, напротив Цыбакина. Тот цепким взглядом следил за ним. «Отцовские повадки», — отметил про себя Цыбакин, вспомнив, как вел себя на допросах старший Дерин. Раньше у Цыбакина всегда лежала на столе толстая деревянная линейка. Для психологического воздействия. Когда его раздражали ответы арестованного, он применял ее. Раз попробовал ударить и Дерина, но тот перехватил линейку, переломал и бросил в печку. Стыдно вспоминать, но именно после этого случая Цыбакин перестал пользоваться линейкой на допросах. Показалось ему тогда, что очутившаяся в руках Дерина линейка взметнулась над его головой, — мгновенный испуг покрыл лицо потом, что не укрылось от арестованного, почувствовавшего свое превосходство над следователем.

— Фамилия?

— Она вам известна, господин Цыбакин. Встречались, — с ленивым спокойствием ответил Егор.

— Вопросы задаю я. Извольте отвечать быстро и точно.

— Я буду отвечать быстро и точно, если получится. Что вы хотите спросить, господин Цыбакин?

— Вы понимаете, где находитесь? — вспылил следователь.

— Как не понять, всю ночь думал, кому обязан, что привезли в тюрьму. Оказывается, господину Цыбакину. Не забываете старых знакомых. По какому праву вы арестовали меня? Отвечайте, господин Цыбакин, быстро и точно.

— Вы наглый молодой человек, но, я думаю, спесь ваша улетучится, когда вы прочитаете вот это. — Цыбакин швырнул Егору листок. — Вам знаком Алексей Иваницкий, он же Михаил Кудрявцев?

Все заныло внутри у Егора Дерина, когда услышал об Алексее. Значит, верно то, что он предполагал. Алексея схватили, он назвал их фамилии. Когда Егора вели сюда, в коридоре он успел заметить мужиков, сопровождавших почту. И их вызвали для опознания. Но он умел держать себя в руках. Читая написанное Цыбакиным показание Алексея, мгновенно отметил, что тут что-то не вяжется: откуда Алексею было знать его отчество? И потом: разве Алексей не видел, что борода у него прикладная? А тут написано: «Приметы Егора Васильевича Дерина — невысокого роста, крепкий, черная борода, на нем серый пиджак из грубого сукна».

И, поняв это, Егор снова повеселел, озорно взглянул на Цыбакина.

— Чему вы обрадовались? — спросил тот. — Курточку-то где же забыли? Серая курточка, которая на вас была?

— Курточка осталась в камере. Сказали, что ненадолго зовут в контору. Зачем было брать?

— Напрасно, — Цыбакин повернулся к надзирателю, который, стоя у двери, приказал: — Принести его одежду, да и тех давайте сюда. Приглашайте.

Егор понял, что сейчас произойдет самое главное: очная ставка с почтальоном и ямщиком. Все будет зависеть от их слов.

— Бородку тоже успели сбрить? — спрашивал между тем Цыбакин.

— Бородку? — Егор отвечал медленно, обдумывая каждое слово. — Вчера утром брил. Два раза в неделю брею. Прикажете чаще?

Надзиратель впустил впереди себя ямщика и почтальона, которые остановились у дверей, мяли картузы в руках. Надзиратель бросил Егору его пиджак.

— Одевайтесь, Дерин, — приказал Цыбакин. — А вы, господа ротозеи, смотрите внимательно. Признаете ли этого человека?

— Да вот теперь, как надел пиджак, стало быть, он, — сказал почтальон не очень уверенно. — Борода у того была.

— А ты? — обернулся Цыбакин к ямщику.

— Греха на душу не беру, — сказал ямщик. — Вроде он, и сомневаюсь. Быстро они, стервецы, уложили меня на землю. Под дулами-то много не углядишь.

— Смотри внимательней.

— Смотрите, мужики, не робейте, — засмеялся Егор. — Вспоминайте, где меня видели.

— Он, — опять сказал почтальон. — В коридоре, когда шел, не признал его. А надел пиджак, вижу — он. Бороду обрил.

— Я ее, дядя, никогда не носил, бороду-то. Чего ты придумываешь?

— Оно, конечно, подбородок загорелый, как и лицо. Греха на душу не беру, — заявил ямщик.

Злость, появившаяся на лице Цыбакина, пугала их. А тот действительно рассвирепел: все, кажется, учел, обдумал, не догадался лишь заранее растолковать мужикам, что от них требуется. Уж не уверены, так лучше бы молчали, после выложили свои сомнения, когда уведут арестованного. Теперь все осложнилось, оставалась слабая надежда на неожиданную встречу Дерина с Кудрявцевым.

— Все, все, — нетерпеливо, с недовольством проговорил Цыбакин, показывая мужикам, что они больше не нужны.

Те пошли к дверям, но не успели выйти, показался взволнованный и испуганный надзиратель.

— Что еще? — встретил его Цыбакин.

— Беда, ваше благородие, — встревоженно проговорил тот. — Заключенный Иваницкий поджегся, сгорел…

— Как сгорел? Что ты бормочешь? — выкрикнул Цыбакин, косясь на Егора Дерина, слушавшего надзирателя с напряжением; бледность разливалась по лицу парня.

— Керосин из лампы, которая была ему оставлена, вылил на себя. Обгорел сильно…

Цыбакин вздрогнул, только сейчас до него дошел смысл сказанного. Наливаясь яростью, косолапо шагнул к надзирателю, сжал кулаки.

— В больницу! И немедленно! Вы мне ответите!.. Чтобы жил!..

Надзиратель испуганно выбежал, не закрыв за собой дверь. Цыбакин с треском захлопнул ее, багровый от гнева, повернулся к Егору.

— Так вот, молодой человек, — зловеще произнес он, — нет худа без добра. Ваше лицо сейчас показало: вам знаком и близок Иваницкий, он же Кудрявцев. Вон как вы сильно побледнели, голубчик, жаль стало дружка, с которым на большой дороге разбойничали. Потрудитесь назвать третьего, ибо все равно мы найдем и доставим его сюда. Говорите все, и куда дели ценности.

— Я вас не понимаю, господин Цыбакин. О чем вы? — с удивлением спросил Егор. — Если вы что-то заметили на моем лице, так ведь весть-то какую услышал! Не приведи господь! Что уж я не человек, по-вашему? Велите меня отпустить, не держать напрасно.

Снова вошел надзиратель и, вытянувшись, доложил:

— Все сделано, ваше благородие. Доктору сообщили, сейчас идет. Однако…

Цыбакин нетерпеливо прервал его.

— После! Этого уведите в камеру. Глаз не спускать! Никаких ламп.

— Это уж вы того, господин Цыбакин, — смущенно проговорил Егор. — Мне еще жить не надоело. Зря вы так.

 

3

Грязнову не раз мерещились толпы деревенских мужиков в рванье, которые все лето осаждали фабричную контору в надежде получить какую-нибудь работу и кусок хлеба. К зиме их стало меньше, но это не значило, что они рассеялись по фабрикам и заводам — большинство их вернулись домой. Как были, так и возвратились ни с чем в свои деревни. Нищая, ничего не покупающая деревня! Что-то будет, чем это грозит?

Для Большой мануфактуры эта многим еще непонятная угроза стала неприятной реальностью после того, как дошли известия о банкротстве крупнейшего закупщика фабричных изделий — торгового дома Иконникова. Фирма пользовалась неограниченным кредитом и к моменту своего краха оказалась должна крупные суммы.

Из Москвы от Карзинкина пришло спешное указание — резко ограничить кредит, отпускать товар только по оплаченным счетам.

Последствия такого указания сказались скоро: за несколько месяцев на фабричных складах накопилось более двадцати тысяч пудов пряжи и миткаля, идущего на выработку ситцев. Интересуясь делами на других фабриках, с которыми Большая мануфактура имела сношение, Грязнов видел, что и там происходит то же самое. Море непроданных товаров захлестывало текстильные фабрики.

Медлить было нельзя, кризис надвигался неумолимо. И тогда текстильные магнаты московского и петербургского районов собрались на совещание. По предложению владельца Кренгольмской мануфактуры барона Корфа, чтобы не допустить резкого падения цен, решено было временно сократить текстильное производство на всех фабриках.

Сразу после совещания Карзинкин запросил Грязнова, какой путь лучше выбрать для сокращения работ.

Можно было сократить производство, уволив часть рабочих, но это могло привести к нежелательным результатам — длительной забастовочной борьбе. Для Большой мануфактуры такое решение не подходило еще и потому, что население фабричной слободки, удаленное от города, от промышленных предприятий, не нашло бы для себя занятий.

Рабочие в своих требованиях все время добиваются восьмичасового дня. Но сократить рабочий день — значило бы, что, когда кризис пройдет, удлинить его снова без осложнений не удастся. Кроме того, рабочие требуют восьмичасового дня с сохранением прежнего жалования. Значит, и этот путь не годится.

И тогда Грязное пришел к выводу, что в рабочей неделе надо сделать еще один праздничный день. Здесь два выигрыша: у рабочих будет даже меньше, чем восьмичасовой день, и фабрика сократит расход заработной платы — кто осмелится требовать жалования за праздничный день?

А если рабочим придется тяжеловато, то что ж, такое уж трудное время…

Сидя в своем кабинете, Грязнов обдумывал ответ владельцу фабрики, когда вдруг появился конторщик Лихачев. Павел Константинович был взволнован: в ткацком отделении женщины остановили станки и требуют директора для объяснения.

— Да за что же тебе, старому хомяку, деньги-то я должна давать, отрывать от себя кровную копейку, прикармливать тебя? Али ты богом вознесенный надо мной? Вот тебе шиш, колченогий дьявол!

Марья Паутова, баба бойкая на язык, злая, так и наскакивала на усмехающегося Топленинова. Другие мужики прислушивались, тоже были веселы, никак не предполагая, чем кончится эта стычка.

— Ну-ка, иди сюда, Крутов, — кричала не на шутку разозлившаяся Марья. — Ты ведь грамотей. Растолкуй, с какой стати семь процентов моего заработка ему отдают? Он ткач, так и я ткачиха, одну работу делаем. Справедливо разве?

— А разве не справедливо? — поддразнил женщину Топленинов. — Ног если не потяну, тебе хуже придется. В мужиках для баб сила должна быть. Вот начальство, заботясь, и решило, чтобы вы нас подкармливали. Поэтому отчисление нам сделано. На кормежку, на то, чтобы мы силу мужскую не теряли.

— Посмотрите на него, кобеля ободранного, — под хохот мужиков возмущенно ответствовала Марья. — И то, хоть бы на пользу шло, — на водке все прожрешь в первой казенке.

— И в водке пользительность, Марья, и шуметь тебе нечего. А то расхорохорилась… Было так и будет.

— А это видал? — Марья вытянула к носу опешившего рабочего сухой кулак. — Бросай, бабы, станки, справедливость искать станем.

— Правильно, тетка Марья, — поддержал ее Артем, находившийся тут же. — Несправедливо отдавать от своего жалованья мужикам копейки. Коли делают лучше и больше, пусть им хозяин и доплачивает из своего кармана.

— А я что говорю, — обрадованная поддержкой, возвестила Марья. И опять к Топленинову: — Надсмехается, прохвост!

Спор этот произошел в ткацком отделении в конце рабочего дня. Исстари введено было: хотя и на той же работе, а женщины и подростки получали меньше мужчин. Конторщики, делавшие расчет, не скрывали, что мужская прибавка идет за счет убавления заработка женщин. Все это знали и свыклись. И вот сегодня взбунтовалась Марья Паутова.

Послали за Грязновым. Когда он пришел, в отделении стояла тишина — остановили станки и мужчины. Кое-кто сидел на подоконниках, другие просто у стен на корточках.

Женщины стояли густой толпой отдельно.

Выслушав, в чем дело, Грязнов глазом не моргнул — заверил женщин, что их требования справедливы, если мужчины не будут против, он сделает распоряжение о прекращении отчислений.

Грязнов мгновенно сообразил, что ткачи на это ни за что не согласятся, произойдет ссора, которая приведет к останову отделения, хотя бы на несколько дней, даже может вылиться в длительную забастовку. В настоящее время забастовка, если и нежелательна, как все забастовки, то и не страшна, даже отвечает интересам владельца. Как он и ожидал, слова его возмутили ткачей. Начавший шутливую ссору с Марьей Паутовой, не ожидавший такого поворота событий, старший рабочий Топленинов выкрикнул Грязнову:

— Не пойдет так, господин директор! Женщин вы уговаривайте, как хотите, а нас не замайте!

— Они начали, с ними и разговор ведите, — поддержали его другие.

В другое время Грязнов, как он умел, нашел бы нужные слова, которые удовлетворили бы рабочих, здесь он просто пожал плечами.

— Дело ваше, господа. В столь трудное время никаких прибавок фабричная контора сделать не может. Как вы договоритесь, так и будет. Сообщите в контору, к чему вы придете.

— На старых условиях мы работать не будем, — заявила от имени женщин Марья Паутова.

— Хорошо, вы будете получать сполна, — заверил ее Грязнов и, криво усмехнувшись, добавил: — Мужчины, если они истинные рыцари, согласятся на это.

— Не шутите так, господин директор, — мрачно сказал Топленинов. — Это у вас богачества не занимать, нам каждая копейка дорога.

— Всю жизнь издеваются над рабочим человеком!

— Ему-то что, рожа от сытости лопается.

— Шабаш! Кончай работу!

Толпа угрожающе зашевелилась, однако это не смутило директора. Перекрывая возгласы рабочих, Грязнов громко объявил:

— Господа, до шести вечера я к вашим услугам!

И спокойно, постукивая тросточкой по цементному полу, направился к выходу.

 

4

Артем и Родион Журавлев стояли у конторы и читали объявление, вывешенное Лихачевым. Тут же грудились и другие — расспрашивали: что там, о чем прописано?

В объявлении говорилось:

«Работницы ткацкого отделения предъявили нам ряд просьб, вслед за ними с такими же просьбами обратились ткачи и теперь, хотя на фабрику являются, к работам не приступают.

Сим доводим до сведения всех рабочих Ярославской Большой мануфактуры, что как забастовавшим за все то время, когда они не работали, так равно и всем рабочим мануфактуры, кои лишены будут возможности работать по вине бастующих, — контора ни в коем случае платить не будет.

В заключение администрация обращается к благоразумию рабочих и предлагает им отнестись к настоящему объявлению серьезно, повлиять на отдельные группы рабочих, устраивающих частичные забастовки, которые легко могут повести к останову всей мануфактуры, а затем и закрытию ее, что оставит всю массу рабочих без заработка на продолжительное время».

— Так что все-таки там? — спрашивали рабочие, пробираясь к крыльцу конторы, где висело объявление.

— Грозится фабрику остановить. Из-за ткачей.

— А мы-то при чем? Наше отделение работает.

— Ты должен удерживать ткачей, наставлять.

— Выходит, и мне по шапке? За здорово живешь?

— Одно не пойму, — говорил Артем Родиону, выбираясь вместе с ним из толпы рабочих. — Всегда старался уладить спор, тут — прямой вызов.

Шли мимо Белого корпуса по мостовой, присыпанной снежком. После фабричной духоты приятно было вдыхать полной грудью свежий, морозный воздух.

— Испугом решил взять, — отозвался Родион. — Сколько ни помню, всегда на испуг брал. И выходило. Поди-ка, и сейчас прядильщики обозлятся на ткачей, те на женщин, и пойдет кутерьма. А ему — любо: согласья нет, значит, и дел настоящих нет.

— Вечером соберемся, надо обговорить, что делать. Повидайся с Маркелом, предупреди.

В садике, возле бывшей мотальной фабрики, Артем увидел мальчишку-газетчика, сидевшего на скамейке. Мальчишка, перекинув уже пустую сумку за спину, болтал ногой, старался привлечь внимание.

— Пойдем-ка, — позвал Артем Родиона. И когда подошли, опустились рядом с газетчиком на заиндевелую скамейку, Артем спросил:

— Что, Павлуша? Какие новости?

Паренек посмотрел на Родиона, потом выразительно на Артема.

— Все в порядке, Павлик, — успокоил его Артем.

— Поручение от Бодрова, товарищ Александр. Вечером сегодня велено встретить на трамвайной остановке Спиридонова. Привезет текст листовки.

— Почему сам? Не мог с тобой передать?

— Так сказано.

— Ладно. Во сколько приедет?

— В семь. Осталось меньше часа. Я уж побаивался, вдруг не увижу, не сумею сказать.

Парень порылся в сумке, достал со дна свернутую пачку газет.

— Тут и «Правда» есть. Только опять под другим названием.

Артем расстегнул куртку, засунул газеты за пояс брюк, снова запахнулся.

— Спасибо, Павлуша. Спиридонова я встречу. Беги.

Когда шли в каморки, Родион полюбопытствовал:

— Парень окликал Александром? Чего так?

— На первой сходке фабричной группы Бодров назвал это имя, ошибся, наверно. Поправлять я не стал. А потом и кстати оказалось. Так под этим именем и знают меня там. Нынче вот Спиридонов Василий придет, этот не скрывается.

— Кто такой? Вроде не очень хорошо говоришь о нем?

— Не доверяю. Будто ничего и нет за ним, а все время настороже. Вот зачем-то сам хочет приехать. А куда проще было передать с Павлушей! Куда вести? На квартиру нельзя, зачем ему знать, где живу и кто я? Не обязательно.

— Веди к нам, — спокойно отозвался Родион. — Сделаю так, что в каморке никого не будет. Сам в коридоре побуду. В случае какой опаски сумеем что-нибудь придумать.

В каморке, пережидая до семи, Артем листал газеты. Родион сходил на кухню, принес чайник. Налил две кружки, пододвинул блюдце с ландрином.

— Пей. Я прихожу со смены, есть ничего не хочу. Кружек пять чаю выпьешь, потом уж и пожевать что-то удастся. Сколько поту за день прольешь!

Пришел Семка, сияя разрумянившимся на холоде лицом.

— Дядя Родя, Артем Федорович! Знаете, кем меня устроили на фабрику?

— Ну? — повернулся к нему с улыбкой Родион. — Кем же?

— Шишечником. Есть такая работа?

— Как не быть. Стариков ставят на такую работу. Ходит от машины к машине, клеймит пряжу.

— Во! — обрадованно воскликнул Семка. — И Фавстов мне так сказал: «Будешь ходить от машины к машине. Ну и там, если что услышишь…» Послеживать, послушивать просил.

— Не жизнь у тебя, Семка, а сказка, — заметил Родион с неодобрением. — И за кем ты будешь следить?

Артем поднял голову от газеты, подмигнул Семке.

— Да уж найдет, за кем. Выберет вроде Арсения Полякова, за ним и последит — все ли тот Фавстову передает. Может, что утаивает.

— А что! — оживился Семка. — Так и попробую. Вот Фавстов доволен будет, когда я о его осведомителе разное наплету.

— Посмотри-ка, — с удивлением в голосе сказал Артем, протягивая Родиону газету. — Вот, наверно, объяснение. Сообщение о собрании промышленников. Сокращение производства… решение владельцев фабрик… Не хотят, чтобы были сбиты цены на текстильные товары. О прибылях своих пекутся. Понятно, почему Грязнов, вел себя так. Ну, поцапались Топленинов с Паутовой, не в диковинку. А он подзадорил — и вслед объявление. Об этом надо рассказать…

— Да, Грязнов, — задумчиво проговорил Родион, отрываясь от газеты. Покачал головой, — Хозяйствовать умеет. Как ни бейся, не перехитришь. Сколько уж пробовали схватываться с ним, а оказывались на лопатках. Рассказать обязательно надо, пусть люди знают, откуда что пошло.

— Сегодня текст листовки у Спиридонова возьмем, в нее и добавим. И с Грязновым научимся бороться, неправда, что не научимся. И он у нас на лопатках будет. Так уложим, что трудненько станет подняться… Побежал я к трамваю, время уже…

— Да, — обернулся Родион к Семке, — ты, дружок, испарись из каморки на весь вечер. Погуляй где-нито, не мозоль глаза.

— Хорошо, дядя Родя, — покорно согласился парень, хотя и видно было, что обиделся: углядел недоверие к себе.

 

5

— Чего вы уж так? — насмешливо спросил Артем Спиридонова, который, не успев выйти из трамвайного вагона, стал опасливо оглядываться, крутить головой. Артема неприятно поразили его серые водянистые глаза. — Только хуже привлечете внимание. Идите уж за мной, все-таки вы в фабричной слободке, сами — мастеровой.

— Знаешь, бережь никому не мешала. Оглядывался, чтобы убедиться, — не притащил ли кого. Не столько о себе забочусь — не навлечь бы беды на тебя, товарищ Александр.

— Ну, здесь мне и стены помогают, — сказал Артем. — Не следовало, конечно, вам рисковать. Листовку могли передать и другие.

— Если бы просто передать, обсудить надо. Бодров наказал, чтобы обсудить, чтобы не было разногласий, обиды. Далеко нам идти?

— Рядом. — Артем все приглядывался. Шагал Спиридонов быстро, мелкими шажками, глаза из-под козырька низко надвинутой фуражки цепко останавливались на встречных прохожих. На нем было черное осеннее пальто, хотя и потертое, но хорошего сукна. — Вот минуем Белый корпус и влево.

В каморке, усадив гостя, Артем неторопливо накинул дверной крючок, так же неторопливо причесался, глядя в тусклое зеркало на стене. Ни Семки, ни Топленинова, ни Евдокии не было, Родион сделал, что и обещал. Лелька была на работе во второй смене.

— Здесь мы можем поговорить спокойно, — сказал он Спиридонову, который с любопытством осматривался.

— Занавеска для чего? — спросил Спиридонов.

— Другая семья там живет. Все на работе. У нас в каждой каморке две-три семьи, вот и перегораживаемся. Ваши не так живут?

— У нас бобыли в казармах, на нарах. Семейные так не живут… Прочитай, что скажешь? — Спиридонов подал свернутый листок. — Сначала я по горячке хотел тут против вас, но раздумался. Решили не упоминать.

Артем прочел листовку, положил ее на стол.

— Хорошо. Только передайте Бодрову, в текст вставим о наших событиях: ткачи у нас забастовали.

— Чего так? — спросил Спиридонов с удивлением. — Вы же говорили, что не готовы к забастовке?

— Так уж случилось. Само собой. А что делать — об этом и хотелось написать.

— Ты прибери листовочку-то. Спрячь в карман, а то мало ли что?

— Да ничего, не беспокойтесь. Пошли — никто не видел.

— Стоял тут один у лестницы, больно внимательно смотрел. Как бы не вышло чего, спрячь лучше.

Артем достал из тумбочки кусок хлеба, перевернул свою табуретку и мякишем прилепил листовку к обратной стороне сидения.

— Вот уж никогда бы не додумался, — подивился Спиридонов. — Запомню.

— Ну, что вы, прием известный и безотказный. Всегда так делаем.

— Когда напечатаете?

— А вот провожу вас и начну. Чего тянуть.

— Это что, здесь? — насторожился Спиридонов и опять огляделся, пожал плечами.

Наблюдая за ним, Артем так и не мог с определенностью сказать: кто этот человек? То ли в самом деле, как говорил Бодров, горячий, дотошливый и оттого кажущийся суетливым, подозрительным, то ли враг, не очень умно скрывающий свое истинное лицо? Одно знал, что никогда не лишне остерегаться. И сейчас как можно спокойнее сказал:

— Такие вопросы, наверно, и не нужно задавать?

— Извини, товарищ Александр, понимаю. Просто оторопь взяла, каморка и всего-то: десяток шагов в длину, пять — поперек. Я ведь никогда не видел типографского станка, потому и удивился.

— Какой там станок, — махнул рукой Артем. — Я же объяснял: стальная сборная рама, стянутая болтами. В ней крепим шрифт. Толстое стекло, чтобы набор лежал ровно. Ну, а там прокатный валик. Второй валик из гектографной массы, которым наносим краску, сами отлили. Видели ламповое цилиндрическое стекло? В таком и отливали. Поставишь все это на стол и — работай. Медленно, правда, но что делать. Зато и места мало требуется.

— Вы молодцы, ребята, — восхищенно заявил Спиридонов. — Никогда в голову не могло прийти, что все так просто. И это все убирается в сундуке? Живешь, живешь, и как обухом по голове… Провожать меня не надо, товарищ Александр, один-то я незаметнее проскочу. Теперь дорогу знаю. Когда все-таки получим листовки?

— Дня через три первую партию перешлем вам.

Артем проводил гостя, устало сел на сундук, покрытый самодельным ковриком. Хотелось выругаться, больше того, разбить что-нибудь, сломать. Он любил встречи с товарищами по борьбе, всегда чувствовал после этого радость, казался сам себе сильнее, увереннее, нынче — ничего, кроме непонятной злости и тоскливости. Вполне возможно, с первой встречи не понравилась какая-то черта в характере человека, дальше — больше, росла неприязнь, и теперь начинаешь додумываться до плохого. «Ничего не случилось, — сказал себе Артем. — И ты не каждому приходишься по душе. — И повторил: — Ничего не случилось».

 

6

Вошел Родион.

— Посмотрел я на твоего друга. С лестницы вприскочку. Радостный больно. Чем обнадежил?

— Как он тебе показался? — спросил Артем.

— Мне хотелось ему свистнуть вслед.

— Да! Это почему?

— Знаешь, когда человек бежит, чтобы сообщить радостную весть, или удирает от чего-то страшного, мне всегда хочется свистнуть ему вслед, подстегнуть хочется.

— У тебя веселое настроение, дядя Родион.

— А у тебя очень плохое, и это мне не нравится. Был неприятный разговор?

— Пожалуй, нет. Я сейчас займусь работой, и все пройдет. Хорошо, что Работнов Васька наконец-то вышел из больницы…

— Может, вам помочь?

— Сегодня не надо. После, если что. — Артем перевернул табуретку, на глазах удивленного Родиона отлепил листовку, тщательно стер с доски хлебный мякиш. Листовку убрал в карман.

— Сам не знаю, просто при нем пришла эта выдумка спрятать листовку сюда.

— Ты ему не веришь и сейчас? — спросил Родион, озабоченно заглядывая в глаза парню, надеясь понять, что того гнетет.

— Все может быть. — Артем пожал плечами. — Маркела Калинина сегодня не приглашай. Завтра в фабрике встретимся. Прощай.

Артем вышел, а Родион, не раздеваясь, прилег на своей половине каморки на кровать. Он уже стал засыпать, когда в каморку ворвалась полиция. Впереди приземистый, все такой же энергичный, как и в пятом году, Цыбакин, за ним — Фавстов, дальше еще двое, одного из которых — Попузнева — Родион знал по прежним годам.

— Кто живет? — спросил Цыбакин вскочившего с постели и перепуганного Родиона. Тому со сна показалось, что пришли за ним. Родион молчал. — Обыскать! — резко приказал служителям Цыбакин.

Молодой полицейский Никонов проворно подскочил к Родиону, ощупал, потом отбросил подушку на постели, завернул матрац и навытяжку встал перед Цыбакиным, ожидая следующих приказаний. Видимо, вся эта процедура ему очень нравилась, в глазах был восторг.

— Господин Цыбакин, — понемногу приходя в себя, сказал Родион. — Этак и испугать человека можно. В чем я провинился? Ничего за собой не имею.

— Кто живет в каморке? — повторил Цыбакин, приглядываясь к мастеровому.

— Топленинов да я. Сзади Соловьевы, — объяснил Родион. — Ваше благородие, вот уж не ожидал увидеть вас, говорили, что вы в чине большом, в городе.

— Журавлев, если не ошибаюсь, — признал Родиона и Цыбакин. — Опять тут? Когда вернулся?

— Совсем недавно, ваше благородие. И опять на фабрику. Куда уж нам без нее.

— Без тебя могла бы она и обойтись, — язвительно проговорил Цыбакин. Сверлил злыми глазами мастерового, приглядывался к рябому лицу, острому носу. «Конечно, не он, и сомнений быть не может… Товарищ Александр! Опять ускользнул». И уже понимая, что обыск ничего не даст, но надо делать то, зачем явился сюда, косолапо пошел по каморке, расшвыривая ногой табуретки, заглядывая под низ их.

Родион не выдержал:

— Ваше благородие, господин Цыбакин, стульчики-то при чем? Не для того сработаны, чтобы ломать. Или не свое, так и можно?

— Разговорился? — с угрозой бросил ему Цыбакин. — Поговори у меня.

Подошел к сундуку, в котором рылись Фавстов и Попузнев, выкидывая на пол старые платья Евдокии и новые — Лелькино приданое. Крутолобый Фавстов выпрямился, разочарованно сказал:

— Ничего нет.

— И быть не могло, — ответил ему на это Цыбакин.

Фавстов вопросительно посмотрел на него.

— Кончайте, — коротко приказал Цыбакин. Взгляд его упал на деревянную фигурку, которую Фавстов держал в руке. — А это что? — отрывисто спросил он.

— Да вот, полюбопытствовал, — смутившись, ответил фабричный пристав.

Цыбакин повертел фигурку и так, и этак, потом посмотрел на Фавстова, опять на Семкину поделку, и толстые губы его дрогнули усмешкой.

— Занятное сходство, — сказал он, возвращая Фавстову фигурку. — Можете приобщить к делу.

Фабричный пристав густо покраснел.

В это время распахнулась дверь, и в каморке появилась Евдокия Соловьева. Родион просил ее уйти куда-нибудь на весь вечер. Она сидела у соседей, когда ей передали, что в их каморку пришли полицейские. Боясь за Семку, который, ей казалось, натворил что-то на работе— с чего бы выгнали! — она побежала домой. Увидев на полу содержимое сундука, то, что с такой любовью было уложено и хранилось, она всплеснула руками, бросилась на полицейских с горьким всхлипыванием:

— Что вы делаете, оголтелые! Управы на вас нету! — подняла свое скомканное старинное платье с буфами, хлестнула по лицу Попузнева, оттолкнула от сундука Фавстова. — Пошли вон отсюда, дьяволы! Чтобы вам жизни на этом свете не было!

— Сдурела, матка, — загораживаясь руками, проговорил Попузнев. Он уже давно заметил, что ему, который за долгие годы службы всем известен в фабричной слободке, всегда достается первому, и обижался. — Не по своей охоте, чай! Требуется…

— Изверги! — причитала Евдокия, бережно собирая раскиданное по полу Лелькино приданое. — Креста на вас нету. Чего искали-то?

— Успокойся, женщина, — величественно сказал Цыбакин. — По ошибке зашли к тебе. Извиняй!

И первый вышел из каморки.

 

7

Как только полицейские, топая сапожищами, вывалились из каморки, Родион торопливо оделся и поспешил в Починки.

Идти надо было мимо бань через железнодорожное полотно, проложенное от складов фабрики к городской станции Всполье. На путях стоял фабричный паровозик с цепочкой вагонов, груженных хлопком, пыхтел, выпуская белый пар, словно, устав от непосильной ноши, решил отдохнуть на перепутье.

Родион не стал обходить состав, нырнул под вагон. Починки начинались сразу же за дорогой: ровные улицы, называемые линиями, утыкались в ручей; с левой стороны поселка вплотную подступало болото — Чертова Лапа.

Летом улицы этого местечка покрывались зеленью, дома, отгороженные заборами, прятались в деревьях и кустах сирени. В сырой год здесь ни пройти, ни проехать.

Еще по прежним годам Родион знал дом Работновых, где не раз приходилось прятать оружие, хорошо знал он и хозяйку дома, вдову, муж которой, рабочий железной дороги, погиб при сцепке вагонов: оскользнувшись, попал между буферами. Елизавета была еще молода, к ней сватались, но она неизменно отказывала, не хотела второй раз испытывать свою судьбу.

Ее Родион застал дома. Гладила белье, видимо, только что принесенное с мороза, оно горой лежало на стульях. Пустив позднего гостя, она вопросительно посмотрела на него.

— Ваську, что ли?

Родион кивнул. Стараясь не наследить, сел на лавку возле двери, вытер рукавом взмокший лоб. Озабоченность его не ускользнула от Елизаветы.

— Во дворе Васька-то. Позвать ли?

— Один он?

— Крутов пришел. С ним укрылись.

— Отведи меня туда.

Вслед за нею Родион прошел темными сенями. Дом был построен по-деревенскому, со двором для скотины. Но по всему было видно, что, кроме десятка кур, сидевших на насесте, никакой живности тут никогда не бывало. Валялась разная рухлядь, у задней стены белели поленницы колотых дров. Освещая перед собой лампой, Елизавета провела Родиона по узкому проходу за поленницами, остановилась у ямы, выложенной кирпичом и полуприкрытой досками. Из ямы пробивался тусклый свет фонаря, слышны были негромкие голоса.

— Вась, пришли к тебе, — позвала Елизавета.

По приставленной лесенке Васька выбрался наверх, с удивлением посмотрел на Родиона.

— Дядя Родя, как же ты… Зачем?.. Артем, давай сюда, — нагнувшись к яме, встревоженно крикнул он. — Что случилось, дядя Родя?

Показался Артем в заломленном на затылок картузе, в брезентовом переднике поверх тужурки, с запачканным краской лицом. Стоял насторожившись, уже зная, что сообщение будет не из приятных.

— После твоего дружка нагрянула полиция. Цыбакин с Фавстовым. Посшибали все табуретки. В соловьевском сундуке рылись. Чуешь, что к чему?

— Вот как! — вырвалось у Артема. — И Цыбакин даже?

— Он и с ним все местные. Хорошо искали… Знали, что искать.

Не скрывая своей взволнованности, Артем дергал на спине завязки передника, развязав, бросил его на руки Ваське.

— Прибери все и закрой. Сегодня уже не до этого. Надо успеть предупредить товарищей.

— Пойти с тобой? — спросил Васька.

— Не надо. Я всего по одному адресу… Боюсь, и он не знает, где живут остальные. Плохо тогда… Ай, Спиридонов! Ну, откуда такие, дядя Родион? — с отчаянием в голосе спросил он, вытирая полой тужурки типографскую краску с лица, — Сам же рабочий, гнет спину на хозяев?.. Вот доверились. А чувствовали неладное, давно чувствовали… Пошли, дядя Родион, до каморок нам вместе.

