Золотые яблоки

Московкин Виктор Флегонтович

Рассказы

#i_007.png

 

 

Поиски неизвестного

В тот год, когда Саша Ковалев стал работать на заводе, к нему пришла первая любовь. Он теперь часто ходил в клуб, появилось желание хорошо одеваться и нравиться девушкам. У него были друзья. Все они еще только учились танцевать и, как ягнята, держались в сторонке от взрослых парней.

Поселковый клуб был большой, с подгнившим деревянным полом, очень холодный и с постоянным запахом тяжелой сырости, — по крайней мере, таким его запомнил Саша в ту зиму.

Однажды он осмелился пригласить девушку: ему показалось, что она украдкой поглядывала на него, и их взгляды встречались. Он тогда еще тянулся вверх, был худ и нескладен, девушка едва доставала ему до плеча. Она была в сером простом платье с узкими рукавами, застегнутыми у кистей рук пуговками, расчесанные густые волосы спадали на плечи. У нее было нежное лицо и большие темные глаза, восторженно удивлявшиеся каждому предмету, каждому звуку. После танца Саша не отпустил ее, а она не противилась. Он подвел ее к своим друзьям. Юношеская смешная гордость была написана на его лице: вот взял, пригласил, и она с радостью согласилась. «Наташа» — ответила она, когда он спросил, как ее зовут, и одарила его таким чудесным взглядом, что если бы блаженство определялось нарастающим числом, то он был бы не на седьмом, а на сто седьмом небе. Ко всему Наташа просто и естественно приподнялась на цыпочки и поправила воротничок его много раз стиранной рубашки, коснувшись при этом грудью. Саша замер, а стоявший рядом Аркашка Сазонов, такой же худющий, как и он, видя это, позеленел от зависти: у Аркашки еще не было девушки.

До конца вечера он танцевал с Наташей, находясь в том приподнятом настроении, при котором хочется кричать, петь и вообще куролесить. Потом, робея, он попросил разрешения проводить ее. И она разрешила.

На улице было темно и холодно. Резкий ветер со снежной крупкой сек лица, продувал насквозь старенькие пальтишки, но Саша, осторожно поддерживая ее за локоть, отважился похвалить погоду: «Хорошо-то как!» — «Хорошо», — мило ответила ему Наташа.

Они прошли глухим переулком и остановились у большого деревянного дома с раскрытым темным подъездом.

— Ты живешь здесь! — воскликнул Саша.

— Да, — ответила она и с любопытством спросила: — Чего ты так удивился?

Они стояли у дома, который был знаком всему поселку. Его называли поповским. Видно, когда-то здесь жил поп, а может, и все три попа — в поселке одна за другой стояли сразу три церкви. Попов теперь в помине не было, церкви не работали, а название у дома осталось.

Так случилось, что поповский дом собрал очень заметных, по-своему интересных людей, разместившихся в его двух этажах и светелке под крышей.

Прежде всего, тут жил знаменитый силач, кумир поселковой ребятни, Даня-Лестница. Почему Лестница — едва ли кто знал; он не был высоким, наоборот, короткие кривые ноги скрадывали даже средний его рост. Но зато руки — сожмет кулак, и не каждая кепка налезет на него. Он вытягивал в стороны руки, и мальчишки, сколько их было, повисали на них. Начиналось веселое путешествие. Даня шел с вытянутыми руками до тех пор, пока самые крепкие из ребят не уставали и не обрывались на землю. Но славился Даня-Лестница не кулаками, он никогда не участвовал в драках, наверно, знал, что самый слабый удар его может изувечить человека. Он работал на разгрузке хлопка. Каждый из грузчиков умел принять на спину кипу хлопка весом все восемь пудов, вынести ее с баржи по гнущемуся трапу и сбросить под навес. Даня, когда бывал в приподнятом настроении, просил наваливать ему по две кипы сразу. Поправит на плечах ремни приспособления — седла — и только крякнет, когда навальщики на первую кипу поставят ему другую.

Не менее замечательным человеком в доме считался баянист Володя Горбун. Не была та свадьба настоящей, если на ней не играл этот баянист, потому перед ним заискивали, уговаривали. Держал он себя с достоинством, иногда капризничал, и весь поселок говорил, какие у него веселые, бесшабашные вечеринки проходят в светелке под крышей. К нему приходили красивые женщины, и мужчины удивлялись и завидовали этому. Однажды, когда еще Саша учился, в школе надумали провести вечер с баянистом. Решили заполучить Володю Горбуна. А кому просить? Выбрали двух девочек из старших классов и Сашу, который жил неподалеку от поповского дома. Они поднялись по скрипучей лестнице, постучали. Никто не ответил. Потом оказалось, что дверь не заперта.

На диване, закинув руки за голову, лежала полная молодая женщина. У нее было грустное лицо, крупные продолговатые глаза, прикрытые длинными, очевидно, наклеенными ресницами и коротко остриженные рыжие волосы. Она не удивилась их приходу, равнодушно сказала: «Если вы к Володе, то он спит». Тут только они заметили на кровати под одеялом комок, очертаниями мало похожий на человека.

Что их испугало — но неслись они по лестнице, перескакивая ступеньки, а в школе, не сговариваясь, сказали, что играть Володя отказался.

Жила еще здесь тихая, опрятная старушка. Она привлекала внимание тем, что ходила в длинной, до пят, черной юбке, а рукава старинной кофты были вшиты так, что, казалось, на плечах у нее росли маленькие рожки. Говорили, она дочь помещика, их имение с прудом и садом находилось в нескольких верстах от города. Сад вымерз, а дом и проточный пруд сохранились. Когда Саша был там, он все старался представить красивую лодку на зеркальной воде, в лодке с книгой в руке сидит дочь помещика, она в белом платье, с васильками в волосах. Правда, дальше пруда, лодки, белого платья и цветов в волосах дело не шло: помещичья дочь виделась ему все такой же старой.

Кого еще Саша мог бы назвать из поповского дома и кто тоже был известен всему поселку — это учительницу младших классов по прозвищу Курилка. Попавшие в ее класс считали себя мучениками: на уроках она кричала и дралась. Сожмет сухонький кулачок с выдвинутой вперед косточкой среднего пальца и так ловко ткнет по затылку, что долго еще перед глазами пляшут розовые искорки. Курилкой ее звали потому, что, забывшись, она иногда закуривала в классе.

Все это он рассказал Наташе — в каком замечательном доме она живет.

— Вот как, — без волнения сказала Наташа. — Я ничего такого не знала. — Потом она смущенно улыбнулась и сказала еще: — Между прочим, Курилка — моя родная тетка.

Саша смотрел на нее во все глаза, лицо его даже поглупело.

— Курилка — твоя тетка? — спросил он в изумлении.

— А что тут такого? — Наташа засмеялась, увидев его растерянным. — Подожди, — шепнула она и легко побежала в темный подъезд.

По стуку ее каблучков Саша насчитал двадцать две ступеньки — Наташа жила на втором этаже.

Он прыгал возле подъезда, хлопал руками и не столько оттого, чтобы согреться, — все в нем ликовало: он полюбил хорошую девушку, она его тоже любит. Саша и не думал в чем-то сомневаться. Как сказал поэт:

Мне всегда оставаться любимым,

Даже в избела-белый мороз…

Да, вдруг опомнился он: встречаясь с Наташей, он неизбежно столкнется со злой Курилкой. Такая встреча его не радовала, хватит на его долю и того, что он просидел в ее классе четыре года.

Кто-то спускался по лестнице, мягко шаркая ногами о ступеньки. У страха глаза велики: он мгновенно представил рассерженную Курилку, она задержала Наташу и идет сама поговорить с непрошеным кавалером. Он уже ощущал удар сухонького кулака, после которого из глаз сыплются искры, и, как в детстве, школьником, невольно втянул голову в плечи… И до чего же Саша обрадовался, когда услыхал тихий зовущий Наташин голосок.

— Саша, — позвала она. — Я ведь, правда, не так долго?

Наташа вышла в валенках, в длинном пальто с высоким меховым воротником, который закрывал ей лицо: она собралась стоять долго.

Саша счастливо рассмеялся, затормошил ее, такую маленькую и неуклюжую в этом одеянии. Раскрасневшаяся Наташа поцеловала его…

С Курилкой ему пришлось встретиться через несколько дней. Наташа не пришла в клуб, хотя и обещалась. Саша ждал ее, ходил скучный. Почему-то и пластинки в тот вечер играли грустные: о неразделенной любви, о разлуке — обо всем том, что волнует влюбленного до слез. Ах, как ему было тоскливо!

Зато в тот вечер сиял, как отполированный, Аркашка Сазонов: ему тоже удалось познакомиться с девушкой. Голова у нее была в светлых кудряшках, выделялся круглый выпуклый лоб, но хотелось смотреть на ее пуговичный нос, кончик которого был вздернут, в смешливые глаза — сам начинал незаметно улыбаться. Славная, видать, девчушка!

Аркашка торжественно представил:

— Вера! — Потер пальцами прыщеватую щеку, а потом самодовольно и глупо хмыкнул. — Ну вот, теперь у тебя Наташа, а у меня Вера.

Девушка засмеялась на его слова. Аркашка жестом властелина предложил Саше потанцевать с ней. И Саша пошел танцевать, хотя ему вовсе этого не хотелось.

Наташи все не было…

Он решил, что еще не поздно и можно зайти к ней домой. Поколебавшись, так и сделал.

Дверь ему открыла старая седая женщина с резкими морщинами на худощавом, с темной кожей лице. Не будь у нее в руках горящей папиросы, едва ли он признал бы Курилку, так она сильно изменилась.

— Прошу, молодой человек, — сказала она, пристально оглядывая Сашу.

Уже то, что смотрела она не зло, заставило его успокоиться.

— Спасибо, Анна Афанасьевна, — пробормотал он, краснея и чувствуя себя в душе все тем же ушастым учеником, который побаивается провиниться.

Наташа обрадовалась ему. Она приболела, хотя простудиться справедливее было бы Саше: после той первой встречи он пришел домой с окоченевшими ногами, насквозь промерзший. Наташа сидела у стола в углу, закутавшись в теплую шаль. Саша с нежностью смотрел на ее побледневшее лицо с потрескавшимися горячечными губами.

— Ты не обращай внимания, все уже прошло, — ласково сказала Наташа, заметив в его взгляде еще и сострадание.

Анна Афанасьевна подала чай, и вот за чаем Саша понял, почему Наташа ничего не знала об обитателях поповского дома: она родилась и жила в Воронеже, мать ее погибла в войну, одинокая Анна Афанасьевна взяла Наташу к себе.

Саша слушал Анну Афанасьевну и все возвращался к школьной поре, когда они считали учительницу злой и несправедливой. Или время меняет души людей, как и внешность? Сидела за столом добрая старушка, рассказывая, украдкой смахивала слезы. Ничего в ней не было от прежней учительницы.

— И досаждали же мы вам в школе, — вырвалось у него.

Анна Афанасьевна скупо улыбнулась и спросила, что ему приходится делать на заводе. А Саша покраснел от неловкости. «Зря напомнил ей о школе: неприятно вспоминать, иначе не перевела бы разговор на другое». Он был из тех чувствительных натур, у которых сразу портится настроение, если они вдруг почувствуют, что сделали или сказали не так. Он невнятно мямлит, что их небольшой участок изготовляет «просечки», начинает объяснять, что это такое, и совсем запутывается. «Видели — у школьного пера ближе к носику есть дырочка, так вот она просекается, ну, в общем, такое приспособление…»

Анна Афанасьевна согласно кивает, хотя для нее так и остается непонятным, как делается эта «дырочка» на школьном пере. А у Наташи искрятся смехом глаза, она с любопытством приглядывается к Саше и наслаждается его растерянностью — таким он ей нравится еще больше.

— Тебе знакомо слово «стенографистка»? — спросила вдруг Анна Афанасьевна.

Он удивился вопросу, подумав, сказал нерешительно:

— Это когда человек записывает слова придуманными закорючками…

— Пусть закорючками, — усмехнулась старая учительница. — Так вот, я была стенографисткой и всю жизнь мечтала остаться ею…

Бледной голубизны глаза Анны Афанасьевны оживились, помолодели, и четче стали морщины на темном сухом лице. Папиросу в длинных пальцах вытянутой руки она держала как-то небрежно и красиво.

— Пусть будет тебе известно, мальчик, я стенографировала все заседания городской думы, меня приглашали научные общества. Боже, сколько я сделала записей под диктовку! И каких людей!.. А в девятнадцатом году я уже работала в школе.

Папироса хрустнула, когда она придавила ее в пепельнице, сухие, с темной кожей руки дрожали.

— У вас не было работы — вы пошли в школу? — с сочувствием спросил Саша и постарался представить то время, когда еще была городская дума.

— Нет, тут другое. — Она встряхнула седой головой, выражение лица стало злое, и Саша на миг увидел в ней прежнюю учительницу. — Совсем другое. Стенографистка… Мало кто понимал, что это такое. Я говорю прежде о тех, кто тогда, в первые годы, распоряжался властью. Не иначе, буржуйка. И я в глазах их была буржуйкой. Учительница — понятней. И меня направили в школу. Все время я мечтала вернуться, но не могла решиться сразу. А потом было уже поздно. Потом всегда бывает поздно. Запомни это.

До чего же много курила она! Вот уже опять пальцы разминают папиросу. Спичка сломалась, она, словно удивляясь, оглядела ее, потом перевела взгляд на Сашу. Унылая почтительность, с какою он слушал, видимо, позабавила Анну Афанасьевну. Она участливо стала расспрашивать, любит ли он читать и что читает. Саша догадывался, что за вопросами о работе, чтении скрывается ее желание понять, кто он такой. «Думает, не во вред ли будет Наташе знакомство со мной». Напрягая память, он назвал несколько книг.

— А что ты читал Толстого? — спросила она.

Он растерянно взглянул на нее: почему спросила о Толстом? Разве что сама прочитала заново какую-нибудь его книгу и спросила под впечатлением ее…

— Да уж больно он много поучает, — небрежно обронил Саша.

Анна Афанасьевна изменилась в лице, взгляд стал строже. Но он уже и без того сообразил, что сказал глупость, какую только может сказать человек, хотя ему еще и нет полных семнадцати лет. В каких тайниках хранились у него вырвавшиеся необдуманные слова? Чужие слова… Видимо, когда-то кем-то оброненная вскользь фраза запомнилась ему, и он ее повторил. Сам от себя ничего подобного он сказать не мог, потому что к тому времени всего-то читал «Хаджи-Мурата» и «Кавказского пленника».

— Похвально, — искоса поглядывая на него, сказала Анна Афанасьевна. — Не любим задумываться, спешим в выводах, спешим в жизни… И ничего не успеваем. Между тем, этот писатель звал познавать себя, — сказала она, строго разглядывая Сашу. — Он считал, что зло таится в нас самих…

— Но чем-то это зло вызывается, — возразил Саша. От чувства своей неловкости он стал дерзок.

— Разумеется, — согласилась с ним Анна Афанасьевна. — Ты говорил: в школе досаждали мне. Все так. Когда-то мне причинили зло, я перенесла его на вас, вы — на меня. Видишь, какой круговорот. Тебе хочется спросить, как же выйти из этого круга? Не знаю. Наверно, надо сразу противиться злу, которое на тебя налагают. А если запоздаешь и зло уже в тебе, лучше уничтожать его, не давать ему накапливаться. Но для этого надо хорошо знать себя и иметь много сил.

Он украдкой взглянул на Наташу, она сидела с опущенными глазами, будто стыдилась тетки.

Саша стал прощаться. Наташа вышла вместе с ним в коридор.

— Забудь, — ласково сказала она и выразительно повертела пальцем у виска. — Сам понимаешь, старая уже… Ты послушал бы, о чем они только говорят, когда к ней собираются такие же старухи. Со скуки помрешь.

— Нет, почему, было очень интересно, — пробормотал Саша.

Теперь он приходил к Наташе почти каждый день. Он работал, и ему было приятно знать, что вечером будет вместе с ней, они будут бродить по улицам поселка среди серых домов, еще с войны окрашенных маскировочной краской. О чем они говорили? Да вроде ни о чем существенном, но очень важном для них. Анна Афанасьевна относилась к Саше доброжелательно, разговоров о своей неудавшейся жизни больше не заводила. Но ее редкие вопросы опять-таки доставляли ему смутное беспокойство.

Саша полюбил в их комнате широкий, мягкий диван. Как приходил, пристраивался в уголке этого дивана и с наслаждением наблюдал за Наташей, которая всегда чем-нибудь занималась; чаще раскладывала на столе выкройки и, выпятив нижнюю губку, стригла ножницами кусочки ткани — она училась на закройщицу. Иногда она взглядывала на него и улыбалась, и тогда ему хотелось ее поцеловать. Тетка сидела у окна, ближе к свету, и читала. Вскинув очки на лоб, она раз спросила:

— Что же ты думаешь делать?

Вопрос застал Сашу врасплох, не сразу догадался, что она допытывается о его жизни.

— Работаю, — смущенно сказал он. — Разве этого мало?

— Нет, конечно, — ответила Анна Афанасьевна и отвернулась, будто была недовольна им. Саша не мог понять, чего она от него хочет.