— Вот что, — остановил его Родион. — Ты спеши, дело такое… Поглядывай только, могли опередить. Не нарвись. А я тут помогу ему. К утру напечатаем, завтра по всем этажам раздадим.

— Ладно, коли так, — согласился Артем. — Теперь уж встретимся утром.

В фабричном полицейском участке Цыбакин сидел в кресле, курил, задумчиво барабанил пальцами по подлокотнику. Никонов и Попузнев стояли у двери навытяжку, с выражением почтительности на лицах, Фавстов, словно изумляясь, разглядывал Василия Спиридонова, испуганного, с бледным от напряжения лицом. Спрашивал:

— Не перепутал ли каморку? Казарму, наконец? Все десять казарм, все каморки — всё одинаковое.

— Никак нет, точно помню-с, — поспешно отвечал Спиридонов. — Сто двадцатая. Слева, как войдешь, стол, справа — сундук… занавеска…

— Сундук, занавеска, — проворчал Фавстов. — Эка диковина. В любой каморке сундуки и занавески.

Цыбакин стряхнул пепел с папиросы себе под ноги, глянул недобро из-под густых бровей на Спиридонова.

— Сегодня ночью будем ликвидировать фабрично-заводскую группу. — Сказал как продуманное, хотя решение пришло только сейчас. — Пока не предупреждены! А этого Александра я тебя заставлю найти. Все исползаешь, дневать и ночевать у фабрики будешь, а найдешь. Иначе головы не сносить. Так и запомни.

 

8

Из тех, кто входил в фабрично-заводскую группу, единственного человека хорошо знал Артем — Ивана Васильевича Потапова. После собраний Артем никогда не шел в фабричную слободку прямым путем, через плотину. Не ходил потому, что дорога эта вела только к фабрике, была пустынной и заметной. Он считал, что лучше сесть в трамвай, дать круг через весь город, но так надежней: в людской сутолоке легче затеряться.

Однажды, когда он сел в вагон и проехал уже несколько остановок, взгляд его задержался на пожилом рабочем-железнодорожнике, с которым только что был вместе на совещании в трактире Тряпичкина. Тот тоже любопытно присматривался к Артему, хотя и не заговаривал. Оказались они в одном вагоне случайно.

Когда трамвай проехал через мост у Спасского монастыря, железнодорожник очутился возле Артема, который стоял на передней площадке.

— Вот, парень, какое дело: именины у моей старухи сегодня. Будут пироги. Не побрезгуй.

Он так сказал это по-отцовски, с дружелюбием, что Артему и в голову не пришло отказаться. Почти не помнивший матери, он иногда скучал по домашнему уюту. И здесь, не раздумывая, согласился. Доехали до Федоровской церкви, вышли из вагона. Затем железнодорожник повел его по грязной улочке в сторону Московского вокзала. Жил он на Бутырской улице, расположившейся на холме, тихой, почти безлюдной. Из разговора, который у них завязался по пути, выяснилось, что Иван Васильевич, так звали железнодорожника, хорошо знал отца Артема.

— Как же, — говорил он, — в пятом, когда у вас на фабрике всеми делами стал управлять совет рабочих, послали меня наши товарищи: иди, мол, посмотри, поучись, если есть чему. Тут и батьку твоего встретил.

Дом Ивана Васильевича стоял ближе к вокзалу, был покосившийся, с тесовой, обросшей мхом крышей, три подслеповатых оконца смотрели на улицу. Зато двор, куда они вошли через калитку, оказался сущим раем: заросли малины, кусты смородины, не менее десятка яблонь гнулись от обилия плодов, под ними — пчелиные ульи. Здесь, в беседке, увитой плющом, они и сидели, справляли именины хозяйки. Анна Егоровна, пожилая, полнолицая женщина с ласковой речью, приняла Артема, как родного, выспрашивала и все всплескивала руками, слушая его семейную повесть.

— Холерный год как не помнить, — вздыхая, говорила она, узнав, что мать Артема умерла в это время. — Дня не проходило, чтобы кого-то на Донское кладбище не несли. С тех пор, значит, сиротинкой маешься. Нелегко, поди, представляю…

— Сиротинка, — подсмеивался над собой Артем. — Усы уже растут. Скоро своя семья будет.

— Все мы так-то, — понимающе отвечала на это Анна Егоровна. — Хорохоримся, когда тяжеленько бывает. Иначе и нельзя, все тосковать да тосковать, сам в могилу сойдешь.

И все потчевала пирогами, печеными яблоками в сладком соусе, обижалась, что мало ест. Давно Артему не было так хорошо в чужой семье. И, может, от беззаботной легкости, которую он чувствовал, вспомнил Марфушу Оладейникову: только при ней, при ее ласковом внимании бывало ему так легко, как сейчас.

Допоздна засиделся он тогда во дворе домика Потаповых. И вот сейчас, шагая заснеженными улицами в сторону Бутырской, думал он, что, не пренебреги он правилами конспирации, о которых постоянно напоминал Бодров, не знал бы и этого единственного адреса. Все-таки была какая-то надежда: может Иван Васильевич имеет сведения о других членах фабрично-заводской группы и сумеет предупредить о состоявшемся обыске.

В доме, очевидно, в прихожей, горел тусклый свет керосиновой лампы. Не заметив ничего подозрительного, Артем прильнул к оконному стеклу. В наброшенном на плечи теплом платке за столом сидела Анна Егоровна. Рядом лежал клубок шерсти с воткнутыми в него железными спицами. Видимо, она приготовила его, но вязать так и не начинала. Вот она подняла голову, обеспокоенно посмотрела на окно. Артем осторожно постучал. Заслоняя свет лампы, она подошла, всмотрелась. Кажется, не узнала. Артем знаками показал, чтобы она впустила его.

— Увели моего Ивана, с полчаса назад как увели, — грустно сообщила Анна Егоровна, открывая парню калитку. — Белье даже не успела приготовить, не дали… Сам-то сказал: мол, по ошибке, выпустят утром. Какой тут сон! Жду…

— Не надо ждать, Анна Егоровна, — жалея ее, сказал Артем. — Все серьезнее. Не придет утром… Может, что успел сказать?

— Где там! Говорю, проститься не дали… Господи, так ты думаешь — надолго?

— Не знаю, Анна Егоровна, и успокаивать не буду. Дадут свидеться, так передайте: Василий Спиридонов… Все, кто будет арестован сегодня, ему обязаны, он выдал…

— Да что ты говоришь не дело-то? — рассердилась женщина. — Ваську-то куда как хорошо знаем, бывал не раз… Непохоже…

— Плохо, что бывал, Анна Егоровна. Он это, поверьте. Я вот бежал, думал — успею. Теперь уж что…

Артем махнул рукой. Помочь своим товарищам он уже ничем не мог.

 

9

Сколько раз бывал Грязнов в красивом особняке на Волжской набережной, — сбрасывал на руки представительному швейцару пальто и шляпу, приглаживал перед зеркалом жесткие волосы и поднимался по широкой лестнице, устланной ковровой дорожкой; бывал и при Роговиче, и позднее при Римском-Корсакове, а от скованности, какого-то напряжения — будто вот кто обидит — избавиться не мог. И с чего бы — к нему так прекрасно относились в губернаторском доме!

Римский-Корсаков, правда, не оставил в его душе ровно никакого следа, но Рогович… Его он вспоминал часто и восхищался умом и умением предвидеть события. При последней встрече — это было в октябре пятого года, вскоре после обнародования высочайшего манифеста — Рогович дал ему прочесть свое прошение об отставке. Достоинство, гордость сильного человека угадывались в резких, как удары молота, строчках прошения. А что стоила его спокойно-язвительная телеграмма в министерство внутренних дел, которое запрашивало, как воспринят народом опубликованный манифест! Грязнов был свидетелем растерянности чиновника, услышавшего слова Роговича. «Правильно ли я вас понял?» — робко переспросил чиновник. «Правильно, — ответил Рогович. — Манифест принят с восторгом, на улицах идет стрельба».

На улицах в самом деле шла стрельба, какие-то подозрительного вида молодчики громили лавки, избивали прохожих, полиция в эти сложные дни попряталась. И видимости порядка не было. Но все-таки только крепкий духом человек мог позволить себе насмешничать над правительством, которому в ужасе перед надвигающейся революцией удалось вынудить царя подписать манифест о свободах. Что манифест вынужденный и временный, Рогович отлично понимал и в своем прошении об отставке прямо заявлял, что не хочет подделываться под новую программу премьер-министра графа Витте, которая приводит его в ужас за будущее России. «Вашу верность престолу оценят», — многозначительно сказал тогда Грязнов, возвращая прочитанное прошение и испытывая нечто вроде зависти к этому ловкому человеку. Грязнов, который тоже умел предвидеть события, был более чем близок к истине: Роговича тут же отозвали к царскому двору и позднее, после смерти всемогущего Победоносцева, назначили обер-прокурором синода.

Нового губернатора, графа Татищева, Грязнов видел только раз на юбилее фабрики и еще не составил о нем определенного впечатления. Да и не до того тогда ему было, неожиданно влюбившемуся в красавицу Дунаеву. Но то, что человек это деловой и приятный в общении, — на этот счет не было никаких сомнений.

Тесть Чистяков сказал на днях, что Грязнова вводят в комиссию по встрече государя. Войдут в нее только самые видные люди губернии во главе с Татищевым. Должно быть, нынешний вызов связан с этим. Разговор пойдет о посещении государем фабрики, Татищеву хочется знать, как к этому лучше подготовиться. Ну что ж, у Грязнова есть свои соображения…

В самом хорошем расположении духа вошел он в губернаторский дом.

Обычно еще внизу на лестнице появлялся чиновник и учтиво вел в приемную или прямо в кабинет, если у губернатора не было посетителей. Часто Рогович сам выходил навстречу, беседовали прямо в приемной, сидя на диване, где Грязнову нравилось разглядывать высокую, до потолка, печь — чудо птиц синих на изразцах, которые навевали что-то грустное, несбывшееся и прекрасное.

Нынче Грязнов, оставив швейцару пальто, шляпу и трость и приосанившись, прошел на второй этаж не встреченный никем. В приемной сидевший за столом пожилой чиновник, с короткими седыми волосами, носатый, справился у него о фамилии, что-то записал в журнале, потом жестом показал на стул. Грязнова покоробило черствое отношение к себе. Так его еще ни разу не встречали. Он презрительно скривил губы и сел.

Не было уже дивана, с которого хорошо было рассматривать изразцовую печь. И вообще что-то изменилось в приемной с его последнего посещения. Даже воздух, всегда теплый, с горьковатым привкусом от натопленной печи, казался другим, сырым и затхлым.

Кроме него, в приемной находилась женщина средних лет, с печальным, помятым лицом, в черной шляпке с вуалью. Когда Грязнов вошел, она коротко и невесело посмотрела на него и опять повернулась к двери кабинета, на белизне которой резко выделялась массивная витая ручка из желтой меди. Видимо, женщина была из тех бедных просительниц, что ходят хлопотать за себя или своих родственников.

Время шло. Чиновник шелестел бумагами, не поднимая поседевшей головы, женщина иногда тяжело вздыхала. Грязнов, сначала спокойный, начал нервничать.

— Я приглашен к двенадцати часам, — не выдержав, напомнил он чиновнику.

Тот — вот невежа! — даже не взглянул, сказал отрывисто:

— Ждите!

Это небрежное «ждите» окончательно испортило настроение Грязнову. Он поднялся и, направляясь к выходу, высокомерно сказал:

— Если его сиятельству будет угодно, я приеду в следующий раз.

Только после этих слов он удостоился внимательного взгляда. Лицо у чиновника вдруг сразу переменилось, стало добрым, озабоченным.

— Одну минуту, — уже безо всякой важности в голосе сказал он. — Я справлюсь…

Он проворно скрылся в кабинете, и Грязнов вынужден был ждать, что последует дальше.

— Его сиятельство просит вас, — сказал, появляясь в приемной, чиновник.

Теперь его бритое, с крупным носом лицо сияло сладкой улыбкой. Грязнов заметил, что женщина, с испугом наблюдавшая за ними, теперь с мольбой смотрела на него, словно хотела и не решалась что-то сказать.

— Может, все-таки прежде дама… — начал он нерешительно.

— Его сиятельство просит вас, — все с той же улыбкой и с нажимом на последнем слове сказал чиновник.

«Какая скотина! — подумал Грязнов, еле удерживаясь, чтобы не толкнуть как следует чиновника плечом. Тот предупредительно распахивал перед ним дверь. — Губернатору следует подсказать, что порядки в его приемной могли быть лучше».

Сухощавый, болезненного вида, с глазами, прячущимися в крутых надбровьях, Татищев быстро и оценивающе взглянул на вошедшего Грязнова. Если на юбилее Грязнову было не до губернатора — последнего тоже не особо интересовал директор Большой мануфактуры, которого ему представлял Карзинкин, знакомя со своими служащими. Вспомнил он о нем, когда ему донесли о волнениях рабочих на этой фабрике. Грязнов и подумать не мог, как взволновало губернатора сообщение о беспорядках в канун приезда в город царской фамилии. Вызвал он его, чтобы узнать, как можно немедленно поладить с рабочими.

— Душевно рад вас видеть, — скрипуче сказал Татищев. — Располагайтесь. Признаться, я в сильном беспокойстве… Смута! Сейчас! Не могу представить.

Грязнов чувствовал в его голосе недовольство, угадал, что разговор будет чисто официальным, и сел. Раздражение, которое он испытывал минуту назад в приемной, снова вспыхнуло в нем. Естественно, губернатору спокойнее, когда на фабриках ничего не происходит, но, сколько он помнит и знает, волнения были и будут.

— Что же вас сильно беспокоит? — спросил Грязнов, мрачно и с вызовом взглядывая на губернатора.

— Положение дел на фабрике. И я удивляюсь вашей невозмутимости, Алексей Флегонтович! В другое время, может, и мог бы вас понять, но не сейчас…

Татищеву, искушенному администратору, приходилось встречаться с людьми, которые с первых минут вели себя вызывающе, гордо — не по чину; в разговоре с ними он становился беспощадным и умел добиваться того, что с них быстро слетала самоуверенность. Таким показался ему и Грязнов. Пожалуй, он нашел бы, как осадить его, поставить на место — знай сверчок свой шесток, — но положение было слишком серьезным, чтобы заводить личную ссору.

— Состояние дел очень плачевное: фабрика работает, товары не продаются, — спокойно стал объяснять Грязнов, — Есть указание владельца сократить производство. Возможно, что фабрика будет остановлена совсем. Мастеровые узнали об этом и волнуются…

— И это перед приездом государя! — вырвалось у Татищева.

Упрек его выглядел более чем беспомощным, и Грязнов едва заметно усмехнулся, подумал: «Видно, все чиновники на один лад, надуты спесью, а как чуть какие осложнения, начинают нервничать, выходить из себя».

— Вам следует сообщить Карзинкину о нашем разговоре, пусть на время отменит свое распоряжение, — тоном приказа сказал губернатор.

Грязнов наклонил голову в знак согласия, но сказал:

— Карзинкин сделать этого не может. Решение о временном и частичном сокращении текстильного производства принято всеми фабрикантами московского и петербургского районов. Долг чести и… есть другие причины. На фабрике скопилось более чем на полмиллиона рублей товаров, дальнейшее накопление опасно: приведет к финансовым затруднениям.

Губернатор пристально всматривался в крупное, полное собственного достоинства лицо Грязнова — изучал. А тому казалось, что Татищев не верит его словам, и он добавил:

— О нашем разговоре я сегодня же пошлю депешу владельцу.

— Алексей Флегонтович, мне трудно понять тонкости ваших дел, — уже другим, более миролюбивым тоном сказал Татищев. — Но вы-то знаете, что никаких смут, никаких забастовок допущено быть не может.

«Вот так-то, — довольно подумал Грязное. — С этого бы и начинать надо».

— До приезда государя еще есть время, — с внешней беззаботностью сказал он, с удовлетворением отмечая, как все более растерянным и покладистым становится граф Татищев.

— Что вы этим хотите сказать?

— Объясню. — Грязнов чувствовал себя совсем успокоенным, даже позволил снисходительно посмотреть на губернатора. — Нет смысла сокращать производство, а заработок рабочим оставлять такой же, какой был. Потому с согласия владельца решено было ввести лишний праздный день. За него, разумеется, жалованье начисляться не будет. Решено было ввести, но не успели: рабочие, узнав о предстоящем сокращении из других источников, остановили машины и митингуют. Что ж, пусть, мы не очень препятствуем. Чем дольше они не будут работать, тем больше накопится праздных дней, необходимых нам по условиям решения фабрикантов. Перед приездом государя, заблаговременно, конечно, мастеровым будет объявлено, что они могут работать, как и прежде. Выйдет, что требования их удовлетворили.

— Предлагаете ходить на острие ножа, Алексей Флегонтович? — сказал губернатор, все еще с мрачной пытливостью приглядываясь к собеседнику: его неприятно поразили откровенно циничные рассуждения Грязнова, и в то же время этот человек вызывал любопытство.

— Ваше сиятельство, иногда приходится ходить на острие ножа, если того требуют обстоятельства, — смиренно заметил Грязнов. — В данном случае другого выхода я не вижу.

— Все это очень ненадежно, — раздумчиво сказал губернатор. Может случиться так, что беспорядки на вашей фабрике потом перекинутся в город, в другие заведения. Тем более, вам известно о листовке, которая призывает к забастовке не только ваших рабочих.

— Если чутье не изменяет мне, забастовки не будет. И причиной тому, осмелюсь сказать, приезд государя, всеобщая подготовка к встрече. Я еще верю в патриотизм русского народа. Коренные рабочие в столь знаменательные дни не позволят вспыхнуть смуте. Что касается листовок, которые появились на фабрике, они тоже сослужат хорошую службу. Там говорится, что фабриканты, не желая снижать цен на мануфактурные товары, решили приостановить работы и тем самым ударить по карману рабочих. Когда будут возобновлены работы на прежних условиях, а их всегда можно восстановить при угрозе общегородской забастовки, рабочие поймут, что фабриканты пошли им навстречу и останутся довольны… Кстати, ваше сиятельство, меня всегда поражает беспомощность нашей полиции. На содержание полицейских чинов фабрика тратит изрядные суммы — толку не вижу: не могут обнаружить, кто приносит на фабрику листовки, где их изготовляют.

— Листовки напечатаны у вас на фабрике, вашими рабочими. У нас на этот счет точные сведения.

— Вы хотите сказать, что типография находится в фабричном районе? — удивляясь услышанному, быстро и недоверчиво спросил Грязнов.

— Я вам сообщил точные сведения.

— Такого у нас еще никогда не бывало, — с замешательством проговорил Грязнов.

— Пусть вас это не тревожит. Идет усиленный розыск…

Собираясь откланяться, Грязнов решил задать мучивший его с самого начала вопрос:

— Сможем ли мы надеяться, что государь возымеет желание осмотреть фабрику?

— Что вы! Что вы! — воскликнул Татищев, отмахнувшись. — И подумать не могу.

— Изволю вам заметить, ваше сиятельство, все государи, начиная с Петра Великого, бывали в Ярославле, и все удостаивали чести Большую мануфактуру, посещая ее.

— Нет, нет, — решительно возразил губернатор. — Об этом и мысли у вас пусть не будет.

— Могу быть свободным?

— Да, пожалуйста, Алексей Флегонтович. Кажется, я начинаю думать, что все будет благополучно. Надеюсь на вас…

Вместе с Грязновым губернатор вышел в приемную. Женщина быстро поднялась навстречу, с мольбой глядя на Татищева. Лицо у того перекосилось, как от зубной боли.

— Ничего не мог сделать для вас, сударыня, — сказал он, глядя мимо нее. — Крепитесь, вас ожидает еще большее испытание.

— Боже, что случилось? — испуганно вскрикнула женщина. — Ваше сиятельство, умоляю…

— Вам следует поспешить в тюрьму, — все так же стараясь не встречаться с нею взглядом, сказал Татищев.

Чиновник пытался проводить Грязнова до лестницы, заискивающе заглядывал в лицо, весь так и таял в сладчайшей улыбке.

— Болван! — процедил ему сквозь зубы Грязнов. И нисколько не заботясь, какое это произвело впечатление, пошел крупным шагом.

 

10

Что бы, казалось, такого: человек захотел побывать на родине своих предков. Собрался, пошел или поехал — и на месте, вспоминай, грусти о невозвратимом. Никому до этого нет дела.

Но это, если — человек! Совсем не то получается, когда собирается в поездку наместник бога на земле.

Царь Николай Второй, отмечая трехсотлетие дома Романовых, вознамерился посетить древнюю Кострому и Ярославль. Кострому потому, что оттуда вышел его прародитель Михаил Романов, Ярославль — там Михаил Федорович начал править Землей русской. В лихую годину, когда терзали Русь польские и шведские отряды, слал он из Ярославского Спасо-Преображенского монастыря, где остановился в келье настоятеля, свои первые монаршие указы. Первый — Земскому Собору: согласен-де вступить на престол, пострадать за Землю русскую; следующие воеводам: одним идти на Тихвин навстречу шведам, другим под Воронеж — покарать воровскую польскую девку Марину Мнишек с ее новым любовником, предателем, казачьим атаманом Иваном Заруцким. Почти целый месяц Ярославль был столицей государства, как тут обойти его монаршим вниманием.

Обычный человек опять-таки собрался бы тихо, поцеловал жену и детишек и — поехал. Наместник бога так не может: ему обязательно надо объявить о своей поездке на весь мир, обязательно надо захватить с собой всех близких и дальних сородичей. Сам бог, снарядивший своего наместника на грешную землю, представить не может, что после этого будет происходить.

Прежде всего, в министерство внутренних дел стали поступать сведения из-за границы. Мол, группы социал-революционеров, обитающие в эмиграции, решили устроить покушение на государя-императора. Покушение, как они считают, лучше провести в Костроме, где, в силу малочисленности населения, не будет местной охраны, а значит, легче затеряться в восторженной толпе, приблизиться вплотную к его величеству. Шли подробные портретные характеристики будущих участников покушения:

«Эсер-максималист Алексей, он же Граф, он же Толстой — московский мещанин Алексей Никитич Неклюдов. Лет 26–27, полный, роста среднего, волосы на голове светло-русые, брови малозаметные, нос широкий, приплюснутый, лицо одутловатое. Одевается неряшливо, в темный, с легкой клеткой пиджак, черные брюки, котелок, летнее сероватое поношенное пальто…»

Ловите Алексея Неклюдова, он пробирается из-за границы в Кострому!

«Иван Бутылкин. Его сопровождали агенты из Брюсселя до Берлина, потом до Познани. Но на границе утеряли. Бутылкин высокий, стройный блондин, большие серые глаза, красивые маленькие усики, прыщавое лицо, нос горбинкой. Вид интеллигентный. Малограмотен».

«Эсер Аргунов, бывший студент московского университета. Телосложение среднее, цвет волос на голове, бровях и ресницах — темный, на усах, бороде, бакенбардах — с рыжеватым оттенком. Голос резкий, походка быстрая, размахивает руками. На правой стороне верхней части поясницы родинка величиной с ячменное зерно».

Что ни день, новые сведения. Прямо хоть хватай каждого, кто приезжает из-за границы: шатенов, русых, сутулых, прямых — ищи родинку с ячменное зерно.

Не меньше хлопот доставляли полиции внутренние события. У известного богатея Саввы Мамонтова, собравшегося на празднества в Кострому, вдруг выкрали паспорт. В жандармские управления Костромы и Ярославля прилетели спешные описания примет настоящего Мамонтова. «Будет кто предъявлять паспорт, а приметы не сойдутся, — надлежит немедленно арестовывать».

Местным жандармским чинам пришлось только поморщиться: у них своих дел хоть отбавляй! Доброжелатели, болеющие за веру, царя и отечество, прямо-таки засыпали верноподданническими письмами. В другое время складывали бы их для любопытства потомков, и делу конец. Нынче каждое проверяй, принимай надлежащие меры.

«Проживающий в Ярославле дворянин Степан Колмогоров носит и хранит у себя без разрешения револьвер и ведет знакомство с подозрительными личностями, что ввиду приезда в Ярославль высочайших особ едва ли удобно, при том желательно, чтобы ни у кого никакого оружия не было. Затем у него есть литература». Подпись: «Патриот».

И вот идут к Степану Колмогорову, требуют у него револьвер. «Навет на меня злых людей, — отвечает дворянин. — Страх перед оружием имею, потому никогда в руках не держал». Вроде бы можно поверить человеку, искренне говорит, но фамилия его заносится в специальный журнал. Предстоит Степану Колмогорову на время приезда государя сесть в тюремную камеру. Порядок, ничего, не сделаешь.

«В двенадцатом часу вечера в Ярославле по Пробойной улице шли два молодых человека, по-видимому, студенты: один высокого роста, с черными, завитыми в кольца усами, в черной накидке с желтыми металлическими пряжками, а другой — на голову ниже, в студенческой тужурке и синих брюках. Направлялись к Волжской набережной и вели между собой разговор: „На нас все равно пал жребий, так или иначе нам умереть… Удобнее всего бросить с крыши… Теперь направимся в Кострому, а двадцатого числа вернемся сюда“». Тот, что поменьше, в синих брюках, ответил: «Это хорошо продумано», и оба отправились на пароходную пристань «По Волге».

Разве оставишь такой важный сигнал без внимания! Спешно выслали наряд тайных агентов на поимку указанных молодых людей, а заодно предусмотрели: во время приезда царских особ все крыши домов, возле которых будет проходить процессия, взять под наблюдение.

Так уже заведено, что все сколько-нибудь значащие сведения непременно попадают на стол губернатору. От обилия самых невероятных сообщений, от беспокойства сна можно лишиться. Нечто похожее происходило с графом Татищевым. Куда делось обычное хладнокровие. Принимая чиновников для доклада, выслушивая их, забывал произносить свое любимое: «Душевно рад… С превеликим удовольствием…» Какие уж там радость и удовольствие, если, что ни день, запросы правительства: как идет подготовка к встрече, все ли предусмотрено? Начальник охраны царских особ генерал-майор Джунковский, сам, видимо, перепуганный донельзя, спрашивая об этом, не говорит, а лает. Возразить бы с достоинством, одернуть нахала — смелости не хватает.

Из Костромы царь должен прибыть на пароходе. А это значит весь отрезок пути надо очистить от всех судов и лодок, по берегам с самой границы Костромской губернии поставить стражников — не реже чем одного через каждые два километра, в лесных местах и того гуще. Да и в самом Ярославле, по подсчетам, требуется не менее тысячи городовых. Где найти такую прорву служителей? Действительно, голова закружится, ни покою, ни сна не будет. Кроме того, выборный губернский комитет внес предложение: пусть каждый уезд, каждая фабрика представят подарки — то, чем они славятся. Шекснинскую стерлядь из Рыбинского уезда, телятину из Углича, полушубки и кружева из Романово-Борисоглебска, в Любимских лесах поймать живого медведя. Последнее удивило Татищева, спросил подозрительно: «Зачем зверя?» — «Как же, как же, — в один голос объявили ему, — на гербе Ярославля изображение медведя с секирой. Символика». Согласился, вписал в распорядок торжества показ хозяина глухих любимских лесов, а теперь что хочешь, то и делай: до встречи царя остались считанные дни, а медведя до сих пор поймать не могут. Хорошо, если забудется, а вдруг спросят: «Ну, порадуйте нас забавой». Кого показывать? Самому в шкуру наряжаться?

Нервы у губернатора куда какие крепкие, а и то под конец стали сдавать, гнал крамольные мысли, а они неотступно следовали за ним: «Хоть бы скорей кончалось все это, обрести бы снова покой, душевное равновесие». Подчиненные его, измученные, пожалуй, больше, чем он сам, еще раньше утратили пыл и думали более определенно: «Господи, зачем все это нужно? Ради какой-то бессмысленной прогулки столько хлопот, переживаний! Будто в России нечем другим заняться…»

Справедливости ради следует сказать: не все так думали, была часть городского населения, которая с возрастающим воодушевлением ожидала приезда царской фамилии. То были ученики реальных училищ и гимназисты младших классов. По какому-то наитию свыше (все-таки наместник бога) государь всея великие и малые… царственным жестом повелел накануне своего прибытия освободить их всех от занятий и экзаменов и перевести в следующие классы. Ошалевшая от радости ребятня носилась по коридорам своих учебных заведений, кричала:

— Ура, царю-батюшке, заботнику нашему! Понимает, кому чего хочется!

 

11

В ту ночь после обыска Васька Работнов и Родион хорошо постарались — уже утром листовки были на всех этажах фабрики. Люди читали влажные еще странички и хмурились. Затем произошло неожиданное: рабочие самого большого отдела фабрики — прядильного — после недолгих споров встали к машинам. Пока продолжали бастовать ткачи, которых Грязнов еще раз предупредил, что их зарплата будет урезана в пользу работниц этого отдела. Правда, и тут уже не было согласия: пожилые рабочие стояли за то, чтобы забастовку прекратить, а к Грязнову отправить депутацию: пусть не предпринимает никаких мер, пусть все оставит по-прежнему. Депутация пошла в контору, но вернулась ни с чем: принять ее Грязнов отказался, через старшего конторщика Лихачева передал, что решения своего не изменит.

Вечером в каморку к Родиону Журавлеву пришли Маркел Калинин и прядильщик Алексей Синявин. Оба как-то странно поглядывали на Артема и молчали.

Артем сам только что явился с улицы. Несколько часов проторчал у фабрики, надеясь встретить газетчика Павлушу — может, связной знает, что произошло с Бодровым и другими товарищами. Павлуша не появился. Артем сидел у стола, прижав ладони к горячему чайнику, согревал озябшие руки.

Спокойный, несколько медлительный Синявин, выставив плохо гнущуюся ногу — с детских лет изувеченная, — тщательно скручивал цигарку. Несколько крошек табака, оставшихся на ладони, стряхнул обратно в кисет.

— Выходит, помогли фабриканту, — сказал он, не поднимая головы, будто сам себе. — Соображение у него такое было: как бы рабочему не платить и с фабрики не увольнять. Вынужденное, конечно, соображение. И его заставляют обстоятельства: против решения всех фабрикантов не попрешь, самому дороже обойдется. Вот мы тут ему и пришли на помощь: пожалуйста, господин фабрикант, сами бросим работу, мы догадливые.

— Надо было показать людям, как к ним относятся промышленники, если дело касается их прибылей, выразить протест, — сказал Артем.

— Протест, да… все с той же медлительностью, ровным голосом отозвался Синявин. — Он тоже, протест-то, ко времени должон быть. То-то директор легко согласился на забастовку. Тут бы подумать: с чего это он?.. А мы «ура», и никаких. Только душу народа не объедешь по кривой, чувствует он неладное… Потому и считаем: забастовка, а на деле то ли бастуем, то ли балуемся. Несерьезно все вышло у нас…

Артем, которого последние неудачи и аресты товарищей сделали мрачным и неразговорчивым, хмуро взглянул на Синявина. Выходило, что тот упрекает его в неумелости, и это в общем-то правильно. Но почему упрек только ему? Когда-то, еще в совсем недавние времена, такие, как Родион Журавлев, Алексей Подосенов, Маркел Калинин, отец Артема, отец Егора Дерина, считались вожаками, потому что были они еще одиночками и заметно выделялись. Теперь сознательных рабочих все больше и больше. Спрос должен быть общий. Тем более Артем и не считает, что чем-то должен отличаться от других. Если он участвует в каждом столкновении рабочих с администрацией фабрики — любой, выбравший путь борьбы, обязан поступать так же.

— Каждое недовольство рабочих надо использовать, — сказал он Синявину. — Что же, женщины поднялись, требования их справедливые, а мы стой в сторонке, наблюдай? Не получилась забастовка, потому что нет сплоченности. Один отдел стоит, другие не думают поддерживать. Выйдет ли чего?

Молчавший до этого Маркел Калинин покачал седеющей головой.

— А вот так не годится, — с осуждением сказал он. — Ты убеди прежде людей, чтобы поняли: только так, а не иначе делать. Вот тогда увидишь, какая есть сплоченность. Алексей-то тебе правильно втолковывает: и протест ко времени должен быть. Если что-то не ко времени, и себя ущемить умей, перетерпи. Общую забастовку объявлять сейчас не надо было. А уж если так получилось, не бойся признаться в том, что ошиблись. Женщины потребовали своего, и это взбудоражило только ткачей. Грязнов взбудоражил. У него такая цель была. Все другие отделы, услышав о распре мужиков с бабами, позабавились. И то, бабий бунт! Потому и серьезности не получилось. Грязнов своим объявлением подлил масла, да не совсем помогло… А уж ему ой как хотелось, чтобы по вине рабочих была остановлена фабрика… Пятый год научил не только нас, и хозяева поумнели. Нынче вон неугомонных и сознательных уже не увольняют за речи, ищут какого-нибудь проступка. Ивана Еремеева, работавшего на фабрике больше трех десятков лет, прогнали за то, что нашли в кармане клубок бечевки. Приказчик материального магазина цену дал этому клубку в две копейки. К тому же Иван и сам не помнит, как этот клубок оказался в кармане. И почему-то в проходной именно его стали обыскивать? А все дело в том, что Иван правду научился видеть за столько-то лет работы. Обид не сносить. Да еще ему пособие скоро надо будет назначать, потому что человеку уже на седьмой десяток. Пособие должно ему по закону, а Грязнов, как пес цепной, бережет хозяйскую копейку, ищет, как бы не платить. И нашел, в воры Ивана определил. Вот теперь как умеют с нашим братом рассчитываться… Пока все это над Иваном вытворяли, мы где были? Его и суд оправдал, фабричный инспектор за него заступался, одних нас не было. Мы даже не пробовали отбить охоту у администрации к таким штукам. А вот уж тут был бы протест полным и ко времени: каждому ясно, что с ним такое могут проделать. Все бы пошли.

— Дядя Маркел, как ты все хорошо сейчас растолковал. Только почему сейчас? Не поздновато ли? Где ты раньше был?

— А ты, сынок, вроде и не говорил, что там в листовочках твоих будет наляпано.

— Верно, не говорил, так уж внезапно все получилось, — объяснил Артем. — Но сейчас не только о листовке, об Иване Еремееве хочу спросить. Чего же ты молчал, раз всю историю его так хорошо знаешь?

— А вот так, Артемий. Не думай, что все это тебе в попрек рассказано, обо всех нас речь. Опростоволосились, так хоть пусть будет наперед наука.

— Ткачих, с которых началась вся эта заваруха, надо уговаривать работать пока без прибавки, — сказал Синявин. — Поймут они, переждут. Это верно, хозяева стали умными, но мы их все равно мудрее, хотя бы потому, что нас больше. Ничего не поделаешь, будем ждать, копить силы и учиться протестовать, когда следует. Согласен ли, Крутов?

Артем пожал плечами. Правильные слова были сказаны Маркелом и Синявиным. Только вот как научиться ждать, когда все существо твое противится этому?

…И опять потекли на фабрике дни, удручающие своим однообразием.

Теперь все свободное время Артем проводил за книгами. Как-то сходил в книжную лавку к букинисту и попросил подобрать книги, нужные учителю. В руках оказался переплетенный за год журнал «Народный учитель» и еще толстый том, тоже переплетенный, в котором были «История земли русской» и «Русская земля тысячи лет назад». Учителем он не собирался быть, просто, не получая известий от Ольги Николаевны, скучал, а чтение этих книг как бы сближало с нею. Во время случайной встречи с учительницей воскресной школы Верой Александровной Артем узнал, что Ольга Николаевна живет в Ростовском уезде, работает в школе и вроде бы всем довольна.

— Вам-то хоть она пишет? — спросил Артем, втайне надеясь, что в письмах Ольги Николаевны есть что-нибудь и для него.

Вера Александровна засмеялась: ей показалось, в голосе Артема — ревность.

— Как видно, не особенно она любит писать. Всего только одно письмо было. Кланяется она вам.

— И то ладно, — не скрывая своего недовольства, сказал Артем. — Придется, так и от меня передайте то же самое.

Ему подумалось, что Вера Александровна упомянула о поклоне просто потому, чтобы не обидеть его, на самом деле никакого упоминания о нем в письме не было. «Да и что тут ожидать, — раздумывал он. — Ничего не было, ничего и не будет. Лучше уж из головы вон…»

Раз, когда Артем, возвратившись с работы, по обыкновению улегся с книжкой на кровать, в дверь постучали. Вошел Семка Соловьев и сказал, что Родион просит прийти к нему.

В каморке ждали Лельку, которая настойчиво добивалась свидания с Егором Дериным, нынче будто бы ей такое разрешение должны дать. Но не только потому позвал Родион: у ворот фабрики он видел человека, похожего на Спиридонова, человек этот настойчиво приглядывался к проходившим мимо мастеровым. Родион почти уверен, что это Спиридонов, хотя и видел его до этого мельком в коридоре казармы.

Было известно, что Бодрова и всю фабричную группу, кроме Артема, арестовали и уже выслали в разные края. Естественно предположить, что полиция направила к фабрике Спиридонова, единственного теперь человека из группы, знавшего в лицо Артема. Вероятно, полиция намерена установить за ним негласное наблюдение, чтобы потом напасть на след типографии, выявить людей, с которыми он чаще всего встречается.

Эти свои догадки и высказал Родион, советуя поостеречься. Договорились последить за местом возле фабричной проходной, и, если Спиридонов вновь появится, будет видно, что с ним делать.

Лелька прилетела из тюрьмы, как на крыльях, раскрасневшаяся, счастливая.

— Выпускают Егорушку, скоро домой придет.

Артем вскочил, обхватил ее за плечи, закружил.

— Повтори, что ты сказала?

Но уж такова Лелька: даже в радостную минуту остается вздорной. Освободившись, подошла к зеркальцу на стене, разглядывая себя, заметила сварливо:

— Вот о царе-то говорили всякое… А он позаботился. Выпускают Егорушку по манифесту. Сразу после царских праздников выйдет.

Родион, сидевший тут же, поперхнулся от неожиданности, закрыл рот рукой, скрывая смех.

— И смеяться нечего, — обернувшись к нему, зло продолжала она. — Царь-батюшка добрый, он давно бы сделал, чтобы всем — богатым и бедным — было хорошо, да не дают ему, которые народу плохо хотят. Знаю, говорили… И вы тоже смуту устраиваете, а ему и так тяжело.

Артем недоумевал, слушая ее.

— Откуда у тебя все это, Лелька? Белены объелась, что ли? Кто тебе эти поганые слова говорил?

— Поганые? — Лелька сощурилась ехидно. — Не чета тебе те люди, которые это говорили. Я пока к Егорушке добивалась, мне много порассказали, открыли глаза. Царь-то и так много сделал для рабочих, сделал бы и больше, если бы ему не мешали.

— Лель, — попытался образумить ее Родион, — когда отца твоего солдаты застрелили, царь написал им: «Спасибо молодцам-фанагорийцам!» Это я не со слов кого-то, сам перед строем стоял, приказ слушал. Где же его доброта-то?

— А он, может, ничего и не знал, за него написали…

— Ну вот и поговори с ней. — Родион возмущенно развел руками. — Толкую тебе, сам служил в Фанагорийском полку, перед строем его телеграмму читали. А тебе кто-то наплел всякой чуши, ты и веришь.

— А Егорушку все-таки выпускают, — возразила Лелька. — По манифесту царскому выпускают.

— Что же, в такой торжественный случай — триста лет Романовы на троне — и ему побаловаться можно. Сотню-другую тех, чья вина еще не доказана, освободить — беды большой нет. Глядишь, найдутся простаки, вроде тебя, поверят в доброту и забудут о тысячах загубленных, упрятанных в тюрьму и ссылки. На то, поди, и рассчитывает…

— Леля, кто тебе разрешение на свидание давал? — ласково спросил Артем.

— У самого главного офицера была, — не чувствуя подвоха, похвасталась она. — Уважительный дядечка.

— И словоохотливый, видать, — заключил Артем. — Это он тебя так настроил?

— Никто меня не настраивал, — огрызнулась Лелька. — А говорил со мной хорошо… И Егорушку отпустит…

 

12

«Милый, славный друг! Вот теперь появилась возможность послать весточку о себе: один хороший знакомый, который по-отечески относится ко мне, отправляется в город и зайдет к Вере Александровне; там, думаю, она найдет способ передать это письмо вам.

Вы сердитесь, что вот уже какое время я ограничиваюсь только поклонами через других людей. Об этом сообщала мне Вера Александровна, которая, знаю, все еще тяжело переживает внезапное закрытие воскресной школы, лишившее ее полезной работы. Но что было делать? Не хотела подвергать и ее, и вас дополнительному риску. Мне теперь хотелось бы быть вместе с вами — по себе знаю, как много значит сердечное, товарищеское слово. Но увы…

Рассейте ваши злые сомнения. Строго запрещаю хандрить. Если сейчас мал интерес к общественной жизни, то это временно, давайте думать только так. Что касается наших отношений, пусть будет у нас крепкая товарищеская любовь. Кроме этой любви, никакой другой для меня не существует, потому что она ближе стоит к идеалу.

Если на все смотреть понимающими глазами, думать о том, к чему мы стремимся, то могу сказать о себе: я вполне счастлива. Пусть это не то счастье, о котором много мечтаю, но ведь в теперешних условиях это лучше, чем ничего.

Я получила возможность влиять на души детей, прививать им самые лучшие понятия. Мое страстное желание сделать их такими, чтобы потом, сплотившись в ряды, они смело шли вперед; верю, их могучими молодыми силами будет свергнуто ярмо трясины жизни, вся пошлость окружающей среды.

От Веры Александровны вы слышали название села и волости, где я нахожусь. Добавляю, что это очень глухие лесные и красивые места. Село наше огибает речка, на которую я люблю ходить (зимой она почти не замерзает), как-то ярче и острее вспоминается все, что было до этого в моей жизни. Часто вспоминаю и вас. Не боюсь признаться, встреча с вами во многом помогла мне стать такой, какая я сейчас есть. А я сейчас, не без основания, уже другая — у меня крепкая уверенность в себе, в то, что делаю.

В нашей школе, кроме меня, еще — заведующая, передовая женщина. На днях у нас с церковно-приходским советом было сильное столкновение, из которого мы вышли с честью. Помогает нам в наших делах волостной старшина, очень умный и справедливый человек. Зато много приходится терпеть от священника, который пытается вмешиваться в школьные дела, и местного урядника. Кстати, о последнем со смехом рассказывают, что, когда поступил запрос о том, как производится сбор народных средств на памятник А. С. Пушкину в Петербурге, он написал в ответ: „В вверенной мне волости Пушкина не оказалось. О личности его в нашей волости ничего не известно“.

Так вот эти люди на церковно-приходском совете решили назначить к нам в земскую школу попечителя, человека своего круга. Старшина по нашей настоятельной просьбе собрал волостной сход, который объявил прежнее назначение недействительным и выбрал нового попечителя.

Конечно, для дел, в которых вам приходится участвовать, все это может показаться мелочью, но в нашем положении такая победа очень важна. Не забывайте, что мы находимся в волости, отгороженной от всего живого глухими, лесами.

От своих родителей мне пришлось узнать о несчастной судьбе моего брата. Не вытерпев тюремного заточения, он во время уборки камеры отнял револьвер у надзирателя и пытался убежать. Побег не удался — в него стреляли, и он стрелял. К счастью, никто не был убит. Брата приговорили к повешению, но потом казнь заменили бессрочной каторгой. Родители мои убиты горем.

В последнее время у нас много говорят о предстоящем приезде в губернию царской фамилии. В селе отобрали самых богатых мужиков в добровольную дружину для охраны государя. Волостной старшина, о котором я писала, тоже в их числе едет в город. Он и передаст это письмо. Не удивляйтесь, я ему всецело доверяю.

Дорогой друг! Пусть оберегает вас ваша вера в лучшее будущее, в то, чему мы посвятили свои жизни. Никакие разлуки нас не разъединят, мечтаю увидеть вас, но пока это невозможно.

Ваш верный, любящий друг Оля».

 

13

В третьем часу утра пароход, на котором плыл царь со своей свитой, прошел мимо Диево-Городища, древнего села на высоком берегу Волги. Верхоконные без дорог поскакали оповещать об этом событии ближайшие к Ярославлю посты. Когда пароход вошел в городскую черту и пришвартовался у Семеновского спуска к специально поставленной пристани, майское солнце уже стояло высоко и нещадно палило солдат 181 Остроленского полка, выстроенных для почетного караула. По пути в Успенский собор, куда прежде всего должен был проследовать царь и где его ждало высшее духовенство, тоже были шпалерами расположены войска и добровольная народная охрана, собранная из проверенных людей со всей губернии. Здесь же под строгими взглядами своих наставников находились ученики средних учебных заведений, которые по знаку распорядителя готовились исполнить гимн и юбилейную кантату.

Не менее волнующее зрелище представляла Ильинская площадь. Светловолосые молодцы в голубых рубахах с серебряными галунами, в русских шляпах, опоясанных лентами, в чистых онучах и лаптях, застыв от напряжения, ждали царского поезда. Эти были пастухи-свирельщики, выписанные для такого случая из бывшего стольного града Владимира.

Все диковины, в том числе и царскую особу, простой народ смотрел только издали. Из-за Которосльной стороны, с фабричной слободки, попробовали было сунуться в город жадные до зрелищ мастеровые. Но плотная стена охранников допустила их до моста через Которосль, дальше, как ни бились, ничего не вышло: без вас шатающихся много. Пришлось им торопиться назад на Большую Федоровскую к храму Иоанна Предтечи. Сюда, около полудня, царь должен был приехать на автомобиле. Старинный златоглавый храм с чудной росписью внутри был достопримечательностью города.

На Большой Федоровской мастеровые старались протолкаться к деревянному помосту, изображающему полушарие, — такой ширины, что перегораживал переулок от забора свинцово-белильного завода Вахрамеева до самых стен двухэтажного дома Поляковой. На досках полушария было начертано крупно: «Россия», ниже буквы «М» и «Н», а по бокам «1613–1913», что означало: Михаил — царь Романов первый, Николай — нынешний. Преемственность и незыблемость царствующего дома! Три сотни детей не старше десяти лет, одетые в костюмы под национальный флаг: синие шаровары у мальчиков и такого же цвета юбки у девочек и красные рубашки и кофточки, поверх белые фартуки, — выстроены были позади этого помоста. Несколько ребятишек постарше стояли на самом помосте — держали над головой надпись: «Боже царя храни», в середине же возвышался двуглавый орел в короне.

Это ли не чудо! Мастеровые, многие из которых уже побывали в трактире «Толчково», лезли напролом, сминая строй охранников. Никакие увещевания не помогали. Охранники были свои, фабричные (ими распоряжался ткач Арсений Поляков, выбранный тысячником, — зарабатывал серебряную медаль: всем охранникам обещали дать медали, командирам — серебряные). Своих фабричных мастеровые не боялись.

Пролезшие вперед разглядывали Полякова, важно шагавшего перед строем дружинников, — в черной тройке, с белым платком в нагрудном кармане, потного от жары и усердия; судили о нем, нисколько не заботясь, слышит он их разговор или нет.

— Эх ты! — изумлялись простодушные. — Арсюха-то в галстухе, что те министр! Такому никакой медали не жалко.

— А как же! — подхватывали рядом. — Его, чай, лобызать будут царственные особы. И при галстухе-то облобызают да сплюнут. А без него как же! Нельзя без галстуха…

— Господа, имейте сознание, — увещевал толпу Поляков. Он даже не сердился, в голосе его просто укор несознательным, которые в такой торжественный день позволяют себе непристойно шутить.

— Арсюха, эй! А поди, тебе и чин обещан? — не унимались шутники. — Не вернешься на фабрику-то теперь уж, в Питербух, чай, возьмут?..

— Пряниками медовыми его кормить там будут. Глядишь, потолстеет шея-то.

Поляков старался отойти от насмешников, вжимал голову в плечи — шея у него и в самом деле тощая, морщинистая, с острым, выпирающим кадыком. А ему неслось вдогонку:

— Ишь ты, еще и в Питере не побывал, а уж нос воротит от своих-то, фабричных.

Посмеявшись, отходили, уступая место другим. День выдался жаркий, ближе к полудню всех разморило. Многие уже сомневались:

— А приедет ли? Что ему тут смотреть? Косые домишки да пыль.

— Ну, нет! Раз сказано — будет. Ему, может, и не захочется — все равно привезут. Царь ведь тоже не всегда делает, что хочет. Он правит и им правят. Согласился раньше, скажут, так выполняй…

Невдалеке, на той стороне улицы, где было посвободнее, стоял Артем. Был в начищенных до блеска сапогах, в синей косоворотке с шелковым пояском, пиджак перекинут через руку — жарко в пиджаке. Рядом Родион Журавлев. Этот еще накануне подстриг свою разросшуюся бороду, сразу помолодел на десяток лет. Лелька Соловьева в цветастом сарафане, с туго закрученными на затылке золотистыми волосами поплевывала семечками. Только что крутился возле них Васька Работнов, но потом ушел в сторону «Толчкова», там интереснее, возле стойки-то.

Вот со стороны лавки Градусова началось движение. Видно, как по запруженной народом улице пробивается конный отряд. Люди шарахаются к деревянным тротуарам, жмутся к домам. Пока это передовой отряд из охраны царя. При его приближении фабричные добровольцы молодцевато подтянулись, более решительно стали отжимать зевак, освобождая проезжее место. Поляков уже охрип от крика:

— Место! Место освободите для государя императора!..

Но государя императора еще нет. Люди вытягивают шеи, привстают на носки. За конным отрядом облако пыли, разберешь разве, что там.

Артему надоела старуха в черном платке, стоявшая рядом. Беспокойная, толкается локтями, нервничает — хочет что-то увидеть.

— Ироды, что делают, — злится она. — Задохнется в такой пылище царь-батюшка. Водой бы улицы-то поливать надо.

Лелька тоже возбуждена, боится, не проглядеть бы чего, вертит веснушчатой шеей. Артем искоса посматривает на нее, потом говорит улыбающемуся Родиону:

— Мне его помазанство видеть непременно надо. Вся жизнь после этого может перевернуться. Буду таким же старательным, как Арсений Поляков или, на худой конец, как наша Лелька. — У Артема хорошее настроение, нет-нет да пощупает письмо в кармане пиджака. Письмо большое, составлено ласково, и есть обратный адрес. Он уже представляет, что напишет в ответ Олечке. А сейчас почему и не подразнить Лельку?

— В ножки брошусь царю-батюшке, — вызывающе обещает Лелька. — Скажу, ругай дуру, плохо думала о тебе, теперь прозрела…

Вся трепещет от нетерпения, ждет царя, в доброту которого поверила со слов жандармского ротмистра Кулябко.

— Валяй, валяй, — подбодрил ее Артем. — Только как ты здесь-то бросаться будешь? Он и не увидит, не оценит.

— А я туда пойду, — решительно объявила она.

Презрительно фыркнула, оглядев Артема, и стала пробиваться сквозь гущу толпы ближе к помосту.

— Неладно шутишь, — упрекнул Родион. — Замнут ее там. Догнать надо.

Артем тоже теперь понял, что переборщил: ради упрямства Лелька не остановится ни перед чем.

— Да погоди ты, не дури, — сердито проговорил он, настигая ее. — Смотри, придет Егор, скажу, как ты с ума сходишь. Косы он тебе повыдергает…

Предупреждение несколько охладило Лельку; испытывающе посмотрела на Артема, видимо, соображая, что Егору и в самом деле может не понравиться то, что она сейчас говорит и делает. Но вслух сказала:

— Не твое дело. Ишь, какой заботливый! Не лезь!

В это время конный отряд жандармов приблизился к деревянному помосту и сразу же стал очищать улицу.

Молчаливо и сосредоточенно. жандармы теснили не только толпу, но и растерявшихся под их напором выстроенных в шеренгу дружинников. Их место тут же занимали невесть откуда появившиеся городовые, упитанные, с тем выражением на лицах, которое бывает у людей сильных, уверенных в себе.

— Это как же… Мы по долгу, добровольно, так сказать… — робко пытались напомнить о своих правах обиженные дружинники. Арсения Полякова, который порывался что-то объяснить конному жандармскому офицеру, лез к лошади, — грубо схватили и швырнули в толпу. Темный галстук его, предмет зависти фабричных, сбился, на сторону, и от этого острый кадык на морщинистой шее ста, л еще заметнее.

— Недоразумение, понимаете… Грубость… — бормотал Поляков, оборачиваясь то в одну, то в другую сторону и ища сочувствия.

Но всем было не до него. На улице показался черный, блестящий лаком автомобиль. Его сопровождали десятки экипажей, в которых сидели наряженные дамы, сановники в мундирах и в штатском, местная городская знать. Жадная до любопытства толпа снова качнулась вперед, стараясь разглядеть человека в белом мундире, вышедшего из автомобиля и тут же окруженного свитой. Городовые с остервенением жали толпу назад. То тут, то там раздавались крики, приглушенные ругательства.

— Где, где он? Который?.. Ой, батюшки, тошно!.. Что вы пихаетесь? — неслось теперь со всех сторон.

Артем на что уж хорош ростом — и то почти ничего не смог разглядеть (бедная Лелька, сжатая со всех сторон, чуть не плакала); на миг мелькнуло лицо с тяжелым подбородком и остановившимися глазами, но тут же царь повернулся спиной: возле помоста выстроились представители городского купечества, к нему обращались с приветственной речью, и он стал слушать.

— …Глубокую признательность… радость посещением вашим… нас и потомства нашего останется незабвенным… — доносились оттуда отдельные слова.

— Веди нас к счастью и чести, государь!

— За процветание царства… единого, самодержавного… Ура!

— Ура! — понеслось с того края улицы, который был отгорожен от мастеровых плотной стеной охранников.

— Ура-а! — вырвалось из мощных глоток городовых.

Потом у помоста все засуетились. Царь, так и не взглянув на густую толпу людей, все еще ожидавшую чего-то необычного, в сопровождении своей свиты направился к храму Иоанна Предтечи. Высшие чиновники, именитое купечество, следуя за ним, со слезами умиления и восторга все еще продолжали выкрикивать здравицы. Никому из них не было дела до запруженной людом улицы. В пятом году эта серая масса заставила их бледнеть от страха. Но потом все пришло в норму. Оправившись от испуга, они отомстили толпе, пытавшейся угрожать им и их благополучию. От стыда за свою временную слабость были бессмысленно жестоки, беспощадно подавляли каждую попытку протеста.

Сейчас они упивались торжеством. За густыми рядами городовых чувствовали себя безбоязненно.

— Темка, ты хоть чего-нибудь видел?

— Все, что хотел, видел. А ты, Лелька, что видела?

— Затылки. Впереди одни только затылки. Меня так сдавили, я чуть не кричала. Царя-то ты видел?

— Угу. Еще как видел.

— Ну и что? Какой он?

— Да вроде ничуть не изменился.

— Шутишь все. Я спрашиваю, выглядит как?

— Обыкновенно выглядит. Вон нашего Маркела приодеть, вполне сойдет. Только не согласится он, обидится…

— Да ну тебя! Никогда ничего серьезного не добьешься. Почему он не сказал чего-нибудь нам? Мы же ждали?

— Глупая ты, Лелька. Об чем же он с тобой говорить будет?

— А я и не о том вовсе, чтобы со мной. Его тыщи народу ждали. Мог бы и сказать что-нибудь.

— Побоялся. Подумал: «Я скажу слово, мне в ответ десять. Не переспоришь». Вот и промолчал.

И Артем, и Лелька направлялись к тому месту, где оставили Родиона. Из Предтеченской церкви царь уехал сразу — машину подали к самой паперти. Не ожидая больше ничего интересного, народ расходился. Поискали, поискали Родиона, но его уже не было. Видимо, ушел. Зато встретили Ваську Работнова. Веселого, довольного собой и вообще всем миром. Довольным было его широкое, сонливое лицо, довольными казались залитые вином глаза. Васька с интересом наблюдал за старухой в черном платке, которая до этого, во время смотрин царя, пихала Артема локтем сетовала, что улицы не политы водой. Сейчас, она, оглядывая прохожих маленькими хитрыми глазками, набожно крестилась и приговаривала в расчете на слушателей:

— Вот и слава богу, повидала царя-батюшку… Теперь и помирать можно…

Васька, покачиваясь перед ней, дивился, крутил головой.

— Помирать! Да ты что, бабушка, — с ласковой укоризной сказал он ей. — Помирать… А хоронить-то тебя, бедную, кто будет? Чай, некому?

Старуха подозрительно оглядела сначала его, потом подошедших Артема и Лельку. Видимо, ничего опасного для продолжения разговора не нашла.

— Эх, касатик, — запела она. — И дочек, и внуков хватает. Поверишь ли, такой содом в доме стоит. Одних внуков шестнадцать. Есть кому прибрать…

— Шестнадцать! — удивились слушатели. — И все в одном доме? Как же ты с ними, бабушка, ладишь?

— Лажу. — Старуха уже забыла, с чего начался разговор, переключилась на семейные дела. — Путаю только, — жаловалась она. — Васька… Гришка… ну, это еще так-сяк. А вот есть Наташка да Машка, их не отличишь. Наташка-то, правда, белее лицом. Да ведь как заревут, обе красные. Не житье — мученье, прости господи…

Слушатели хохотали. Отсмеявшись, Васька пьяно махнул рукой.

— Тогда… и-ик… и давай… того, бабуся, куда собралась. Внукам разгульнее будет. А то… и-ик… шестнадцать… того…

— Да ты что, охальник, говоришь-то! — вскинулась на него старуха. — Да я сейчас в полицию тебя стащу, мазурик ты этакий! Ишь, смеяться вздумал!

— А ты же сама… того… собралась, — защищался Васька, несколько удивленный ее яростью. — Говорила же: «Повидала царя-батюшку, теперь помирать можно». Говорила?..

— А ты больше слушай! Я это к присловью сказала… Чтоб тебе пусто было! Дармоед! Хулюган!

— Я не дармоед, — пытался объяснить ей Васька. — Я это самое, как все… мастеровой. — Он помахал перед своим носом рукой. — И… и-ик… не хулюган. Хулюган — трактирщик в Англии… всех грабил. Фамилья у него такая. — Ткнул пальцем в Артема. — У него спроси, сам, говорит, читал в книге… Не грабитель… — Теперь он помахал рукой перед носом старухи.

— Люди добрые, ратуйте! — завопила старуха. Бросила на Лельку злобный взгляд, ругнулась: — А твои бесстыжие глаза что смотрят! — И опять на всю улицу: — Ратуйте, люди! Ратуйте!..

Пришлось ребятам спасаться от разъяренной старухи бегством.

 

Глава четвертая

 

1

Провинциальный гимназист шестого класса, сын бухгалтера Швырева, случайно оказавшийся в день празднования юбилея фабрики на рабочей сходке и с увлечением предрекавший возможность революционной ситуации в связи с обострением положения на Балканах, выглядел куда проницательнее своего правительства. Кто знает, если бы его речь — «Балканский вопрос» — стала достоянием многих и была принята всерьез, царское правительство, может, и подумало бы — вступать или не вступать в империалистическую войну. Но гимназиста жестоко и несправедливо выпороли, речь его по настоятельной просьбе перепуганного папаши была надежно скрыта от общественности фабричным приставом Фавстовым, и… разразилась катастрофа…

В июне 1914 года сербский студент Гаврила Принцип убил наследника австрийского престола Франца Фердинанда. Германский кайзер Вильгельм, давно надоевший всему миру воинственными речами, выразил горячее сочувствие другу — австрийскому императору Францу Иосифу — и посоветовал ему наказать Сербию. Для кайзера убийство престолонаследника показалось подходящим поводом для начала желанной ему войны (он имел чин генерала, а какой генерал, если ни разу не посылал своих солдат на убой!).

Австро-Венгрия по совету кайзера объявила Сербии войну. А уже спустя неделю в войну включились Германия, Англия, Франция и Россия.

Война шла за передел мира, за рынки сбыта, но каждое правительство старалось дать объяснение своего участия в ней, по возможности убедительное и непохожее на истину. Скажи открыто, что Германии захотелось отнять колонии у Англии и Франции, отторгнуть от России Прибалтику и Украину; Франции — возвратить потерянные ранее Саар и Эльзас-Лотарингию; Англии — нужен арабский нефтяной Восток; России — турецкий город Константинополь и черноморские проливы, — скажи об этом открыто, и правительства рисковали бы быть сброшенными возмутившимися народами. Поэтому и появлялись далекие от правды объяснения. И прежде всего, был брошен в полную силу клич: отечество в опасности!

В скором времени в войне участвовало более тридцати стран мира, и народ каждой страны шел в окопы защищать свое отечество. От кого? Казалось бы, такой вопрос напрашивался сам. Но первое время, как это ни странно, многие и многие над этим не задумывались. Шли под пули, считая, что участвуют в войне за справедливость. Понадобился немалый срок, прежде чем наступило прозрение.

 

2

От фабричной конторы в сторону Большой Федоровской улицы неслись легкие рессорные дрожки с кожаным откидным верхом. Дутые шины мягко шелестели по мокрому булыжнику, раскидывали грязь в выбоинах. Только что шел дождь, с резким ветром, и все вокруг посерело — и стены домов, и заборы, и дощатые тротуары, по которым шли редкие прохожие. Было по-осеннему холодно и уныло.

Оглядываясь, Грязнов зябко поеживался. Он сидел сзади кучера, опираясь на трость, сидел недовольный, с усталостью на лице. Недоволен он был тем, что его в самый разгар дня оторвали от дела, заставили ехать в жандармское управление — утром позвонил ротмистр Кулябко и просил срочно прибыть. Усталым был потому, что все последние недели дел было много, и все эти дела оказывались неотложными, требовавшими его вмешательства. И он устал.

Кучер Антип Пысин, вот уже двадцать лет ездивший с ним, сутулил широкую спину, ерзал на сиденье, покряхтывал. Грязнов знал по этой примете, что кучеру хочется говорить, — что-то его тревожит, но он еще не решается начать разговор, обдумывает, как лучше повести его. Сейчас лицо Антипа примет угрюмое выражение, он будет отводить глаза и только после этого что-нибудь скажет.

Грязнов был в пальто, в шляпе и все-таки зяб.

— Подними-ка верх. Что-то дует, — приказал он кучеру.

Антип придержал лошадь, поспешно стал натягивать кожаный полог. Морщинистое, бородатое лицо его и в самом деле было угрюмо.

— Машиниста Тюркина с Передков не знаете? — сдержанно спросил он, стараясь не глядеть в глаза Грязнову.

— Ты считаешь, что я его должен знать? — усмехнулся тот, откидываясь на спинку сиденья. Теперь, когда над головой была крыша, не было пронизывающего ветра, сразу стало теплее, и он свободно расправил плечи.

— Оно, конечно… не со всеми знакомство имеем, — почему-то вздыхая, проговорил Антип и хлестнул лошадь, прикрикнув: — Балуй у меня!.. Сродственник у него, у Тюркина… — продолжал он. — В каторжные работы на десять лет упекли.

— Значит, заслужил. Кого же зря на каторгу шлют? — благодушно заметил Грязнов. Его внимание привлекла девушка с толстой косой за спиной, шлепавшая босыми пятками по мокрому деревянному тротуару, — несла полные ведра на коромысле и еще одно в руке и словно не чувствовала тяжести. Когда поравнялись, пристально посмотрела на Грязнова и тут же равнодушно отвернулась. Равнодушие ее почему-то неприятно кольнуло.

— Ничего не сделав, на каторгу не попадешь, — добавил он жестко.

— Не знаю, господин директор… Случай-то с ним был больно неподходящий… Дурацкий случай.

— Это, брат ты мой, всегда так. Сначала переступят закон, а потом отговариваются: я-де ничего такого и не делал. Зачем? Пошто? Все это известно.

— Не скажите, господин директор, — решительно не согласился Антип. — Вот возьмите во внимание: надо ли отдавать честь офицеру в публичном доме? Есть ли такой закон, коли по одному делу пришли?

Грязнов удивленно уставился на него, нелепость вопроса позабавила.

— Зря спрашиваешь, — усмехнувшись, сказал он, — Я в армии не служил, устава не знаю.

— А я вас по-человечески, не по армейскому уставу… Вот сами посудите. Встречаются в этом доме подпоручик и солдат, сродственник Тюркина то есть. Он хоть и в форме, а честь не отдал, постеснялся, значит, или не захотел. Подпоручик ему приказывают взять под козырек и ругаются матерными словами… Али не обидно? Солдат, сродственник то есть, говорит: в этом доме честь отдавать не полагается, тут все одинаковы. Случись рядом два писаря из военного госпиталя, тоже стали втолковывать офицеру, что честь здесь отдавать не полагается. Подпоручик же были выпимши и еще молодые, горячие, и на тех набросились, шашкой махаются. Его и вытолкнули на улицу. А тут городовые… Судили. Сродственнику-то десять лет, молодой еще, дескать, солдат, не все понимает, а писарям по двенадцать. И всем каторга… Офицера сторону суд-то взял, его защищал. А разве справедливо?

— Ты, братец, забываешь, что сейчас военное время. Нужна дисциплина. Без нее мы врага не победим. Может, это и жестоко было наказывать, но необходимо. Для поддержки дисциплины было сделано.

— Не смею возражать, господин директор, но по мне — вредная она, такая дисциплина. Доведись быть солдатом и знать этот случай, первую пулю пущу в того офицера, а потом уж во врага, потому что он, офицер, — первый мой враг, я его вижу, могу пощупать. А тот враг для меня невидим.

— Как это невидим? — спросил Грязнов, которого уже начал заинтересовывать ход рассуждений Антипа. — Внешний враг напал на нашу священную землю… Слепой только может так говорить.

— А вы послушайте, как она, война-то, началась… Спрашивают этого Гаврилу: «Скажи, Гаврила Принцип, зачем ты убил царевича?» — «А я его по своему принципскому понятию порешил», — отвечает. А что такое принцип, принципское понятие то есть? Умные люди говорят, дурость все это. Вот и выходит: по дурости война-то началась. И меня в эту дурость хотят втянуть. Я не согласен.

— Слава богу, нас с тобой в окопы не пошлют, — проговорил Грязнов, которого развлекло понимание Антипом причин войны. — Война для нас пройдет стороной.

— Стороной, конечно… — не сдавался кучер. — Братуха у меня в ратниках. Какая уж тут сторона… Осмелюсь сказать, господин директор, мне и здесь война поперек горла. Может, торговцам, которые спекулируют, она по душе. А мне думать надо, как семью кормить.

— Ты же пользуешься продуктами из фабричного лабаза, — упрекнул Грязнов. — Цены там сносные. Чего жалуешься?

Как инженер и директор крупнейшей фабрики Грязнов мог считать начавшуюся войну за благо: с первых дней были получены заказы военного ведомства, и фабрика стала работать в полную силу; помимо поставок рубашечной ткани и миткаля, механические мастерские налаживали изготовление станков для артиллерийских снарядов. Фабрика работала, цены на продукты в фабричном лабазе всегда были ниже рыночных. Последним Грязнов больше всего гордился. По опыту японской войны он предугадал, что в ближайшие месяцы после начала военных действий все вздорожает, и потому, пока еще цены на продукты питания не подскочили, убедил Карзинкина сделать закупки. Владелец фабрики, привыкший во всем доверяться Грязнову, охотно согласился с ним. И теперь не только фабричный лабаз, освобожденные из-под хлопка склады были забиты мукой, крупами, сахаром. Городские заводчики и фабриканты диву давались: у себя на предприятиях жалованье рабочим они подняли почти вдвое, и все равно рабочие были недовольны — так быстро шло вздорожание жизни, а на Большой мануфактуре с двенадцатью тысячами мастеровых оклад оставался такой, какой и был до войны, и мастеровые не выказывали особого беспокойства, по крайней мере, крупных забастовок не происходило. Та самая Анна Ивановна Дунаева, владелица табачной фабрики, которая говорила, что она «лучше копейку прибавит городовым, чем полкопейки рабочим», не скрывая своего восхищения, заметила Грязнову:

— Алексей Флегонтович, быть бы вам министром, может, и порядка в стране стало больше. Чего бы я не отдала, появись только такой человек на моей фабрике!