Все чаще голубело небо, днем на тротуары звонко шлепала капель. И воздух был пропитан запахами весны, особенно вечерами, когда натаявшие за день лужицы покрывались ледком.

Когда сошел снег и подсохло, открылся сад с танцевальной площадкой и летним кинотеатром. Стали с Наташей ходить туда. В саду цвели липы, играла музыка и было так хорошо!

Как-то Саша пришел раньше, Наташа сидела на подоконнике; окно было раскрыто, и солнце сушило ее мокрые волосы. Она была в коротком ситцевом халатике, босая, такая милая и домашняя. Он обнял ее, и она прижалась к нему всем мягким податливым телом. Потом они очутились на диване. Саша целовал не отвечающие, одеревеневшие губы, неизъяснимо сладко пахнущие молоком, нежную, перетянутую складками, как у ребенка, шею. Теряя рассудок, он отстегнул верхнюю пуговку халата, она торопливо помогала ему. Это он потом уже, вспоминая, видел ее твердые маленькие груди с трогательно беспомощными коричневыми сосками, — теперь же в исступлении, не помня себя, уткнулся лицом ей в плечо… И не было человека счастливее его, вообще никогда не бывало больше такой минуты полного счастья.

В коридоре хлопнула дверь и что-то грохнуло. Наташа резко вывернулась, прошептав в торопливом испуге: «Тетка… тетка пришла».

Это пришла соседка по квартире, и, узнав о том, Саша снова попытался обнять Наташу, но она ласково отстранила его:

— Не надо, уходи… Какой ты глупый…

Осенью на заводе собрали отряд для работы в подсобном хозяйстве: рано выпал снег, и остался картофель в полях. Хозяйство было далеко, за Курбой. От этого старинного села надо было еще проехать километров пятнадцать. Кругом был лес, но не тот могучий, с елями, соснами, что всегда радует, — на низинной местности рос осинник, ольха и у ручьев непролазный ивняк. Поля пятнами вкраплялись в эти дикие заросли. Однажды они запоздали, было уже сумеречно, и услышали дикий вой волков. Ребячий визг, плач матерей, жгучий предсмертный крик слышали они в лесу. Перепугались, потому что не сразу поняли, что это воют звери. Запряженные в подводы лошади шарахались, тревожно ржали. Саша в каком-то сумасшедшем восторге, в котором находился все последнее время, побежал к лесу, — ему захотелось увидеть этих зверей, которые умеют подражать людям, пугать их. Но, подбежав к кустам, увидев черноту леса, оробел и остановился.

Он так и не увидел волков, возвратился подавленный, равнодушно выдержал насмешливые взгляды товарищей. Впервые он взглянул на себя со стороны и с невеселой улыбкой вспомнил слова Анны Афанасьевны: «Спешим и ничего не успеваем». Странные слова… Никуда он не спешит, все у него есть, всем доволен. Он работает, и никто еще не сказал, что плохо работает, у него есть замечательная девушка. Если ему что и мешает — это излишняя застенчивость, робость перед другими людьми, как будто все они лучше его, и он сознает это. Но все-таки, почему так тревожно колотится временами сердце?

Когда возвращались из деревни, остановились на отдых в Курбе. По радио передавали «Аскольдову могилу» Верстовского. «Вот как жили при Аскольде наши деды и отцы». В деревне они забыли о радио, а здесь, слушая, чувствуя неясную грусть и не понимая, что с ним происходит, Саша не мог сдержать слез. Сидел, уткнув лицо в колени, и сладко плакал.

Саша пошел в поповский дом. Вернее, не пошел — полетел, как на крыльях. У него не было для Наташи подарка, он нес себя, свою любовь. Представлял, как она вскрикнет: «Ой, Сашка! Вернулся! Сашка, милый, как я скучала!» — «Я тоже, — ответит он, — я все время думал о тебе».

У дома он столкнулся с похоронной процессией. Хоронили Володю Горбуна, о котором говорили, что он и не болел, пришел с работы, прилег и не встал. Народу за гробом шло немного, и все больше женщины. Что-то уж сильно убивалась одна из них, в темном платке, скрывавшем лицо. «Что воет-то, — злобно бормотала шагавшая следом старуха. — Смотреть не на что…» Ей что-то сказали, унимая, и она хоть унялась, но сказала с непонятным довольством: «Все там будем».

«Вот и нет Володи, не будет больше на свадьбах его веселой гармошки», — невесело думал Саша. Но, наверно, еще долго в поселке, слушая игру других баянистов, будут говорить: «Это что, вот Володя Горбун, бывало, играл — меха горели».

Сашино радостное настроение убавилось еще и потому, что на его звонок никто не ответил. Хотел оставить записку, но не нашел у себя ни карандаша, ни бумаги.

Он пошел в клуб и первым увидел Аркашку Сазонова — тот был в новом коверкотовом костюме, желтых ботинках и вообще весь сиял праздничностью. Светловолосая Вера с вздернутым пуговичным носиком держалась за его локоть. Аркашка округлил глаза, помахал рукой: «Сто лет! Когда вернулся?» Его хорошенькая Вера строила глазки. «Сашенька, в тебе есть что-то новое. Ты как с картинки».

Саша спросил, не встречалась ли им Наташа. Аркашка вспыхнул, потер прыщеватую щеку ладонью.

— Знаешь, — объявил он, — когда ты уехал, она так скучала — ужас смотреть было… А тут курсант оказался, вообще-то он мой дальний родственник, я их познакомил. У Георгия скоро выпуск, едет куда-то. Спешит… Не знаю, как тебе покажется, но вроде дело у них пошло на лад. Дня не пропускают… Сам увидишь.

Саша был ошеломлен, старался поймать Аркашкин егозливый взгляд. Может, неумело шутит? Но он знал, что шуток за Аркашкой не водится, не способен. Он мгновенно представил Наташу, ее милое лицо — нет, быть того не может, что он услышал, какая-то дикая нелепица.

— Ты вообще-то не очень расстраивайся, — оправдывался Аркашка. — Я и сам не думал. А у них, видишь, как получилось…

Он увидел их у входа в зал. Наташа, привстав на цыпочки, поправляла воротник военной гимнастерки, как когда-то поправляла ворот его застиранной рубашки. Парень был высокий, ладный, с серьезным сухощавым лицом, острым, выдвинутым вперед подбородком. Он бережно вел Наташу, что-то говорил ей. И тут она заметила Сашу. Румянец выступил на ее лице. Но она быстро совладала с собой, скользнула еще раз взглядом и поспешно увлекла парня в сторону.

Саша ушел из клуба.

На следующий день он все-таки решил сходить к Наташе. Рассудок говорил, что идет он напрасно, — вчерашняя встреча показала это. И все же шел. «Мне надо выяснить для себя, почему все так произошло», — твердил он себе.

В комнате было, как прежде: мебель, занавески на окнах, такой же приветливой была Анна Афанасьевна, и все-таки все было не так. Наташа сидела на диване в углу и что-то шила. Саша часто видел ее сидящей так, но не видел еще такого растерянного и неприветливого лица. Она все взглядывала на стену, где тикали ходики, — видно, ждала курсанта и беспокоилась, что он может столкнуться с Сашей.

А Саша, презирая себя, мялся, краснел и не мог уйти. Говорить же в присутствии тетки было невозможно.

— Мне надо что-то сказать тебе, — натужно выдавил он, хотя понимал, что, как только увидел ее, не говорить, быть вместе с нею — вот что ему надо было. — В кинотеатре идет новый фильм. Пожалуй, сбегаем, а?

Он хотел увести ее до прихода курсанта, тот бросится искать, конечно, побежит в клуб, а они в это время будут сидеть в темном зале, — тогда-то все объяснится, и он сумеет вернуть ее любовь.

— Понимаешь, мне совсем некогда, — не поднимая глаз, сказала Наташа.

Он ревниво смотрел на нее; как собственность, принадлежащую ему, видел обозначившиеся на мягкой ткани халата маленькие груди, тонкую талию, бедра, ее округлое нежное лицо и злился до темноты в глазах, злился на свою беспомощность, на то, что он не умеет доказать, как она нужна ему, как важно им быть вместе. Она нервно шила, взмахивая иголкой, и ему казалось, что каждый раз иголка вонзается в его тело. Чувствуя, что вот-вот сделает какую-нибудь непростительную глупость, Саша выбежал из комнаты, резко толкнул ногой дверь из коридора на лестницу. Она с сухим треском ударилась в стену.

О чем прежде думает обманутый влюбленный? Конечно, о мести. Но Саша и в мыслях не допускал мстить Наташе, которую несмотря ни на что продолжал боготворить. Разум подсказывал, что ни в чем не был виноват и курсант Георгий. Вся месть сосредоточилась на Аркашке Сазонове. Это он, сводник, толкнул Наташу в объятия другого парня. Пусть не с умыслом, пусть, но он во всем виноват.

В клубе, который казался на этот раз мерзким, насквозь пропахшим табаком и уборной, Саша попробовал быть веселым. К удивлению заметил, что выглядеть таким, хотя бы внешне, ему удается, на самом деле ощущение было такое, будто все внутренности рвутся на части. Он шутил и при каждом подходящем случае приглашал танцевать Аркашкину девушку; содрогаясь от того, что делает, шептал ей ласковые слова. И удивился, как легко он добился того, чего желал.

— Сашенька, ты превзошел себя, я тебя таким не знала, — сказала ему светловолосая Вера. — Хотя, — лукаво улыбнулась она, — вчера я сразу подметила: что-то с тобой случилось.

Может, ей стал надоедать Аркашка, может, Сашины уверения, что она ему нравится, подействовали на нее, но она была теперь возле Саши, к Аркашке и не подходила. Надутое прыщеватое Аркашкино лицо смешило их обоих. «Давай сбежим», — предложил ей Саша. Вера лукаво мигнула.

Ее номерок от пальто оказался у Аркашки. Саша сказал, что готов пожертвовать для нее своим пальто, больше того, готов отдать ей весь мир.

— Мир не надо, это так много. Что я с ним буду делать? — деловито ответила Вера и пошла брать у Аркашки номерок.

Как и надо было ожидать, Аркашка приплелся за ней, был мрачнее мрачного. Он получил ее и свое пальто, так как номерок у них был общий. Он вроде бы хотел не отставать от них.

Саша выхватил пальто из его рук, помог Вере одеться и небрежно сказал:

— Будь здоров, родной, до завтра!

Аркашка растерянно хлопал глазами, все еще не верил тому, что произошло. Вера насмешливо поглядывала на него.

— До завтра, родной! — повторила она таким ехидным голоском, что было понятно: никакого для него «завтра» не будет. Даже Сашу смутила ее безжалостность, и, признаться, в эту минуту его доверие к прекрасной половине человеческого рода сильно пошатнулось. «Вот так и с Наташей, — уныло подумал он. „Познакомься, это Георгий“, — сказали ей, и она так же легко, как Вера, потянулась к другому».

Он провожал Веру, но ему уже было скучно, начинала мучить совесть: он не сдержался, сделал зло Аркашке, что, допустим, так и надо, но чем виновата эта девушка, оказавшаяся невольным участником игры? Никакого чувства, никакого зла Саша к ней не имел. «Вот и получается круговорот, о котором говорила Анна Афанасьевна, — пришло ему на ум. — Аркашка сделал мне зло, теперь это зло вернулось к нему, а потом оно придет к Вере, когда узнает, как я на самом деле отношусь к ней. Я не пытался сдерживать себя, да и едва бы сумел… Анна Афанасьевна говорила, что для этого надо хорошо знать себя и иметь много сил. А что я знаю о себе? Ровно ничего. А сил, твердости? Прекрасный был случай убедиться в своих силах, когда пытался посмотреть волков».

Шагая рядом с Верой и раздумывая так, Саша еще не понимал, что пробует разобраться, пытается подойти к тому, что называется познанием себя. Позднее он научится рассматривать каждый прожитый день и безжалостно осуждать даже малейшие свои ошибки.

С Верой он продолжал встречаться, хотя и не так часто. Она действительно оказалась славной, веселой девушкой. Но он не умел перебороть себя: если что-то рассказывал, то видел Наташу и рассказывал для нее, если говорила Вера, то опять он слышал Наташу. Наверно, так и продолжались бы эти встречи, со временем он, может быть, женился бы на Вере, но вот его отправили в долгую командировку, на новый, однотипный, завод. Там, не имея еще знакомых, чувствуя постоянную душевную пустоту и отчаянно скучая, он как-то равнодушно даже поступил в вечернюю школу, окончил ее, а потом уже втянулся в учебу, подал документы в институт. Когда он уезжал, Вера была печальна, просила писать, хотя он знал, что писать не надо, и для нее и для него так будет лучше. И Саша не писал ей.

Вернулся он в город через несколько лет, уже работал инженером. Во многом был умудрен, многое, что было в юности, перегорело, стало казаться смешным. Вид родного поселка, куда он попал в первый же день приезда, растревожил в нем воспоминания, горечь невозвратного и прекрасного не покидала его. Кое-чего он не узнавал: появились новые дома, да и те, что стояли давно, дразнили веселыми красками. Поповский дом сохранился, только осел еще больше, сгорбился и не казался таким большим. Возле него на лавочке сидел старик, опирался обеими руками на суковатую палку. Тусклыми слезящимися глазами он разглядывал остановившегося перед ним человека. А тот не отрывал взгляда от огромных бурых рук старика. «Неужели это и есть знаменитый силач Даня-Лестница?» — с горечью подумал Саша.

— Здравствуйте, Данила Григорьевич! — обрадованно поздоровался он.

— Чей будешь-то? — спросил старик, продолжая вглядываться. — Не припомню тебя.

— Посмотрел на ваши руки и представил, как вы катали нас.

— А! — отозвался на это Даня-Лестница. — Было… всего было…

Саша спросил, кто из старых жильцов остался в доме, жива ли Анна Афанасьевна. Старик безнадежно махнул рукой.

— Все померли… Всех подобрало… Племянница той Курилки живет.

— Как вы сказали? — с волнением переспросил Саша.

— Живет, говорю, племянница ее.

Перескакивая ступеньки, Саша взбежал на второй этаж и только наверху опомнился. «Зачем? Что это даст?» — уговаривал он себя, а рука тянулась к звонку.

Наташа, чуть пополневшая, но все такая же складная, в вязаной кофте и серой короткой юбке, испуганно смотрела на него, персиковые, еще нежные щеки покрывались румянцем.

— Сашка, родной, откуда? — еще не вполне веря, что это он, спрашивала Наташа.

— Хотел проведать Анну Афанасьевну, да вот… — растерянно проговорил он и поправился запоздало: — Тебя тоже…

— И меня тоже, — как эхо, откликнулась Наташа, отворачиваясь, чтобы он не заметил внезапно появившихся слез.

— Может, я пойду, — сказал он, помолчав,

— Тебе так надо?

— Да нет, показалось, что в тягость…

— Не говори глупостей.

— Тогда здравствуй!

Все в комнате было знакомо: стол, широкий диван, ее кровать с торшером у изголовья. Присутствия мужчины в этом жилье не чувствовалось.

— Ты живешь одна? — спросил он, стараясь быть безразличным.

Наташа живо взглянула на него, не ответила. Пошла на кухню с чайником, оставив за собой открытую дверь.

— Анна Афанасьевна ждала от тебя письма, — сказала она оттуда. — Когда ей стало плохо, я наводила о тебе справки. Так она просила.

— Я виноват перед ней, но… сама знаешь… Где твой Георгий?

Она вернулась, расставляла чашки, поставила сухарницу, масло.

— Сашка, не представляешь, как я тебе рада, — сказала она и, видимо, боясь, что он не поверит, с мольбой смотрела на него. Он заметил мелкие морщинки у глаз, жалостливо кривившийся рот и едва сдерживался — хотелось обнять ее, стиснуть до боли, слышать запах волос.

— Ты мне так и не ответила, — требовательно напомнил он.

Наташа сорвалась с места, подошла к буфету и стала перебирать в нем что-то. Он ждал.

— Это было какое-то сумасшествие, — дрогнувшим голосом стала рассказывать она. — Ты можешь не верить, но это так. Как затмение… Не было у нас жизни, не сложилась и не могла сложиться. Я знала это уже вскоре. И как хочешь, понимай: я все время любила тебя, всегда тебя. Вот так, милый Сашка.

Он холодно пожал плечами.

— Нет ничего удивительного в том, когда любят тебя, а замуж выходят за другого.

— Ты стал жесток. И эти новые нотки…

Он подождал, не объяснит ли она, какие нашла в нем новые нотки.

— У тебя есть семья? — спросила она.

— Да.

— С женой живете дружно?

— Как кошка с собакой.

Наташа растерянно смотрела на него: он возмужал, даже казался чуть тяжелым, юношеская округлость лица исчезла, но это было его лицо, его темные глаза, в которых она видела раньше восторг и обожание. Сейчас взгляд был усталым.

— Ты так и не сядешь?

Он послушно сел на краешек дивана.

Наташа сделала попытку продолжать объяснение.

— Видишь, Саша, — задумчиво проговорила она, — когда знакома с человеком, очень быстро привыкаешь к нему, уже не видишь, что он изменяется, становится новым и все более интересным, тебе кажется, будто он всегда один и тот же. Невольно ищешь чего-то неизвестного в других. Такое ведь в каждом из нас. Или я неправду говорю?

— Не знаю, не задумывался… вернее, в этом смысле, к счастью или несчастью, я не искал.

— Какой странный у нас разговор! — удивилась Наташа.

— Да, очень. Ты прости меня, я тороплюсь. Прости, что зашел так, не спросясь.

— О чем ты? — с болью выкрикнула Наташа.

Он вышел из подъезда. «Зачем? Зачем приходил? Что хотел? Вернуть все, как было? Да нет, если бы вернуть, едва ли пошел: знал, не могло быть того, что было. Хотел вновь прикоснуться к юности, к беспечному и счастливому времени, хотел потешить себя… Смешно и нелепо! Сохранилась в душе любовь, ну и оберегай ее, это счастье — иметь такую любовь. А останься он у Наташи подольше, что было бы с его оберегаемым от всех чувством? „Потом будет поздно. Потом всегда бывает поздно“». Это Курилкины слова. Чем-то всегда ее слова тревожили…

Старик на лавке повернул к нему голову.

— Что, не оказалось племянницы? Ушла куда?

— Не достучался, дедушка, — сказал Саша.

— Ну, еще зайдешь, достучишься, — успокоил Данила Григорьевич.

 

Дорога в длинный день

— Так ты не хочешь позвонить жене? — спросил Шаров.

— Зачем?

— Но она должна знать, где ты!

— Узнает. — Дерябин зло сверкнул глазами. — Она все знает.

— Дело твое…

Шаров положил рюкзак у ног Дерябина и отправился в телефонную будку. Зачем только он поверил Татьяне? Ничуть Дерябин не расстроен, легко обошелся бы без него. Она позвонила домой, и он удивился. «Сашенька, как я рада тебя слышать. Это Татьяна Дерябина. Помнишь?» — «Татьяна Николаевна! Вот никогда не подумал бы». — «Да, — вздохнула она, — мы как-то потеряли друг друга из виду. Родители наши жили дружнее». — «Это, наверно, потому, что в деревне их дома стояли рядом». — «Возможно», — согласилась она. «И еще наши родители были добрее к людям». — «Ты хочешь меня обидеть?» — «Да нет, могу ли я… Просто сказал не думавши». — «Извини, не поняла. Как и раньше, бывало, не понимала: всерьез ты или шутишь». — «Я человек серьезный», — поспешил заверить ее Шаров. «Сашенька, вчера ко мне пришел Аркадий. Ему очень плохо». — «Заболел?» — «Не беда, если бы так. Что-то у него произошло на работе». — «Печально. Впрочем, у многих что-то происходит на работе. Вы и позвонили, чтобы сообщить мне об этом?» — «Я хотела попросить тебя, чтобы ты повидался с ним. Он у меня. Никогда бы не решилась, но ему очень плохо, поверь, я-то уж его знаю».

И вот поверил, бросил свои дела и примчался. Теперь, как собачонка, потянулся за ним в деревню. Может, профессиональное любопытство погнало, а? Сашенька?

Шаров высыпал медяшки на полочку перед аппаратом. На стене карандашом было написано: «Васенька, я тебя люблю и мне страшно».

Он поцокал языком и сочувственно вздохнул: «Вот она, современная любовь. Бедная, как же ты влюбилась в человека, которого боишься? Или женат твой Васенька? Не повезло, девочка».

Потом прочитал еще раз и подбодрил:

— Крепись, такая любовь дается не каждому.

Он отпустил монетку и набрал номер. Рычажок тотчас же щелкнул.

— Это ты, маленькая женщина?

— Конечно! Я тебя слушаю, Сашенька.

— Клава, прости, что не приехал. Давай перенесем мое появление на завтра. Я с этим письмом живо разделаюсь. Так и можешь сказать редактору.

— Саша, ты знаешь, я всегда рада тебя видеть. Но редактор уже считает, что хода письму давать не следует. В институте все утряслось и так…

— Ты ему не говорила, что у него семь пятниц на неделе?

— Я оставила такую возможность тебе. Мне не хочется вылетать с работы.

— Да, конечно. Тогда передай ему мою глубочайшую признательность.

— Это можно.

— Клава, знаешь, что мне теперь часто приходит в голову?

— Скажи.

— Тогда на реке, в тот солнечный чудный день, я был наивен и глуп.

— Что с тобой тогда было?

— Видишь ли, выражение «носить жену на руках» тогда я еще воспринимал буквально. Ты мне показалась тяжелой ношей. Я спасовал.

— Спасибо, дорогой. Ты в самом деле отличался наивностью. Но это было так давно, и потому я не сержусь.

Шаров опустил еще монету. Долгие протяжные гудки были ему ответом. Но он отличался терпеливостью, а терпеливость вознаграждается.

— Добрый день, Ирина Георгиевна. Шаров вас беспокоит.

— Какой Шаров? — не очень приветливо спросили его.

— Александром Васильевичем, помнится, величали.

— Ах, это вы…

— Я хотел сказать, что с Аркадием Николаевичем ничего не случилось.

— По-вашему, ничего не случилось? Спасибо!

— Я не об этом… — Он усмехнулся, вспомнив, что и прежде, когда приходилось разговаривать, они с трудом понимали друг друга. — Ирина Георгиевна, я хотел сказать, что он жив-здоров. С ним ничего не случилось, в физическом смысле, что ли… Ясно я выражаюсь?

— Мне все ясно. Он всегда думал только о себе. И поделом ему, он своего достукался. Я даже рада, что его сняли…

— Ирина Георгиевна, — вмешался Шаров, — таких людей, как Аркадий Николаевич, переводят на другую работу, а не снимают. Вы давно могли это уяснить…

— Он даже не поинтересовался, как я тут… Он никогда ни о чем не заботился!..

«Понимаю Дерябина, отчего он не пошел домой, — подумал Шаров, отстраняя от уха звенящую трубку и осторожно укладывая ее на аппарат. — Она устроила бы ему сущий ад». И рассерженно проворчал, обращаясь к той, что оставила надпись: «Васенька, я тебя люблю…»

— Ты думала, любовь — цветочки, семейная жизнь — рай? Как бы не так.

Он взял еще монетку, полюбовался на нее, но набрать домашний телефон медлил…

Знаю сам я пороки свои. — Что мне делать?

Я в греховном погряз бытии. — Что мне делать?

Пусть я буду прощен, но куда же я скроюсь

От стыда за поступки мои. — Что мне делать?

— Это квартира Шаровых? — как можно ласковее спросил он.

— Вы не ошиблись, — прозвенел тоненький голосок. — Между прочим, впервые за утро. До этого все ошибались.

— Наташка, — мягко укорил Шаров. — Какое же утро?

— Это ты, папа?

— Эге. Кто же еще!

— Тогда: жил-был король!.. — крикнула Наташка.

— И жила-была королева, — продолжил Шаров. — Король всегда ходил на работу, а королева — на базар за картошкой.

— Не так! — запротестовала девочка.

— Почему, Наташенька? Бывают и отклонения… Эгей, куда ты пропала?

— Это ты?

Вопрос был поставлен ребром, не будешь отпираться.

— Я, мамочка, — виновато отозвался Шаров.

— Как же так получается. Ребенок целый день один, голодный, а ты гуляешь?

— Я, мамочка, не то что гуляю, я в некотором смысле на работе…

— Замолчи! С тех пор, как ты ушел из газеты, ты только бездельничаешь.

— А кто же за меня пишет книги? Ты сама не знаешь, что говоришь.

— Почему Наташку не накормил? Совсем голодная…

— И опять зря говоришь, будто Наташка голодная. Я ей оставил сыр. Покупал сто граммов превосходного сыру. Вполне питательно…

— Беспечный дикарь! Возвращайся немедленно домой.

— Не могу, — заупрямился Шаров.

— Это еще почему?

— Я тебе после объясню. Ты не беспокойся…

— Скажите на милость! Он целыми днями не бывает дома и говорит: «Не беспокойся». Тиран!.. Слышишь, сейчас же заявляйся! Бросай бродяжничать, тебе уже сорок.

— Мамочка, я не могу, — тоскливо сказал Шаров, — хотя мне и сорок.

— О, господи!.. И почему я вышла за тебя замуж?

— Вот этого я не знаю.

— Зато я знаю. Я тебя представляла нормальным человеком.

Для нее все его друзья-литераторы и он сам — ненормальные. А он когда-то считал писателей полубогами. Вот что значит трезво смотреть на жизнь.

Трубка стала издавать короткие гудки. Он положил ее и опять взглянул на надпись: «Васенька, я тебя люблю и мне страшно».

— Ничего, — успокоил Шаров. — Не страшись. Ты еще свое возьмешь. Не было бы страшно Васеньке.

Дерябин сидел на чугунной решетке, которая ограждала сквер с чахлыми деревьями. Перед ним стояла цыганка с ребенком на руках.

— Скажу твое имя…

— И я скажу, — бодро подключился Шаров, подходя к ним.

Цыганка мельком оглядела его, не нашла ничего интересного и опять подступилась к Дерябину.

— Есть злодейка, которая сделает тебя несчастным на двенадцать лет, — таинственно и уверенно сообщила она.

— Ты собиралась сказать имя, — напомнил ей Дерябин.

— Скажу… Возьми пять копеек и заверни в бумажный рубль, лучше в трешку — темнее цветом. Убери в карман и не смотри два дня. И ты увидишь — пятачок покраснеет, увидишь, что я не вру.

— Дай рубль, — попросил Дерябин у Шарова.

— Нашел простака, — ответствовал Шаров. — У тебя есть, ты и дай.

— Какой красивый и жадный, — упрекнула цыганка. — Женщины любить не будут.

— Уже не любят.

— Все-таки достал рубль, устыдился. Дерябин стал заворачивать в него пятачок. Цыганка с интересом следила за его руками.

— Не так, — нетерпеливо сказала она. Отобрала рубль и ловко, одной рукой завернула монету. Дерябин потянулся было за рублем, но она отстранилась.

— Не спеши. Отнесешь на кладбище, положишь под камень и увидишь, что будет.

Дерябину не интересовало, что будет на кладбище, его интересовал рубль.

— У тебя будет пятеро детей.

— Этого еще не хватало, — буркнул Дерябин и опять потянулся за деньгами. А цыганка подула на кулак и разжала его. На ладошке ничего не было.

Исчезновение денег обескуражило Дерябина. Он все время настороженно следил за ее рукой и готов был поклясться, что рубль не перекочевывал ни в другую руку, ни в широкий рукав немыслимого одеяния цыганки.

— Имя-то скажи, — попросил он, тепля в душе надежду хоть на какую-то справедливость.

— Возьми пятачок, заверни в трешку — темнее цветом…

— Что ты скажешь! — восхитился Дерябин, которому ничего не оставалось, как показать, что он не удручен обманом. У цыганки сразу спало напряжение, она широко улыбнулась и даже показалась красивой.

Они садились в автобус, когда опять услышали:

— Через два дня покраснеет…

К их удивлению, это была другая цыганка. Видимо, все они работали по одной схеме.

В автобус столько набилось народу, что ни передние, ни задние двери уже не закрывались. Дерябин и Шаров оказались в самой середке, сжатые со всех сторон. И все-таки они были довольны: в тесноте, да скоро поедут, не как другие, что заглядывают с улицы в окна.

Из кабины шофера раздалось:

— У кого билеты на восемь часов, просим выйти.

— Почему? — раздалось со всех сторон.

— Наш автобус идет рейсом семь тридцать.

— Эва! Хватился! Времени уже девятый!

— Я вас предупредил.

Оплошавшие — десятка полтора — чертыхаясь, стали пробираться к выходу. Шаров вопросительно посмотрел на Дерябина: у них были билеты на восемь часов. Тот показал на часы. Было четверть девятого.

— Почему мы должны выходить? — сказал Дерябин, и в глазах его появился стальной блеск, так хорошо знакомый Шарову. — Мы и так опоздали на пятнадцать минут. Когда-то придет тот автобус.

Шаров согласился: они купили билеты на восемь часов и их обязаны отправить в это время. А на каком автобусе — безразлично, все они из одного парка.

В общем, когда автобус вывернул со стоянки на широкую асфальтовую дорогу и пошел, набирая скорость, угрызения совести они не испытывали.

Проехали мост через Волгу, дорога пошла вдоль левого берега, мимо деревянных домишек. Пригород.

В автобусе все разобрались по своим местам, стало спокойно и тихо. Дерябин развернул газету, которую купил на стоянке, уткнулся в нее. Шаров рассеянно приглядывался к пассажирам, слушал, что говорят.

На заднем широком сиденье пожилой железнодорожник с рыхлым лицом говорил скрипуче:

— Женщины всегда чего-то хотят. Требуют и требуют, пока не доведут до петли.

Сидел он плотно, удобно, в светлых, еще зорких глазах было самодовольство. Не очень верилось, что с него можно что-то стребовать.

— Есть такие павы, — поддержала его соседка в коричневом плаще-болонье. Набитую доверху кошелку она бережно держала на коленях. — Им на все наплевать, лишь бы свое удовольствие справить. Двадцать лет мы с мужем живем, ничего от меня плохого не видел.

Она победно огляделась. Встретившись с ней взглядом, Шаров почему-то почувствовал себя виноватым.

— Много от того зависит, какой попадется муж.

Это сказала усталая женщина в белом платке, завязанном у подбородка. На нее сочувственно стали оглядываться.

— Да уж я на своего не жалуюсь, — объявила женщина с кошелкой.

Глухи были к общему разговору двое парней — один в берете и рабочей спецовке, другой, ростом повыше, в клетчатой рубахе и парусиновых брюках, на ногах сандалии из ремней и подошв. Оба цепко держались за поручни, но это не мешало им пошатываться и толкать Дерябина, близко стоявшего к ним. При каждом толчке Дерябин поднимал взгляд от газеты, неодобрительно посматривал на парней, но пока молчал.

Тем временем по проходу от передней площадки продвигалась, проверяя билеты, кондукторша, миловидная крепышка, румяная, с серьгами в ушах. Взглянув на билеты, которые ей подал Шаров, она вдруг застыла от неожиданности, милая улыбка моментально слетела с ее лица. Дотянувшись до черной кнопки над окном, она деловито нажала на нее. Автобус остановился, задняя дверка с треском распахнулась.

Пригород уже кончился, с обеих сторон дороги тянулись борозды картофельного поля.

— Выходите!

Еще не веря в серьезность ее намерений, Шаров улыбнулся и, как беспонятливому ребенку, ласково сказал:

— Куда же мы пойдем? Поле… И у нас билеты…

— Выходите! — с угрозой повторила кондукторша. Трудно было поверить, что в таком безобидном с виду существе хранится столько ярости.

— Послушайте, — терпеливо обратился к ней Дерябин. — На наших билетах отправление в восемь. Мы выехали позднее восьми. Так в чем дело? Мы не обязаны опаздывать из-за неразберихи в вашем хозяйстве. Закрывайте дверь и поехали. А в том, что произошло, почему вы опоздали, будем разбираться позднее.

Говорил он спокойно, но чувствовалось — весь кипел. Его слова произвели впечатление на пассажиров.

— Пусть едут, — раздались голоса. — Билеты на той же автостанции куплены.

— Не нарочно они. Ошиблись…

— Значит, вы заступаетесь? — почти радостно спросила миловидная кондукторша. — Прекрасно! Будем ждать. — И она села на свое место.

Теперь в игру были втянуты все пассажиры: или быть добренькими и стоять посреди дороги, или…

Первыми не выдержали парни, что возле Дерябина цепко держались за поручни и пошатывались.

— Вылезайте, раз не те билеты. Киснуть из-за вас? — сказал тот, что был в клетчатой рубахе.

— Не понимает, — осклабился другой, в спецовке, кивнув на Дерябина. — А еще в шляпе.

— Нынче народ нахрапистый: все толчком, все тычком, — поддержал железнодорожник с рыхлым лицом и зоркими глазами.

— И не говорите, — поддакнула женщина с кошелкой.

— Вы бы подумали, куда мы пойдем, — обратился к ним Шаров. — Никакой автобус не возьмет нас на дороге.

— А вы бы думали, когда садились.

Дерябин слушал, слушал да и плюхнулся на сиденье между железнодорожником и женщиной в плаще, вынудив их подвинуться. Всем своим видом он говорил, что никакие силы не выдворят его отсюда.

— На первой же остановке мы пересядем в свой автобус, — сказал Шаров непреклонной кондукторше. Он все еще искал примирения.

— Никуда отсюда не пойдем, — отрезал Дерябин.

Парень в берете и рабочей спецовке радостно хмыкнул:

— Вот дает! Ну, шляпа… — Повел осоловелым взглядом по лицам пассажиров и вдруг неожиданно обозлился: — Видали, не подступись к нему… В шляпе… Мне конституцией труд записан, а он в шляпе… Наполеон тоже был в шляпе, а чего добился?

Уважая его внезапно нахлынувшую пьяную злость, все молчаливо согласились: плохо кончил Наполеон, хотя и был в шляпе.