Разговор происходил на совещании представителей фабрик и заводов города, работающих на военное ведомство. Грязнов только что рассказывал, как ему удается обеспечить нормальное течение дел на фабрике, не осложняемое выступлениями и забастовками рабочих; до этого он по просьбе губернатора подготовил подробную записку и сейчас, по существу, зачитал ее. Суть записки была в том: правление фабрики цены на продукты в своей лавке старается держать ниже рыночных, продукты выдаются не на деньги, а по заборным книжкам, только своим рабочим и в строгом ограничении. От продажи припасов по сниженным ценам владелец несет убытки, но они с лихвой окупаются, так как затраты на выплату рабочим остаются более низкими, чем на других предприятиях, не имеющих продуктовых лавок.

Польщенный словами богатой и красивой наследницы, Грязнов сказал ей:

— Это было бы совсем нетрудно — заполучить такого человека. Необходимо ваше решение.

Она с удивлением, и вроде бы задумываясь, посмотрела на него:

— А вы могли бы мне помочь решиться? — с вызовом спросила она.

— Быть рядом с вами, — мечта, недоступная обычному человеку. Обычный человек даже не осмелится подумать, чтобы помочь вам составить решение.

— Вы — не обычный, Алексей Флегонтович, — сказала Анна Ивановна, тонко усмехаясь. — Однако не лишне держать в памяти примеры, бывшие с другими. Печальные примеры… Римский-Корсаков, попробовав добиться развода, потерял доверие общества и в конце концов — губернаторское кресло.

— Мне бы не лишиться вашего доверия. Все остальное не имеет для меня цены, — любезно сказал Грязнов.

Дунаева поблагодарила его улыбкой.

— Я подумаю о вашем предложении, — прощаясь, сказала она.

Разговор состоялся шутливый, но нет-нет да и приходило в голову: если бы судьба связала его с Дунаевой и он стал владельцем собственного крупного предприятия, с какой бы охотой вкладывал он в него все свое умение и талант. Не скажешь, конечно, что сейчас он не отдает всего себя: он любит свое дело и как инженер и директор много сделал для фабрики; по примеру мастеровых, заявивших в пятом году Карзинкину: «Рабочие своим трудом откупили у вас фабрику, она уже принадлежит им», он мог бы повторить то же самое владельцу: «Я своим многолетним трудом и стараниями откупил у вас фабрику…» Он умел работать в полную силу. И все-таки будь он владельцем собственного предприятия, у него нашлись бы такие силы, такая сноровка, которые он пока с трудом представляет и сам. Нашлись бы! «Ах, Анна Ивановна, Анна Ивановна, — с сожалением сказал он себе, — если бы вы были в те годы, когда мне казалось, что женатый человек значительно солиднее выглядит в обществе, и больше для этого была заведена семья…»

Антип все что-то еще бубнил о спекулянтах, мешал Грязнову сосредоточиться на приятных мыслях.

— Сдается, братец, ты забыл, куда мы едем, — сказал Грязнов, намереваясь попугать кучера. — В жандармское управление!.. В то время, когда война возродила дух нации, всколыхнула волну патриотизма, ты говоришь черт знает что. Ну-ка расскажу там о твоем настроении, и быть тебе на каторге, не хуже того родственника машиниста Тюркина. Не подумал ты об этом?

— Я, господин директор, сказываю, что мне сказывали, — ответил Антип. — Оно, правда, и свое мнение имею…

— Смотри-ка лучше за дорогой. Не ровен час, задавишь кого, философ.

Проехали дамбу и мост через Которосль. При въезде на Большую линию с торговыми лавками столкнулись с возбужденно кричавшей толпой. Двое мужиков в клеенчатых фартуках, толсторожие, — видно, мясники — волокли низенького, плотного человека без пиджака, в одном жилете поверх рубашки. Лицо у человека было испуганное, красное, он дико вращал глазами, сопротивлялся. Толпа человек в тридцать шла следом, сыпала проклятиями. Ближние к толстому человеку в жилете старались толкать его в спину, орали. Антип, придержав лошадь, нагнулся с облучка, спросил проходившего господина в чиновничьем мундире, что случилось и кого волокут.

— Опять, значится, шпиена поймали, — выслушав чиновника и обернувшись к Грязнову, сообщил он, хотя Грязнов и сам слышал ответ. — Булгахтер с пивного завода «Северная Бавария». Немец. И откуда их только понабралось, шпиенов этих? — сокрушенно закончил он.

 

3

— Сюда, Алексей Флегонтович, пожалуйста, в креслице. Присаживайтесь, отдыхайте. Удобно ли вам будет? Курите… Ах, да, прошу прощения.

Удостоверившись, что Грязнов сел так, как было задумано, — лицом к свету, ротмистр Кулябко довольно потер руки и продолжал с проникновением в голосе:

— Вот какие дела у нас, Алексей Флегонтович. Да… Пришлите мне Фриде…

Вперил строгий взгляд в гостя, стараясь уловить малейшее изменение в лице.

Грязнов с удивлением смотрел на него — ничего не понимал.

— Что с вами, ротмистр? — спросил недоуменно.

Сам не менее обескураженный тем, что заранее приготовленные слова не произвели должного впечатления, Кулябко моргнул, сказал, смешавшись:

— Да нет, просто шутка такая. Не слышали? Пришлите мне Фриде… — И опять смотрел в лицо гостя, но, кроме разгоравшейся досады, никакого изменения.

«Что за черт, — думал ротмистр, — похоже, он и вправду ничего не понимает…»

А как все могло быть удачно. Вызывая Грязнова, он представлял, как тот, услышав «Пришлите мне Фриде», вздрогнет, растеряется, — тут ему следующий вопрос, утвердительный: «Рассказывайте все честно, дорогой Алексей Флегонтович, давно ли вы связаны с внешними врагами Отечества…»

Дальше… Дух захватывало, что могло быть дальше. Имя ротмистра Кулябко, доселе мало кому известное, раскрывшего лиц, причастных к военному шпионажу, прогремит и в столице. Повышение… Награды… И каких лиц! Кто бы подумал!..

— Вы меня оторвали от дела, чтобы сообщить эту шутку? — с вежливой язвительностью осведомился Грязнов. Теперь досада на его лице сменилась злостью. — Какая у вас нужда ко мне? Может, вы о той типографии, которую ваши молодцы не могут обнаружить? Пожалуйста… Мне, право, некогда.

Наступило неловкое молчание.

— Хорошо, — согласился Кулябко. Он принял начальственный вид. — Вам знакома Елизавета Шикоро?

Теперь он мог наслаждаться произведенным впечатлением. Умудренный жизнью, солидный человек, сидевший перед ним, покраснел, как мальчишка, в жестком до этого взгляде отразилось смятение.

— Да, — стараясь быть спокойным, подтвердил Грязнов, — я знаю эту женщину… знаком был с нею. И что из этого?

— Многое… Елизавета Васильевна Шикоро арестована по подозрению в военном шпионаже.

— Это невероятно! — вырвалось у Грязнова.

— Что — невероятно?

Грязнов вспомнил, как только что на площади тащили толстого человека с испуганным лицом — бухгалтера пивоваренного завода «Северная Бавария», припомнились и слухи о поимке в разных местах губернии немецких агентов. Шпиономанией болело все общество: от простолюдинов до высших слоев чиновничества. Чего доброго, и этот голубоглазый, с длинным, вытянутым лицом жандармский офицер посчитал его причастным к шпионажу.

— Невероятно, что вы вызвали меня по этому делу. Знакомство мое с Елизаветой Васильевной, с этой дамой, было очень короткое и, так сказать, чисто личное…

— Она другого мнения, — возразил Кулябко, и по его тону можно было понять, что он нисколько не верит Грязнову. — По словам арестованной, вы даже паспорт ее храните.

— Но позвольте!.. Что за чушь!.. Ее паспорт в гостинице…

… В вагон поезда Грязнов вошел походкой юноши, распространяя вокруг себя запах вина и одеколона. На душе было легко, приятно кружилась голова от выпитого шампанского, в ушах все еще звенели тосты. Пили за…

Да, пожалуй, легче перечислить, за что не пили. Карзинкин был. — сам бог. После тостов летел на пол дорогой хрусталь. Звон… Крики… Карзинкин поощрительно усмехался, требовал от оркестра бравурных маршей, хрипло и воинственно пел. Даже обычно сдержанный Грязнов поддался общему бесшабашному настроению. А что ему? На фабрику он привезет хорошие известия: отныне Большая мануфактура будет работать на военное ведомство. А это не только полная занятость рабочих, дополнительные наградные от прибылей служащим, это — установление на фабрике жесткой дисциплины, ответственность: за агитацию и неповиновение — по законам военного времени. Наконец-то карающая рука закона будет сдерживать смутьянов. Все для победы, все во славу русского воинства! Это совсем другое, чем в мирное время. Здесь не может быть ропота. Кто мешает победе, тот враг своего Отечества. Он должен быть презираем. Попробуйте, господа большевики, поднять голос, ваши же союзники по партиям первые поднимутся на вас. Война возродила дух нации!.. Правда, где-то подсознательно закрадывалась другая мысль. Японская война, короткая и бесславная, привела к революции. Такой же взрыв патриотизма был вначале, те же тосты во славу воинства… Не вызовет ли новая война нечто подобное?.. Но мысль эта, неоформившаяся, робкая, при всеобщем возбуждении казалась кощунственной…

Грязнов не пошел в душное купе, стоял в коридоре у открытого окна. Остался позади шумный вокзал с провожающими, замелькали в вечернем мягком свете станционные постройки. В вагоне шла деловая, несколько суматошная жизнь, какая бывает в начале пути. Потом постепенно все стихло.

Поезд приходил в Ярославль утром, можно было с удобством выспаться. Но спать ему не хотелось, и он стоял у окна, подставляя лицо свежему ветру и разглядывая проносившиеся теперь среди зелени садов небольшие деревеньки. Ближе к станциям среди сосен проглядывали причудливо изломанные крыши дачных домов.

В какую-то минуту Грязнов почувствовал, что он в коридоре не один и его разглядывают. Он оглянулся. Невдалеке от него, тоже у окна, стояла белокурая женщина в сером легком платье. Он поклонился. Женщина улыбнулась. Она была молода и хороша собой. И особенно приятно было Грязнову, что в разговоре, который у них завязался, она была непринужденной, без какой-либо тени кокетства, желания обязательно понравиться — без всего того, что обычно бывает у женщин при случайном знакомстве.

— А вы знаете, — посмеиваясь над собой, говорила она, — мой отец тоже инженер, но, убейте, — не знаю, чем он занимается.

Лиза, как вскоре стал называть ее Грязнов, с малых лет жила в Лодзи, у тетки, младшей сестры отца, — отец, после смерти ее матери, женился на другой женщине и жил в Петербурге. Сама она тоже назвалась вдовой. Ехала сейчас к брату, который отбывает воинскую повинность и находится на излечении в полковом лазарете. Его должны были освободить от службы по болезни. Лиза хотела посодействовать, чтобы увольнение его состоялось как можно скорее…

Встреча с молодой красивой женщиной занимала Грязнова и в последующие дни. И когда в контору принесли записку от нее, он не удивился, словно ожидал, что так и должно случиться.

«Многоуважаемый Алексей Флегонтович, — прочитал он. — Оказалась одна, без друзей и знакомых. Ужасно скучаю. Не найдете ли возможным разделить мое одиночество? Проживаю я в гостинице Кокуева».

Не раздумывая, Грязнов поехал к ней.

Лиза снимала дорогой номер из двух комнат, окна которого выходили на площадь. Прямо перед глазами сиял новизной только что отстроенный театр имени Федора Волкова. Тяжелые бархатные портьеры, кожаные мягкие кресла, стол, заставленный винами и закусками и прикрытый белоснежной салфеткой, — все это Грязнов оглядел с любопытством, стараясь по внешнему впечатлению составить мнение о самой хозяйке.

— Милый Алексей Флегонтович, как хорошо, что вы откликнулись, — обрадованно говорила Лиза, усаживая его в кресло. — Умираю от скуки. Все дни и ото всех только и слышу: война, война… Спорят, митингуют и, кажется, чего-то ждут. Ждут каких-то перемен…

— Перемены уже есть, — сказал Грязнов, любуясь ее взволнованным, разрумянившимся лицом. Она сидела напротив него на диване, была в простеньком, с открытым воротом платье, такая домашняя и желанная. — Перемена в людях, — объяснил он. — Сонная, обывательская жизнь уходит. Люди теперь стали жить сложнее, насыщеннее.

— Ах, только бы брата вызволить, ничего больше не хочу, — горячо проговорила она. — Я вас отвлекла от дел, Алексей Флегонтович. Догадалась, когда уже отправила записку. Вы уж не сердитесь очень-то.

— Что вы, что вы, — заулыбался Грязнов. — Я ведь только и думал в эти дни, как бы повидать вас. Что с братом? Долго вы еще намереваетесь пробыть у нас.

— Право, не знаю. Он был в Костроме, и все эти дни я провела там. Теперь его перевели в Ярославль. Пока неизвестно, отпустят ли. Из Костромы так поспешно уехала, что оставила в гостинице вещи. Собираюсь завтра за ними. А потом видно будет… Вы что пьете, Алексей Флегонтович? Есть шампанское… Подвигайтесь к столу.

— Я бы мог составить вам компанию в завтрашней поездке, — предложил Грязнов. — Чудесная погода… большой пароход… Как это прекрасно! Не поверите, живу у Волги и не вижу ее. Но, может, буду в тягость?

— Вы, наверно, сами не знаете, какой вы добрый, хороший человек, Я так рада, Алексей Флегонтович, что судьба свела меня с вами!..

На следующий день Грязнов заказал каюту на пароходе, идущем до Нижнего Новгорода. Договорились, что во время двухчасовой стоянки в Костроме Лиза съездит в гостиницу за вещами, и они поплывут дальше. После этим же пароходом возвратятся назад. Дома и на фабрике Грязнов сказал, что едет в деловую поездку в Кострому.

Погода была великолепная — солнечная и почти без ветра, каюта первого класса оказалась чистой и уютной, рядом — красивая и желанная женщина, — все располагало к тому, что прогулка по Волге оставит неизгладимое впечатление. Так оно и было до Костромы…

На пристани в Костроме Лиза села на извозчика; Грязнова она не взяла с собой: «Зачем, это же быстро». Когда уже был дан третий звонок, а Лизы все еще не было, Грязнов сошел с парохода. В каюте он обнаружил забытую Лизой сумочку. Ему и в голову не пришло, что с Лизой что-то могло случиться, он просто решил, что она обманула его. Он купил билет на обратный пароход и вернулся в Ярославль. Сумочку, в которой, как видно, были документы, переслал в контору гостиницы.

— Вот видите, Сергей Никанорович, — заключил Грязнов, взглядывая в холодные голубые глаза жандармского офицера, внимательно слушавшего его, — с нравственной точки зрения я выгляжу в этой истории скверно. Но и только…. Удовлетворяет ли вас мой рассказ?

— Ваш рассказ во многом сходится с показаниями госпожи Шикоро, — ледяным тоном произнес Кулябко. — Вот бумага, перо. Прошу вас, пишите объяснение.

— Это так необходимо? — Грязнову очень не хотелось, чтобы его имя осталось в записях жандармского управления, и в голосе его даже прозвучали просящие нотки. — Сергей Никанорович, я же рассказал вам все, не скрывая. Зачем же более?

— Необходимо. Таков порядок.

— Но я даже не знаю, как и с чего начать?

— О, это несложно. — Кулябко достал исписанный лист бумаги, протянул Грязнову. — Можете использовать как образец.

Грязнов скрипнул зубами, перескакивая строчки, стал читать.

«Константин Алексеевич Филимонов, 30 лет, чиновник ведомства учреждений императрицы Марии… служу в комитете попечения об увечных воинах и брошенных детях, Петроград, Выборгская сторона, Нижнегородская, 17.

Приехав в Кострому для сбора пожертвований, остановился в гостинице Старый Двор; в коридоре ежедневно встречал даму, которая держала себя свободно, делая улыбку при встрече. Я поинтересовался у швейцара, что за личность, тот ответил мне, что с нею можно познакомиться. И я, случайно встретившись с ней у телефона, разговорился. Представилась Елизаветой Васильевной Шикоро, замужней женщиной, приглашала несколько раз к себе… Одно обстоятельство меня удивило: пользовалась изысканным столом, тратя на это 10–12 рублей в день, бывало, в номер подавалось шампанское и счет на 30–40 рублей. Получала она за это время откуда-то сто и триста рублей. Купила два платья…»

Грязнов откинул листок, желваки ходили на его скулах. «Это он нарочно подсунул, чтобы унизить меня, поиздеваться…»

— Девица Шикоро, так она значится в документах, — говорил между тем Кулябко с кривой усмешкой на губах, — действительно после смерти матери воспитывалась у тетки, жила на ее средства. Но вот-с, беда. В одно прекрасное время тетка выходит замуж. Муж предлагает найти воспитаннице занятие. И она находит его — поступает в цветочный магазин. Представьте, с какой выгодой работает магазин. Интересная, обаятельная девушка, в совершенстве владеющая русским, польским и немецким языками. Обратите внимание, немецким. Да-с… Недолго продолжалась ее работа. В одно прекрасное время Шикоро уезжает в Берлин. И вскоре сюда… Уясняете, Алексей Флегонтович? Здесь заводит обширные знакомства, ведет интенсивную переписку… В письмах требует денег. Для широкого знакомства требуются средства…

— Не вижу в этом намека на шпионаж, — возразил Грязнов. — Вам известно, что она приехала хлопотать за брата?

— Брата, как такового, нет. Человек, которого она выдавала за брата, рядовой Пултусского полка некто Венский. При наведении справок оказался сыном хозяйки квартиры, в которой до поездки проживала Шикоро.

— Что вы все-таки от меня хотите? — с ненавистью спросил Грязнов, разглядывая самодовольно улыбающегося ротмистра. «Цветочница из магазина… Берлин… Рядовой Венский… С ума сойти можно. Неужели так искусно лгала? Не может быть, ничего такого нет, придумывает ротмистр. И как нагло ведет себя со мной! Что это? А будь на моем месте другой, не имеющий такого положения в обществе?.. Что тогда? Заниматься дурацким розыском, будто нет других, более важных дел? Непостижимо! Бездарный чиновничий аппарат…» И опять, как и до этого, закралась мысль о японской войне и ее последствиях: «Революция… Все будет зависеть от действий правительства… А какие действия?»

— Прежде чем я буду считать себя свободным, — жестко сказал Грязнов, — потрудитесь, Сергей Никанорович, объяснить, что значат слова: «Пришлите мне Фриде», которыми вы старались меня огорошить в самом начале? Видите ли, из всей нашей беседы я понял, что вызов мой к вам чистейшее недоразумение. Я вынужден буду обратиться к его сиятельству графу Татищеву. Он найдет возможность оградить меня от нелепых подозрений.

— Вот вы и рассердились, Алексей Флегонтович. — То ли неприкрытая злость Грязнова, то ли упоминание о губернаторе заставили ротмистра стать учтивее. — Никаких подозрений, уверяю вас, но дело… Вот, изволите ли, объяснение чиновника, которое вы читали. Чиновнику этому помогал в сборе пожертвований, сопровождал его в поездках костромской полицмейстер. И он не обиделся, посчитал за долг тоже дать свое объяснение. Интересы государства, Алексей Флегонтович. А как же!

— Если вы считаете, что в этом состоят интересы государства, с божьей милостью, продолжайте. Мне разрешите откланяться.

— Ай, как нехорошо получилось. Не обессудьте. Не думал… Но вы хотели узнать, что означает «Пришлите мне Фриде». Не так ли?

— Да. Любопытствую.

— Извольте. — Кулябко порылся в бумагах, лежавших перед ним на столе, подал почтовую открытку, исписанную мелким почерком. — Извиняюсь, немецкий знаком вам? А вот переводик.

Грязнов, разглядывая открытку, мотнул головой, сказал:

— Разберусь…

«Несмотря на мои повторения, я в эту ночь снова получил телеграмму. В субботу я послал вам 50 рублей. Не могу себе представить, что вы за два дня израсходовали. Я хочу сперва кое-что видеть, сперва пришлите мне Фриде, а затем будем дальше разговаривать». — Грязнов прочел текст и раз, и второй, посмотрел на жирно подчеркнутые слова «Пришлите мне Фриде», потом взглянул на застывшего в ожидании ротмистра.

— Не понимаете? — спросил тот.

— Совершенно не понимаю.

— Ну, видите ли, — снисходительно стал объяснять Кулябко, — вам, незнакомому с нашей работой, трудно разобраться. А тут обычный шифр. И в других письмах все время требование прислать Фриде, а тогда уже будут и деньги. «Прислать Фриде» — это получить интересующие кого-то сведения военного характера. Уяснили?

— У вас богатая фантазия, ротмистр, — с иронией заметил Грязнов. — Это же надо додуматься.

— И додумываемся, — не поняв усмешки, сказал Кулябко.

— Желаю вам успеха, ротмистр, — сказал Грязнов, поднимаясь. — Спасибо за любопытную беседу… Не часто приходится… Сдается мне, имя брата этой дамы, цветочницы из Лодзи, Фридрих… Больной Фридрих, которого родственники хотят скорее заполучить домой. Они шлют деньги, надеясь, что эти деньги помогут освободить Фридриха от воинской повинности; деньги как в прорву, а любимого Фриде все нет, и взывают: «Пришлите прежде Фриде»… Честь имею, Сергей Никанорович!.. Да, а давно ли вы видели Анну Ивановну? Не правда ли, обаятельная женщина?

Кулябко не скрывал своей растерянности и разочарования. Едва Грязнов вышел, он лихорадочно стал перелистывать бумаги по делу арестованной Шикоро. «Рядовой Пултусского полка Фридрих Венске»… — прочел он.

Ротмистр чертыхался, недобрым словом поминая своего первого помощника Цыбакина: именно ему пришло в голову, что под словами «Пришлите мне Фриде» кроется шифровка. «Вот тебе и награды, повышения. Чего доброго, еще и ославит на весь город», — подумал он о Грязнове.

 

4

В полдень обычного дня шумная ватага парней и девушек шла по фабричной слободке. Выскакивали вперед плясуны, сменяя друг друга, на разные голоса выкрикивали припевки. Сверху сыпал веселый искристый снег, таял на разгоряченных молодых лицах, забивался в складки мехов, надрывающейся гармошки и скрипел, хрумкал под ногами.

Выйдет вперед девушка и вдруг озорно споет:

Я стояла с черным дубом, А сказали: с милым другом; Вот какой ноне народ — Понахвастает, наврет…

Гармонист вторит ей на такой высокой ноте, что все невольно притихают, удивляясь, как это ему удается из такого немудрящего инструмента выжать этот звук.

Сзади бежали мальчишки, объявляя: «Свадьба! Свадьба!» — и редкий прохожий не останавливался, а то и не шел какое-то время следом.

Когда поравнялись с фабричным училищем, красные кирпичи которого были белыми от инея, — местом очень людным, попали в густую толпу зевак, собравшихся посмотреть веселье. И то, за два года войны уж и отвыкли от такого, горе да печали чаще всего были у людей.

— Что?.. Как?.. А которая невеста? Знаю… А жених, усатый, гляди… Из каморок…. — переговаривались в толпе, оценивающе разглядывая молодых.

И не у одной женщины, стоявшей тут, щемило сердце, навертывались слезы: сама когда-то в день свадьбы кружила по улицам слободки, показывала свою радость, не таила ее. Где-то нынче друг милый? Жив ли? Как надели серую солдатскую шинель, простились у воинской платформы — нет с тех пор весточки… И смотрит, смотрит, — тоска и грусть на лице.

Правда, не всем по душе было это шумное шествие. Иной сердито топтался, ворчал: в такое-то время с песнями да плясками по улице!

— Тут богу надо молиться, чтобы победу послал над супостатами, а не свадьбы играть… И чего на виду? Гуляй в квартере, никто не увидит, не скажет… На сумленье только наводят…

Но так мог сказать только тот, кто из пришлых, не местный. Много их теперь появилось в слободке — лавочников, купцов, зажиточных крестьян из окрестных деревень; все прятались от воинской повинности, все были пристроены в механических мастерских, в которых изготовлялись артиллерийские шрапнельные стаканы для фронта, — и пользовались отсрочкой, «Гуляй в квартере» — это у них в крови, хорониться от глаз людских. Тем более, откуда им знать обычаи фабричной слободки?

А обычаи такие. Свадьба не в свадьбу, если в день ее молодые не покажутся всему честному народу. Люди провожают веселую ватагу, придирчиво присматриваются к жениху и невесте и тут же гадают: ладно ли да светло ли жить будут? По лицам, по взглядам и еще кто знает по чему определяют будущее молодых. «Согласная пара, — скажут удовлетворенно. — Счастье не оставит их…»

Почти всегда так оно и бывает, потому что тот, кто открыто выходит навстречу людям, не таит в себе ничего дурного, — таким и останется в домашней жизни.

Но сегодня, это можно было заметить, песни и пляски все же смущали угрюмую и голодную фабричную слободку. И правда, вроде не ко времени так веселиться; потому никто не заступался, никто не подумал оборвать ворчунов, которым неведомы были слободские порядки. А те разорялись:

— Скакать козлами по сию пору… Грех-то какой! Спаси, господи, люди твоя…

Егору Дерину чихать на все пересуды, сегодня его день, сегодня он гуляет. А завтра и на его плечи набросят солдатскую шинель…

Полно, маменька, тужить, Не один иду служить: Там и Мишка, Там и Гришка, Там дядюшка Влас — Наберется много нас…

Лелька Соловьева опиралась на его руку. Лицо у нее счастливое, вроде бы, успокоенное, а в глазах слезы, которые она незаметно смахивала концами белого пухового платка. Не думала и не гадала, что в ее жизни так будет: свадьба и сразу разлука. Смотрят на нее люди, складную, в короткой шубке, белых валенках, в белом платке, и не знают, что с завтрашнего дня ей останется только ждать и реветь ночами в подушку. И хоть бы взяли по набору, все не так обидно, все легче переносить — ее ненаглядный Егорушка вызвался добровольцем. «Надоело, — коротко объяснил он Лельке. — Всю жизнь так и торчать на фабрике… Чего увидишь?» Она сердилась, умоляла, Егор и не подумал прислушаться. Бросилась за помощью к Артему Крутову. «Что в самом деле придумал? — пытался образумить тот. — Скоро и тут дел хватит. Скоро уже…» — «Скоро, — усмехнулся Егор. — Мне не дождаться этого „скоро“, терпения нет, да и не вижу, чего ждать…»

В чем-то Егор был прав: обстановка на фабрике сейчас не из лучших. Хозяйская продуктовая лавка и отсрочка от воинской службы привязали мастеровых, сделали их тихими и безропотными. Чуть что — увольнение, а это — фронт, если по годам подлежишь солдатскому набору, если не подлежишь — ищи другое занятие, а в такое трудное, голодное время найти в городе работу нелегко. Мастера и смотрители работ чувствовали себя вольготно: мучили людей штрафами и бесконечными придирками, да еще занимались вымогательством. Принесет мастер какой-нибудь дрянной портсигар или часы без хода, цена которым рубль-полтора, услужливые помощники тотчас начинают распространять билеты — по четвертаку, по полтиннику билет. Не захочешь участвовать в такой лотерее, попадешь на заметку, потом отзовется тебе самовольство куда дороже.

Но и другое: люди хоть и отмалчиваются, а копится ярость, начинают понимать, что такое положение долго продолжаться не может, все ждут перемен, готовятся к ним, — жадные до слухов, которые доходят с фронта, жадные до каждого клочка газеты.

— Мне винтовку в руки заполучить, а там видно будет, как распоряжусь, — повторял свой довод Егор. — Все-таки не здесь, там будет происходить главное…

Неожиданно для Артема Егора поддержал Родион Журавлев:

— Война на руку торгашам, потому мы против нее… Бойкот и прочее… Будто здесь что-то можем… Пока ничего не можем: Карзинкину — те же миллионы в карман, Грязнову, что помельче чином — тысячи, конторщику Лихачеву — сотни, себе — мозоли и чахотку да кусок хлеба, чтобы в брюхе не ныло. Вот все, что мы можем… Иди, Егор. Винтовка в руках — стоящее дело. По пятому году знаю, не будет заодно солдат и рабочий — все прахом пойдет.

В тот же день услышали и от Васьки Работнова:

— С Егором тоже… Куда без него, если все время вместе.

Сейчас бок о бок с Егором и Лелькой шагали по улице Артем Крутов и Васька Работнов — первые дружки; тоже не обращали внимания на то, как относятся прохожие к их шумной компании. Свадьба! А обычай, если он хороший, соблюдаться должен…

Говорят, говорят, Славушку наносят; Потерпи, ретивое: Поговорят да бросят…

Артем один, а на Васькиной руке виснет худенькая, что подросток, девушка; одета не в пример невесте — грубого сукна пальтишко, плохо сшитое, похоже, что переделано из мужской куртки, ботинки с высокой шнуровкой явно не по размеру, только круглые глаза выделяются на лице — смышленые, с печалью. И ей предстоят долгие дни ожидания и тревог.

Вася, Васька, Васек, Мое сердце засек, Засек, зарубил, Ни за что загубил…

Ей не более семнадцати. Первая любовь трепетная, недоверчивая.

— Писать-то будешь, идол? — спрашивает, улыбаясь. — Не забудешь?

— На каждый день конверт возьму, Грунюшка, — щедро обещает Васька. И она верит, радуется.

Я отчаянна головушка, Собой не дорожу… Тятька голову отрубит, Я корчагу привяжу…

Что касается Артема, его сердечные дела все так же неопределенны. В письмах, которые он получает теперь по своему адресу, по-прежнему уверения в товарищеской любви. А что такое — товарищеская любовь? Сколько ни думай — утешения мало. Олечка охотнее пишет о том, что происходит около нее. «Помнишь, Артем, нашего старосту (я не раз говорила о нем)? — писала она в одном из последних писем. — Так вот он казался мне настоящим человеком, я его очень уважала, а тут узнаю, что он тайно от крестьян снесся с графским управителем и взял в аренду сенокосные участки; после стал перепродавать их по высокой цене. Возмущение было всеобщее, а мне стало так досадно, что я ревела, как дура. Ну как же так можно! Ведь все его уважали! И кому после верить?..

Живется очень тяжело. У мужиков отобрали лошадей, здоровые работники на войне, и уже есть известия… У Марьи Селивановой, сторожихи нашей школы, убит муж, а у нее девять детей, мал-мала меньше. Я ходила к этому старосте, просила, чтобы хоть как-то похлопотал за нее, а он мне ответил: „Нынче всем тяжело… Кого ни возьми, всем тяжело“. И отказался что-либо сделать. Это такой сухарь! Как я его раньше не разглядела!»

Бедная Олечка! С наивной доверчивостью она тянется к людям, требует от них только благородных поступков и разочаровывается. То, что жизнь куда сложнее, понять ей, видимо, еще трудно.

— Други милые, прошу к столу! — Егор стоит у распахнутых дверей своей каморки, приглашает с поклоном. — Чем богаты…

Пожалуй, и верно, не ко времени Егор затеял свадьбу— правы мужики, ворчавшие в толпе. Гостям подают тушеную картошку с грибами, потчуют квашеной капустой, тертой редькой — харч не ахти; тем более за свадебным столом. Но по нынешним временам — лютый враг только решится требовать большего.

Гости довольны и сдержанны. С удивлением посматривают на бутылки под белой головкой. Когда-то посмеивались: «Вся Россия торжествует, Николай вином торгует», — с самого начала войны закрылись государственные «монопольки», днем с огнем теперь не сыщешь спиртного. Продавать стали только по запискам полицейского управления (для кулинарных надобностей) да по врачебным рецептам: «отпустить для лечебных целей бутылку коньяку. Одна ложка на стакан молока». Предприимчивые люди, доставая такие записки и рецепты, торговали не без выгоды для себя пшеничной, английской горькой, тминной, хинной — всем набором вин, которые когда-то продавались в «монопольках». Егору повезло в том, что есть в фабричной больнице Варя Грязнова. «Отпустить для лечебных целей. По одной ложке…» — написано было на ее рецептах.

Наливали в стаканы. В самый разгар пиршества, когда уже успели крикнуть первое «горько!», а старушки у двери — спеть «славу» жениху и невесте, показался в каморке франтовато одетый конторский служащий. Был он молод, доволен собой и поручением, которое ему выпало. От взгляда его не укрылась бедность стола, чуть заметная усмешка тронула губы. И когда он заговорил, та же усмешка слышалась в голосе.

— Господин директор, — громко выкрикнул он, заставив всех притихнуть, — увидел свадебную процессию и изволил выразить свое поздравление молодым. Его приятно удивило, что даже в такое э… нелегкое время соблюдаются давние обычаи. Он э… жениху и невесте шлет подарок.

С этими словами франтоватый конторщик со стуком обрушил на стол сверток в серебряной бумаге, обвязанный розовой лентой. Впечатление, как он и ожидал, было произведено сильное. Егор растерянно посмотрел на Лельку, которая на всякий случай улыбнулась (ей было приятно — сам директор изволил обратить внимание, но сдерживала себя, чтобы не подумали, будто она без ума от радости), потом перевел взгляд на довольного собой конторщика — лицо у Егора стало злым, аккуратно подстриженные усы дрогнули. Мать его, Екатерина Дерина, сидевшая рядом, поняла, что сын не хочет принять подарка из гордости или еще из-за чего и, кроме того, — может произойти скандал, который совсем ни к чему. Егору что? Он завтра отправляется на войну, но на фабрике останутся они с Лелькой, им-то каково будет! Сжимая плечо сына почерневшей от присучки нитей ладонью, она встала, поклонилась конторщику.