Стоянка затягивалась. Пассажиры вопрошающе смотрели на кондукторшу, нервничали. Она, чтобы избежать их укоряющих взглядов, смотрела в окно.

— Вон идет ваш автобус, — вдруг сказала она.

Все оживились, прильнули к окнам. На полной скорости, сверкая свежей краской, словно умытый, приближался автобус. Когда он стал делать обгон и кабины сровнялись, шофера о чем-то переговорили друг с другом. Новенький автобус встал впереди и открыл двери.

— Переходите, — миролюбиво сказала кондукторша и кивнула, звякнув серьгами, на обогнавший автобус.

Путешественники, сохраняя достоинство, вышли. Но едва они ступили на землю, двери у обоих автобусов захлопнулись, обе машины помчались по дороге.

Они огляделись. Поле с той и другой стороны замыкалось невысоким кустарником. До города было километров восемь — возвращаться бессмысленно. Впереди, примерно на таком же расстоянии находилось большое старинное село с чайной. Когда обалдение прошло и появилась способность к рассуждению, решили идти вперед: может, удастся сесть на попутную машину, а если нет, то наверняка они сделают это у чайной. Там всегда стоит много машин.

Хотя и было тепло, даже парно после утреннего дождя, Дерябин поднял воротник плаща и шел нахохлившись. Шаров пытался дать оценку происшедшему случаю.

— Разбойники, — ворчал он, впрочем беззлобно: вся эта история его позабавила. — Настоящие разбойники на дорогах. Мы считаем бюрократами тех, кто сидит за столом, в канцелярии, а они вот где… на дорогах. Каждая мелкая сошка пытается проявлять свою власть: хочу — казню, хочу — милую. Здесь, на своем месте, я властелин… Впрочем, твоя житейская неподготовленность подвела нас, — заключил он, обращаясь к Дерябину.

— Что это такое — житейская неподготовленность? — заинтересовался тот.

— А как же! Ты уже отвык от того, как живут простые смертные, и на каждом шагу попадаешь впросак. Ловкость, с какою провела тебя цыганка, достойна подражания. И здесь. После объявления все смертные вышли, потому что знали, чем это для них может кончиться. А ты допустить не мог, не предполагал даже, что и с тобой решатся поступить скверно. В автобусе ты был простым пассажиром, а не Дерябиным, но тебе это и в голову не пришло. И вел ты себя, как Дерябин. Вот тебя и выгнали. Это и есть житейская неподготовленность.

— Понимаю тебя, куда твои стрелы направлены. Что ж, я человек действия. Потерпел поражение? Мое не уйдет, снова возьму. А ты предлагаешь быть круглым, как мячик. Ты ведь мудрая осторожность, и еще гордишься этим. И в этом случае: решили ехать — значит, надо ехать. И не ты, так бы и ехали. Когда-то я думал, что из тебя выйдет что-нибудь путное. А ты так себе, Александр Васильевич. Не знаю, почему твои книжки читают и почему они нравятся.

— Вот как! — удивился Шаров. — Все перевернул с ног на голову… А что касается книжек, их читают потому, что я стараюсь показывать, где зло, а где добро. Людям это очень нужно знать.

— Очень им это нужно знать, — сказал Дерябин. — «Двадцать лет со своим мужем живу, ничего плохого от меня не видел», — передразнил он. — Многие ли дальше собственного носа смотрят! Уж это я могу тебе сказать на опыте своей работы.

— Собственный нос и опыт… застарелый, недужный, — насмехался Шаров, отступая к обочине. По дороге проносились машины, но никто из шоферов не думал остановиться. День все не разгуливался, земля была мокрая от обильного утреннего дождя. Поле уже кончилось, по обеим сторонам шел кустарник, который так и тянулся до самого села.

Дерябин сердито сопел, вышагивая впереди. А Шаров продолжал:

— Помнишь, на совещании ты ругал газетчиков, у которых будто бы нет общего взгляда на вещи, одни частности. И ты показал на стену, там было пятно. Я-то хорошо помню… Ты показал на пятно. Вот, мол, вблизи каким большим оно кажется, а отойдешь подальше — картина меняется. И тогда Клава Гурылева крикнула тебе: «Товарищ Дерябин, ты отойди еще дальше, совсем ничего не увидишь!»

— Гурылева называла меня на «вы».

— Это неважно. Важно, что ты отходил, не замечал, как меняется жизнь, не поспевал за нею, пожалуй, и не хотел поспевать.

— Все? — зло спросил Дерябин.

— Нет еще, — безмятежно сказал Шаров. — Ты должен был изучать настроение людей и делать выводы. А что делал ты? Ты продолжал навязывать им свое драгоценное понимание, свое настроение, свои желания, не спрашивая, как к этому они относятся. Уж если мы начали совершать дорогу в длинный день, а воспоминания всегда кажутся одним длинным днем, то припомни-ка, как ты организовал почин девушек. Ты не посчитался тогда и с моим именем.

— Это тебе так казалось.

— Конечно, казалось. До сих пор кажется…

Шаров тогда еще работал на заводе, только начинал писать в газету. Раз его позвали в конторку начальника цеха к телефону. Звонил из горкома комсомола Дерябин.

— Мы тут затеваем грандиозное дело, и я решил, что ты можешь нам помочь. Давай по старой дружбе, а? Приезжай после смены ко мне. Тебе будет интересно.

После работы Шаров пошел в горком комсомола. Дерябина он нашел в зале заседаний.

Во всю длину помещения были сдвинуты столы, и на них — печенье в вазах, конфеты, фруктовая вода. За столами с обеих сторон сидели девушки, все в одинаковых темно-синих халатах с кружевной оторочкой. Видимо, попали они в непривычную для себя обстановку, шептались, посмеивались — изо всех сил старались казаться нескованными.

Это была комсомольско-молодежная смена со швейной фабрики. Случилось так, что в их смене надолго заболел мастер. Девушки по очереди стали исполнять его обязанности, причем это не помешало их основной работе. Им предлагали нового мастера, но они уважали, своего, знали, что ему будет неприятно, если его место, хотя бы на время, займет другой, и отказались.

Вкусно уплетая конфеты и печенье, они весело, с шутками отвечали на вопросы, которыми их засыпали комсомольские работники, сидевшие в голове стола. Сами девушки никакого значения своему поступку не придавали. Но к ним проявили интерес, и это им нравилось.

— Сможешь ли о них написать? Но так, чтобы было хорошо, по-человечески? — спросил Дерябин.

— Попробую. — Шарову было лестно, что к нему обратились, и в то же время он не был уверен, получится ли что-нибудь толковое.

Он написал о девушках. Показал Дерябину.

— Это то, что нужно, — одобрил тот. — Оставь. Я сам передам в газету.

Спустя несколько дней, когда Шаров работал в утреннюю смену, его вызвал начальник цеха. В конторке было людно: собрались мастера и бригадиры, работники технического отдела. Все они рассматривали Шарова с веселым любопытством. Сухощавый, с бескровным лицом, начальник цеха Варганов приподнял газету, лежавшую перед ним на столе, и спросил:

— Откуда у тебя, Шаров, такая свирепость? За что ты их под корень? Мы, дурни, бьемся, как бы поднять роль мастера на производстве, а ты их без ножа…

Шаров взял у него газету, и строчки запрыгали перед глазами. Крупными буквами сообщалось о новом начинании на швейной фабрике, где стали обходиться без мастеров. Очерк служил иллюстрацией того, как комсомольско-молодежная смена управляется без мастера.

— Что ж, — продолжал между тем начальник цеха, — решили мы: завтра примешь смену, а потом передашь… кому бы там… — он оглядел собравшихся, словно спрашивая их совета. — Да вот хоть Петьке Коробову.

Все засмеялись: Петька Коробов считался в цехе никчемным работником.

С пылающим лицом выскочил Шаров из конторки. С Дерябиным у них состоялся такой разговор:

— Твое начинание — наперекор всему! — кричал взбешенный Шаров.

— Именно наперекор, — с удовлетворением, что его понимают, отвечал Дерябин. — Наперекор устаревшему понятию о рабочем человеке. Нынешний рабочий настолько грамотен, что в любом случае может подменить мастера. Как солдат на фронте: когда требовалось, он заменял командира.

— Так это, когда требовалось. А тут-то зачем? И почему ты обманул меня? Мне и в голову не приходило, что присутствую при зарождении нового почина.

— Зря не приходило. Для чего мы и девчат собирали. Так что какой обман?

— По твоей милости я завтра принимаю смену, а потом передаю ее Петьке Коробову.

— Почему именно Петьке? — удивился Дерябин, знавший этого парня еще по прежней работе на заводе.

— Да потому, что он настолько грамотен, что в любом случае может подменить мастера.

Дерябин как-то по-петушиному склонил голову набок и задумался. Упоминание о Коробове дало толчок иной мысли, более трезвой. Но все же он сказал:

— Любое ценное начинание можно высмеять. Было бы желание.

Они шли больше часу. Все тот же кустарник по краям, все та же чавкающая грязь под ногами.

— Чертова дорога, когда она кончится, — сказал Шаров, перекидывая рюкзак с плеча на плечо.

Дерябин ничего не ответил, все так же грузно шагал впереди, смотрел под ноги.

— С тех пор я стал подальше держаться от тебя, — продолжал Шаров. — И сейчас меня не интересует, на чем ты споткнулся. Я предполагал, что ты когда-то споткнешься. Не думай только, будто говорю все это, воспользовавшись твоей бедой. Просто раньше невозможно было тебе ничего сказать — не слушал.

— О какой беде ты говоришь? — Дерябин повернулся к нему, потное лицо было возбуждено. — Вины своей я не чувствую. И беды не чувствую.

Шаров с сомнением посмотрел на него.

Потом до самого села не проронили ни слова.

Возле чайной, новенького каменного здания с большими, без переплетов окнами, стояли два самосвала, груженные щебенкой. Направлялись они в сторону города. Сзади них приютился на обочине разбитый, забрызганный грязью газик с выгоревшим брезентовым верхом. Шофера в машине не было. Подумав, что он, должно быть, обедает, вошли в чайную.

За одним из столиков, у окна, сидели трое — плотный мужчина с коротко остриженными волосами, в белом халате и двое в засаленных куртках, в кирзовых сапогах. В другом углу обедал парень лет двадцати, с тонким нервным лицом. Дерябин подсел к нему, решив, что это шофер газика, Шаров пошел к буфетной стойке.

Те трое негромко переругивались. Дерябину трудно было понять суть спора, но он слышал, о чем они говорят.

— Разница в том и есть, — разъяснял человеку в белом халате один из них. — Если я по пути захвачу пассажира, то возьму с него меньше, чем в автобусе. А тебе дадут двадцать килограммов мяса на сто порций, ты пять украдешь, а оставшиеся разделишь опять же на сто порций и цену возьмешь полную…

— Сильно кроет, — одобрительно заметил парень, подмигивая Дерябину. — Шоферская бражка, палец в рот не клади.

— Ты куда направляешься? — спросил Дерябин.

Парень оценивающе оглядел его и сообщил:

— Никуда. Обедать приехал.

— Может, подбросишь нас?

— Что ж не подбросить, — легко согласился парень. — Были бы тити-мити.

— Деньги, что ли?

— Можно и деньги, можно и тити-мити. Не все одно?

— Я ведь не сказал, — спохватился Дерябин. — Далеко ехать. Пожалуй, с ночлегом.

— Какая разница. Были бы тити-мити.

Дерябин подозрительно оглядел его: не дурачок ли какой. Но лицо у парня было куда умное, глаза с хитрецой.

— Просит тити-мити, — сказал он подошедшему с подносом Шарову.

— Сколько? — деловито осведомился тот.

Дерябин невесело усмехнулся: может, и в самом деле он страдает житейской неподготовленностью. Шаров-то с первого слова понял, чего добивается шофер, а он выспрашивал, соображал и все равно не был уверен, что тити-мити — те же деньги.

— Дороже, чем на такси, не возьму, — сказал шофер.

Шаров даже поперхнулся.

— Да ты не парень, а золото, — похвалил он. — Звать-то тебя как?

— Я это не люблю: смешочки и разное там… — предупредил парень. — Не хотите ехать — не надо, другие найдутся.

— Хорошо, хорошо, — остановил его Дерябин. — Хотим ехать… Спросили имя, а ты вскинулся.

— Зовусь я Васей, — смягченно сообщил шофер.

Как подошли к машине, Дерябин привычно распахнул переднюю дверцу, грузно взобрался на сиденье, которое крякнуло под ним. Шаров с рюкзаком устроился сзади.

— Трогай, Вася, — ласково сказал Шаров, — Нам еще ехать и ехать.

Вася тронул. Газик сорвался с места и задребезжал, запрыгал пол под ногами. Стрелка спидометра полезла к восьмидесяти.

— Кому принадлежит этот прекрасный автомобиль? — добродушно спросил Шаров.

— Председателю, — коротко ответил Вася.

Шаров все приглядывался к нему, потом спросил:

— Ты, Вася, случаем, не городской? Манеры у тебя какие-то… вроде как изысканные…

— В точку! — возвестил Вася. — Все бегут из деревни, а я вот сюда. И неплохо устроился. А то на стройке… — Он безнадежно махнул рукой. — Тут и почет, и свобода. Жить можно…

— Устроился, значит?

— А что? Для того и на свет появляемся. Все устраиваются…

Мелькали придорожные столбы. Стеной стоял по бокам могучий, напоенный влагой лес. Изредка попадались мостики через ручьи, вспухшие от прошедших дождей.

— Анекдотик бы, а? — просительно сказал Вася. — Люблю, когда в дороге анекдоты.

Вел он машину с небрежным изяществом, которое появляется у шоферов, когда они уже не новички, но и еще не мастера своего дела. А тут еще чих разобрал его. Вася закрывал лицо руками, оставляя руль.

— Чего расчихался? — подозрительно спросил Дерябин, прижимаясь к дверке, чтобы как можно дальше быть от шофера.

— От здоровья, — ответил Вася.

— Какое уж тут здоровье! Дать таблетку?

— Зачем? Чих всегда от здоровья. Бабушка у меня была, каждый день чихала. Потом перестала чихать и умерла.

При следующем чихе Дерябин опасливо покосился на него: на крутом повороте Вася не сбавил скорости, тупорылый газик натужно заскрипел, норовя завалиться набок.

— Двое купили автомобиль, — начал рассказывать Вася. — Поехали и радуются. Не заметили, как темно стало. Начали их встречные машины слепить фарами, слепят, просто спасу нет, хоть останавливайся. Наша бражка такая: робеет встречный, так я его еще больше прижму. Остановились они и думают, что делать. Один и сообразил. «Давай, — говорит, — левую фару вынем, привяжу я ее на палку и выставлю из окна. Во какие у нас будут габариты!» Так и сделали. Едут. Им навстречу и вывернул самосвал. Там тоже двое: шофер и сменщик. Осатанели они сначала, никак не поймут, что за машина идет на них. Тормозят и присматриваются. Потом сменщик и говорит: «Да дуй посередине, это два велосипедиста…» Смешно?

— Смешно, — машинально ответил Дерябин. Он пытался распутать цепочку событий последних дней. Припомнил, что неприятности для него начались с того злополучного звонка. Дерябин даже переспросил — настолько неожиданно прозвучала фамилия. До его сознания не сразу дошло, что Викентий Вацлавович Поплавский является секретарем партийной организации института и звонит по необходимости…

Днем на лекциях Беляков почувствовал себя плохо. От скорой помощи отказался, попросил проводить домой и в подъезде, поднимаясь по лестнице, упал. Врачи к нему не успели.

Хоронили Белякова скромно, на кладбище не все и ездили. Старые уходят, молодые занимают их место. Об этом и говорили на другой день в институте. Выбор пал на Михаила Борисовича Соломина, который года два назад защитил кандидатскую.

Викентий Вацлавович и просил разрешения зайти, представить Дерябину будущего декана.

От его взгляда не ускользнуло, как, здороваясь с Соломиным, Дерябин отвернулся к окну, словно увидел там нечто более интересное. Не ускользнуло и то, что на протяжении всего разговора Дерябин сидел к ним вполоборота, с затаенной усмешкой на лице. Застенчивый до крайности, Викентий Вацлавович принял всю неприязнь на себя, ерзал на жестком диване, моргал. Когда он представил будущего декана, то почувствовал себя совсем разбитым.

А Дерябин рассеянно катает карандаш по зеркальной поверхности стола. Искоса он взглядывает на молчаливого, преисполненного важности Михаила Борисовича Соломина. Он пополнел, этот Мишка Соломин, под глазами уже начали обрисовываться мешки, говорящие, что сему мужу не чужды бывают и земные радости. Дерябин наливается гневом. Вскочить бы сейчас, закричать в бешенстве и вытолкать за дверь новоявленного кандидата в деканы, как когда-то на заводе он был вышвырнут из цеха… Да, это было в начале сорок четвертого года, война перемещалась на запад, и на заводе стали задерживать тех, кому предстояло идти в армию. Дерябин был старше Шарова, ему полагалось призываться весной, а он продолжал работать. В это время и появился в цехе крупный чернявый парень — Мишка Соломин. Он как-то быстро перезнакомился со всеми и разоткровенничался: «Пока война, пересижу здесь… У меня крепкая бронь. А там — учиться». Было неприятно смотреть в его нахальное лицо. Бросались в глаза смачные толстые губы, которые он часто облизывал, рыхлый подбородок с ямкой посередине. Гнетущее молчание, которое наступило после его слов, не обескуражило Мишку. «Вы чего это?» — спросил он. «Вот что, — сказал ему Дерябин, — сгинь, или мы тебя вынесем отсюда». Но Соломин не сгинул, и непохоже было, что испугался. «Будто сам не потому здесь, — осклабясь, сказал он Дерябину. — Твой-то год уже на фронте». И то, что Мишка сравнил его с собой, усмотрел в нем какую-то нечестность, сразило Дерябина. Он беспомощно оглянулся на товарищей. Внутренне он протестовал, ведь начал работать с четырнадцати лет, выполнял в ремесленном училище военные заказы, потом на заводе — без выходных, по двенадцать часов в смену, никогда не помышлял ни о чем ином, лишь бы делать все с полной отдачей сил, и раз ему дали отсрочку, значит, так нужно, сейчас он здесь нужней. Но в то же время выходило, что Мишка прав: он был в более выгодных условиях, чем его сверстники, попавшие в пекло войны. Чернявого Мишку Соломина изгнали, а через неделю и Дерябин прощался с заводом — уходил на фронт.

«Пока война, пересижу здесь…» — назойливо стучат в ушах слова прежнего Мишки. Дерябин почти не понимает, что говорит ему Поплавский, он занят одной мыслью: «Человек с такой закваской не может измениться к лучшему. Не быть тебе деканом. Только через мой труп».

Но как объяснить Поплавскому: времени-то сколько прошло! Окажешься смешным и только.

— Что я могу сказать, — сухо произнес он, когда Поплавский закончил. — Вам виднее.

С тем и разошлись. Викентию Вацлавовичу и в голову не приходило, что причина отчужденности, с какою принимал их Дерябин, кроется вовсе не в нем, а в человеке, которого он привел предлагать на должность. Знай он истинную подоплеку, может, все и пошло бы по-другому, тем более, что и у него не было особых симпатий к Соломину, он даже сейчас и не припомнил бы, кто первый назвал эту кандидатуру. Но раз назвали, а возражений не было, Викентий Вацлавович должен был отстаивать мнение коллектива.

Худо ли, хорошо ли, но он посчитал, что с Соломиным — дело решенное. Однако, возвратившись в институт, он узнал от проректора, что на место декана, по всей вероятности, будет рекомендован другой человек.

Викентий Вацлавович изумился:

— Пожалуйста, объясните, что все это значит?

Проректор отводил глаза, что-то недоговаривал. Это был старый, умудренный жизнью человек. Когда-то он бросался в драку с поднятым забралом, но те времена безвозвратно прошли, сейчас ему больше всего хотелось, чтобы все вопросы решались тихим, мирным путем. Но, если они так не решались, он считал нужным, опять-таки тихо и мирно, отступить.

— Я требую собрать ученый совет. Немедленно! — выкрикнул Поплавский сорвавшимся на визг голосом. — А вы, Борис Викторович, если вы честный человек, вы доложите все, что произошло.

Проректор впервые видел добрейшего Викентия Вацлавовича в таком возбужденном состоянии. Боясь за него, стал уговаривать не горячиться, что в конце концов все обойдется, все станет на свое место.

— Нет и нет, — стоял тот на своем. — Я требую собрания.

На собрании проректор заявил, что руководители института посоветовались и решили в интересах дела предложить на освободившееся место более подходящую кандидатуру, согласованную, кстати, с соответствующей организацией.

Поплавский тут же спросил:

— Борис Викторович, с кем вы советовались? Члены партийного бюро удивлены вашими словами.

Оправдываясь, проректор сбился, никак не мог подобрать убедительных слов. А его продолжали допрашивать:

— Видимо, соответствующая организация против кандидатуры Соломина. Объясните, какие на то причины?

У проректора была привычка смотреть на несогласного долгим, укоряющим взором. Что он сделал и на этот раз. Но спрашивающий выдержал пытку, не мигнул даже. Был это никто иной, как сам кандидат, Михаил Борисович Соломин. Честнейшие, с печалью глаза его повергли в смятение проректора.

— Никаких особых причин нет, — промямлил он.

— Выходит, кандидатура Соломина не снята? Есть два кандидата? — спрашивали из зала.

— Борис Викторович, вы упоминаете соответствующую организацию. Где же решение?

— Решения нет, нам советуют, — произнес вконец растерявшийся проректор.

— Кто советует?

— Я разговаривал с товарищем Дерябиным.

— Товарищ Дерябин еще не организация, — резонно заметили ему. — Будет правильно, если мы сейчас проведем голосование.

В общей запальчивости так и сделали, проголосовали за Соломина. Что было удивительно в этой процедуре — личность кандидата как-то отошла на второй план, защищали не его, а право на свое независимое суждение. Теперь отступать было некуда, ждали, как будут развиваться события. На следующий день преподавателей стали приглашать по одному к проректору. Борис Викторович не был изобретательным, каждому говорил одно и то же:

— Дело, голубчик, страдает от всей этой смуты. Нам ли заниматься подобными дрязгами? Бог с ним, с Соломиным, найдется и ему что-нибудь. Отступить надо.

В ответ преподаватели написали письма в разные инстанции, в которых, между прочим, осуждалось непринципиальное поведение проректора.

— А еще вот какая история…

Вася не сбавлял скорости и не закрывал рта. Он не заботился, слушают ли его.

— После трудов праведных надо ведь по капельке… Припасем, что надо, и — прямо в гараже. Дверь не всегда закрыта. Зачем? И залетел к нам соседский, Марьи Копилиной, петух. Ко-ко-ко… Дескать, меня примите. А нам что, не жалко. Хлеба накрошили, облили водкой и цып-цып… Все склевал. Наутро, смотрим, пришел похмеляться. Ах ты, думаем, такой-сякой. Ладно. Еще ему… Так и повадился каждый день. И думаешь что, наклюется, а потом идет кур гонять. Только перья по копилинскому двору летят. На все сто был петух, до животиков хохотали… А хозяйка не поняла. Зарубила петуха…

…Иван Трофимович выложил перед Дерябиным преподавательские письма. «Порядка там нет, в институте», — вырвалось у Дерябина. Иван Трофимович внимательно глянул на него. «Надо навести порядок. И лучше, если наведете сами». Сказано было таким тоном, что у Дерябина будто все оборвалось внутри. «Не понимаю», — проговорил он. «А вы подумайте». Теперь-то он подумал…

— Значит, зарубили петуха? — сонно переспросил Шаров, приглядываясь, где едут. Вася выруливал на главную улицу районного центра.

— Зарубили. — Вася тряхнул густой шевелюрой и бодро добавил: — Ничего, на наш век петухов хватит. Нового готовим.

Возле белокаменных торговых рядов на стоянке приткнулось несколько машин и автобус. Вася притормозил.

— До чего кстати, — удивился Шаров, разглядывая автобус. — А ведь это тот самый, из которого нас выгнали.

Оба торопливо вышли из машины, надеясь как-то заявить о своих правах, но еще не зная, как заявлять. Правда, им и шагу не пришлось сделать: шофер автобуса вдруг открыл дверцу, спрыгнул с подножки и поспешил навстречу. Было ему под сорок, пряди слипшихся темных волос спадали на морщинистый лоб, серые глаза воспалены.

— Товарищ Дерябин, вы меня уж простите, — виновато заговорил он. — Ну, не видел! Маруська спорит, подумал, обычные безбилетники… После только сказали, что были вы…

Дерябин стоял с каменным лицом, и его неприступность еще более пугала шофера.

— Черт знает, как произошло. Поверьте, такое у меня впервые. И все эта кондукторша, Маруська… Не любят ее у нас. — Шофер повернулся в сторону автобуса, где была та самая злосчастная Маруська, желваки ходили на его скулах. Должно, будет Маруське на орехи.

— Ерунда какая-то, — брезгливо проговорил Дерябин, открыл дверцу и сел в машину. — Трогай, Вася, — сказал он словами Шарова.

Тот пожал плечами, явно не одобряя строгость своего пассажира. Из обрывочного разговора он начинал понимать, что Дерябин — какой-то начальник и шофер автобуса провинился перед ним.

Газик медленно стал выворачивать на дорогу. И когда проехали последние дома, Вася спросил Дерябина:

— Зачем вы с ним так? — в нем говорила шоферская солидарность.

— Нашкодил, так умей хоть держаться. Унижаться-то чего?

— Чего? — переспросил Вася, удивляясь непонятливости пассажира. — Да знаете, о чем он сейчас думает? Вот нажалуетесь вы управляющему, и выкинут его вон. А у него хорошая работа, семья, детки… Придраться всегда найдется к чему. По нужде лебезил, вот чего…

— Первое умное слово от тебя услышал, Вася! — торжественно сказал Шаров. Давай дальше, нам еще ехать и ехать.

— Мне что, — отозвался Вася. — Были бы тити-мити…

* * *

— Это квартира Шаровых?

— Вы не ошиблись. Между прочим, впервые за утро…

— Приветствую тебя, Сашенька. Клава Гурылева.

— Здравствуй, маленькая женщина. Почему-то я ожидал, что ты мне позвонишь. Опять что-нибудь в институте, и редактор просит, чтобы я посмотрел и сказал, могу ли по письму сделать статью.

— И да, и нет. Статья уже написана и завтра идет в номер. Она об институте…

— Кто же тот несчастный, что отбивает хлеб у бедного литератора? Я вызову его на дуэль и убью.

— Статья называется «За связь науки с практикой», подписана проректором Дерябиным. Это что-нибудь тебе говорит?

— Ой, Клава! Ну, знаешь, я был наивен и глуп, когда…

— Сашенька, я тебе уже говорила, что это было давно, и я не сержусь.

— Ах да, ты об этом… Спасибо, что позвонила. Я обязательно прочту статью «За связь науки с практикой». Он сам принес ее или прислал по почте?

— Ее принес курьер, и редактор распорядился сразу же дать в номер.

— Он всегда отличался оперативностью. И в этом его сильная сторона.

— Кому больше знать, мне или тебе, какая у него оперативность. Слава богу, скоро десять лет, как я под его началом.

— Это ты о редакторе?

— О ком же еще! Не такой-то он решительный, как ты думаешь.

— Клава, мы сегодня что-то плохо понимаем друг друга. Не перенести ли нам разговор на завтра, когда я прочту статью?

— В чем же дело, ты знаешь, Сашенька, что твоя воля надо мной неограниченна. Давай перенесем разговор на завтра.

— До свидания, маленькая женщина!

— Будь здоров, Сашенька!

 

Тайка

Тайка сунула босые ноги в старенькие туфли, пригладила волосы рукой и, оставив Егорку забавляться с куклой, вышла на крылечко.

Мимо дома шла дорога — от леса к селу Ивановскому и дальше в город. Пока на ней — ни души. Но Тайка знала: сейчас покажется Роман. Выйдет из леса и свернет у риг, срежет прямиком по стерне, чтобы не встречаться с нею. Роман ходит тут с самой весны, с тех пор, как устроился в городе, на крахмало-паточном заводе. На выходной вечером идет с работы, в понедельник утром — обратно. Два раза в неделю. И два раза в неделю Тайка караулит его. Презирает себя и бегает, боясь прозевать.

Солнце еще только поднимается, сушит потемневшие за ночь крыши домов — их в деревне всего десяток: шесть по одному порядку, четыре по-другому. Когда-то порядки были длиннее, об этом напоминают замусоренные щебнем и заросшие репейником ямы — многие перебрались в Ивановское, где контора колхоза. Когда-то здесь также был клуб, и Роман приходил сюда, и Тайка танцевала с ним…

В росной траве туфли сразу намокли, зашлепали. Шлеп-шлеп — до самой риги, полуразвалившейся, с несколькими жердинами вместо крыши.

Тайка не обманулась: едва перевела дух, из леса показался Роман. В руке сумка, скатанная валиком. По субботам он носит в ней хлеб. А сейчас сумка пустая.

— Стоишь? — не глядя и привычно спрашивает Роман.

Тайка смотрит на него спокойно и внимательно.

— Может, зайдешь, Ромаша? — несмело просит она.

— Еще не хватало, — угрюмо отвечает Роман. Нарвал пучок травы и стал обтирать заляпанные грязью голенища кирзовых сапог — лесная дорога не просыхала и в жару. — Вообще, сказал, не встревай. Я вольная птаха. Поняла? Скоро совсем в город перееду.

На лице у Тайки испуг, руку она прижала к горлу, словно ей трудно дышать.

— Как же так! И не покажешься?

— Может, в праздники…

Из Тайкиной груди вырывается вздох облегчения.

— Ромаша, — опять просит она. — Петушка-то на палочке обещал Егорке.

— Некогда с тобой, — будто не слыша, отвечает Роман. — Еще на работу опоздаю. — И торопливо обходит ее, отворачивает лицо.

— Хоть бы раз взглянул на свое дитя, черт квелый! — уже ругается Тайка. — Ведь клялся же!

— Ну знаешь, все бывает под пьяную лавочку. Полюбились, побаловались. И никаких прав ты на меня не имеешь: мы не расписаны.

— Разве в этом дело, — тихо говорит Тайка.

— Не обязан! — злится Роман, чувствуя свою неправоту. — Вольная птаха! Хочу женюсь, хочу нет, хочу на тебе, хочу на другой. Нынче заведено — два раза жениться, — с усмешкой заканчивает он.

В глазах у Тайки слезы. Она покорно плетется домой, вспомнив, что надо кормить Егорку.

— Вот и видели мы папку, — воркует она над люлькой. — В субботу он пойдет из города и гостинец занесет. Петуха на палочке…

Егорка мало смыслит, что говорит мать. Он тянется пухлыми ручонками к ее покрасневшему носу и смеется.

А Тайка продолжает рассказывать:

— Папка в город переедет и нас возьмет. Будем жить в каменном доме. Я тебя на каруселях покатаю.

Егорке удалось схватить ее за нос, теперь уже смеется и Тайка. Слезинка скатывается с ее щеки и падает мальчику на руку.

В избу, не постучав, вошел бригадир Федор Куликов с полным картузом грибов. Картуз у него с синим околышем, весь выгоревший, привез еще с границы, где Федор служил. Он сел на лавку и стал отбирать в решето упругие коровки, скользкие маслята — какие получше.

— Выброшу! — зло сказала Тайка.

— Выбрасывай! — согласился Федор, — завтра наберу еще.

Федору за тридцать, он в полной мужской силе, мускулистый, с широкой грудью и бронзовым от ветра и солнца скуластым лицом. Выделялись на этом лице голубые, добрые и не то стеснительные, не то печальные глаза. Но Тайка знала, что эти глаза могут загораться и злым, страшным огнем.

Из люльки таращил глазенки Егорка, смеялся Федору, потом вдруг с превеликим трудом сказал:

— Дя-дя…

— Что? — улыбнулся Федор. — Пошли завтра за грибами?

— Не заходи больше, — сказала Тайка. — Того гляди, пересуды пойдут. Дойдет до Романа — тебе и мне голову свернет.

— То-то будет потеха, — невесело ухмыльнулся Федор. Тяжело повернулся и пошел, бросив от двери: — Картошку копать нынче. Под Ивановское.

Тайка кивнула. Накормила и одела Егорку, понесла соседке — бабушке Кате. На улице Федор бил в рельс, мерно и ожесточенно.

Тайка выбрала бороздки рядом с Лидией Вологдиной. Проворными руками ворошила мягкую землю, картошины глухо стукались о стенки корзины.

— Опять встречала? — спросила Лидия.

Тайка кивнула.

— Обещал в субботу зайти. Жди, говорит…

— Врешь, поди, — не поверила Лидия. — Все выдумываешь.

Тайка швырнула картошку в корзину, зябко поежилась.

— Выдумываю, тетя Лида. Хочется, чтобы так было, вот и выдумываю. Все бы для него сделала, если бы пришел.

— Потому и не приходит, коли знает: все сделаешь. Ты покажи ему, что плюешь на него, — прибежит.

— Не могу я так…

— Значит, дура. Я бы проучила. На твоем месте за Федора вышла бы. Это ли не мужик! Пусть хоть и вдовый.

— Без любви-то?

— Двадцать лет со своим живу, а была ли любовь — не знаю. Трепетала, конечно, в первые разы, как обнимет, голову теряла… Так девчонка же была, ждала чего-то, о чем говорили другие. Любопытно. Обними в те поры не Иван, а кто-то, то же, наверно, было бы. И у тебя так с твоим Романом. Все: любовь, любовь, а спроси — никто толком не знает, что это такое.

— Не могу я так, — снова сказала Тайка.

Перед обедом Федор привел на поле молоденьких городских девчат.

— Подмога, бабоньки! — весело сообщил он. — Шефы, да еще на собственной машине. На неделю в полное распоряжение.

Он в самом деле был рад шефам, и не столько девчатам, которые обязательно станут копать картошку в перчатках, будут бояться запачкаться и без умолку говорить о чем-то своем, только им интересном, — рад он был грузовой машине: можно всю неделю возить картофель в город. Возбужденный Федор смотрел, как Тайка, наклонившись, взвалила полный мешок на худенькую спину и, покачиваясь от тяжести, потащила к машине. Он перехватил ее на пути, взял мешок и легко забросил себе на плечо. Шагал прямо, будто нес вату.