— Скажи господину директору: подарок молодым по душе. Спасибо передай!

Достоинство, с каким старуха произнесла это, заставило конторщика поскучнеть: он понял, что ничего необычного уже не последует. И еще. его обидело: хотя бы для приличия пригласили к столу. Но, как видно, приглашать никто не собирался. Знал он эту семью, еще мальчишкой слышал о старшем Дерине — гордецы великие! А гордиться чем? Ни достатка, ни положения — голь перекатная!

— Передам, — сказал он, не сумев скрыть своего недовольства.

О нем уже забыли, смотрели, как Екатерина Дерина распутывала розовую ленту, развертывала хрустящую бумагу. В свертке оказались плитка шоколада и бутылка коньяку — все из довоенных грязновских запасов. Бутылка пошла по рукам. Родион Журавлев, потерев ее, посмотрев на свет, сказал:

— Знаменитый, Шустова. Когда служил в полку, господа офицеры пили… Наказывали доставлять из лавки только шустовского производства, потому как лучше всякого другого его коньяк. — Подмигнул озорно Егору, передавая бутылку: — Испробуйте, ваше благородие, прислана заботником нашим от сердца. Большой натуры человек, господин директор Грязнов: все делает от сердца. Когда надо — казнит, когда надо — милует, но все от сердца. А кукситься нечего, мать твоя Екатерина мудрее нас всех: чего гусей дразнить попусту! Нехай, пусть по слободке пойдет слух о доброте его — истинную доброту каждый знает. Пусть… А коньяк чем виноват? Почуем, что за напиток благородные пьют. В роте у нас поручик говаривал: в Москве, в ресторане «Метрополь», крохотными рюмочками его пьют, всего капелька на язык попадает. И кофеем сразу, чтобы, значит, дух не захватывало. В кастрюле медной с длинной ручкой варят его, кофей-то потому «по-турецки» называется. И коньяк будто не пьянит, одна веселость наступает, ровно как из баньки горячей вышел. Вот и раскупоривай, не томи…

После такого красочного объяснения с еще большим почтением стали смотреть на бутылку с жидкостью, похожей на хорошо заваренный чай. И еще с тревогой смотрели, потому как Егор вышибал пробку, стукая донышком бутылки о каблук — ну-ка разлетится вдребезги. Но обошлось. Налили каждому. Действительно, только на язык по нескольку капель. Выпили, переглянулись разочарованно: жжение на языке почувствовали, горечь в горле — и все.

— Нехай благородным он и остается, — махнув рукой, сказал Родион, только что взахлеб расхваливавший напиток. — Нехай…

Лелька между тем делила женщинам шоколад — тоже заморское кушанье, не прободанное фабричными. Испытали — сладко, но опять с горчинкой. Посмеялись: и чего благородных, как бабу на сносях, к горчинке тянет?

Женщины, охочие до свадеб, толпившиеся в дверях каморки, увидев, что за столом опять наступило веселье, напомнили о себе озорными запевками:

А кто у нас холост, кто неженатый? Виноград, красно-зелено моя! У нас Вася холост, неженат Иваныч. Виноград, красно-зелено моя!

Широколицый, с сонным взглядом Васька Работнов, удостоившийся чести быть замеченным, конфузливо улыбался. Его подружка покраснела до кончиков волос, прятала живые смышленые глаза.

— Горько! — бесшабашно выкрикнул Артем, показывая на них. Благородный напиток, смешавшись с обычной водкой-горлодером, делал свое дело: Артем разрумянился, как красна девица, глаза блестели, рот не закрывался в улыбке — расцеловал бы всех, такие родные и близкие вокруг. — Горько нам!..

Женщины в дверях, увидев такое, прицепились теперь к нему, тонкими голосами пропели: «Артем у нас холост, Артем неженатый…» Ко всему еще добавили с хитрецой в голосе:

В зеркальце глядится, на себя дивится — Виноград, красно-зелено моя! Какой я хороший, какой я пригожий! Виноград, красно-зелено моя!

За свадебным столом могут и обиднее спеть, если не сдержишься, если покажешь, что ты рассердился. Лучше уж стерпеть, отмолчаться. Что Артем и сделал.

Заканчивали песню похвалой Егору:

Кто у нас умен, кто у нас разумен? Виноград, красно-зелено моя! Егорий умен, Васильевич разумен. Виноград, красно-зелено моя!

Стрелки часов двигались к двенадцати — никто еще не расходился. Плясали под гармошку, под бубен, нестройно пели старинные песни. В это время незаметно в каморке появился сосед Родиона Журавлева Топленинов. Потные белесые волосы прилипли ко лбу, взгляд усталый и озабоченный. Заметив в углу стола разговаривавших Родиона и Артема, подсел к ним.

— Извиняюсь, только со смены, — сказал Топленинов, показывая на свою неказистую одежку с прилипшими пушинками хлопка. — Заваруха у нас случилась, так я прямо сюда. Извиняйте…

Оба, и Артем, и Родион, стараясь пересилить хмель, смотрели на него.

— С чего заваруха-то? — спросил Родион.

— А ни с чего! — глаза Топленинова зло блеснули. — Народ взвинчен: кто-то что-то сказал и — буря. Тут, правда, с мастера, с Захарова, началось. Потребовали убрать, чтобы ноги его не было… Начальство вроде бы согласилось. Шут, мол, с вами, уберем. Все успокоились. А потом доносят: троих в участок к Фавстову потащили. Так это или нет — никто не знает, и кого потащили — то же никто не знает. В отделении крики: «Бросай работу!» Бросили… Поляков Арсюха замешкался, так его катушками закидали. В окно через пожарную лестницу удирать ему пришлось. Рассказывать долго.

— Чего вы там, шептуны? — спросил Егор, давно поглядывавший в их сторону. Пока еще не разошлись гости, он все сидел в середине стола с Лелькой, хотя уже это сиденье ему порядочно наскучило. Но приходилось терпеть. Появление Топленинова, его встревоженное лицо заинтересовало Егора.

— Пустяки, Егорша, — отмахнулся Артем. — Веселись — твой день. Разберемся… — И опять повернулся к Топленинову: — Ладно, молчи, из-за стола выйдем, доскажешь. Не порти людям настроения…

 

5

В тот день с самого утра у Грязнова все ладилось. Сначала просматривал почту, потом долго изучал отчет владельцу о ходе работ и отправке товара. Старшего конторщика Лихачева, все это время почтительно стоявшего у стола, спросил как бы между прочим:

— Что, Павел Константинович, больше не участвуете в подписке? Теперь не решаетесь?

И хоть не раз и не два спрашивал об этом конторщика, тот встрепенулся, с поспешной угодливостью ответил:

— Нет-с, не решаюсь. Научены достаточно…

Продолжая просматривать бумаги, Грязнов укоризненно покачал головой.

— Да, — проговорил рассеянно и думая совсем о другом. — Племяннику министра, хотя и бывшего, не к лицу заниматься такими делами. Как додумались задержать-то его?

— Просто, — все с той же поспешностью начал рассказывать Лихачев, будто забыв, что Грязнов уже знал от него эту историю. — В нынешнем году объявился он в Мологе… А времена-то военные! Что за человек? Откуда? Исправник вызнает, приглядывается. Человек в форме ведомства учреждений императрицы Марии, собирает деньги на издаваемый им альбом портретов высочайших особ. К тому еще назвался сыном полковника Николая Львовича Дурново и племянником бывшего министра внутренних дел. Тут исправник руку под козырек: «Виноват-с, ваше благородие!» Но с испугу, когда начал возвращать бумаги, взятые до этого у задержанного, глянул в них: разрешение-то на издание альбома от девятьсот третьего года… За тринадцать лет — двадцать восемь тысяч рубликов собрал. Тетрадочка у него такая, у кого брал — все записано. И я там фигурирую… — Конторщик выдержал паузу, зная, что в этом месте Грязнову всегда становилось весело, смеялся. И на этот раз тот откинулся на спинку кресла, не разжимая рта, затрясся в смехе.

— Тетрадочку он зачем хранил? Улика первая — эта тетрадочка, — расспрашивал Грязнов.

— Чтобы второй раз к кому не зайти, — будто сердясь на непонятливость собеседника, объяснял Лихачев. — Допустим, еще перед трехсотлетием царственного дома получил он с рыбинских купцов Ивана Быкова да Жеребцова Василия по пятнадцати рублей, с меня — десять. По забывчивости мог опять обратиться к этим людям, и тогда уж схватили бы его с криком: «Держи! Жулик!» А в тетрадке сказано, кого обходить стороной надо.

Грязнов насмешливо глянул в бесхитростные глаза служащего.

— Что же ты, Павел Константинович, с купцами-то рядом? У них — не твои капиталы, им можно и деньгами швыряться. Или лестно было?

— Как не лестно, — с притворным вздохом сказал Лихачев, приглаживая жидкие волосы и так плотно прижатые к черепу. — Рядом с такими воротилами моя фамилия! Кому не лестно!

И опять Грязнов знал, что конторщик говорит эти слова в угоду ему, и все равно смеялся.

— В Мологе его, субчика, и судили, — продолжал Лихачев. — Не сказал я тогда вам, что на суд еду, вызван. По другому делу просился, потому как стыдно было сознаваться… Только напрасно ездил. Прокутил он все денежки. Тринадцать годков жил припеваючи.

— И посмеивался над неумными, — дополнил Грязнов.

— Не без этого, — покорно согласился Лихачев. — Только посудите: бумага-то какая у него — министерством императорского двора разрешалось собирать деньги на альбом. А по существу, я, конечно, извиняюсь, обирать подданных ему разрешалось, спекулировать на их патриотизме. Этак мы далеко зайдем…

— Бумага ответственная, — проговорил Грязнов, наблюдая за переменой лица конторщика: глаза у того теперь блестели глубокой обидой. Всегда был невысокого мнения о нем, но не ускользнуло сейчас, что даже этот бесцветный человек, не имеющий своего мнения, по крайней мере, не высказывавший никогда его, теперь позволяет себе пренебрежительно отзываться о правительстве. А это уже говорит о многом, наводит на размышление. Что же думают другие, более умные и злые? И, как всегда в последнее время, пришло на ум: «Все зависит от действий правительства… Глупо, конечно, сопоставлять случайности, тем более мелкие, ничего вроде бы не говорящие. Но вот бумага, нелепая, — девятьсот третьего года. В то время, когда от правительства ожидали коренных, разумных действий. В России пресса всегда находилась под жесточайшим контролем, но никогда не было такой свирепой цензуры, как в те годы, малейшая критика правительства вызывала резкий отпор. Потом наступил пятый год.

Девятьсот третий и девятьсот пятый. Война и разруха, революция…

Не к тому ли самому идет дело и сейчас? Сплетни и анекдоты о царском дворе, где безраздельно властвует дикий мужик Распутин, недоступны только разве малым детям. Газеты никак не выражают общественного мнения, заполнены сплошь патриотической трескотней, героем которой стал министр иностранных дел Сазонов, плетущий дипломатическую вязь с правительствами союзных держав, — мечется в стремлении заручиться еще не завоеванным у турок Константинополем.

Девятьсот третий и девятьсот пятый… Девятьсот шестнадцатый и…»

Грязнов поднялся, прошелся по кабинету. Взглянул в окно на чистую заснеженную площадь. Веселой толпой с гармонистом впереди шла по площади молодежь. По тому, как гордо шагали в первом ряду принаряженные парень и девушка, как выплясывали перед ними другие, понял, что это жених и невеста. Свадьба… И сразу пропало мрачное настроение.

Извечная болезнь русского интеллигента — мучить и терзать себя бесплодными страхами о грядущем; всем и всегда кажется, что вот-вот что-то должно произойти. А почему должно? Не только ли потому, что люди не удовлетворяются настоящим? Вот они, идущие по улице с песнями, удовлетворяются тем, что имеют. Почему бы не перенять у них уверенность в себе и способность довольствоваться тем, что есть?

«Девятьсот шестнадцатый, и будет следующий, семнадцатый, восемнадцатый, и еще десятки, сотни лет все пойдет своим порядком без изменений, без потрясений. Вот они, пляшущие, поющие, они ничего не сопоставляют, не задумываются мучительно, пользуются всеми прелестями жизни, которые им доступны. И это самое лучшее, что может желать здоровый духом человек».

— Жизнь-то не остановишь ничем, Павел Константинович, — сказал он, подходя к столу и усаживаясь в кресло под портретом Затрапезнова. — Посоветуйте-ка, что подарить молодым к свадьбе? А? Как думаете?

Лихачев смотрел на него, не понимая вопроса, не зная, что ответить.

— Виноват, — смущенно проговорил он.

— Вижу, что виноват. — Грязнов был теперь — весь добродушие. Выдернул из блокнота листок, нацарапал несколько строчек и подал записку конторщику. — Пошлите кого-нибудь ко мне домой, не мешкая чтобы сделали. А для поздравления подберите молодого и приятного собой человека. Чтоб говорить умел! И стыдно, братец, тебе, дожив до седых волос, оставаться холостяком. Должно быть стыдно!

— Виноват, — опять покорно произнес конторщик. — Не смог подобрать подругу счастья.

Забрав записку, он пошел из кабинета, как всегда удивляясь резким переменам в настроении Грязнова. «Попробуй угадай, что хочет, — недовольно проворчал он уже за дверью. — Вечно выдумки…»

 

6

Так бы и закончился этот день с приятным сознанием того, что сделал что-то доброе, кого-то обрадовал своей щедростью и вниманием. Но около шести его вызвали в ткацкий отдел — рабочие взбунтовались и требовали директора для объяснения.

Когда-то и на совещании промышленников, и потом, где только придется, Грязнов неизменно утверждал, что на фабрике все спокойно, дело поставлено так, что для недовольства нет причин. Говорил он так не только из тщеславия, в какой-то степени для успокоения самого себя; замечал, фабрика гудит, как потревоженный улей, и достаточно малейшей случайности, чтобы все его заботливо построенное сооружение, именуемое добросердечными и взаимовыгодными отношениями между администрацией и рабочими — «рабочий вопрос», — все это могло рассыпаться, как карточный домик. Нельзя сказать, что он, как построил свое сооружение, так больше и не добавлял к нему ничего, нет: из-за быстро растущей дороговизны с согласия владельца пришлось уже делать прибавки к жалованию, ввести выдачу «квартирных» денег для рабочих, которых не удавалось разместить в переполненных фабричных казармах, продуктовая лавка все еще отпускала харчи по ценам несколько ниже рыночных. И все-таки предчувствие того, что вот-вот что-то должно произойти, не оставляло его. Два с лишним военных года измотали людей, сделали их нервными, злыми. По опыту своему знал, что вспышки обычно происходят из-за какой-нибудь неучтенной самой незначительной случайности. Поэтому он старался предпринимать все меры, чтобы таких случайностей не было.

Размышляющий, ко всему относившийся здраво, он все-таки не мог понять до конца, что сама система отношений между рабочим и предпринимателем создает условия для столкновений и, как ни старался улаживать эти отношения путем мелких уступок, столкновения были и должны были продолжаться.

Сейчас он, набросив на плечи синий сатиновый халат, поспешил в ткацкую, думая о той неучтенной случайности, которая могла быть там.

Еще на лестнице его поразил гул голосов, злых, которые бывают вызваны отчаянием. Так бывает, когда человек долго сдерживает себя, накапливает недовольство, а потом вдруг оно выплескивается, и тогда разум уже не волен над человеком. Потом, может, придет раскаяние, когда выплеснется гнев, но сейчас только слепая сила руководит человеком.

Гул приближался, и он остановился на площадке, пытаясь выиграть несколько секунд и справиться с охватившим его волнением.

То, что он увидел, превзошло его ожидание: несколько мастеровых, потных, взлохмаченных, тянули на веревке железный ящик, грохочущий по ступенькам, сзади шла густая толпа, и ближние помогали подталкивать этот ящик. В самом ящике с обезумевшими глазами, тоже взлохмаченный, находился человек. Голый, резко выдававшийся вперед подбородок его мелко дрожал, рот был оскален, и бросались в глаза неровные желтые зубы. Казалось, что человек старался закрыть рот и не мог, не хватало сил.

При виде директора толпа остановилась, стих гул. Задние еще напирали, сверху еще слышались голоса, они еще не понимали, в чем причина задержки, но первые, очутившись лицом к лицу с Грязновым, растерялись.

Не человек, сидевший в ящике, занимал Грязнова — его он хорошо знал, знал и то, что мастер Захаров груб с рабочими и сейчас, видимо, чем-то сильно досадил им; не он заботил — само действие опять напомнило ему пятый год. Именно тогда женщины выволокли в ящике табельщика Егорычева, скувырнули в грязь и потребовали не допускать его в фабрику. Грязнов вынужден был подчиниться. «Что же это? — лихорадочно вертелось у него в мозгу. — Повторение?» Поморщился, подумав, что опять невольно начинает сопоставлять время и факты.

— Объясните, господа, в чем дело? — Он уже овладел собой и постарался придать голосу строгость. — К чему эта комедия?

И тогда один из тех, кто держал веревку, щуплый, с ввалившимися землистого цвета щеками и маленькими злыми глазками, грубо сказал:

— Бери его себе в дворники али еще куда. — И резко, с неожиданной для его щуплого тела силой рванул за веревку. Ящик прогрохотал несколько ступенек, чуть не опрокинулся совсем близко от побледневшего Грязнова.

И снова угрожающе всколыхнулась толпа, послышались выкрики:

— Житья от него нет, мироеда!..

— Штрафы ни за што! Ругань!

— Аньку замордовал!..

— Пошто держите таких?..

Из всей путаницы голосов Грязнов уяснил, что грубый, злобный мастер особенно бывает несправедлив к тому, кого невзлюбит. Так случилось с работницей Анной Беловой. Доведенная до отчаяния его придирками и штрафами, работница пыталась наложить на себя руки — случайно зашедший в кладовую старший рабочий увидел ее в петле. Белову откачали, и тут же, взбудораженные происшедшим, рабочие изловили мастера, посадили в ящик и повезли, намереваясь выкинуть его за фабричные ворота.

Грязнов с бешеной ненавистью смотрел на дрожащего от животного страха и потому особенно противного обличьем Захарова. Казалось, он сам готов был разорвать его на куски, но не за какую-то там Анну Белову, которая полезла в петлю, — за то, что такие, как он, неумные люди, которым доверена власть, беспричинно вызывают столкновения между администрацией фабрики и рабочими. Подлые и мелкие в своей сущности, они создают излишние и ненужные осложнения.

— Ваше требование будет удовлетворено! — гневно выкрикнул он, взмахнув рукой в сторону Захарова. — Завтра же вылетит «за орла»! А сейчас оставьте его, — с презрением закончил он. — Не стоит внимания.

И то, что он легко и естественно употребил выражение «за орла», бывшее в обиходе только у рабочих, сразу расположило к нему людей, пропала суровость на лицах, некоторые улыбались. Что бы там ни было, а Грязнова уважали, может быть, даже любили за его умение обращаться с рабочими.

— А нехай сам дальше едет, — уже весело сказал тот самый рабочий, тщедушный, со впалыми щеками, и бросил веревку. Конец ее хлестнул по лицу сидевшего в ящике Захарова, тот болезненно дернулся, смотрел на Грязнова с надеждой — все еще не понимал, что директор отказался от него в угоду сохранения того карточного домика, который он соорудил и заботливо берег.

— По местам, ребята, расходитесь, — приказал Грязнов, подделываясь под тот тон, который лучше всего сейчас отвечал настроению рабочих.

Вернувшись в контору, он расслабленно опустился в кресло — нелегко все же играть роль, несвойственную своему характеру. Закрыл глаза и снова увидел толпу и грохочущий по ступенькам лестницы ящик, того рабочего, что зло выкрикнул: «Бери его себе в дворники али еще куда». «Хамье! Какую волю взяли… Чтоб так разговаривать…» Порывисто потянулся к кнопке звонка, вжал ее до отказа в гнездо. В дверь просунулась озабоченная, с выражением готовности сделать все, что скажут, физиономия Лихачева.

— Фавстова ко мне. Быстро!

Болезненно скривил рот — дурная привычка, от которой безуспешно старался избавиться. Лихачев поспешно захлопнул дверь: он-то знал, что директор косоротит только в сильном гневе, боялся его в эти минуты.

Грязнов опять закрыл глаза. Теперь увидел трясущийся подбородок и неровные желтые зубы Захарова. Передернулся от отвращения. «Глупец! Злобный глупец! Завтра придет просить, будет в ногах валяться. По возрасту попадает под мобилизацию. И пусть, пусть защищает отечество, завоевывает Константинополь. Ему-то, наверно, этот Константинополь прежде всего необходим…»

Еще до прихода пристава услышал за дверью какую-то глухую возню, приглушенные голоса. Прислушался, а потом опять нажал кнопку звонка. Как-то боком, чуть приоткрыв дверь, втиснулся раскрасневшийся конторщик. Прядь жидких бесцветных волос свалилась на потный лоб.

— Ну, что там? — почти крикнул Грязнов.

— От рабочих из ткацкой делегация. Требуют еще уволить… Выгнал я их, сказал, что не примете.

— Правильно сказал — не приму. Узнал, кого они еще хотят уволить?

— Своего же рабочего, Полякова. Смею заметить, из благонадежных.

— Знаю. Объяснение какое приводят? Чем он им помешал?

— Прогнал я их. Не успел спросить. Могу выяснить.

— Не надо, — устало махнул рукой Грязнов.

Вошел Фавстов. Крепкий, с крутым лбом, веселыми глазами. Отдал молодцевато честь. «Чего так весело болвану?» — разглядывая пристава, подумал Грязнов. Но разговор повел учтиво, с подчеркнутым уважением. И даже обычное обращение к полицейским чинам «слуга государев» прозвучало ласково, без насмешки.

— Хотел бы знать о ваших наблюдениях. Каково настроение рабочих? О чем больше говорят? О войне что говорят?

— Причин для беспокойства нет, Алексей Флегонтович, — приятным густым басом начал Фавстов, в такт своим словам постукивая пальцем по краю стола. Веяло от него здоровьем и уверенностью, причем уверенность была такая естественная, что Грязнову сразу полегчало, позволил себе даже улыбнуться.

— Все-таки какие-то слухи ходят? — спросил он.

— Слухи, Алексей Флегонтович, ходят. Когда они не ходили? Слушаем, да не всему верим. Оно, видите ли, когда летом радостные сообщения о победах воинства были — слухи были благополучные. Сейчас почему-то толки не прекращаются о предстоящей смене власти и в центре, и на местах. Тут уж я не могу даже и сказать, откуда что идет и есть ли какие основания. А так, больше о вздорожании цен, о спекулянтах. На Московском вокзале взяли на днях двух субъектов. Получили багаж из пяти больших коробов, на которых клейма Красного креста. Подозрительным показалось. Когда вскрыли упаковку, обнаружились там одеяла, простыни из чудного полотна, наволочки, сорочки, кальсоны. На вопрос: «Откуда вещи?» — ответили: «С театра войны». Весь город об этом говорит. А нежелательно. Обобщения неверные делают. Солдаты разутые, раздетые в окопах мерзнут, а их генералы, дескать, о наживе думают…

— Да-да, — Грязнов уже слушал рассеянно, без интереса: или в самом деле ничего не знает, или хитрит Фавстов. Одно отметил: «Толки не прекращаются о смене власти в центре и на местах».

— Вы все в общем, так сказать… Хотел бы знать о наших рабочих.

— Ну, тут все благополучно, — живо откликнулся Фавстов, вкусно облизнув полные ярко-красные губы, здорового человека губы. — Тишь и довольство, Алексей Флегонтович. Смею заверить… — Честно глянул в глаза внезапно нахмурившегося Грязнова, что-то его сразу смутило, но продолжал с той же уверенностью: — Не сочтите за лесть, из опыта своего сие суждение… порядка такого образцового нигде не встречал, как на вверенной вам фабрике. А приходилось бывать и у Классена в Романове, и на Норской мануфактуре Прохорова — не видал такого порядка…

— Известно вам, слуга государев, что при таком порядке полчаса назад сидящий перед вами распорядитель фабрики едва не стал калекой?

Палец пристава, до этого барабанивший по столу, замер в воздухе.

— Извините, — с растерянностью выдерживая жесткий взгляд Грязнова, проговорил он. — Не совсем понимаю.

— Понимайте. Людей у вас, которые бы осведомляли, не занимать. Обратите внимание на чахоточного вида человека… Суетлив и несдержан. Вспомнить не могу, но где-то встречал, сталкивался с ним.

Стоявший у двери конторщик Лихачев напомнил о себе покашливанием. Грязнов сумрачно посмотрел в его сторону.

— Колесников, — подсказал тот. — Евлампий Колесников. Только что был здесь. Не пустил я… Это о Полякове они…

— Ну вот видите, Колесников, — словно бы в укор Фавстову проговорил Грязнов.

— Надлежащие меры будут приняты, — заверил Фавстов. Круглое, с здоровым румянцем лицо его было сосредоточенно, а веселые до этого глаза говорили, что он понимает желание директора и предпримет все, лишь бы тот был доволен.

— Прощайте, пристав. Советую серьезнее относиться к настроению людей. Благодушие в такое время не к лицу. Но не переусердствуйте.

— Помилуйте! — вспыхнув от обиды, воскликнул Фавстов. — Законность для меня священна. Кстати, о принятых мерах, как и всегда, будет доложено.

 

7

— Давай записывай, чтобы еще и прощения просил. И не только у них — когда мы всем скопом будем, перед нами пусть винится. Так и пиши, пусть оставляет свои хитрости… А то одним ухом слушает, головой кивает согласно, а сам уже решает, какую подлость сотворить. Пиши: «Потребовать от директора при всем народе, чтобы покаялся, а ежели выпущенные из тюрьмы Колесников, Васильев и Абрамов захотят того, чтобы у них прощения просил».

Артем почесал кончиком карандаша за ухом, взглянул в разгоряченное лицо рабочего — вдавленный с боков потный лоб, коротко стриженные с сединой волосы, горящие лихорадочным блеском темные-глаза — вид человека замученного, долго терпевшего и сейчас решившегося на все, что бы потом ни было.

— Не слишком ли? — усомнился Артем. И спрашивая совета, посмотрел на стоявших рядом Родиона Журавлева и Маркела Калинина — лица у обоих были озабочены, тоже удивились неожиданному предложению Топленинова. Закрылись они в курилке, чтобы никто не мешал договориться, какие требования надо предъявить Грязнову. У двери стоял Семка. Соловьев на случай, вдруг кто пройдет из чинов фабричной администрации, чтобы заранее предупредить. Артем писал на широком цементном подоконнике.

— Федор Серапионович, — обратился он к рабочему, — высказать это Грязнову — при его-то строгости! — сорвем мы все дело. На многое может пойти, но на то, чтобы повиниться перед народом, — не те условия для этого нужны. Пока его сила, закон его охраняет.

— А ты не сумлевайся. Запрос не только в купеческом деле требовается. Не согласится — и ладно, настаивать не будем. А как о нем думаем — пусть знает.

— Решайте, мужики. — Артем развел руками, объяснение его не убедило.

— А пиши, — решился Маркел. Бороду зажал в кулак, смотрит в одну точку, лоб наморщен от напряжения. — Он ведь, Грязнов-то, случись сейчас что с ним, так и уйдет с самомнением, что благодетелем у нас был. Пусть уж по справедливости.

— Ты, дядя Родион?

Родион не успел ответить: отвлек шум у двери. Семка пререкался с высоким, узкоплечим, с длинным, вытянутым лицом рабочим. Андрей Мятый! Фамилия его была Смирнов, но мало кто знал об этом, Мятый да Мятый. Человек этот был по сложению высок — будто взяли его за голову да за ноги и растянули. Как ни сутулился он, когда работал, стесняясь своего непомерного роста, голова с ершистыми волосами, высовывалась из-за крутящихся катушек прядильных машин.

Собравшиеся в курилке забыли на время о деле, ради которого оказались здесь.

— Чего там? — спросил Родион Семку.

— Да вот рвется, — ответил виновато тот. — Объясняю ему, чтобы погодил немного… Справишься с ним, вахлаком.

— Начальнички, — презрительно сказал Мятый, благоразумно наклоняясь в дверях, чтобы не стукнуться головой о притолоку, и в то же время больно толкнув Семку локтем. Вытянутое лицо его с бесцветными бровями пылало гневом. — Укрылись, придумывают что-то, не подступись…

— А ты не ершись, — обрезал его Маркел, сурово взглядывая на него. — Укрылись — и что?

— Вот и говорю — что? Начальники все, как посмотрю… Эскулапы!.. Нынешние-то начальники, против кого идете, и то не всегда обижают, культура, которая привита им веками, не позволяет обижать, совестятся. А вы, дай волю, за один взгляд худой — ноги переломаете, али будет возможность, в тюрьме сгноите. Вам только дай волю!

— С цепи сорвался, не иначе, — спокойно проговорил Маркел. — Артем, эскулапы — это что? Чем он нас обзывает?

Артем пожал плечами, легонько улыбнулся.

— Докторов это, врачевателей, так называют — эскулапы. От болезней всяческих которые лечат. Похвалил он нас, дядя Маркел, если, конечно, не хотел сказать другое слово.

— Это какое же другое?

— Сатрапы, чай. Жестокие начальники — сатрапы.

— Ишь ты! — удивился Маркел. — Задрав голову, чтобы взглянуть Мятому в глаза, обозленно сказал: — Вот что, сатрап чертов, по делу пришел, так говори, нет — убирайся. Что хочешь-то?

— Хочу, чтобы все стало на свое место.

— Это как на свое место?

— Мастера Захарова пусть вернут в цех — научен, побоится теперь над людьми измываться. Арестованных, само собой, пусть выпустят. Все, как было, надо сделать.

— Ловко! Чего уж, давай Аньку Белову обратно в петлю… чтобы все, как было… Ты к матке своей опять в нутро не хочешь ли?

— Хотел бы… Это невозможно, — невозмутимо ответил Мятый.

— Ах ты сучий сын! — взбеленился Маркел. — К матке в пузо лезть ему невозможно, все остальное — возможно. Да тот мастер Захаров пакостей натворил, ничем не исчислишь, а ты его обратно! Это ты от себя говоришь: чтобы все стало на свое место?

— Не только. Есть и другие. Напридумывать легко, а по шапкам кому будут стукать?

— Значит, всем довольны?

— Ты, Калинин, меня не пытай, вот что, — рассердился теперь уже Мятый. Как гусь, склонил длинную шею к Маркелу, погрозил иссеченным нитками, загрубевшим пальцем. — Эскулап или сатрап — это дело десятое, а командовать ты больно горазд. Ты приди ко всем, обскажи: то-то и то-то. Чего взаперти сидите? — метнул в сторону стоявшего у двери Семку злым взглядом. — Охрану поставили. А от кого? От своего же брата поставили охрану. Возгордились, считаете, что вы умнее и лучше других.

— Андрей Митрич, ну что ты? — пытался урезонить его Артем.

— Молчи, Крутов, не помни я твоего батьки, и тебе бы влетело.

— Дура ты, дура — опять вмешался Маркел, — ну, давай пойдем сейчас к нам в отдел. Шуму и крику будет много, то верно. А вот договоримся ли о чем? Обижает тебя — закрылись! Для того и закрылись, чтобы обдумать, с чем к народу выйти. Еще раз тебя спрашиваю: от кого ты это все говоришь — всем они довольны?

— Больно ты — довольны. — Мятый махнул рукой, показывая тем, что спорить не намерен. — Ладно. Запиши, чтобы мануфактуру на рубахи нам с фабрики отпускали. Поизносились, купить, сам знаешь, денег никаких нет. А с тобой, Калинин, говорить будем позднее…

— То-то и оно — позднее. Записывай, Темка, их требование. И коли так, — строго обернулся он к мужику, — поди сообщай в своем отделе народу, что мы придумали здесь. Вот так, Андрей Мятый… Двадцать процентов к заработку прибавки надо требовать, арестованных товарищей чтобы без задержки выпустили, и еще — чтобы директор повинился перед народом: впредь указаний на аресты не давал, не позорил бы инженерскую свою способность — не полицейский. У конторы сбор будет, в пересменку. Первая смена чуть-пораньше с фабрики должна выйти. Уяснил, гусь лапчатый?

— Начальники, — только и сказал на это Мятый.

В дверях, пропуская его, отпрянул Семка. И ему Мятый погрозил иссеченным пальцем — знать, все-таки был недоволен разговором.

Ушел Мятый. Маркел смахнул пот со лба, виновато улыбнулся товарищам.

— В пятом году, — сказал, — фабрику в свои руки взяли, совет устроили. Судили всю жизнь слободскую, старались по справедливости… Не было такого, чтобы взопревал, слова сами шли. Нынче не то: сатрапы, эскулапы… Забросают грамотными словами, дурнее дурного становишься. Другой народ пошел, языкастый. Хоть бы книжек каких давал, Артем. Обещал Мятый еще говорить со мной, а где мне с ним: ни одного заморского словечка не знаю. Есть такие книжки, где заморские слова выписаны? Запастись бы кое-какими.

— Сколько угодно, — весело откликнулся Артем. — Ты, дядя Маркел, разговаривай с Мятым по-латински, как тот батька, который сына в академию отпустил. Приехал сын на побывку, сидят за столом. Батьке не терпится, спрашивает, чему обучился. «Латинскому», — говорит сын. «Эге, — довольно сказал батька. — Ну-ка, к примеру, щи по-латински как зовутся?» — «Щиус», — ответил сын. «Ишь ты, — подивился батька. — А ложка?» — «Ложкаус»… «Ну вот что, родной, — сказал батька, — вылейзай-ка ты из-за стола да бери на дворе лопатиус и иди землю копатиус». Вот и ты какие слова хочешь говори: рабочиус, казармаус, инженериус. Мятый рта от изумления не закроет. Насыпь ему в рот-то этих словечек, заречется с тобой в разговор вступать.