— Вот чертяка, — улыбнулась Тайка, горделиво взглянув на городских девчат, которые выбрали себе по бороздке и теперь доставали из карманов перчатки.

— Окрутит он тебя, — сказала Лидия повеселевшей Тайке. — Хорошему мужику противиться трудно.

Тайка вспыхнула.

— Как репей виснет, — сказала она, покосившись на Федора.

В следующие дни вместе с Лидией Вологдиной Тайка возила картофель в город. Сдавали прямо в овощной магазин. В предвыходной день выехали что-то поздно, и Тайка все боялась, что не успеет обернуться к приходу Романа. Как и в прошлые разы, к концу недели она начинала верить, что Роман должен зайти взглянуть на Егорку. Словно нарочно, директора в магазине не оказалось, и никто без него не хотел принимать картофель. Договорившись с Лидией, Тайка побежала на завод, надеясь там перехватить Романа и, если надо будет, подбросить его до деревни на колхозной машине.

В проходной сидел старик-сторож.

— Кажется, ушел, — сказал он, когда Тайка спросила о Романе.

— Ты взглянул бы, дедушка, — попросила Тайка.

Старик, кряхтя, запер дверь и пошел. Вернулся минут через пятнадцать, сказал:

— Нету, девка. Как и говорил: ушел.

Тайка словно сгорбилась, когда пошла обратно, и, видя это, старик сочувственно крикнул:

— Может, передать что? А?

Машина возле магазина стояла разгруженной. Пока ехали обратно, Тайка все всматривалась в дорогу, ожидая нагнать Романа. Но, видимо, автобус ушел раньше.

У своего дома она встретила Федора.

— Романа не видел? Не заходил он?

Федор помрачнел. Ему захотелось обругать ее и высказать все, что он думает о ней и ее Романе. Но в глазах у Тайки была тревога, и вся она напоминала встрепанного воробья. И Федор пожалел ее.

— Заходил, кажется… Не знаю, но вроде заходил…

В первую минуту ей вздумалось зареветь, стоять посреди улицы и реветь. И не столько от горя, что не застала Романа, сколько оттого, что впервые за все время он зашел взглянуть на Егорку и не увидел его. Погляди он разок на сына — и Тайка успокоилась бы, пожалуй, не стала докучать ему, не стала бы выходить к риге, упрашивать и ругаться.

— Грибы я не выбросила, — сказала она, желая порадовать Федора.

Тот смотрел себе под ноги и хмуро о чем-то думал.

В понедельник утром Тайка достала из ящика комода новый платок с цветочками по белому полю, накинула его на плечи и вышла на дорогу. Она была уверена, что Роман сегодня не свернет по стерне, пройдет у ее дома.

Она простояла минут двадцать — его все не было. Потом из леса вынырнул грузовик, быстро стал приближаться, поднимая за собой дорожную пыль. Тайка прижалась к обочине и, когда машина поравнялась, чуть не вскрикнула от неожиданности: в кабине грузовика рядом с шофером сидел Роман. На какое-то мгновение она еще надеялась, что машина остановится. Но за ней продолжала клубиться серая пыль.

Она и тут нашла оправдание Роману: ехал в попутной машине, и ничего удивительного нет, что шофер не захотел остановиться. И все же было тягостно, что все так нескладно получилось.

Весь день настроение у нее было подавленное. И, под стать ее настроению, к вечеру небо нахмурилось, полил тягучий проливной дождь. С небольшими перерывами он лил всю неделю. Вечером перед выходным Тайка даже не вышла встречать Романа: не надеялась, что он пойдет в такую слякоть. В натопленной избе пахло душной сыростью. У Тайки все валилось из рук.

Роман появился сам. Было уже поздно, дождь надоедливо стегал окна. Он стоял у порога, промокший до нитки, в грязных сапогах. Тайка так растерялась, что смотрела не на него, а на лужу, растекавшуюся у его ног.

— Вот зашел, — сказал Роман. Достал из кармана промокший бумажный сверточек и протянул Тайке. — Просила петуха на палочке, принес…

Красный леденцовый петух с подтаявшим гребешком задрожал в Тайкиных руках. Роман чего-то ждал, а она не могла сказать ни слова.

— Пойду, — сказал Роман. — Грязища страшная, не проберешься скоро-то.

И опять Тайка молчала.

— Пойду, — снова сказал Роман и все так же в нерешительности топтался у порога. Лужа у его ног продолжала расти.

Тайка рассеянно положила леденцового петуха на шесток, достала из печки сковородку жареных грибов, а потом вытащила давно припрятанную на случай бутылку водки.

— Вот за это спасибо, — обрадовался Роман. Выпил, закусил и словно посмелел.

— У тебя я не останусь, просить будешь, чтобы жил, — говорил он, — а мне это сейчас никак нельзя. Что было — все…

— Перестань! — закричала Тайка. Закрыла лицо передником и заплакала.

— Что с тобой, ты что? — всполошился Роман, удивленный ее криком. — Ну, не получилось у нас… Разве ты одна такая. — Он попытался обнять ее — Тайка оттолкнула.

— Не хочешь, не надо, — спокойно сказал он, опять садясь к столу. Взял свежий огурец, лежавший на подоконнике, и с хрустом стал есть.

— Хоть грязища, а пойду, — снова заговорил он после молчания. — Может, лошадь достала бы…

Она взглянула на него, не сразу поняла, что он сказал. Потом кивнула.

— Посиди. Я сейчас.

— Что ж, посидеть можно, — снисходительно согласился Роман.

Тайка накинула фуфайку и побежала к бригадиру.

Дом Федора был в другом порядке, в конце. Выделялся он застекленной верандой вместо обычного открытого крыльца с козырьком. Резные наличники на окнах, сама веранда были покрашены голубой краской. Тайка хорошо помнила, когда Федор строился. Он привез тогда жену из Малахова, дальней деревни за рекой. Красавица была жена — высокая, чернобровая, с шелковыми густыми и длинными волосами. Тайка восхищалась ею, а когда слышала деревенские пересуды, думала: «Завидуют. Красоте ее завидуют».

Недолго жили они. Таяла, блекла красота на глазах у всех. Лечил сначала фельдшер из Ивановского Андрей Кузьмич. Потом возил ее Федор в районную больницу, был у знаменитого профессора в области — мало что помогало. Умерла через два месяца после операции.

Жил теперь Федор с матерью и пятилетней дочкой.

Он уже спал, когда постучала Тайка. Пришлось ему подниматься с постели. Вышел всклокоченный, в наброшенном на плечи пиджаке.

— Ладно, запрягу, — сказал он, узнав, в чем дело. Она не заметила недовольства в его голосе и благодарно улыбнулась заблестевшими глазами.

— Спасибо тебе за все.

Когда вернулась домой, Роман сидел за столом и смотрел на спящего Егорку.

— Вылитый отец, — сказала Тайка. — Что нос, что глаза.

Ей было приятно, что он смотрел на сына, о чем-то думал. Показалось, что Роман сейчас опять такой же, как два года назад: сильный, ласковый. Два года, несмотря ни на что, представляла она его таким.

— Их, маленьких, никогда не разберешь, — запоздало ответил Роман. — Сначала вроде и на отца, а потом весь в мать.

— Посмотри получше, — сердито начала она и не договорила. Взгляд ее остановился на шестке. Там от жары медленно оплывал леденцовый петух, так неосторожно оставленный ею. Тайка подошла к печке и незаметно от Романа переложила остаток леденца в блюдце. Но потом и этого показалось мало: поставила блюдце на подоконник, боясь, как бы к утру, когда проснется Егорка, от леденца не осталась одна лучинка и лужица сладкой подкрашенной воды. Растай он — и уже ничто не напомнит о приходе Романа.

— Выбрось, — сказал Роман. — Как-нибудь занесу в другой раз.

Тайка пристально посмотрела ему в глаза: «Эх, Роман, опять ты ничего не понял!»

— В другой раз я тебя не пущу, — глухо сказала она, и опять ей захотелось плакать, не за себя — за сына, к которому Роман остался равнодушен.

— Не поймешь вас, баб. То бегаешь, как собачонка, теперь — не пущу. Да я, может, и сам не приду, мне теперь никак нельзя…

— Женишься, что ли, больно часто повторяешь?

— Это еще не решено… Может, еще и с тобой все налажу, может, еще у нас все по-хорошему получится. Как ты на это?

— Нет, Роман, не получится у нас с тобой, — грустно сказала Тайка.

Она прислушалась. Около дома скрипнула колесами повозка. Распахнулась дверь и ввалился злой Федор, в уже потемневшей от дождя брезентовой куртке, в картузе, с которого стекали ручейки. Он неторопливо отряхнул картуз, потом оглядел обоих, дольше остановился на Романе, на его мокром полупальто, грязных сапогах, и шумно вздохнул:

— Поехали, что ли, — хрипло сказал он.

Роман поднялся. Стала одеваться и Тайка.

— Оставь, — мягко задержал ее Федор. — Я сам…

Он вышел первым, Роман за ним. Тайка прильнула к окну. Она видела, как они уселись и Федор хлестнул лошадь кнутом.

Потом она опустилась на лавку, где только что сидел Роман, склонила голову на скрещенные руки и стала думать о том времени, когда еще жива была мать, когда жилось так хорошо и она много смеялась… Сейчас они, наверно, подъезжают к лесу, дальше пойдет болотина километров на пять, до самой деревни, где живет Роман. Подумать только, в Петровки они бегали туда! И ничего! Да и то сказать, девчонками были… Проберется ли Федор по такой грязи?

Лошадь шла тихо, осторожно ступая в раскисшую грязь. По бокам высились черные ели и плотный кустарник, гибкие ветки которого клонились к дороге. Дождь все сыпал и сыпал. Иногда лошадь задевала за ветки, и тогда их окачивало, как из ушата. Федор ежился и зевал, с Романом он не сказал и слова. А тот, закутавшись с головой своим полупальто, пробовал понять, почему нынче Тайка разговаривала с ним не как обычно и грозилась не пустить в следующий раз. Перемена в ней смутно тревожила его, тревожила тем, что он не мог разобраться, что с нею случилось.

Когда стали выбираться из болотины, Федор остановил лошадь.

— Самую грязь провез. Выходи.

— Что, уж до конца не можешь? — недовольно поморщился Роман. — Осталось ничего.

— Вот «ничего» и пройдешь.

Роман неловко спрыгнул, и сейчас же ноги поехали, он чуть не упал.

— Ну, спасибо и на том, — с обидой сказал он, понимая, что настаивать бесполезно: Федор сильно не в духе.

— Вот еще что, — сказал ему Федор, и в голосе его Роман услышал угрозу. — Не появляйся больше у Таисии. Нашкодил — пес с тобой, но не дразни.

— А ты что со мной так разговариваешь? — огрызнулся Роман. — Муж ейный?

— Больше, чем муж… Увижу у деревни — вот этими руками задушу.

Роман не столько видел, сколько ощутил тяжесть вытянутых рук.

— Где же мне ходить? — сказал он.

— А где хочешь, — беспечно отозвался Федор. — Если тебе наша местность неизвестна, присоветую: мимо лесного пруда ходи. По тропке оно и суше.

— Эк, присоветовал! — с неловкой усмешкой сказал Роман. — Что это я лишний крюк буду делать?

— Торговаться с тобой не намерен, — объявил Федор, — а что сказал, обдумывай сам…

В деревне не было ни огонька. Поставив лошадь, Федор прошел до Тайкиного дома. В доме было тихо, и только капли, падавшие с крыши, звонко шлепали по большому плоскому камню, лежавшему у завалинки.

 

Чужой

1

Катер ткнулся в песчаный берег, заскрежетала галька о днище. Матрос, остроносый, рябой, в брезентовой, плохо гнущейся куртке, с веселыми глазами, неловко спрыгнул на землю, закрепил чалку за вывернутый корявый пень, похожий на хищную, поникшую клювом птицу. Лямин в это время выдвинул трап, повернул его ступнями книзу и уткнул нижний конец в жесткий, хрустящий песок. Из рубки вышел механик. Втроем взяли с палубы тяжелые квадратные весы, поставили на трап и, придерживая, стали спускать юзом.

Нинка подтащила поближе рюкзак и корзину с посудой. Огляделась. На берегу было одно-единственное здание — просевший складской сарай с тусклым окошком в сторону моря. Сзади стоял лес, казавшийся непролазным: сначала густой ольховник с прошлогодним перепутанным малинником, потом темные ели. И хотя в дневнике у Нинки (она решила все лето вести подробный дневник) было записано: «На летние каникулы я устроилась приемщицей рыбы на Южный мыс, если бы кто знал, как я рада…» — почему-то радости она сейчас не испытывала. Лес глухо гудел, над ним нависла сизая туча; видимо, грянет проливной дождь.

Весы по гладкой доске соскользнули на землю, зарывшись углом в песок. Мужики подхватили их и, тужась и в то же время поглядывая на тучу, торопливо понесли к сараю, под навес. Потом они с такой же спешкой перетаскивали корзины под рыбу, большие кули с солью. Напоследок Лямин спустился в кубрик и вынес оттуда мешок с продуктами и закопченное эмалированное ведро. Нинку он упорно не хотел замечать.

— Прыгай, Каношина, — сказал механик. — Дальше некуда.

Нинка пошатнулась, когда сходила по трапу, рябой матрос ловко поддержал ее, засмеялся.

— Осторожно, лесная царевна… Тут-то еще можно споткнуться, только нос покарябаешь. Не споткнись, как Томка Зарубина…

Нинка резко вывернулась из его рук, покраснела. Сказала обозленно:

— Вахлак карпатый!

Матрос состроил смешливую гримасу, взбежал вслед за механиком на катер и потянул за собой трап. Натужно завыла сирена. Матрос что-то кричал. По рябой роже было видно: охальное.

— Значит, Каношина? — Лямин стоял рядом и смотрел на катер, который развернулся и стал удаляться, оставляя за собой белые полосы взбаламученной воды. — Давай устраиваться, Каношина.

Он пошел к сараю, в переднюю его часть, которая была приспособлена под жилье. Здесь у стен были устроены широкие лавки-нары, у окошка стоял грубо сколоченный стол; с потолка из неотесанных горбылин свисала черная паутина. Тяжелая дверь в стене вела в склад, где, присыпанный опилками, лежал лед. Южный мыс служил перевалочным пунктом. Бригады, ловившие поблизости, сдавали рыбу сюда, не тащились каждый раз в поселок. Так было быстрей и удобнее. Отсюда рассортированную рыбу катер увозил на завод. На случай непогоды, других непредвиденных причин был оборудован холодильник.

Нинка не шла, и Лямин выглянул из двери. В стороне от сарая она ставила палатку, торопилась до дождя. Лямин удивленно смотрел на нее.

— Замерзнешь, да и комары съедят, что выдумала? Ляжешь в помещении, ничего с тобой не случится.

— Это для вас палатка, — пояснила Нинка, не переставая натягивать боковины и забивать колышки.

— То есть как? — поразился Лямин.

— Директор так сказал… Да вы не беспокойтесь, — поспешила она добавить, слишком уж растерянным казалось ей крупное лицо Лямина. — Тут спальный мешок есть, не замерзнете.

— Ну, директор! — Лямин тупо посмотрел на удалившийся, но еще видный катер, на едва заметный противоположный берег с темной кромкой леса и почувствовал бешеную злобу. — Ну, директор! — повторил он, от злости не находя других слов.

— Да что вы так испугались? — опять сказала Нинка, сияя улыбкой на узком, с рыжими крапинами лице. — Мы в походах всегда в палатке, и ничего.

— «И ничего», — передразнил Лямин, оглядывая ее худенькую фигурку — Вот и спи здесь, если «ничего», а я буду в помещении. Корми комаров, да еще волки ночью нагрянут.

— А меня не испугаете, — дерзко ответила она. — Мне еще и лучше… И никаких тут волков нету.

— Давай, давай, — проговорил Лямин. — Действуй!

Он не мог пересилить себя и с раздражением думал о директоре рыбзавода Голикове, который упорно не хочет доверять ему, да еще при случае и издевается. Вот и сюда под видом приемщицы послал эту девчонку — соглядатая. Будто Лямин сам не может делать в журнале записи о приеме рыбы, сортировать ее.

— Ну, директор!

2

С директором у него не поладилось почти с первого дня…

С другом Лехой Карабановым Лямин был в строительном поезде, и тот, уволившийся раньше, все звал Лямина к себе, на берег Рыбинского моря, прельщал большими заработками. Лямин решился, поехал.

От Ярославля он несколько часов плыл на «Метеоре», потом в районном центре пересел на рыбзаводской катер, который и доставил его в поселок.

Место ему показалось скучным, заброшенным. Лето было сырое, и поселок с двумя десятками домов утопал в грязи. Море плескалось о глинистый обваливающийся берег и тоже казалось грязным. Но все это было еще ничто по сравнению с той новостью, которую Лямин узнал: дружок его Лешка, оказывается, женился и теперь перебрался куда-то под Рыбинск. А денег уже не было, чтобы двигаться дальше, нужно было устраиваться на работу.

От дощатого, на высоких столбах причала шел узкий рельсовый путь к рыбзаводу — длинному одноэтажному зданию с холодильными установками и коптильнями. Поеживаясь от сыпавшейся с обложного неба сырости, Лямин направился туда.

Директор завода Валентин Николаевич Голиков был еще совсем молодым — небольшого росточка, со смуглым лицом и темными глазами, быстрый в движениях.

— Однако ты и поездил, — сказал он с откровенной завистью, разглядывая трудовую книжку.

Лямин не удержался от горделивой улыбки, почему-то сразу почувствовав превосходство над Голиковым.

— Романтика, — хвастливо пояснил он. — Влечение сердца.

Голиков бросил быстрый, пытливый взгляд на него, а потом, еще раз полюбовавшись на штампы и росписи, поднялся из-за стола.

— А я вот и не знаю, что это за штука, — с каким-то затаенным сожалением проговорил он. Скосил глаза на слезящееся окно. Как раз мимо конторы проходили две женщины, в резиновых сапогах, в телогрейках — тащили пустые корзины, старались ступать осторожно по раскисшей земле. — Нет ее у нас, не видели, — закончил директор.

Лямину показалось, что ему хотят вернуть документы, и он испугался: в карманах не было даже на папиросы.

— Так это везде одинаково, — поспешил он сказать. — Видимость одна.

Голиков снова пытливо вгляделся, желая понять, что за человек стоит перед ним. Лямин был рыхлый телом, вздернутый нос и крупный мягкий подбородок придавали лицу беспечное, ребячливое выражение.

— Неужели нигде нету, только видимость? — повеселев взглядом, спросил Голиков. Он так и не составил определенного мнения о посетителе.

— Везде одинаково, — не сморгнув, подтвердил Лямин.

Через полчаса он шел по поселку на указанную квартиру. «А все-таки здесь встречают ничего, жить можно», — удовлетворенно думал он. Голиков распорядился выдать аванс в счет будущих заработков и спецовку. Особенно радовали Лямина болотные резиновые сапоги с раструбами, таких он еще не носил.

На радостях он даже постарался забыть обидную встречу возле склада с каким-то странным человеком. Рослый, крепконогий, без пиджака и с расстегнутым воротом серой рубахи, тот шел навстречу, размахивал руками и говорил сам с собой. Возле Лямина он приостановился, окинул тусклым взглядом всю его фигуру с сапогами и брезентовой робой под мышкой и вдруг отчетливо сказал:

— Прохвост!

Или спутал с кем, или вовсе сказанное не относилось к нему, но Лямин счел нужным ответить:

— Ты что, дядя, завеселел до невозможного?

— Поговори у меня, — не оборачиваясь, пригрозил тот. — Только поговори! — и широкие плечи у него дернулись.

Лямин сробел: все-таки был новичком и лезть сразу на скандал было опасно. «После узнаю, кто такой».

Поселили его у стариков Горбунцовых, которые жили в доме, принадлежащем заводу. Домик был чистый, с палисадником под окнами. В палисаднике росли мальвы; вымытые дождем цветы лепились к стеблю со всех сторон и напоминали громкоговорители, которыми увешивают столбы на райцентровских площадях.

Хозяева жили одиноко и хорошо встретили Лямина.

— И ладно, родимый, нам повадней, — выслушав объяснение, приветливо сказала хозяйка, Лидия Егоровна. — Дедушка-то мой совсем одичал, — продолжала она. — Какая я ему собеседница!

Лямин оглядел сухонького старичка в расстегнутой ватной телогрейке и в валенках с галошами. Тот тоже ласково присматривался слезящимися глазами.

— Давай, дед, знакомиться, — весело сказал ему Лямин, крепко сжимая холодные негнущиеся пальцы старика. — Поговорить у нас будет о чем…

— Василием Никитичем его зовут, — сообщила хозяйка.

Василий Никитич вдруг торопливо начал застегивать пуговицы на телогрейке. Сморщенное, заросшее серой щетиной лицо стало озабоченным.

— Пошел я, Лидея, — бодро сообщил он.

— Поди, родимый, поди. Проветрися, — заботливо откликнулась Лидия Егоровна.

Поднимаясь вслед за ней по ступенькам крыльца, Лямин спросил:

— Куда это он направился?

Хозяйка махнула рукой.

— А и сказать нехорошо: никуда. Покрутится возле дома и вернется. Все делает вид, что занят, кому-то нужен. А уж кому нужен, в восемьдесят-то лет. Сторожем был при заводе, теперь устает, все больше лежит.

Из просторной, светлой комнаты с цветами на подоконниках она провела Лямина в уютную боковушку с одним окошком на улицу. Стояла старинная, с никелированными шишками кровать, крошечный стол, шкаф для белья. Лидия Егоровна принесла из своей комнаты еще и стул. Лямин устраивался, а она стояла у перегородки, жалостливо наблюдая за ним. Она жалела его, как жалела всех, не имеющих постоянного пристанища.

— Квартира мне вполне подходит, — сказал Лямин. — Еще, мамаша, узнать бы, где у вас магазин, и тогда все в ажуре.

Когда он вернулся, на столе стоял самовар, хозяева ждали его. Лямин выставил большую бутылку красного вина.

— Зовется колдуньей, — подмигнул он Василию Никитичу. — Хряпнем со знакомством.

— Не пьет он у меня, — вмешалась Лидия Егоровна. — И молодым не пил… Мы раньше-то в колхозе под Весьегонском жили. Затопило море нашу деревню, сюда вот перебрались. Из карелов мы. Вся наша деревня карельская была…

— Ну, а мы русские, нам отцами завещано пить, — не поняв ее, сказал Лямин.

— Преснечиков попробуй, — предложила Лидия Егоровна, подвигая к нему противень с ватрушкой, густо намазанной перетопленной сметаной. — Все хочу спросить: родители твои где?

— Родителей у меня нет, — опорожнив стакан, ответил Лямин. — Отца не помню, был ли… Мать умерла. Тихая у меня была матушка, всего боялась… Теперь один, как в поле воин.

— Как же, родимый, — посочувствовала старушка, — плохо одному.

Большая бутылка вина и закуска, поставленная хозяйкой, действовали на Лямина умиротворяюще.

— Ничего, — благодушно отозвался он. — Огляжусь да и найду жену. Есть тут подходящие?

— Как не быть!

Лидия Егоровна приняла его слова всерьез, достала откуда-то с полки альбом с фотографиями.

— Имя-то вертится, — говорила она, перелистывая альбом, — а назвать не могу. На модные имена память у меня слабая. А хорошая девушка. Взгляни-ка.

Смешливая, полнощекая девушка смотрела с фотокарточки. Лямин удовлетворенно хмыкнул:

— Подходит. Тоже, что ли, из карелов?

— Томка-то?.. Смотри-ка, и вспомнила. Томкой ее зовут… Нет, отец и мать у нее карелы, а она русская. Родственницей еще доводится нам. Зарубина ее фамилия. Томка Зарубина.

Лямин не понял.

— Приемная дочка, видно?

— Почему приемная? — простовато удивилась Лидия Егоровна. — Своя. Десятилетку окончила. Наша-то, старая учительница, как научит читать и писать, говорит ребятам: «Вот теперь вы русские…» Так и привыкли. А Томка десятилетку закончила и в райцентре работает.

Услышав о работе, Василий Никитич забеспокоился, стал выбираться из-за стола.

— Пошел я, Лидея, — торопливо сказал он.

— Поди, поди, родимый, — ласково напутствовала его Лидия Егоровна. — Проветрися.

Лямин засмеялся.

3

Записали Лямина в рыболовецкую бригаду. Спозаранку уходили в море, где стояли сети. Ловили неподалеку от заболоченных, поросших тальником и осокой островов. Если случались безветренные дни, над водой стлался туман, все дышало покоем, и только крики чаек, кружившихся поблизости, вспугивали тишину. Но чаще стояла волна, и тогда море было неуютным, серым. Оно даже шумело, как настоящее. А уж мотало — всю душу перевертывало. В такие дни лодки сбивались в караван и шли вместе с большой предосторожностью. На Лямина наваливалась тоска, и он с нетерпением ждал, когда лодки причалят к берегу, когда можно будет улечься на кровать и бездумно смотреть в потолок, прислушиваясь к шепоту хозяев. Они старались не тревожить его покой.

Иногда он думал: чего ему не хватало в прежней жизни, что гнало с места на место?

К поселку и рыбакам он привыкал трудно. В поселке было попросту скучно, а рыбаки не спешили открывать душу, как будто даже сторонились его.

Бригадиром был Михаил Семенович Кибиков, мужчина лет под пятьдесят, с кустистыми лешачьими бровями неимоверной длины. Был он угрюм с виду, говорил мало и только по делу. На Лямина он не обращал внимания, считая, очевидно, что с новичка и спрос невелик, что делает, то и ладно. А того обижало, и все казалось: бригадир недоволен им и только не знает, как изгнать из бригады.

Раз они были вдвоем в лодке, выбирали сеть. Попала крупная щука. Лямину надо было бы перекинуть сеть в лодку, а он стал выпутывать рыбину прямо за бортом. Щука вильнула хвостом и ушла. Лямин насторожился, ожидая от бригадира каких-то слов. Но тот промолчал, и это было еще хуже.

Удручало еще и то: сетей ставили много, и Лямину порой казалось, что ими опутано все море, но рыбы привозили мало. Рыбаки беспечно успокаивали себя:

— Раз на раз не приходится, потом возьмем.

«Вы свое возьмете, у вас у каждого свое хозяйство, а мне заработок нужен», — думал Лямин.

Жили рыбаки своей, улаженной жизнью, мало отличавшейся от деревенской. В каждом доме держали коров, мелкий скот, а это накладывало дополнительные заботы — надо было заниматься огородом, заготовлять сено. И разговоры были о том же, совсем неинтересные Лямину. Даже со сверстником своим, Николаем Егоровым, хорошо знавшим Лешку Карабанова и дружившим с ним, он не мог сойтись. Однажды всей бригадой решили устроить складчину. Взяли бредень, провели по отмели раза два, а потом закладывали в котел еще трепещущихся лещей, судаков, налима для сладости. Пока варилась уха, Лямин лежал на траве, курил. Был выходной день, и по поселку ходили принаряженные женщины. Он смотрел на них с берега, где мужики расположились с костром, и вдруг подумал о Томке Зарубиной, которую видел на фотокарточке. А почему бы ему и не жениться? Хватит, побродил по белу свету, пора и осесть. Что к нему здесь неприветливы? Какая беда! Он же ни разу не слышал ни одного худого слова.

И так эта мысль ему пришлась по душе, что он развеселился. К тому же яркое солнышко, уха — все располагало к приятному разговору. И он разговорился — о себе рассказывал: где побывал, что видел. Но на самом интересном месте, и не кто иной, как Николай Егоров, озабоченно посмотрел на часы и сказал:

— Ох ты, время идет! Естественно, надо бежать.

Как-то вкусно произнес он это «естественно», чем еще больше обидел Лямина.

У Николая, как и у других, тоже была семья, свои заботы. Какое ему дело до рассказов Лямина.

4

По субботам команда рыбзаводского катера мыла палубу, надраивала металлические поручни. Старенький катер начинал блестеть. В этот день рыбаки с семьями отправлялись в районный Дом культуры. Когда объявлялся интересный фильм или концерт заезжих артистов, катер делал и два, и три рейса.

Под руку с разнаряженными женами поднимались рыбаки на борт. В такую минуту и подступиться к ним было как-то неприлично — нарушишь всю торжественность случая. И Лямин сторонился их.

В одну из поездок он увидел девушку в коричневом плаще, которая стояла на корме и была так же одинока. Что-то было знакомое в тугих щеках, в выражении зеленоватых глаз, в линии упругого подбородка. Он вспомнил фотокарточку у Лидии Егоровны. Да, это была Томка Зарубина. Лямин подошел.

— Здорово, суженая!

Девушка с любопытством пригляделась. Она была не такой уж юной, какой казалась на фотокарточке, — было ей лет двадцать пять. И еще заметил тоску в глазах.

— Вы ко всем так подходите? — с легкой усмешкой спросила она.

— Никогда! Только по выбору. — Лямин красовался. На нем был вполне приличный костюм, отглаженный заботливой хозяйкой, белая рубашка с галстуком, в кармане имелись деньги. Чувствовал он себя уверенно.

— Значит, выбор пал на меня? Почему? — Глаза ее так и оставались печальными, и спрашивала она без видимого интереса.

— Решил: одна, как в поле воин. Такой же и я… — бодро сказал Лямин. — А на фотокарточке вы, Томочка, веселее. Когда показали, понял: как раз по мне. Суженая! Все в ажуре.

— Тетя Лида старалась, — догадливо заключила Тамара. — Так это вы и есть ее постоялец?

— Полный порядок, Томочка. Он самый… В кино сядем вместе.

— В одном зале, — подтвердила она.

Но он все-таки ухитрился сесть рядом и даже танцевал с нею.

Когда катер высадил пассажиров и все пошли к Дому культуры, здание которого виднелось в глубине парка, Лямин быстрым шагом направился по центральной улице к магазину. Там он взял две бутылки вермута. Одну тут же в парке, за деревом, опорожнил, вторую убрал в карман. В зал он вошел перед самым началом сеанса и тотчас увидел Тамару. Она кого-то беспокойно выглядывала. У Лямина хватило ума догадаться, что ищет она не его. Но как только погас свет, он поспешил к ней и сел на свободное место. Признав его, Тамара отчужденно отодвинулась.

Показывали довоенный фильм «Близнецы», где две хорошенькие девушки, сестры, приютили потерявшихся близнецов. Кроме них в фильме были два моряка, два чудака — отец и сын, и еще забавный Еропкин, профессия которого, как он сам говорил, руководитель. Лямин смеялся от души, повторяя иногда: «Ну, умора!» Даже грустная Тамара под конец развеселилась и вздохнула с облегчением, когда между девушками, моряками и чудаками все благополучно разъяснилось.

После фильма в фойе начались танцы под радиолу. Тамара все так же выглядывала кого-то, была озабочена. Лямин пригласил ее на вальс, и она не отказалась. Но во время танца вдруг торопливо сказала: «Извините!» — и решительно высвободилась из его рук.

Тамара шла навстречу парню, который только что вошел с улицы. Парень был хорошо сложен, нейлоновая легкая курточка и брюки-клеш ладно сидели на нем. Худощавое, с капризным выражением лицо тоже было красивое. Видимо, Тамара хотела танцевать, но парень мотнул головой, и тогда они отошли в сторону.

Лямин так и остался посреди зала, тупо смотрел на парня и раздумывал, не подойти ли и не стукнуть ли по красивой физиономии. Но для этого нужно, чтобы хмель как следует затуманил голову, и поэтому он решил выпить вторую бутылку. Он вышел из Дома культуры, прошел в парк и там, среди деревьев, сел на лавочку. Трава уже стала сыреть от росы, воздух был чистый, влажный. Лямин слушал доносившуюся музыку и отпивал из горлышка. Он уже свыкся с тем, что будет любить Тамару, потом женится на ней. Появление парня его особенно не беспокоило. Вот сейчас он вернется, нахлещет ему, и она сразу поймет, с кем ей надо быть. Пустую бутылку он сунул в карман, на всякий случай.

В фойе танцевали. Но сколько ни смотрел Лямин, ни парня, ни Тамары не было. Тогда он снова вышел на улицу и помчался по аллее. Он пробежал весь парк, центральную улицу — Тамары нигде не было. Подумав, что она, может быть, на пристани, пошел туда. Рыбзаводской катер увез первых пассажиров в поселок и еще не вернулся. Лямин бродил по берегу, бесцеремонно и зло подходил к парочкам, которые прятались от людского глаза, — Тамара как сквозь землю провалилась. В Доме культуры стали гаснуть огни.

Подчалил катер. Расталкивая пассажиров, Лямин пробрался на корму и там сел на скамейку, почувствовав, что устал. Он задремал. А когда очнулся от холодного ветра, катер уже подходил к поселку, тускло светившемуся огнями. Он поднялся, поеживаясь, и вдруг недалеко от себя увидел Тамару. Она невесело улыбнулась ему.

— Разреши проводить тебя, невидимка, — попросил он.

Тамара пожала плечами.

Жила она в двухэтажном, тоже принадлежавшем заводу доме. Несмотря на поздний час, возле дома гуляли подростки. Голенастая девчонка с жадным любопытством оглядела Лямина и Тамару, что-то сказала подружке, и обе фыркнули. Не обращая на них внимания, Лямин обнял Тамару, попытался поцеловать. Девушка резко оттолкнула его.

— Ты чего, суженая? — удивленно спросил он.

— Суженая, да не тебе, — сердито ответила Тамара.

— А, понимаю, — ненавистно проговорил Лямин. — Я ему голову оторву. Как увижу, оторву. — Он только сейчас вспомнил о пустой бутылке в кармане. Выхватил ее и со злостью швырнул об угол дома.

— Вояка, — спокойно сказала Тамара. — Иди проспись.