— Весело дьяволам, — ворчливо упрекнул Родион. — Будто в игрушки собираются играть. Грязнову — не Мятому, ему скажешь — ус — и оглядывайся, подстрижет. А то и в тюрьме насидишься.

 

8

К концу дня Грязнову доложили, что рабочие собрались на площади перед конторой. Докладывать было бы не обязательно, сам видел, стоя у окна.

— Хотят, чтобы к ним вышел? — спросил он Лихачева.

— Нет. Назначают выборных.

— Будете пускать, предупредите, чтобы без крика.

Война, которой конца не видно, голод, дикие цены на товары — все это выводит людей из равновесия, делает вспыльчивыми, крикливыми. Ожидал, что посещение не обойдется без крика.

Они вошли без толкотни, друг за другом. Поклонились с достоинством. Вгляделся — лица спокойные, во взглядах нет вызова, желания ссориться, будто не первый раз приходится переступать порог директорского кабинета, будто быть ходатаями — привычное дело. Знал ли он их? Да, и о каждом мог что-то сказать. Мятый, что сутулится, стесняясь своего роста, — отзывы о нем самые благоприятные — тихий и старательный. Если и оказался в числе выборных, то не от себя — принудили. Родион Журавлев — рябой, остроносый — тот сложнее. Приняли его на фабрику, думали — научен, других остерегать будет, не то что сам ввязываться. Оказалось: не научен, не пошла впрок каторга. Ничего, придется учить еще раз. Этот, из ткацкой, Маркел Калинин, кажется, — тоже из героев. Человеку за пятьдесят, лицо серое, плохо выбритое, кустистые брови, что у лешего. Может, считает зазорным заботиться о себе, может не хватает времени— все время съедает забота о других. Сделать обыск, найти какую-то тряпку, что выпускает фабрика, — вот и развенчан герой. Смешные люди, не имеют никаких оснований, чтобы на что-то надеяться, что-то выиграть, и лезут в бучу. Не добьются ничего, сами, наверно, это знают и лезут. Какая-то сила толкает их на этот лишенный здравого смысла поступок.

Грязнов больше присматривался к самому молодому из пришедших — Крутову. Месть за отца? Да нет, не видел ни злобы, ни ожесточения во взгляде, скорее — уверенный, оценивающий взгляд.

— Садитесь, господа хорошие, — показал на стулья и сам сел в кресло, вобрал в ладонь серебряный колокольчик, не для того, чтобы позвонить, — ощущение привычного предмета успокаивало нервы. Все-таки нервничал. — Чем удивить решили?

Тот самый Крутов, который доводится теперь вроде как племянником, — «Ах, Варька, как тебя угораздило тогда влюбиться в человека не своего круга?» — тот самый Крутов подал листок. За двадцать лет работы на фабрике Грязнову не раз приходилось держать в руках каракулями написанные требования, сейчас отметил: и бумага не замасленная, не мятая, и почерк приличный.

Еще не вчитываясь в бумагу, решил быть человеком, который все понимает, сочувствует.

— Требования ваши просмотрю со вниманием. От вас, господа, зависит, чтобы люди, что сейчас на площади, мирно разошлись по домам. Объявление будет завтра.

— Простите, Алексей Флегонтович, — сказал Крутов, севший последним на крайний стул возле двери. — Люди ждут решения сейчас.

Прищурясь, Грязнов разглядывал его. Лицо скуластое, что и у отца, волосы темнее и длинные ресницы — это, видимо, от матери. Отец имел здравый от природы ум. А этот чем может похвастаться?

— Может, столь уважаемое представительство даст мне время на обдумывание ответа? — с тонкой улыбкой спросил он.

Выборные переглянулись. По лицам можно было заметить: желание директора признали справедливым. «И на том спасибо!» Все разом, как по команде, поднялись. Самый старший из них, Калинин, сказал:

— Через полчаса мы зайдем. Хватит ли вам — полчаса?

— О, да! Благодарю вас… за доброту, — с насмешливой учтивостью поклонился Грязнов.

Заметил, что Крутов, как бы с большим облегчением, первый ринулся из кабинета, вроде для того и сел у двери, чтобы первому покинуть кабинет. «Стесняется еще, молод…» — подумал.

Какое там — стесняется. Артем спешил вовсе не потому. На площади, когда направлялись в контору, увидел Спиридонова. Стоял в меховой шапке, сдвинутой на глаза, с поднятым воротником пальто. Блеснул холодный, зажегшийся злой радостью взгляд. Появление его в толпе среди рабочих удивило Артема. Но времени на размышление не было.

— Взгляни на человека в шапке из рыжего меха, — шепнул он Семке. — Последи за ним… Провокатор…

И вот теперь, спускаясь с лестницы из конторы, он оглядывал рабочих, отыскивал Семку. А его уже тормошили:

— Что там? Чего говорили? Принял требование-то?

— Принял. Изучает, — коротко объяснил Артем. — Через полчаса велел прийти.

— Ошалел он — полчаса изучать! Чай, не сверх чего требуем. Вы говорили ему, чтобы он лучше поладил с нами миром?

— Ничего пока не говорили. Потом уж если…

— Не потом, сейчас надо было, чтобы понял: не шутки играть собрались. Говорил — меня надо взять, я ему втолковал бы, что к чему.

— Как раз тебя и не надо было брать, Федор Серапионович, — сказал подоспевший Маркел Калинин. — Горяч ты, несдержан. А позлить его и себя тоже еще успеем. Мужики! — крикнул он в толпу. — Полчаса ждать велел. Будем ждать, али как?

— Ничего, потолкаемся! Лишь бы толк был.

— Может, дело услышим!

Артем спустился с крыльца, все смотрел: ни Семки, ни меховой рыжей шапки Спиридонова не видел. Стал обходить толпу и почти нос к носу столкнулся с приставом Фавстовым. Служивый спешил в контору, запыхался. Когда слышал сзади выкрики, относившиеся к нему, оглядывался с укоризной на лице. Кричали всякое:

— Завертелась карусель: цепной пес понадобился.

— Уши, ребята, береги! Сейчас до крыльца доберется, гаркнет: «Разойдись!» Горло у него — сами знаете какое… Труба иерихонская.

Артему показалось, что Фавстов слишком пристально посмотрел на него, даже замешкался, сбившись с шага. Но занятый поисками Семки, он не придал этому никакого значения, не подумал, с чего бы так пристав заинтересовался им.

Семку он увидел в садике возле Белого корпуса. С ним стояли еще двое парней. Вид у всех троих был не лучший.

— Прозевали, Артем Федорович, — виновато сообщил Семка — Надо бы его в толпу да попридержать… А мы тут его еще попугали маленечко… И, как на грех, городовой Никонов показался. Только пятки засверкали, чуть не на шею Никонову бросился.

— Куда пошли? С Никоновым куда пошли?

— Да ты не расстраивайся, я его теперь хорошо приметил, никуда не денется. А ушли в участок, наверно… Достанем и оттуда.

— Поздно доставать. Заметил он меня, когда в контору шли.

— Да кто хоть такой? — Парень не мог понять, почему так взволновала Артема встреча с этим человеком.

— Тот самый, что Бодрова, всю городскую группу выдал. Кружился одно время у нас, вынюхивал… Я и подумать не мог, что он все еще здесь.

Семка показал на одного из парней — дерзкая молодая сила чувствовалась в нем; можно представить, что испытал Спиридонов, когда его «пугали».

— Петр будто видел его в механических мастерских, — сказал Семка. — Там работает.

— Располнехонько там этих купчиков. Сдается, что оттуда, по роже приметил, — подтвердил парень.

— Откуда бы ни был, дело — дрянь, — заключил Артем. — Для меня, по крайней мере…

Спиридонов стоял перед Фавстовым, был еще бледен от только что пережитого волнения. Он свое дело сделал: человек, которого он искал, оказался Артемом Крутовым. Теперь он мог рассчитывать на награду и, по всей вероятности, на приличную службу в полицейском аппарате. Не надо будет скрывать истинное лицо, служить станет открыто. Разве не этого он добивался? А радости нет.

— Господин пристав, а вы ничего не чувствуете? Не ожидаете? — губы у Спиридонова дрогнули в странной усмешке. Сам дивился тому, что пришло на ум.

— Что я должен чувствовать? Ожидать? — Фавстов заканчивал сообщение, которое надо было срочно переслать в жандармское управление ротмистру Кулябко; занятый делом, он не обратил внимания на то, каким тоном были сказаны эти слова.

— Счастливый вы человек, — проговорил Спиридонов, — вам придется пережить страх всего один раз.

Фавстов удивленно поднял голову. Серые глаза Спиридонова светились злым блеском, на прыщеватом вытянутом лице — ни кровинки.

— Ты что бормочешь? Какой еще страх?

— Я пережил страх, — тем же ровным голосом продолжал Спиридонов, — пережил и думал — все! Но нет, страх еще впереди. Я видел сегодня людей и понял: все еще впереди… А вы счастливый человек…

— Плетей захотел? — зловеще спросил Фавстов. Оглянулся на молчаливо стоявшего у двери городового Никонова, сказал ему: — Выйди, закончу бумагу, позову. — Когда тот вышел, опять с яростью обернулся к Спиридонову, — Ты мне панику не наводи, ишь рассопливился, герой! Говори прямо, что хочешь?

— Я ничего не хочу, — с той же странной усмешкой произнес Спиридонов. — Я испаряюсь. Можете считать, бросился в Которосль, можете — уехал. Меня нет. Я не существую. Я никто! Ничто! Я долго наблюдал, приноравливался к силе и ошибся: сила не в вас… Прощайте, господин пристав, дай бог выкрутиться и не потерять себя. Я потерял себя…

— Скоморошничаешь? — обозлился Фавстов. — Вернусь от директора, договорим. А пока испей водицы…

 

9

— Не путает ли ваш подопечный? — недоверчиво спросил Грязнов. — Молод еще. И скромный, ни в чем плохом не замечен. Знаю я его, есть причины, чтобы знать… — Хотел добавить: «В некотором роде племянником доводится. Федор Крутов стал зятем, хоть и нежелательным, а зятем. Артем — его сын от первого брака», — но не сказал, посмотрел на крутолобого мрачного Фавстова и вовремя сдержал себя: «Чего ради распинаться перед полицейским?» Только и есть что, как и много раз до этого, упрекнул сестру: «Испортила себе жизнь, а мне доставила хлопот. И без того их достаточно». С самого начала видел: решение Вари выйти замуж за Федора Крутова — больше из-за упрямства, ни к чему хорошему этот брак привести не мог. Знала же, что Федору, как вожаку рабочих, по меньшей мере грозит тюрьма. Вышло еще хуже: был убит, осталась с дочкой, живет затворницей.

— Уж вы как хотите, Алексей Флегонтович, воля ваша — не верить, но товарищ Александр и младший Крутов — одно лицо. И по приметам, которые мне передал Цыбакин, все сходится. Листочки, что появляются на фабрике, тоже не без его участия, а может, и только от него.

Фавстов был обижен недоверием, а Грязнов при упоминании Цыбакина нахмурился еще больше, сверкнул недобрым взглядом: вспомнилась поездка к жандармскому ротмистру Кулябко, хамский допрос, учиненный по глупому подозрению в шпионаже. Тогда-то Цыбакин и ротмистр проявили прыть. «Пришлите мне Фриде». Это же надо иметь недюжинное воображение, чтобы из веселой цветочницы из Лодзи выдумать немецкую шпионку, потом подвергать унизительным допросам ее знакомых. Свою случайную связь с лодзинской барышней Грязнов представлял часто, и, странно, как ни нелепы были сами отношения и все, что последовало за этим, вспоминать было приятно… Да, на это они способны, а вот изловить подпольщика не могут годами. Будто и в самом деле сидит человек в подполье, не вылезает на свет божий. Нет, ходит открыто, работает, веселится. Не побоялся даже в числе выборных прийти к директору.

— Впрочем, нам нечего раздумывать: арестовывать Крутова или нет, — с обидой сказал Фавстов. — Положение о государственной охране обязывает…

— Вам, да, — не дослушав его, сказал Грязнов. — Решительностью вы напоминаете своих старших коллег. Мне стоит думать. Пользуясь военным положением, арестовали первых выборных. Теперь взгляните в окно, там — результат. Что может произойти, если вы сейчас арестуете Крутова, ни вы, ни даже я угадать не можем.

— Только поэтому я и пришел, что Крутов входит в депутацию!

— Ах, вот как! — усмехнулся Грязнов. — А я только поэтому и слушаю вас. Полчаса, отпущенные мне рабочими на размышление, исходят, а я вот сижу и слушаю вас, слуга государев. Слушаю и удивляюсь, как это можно без продуманных соображений прийти к человеку, оторвать его от дел… Общая беда чиновных людей, вплоть до высоких правительственных сановников в том и состоит, что они не хотят или не умеют думать. Глупейшие решения, которые следуют одно за другим, уже поставили Россию на край пропасти. Вы страдаете этой же болезнью, Фавстов. Да, пожалуйста, арестовывайте этого Крутова, коли он того заслуживает, — продолжал он после небольшой паузы. — Но только думайте, как это сделать. Что вам, подсказывать, чтобы вы приняли какие-то предупредительные меры: слух ли распустили или обвинили в чем-то и на этом основании взяли? Делайте, как хотите, но чтобы рабочие не решили, будто он арестован за то, что был их представителем, защищал их интересы.

— Служу, Алексей Флегонтович, как могу, стараюсь, — уязвленно ответил Фавстов. — По многим вопросам, надеясь на помощь вашу, иду к вам. И всегда после каждого разговора зарекаюсь приходить снова. Кому приятно быть отчитанным совсем ни за что! А проходит время, размышляешь — общему делу призваны служить, говоришь себе: смирю свою гордость-то. И смиряешь. На что покладистый характер, а и то, чувствую, долго не выдержу. Придется просить отставку с фабрики.

— Боюсь, господин Фавстов, всех нас скоро попросят в отставку, — проговорил Грязнов, пробегая взглядом по строчкам требования рабочих и уже думая, какой он даст ответ. Поднял голову, приглядываясь к приставу, который встал было со стула, но после сказанного снова плюхнулся на сиденье. «И этот пророчит, как и Спиридонов. Неужто и в самом деле что-то ожидается?» На лице у служителя недоумение. А Грязнов с доверием продолжал — Не беспокойтесь, говорил я не столько о вас — о тех, кто распоряжается судьбами российскими. Все понимают, что так долго продолжаться не может, что-то должно произойти, и нет у них сил предотвратить грядущее. Страх перед ним сделал их беспомощными, жалкими. Третий год нескончаемой войны показал это. А что касается того, что мы служим общему делу, то тут уж увольте: охраняйте государственный порядок, если вы призваны к этому, мне же оставьте более скромную роль — обеспечивать нормальный ход дел на фабрике. Идите, Фавстов, и думайте, думайте, в этом напоминании нет ничего обидного.

Сразу после ухода пристава он вызвал Лихачева и спросил, не пришли ли выборные от рабочих. Узнав, что дожидаются, велел пригласить их. На этот раз больше наблюдал за Крутовым. Какое-то сходство с отцом уловил — тот держался всегда независимо, во взгляде была дерзость, говорил мало, только когда спрашивали. Этот тоже спокоен. И все-таки не верилось, что сидящий перед ним парень и есть тот человек, которого фабричные мастеровые послали представителем в городскую организацию рабочих, что это он организовал типографию и искусно скрывает ее от полицейского догляда.

— Что же, господа хорошие, — начал Грязнов, мельком оглядывая усевшихся на стульях остальных мастеровых, — разговор у нас будет коротким. Прежде всего, хочу, чтобы вы поняли, я мог бы вывесить объявление следующего характера: «Ввиду военного времени и исполнения фабрикой заказов исключительно для военного ведомства, никаких переговоров с рабочими вестись не будет, и рабочие, не вставшие немедленно на работу, будут считаться уволенными». Но я так не хочу, ищу пути примирения. Ваше требование о прибавке к жалованью будет передано владельцу, и, очевидно, он согласится, при условии, что цены на продукты в фабричном лабазе поднимутся до уровня рыночных. Думайте, господа рабочие, выгодно ли это будет вам. Не делайте ошибки, иначе те, кто послал вас сюда, когда убедятся, что ни в чем не выиграли, вас же и растерзают, посчитают, что вы не справились с их поручением, не отстояли их интересов. Что касается арестованных, то взяты они как ответственные лица за беспорядки на фабрике. Беспорядки произошли во время назначения их выборными. Пострадавший при этом рабочий Поляков находится в больнице. Как вы сами понимаете, требовать после этого, чтобы директор извинился перед арестованными, по меньшей мере смехотворно. Я мог бы обидеться, не вести с вами никаких переговоров, но, как видите, мы сидим, мирно беседуем, пытаемся найти разумное решение. Очевидно, ваших товарищей отпустят, разберутся во всем и отпустят. Больше мне нечего вам сказать. Жду, что скажете вы.

— Там, в бумаге, еще сказано, чтобы мануфактуру продавали по сносной цене, — напомнил Маркел Калинин. — Поизносились все, оборвались.

— Продажи не будет, — быстро ответил Грязнов, — потому, что это приведет к массовой краже фабричного товара, и тогда не отличишь, что крадено и что куплено. А еще потому, что весь товар идет на военные нужды.

— Ясно, — сказал Маркел. — Ясно, что нам нечего разговоры с вами вести. Подумаем сообща, при народе, и ответим. Не обессудьте, если делом ответим.

— Ну и ладно, — словно с облегчением заключил Грязное, сделав вид, что не понял вызова в словах рабочего. — Ладно, что уяснили общие интересы. Объявление о возможных уступках владельца будет вывешено во всех отделах. Пока приступайте к работе.

Рабочие, сообразив, что спорить, настаивать на чем-то бесполезно, поднялись, пошли к двери.

— Крутов, задержитесь, — окликнул Грязнов.

Артем да и все остальные замешкались в дверях, каждый, видимо, подумал, для чего просит остаться, что за секреты? Артем растерянно посмотрел на Родиона Журавлева, тот моргнул: чего, мол, задержись, не убудет, вдруг что и важное скажет. Все-таки Артем спросил Грязнова:

— Вы что-то хотите спросить? Почему не при всех?

— Действительно хочу спросить, — подтвердил Грязнов. — И всем это едва ли будет интересно.

— Ясно, — сказал Артем тем же тоном, что и Маркел минуту назад. — Разговор с глазу на глаз, так сказать, конфиденциальный.

Грязнов подождал, когда рабочие вышли, потом с любопытством взглянул на Артема.

— Вам и такие словечки знакомы? Где вы учились?

— Мировая война научила. У нас теперь почти каждый иностранные слова в разговор вставляет. Из газет черпают.

— Читают газеты?

— Охотно.

— Допустим, слово-то вы произнесли латинское. К войне оно никакого отношения не имеет.

— Едва ли, — не согласился Артем. — Пожалуй, это как раз то словечко, с которого и началась война. Конфиденциальный разговор был сначала у правительств, потому что делить мир заново — это нам, а это вам — при всем честном народе не станешь: не поймут люди, да еще и воспрепятствуют. Вот они и толковали конфиденциальна, тайком от всех. А когда дотолковались, тут уж и война.

Грязнов скупо улыбнулся, продолжая присматриваться к собеседнику. Молодое, с чистым лбом лицо; по пытливому, чуть настороженному взгляду заметно, что ожидает главного разговора и опасается: не оказаться бы застигнутым врасплох. А главного разговора и не будет, просто, когда Фавстов сообщил, что разыскиваемый безуспешно товарищ Александр и Крутов — одно лицо, появилось желание получше узнать, что за человек, чем интересен. И вынужден был признать: первое впечатление хорошее. Теперь вспомнил, что как-то Варя, с которой, после ее неудачного замужества, отношения стали холодными, просила похлопотать за младшего Крутова — за какие-то провинности его отчислили из училища. Он тогда, кажется, вспылил, резко отказался. Когда ее брак с Федором Крутовым стал уже фактом, он, заботясь о сестре, предложил Федору место мастера в механических мастерских, тот не согласился. Грязнов пожаловался Варе на это, она к отказу от места, которое могло обеспечить их жизнь и как-то отвратить Федора от рабочего движения, отнеслась довольно легкомысленно. Он, обидевшись, решил больше не вмешиваться в ее жизнь, пусть как знает. И сестра это почувствовала, не напоминала о себе, а потом попросила помочь Артему, и он отказался. Значит, так никто и не помог Крутову восстановиться в училище. Кажется, коммерческое училище… Жаль. Грязнов, сам выходец из семьи мелких служащих, ценил образование. Крутов мог бы стать прекрасным конторщиком, занять видное положение на фабрике, и уж, конечно, не было бы тогда никакого «товарища Александра», не оказался бы он и среди выборных. Выходит, отказавшись помочь, сам сделал его таким? Только так ли? Мог сейчас сидеть более умный, более тонкий враг. Природа, как видно, не обделила его разумом: до чего ловко пустяшный разговор повернул на политику! Без навыка едва ли сумел бы. Значит, пользуется этим приемом в каждом удобном случае. Тем они и опасны, агитаторы, что каждому пустяку дают объяснение в нужном им направлении. И опять с раздражением подумал о жандармском ротмистре и его людях: «Барышень из цветочных магазинов ловить горазды, хамские допросы устраивать, цель которых — удовлетворить свое дурацкое любопытство: „Ах, да неужели этот… забавно, как он мог…“» Вот на что способны! А того не видят, чем следует заниматься.

— Забавное объяснение, — сказал Грязнов. Он отодвинул кресло и подошел к окну: хотел знать, как ведут себя рабочие. Толпа на площади поредела. В отдельных местах еще спорили, сбившись в плотные группы. «Пусть поспорят, это не так страшно».

— Я умею ценить остроумие, — продолжал он, возвращаясь к столу. — Острое словцо да ко времени — божий дар, который дан не каждому… Выходит, вы решительный противник войны?

— Да, — подтвердил Артем, выдерживая его долгий, жесткий взгляд. — Уж если война, то против своего правительства.

— Так, так… Ваша прямота поразительна. Да… — «Может, он уже чувствует, что будет арестован, и ему все равно?» — подумал Грязнов. — Война против своего правительства— это, кажется, социал-демократическая программа?

— Большевистская…

Неожиданный интерес к нему директора и то, что в кабинете до этого был Фавстов, — все это показало Артему: пристав и Грязнов вели речь о нем, его арест неминуем.

Терять Артему было нечего.

— Большевистская, господин директор, — повторил Артем.

Вызывающие ответы молодого человека стали заинтересовывать Грязнова, в то же время он несколько растерялся — не был подготовлен к такой откровенности.

— Но позвольте, ваша партия, насколько я знаю, ставит конечной целью общество равноправия, изобилия, а всякая война — разрушение, истощение богатств. А вы, хоть и против своего правительства, но все-таки за войну. Как тут согласовать?

— Очень просто. Разрушены будут существующие отношения между людьми. Не станет угнетателей, не станет порабощенных. Если при этом пострадают материальные ценности, кто-то из людей, то только по необходимости, по пословице: лес рубят — щепки летят.

— Ну слава богу, хоть в том вы меня успокоили. Я, знаете ли, отношу себя к тем людям, которые при любом режиме призваны создавать богатства. Если судьба уготовит быть летящей щепкой, то что поделаешь…. Однако хотелось бы для уверенности спросить: много ли надежд сохраниться при рубке леса у таких, как я?

— Все будет зависеть от того, честно ли человек жил. Только от этого.

— Не понимаю, что значит — честно жить? Если такие, как вы, оставляют работу на фабрике, директором которой являюсь я, мне ничего другого не остается, как принять меры против вас. Кстати, что я и сделал. Честным ли я выгляжу в этом случае?

— Несомненно! В этом случае вы просто соучастник того зла, на котором построено нынешнее общество.

— Прекрасно! Отдаю вам должное, Крутов. Мне приходилось сталкиваться с вашим отцом. Он заслуживал уважения, но не понимал реальной расстановки сил. Он считал: два десятка винтовок в руках рабочих — сильнее армии, всего полицейского аппарата. И погиб… Допустим, вы ближе к пониманию реального. Я тоже жду, что что-то должно произойти: то, что сейчас есть, не может так оставаться долго. Но вы торопите события, Крутов… Прекрасное будущее вы предопределили мне…

Грязнов ходил по кабинету, был взволнован. Не то, что пугало это непонятное будущее, он все еще плохо верил в него, — взволновало, что в разговоре с рабочим пришлось напрягать все свои умственные силы, и не было уверенности, что вышел победителем.

На площади уже почти никого не осталось. Истоптанный грязный снег производил удручающее впечатление. «А это и хорошо, — вдруг подумал со злостью Грязнов. — Истоптанный снег! Не плотная толпа кричащих людей, а истоптанный снег! Значит, чутье и на этот раз не обмануло его: он нашел нужный ответ, который обуздал толпу. Так было всегда, так будет и впредь. Так будет…»

— Что, племянничек, не вышло у вас с забастовкой-то? — с насмешливым поддразниванием спросил он. И обрезал жестко: — Да и не выйдет!

— Почему вы так решили — не вышло? — сказал Артем. Обращение «племянничек» удивило и насторожило его.

— Да уж решил. Батюшка ваш, замечу, какой авторитет имел, и то не мог тягаться…

— Условия были другие.

— Условия, да. Возможно. Но для вожака требуются ум и опыт. Первое у вас есть. Второго увы… Вот учтите-ка на будущее и поучитесь: я, когда сказал, что прибавку к зарплате владелец даст, но при условии установления рыночных цен в фабричном лабазе, уже знал, что этим сбиваю забастовку, свожу ее на нет. Так оно и стало. Пока мы с вами здесь беседуем — пятнадцати минут не прошло, а все уже успокоились, разошлись. Площадь, извольте взглянуть, пуста. Хвалю вас за то, что имеете ясное представление к чему стремитесь. Но этого мало, Крутов. Пока тон задаю я, приговоренный вами быть щепкой при рубке леса. И еще долго буду задавать тон, а вы все время будете тщетно тянуться к заветному локотку. Как видите, применительно к вам я тоже вспомнил пословицу: казалось, и близок локоток, да не укусишь. Прощайте, Крутов. Сдается мне, скоро у вас станет достаточно времени, чтобы о многом подумать, придется вам вспомнить и наш разговор и убедиться, что тон действительно задаю я…

— До новой встречи, господин инженер. Надеюсь, и у вас будет время кое о чем подумать.

— До встречи, до встречи, — скороговоркой сказал Грязнов. — Один бог знает, когда она может состояться.

— Зачем же все на бога-то, — заметил от двери Артем. — Если уж не суждено встретиться, буду обязан этим вам. Кому больше? Кстати, перед тем, как была сделана облава на отца, вы долго беседовали с ним. Не скажете ли, о чем вы с ним говорили? Это чисто сыновнее чувство — спросить, чем вы грозили ему?

— Как вы смеете! — Грязнов с силой стукнул кулаком по столу, побагровел от гнева. — Да, знайте это, я последний разговаривал с вашим отцом, и я предупреждал его об опасности! — громко выкрикнул он. — Не моя вина, что он смеялся, не верил… В жизни многое повторяется… Убирайтесь немедленно с моих глаз! Чтоб духу вашего не было! На фабрике! В слободке! Этим только я могу вам помочь! Поняли вы меня?

— Благодарю вас, Алексей Флегонтович. Щедрая доброта ваша порой бывает безгранична. Я постараюсь воспользоваться советом. И буду надеяться на новую встречу.

— Горю желанием, как изволите видеть, — рассерженно бросил вдогонку Грязнов. — Покорнейше благодарю: сыт по горло и этим разговором.

 

10

В каморке, куда Артем зашел сразу из фабричной конторы, дым плавал у потолка, Лелька сидела на сундуке возле двери и шила. Подняла на него глаза, но мысли где-то далеко. Артем спросил:

— Что Егор? Пишет ли?

— В автопулеметной роте Егор, в Питере пока стоят. Больше ничего не пишет.

— И этого достаточно. Значит, еще не в окопах. И Васька с ним?

— Ничего о Ваське не пишет. Надо, так спроси у Груньки евонной или у матери.

— Спасибо, обязательно спрошу. Чего злая? Мужики надоели?

— Не каморка, а проходной двор, — сообщила Лелька. — Угомону на них нет. Жрут табачище и ругаются.

Артем прошел за занавеску, разделявшую каморку на две половины. Сидели на топчане и на табуретках Родион Журавлев, Маркел Калинин, Топленинов, Алексей Синявин. Семка притулился в углу на корточках, резал из дерева фигурку человека с острой бородкой, с тростью в руке. Синявин подвинулся, давая место Артему.

— Что так долго? Директор лобызал, поди, тебя? — спросил Родион. — Почти родственники.

— Еще как, дядя Родя. До сих пор всего бьет от родственных объятий. Вы-то что сумрачны? Лельку табаком задушили.

— А ты веселись, если есть к тому охота, — посоветовал ему Родион. — Мы вот сидим и не знаем, что придумать.

— Думать нечего, объявлять, чтобы на завтра все как ни в чем не бывало вставали на работу. Мы своего добились, и хватит.

— Чего это мы добились, парень, не скажешь ли? — повернулся к нему Алексей Синявин. Возбужденное состояние Артема было ему непонятно. Семка, глянув на рассерженного Синявина, потом на Артема, подмигнул последнему поощрительно: не переживай, мол, раскудахтались старики. Артем, внимательней разглядев деревянную фигурку в его руках, узнал в ней Грязнова, именно таким самоуверенным, с жестким, пренебрежительным взглядом видел он его сегодня.

— Согласия добились. Или не видели, сколько народу стояло на площади? Все вышли! А это значит, сплоченный у нас народ, друг за друга стоят. Понадобится — как один выйдут. Разве этого мало? А понадобится. Сверхумный Грязнов и то ждет, что что-то должно произойти. А у него есть чутье.

— Настегал он, видно, тебя, Грязнов-то, коль так взбудоражен. С радости настегал, потому как понял: провалили мы забастовку.

— Не беда, — заявил Артем. — Товарищей наших он будет стараться освободить, ему это необходимо — фабрика должна работать. И это уже будет уступкой с его стороны. Что и надо. А главное — всем скопом можем стоять. Сила! Дорожить надо этой силой. Артем, видя, что мужики сосредоточенно курят и молчат, направился за занавеску, опять пристроился рядом с Лелькой на сундук.

— Ну, Лелька, вот повоюет Егор, вернется, красивая будет жизнь, — начал Артем, обнимая Лельку за плечи. — Только и останется — радоваться.

— Егорушка с деньгами приедет: куда ему там тратить, что платить будут за службу? Свое дело заведем, вроде фабрики, — деловито сообщила Лелька.

— Зачем это ему, Лель? — спросил Артем. — Эвон махина какая за окном, мы в ней будем хозяевами. Тут уж не до своего дела…

— Хорошо бы так, — мечтательно сказала Лелька. — Тогда уж, хочешь работай, хочешь дома сиди.

— Дура ты, Лелька, — поскучнев, сказал Артем. — Все время на людях, а ума так и не набралась. Чего тебя только Егор взял?

— Ты больно умный, вахлак, — обозлилась Лелька. — Поди отсюда.

— В самом деле, Артем. Поди-ка сюда, — позвал из-за занавески Родион. — Все-таки обсудить надо…

Но до обсуждения так и не дошло. В каморку вошел без стука мужик в стеганой, на вате, порыжевшей тужурке, в серых, изъеденных молью валенках, в шапке с вытершимся мехом. Посмотрел на Лельку, на Артема и спросил простуженным басом.

— Ты, что ли, Крутов-то будешь?

— Ну? — Артем с удивлением разглядывал его. — Какое тебе дело до Крутова?

— Обыкновенное, — сказал мужик, ухмыляясь. На узком лице его с впалыми морщинистыми щеками было неприкрытое любопытство. — Бабу встретил на реке, когда с города шел. С ведрами баба, с коромыслом. Христом богом молила, чтобы нашел тебя, сказала, в какой каморке найти. Вот и нашел, и говорю: домой не ходи — полицейские сидят. Избил, поди, кого? Али что еще?

— Али что еще, — раздумчиво ответил Артем. Значит, недаром Грязнов в минуту злости крикнул: «Убирайтесь с глаз долой! С фабрики и из слободки!» Он уже знал об аресте. — Спасибо, что не поленился, нашел, — сказал Артем мужику. — Баба не назвала себя?

— Торопилась баба. Христом богом молила скорее найти. На прорубь с ведрами шла…

Случилось же вот что. Когда, по расчетам Фавстова, Артем должен был вернуться домой, он отправился к нему вместе с Попузневым и Никоновым. Хозяйка провела их в комнату, которую снимал Артем. Единственное окно в этой комнате выходило в сад, занесенный сейчас снегом. В самой комнате стояла железная кровать, покрытая серым одеялом, рядом стол и над ним полка с книгами и разрозненными журналами «Народный учитель». В книгах для себя Фавстов ничего интересного не нашел — это были пособия по истории русского государства. Правда, в одной, самой увесистой, после «Истории русской земли» Н. А. Рубакина была вплетена брошюра без указания автора — «Современная борьба классов». Эту книгу Фавстов отложил, чтобы взять с собой. Не оказалось ничего предосудительного и в плетеной корзине, что стояла под кроватью.

— И это все вещи постояльца? — спросил Фавстов хозяйку.

— Все, что есть, все тут.

— Невелико богатство. Ночует он регулярно?

— Не было такого, чтобы не приходил. Иногда задерживается.

— То-то и оно, задерживается, — буркнул Фавстов. Он велел Попузневу дожидаться постояльца и арестовывать всех, кто войдет, сам обещал заглянуть попозднее.

Он и Никонов ушли. Хозяйка тоже стала одеваться. Это была женщина лет пятидесяти, живущая одиноко. К своему постояльцу, скромному и уважительному, она привязалась, хотела ему сейчас как-то помочь.

— Сиди. Никуда не пойдешь, — остановил ее Попузнев. Он поставил стул к печке, прислонился спиной. Ему было тепло и хорошо.

— Это что же, ты меня и на двор не выпустишь? — удивленно спросила хозяйка.

Попузнев лениво подтвердил.

— Сама слышала, что наказывал пристав.

— Не ври, помело гороховое, обо мне он ничего не говорил. Пойду и слушаться тебя не буду.

— Э, не дури. — Пришлось встать от печки, накинуть на дверь крючок. Женщина стала ругаться, Попузнева это мало смущало: он уже давно заметил, что в слободке за много лет все привыкли к нему и не боятся. Сердиться, что ли, на них за это? Подумывал перевестись в другой участок, но так и не решился: «В другом-то, может, заставят бегать, как мальчишку. Уж лучше терпеть ругань и быть в покое».

Хозяйка, увидев, что городового ничем не проймешь, на время затихла, принялась за шитье. Попузнев, разомлевший в тепле, изо всех сил старался не задремать. Теперь он даже жалел, что она не кричит на него — в тишине недолго и уснуть.

— Слышь-ка, — вдруг окликнула она его, — воды бы надо принести. Согреем самовар и попьем. Наверно, и тебе не повредит стаканчик чаю.

— Поди, — после некоторого раздумья сказал городовой. — Но только живо, лясы не точи с бабами-то.

Хозяйка взяла ведра, коромысло и вышла. Она знала, что Артем мог быть только в каморках у Родиона Журавлева, и хотела кого-нибудь послать, чтобы ему передали о приходе полицейских. На улице уже темнело, людей поблизости не было. Уже повернула к соседке, намереваясь попросить ее, но вовремя вспомнила, что та с утра ушла в деревню к родственникам и вернется только на следующий день. Не зная, что делать, она шла по тропке к реке. В это время ей повстречался незнакомый мужик. Его и пришлось просить.

Еще раз поблагодарив мужика, Артем выпроводил его из каморки. Надо было посоветоваться с товарищами. Не было сомнения, что арестовать его хотят за причастность к городской фабрично-заводской группе. Недаром после того, как Спиридонов с Никоновым прошли в полицейский участок, Фавстов сразу же помчался к Грязнову.

Скрыться, не имея паспорта на другое имя, — едва ли долго продержишься, полиция все равно найдет. Остается объявиться Фавстову и покориться тому, от чего не уйдешь. Артем подумал, что его возбужденное состояние, которое началось с той минуты, как он увидел в толпе рабочих Спиридонова, — было уже неосознанным решением объявиться полиции. И оттого он немного нервничает, не сдерживается в разговоре.

Родион и Маркел переглянулись с недоумением, когда он сказал им, что произошло. Семка опустил голову, чувствуя себя виноватым, хотя вины его никакой не было: если бы они даже и не «пугали» Спиридонова, все равно он нашел бы возможность сообщить полицейским об Артеме.

— Вот что, друг милый, — сухо сказал Родион. — В тюрьме еще насидишься. Они, неуемные-то вроде тебя, все время рядом с нею ходят. Лучше обдумаем, что можно сделать.

Сообща после недолгого разговора решил, что Артему надо на время уехать в деревню, где учительствует Ольга Николаевна. Приедет под видом жениха, и это ни для кого не будет необычным. За это время они постараются достать Артему паспорт. Связь с ним будет поддерживать Варвара Флегонтовна.

Артем согласился. Сразу же зашел к Варе, оставил ей свой будущий адрес. Ночным московским поездом он выехал в Ростов.

 

Глава пятая

 

1

Уездный город Ростов в базарные дни собирал крестьян со всей округи. Еще затемно по всем дорогам — от Сулости, Поречья, Петровска, со стороны Борисоглебских слобод — тянулись воза с сеном, дровами, картофелем, овощами, рыбой. По осени гнали скот, везли битую и живую птицу. Ржущим, мычащим, спорящим табором становилась базарная площадь неподалеку от вокзала. Горожанин мог купить здесь все, что производилось в крестьянском хозяйстве, приезжие мужики выбирали в лавках купцов те товары, которые необходимы сельскому жителю. Торговый шум на площади длился до полудня. К этому времени все сделки купли-продажи заканчивались, воза с кладью опять разъезжались, но уже по городским улицам к домам покупателей в пригородные слободы. Замусоренная базарная площадь пустела до следующего торгового дня.

Где-то после полудня порожние крестьянские подводы начинали скапливаться у коновязей возле чайных, трактиров, гостиничных домов. Мужики, довольные продажей своего товара, городскими покупками и гостинцами родным, заходили в заведения выпить стопку водки, закусить перед обратной дорогой…

Благословенные мирные дни! Кто не вспоминал их в холодную и голодную зиму третьего года войны!

Теперь редкие крестьянские воза покупатели осаждали еще не подступах к городу. Предлагали за продукты бешеные по сравнению с довоенным временем деньги, озлобленно грызлись меж собой, задабривали мужиков, умоляли. Ошеломленные их натиском мужики упрямились, рвались к базару; крестьянским умом понимали: если на полдороге дают неслыханные цены, каковы же они тогда на самом базаре? Так за каждым возом и шли толпы горожан, распределяясь по пути в очередь.

И только те, кто вез сено, старались продать его, не доезжая базара: действовало, правительственное распоряжение, по которому не распроданные до восьми утра воза с сеном попадали в руки военного ведомства. За пуд самого лучшего лугового сена чиновники военного ведомства платили семьдесят копеек — в три-четыре раза меньше рыночной цены. Если мужик видел, что до восьми остается совсем немного и пытался уехать с базара, его останавливали, и никакие мольбы, уговоры не помогали. Это и заставляло, пусть хоть и с некоторым убытком, совершать сделки еще по дороге.

Не сладко было мужику, хотя у него вроде бы и прибавилось денег, еще более не сладко жилось горожанину. Потому начальство, обязанное ежемесячно доносить губернатору о настроении в уездах, осторожно сообщало: «Среди населения распространяются сомнения о возможности для нас окончить победоносную войну и опасения за дальнейшее усиление расстройства тыла, — промышленности и торговли». Но даже такая мягкая оценка того, что было на самом деле, могла показаться кощунственной, и потому в конце рапорта шла приписка: «Сознательные слои населения говорят за войну до полной победы упорного, но ослабевающего врага», — мы, мол, сообщаем и то, и другое, и вы уж там разбирайтесь, что к чему.

 

2

— Ты моли бога, что я с картошкой приезжал, чтоб не заморозить, рванья захватил. Закутывай ноги-то. А лучше, если совсем сапоги снимешь, подожмешь под себя ноги и согреешься. Удивляюсь вам, городским, матушку-природу ни во что не ставите. Оно, конечно, в каменных-то домах… А вот выберетесь из города, она вам и показывает силушку свою. Мыслимо ли в сапогах по февральской стуже!

— Да я чуть зазяб, пока вас ждал, — дрожа всем телом от холода, сказал Артем.

— Ничего, дай бог, довезу живым, к радости Ольги Николаевны. По делу вроде бы косушечку выпить для сугреву, да дорога у нас с тобой длинная. Косушечка минутой греет, потом-то больше озябёшь. Вот мы с тобой в Вощажникове когда остановимся, — оттуда уж совсем рядом, — там пригубим, чайком побалуемся… А ждать меня надо было: по начальству ходил, официальным лицом я поставлен в волости, показаться должен был, раз в уездный город попал.

Артем приехал в Ростов ранним утром; пока было темно, сидел в вокзале, в тепле, потом забрел на базар, и вот удача — нашел попутчика из того села, где работает Ольга Николаевна. Правда, пришлось долго ждать, пока мужик заканчивал свои дела. День выдался пасмурный, с резким, пронизывающим до костей ветром, Артем перемерз: был в кожаных сапогах да в короткой куртке. Сейчас по совету мужика стянул сапоги, подобрал ноги под себя и стал понемногу согреваться. Проехали мимо величественного ростовского собора и теперь направлялись по длинной прямой улице, с магазинами, добротными домами. Чем-то она напоминала ярославскую Власьевскую улицу, такая же нарядная, оживленная. Уже на выезде из города вымахнули навстречу из-за угла легкие расписные саночки. Полулежал в них сзади кучера в меховой шапке, в форменной шинели с поднятым воротником не кто иной — Цыбакин. Мужик, сидевший в санях с Артемом, рванул с себя шапку, поклонился подобострастно. Санки уже проехали, а он все еще провожал их взглядом. Цыбакин тоже извернулся, смотрел им вслед. Откуда было знать мужику, что привлек внимание не он, а его случайный попутчик.

— Ты что, знаешь его? — спросил Артем мужика, делавшего резкий поворот направо, в глухой переулок.

— Как же, господи, родной мой, — с готовностью ответил тот. — Он хоть и новый, исправник-то наш, а, приходилось, видывал. Строгий, как говорят… Высокий пост будто занимал в губернии, да, вишь, промашка у него получилась, направлен сюда. Интерес-то почему имеешь? Или тоже знаком?

— В фабричном околотке приставом был, — коротко ответил Артем.

— То-то и смотрю, — задумчиво сказал мужик. — Меня признать он не мог: в толпе раз только и видел. Вот что хочу спросить: не женихом ли Ольге Николаевне доводишься?

— Чего уж так любопытничаешь? — с неудовольствием спросил Артем. — Был женихом, а сейчас кто — и не знаю…

— Ну так это ты? — не дослушав его, сказал мужик. — Как сказал, что с фабрики, понял. Письмо я тебе привозил. В охране царской приходилось быть, в город на празднества направляли, так попутно захватывал… просила очень… Жалею я ее, простовата больно. В чем приехала к нам, в том и увидишь, не до приданого: то сопливому мальчишке — валенки, то на свои деньги — картинки, книжки разные. А всех не оденешь, не ублажишь.

— Вот оно что! Так я тебя тоже знаю, староста. Где бы радеть за всех, потому как твоя должность радеть за общество обязывает, ты махинациями с лугами занимаешься. Слышал…

— Неужто и об этом писала? — На умном безбородом лице мужика появилась радостная ухмылка. — Ах ты, господи, святая простота, — ласково продолжал он. — Не знает она нашей мужицкой жизни, и ты не знаешь, потому не сказал бы так… А с сеном это точно, перепродал я луга по частям, и не вижу в этом плохого. И другой бы на моем месте так сделал. Вы-то там, на фабрике, не блюдете своей выгоды! И вы такие же, не только Иван Васильевич Гусев, я то есть. — Он стукнул рукой в меховой варежке себя в грудь, стал рассказывать: — Бывший сельчанин наш, еще сродственником дальним мне доводится, хвастал, как он получал ссуду, чтобы поставить свой дом — это у вас на фабрике. Одному только богу известно, кому он руку не мазал, чтобы ту ссуду получить, да еще сплавного фабричного леса. Не на стороне покупал, а всеми неправдами хозяйский лес добыл. Захлебывался от гордости, когда рассказывал о том лесе: почти мореный, искры из-под топора летят. На века дом сработал. Чего же нам не быть хитрыми, если и ваш сознательный рабочий класс теми же делами, что к себе ближе, занимается? То-то!

— Ты, Иван Васильевич, на рассказе сродственника своего всех остальных подряд причесал. Есть и такие, не спорю, да большинство-то совсем на другом тесте замешаны.

— Ага, это, наверно, о тех, кто в забастовках интерес видит, — догадался Гусев. — Ну, а какое же их большинство? Правду ли, нет ли слышал, царем еще министру Сипягину поручено было выяснить, отчего забастовки. Тот ездил всюду, по всей России, а потом царю большую бумагу написал, настоящую книгу. Оттого, сказал в той книге, забастовки не прекращаются, — полиция всегда поддерживает фабрикантов. Вот он, Сипягин-то, и предложил сделать для вас больничные кассы, страхование и не очень пугаться, если когда рабочие из-за копейки поцапаются с фабрикантом. Все эти меры он назвал легальным наступлением на революцию. Пригрозил: если не сделать того, что предложил, настанет эта революция, и тогда худо будет. Эсеры, как прознали про его книгу, сразу же и убили его: сосчитали, что своими предложениями вредит он наступающей революции. Убить-то убили, да поздно, царь книгу прочитал. Не со всем согласился, но кое-что велел сделать. И есть сейчас у вас потребительские общества, и страхование, и больничные кассы. После этого недовольные-то притихли, а самых главных забастовщиков… тех по губерниям разослали… Оно, конечно, глупо было так делать. В какой губернии не было революционеров — прислали. И вышло, сами власти по всей матушке России, во всех глухих уголках расплодили революционные силы…

Ехали открытым местом. Хлестал ветер со снегом, передувая дорогу. Артем хоть и закутался в рогожи, но коченел. Гусев в тулупе и валенках не чувствовал холода. Безбородое широкое лицо его пылало здоровым румянцем.

Рад был всласть наговориться со свежим человеком.

— Что, и в вашем глухом уголке есть такие силы? — полюбопытствовал Артем.

— Ан нет, родной, у нас до этого не дошло. У нас, если что и есть, — неумь. Так она и прет из каждого. Да и что спрашивать… — Гусев распахнул тулуп, сбросил рукавицы и стал рыться за пазухой. — Вот почитай-ка письмо. Хитроум наш сельский сочинял… Обрати внимание на приписку цензора…

— Пощади, Иван Васильевич, до чтения ли мне, — взмолился Артем. — Разве когда остановимся…

— И то верно, какое на ветру чтение, — согласился Гусев. — Выдали в канцелярии исправника. В другое бы время за такую писульку в каталажку вшей кормить, а мне велено беседовать с ним, устыжать. Вот времена какие… Пошла, пошла, милая, — подбодрил он лошадь. — Теперь уже недолго. Варусово миновали, скоро, значит, будет и Вощажниково — И опять скрючившемуся от холода Артему: — А к природе-матушке уважение должно быть.

 

3

В Вощажникове Гусев ушел по своим делам к управляющему имениями графа Шереметьева, наказав Артему ждать его в трактире. Артем поднялся на второй этаж в помещение— гул голосов оттуда слышался еще на лестнице. Посетители были те же мужики, ездившие на базар в Борисоглебские слободы и в Ростов и сейчас остановившиеся в трактире перед тем, как разъехаться по своим деревням. За каждым столом шел оживленный разговор: делились новостями, которые привезли из города. Особенно взбудораженной казалась компания возле окна. Артем не слышал, о чем они спорили, он только обратил внимание на высокого плечистого мужика с седыми волосами. Тот, стоя, презрительно говорил своему соседу:

— Петуха на зарез несут, а он — кукареку.

Сосед его, тоже хорошего сложения, со спокойным, умным лицом, отвечал с хитроватой улыбкой:

— А мне что? Мне просто… Лег — повернулся, встал— отряхнулся, и все тут. Не было ничего, и большего не жду.

Артем выбрал свободное местечко, попросил чаю и принялся читать письмо, которое дали Гусеву в канцелярии уездного исправника. Письмо, как говорил Гусев, было написано их деревенским мужиком, Павлом Барановым, возвратившимся недавно с фронта по ранению. Он отправил его своему брату в Австрию — брат находился в плену.

«…Дорогой Коля, — читал Артем, — вам, наверно, плохо, но и здесь не сладко: ничего нет… Сахару нет, табаку нет, все дорого. Костюм, который стоил 20 рублей, теперь 75 рублей. Все дорого, и всех забирают на войну. Стариков, первый и второй разряд, забрали до срока и новобранцев всех будут брать до восемнадцати. И не дождемся, когда это все и кончится. У нас уж говорят умные головы, что вся Россия пропадет, а покорит немец. И никто ничуть не говорит о мире. А в городах обученные городовые ружейным приемам и пулеметной стрельбе ожидают забастовок. А мы, раненые, тоже ждем мобилизации. Скоро и нас будут брать…»

Артем читал письмо без особого внимания, больше прислушивался к тому столу, за которым шумно спорили. Пока в письме ничего крамольного он не видел, и неуми, как выразился Гусев, тоже не было.

За столом у окна седой плечистый мужик с презрением говорил:

— Вертляв. В тебя и в ступе пестом не угодишь.

И опять его сосед спокойно отвечал:

— Я не дурак, чтобы лбом орехи щелкать.

«…Коля, пришли мне письмо и опиши все, — читал Артем. — Если тебе плохо, то поставь кружок, если хорошо — поставь крестик. Если не хватает хлеба, то опиши так: я с таким-то товарищем вижусь редко, а хватает хлеба, то пиши: вижусь часто.

И еще. Если у вас там австрийского войска много, то поставь поначалу письма букву „М“, а мало — букву „Н“. А если у вас там говорят, что победа будет на русской стороне, то поставь букву „Р“, а на немецкой — букву „Г“.

Я все думаю, Коля, как мы страдаем. А этому всему виновник правитель России, за которого помирает и гибнет невиновных людей миллионы. А не лучше ли, чем нам страдать и терпеть холод и голод, уничтожить этого кровопивца?..

Затем до свидания, дорогой Коля. Буквы ставь так, как удобнее для тебя. Мы здесь поймем: у меня записано, что к чему идет.

1916 г. 5 декабря».

Вслед за письмом шла приписка военного цензора:

«Такой образ суждения, указывая на полное отсутствие патриотизма, сознания долга перед престолом и Родиной, наконец, самой простой порядочности, увеличивает вину Баранова тем, что он, как воин (то видно из письма), который по долгу присяги обещал отстаивать неприкосновенность царской власти и достоинство родной страны, вместо этого сам посылает письмо во враждебную страну. Там это даст повод врагам ложно истолковать единичные печальные случаи, как всеобщее явление, составляющее признак разложения государства. Военный цензор К. Андреевская».

Прочитав, Артем подумал, что времена и на самом деле изменились, если за письмо с непочтительным отношением к царю велено всего-навсего «устыжать». Когда такое было? Еще несколько месяцев назад — и насиделся бы в тюрьме. Может, это и подтверждает — «признак разложения государства?»

Однако особой неуми в письме он так и не увидел. И когда пришел Гусев, чем-то довольный, оживленный, Артем спросил его об этом.

— И-ex ты! — удивился тот. — Да в том и неумь, что такое письмо по почте послал. Шифру разную придумал: тут ставь «Г», а тут «П». А в своей башке того шифру не имеет, что цензура каждую писульку разглядывает. Вот за эту, за шифру, и бить его велено.

 

4

Артем сидел на скользком, щелястом полу и обалдело смотрел на Гусева — смутно видел его в парном тумане. Тот просил:

— Плесни-ка еще ковшичек.

— Не могу, — замотал головой Артем. — Сдохнуть можно в такой жаре…

— И-ex вы, горожане… не в ладу с природой-матушкой. Я тебя почему в баню? Хворость вышибить. Вся хворость пройдет.

Он слез с полка, зачерпнул воды из кадки и плеснул на печку. Раскаленные камни будто взорвались. «Оx!» — только и мог сказать Артем, приникая лицом к полу.

— Вот то и хорошо, — нежил себя Гусев. — Похлещи-ка веничком.

Не вставая с пола, Артем стал вяло колотить веником по широкой розовой спине мужика.

— Не могу больше, — обессиленно проговорил он.

— А и не надо больше, — сказал Гусев и ринулся за дверь.

Белые клубы морозного воздуха ворвались в баню. Когда прояснилось, Артем увидел — Гусев голый катался по снегу и блаженно повизгивал. Была не была — Артем тоже выскользнул за дверь…

Никогда бы и не подумал, что снег может быть таким теплым, приятно охлаждающим тело.

— Любо-мило! — орал Гусев, барахтаясь в сугробе.

— Хорошо! — стонущим от удовольствия голосом отвечал Артем.

Когда еще раз прогрелись, оделись и вышли, уже стемнело. Слабый серп луны висел в мглистом небе. Из окон гусевского пятистенка лился желтый свет, падал нечеткими квадратами на заснеженную улицу.

— Мать! Все на стол! — объявил Гусев еще от порога. — Ох, и славно мы купались! Саженками по снегу…

— Неужто заставил выбегать на снег?! — всплеснула руками жена его, под стать мужу, плотная, белолицая, с голубыми ласковыми глазами. — Да ты, Васильич, никак сдурел! — стала отчитывать она. — Ведь он непривычный!

— А я его к матушке-природе приобщаю, — беззаботно ответит тот. — Смотри, какой румянец на щеки нагнал. Что красна девица.

Слушая их, Артем расслабленно улыбался.

Из передней комнаты, ярко освещенной нарядной, с подвесками, десятилинейной лампой, на разговор вышла Оля и вслед за ней худощавая женщина лет сорока в темном, с глухим воротом платье — заведующая школой Анна Иннокентьевна. Оля была в белой простенькой кофточке, серой, мягкой материи юбке. От школы к Гусевым она шла в валенках, а сейчас надела туфли. Мгновенный любящий взгляд на Артема — и тот совсем повеселел.

— Идите, идите к столу. Все готово, — говорила хозяйка.

Артема усадили рядом с Олей. Приятно было смотреть на нее, невзначай коснуться локтем и замечать, как румянец мгновенно вспыхивает на ее лице.

Хозяин выставил графины с домашними настойками и наливками. Была и мутноватая самогонка, после которой у Артема начался шум в голове и звон в ушах. Во всем теле он чувствовал раслабленность и не мог понять, то ли это от выпитого вина, то ли его так разморило после бани. Хозяйка сидела у тонко певшего самовара, хозяин — на другом конце стола, а напротив Артема, глаза в глаза — Анна Иннокентьевна. Временами худощавое лицо ее с крупным заостренным носом расплывалось, и тогда она казалась похожей на птицу, застывшую в задумчивости.

Артем почти не притронулся к еде, потому что не чувствовал вкуса. А стол был уставлен по военным временам богато: тут были пироги с зайчатиной и рыбой, дымился в блюде красноватый, тушенный в русской печке картофель, с жирными кусками мяса, высились Горкой разогретые на сковородке румяные блины, сочные, щедро смазанные сметаной. Он прислушивался к разговору Гусева, который говорил о нем: как он встретился с ним на базаре в Ростове, как мерз в дороге, потому что городские не считаются с матушкой-природой, а она не любит этого, — и все ждал случая, чтобы уйти, не обидев хозяев.

Такой случай наконец представился. В избу вошел болезненного вида человек в солдатской с грязными пятнами шинели, с палкой в руке, и Гусев закричал:

— А, явился, курицын сын, шифра треклятая! Я тебе сейчас покажу, где букву «Г», а где букву «И» ставить.

Пока он бушевал, Артем и Ольга оделись и вышли на улицу. Артем был благодарен Анне Иннокентьевне, которая умышленно задержалась, дала им возможность уйти двоим.

На улице Артем обнял Олю, прижался лицом — впервые за сегодняшний день они были наедине.

— Артем, да у тебя жар, — встревоженно сказала Оля. — Ты весь горишь…

 

5

Надолго запомнилась Артему деревенская баня.

Вторую неделю лежал он в бреду. Постоянно видел огромный оранжевый круг, который крутится с неимоверной быстротой. Артем пробует его языком — он шершавый, как дресва. В следующее мгновенье круг захватывает и его самого — уже оба крутятся с бешеной скоростью. К горлу подступает тошнота, голова разламывается от боли.

Иногда, когда этот круг оставляет его, Артем, как сквозь пелену, видит у постели белесую девочку, которую Оля, пока сама на уроках, оставляет присмотреть за больным. Девочка поит его каким-то красным и безвкусным напитком.

Потом он стал замечать у постели рыжеволосого, с жирными щеками человека. Человек этот в мундире полицейского. По мундиру Артем чувствует, что это враг, все в нем протестует, он не хочет, чтобы тот стоял и рассматривал его. Но он настолько слаб, что не может сказать ни слова. А человек настойчиво появляется утром, днем и вечером…

Видит Гусева. Он шепчется о чем-то с Олей. Оля встревожена и вроде плачет.

Артем не знает, что на него послан розыскной лист. Получил этот лист и уездный исправник Цыбакин. Гусев, когда встретились с Цыбакиным на окраине Ростова, напрасно говорил, что тот не признал его, интерес вызвал только Артем. У Цыбакина цепкий взгляд. Стоит ему раз встретиться с человеком, и он уже помнит его. Запомнил он и Гусева, стоявшего в толпе волостных старшин, вызванных исправником для первого знакомства. И когда он рассылал предписание по волостям об аресте Крутова, прежде всего имел в виду ту волость, где был Гусев. Местный урядник, получив бумагу и узнав, что к учительнице приехал жених, заглянул к больному, сверил приметы и с тех пор караулил, ждал, когда Артем пойдет на поправку. Ждали этого же и Гусев с Олей, готовясь переправить больного в более безопасное место.

Однажды Артем услышал разговор Гусева с рыжим человеком в мундире.

— Больше теперь о себе заботься, — говорил Гусев. — Царя нет — скинули, тебя — скинут. Кончилась старая власть.

Артем запомнил и понял одно: царя скинули. Почему-то даже не удивился: ну, скинули и скинули. Пусть.

И еще, когда уже был в полном сознании, видел их вдвоем. Рыжий был озабочен. Гусев говорил ему:

— Дура-голова, я ли тебе не толковал… Не верил, курица лесная…

— Исправника, как последнего арестанта, в Белогостицкую тюрьму, — отвечал на это урядник. — Что с нами будет?

— Что будет, то будет.

— Все-таки, пока приказа нет, обязан я его препроводить.

— Колом я тебя препровожу. Потом буду грех замаливать. Иди, забирайся на печку и жди, пока тебя за штаны не стащат.

Артем приподнял голову от подушки и Гусеву:

— Отвези меня… До Ростова отвези…

— И думать не моги, — сказал тот. Хотел добавить: с природой-матушкой шутить — себе накладно, но вовремя прикусил язык: чувствовал себя виноватым.

— Позови Ольгу Николаевну, — попросил Артем.

Она пришла встревоженная, но с радостным блеском в глазах: Гусев сообщил ей, что больной в ясной памяти.

— Собирайся, едем в город, — сказал Артем. В ее запачканной руке был мелок, она пришла с урока. Почему-то этот мелок в ее тонких, слабых пальцах вызвал у Артема теплую нежность к ней самой. Он улыбнулся. — Прощайся со своими ребятками. Едем…

— Артем, милый, тебе еще надо лежать, — сказала Оля. — Да и мне… Куда сейчас от школы…

— Скажи ему, — Артем кивнул на Гусева, стоявшего у кровати. — Тогда пусть меня отвезет…

 

6

Павел Константинович судорожно дергал шеей, взывал к Антипу:

— Скорей же! Можешь скорей? Тащишься, что жук навозный.

— Жук или не жук, а скоро будем, барин, не сумлевайся, — невозмутимо отвечал Антип, копной сидевший на облучке. — Поворот вскорости к пруду — и тама будем. Лошадь у меня застоялая, с понятием отнесись…

— Что городишь? Ну отчего она застоялая?

Лихачева трясло, как в лихорадке, в голове гуд от переживаний. Ехали Широкой улицей к Петропавловскому парку, к загородному дому Грязнова. Грязнов имел квартиру в Белом корпусе, что напротив фабрики, — удобно, близко, но стал чаще уединяться, наедине думы думать: в парке тихо, там снег без щербинки, без постороннего следа, там никто не смеет тревожить.

Павел Константинович, когда в конторе, когда знал, что за дверью в кабинете директор, — стоял несокрушимой скалой, ругался с назойливыми посетителями, распоряжался. Теперь душа не на месте, не может определиться, что делать, как вести себя. Робко думал о Грязнове: «Не ко времени все это — устраивать домашние дни, когда все словно с ума посходили». Вчера Алексей Флегонтович сказал: «На фабрике не буду, прошу не тревожить». Кто ему посмеет возразить, хотя и подумалось: в самом деле не ко времени, — по городу колокольный звон, рабочие захватили фабричное училище и митингуют. Домашние дни! Революция — и домашние дни! Это ли не удивительно!

Павел Константинович никогда не отважился бы обеспокоить директора, но обстоятельства вынудили.

Утром пришли из училища парни с винтовками, с красными бантами на отворотах тужурок — рабочая гвардия. Служащие с появлением их остолбенели: никогда еще такого не было, чтобы с оружием в контору, что-то будет. Павел Константинович напрягся до предела, стараясь держаться с достоинством. И все-таки била дрожь. Глухо от волнения спросил: по какому делу?

— Гражданина Грязнова требует революционная рабочая масса в училище, — отчеканил один из них с темными еще нестриженными усиками, кучерявый — Семка Соловьев, бывший писарчук при полицейской части, грамотный.

— Нет господина директора, — ответил Павел Константинович. — Отсутствуют-с…

— Не скажете ли, где он? — свободно спросил парень.

— Не знаю-с…

— Что ж, сами найдем. — И решительно двинулся к кабинету.

Даже таким необычным посетителям не мог старший конторщик дозволить без ведома войти в кабинет.

— Нет господина директора, в загородном доме он.

— Коли так, туда пойдем.

Едва Лихачеву удалось уговорить — не дай бог, в семейный дом с винтовками ворвутся! — сам вызвался доставить директора. И теперь вот едет.

Низкое серое небо. Сороки стрекочут на заборах, словно обсуждают, в какое неопределенное положение попал Павел Константинович. Промозглый воздух — ни мороз, ни оттепель, ветрено. «Нет, не ко времени домашний день, занятия с сыном», — шепчут губы конторщика.

— Гони! — подстегнул Павел Констанитинович кучера.

— Не знает она лошадь-то, что на свете происходит, — рассудил Антип, не обратив внимания на окрик. Дорога к пруду пошла под уклон, и он сдерживал лошадь. — Где ей в конюшне знать-то! Я и то не знал, чего уж там… Только как в колокола ударили, догадался: что-то в нашем доме изменилось. Колокольный звон не всполошный, радостный. Глядь-поглядь, а праздников-то вроде никаких нету. Вот и догадался, к чему пришли… В листовках все писали: «Долой самодержавие!» Я думаю так: больно уж его оберегали от этих листовок, прибирали, как я в свое время с Попузневым во дворе фабрики прибирал и Фавстову относил в полицейскую часть, а тут-то и проворонь кто… Вот он прочитал, устыдился — нелегко ведь знать, как о тебе настоящее думают. С того и с царей ушел….

— Олух! — заорал Павел Константинович, не выдержав глупых умственных построений Антипа. — Какой ты олух! Свергли царя! Свергли! Понимаешь?

Антип покосился на конторщика и застыл копной.

— Теперь понимаю, — чуть погодя проговорил он. — А трепали — сам отрекся…

Павел Константинович безнадежно махнул рукой. Дышал в тепло мехового воротника и снова думал о Грязнове: «В такое время оставлять фабрику без призора — хорошо ли это? Кто, кроме директора, позаботится о служащих, защитит их?»

Антип ли приободрил лошадь, то ли сама она, завидев директорский дом, где подолгу привыкла стоять, — рванула ровной рысью по гладкому берегу пруда. Антип с шиком развернул возок у крылечка, хотел помочь конторщику, но не успел, — Павел Константинович выскочил, бежал по ступенькам, худой, поджарый. На миг замешкался у двери: как отнесется к внезапному вторжению директор, свирепый нрав которого был хорошо известен. Внимательно-насмешливый взгляд кучера подтолкнул. Мысленно перекрестившись, Павел Константинович открыл дверь. Из помещения вырвался звонкий мальчишеский голос:

О, бая-де-р-а…

Проводив конторщика взглядом. Антип откашлялся, все с той же неостывшей усмешкой заключил:

— Во, во, будет тебе дера. Крикун…

Старые березы с растрескавшейся корой, голые кривые сучья, дом с белыми колоннами — все так приелось, от всего отдает плесневелой скукой. Уж и не помнит Антип, сколько ездил сюда. Был Федоров, капризный, крикливый, но понятный чем-то, не брезговал из одного кулька есть купленную по дороге клюкву, стал Грязнов, ласковый в словах и недоступный, не приведи господь еще кого-то возить. А по всему видно, и этот недолго останется, не знает Антип причины, но чувствует: изработался человек, надломился, нельзя его на прежнем месте по нынешним временам держать.

Антип смотрит тусклыми из-под заросших бровей глазами на деревья, на пруд, закрытый толстым льдом, — суровая была зима, с злыми метелями. Смотрит на парнишку с ведром у проруби. Давно набрал воды, но стоит согнувшись, подергивает рукой.

Кучер захлестнул вожжи за перила крыльца, подался к парню. Тот, услышав шаги, выдернул лесу из проруби, торопливо стал засовывать в карман рваной шубейки. Антип глянул на ведро, неспокойна вода в ведре, показываются плавники рыбешек. «Ишь, чем занимается, кузькин сын». Никому не дозволялось ловить рыбу в директорском пруде.

— Чей будешь? — для строгости хмурясь, спросил Антип.

— Истопниковский я… Алешка, — буркнул парень.

— Кузьмы, значит, отпрыск… Есть рыба-то?

— Ой, дяденька, да тут ее прорва, не успеваешь вытаскивать. — Парень обрадовался, что подошедший человек знает его отца, осмелел. — Хотите покажу? Тут ее столько, что она и «на так» дюже берет.

— Это как — «на так»?

— На красную ниточку. У меня на крючке ниточка привязана. На нее и берет.

Парнишка суетливо вытащил из кармана лесу, показал Антипу крючок, с красной обвязкой.

— Дайкося, — потребовал Антип, загораясь азартом. — Сам проверю.

У Павла Константиновича в горле клокотнуло, когда увидел, чем занимается директор. В такое-то время!

Грязнов сидел на круглом вертящемся стуле у рояля, строгий, чопорный. Сбоку сын его Митя, не в меру упитанный, с круглыми глазами.

О, бая-де-р-а…—

надрывалось чадо, глядя отсутствующими глазами в потолок. Митя был в бархатной куртке, в бархатных же штанах, коротких, с застежками.

Ты прекрасна, как цвет-о-к…

Грязнов желчно глянул на стоявшего в дверях старшего конторщика, загораясь гневом, хлопнул лакированной крышкой рояля.

— Фабрику взорвали?

— Упаси бог, пока еще во сне такое не снится.

— С чем же пришли?

Павел Константинович всегда терялся, если директор начинал говорить резко, отрывисто, будто бросал камни. В душе вспыхивала обида, только годами выработанная привычка помогала подавлять возмущение, желание возражать. Но, видимо, даже у таких исполнительных, услужливых людей, как Павел Константинович, бывают случаи, когда ничто не может сдержать взрыва. Такой случай был сейчас. Не вина конторщика, что он перенервничал, — не из-за себя — и сорвался.

— Господин директор, будьте добры собраться и прибыть в училище. Вас дожидаются.

— Что?!

С дрожью в голосе Павел Константинович повторил:

— Фабрика без руководства. В училище митинг… Рабочие требуют…

Лихачев честно выдержал ненавистный, тяжелый взгляд. Грязнов это оценил. Спросил слабее:

— Что случилось?

— Приняли какие-то решения и хотят ознакомить вас с ними, не в конторе, прямо в училище…

Грязнов нервно одёрнул пиджак, подтолкнул сына, чтобы бежал в комнаты. Снова мельком взглянул на конторщика: «Чертово время. Совсем перестал понимать людей».

— Кучер здесь?

— Дожидается.

Антип спешил от проруби, оскальзывался, взбираясь на крутой берег. С крыльца следили за ним Грязнов и конторщик. «Ах ты, господи! — бормотал Антип, — Не доглядел вовремя… Чего там, проглядел…»

— Туточки я, туточки, господин директор, — крикнул громче. — Живехонько поедем…

Грязнов в черном пальто, шляпе, в руках трость, стоит прямо, вглядывается щурясь. Павел Константинович изогнут, словно в полупоклоне, словно большая меховая шапка гнула голову, лицо в красных пятнах — нелегко дался разговор на равных.

Сели в возок. Антип силился прижать локтями оттопырившиеся карманы. Голодная после зимней спячки рыба в самом деле брала «на так», и он поймал несколько окуньков, решил побаловать себя ухой. Проклятая рыбешка шумно трепыхалась, и это смущало мужика. Грязнов, ясно, догадался, что кучер делал у проруби.

Будто в подтверждение такой мысли, директор ткнул тростью в спину, спросил — без зла, правда:

— Ну, а ты, Антип, что ждешь от революции? Поди решил, все теперь стало доступно?

Антип невольно натянул вожжи, остановил лошадь.

— Извиняйте, господин директор. — Кучер покаянно вгляделся в темные (не поймешь, что думает), сухие глаза Грязнова. — Мальчишонка больно забавный: «Глянь, дядька; палец опушшу в воду — сама рыбешка тычется». Не врал, стервец, сохотил меня. И как не сохотить, сама в руки дается? Вот такая революция… Но ежели вы что другое подумали, — одним мигом на вольный простор, пущай плавает.

Антип никогда не скажет прямо, Грязнов привык, и сейчас напряженно вслушивался, строил догадки; о чем он?

— Ты понятнее бы… Ближе к делу.

— Чего там, куда ближе, вот… — Антип совсем потерянно полез в карман, вытянул рыбешку, подкинул на озябшей красной ладони. — Конечно, извиняйте, баловство одно. Малец сохотил: «Палец опушшу…» Загорелся…

Ждал, как отнесется к тому Грязнов, а у того по лицу будто тень от веселого солнышка; шевельнулся, толкнув плечом конторщика.

— Не об этом я, Антип, хотя и то, что рассказал, близко к вопросу. Что от революции ты ждешь, как понимаешь?

— А что, господин директор, ждать нам с ней, — показал кучер на лошадь. В то же время себя ругал: «Дернул за язык, старая беда, выставился. Знать он не знал, что его прудовую рыбешку в кармане держу. Рассловесился…» — У нас, господин директор, одно дело — запрягай и вози. Хороший ли царь, плохой, или вовсе его нет — вози, больше делов нету.

— Во! — оживленно сказал Грязнов, повернувшись всем телом к старшему конторщику. — Вот она, мудрость народная. — Заблестели глаза, увлажнились. — Что меня и поддерживает: крепок народ русский.

— Училище проезжаем, — напомнил конторщик.

Антип напрягся, что ответит, останавливать ли. Грязнов промолчал, и возок, разбрызгивая мокрый снег, понесся к фабричной конторе.

Внешне все выглядело как обычно: в дверях кабинета появился Лихачев, все такой же почтительный.

— Вас дожидаются представители рабочих.

— Зови, — сухо сказал Грязнов. — И чтобы без шума.

Лихачев развел руками, виновато произнес:

— Они, так сказать, несколько необычные представители… с ружьями.

Грязнов удивленно оглядел его, бледность разливалась по его суровому лицу. Ничем остальным он не выдал своего волнения, сказал равнодушно:

— С ружьями так с ружьями. Зови.

Вошли трое парней, вошли весело, не снимая шапок. За плечами винтовки, в глазах дерзость и любопытство. Красные бантики алели на тужурках.

— Чем могу служить? — холодно спросил он.

Двое глянули на третьего, кучерявого. Тот отчеканил:

— Господин директор, нам поручено доставить вас в училище. Рабочие заждались.

Чистое, румяное лицо, еще не опаленное фабричным дыханием, звонкий голос. Смотрит бесхитростно. Пожалуй, даже не понимает, что означает для Грязнова их появление, его слова.

Грязнов медлил с ответом. Рабочие хотят унизить его — хорош он будет, появись на улицах слободки под конвоем. Что это, обычная бестактность от недостатка культуры, или обдуманный расчет? Вернее всего, злой расчет, стремление показать, что революция изменила соотношение сил. Рабочие пробуют диктовать. Что ж, он попробует защищаться, опираясь на свои права. Грязнова не ошеломило известие о свержении царя, внутренне он был подготовлен к тому, что какие-то изменения должны произойти. Но насколько бы важным ни было событие, не значит, что теперь все должно перевернуться с ног на голову.

— Передайте тем, кто послал вас, что политикой я не занимаюсь. Они должны знать об этом, но раз забыли, напоминаю. На митинге мне нечего делать. Если они там говорят о фабричных делах, — пусть, их воля. У меня другое мнение: все дела производства должны решаться на производстве. — Насмешливо оглядел парней и договорил: — Надеюсь, здравый смысл подсказывает вам, как вы должны сейчас поступить. Или у вас более обширные полномочия?

Тот же кучерявый, хотя растерянность и отразилась на его молодом лице, внешне спокойно ответил:

— Мы передадим, что вы сказали.

После их ухода Грязнов пробовал заняться своими обычными делами, но ничто не шло на ум, не было охоты возиться с бумагами, отдавать распоряжения, да, собственно, никому и не нужны его распоряжения: рабочие восприняли революцию, как «делай, что хочу», — второй день фабрика не работает. Важнее сейчас самому определиться в новых условиях. Вчера он был в городе, видел ликующие толпы разного народа. В торговых рядах лавочники украсились красными лентами, вид у каждого победный. Подивился: «Эти-то чему радуются! Ждут более оживленной торговли, что ли?»

Снова появился Лихачев. Когда открывал дверь, в конторе слышались густые голоса.

— Опять к вам.

Грязнов устало посмотрел на него, скупо улыбнулся.

— Беспокойное время настало, Павел Константинович?

— Обязанность такая, — неопределенно ответил конторщик.

На этот раз пришли не юнцы с винтовками, а пожилые рабочие, большинство из которых знал в лицо. Степенно расселись на стульях, словно собрались вести долгую, обстоятельную беседу. Стоял только один, с рябым острым носом, — Родион Журавлев. Ему, как понял Грязнов, поручено вести переговоры.

— Господин Грязнов, — взволнованно и зло стал говорить Родион, — вы отказались прибыть в училище, вы, как и ранее, хотели, чтобы мы пришли к вам. Вот мы и пришли. Интересует ли вас, что решили рабочие?

— Несомненно, за два дня митингования вы многое решили, — усмехнулся Грязнов.

— Да, многое. И наверно, кое-что вам придется не по нутру.

Грязнов резко поднялся с кресла. Стоял под портретом Затрапезнова, судорога кривила лицо. Сказал резко:

— Я не позволю разговаривать со мной в таком тоне!

— Тон — дело десятое, господин директор, — ровным голосом продолжал Родион. — Рабочие очень обозлены но вас. За многие годы копились обиды. Вот тут все сидящие — представители выборного фабричного комитета (Грязнов медленным наклоном головы дал понять, что принял к сведению). Общее собрание велело передать вам: рабочие больше не хотят видеть вас на фабрике…

Веселая усмешка пробежала по лицу Грязнова.

— Разве рабочие поставили меня заведывать фабрикой? Или фабрика уже не в частном пользовании Карзинкина? Удивительные вы люди. Можете передать, милейший: я уйду с фабрики, когда посчитаю нужным, или того захочет владелец. У меня все.

— Но у нас не все, — возразил Родион. — И заведывать не мы вас назначали, и фабрика пока не наша, но решение мы приняли и от него не отступимся. Общее собрание постановило арестовать вас. Мы хотели, чтобы вы выслушали ваших обвинителей, защищались бы. Вы не пожелали. Объявляем вам решение.

Грязнов изумленно смотрел на рабочего.

— Я не ослышался, милейший?

— Нет, вы не ослышались, господин Грязнов. Велено вас немедленно взять под стражу.

— Но это дикое самоуправство, точнее — глупая шутка, — Грязнов не верил в происходящее. — Вы должны понимать, что существует закон.

— Мы судили вас по революционному закону.

— Я не подчиняюсь вашему беззаконию.

Грязнов тряхнул серебряным колокольчиком. В дверь просунулся испуганный Лихачев. Разговаривали громко, и он многое слышал.

— Соедините меня… — Грязнов хотел сказать, чтобы соединили с канцелярией губернатора, и запнулся — нет канцелярии, как таковой. — Соедините меня с губернским комитетом, с Черносвитовым.

— Вовсе не обязательно, — сказал Родион Лихачеву. — Идите.

Старший конторщик поспешно прикрыл дверь.

— Вы хотите вытащить меня силой? — сказал Грязнов и уселся в кресло.

Родион оглянулся на своих молчаливых товарищей, прочел в их глазах одобрение.

— Вы сами пойдете, господин Грязнов. — Он вытащил из кармана наган, положил на край стола.

— Это чудовищно, — бледнея, сказал Грязнов. — Вы вынуждаете меня подчиниться. Но за это вы дорого заплатите.

— Грозилась дочка матку научить щи варить, — объявил Родион.

Все же пришлось Грязнову идти по улицам слободки под конвоем рабочей гвардии.

— Эк, как тебя перевернуло. Думали, отъешься на деревенских харчах… — говорил Родион Журавлев, разглядывая Артема.

Разговаривали они в помещении, которое фабричный комитет занял для себя. Стоял письменный стол и длинная лавка возле него — видно, принесли из курилки. На лавке сидели Маркел Калинин, Родион и Алексей Синявин. Артем только вошел, оглядывался с любопытством.

— Что тут у вас? Дела какие?

— Что тут у нас? — угрюмо отозвался Маркел. — Полицию всю арестовали. Грязнова — арестовали. Видишь, заседаем…

— Как! И Грязнова арестовали? — поразился Артем. — Ай, мужики! Ай, молодцы! — Хмурость их смешила его. — Да как же вам удалось? И Грязнова!..

— И его, — со смущением на морщинистом лице подтвердил Маркел. — Со зла, конечно, в горячке… Теперь думаем, не пойти ли на попятную. Выпустить бы, да не знаем, как людям об этом доложить…

Артем сел на лавку, прислонился к стене — был еще слаб. Не сразу дошло до сознания сказанное Маркелом. Опять удивился настроению всех троих: больно уж притихшие, непохожие на себя. Сейчас он шел улицей, раскланивался со знакомыми — у всех на лицах взволнованность, все оживлены, чувствуется — произошло событие огромной важности. Вроде даже воздух другой в слободке стал. И вдруг такая перемена…

— Что же так, — улыбнулся Артем. — Ну, арестовали и арестовали. Чего теперь каяться? Вы власть, выбранная людьми. Их власть…

— А вот каемся, — продолжал уныло Маркел. — Губернский комиссар нового правительства кадет Черносвитов дает телеграмму за телеграммой: «Произвол! Освободить немедленно!..» Плевали бы мы на него, невелика птица — комиссар. Карзинкин вмешался… Мы одному инженеру, другому: «Давай за Грязнова… Действуй». Видишь ли, оказалось, нельзя, чтобы кто-то на фабрике не действовал: вразброд все идет. Ну, отказываются, черти! Твердят одно: «Карзинкин назначит — буду, а так — увольте». А владелец грозит: «Фабрика вверена Грязнову, ему и быть на ней. Не освободите — остановлю работы». И это по нынешним-то голодным временам! Нельзя допускать останова… А задумываемся потому, что фабрика пока не наша. Карзинкина фабрика, приходится задумываться.

— Давно сидит Грязнов-то? Как хоть воспринял он свой арест? Ругался, поди?

— Еще бы не ругался! Прав, дескать, у вас таких нету. Получите ордер на арест от самой новой власти, тогда покорюсь. Говорим ему: «Мы и есть самая новая власть. Народная…» Да ведь его разве переспоришь?.. Кричит: «Убирайтесь, а то из города милицию вызову, сами в Коровники пойдете…» Видим, не сладить нам с ним: за рукав не потащишь, а сам нейдет из кабинета. «Я, — говорит, — подчиняюсь только закону». Родиоша вот догадался: револьвер вынул и этак… на стол перед ним. Он и затрясся, позеленел весь и больше ни слова не сказал до самой тюрьмы… С неделю, наверно, сидит. Когда это у нас было собрание в училище?.. — спросил Маркел своих товарищей. — С неделю… Велено было посадить его в ту камеру, в какой по его указке наши мастеровые сиживали. Слал-то он туда одного за другим легко, а сам в представлении не держал, что такое Коровники…

— Ай, молодцы! — опять похвалил Артем. — Если даже и придется выпустить, ему, с его-то характером, и этого достаточно…

— Склоняемся к тому, чтобы освободить. Только как народ посмотрит? Скажут люди: что крутитесь?

— Митинговать будем на общем собрании в училище… Наше нынче училище, как и в пятом годе, — сказал Синявин Артему. — Кстати, и за восемь часов голосовать решили, без урезки жалования…

Он умолк, потому что в дверь в это время робко постучали. После некоторого замешательства, подталкивая друг друга в помещение вошли юноша в гимназической шинели, угреватый, с бегающими боязливыми глазами, и мужчина, с дряблым, мясистым лицом — отец и сын Швыревы. Бухгалтер неуверенно прошел вперед, сын сконфуженно остановился у порога, почти с ненавистью смотрел в спину своего папаши.

Когда арестовали Грязнова, среди служащих началось смятение. С минуты на минуту ждал ареста и бухгалтер Швырев, второе лицо на фабрике после Грязнова. Пережив в постоянном ожидании, что его заберут, несколько мучительных дней, он не выдержал, подступился к сыну:

— Пойдем в фабричный комитет. У тебя есть заслуги… Поговори за отца.

— Какие у меня, папенька, заслуги? — недовольно возразил сын. Он только что вышел из гимназии, собирался поступить в университет, повзрослел и о своем выступлении на собрании рабочих вспомнил, как о чем-то стыдном.

— Балканский вопрос… Митинг на реке… Должны помнить.

— Не ты ли, папенька, выпорол меня тогда за этот балканский вопрос? — с укором произнес сын.

— Выпорол — не убыло, — не сдавался старший Швырев. — Идем…

И вот они в помещении, которое занял для себя фабричный комитет. Хоть и не совсем все понимают, какую власть имеет этот комитет, но служащие трепещут (есть, видно, власть, коли так легко расправились с Грязновым).

— Прошу прощения, господа комитетчики, в некотором роде… э… революционные заслуги моего сына позволяют надеяться… — начинает мямлить Швырев, перебегая взглядом с одного на другого.

«Господа комитетчики» еще не привыкли к своей новой роли, часто забывают, что им доверена высшая власть на фабрике, и это им мешает. Сейчас они видят не растерянного, потного Швырева, а того, что сидит на вертящемся стуле, отгороженном от остальных конторщиков деревянными перилами и стеклом, величественного, как бог, и рыкающего на каждого, кем бывает недоволен. Они робеют. Им даже не на что посадить посетителя. Все поднимаются, освобождают лавку. И только Артем по молодости своей, кажется, не испытывает смущения перед всесильным бухгалтером.

— Сергей Павлович, пожалуйста, проходите, — приветливо говорит он, указывая на лавку.

Швырев мотает головой, дряблые щеки его трясутся. Трясутся от волнения и руки, которыми он проводит по бокам. Он хоть и видит замешательство «господ комитетчиков», но мысль, которая гложет его в последние дни, пересиливает: было собрание в училище, и после этого под конвоем увели Грязнова. Швырев видел, как директор с опущенной головой шагал в сопровождении конвойных. Нынче опять объявлено собрание — и еще кого-то поведут… А кого еще больше!.. Дома у него собран узелок с бельем. Он уже представляет, как будет сидеть в грязной и сырой камере Коровницкой тюрьмы.

— Сын, насколько помните… э…

Сын смотрит на него исподлобья, как злобный хорек. И, поймав его взгляд, Швырев вдруг решительно говорит:

— Передать дела лучше Варахобину. Не блещет особо аккуратностью, но честен. Моя рекомендация…

— Сергей Павлович, вы покидаете фабрику? — спросил Артем, которого удивляют слова бухгалтера. — Уезжаете куда?

— Э… — Швырев медлит, соображая. К чему такой вопрос? Может, его очередь еще не дошла? Может, кого-то другого поведут ныне после собрания?.. — В некотором роде… — нерешительно говорит он.

— Очень жаль, — заключает Артем. — У вас богатейший опыт… И оставить фабрику в эти дни… Не могли бы вы повременить с отъездом?

— Я никуда не уезжаю, — мнется Швырев, по очереди разглядывая комитетчиков. Никакой вражды к себе он на их лицах не видит. — Если вы считаете… э… Могу исполнять обязанности…

— Вот и договорились, — повеселел Артем. — А если кто к вам и придет от нас для контроля, надеемся, все будет без обиды. Рабочего, конечно, контроля, потому что теперь, как вы сами понимаете, без разрешения фабричного комитета никаких распоряжений администрации не будет.

— Я считаю долгом держать документы в порядке. — В голосе бухгалтера проскользнула заносчивость — речь шла о его непосредственных делах, а тут он был щепетилен. — Любой контроль не испугает меня…

 

7

Грязнов был внешне спокоен, и только бледность на его суровом лице выдавала, каких это ему стоило усилий — казаться спокойным.

Они сидели на лавке перед столом. Для него припасли стул. Он пригляделся: стул был из его кабинета. Если он сядет, то очутится как бы в роли подсудимого. В ушах все еще звенело новое слово, с которым обращались к нему, сказанное молодым, срывающимся от волнения голосом.

— Гражданин Грязнов… — подчеркнуто было сказано ему.

С того дня, как он испытал стыдный страх, увидев в руках Журавлева револьвер, до последней минуты он, не переставая, думал: что же произошло и какое место он может занять в этом обновленном и непонятном мире?

Когда из Петрограда пришло сообщение о революции, он не особенно удивился: неизбежное случилось. Правда, он ожидал, что будет ограничена царская власть и только. Время подсказывало, что так надо было сделать. В западных странах короли чувствуют себя преспокойно, всеми же делами занимается парламент. И это разумно. Но царский поезд не был допущен в столицу, царь вынужден был передать престол своему брату. Тот не рискнул принять на себя тяготы управления разоренной страной— создалось Временное правительство. Вполне естественное правительство, временное, пока учредительный съезд не изберет новое.

Правительство призвало к революционному порядку, но началось черт знает что! Ему, человеку, занимающему видное положение в обществе, всю жизнь отдавшему расцвету промышленного производства, грозят оружием, затем — тюрьма.

Он посылает возмущенный протест губернскому комиссару Черносвитову, требует немедленного освобождения и наказания насильников. Тот ничего не может сделать — нет согласия Совета рабочих. Что же это за власть? Стоит ли быть ее безоговорочным исполнителем? Именно безоговорочным: прятаться, таиться он не может… Не лучше ли склонить голову перед Советом и… спокойно работать? Но револьвер…

Грязнов понял, что спокойным он уже не будет. Все в нем нарушилось. Все его представления — к черту! Вся его прежняя жизнь — к черту!

— Всю жизнь вы отдали фабрике. Неужели вам будет не жалко оставить ее?

Грязнов медлил. Ноги у него затекли, но он отказался сесть. Эти люди понимают, что неумное правительство потерпело крах. Все, кто его ревностно поддерживал, потерпели крах. Все это они понимают. Его хотели выбросить, как балласт, но спохватились: у него есть знания.

— Насколько я понял, за моей спиной встанут опекуны? — спросил он, заинтересованный тем будущим, которое предлагали ему.

— Рабочий контроль будет над всем производством.

— Да… Слышал… Ваш лидер Ленин ставит целью национализацию промышленности. Управление ею — Советам рабочих депутатов…

— Если уж и вы задумываетесь над этим и не считаете, что это… вернее, что в этом нет ничего противоестественного, то, очевидно, так оно и будет.

— Милостивый государь, вы не так поняли меня…

Наступила пауза, ждали, когда он начнет объяснять, как его надо понимать. Но он молчал, словно забыл и о них, и где присутствует.

— Гражданин Грязнов, — опять прозвучал тот же молодой голос Крутова. — Нет у вас к нам симпатии. Примерно так же относимся к вам и мы. Что делать?.. Речь сейчас идет о том, что вы умеете хозяйствовать…

Рот Грязнова искривила злая усмешка.

— Мне всегда казалось, и не без основания, что вы все делали, чтобы нарушить хозяйство фабрики. Откуда такая трогательная забота?

Его злость не укрылась, слишком была явной, чтобы не заметить ее. И он увидел на их лицах такую же ответную злость и, кажется, разочарование.

— Не притворяйтесь, что вы не понимаете, откуда наша забота, — сказал ему Крутов. — В новых условиях с таким настроением, Алексей Флегонтович, вам будет трудно работать.

Его вроде бы жалели…

— Пожалуй, невозможно, — жестко сказал он.

Артем шел из конторы в шестой корпус. На улице была весна. Яркое солнце грело сосульки, прилипшие к карнизам, и с них падали крупные прозрачные капли. На грязной, устланной конским навозом дороге ссорились воробьи. Все ожило, все радовалось теплу. На душе тоже было по-весеннему хорошо. Мир строится заново! Это будет разумный мир! Вспомнились сказанные несколько недель назад слова Грязнова: «Вы уподобили меня щепке, летящей при рубке леса…»

— Вы уподобили себя, Алексей Флегонтович, этой щепке, — вслух подумал Артем. — Кто же в этом виноват? Сейчас вы опустошены… Но кто в этом виноват?

У механических мастерских Артему встретились парни с винтовками за плечами, с красными бантами на отворотах пальто. Это был патруль фабричных красногвардейцев. Остановились.

— Артему Федоровичу! — дружно вскинули они руки к козырькам.

Артем улыбнулся, здороваясь: вид у парней был горделивый, осанистый.

— Сем, дома кто есть? — спросил он.

— Пожалуй, Лелька. Мать прихворнула, так, пожалуй, в больницу пошла.

Артем поднялся по железной лестнице на третий этаж корпуса. Так давно знакомая каморка… Постучал. Лелька, побледневшая, с большим животом, — была беременная — встретила его без особой радости, привычно, будто виделись только вчера.

— Егорушка в Питере. Он теперь за главного начальника в своем полку. Наверно, генералом будет, — ответила она на вопрос Артема.

— Так уж и генералом, — не поверил Артем.

— Письмо прислал…

Приподняв крышку сундука, она достала письмо.

Артем стал читать. Егор писал о том, как свергли царя. События начались с листовки, которую выпустил питерский комитет большевиков. «Всех зовите к борьбе!

Лучше погибнуть славной смертью, борясь за рабочее дело, чем сложить голову за барыши капитала на фронте и зачахнуть от голода в непосильной работе… Все под красные знамена революции. Долой царскую монархию!» Листовка призывала рабочих создавать на предприятиях Советы.

Рабочие забастовали. Узнав об этом, царь прислал из военной ставки телеграмму: «Повелеваю завтра же прекратить в столице беспорядки, недопустимые в тяжелое время войны с Германией и Австрией. Николай».

Начались аресты. 26 февраля в Петрограде была расстреляна демонстрация, расстрел вызвал взрыв всеобщего возмущения. И этот день стал первым днем революции. Солдаты перестали повиноваться командирам, начали избирать комитеты. Царь попытался прорваться в столицу из Могилева, где была ставка, — поезд его не пустили. 2 марта он отрекся от престола.

Егор сообщал, что избран в полковой комитет.

— Так чего же ты куксишься, генеральша? — усмехнулся Артем. — Вон какие дивные дела творятся! Глядишь, скоро и Егор объявится.

— Не объявится, — с мрачной безнадежностью сказала Лелька. — Хоть и новая власть, а все говорят: война до победного конца. А где он, конец, не видно.

 

8

— Здорово, Варюха-горюха!

Варя робко посмотрела на брата. Что-то во всем его облике потерянное и суетливое. И в приветствии его не было искренности, скорей какая-то бравада.

— Здравствуй, Алексей. Поставить самовар? Ты не очень спешишь?

— Я всю жизнь спешил, — сказал Грязнов, тяжело опускаясь на стул. — Теперь у меня есть время никуда не торопиться и думать. Думать долго, прерывать себя: «Ах, какой я был дурак!» Так, кажется, вскрикивают люди, которые понимают, что жизнь пустила их в расход?

— Не понимаю тебя, — сказала Варя, вглядываясь в его замученное лицо.

— Чего тут сложного — не понимать? — с раздражением проговорил он. — Сегодня, например, мне предложили работать под контролем мужиков, которые не смыслят в производстве. Там один из них, хромой, когда закуривал, просыпал на пол несколько табачинок и был так огорчен, будто потерял миллион. Или слишком бережливый, или скупой. Штаны у него залатанные… Знаешь, где он держит свой табак? В кобуре, которая висит у него на поясе. А револьвер, должно быть, в кармане. Я буду работать в кабинете, а он встанет возле меня с револьвером в кармане и будет сорить табаком на пол. И огорчаться. Приятная перспектива!.. Другой тяжело сопит, видимо, слова до него доходят, как издалека, с запозданием. Трудно думает… Третьему вообще неинтересно было сидеть. Для него куда приятнее воинские артикулы и стрельба. Но сидит… А теоретиком у них твой пасынок, и зовется он товарищем Александром. Где-то пропадал и, очевидно, насиделся голодом — прозрачен насквозь… Главное, ни чуточки не сомневаются в своем предназначении…

— Почему ты так зол? — неласково спросила Варя. — Их выбрали, и они в меру сил своих стараются делать то, что поручено. Моли бога, что они только пугали, не уничтожили тебя.

— Помилуй, за что? — Грязнов поднял голову, пытливо посмотрел на сестру, которая ставила самовар. Она старалась не встречаться с ним взглядом. — Если рабочие создают ценности, то то же делал и я…

— Ты и еще делал! — Она резко подошла к комоду, выдвинула верхний ящик, стала копаться в нем. Выкрикнула она таким расстроенным голосом, что Грязнов невольно притих. — На, посмотри!

Варя подала ему список фамилий, против каждой обозначен адрес, количество членов семьи. Список был большой, на нескольких страницах.

— Что это? — с недоумением спросил он.

— А это те, у которых по твоей милости мужья и отцы или погибли, или еще до сих пор страдают на каторге.

— С ума сошла! — сорвавшимся до хрипа голосом произнес он. — Не в моей власти было ссылать на каторгу. На то есть полиция.

— В твоей, — безжалостно возразила она. — Многие и многие шли туда по твоей указке.

— Ты преувеличиваешь. — Он уже овладел собой, старался говорить спокойно. — И потом, что бы ты делала?.. Представь себя на моем месте. Они стремились разрушить то, что я создавал, чему я посвятил всю жизнь…

— Не знаю, что бы я делала, но ты должен благодарить судьбу, что тебя не повесили на первой осине. Не понимаешь даже великодушия, с каким к тебе подошли, когда предложили работать по-прежнему.

— Не знаешь и ты. Предложили только потому, что поняли: им не обойтись без знающих людей. Если они даже и станут полными хозяевами, единицы только из них могут чего-то достичь. А без меня им не обойтись. И подтверждение этому сегодняшний разговор.

Варя молчала, собирая на стол. Он сказал:

— Тебе как-то удалось… И при старой власти жила в согласии с собой, не сомневаюсь, то же будет и теперь.

— Я многого не хотела. Жила как жила.

— Не то! Совсем не то! В пятом году я видел новую силу… хотя бы в лице твоего возлюбленного Федора Крутова. — Грязнов не заметил, что после этих слов Варя вздрогнула и сразу словно окаменела. Продолжал: — Не только любопытство, было какое-то уважение, заставляющее задумываться… Потом наступило торжество победителей. Хорошо, я был участником этого торжества. Догадывался, что сила не сломлена, хотя и в тени, но гнал от себя догадки, старался не думать — так было легче… Когда стареешь, чаще прислушиваешься к своему раздражению. В молодости я был более чуток.

— Ты был изворотливее.

— Спасибо, сестра…

Грязнов поднялся, нахлобучил шляпу на самый лоб. Варя удивленно посмотрела на него.

— Самовар готов. Ты что, и чаю не будешь пить?

— Не хочу…

— Что же ты решил?

Он пожал плечами.

— Когда шел к тебе, где-то еще была мысль остаться на фабрике. После разговора с тобой я ее утерял… Да… Разумнее будет уехать.

— Куда? Скрываться от своей совести? Но ведь везде для тебя будет одинаково?

— Везде… Может быть… Посмотрю, поезжу… Прощай, Варюха!

У крыльца Грязнов столкнулся с доктором Воскресенским. Петр Петрович, как это всегда делал при встрече с директором фабрики, чопорно поднял руку к козырьку меховой кепки, слегка поклонился.

— Алексей Флегонтович, я получил указание фабричного комитета занять ваш дом в Петропавловском парке для лечебницы. Как к этому отнестись?

Грязнов на мгновенье замешкался. «Они уже потянулись и к дому. А потом затянут и петлю на шее. Нет, пора… Испариться, расстаться со всем… Пусть крушение всего…»

— С восторгом, Петр Петрович, — с кислой улыбкой сказал он. — С восторгом. Что дом? Лечебница важнее.

— Вы давно не были на врачебном обследовании, — сказал Воскресенский, вглядываясь в бледное и злое, с резкими морщинами у рта лицо Грязнова. — Пожалуйста, выберите время. Надо заботиться о своем здоровье.

— Вы правы, Петр Петрович. Теперь мне только и остается заботиться о своем здоровье. — Он угрюмо усмехнулся и спросил: — А вы можете, доктор, исследовать не только тело, а душу, например?

— Вашу, пожалуй, нет, — раздумчиво и серьезно ответил Воскресенский. — У меня сложилось о вас слишком расплывчатое понятие.

— Вы с первых дней не можете побороть неприязнь ко мне. Помните, как после столкновения солдат с рабочими я попросил вас дать подложное медицинское заключение… И все-таки желаю вам здравствовать, доктор. Устраивайте свою лечебницу. Это, должно быть, станет прекрасная лечебница.

Площадь перебегал мальчишка с пачкой газет.

— Новости! Новости! Только что полученные новости! — кричал он, предлагая прохожим свежие газеты.

Грязнов как-то неловко дернулся на сиденье, перегнулся, хотел крикнуть газетчику. И не крикнул. Снова ссутулил плечи, опираясь всем телом на трость.

Кучер, не глядя на него, сказал:

— Я, Алексей Флегонтович, двадцать пять лет с вами езжу. На спину посмотрю и то уже понимаю, в каком вы чувствии. Сегодня чувства ваши почти как расхристаны.

— Чего? Чего? — изумился Грязнов. — Как это расхристаны?

— Ну, коли проще говорить… Вот держали вы кошелек с серебром, он у вас вырвался, шмякнулся на землю, и все серебро раскатилось. Там монетка, тут монетка, а общего счета нету…

Грязнов помолчал, обдумывая сказанное кучером. «Было ясное понятие в своем назначении и улетучилось, нет ничего: ни идеалов, ни стремления к делу, всегда так любимому…»

— Ты болтай, Антип, болтай, — сказал он, вспоминая, что кучер всегда забавлял его своими рассуждениями. — Только поглядывай за дорогой. Не вывали.

Снег разжиз и брызгал из-под полозьев. На поворотах санки заносило. С Зеленцовской они только что выехали на Большую Федоровскую улицу.

— Осмелюсь спросить, Алексей Флегонтович, — начал Антип. — Куда вы теперь направлятесь?

— Что? — Грязнов очнулся от дум. — А… вот ты о чем… К цветочнице из Лодзи. В Польшу… Знаешь, дама, которая умеет любить… К ней…

Антип степенно откашлялся. Он хоть ничего не понял, но согласно кивнул.

— Бабы энти любят, ежели есть деньги…

— А у меня есть деньги, Антип. Жил не размашисто, все в делах. Есть у меня деньги.

— Тогда можно, — одобрил кучер. — В трактире, когда сидишь, и то обновляешься. Обновление требуется… Опять осмелюсь: супруга с сыном осталась? Поди, не пондравится ей?

— А это уже не твое дело, — строго сказал Грязнов. — Приостанови.

В просветах домов вдалеке виднелась фабрика. Шел густой черный дым из труб. Окна отблескивали в солнечном свете. Грязнову даже почудилось, что он слышит гул, рвущийся из ее окон.

Он тяжело вылез из санок, стоял, вглядываясь вдаль— то ли от ветра, то ли еще от чего — слезящимися глазами. Двадцать пять лет назад с этого же места он рассматривал фабрику жадными глазами. Были надежды. Была молодость…

— Езжай, — грубо сказал он кучеру, залезая и усаживаясь поудобнее на кожаном сиденье. — И молчи…

— Куда уж как понятно, — отозвался на это Антип. — Мне в спину посмотреть — все ваши чувствия видны. Нынче они вроде как расхристаны. А все отчего?.. Оно и конечно…

И долго еще Антип бормотал себе под нос, пока вез Грязнова к поезду на Московский вокзал.