— Васька проспится, пижон никогда, — сказал Лямин и опять потянулся к девушке. — Дай поцелую! Все равно никуда не денешься — судьба. Двое, как в поле воины.

Тамара вбежала на крыльцо, хлопнула за ней дверь. Лямин, сообразив, что упустил девушку, махнул рукой и дурашливо пропел:

Тары-бары, растабары,

Хороши у нас амбары,

Еще лучше риги…

Не хочешь ли фиги!

Подростки, наблюдавшие за ним, прыснули веселым смехом.

— Вот я вас! — пригрозил он.

Те с радостным визгом бросились врассыпную.

5

Начались холода, с дождями, со снежной крупкой. Рыбаки возвращались иззябшие, промокшие до нитки, но довольные — рыба шла.

Еще там, в строительном поезде, Леха Карабанов хвастал, что рыбаки зарабатывают большие деньги. Если бы Лямин представлял тогда, как они достаются, эти большие деньги…

Перед самым ледоставом бригаду увезли на плавбазу — старое судно, что стояло на приколе среди всплывших торфяных островов. На зимовку рыба шла к этим островам, здесь ее добывали из-подо льда.

Но пока льда не было. Был ветер, пронизывающий до костей, был холодный, нудный дождь. По-прежнему ставили с лодок сети, окоченевшими руками освобождали рыбу, запутавшуюся в ячеях. Каждый день к рыбакам на плавбазу приходил катер. Потом лед установится — станут прибывать подводы, а когда совсем окрепнет — будет летать самолет.

Приход катера всегда был радостью. Команда рассказывала рыбакам, что делается в поселке, передавала гостинцы из дома. Однажды рябой матрос окликнул Лямина, который всегда в таких случаях старался не показываться.

— Держи! Горячие пироги для тебя.

Пироги были холодные, но все-таки это было домашнее, вкусно приготовленное печево. Прислала Лидия Егоровна.

Лямин как-то незаметно для себя приободрился, стал более уверенным. Но и то ненадолго.

Мимо их плавбазы прошел небольшой рыболовный траулер. С борта его что-то кричали. Рыбаки как раз возвращались с лова, еще не вышли из лодок. Все поднялись на борт траулера. Это было научное судно, которое пробовало ловить рыбу электрическим тралом. Пока рыбаки разговаривали с капитаном, Лямин ходил по судну, любопытствовал. На палубе, на ящике, сидел светловолосый парень в фуфайке, зимней шапке и замерял рыбу линейкой. Размеры каждой рыбины он записывал в тетрадь. Рыбы на судне было много, причем разной. Прямо на палубе небрежно был брошен судак, при виде которого у Лямина округлились глаза. Судак весил не менее десяти килограммов и был похож на зажиревшего поросенка. Лямин огляделся и, увидев, что на него не обращают внимания, быстро переправил рыбину в лодку, засунул в носовую часть и прикрыл брезентом. Рыбы на плавбазе хватало, она надоела, сделал он это больше потому, что судак поразил его своей величиной.

Когда отъехали от судна, Лямин выбросил судака под ноги бригадира. Тот поднял тяжелый, лешачий взгляд — в первую минуту не догадался, в чем дело. Но рука уже поворачивала руль.

Шли обратно к траулеру. Лямин был бледнее полотна от испуга и злости, от того, что сейчас может произойти.

Тот же светловолосый парень в зимней шапке принял судака от бригадира. И вроде бы ничего не произошло, никто не проронил ни слова. А Лямину было трудно дышать, смотреть в глаза рыбакам.

Вечером, за ужином, в полутемном кубрике рыбаки говорили о том, что если удастся наладить электролов, при котором рыба меньше тридцати сантиметров не попадает в сеть, то это будет здорово. Ученые еще хотят, чтобы рыба каждый раз шла одной породы: надо тебе леща — настраивай удар тока на него, синца — повернул рычажок, и идет синец.

— А Алексей-то Михайлович опять начудил, — неожиданно сказал Николай Егоров. — Ребята рассказывают, ворвался к Голикову, кричал, что стекла звенели…

— Да ведь и время. Со Дня рыбака о нем не слышали, — спокойно проговорил бригадир.

Лямин понял, что разговор идет о Тарабукине, том самом человеке, с которым он столкнулся в первый день своего приезда у склада и был огорошен ругательствами.

— Этот, ваш ругатель, наверно, надоел всем, — сказал он.

— Может, кому и надоел, — ответил бригадир, стаскивая сапоги и забираясь на матрац, обшитый серой холстиной. — Только не будь теперь его — в поселке скушнее станет. Каждый человек что-то добавляет от себя. Вот хоть и тебя взять…

Лямин посмотрел на него, ожидая, что сейчас начнется главное: ему выскажут все, что думают о нем, — но бригадир лежал, устало прикрыв глаза, и продолжать разговор не собирался. Николай Егоров листал «Огонек» и дымил сигаретой, другие тоже укладывались. Слышно было, как об обшивку судна хлюпает вода, за иллюминаторами была мутная синь.

Но главное все-таки началось, и шло от Николая Егорова. Он выходил перед сном на палубу; вернулся, зябко кутаясь в пиджак.

— Видать, снова ветра ждать, — хмуро сказал он. — Ну и погодка!

И потом, уже раздевшись, забравшись под одеяло, стал вспоминать.

— В такую же вот погоду случай один был… неподалеку от нас, в Еремине. Поселок вроде нашего, только завода нету, ну и глушь, естественно. У нас ведь как — кто долго-то работает… и ни колышка, ничего не видно, а все равно знаешь, где сеть твоя. И если кто трогал ее, тоже узнаешь. Тут, брат, привычка вырабатывается, чутье… Так вот, стали мужики замечать — трогает кто-то их сети! На ячеях еще слизь осталась, а рыбы нету — значит, проверяли недавно. Да…

Он потер заросшее щетиной лицо, красное, нахлестанное ветром.

— Люди, естественно, взбудоражились, — продолжал он, помолчав и не замечая, что Лямин настороженно притих, приглядывается к нему. — Как уж у них было, врать не буду, свидетелем не был, но обнаружили вора. Ведь что делал? Перещупает сети — и в условленное место едет, подальше чтобы от поселка. Там его на лодке дружки ждут, рыбу переваливают к себе в лодку, а он пустой домой возвращается… Да, я тут не сказал, что он был сам рыбак поселковский — у своих, естественно, крал. В поселке-то он, правда, недолго жил, пришлый… Из бакенщиков откуда-то…

— Что же ему было? — раздраженно спросил Лямин.

— А ничего не было…

«Занятные вы, черти, — с тем же раздражением подумал Лямин. — Вот и мне нынче ничего не было… молчали все, а на ночь глядя — сказочку поучительную про какого-то пришлого бакенщика».

— Уж, наверно, пропесочили, как следует?

— Да нет, — потягиваясь и зевая, сказал Николай. — У них все как-то по-иному получилось. Вот в такую же погодку возвращались караваном, к берегу пристали, глядь, а одного нету… Того самого рыбака, лодка его последней в караване шла.

— Де-ла! — протянул Лямин с растерянной ухмылкой. — Что же его, ветром сдуло?

— Вот и их всех спрашивали: не сдуло ли ветром, не перекувырнулся ли — всякое бывает… — Николай опять зевнул, посмотрел на сигареты, лежавшие возле на столе, — видимо, раздумывал, стоит ли еще закурить на ночь.

Лямин недоверчиво сказал:

— Не могло все этим кончиться. Что его, и не искали?

— Допрашивали, искали, но никто не мог ничего сказать. А найти — где найдешь! Кабы в пруде — можно поискать.

— Веселенькая история: человек пропал и никому ничего.

— Почему никому? Бригадиру было… Как он отвечает за людей, вот его и судили. Пять лет дали…

— Веселенькая история, — опять повторил Лямин.

После мрачного рассказа ему стало не по себе. Вот так же сбросят, и никто следов не найдет — у них круговая порука. Бригадира Кибикова посадят на пять лет, а он будет у рыб. Ночью ему представился судак, большой, как поросенок. Судак плавал возле него и все норовил задеть хвостом по лицу. Потом хвост превратился в страшные щупальца осьминога — таких осьминогов рисовали раньше в детских книжках. Лямин мгновенно облился холодным потом: в темноте он увидел перед собой белую фигуру.

— Кто это? Что? — закричал он, вскакивая.

За бортом слышался грохот бушующих волн, судно покачивало. Белая фигура, оказавшаяся бригадиром Кибиковым, проговорила:

— Спи… спи… нечаянно. Господи, что делается! Перекрутит сети…

Испуг сделал свое дело. Как-то Лямин неловко оскользнулся и упал в ледяную воду. Воспользовавшись этим, он запросился в поселок. Простудился он легко, температуры почти не было — с рыбаками такое случается часто, — но ему не перечили.

6

Директор Голиков недоверчиво смотрел веселыми цыганскими глазами, когда Лямин, жалуясь на боли в спине, просил подыскать ему другую работу. Он, наверно, и совсем уехал бы из поселка, если бы не наступившая зима. Да и чувствовал, хотя его здесь и не приняли, тягу к этим людям, которые живут своим миром и, видимо, знают что-то такое, чего не знает он.

Голиков поставил его на разные работы: когда требовалось, помогал на складе, большей же частью находился в столярной мастерской — сколачивал ящики. Работа была однообразная, но легкая и неспешная. Правда, и заработок был не как в бригаде.

Голиков несколько раз заходил в мастерскую, будто случайно, по пути, но Лямин подозревал, что тот все приглядывается к нему. А чего приглядываться, когда он весь на виду, хочет жить в свое удовольствие: нравится — работает, надоедает — едет на другое место, семейного хвоста за ним не тянется, сам себе хозяин.

Здесь, в мастерской, произошла у него как-то встреча с Алексеем Михайловичем Тарабукиным, механиком по ремонту судовых моторов и «ругателем». Специалист он был превосходный и за это уважаемый, но иногда на него «накатывало» — так говорили в поселке: становился раздражительным, мог кричать по пустячному поводу, ходил в это время на своих крепких ногах быстрым, упругим шагом, рассуждал сам с собой. В эти дни лучше не попадаться ему на глаза. Для Лямина механик был самым непонятным человеком в поселке, и он его побаивался.

Лямин подгонял очередную планку на ящик, когда увидел Тарабукина. Тот, как вкопанный, остановился, взглянул светлыми, с сумасшедшинкой глазами. Был он в замасленной машинным маслом телогрейке, весь крупный, тяжелый, в тяжелых же сапогах.

— Ты чем занимаешься? — отрывисто и хрипло спросил он.

— Разве не видно? — ответил Лямин, робея всей его крупной фигуры.

— Мне не видно.

«Разуй глаза пошире», — хотел сказать Лямин, но побоялся, покорно пояснил:

— Ящики колочу…

— Зачем?

«О том начальство спроси — зачем?» — снова хотел ответить Лямин и опять побоялся: механику явно хотелось к чему-то прицепиться и начать ссору, может, драку. В руках был молоток, но один вид тяжелых сапог Тарабукина вызывал холодный озноб. Лямин склонился над ящиком.

— Лягушатник! — отрывисто крикнул механик и пошел к выходу.

«Почему лягушатник? — подумал Лямин, оторопело глядя вслед Тарабукину. — Чертовщина какая-то! По поселку свободно разгуливает сумасшедший — и никому ничего. А такой и задушить может, не успеешь пикнуть».

Работа настолько опротивела, что приходилось заставлять себя идти в мастерскую. Зима выматывала своей скукой. У Горбунцовых была та же скука.

Василий Никитич сдал еще больше, хотя и бодрился. Теперь он надевал мохнатую шапку с вытертым верхом, заскорузлый полушубок. Несколько раз на дню говорил:

— Пошел я, Лидея!

— Иди, родимый, иди. Проветрися, — каждый раз провожала его Лидия Егоровна.

Все это Лямина раздражало до бешенства. Однажды он сказал старику:

— Да иди! Что ты все спрашиваешься? Будто кто держит!

Василий Никитич с тех пор стал робеть Лямина. Притихла и Лидия Егоровна, суше относилась к нему, хотя и оставалась такой же заботливой.

С Тамарой Зарубиной встретиться не удавалось. К тому же по поселку поползли слухи, будто она попала в беду, скоро должна родить, а отец никак не сыщется. Лямин вспоминал красивого капризного парня и жалел, что тогда в парке не нашел его и не стукнул бутылкой.

Весной Лямин попросил Голикова перевести его из мастерской. Опять-таки что-то удерживало его в рыбацком поселке, хотя мог уехать. Директор задумался, и его веселые цыганские глаза уже не смеялись.

— И здесь не ко двору? — словно удивляясь, спросил он. — Ну да ладно, найду тебе работу.

Так Василий Лямин вместе с Нинкой Каношиной попал на Южный мыс.

7

Нинка длинной веткой обмахнула потолок, подмела пол. На окно повесила занавеску. Стало светлей и уютней.

Лямин сидел за столом, резал на газете сыр. Завтра приедут рыбаки, привезут рыбу, можно будет сварить уху, сегодня придется ужинать всухомятку. К сыру он еще открыл банку кабачковой икры.

За окном бушевала гроза. С каждым раскатом грома Нинка замирала. Худое, с рыжими крапинами лицо было бледно, остренькие плечи подымались.

— Садись, Каношина. Брось хлопотать, — сказал Лямин, испытывая удовольствие оттого, что он старший и может заботиться о ней. — Ну и фамильице у тебя! Ты в каком классе учишься?

— В восьмой перешла. А что?

— Ничего. Тангенсы-котангенсы изучаешь? Помню, бывало, и я…

Сильный удар грома заставил Нинку пригнуться. В оконное стекло хлестнул плетью сильнейший ливень. Сразу потемнело. Лямин оглядывал Нинку, одетую в потертый лыжный костюм, и усмехался.

— Как же там, в палатке, спать будешь? Со мной сидишь, и то сердце в пятки ушло.

— Вовсе не ушло, — заносчиво сказала Нинка и села к столу. — Как поутихнет, только меня и видели. Ишь, чем испугать хотите!

Нинке давно хотелось что-нибудь написать. В поселке летом было бы веселее, там подруги, но что напишешь в поселке — все известное! А здесь она обязательно напишет. Вот даже от грозы жутко стало. Об этом, как ей жутко, она и напишет…

— Разве это гроза? — снисходительно говорил Лямин, поддевая ложкой кабачковую икру. Вот, помню, на Украйне был… как же эта область-то… там сады, хатки… вылетело! Ну, неважно! Судьба, значит, забросила… Футбол идет мировой, наши играют чи с югославами, чи еще с кем… И гроза! Ну, скажу я тебе, грозища была! Земля трескалась. Я приемник включил, а хозяйка: «Цыц, дом подожжешь, молния ударит! Отключай скорей!» Плевал я на нее. Она в крик, а диктор: «Удар! Го-ол!» Вот гроза была…

Нинка зачерпнула кабачковой икры, намазала на хлеб. Ела она стеснительно, прикрывая рукой маленький рот.

— А вы везде бывали, да? — наивно спросила она.

— Я-то? — Лямин коротко, с подозрительностью посмотрел на нее — в желтых расширенных зрачках увидел любопытство, и он приосанился: наконец-то можно излить душу.

— Да уж бывал, — сказал он с бахвальством. — Вот на целину мы целым эшелоном ехали. Начальнички наши, это уж явно, вперед на каждую станцию телеграмму: спиртного не продавать, и баста! И не продавали. А в одном месте — маленький такой городишко — чи не получили, чи крест положили на их писульку… Приезжаем, карабкаемся на гору — вокзал у них на горе — море разливанное! Что ты хошь: и пиво, и всякое другое. Ясно, у стойки местные тёпы жмутся. Мы их за ошорок — откинули, надо думать. Нежимся, кому что… Лафа! Потом, слышим, крик! Это местные тепы с ближних улиц собрали себе подмогу. Ух, и драка, скажу тебе, была! Закачаешься! Один схватил со стены пожарный багор и на нас… Догадался машинист паровоз тронуть. Что делать, повскакали мы в вагоны, орем, и они орут. Жаль, догадался машинист, а то бы дали им.

— А на целине — там интересно было? — спросила Нинка. Рассказ о драке ей не понравился.

— А чего, — сказал Лямин. — Пахали, сеяли… Может, капельку выпьешь? Все-таки с прибытием.

Нинка замотала головой.

— Вы лучше что-нибудь о целине расскажите.

— А я и говорю: пахали, сеяли. — Он выпил, лениво пожевал сыр. Рассказывать не спешил: вечер долгий, слушатель, как видно, попал добросовестный, не то что Николай Егоров тогда на берегу — Нинке к корове спешить не надо.

— Звезда там утром всходит, — с ленцой в голосе продолжал он. — Венера называется, утренняя звезда. Прямо на глазах снизу вверх поднимается, что тебе ракета пущенная. Только, конечно, медленнее поднимается…

— Ой, как интересно! — радостно воскликнула Нинка, тут же решив, что о звезде обязательно надо записать в дневник. — А еще? — жадно спросила она. — Что-нибудь еще?

— Что еще? Сказал же: пахали, сеяли…

— Расскажите, где вы еще были?

— Ну! — рисуясь, произнес Лямин. — Ты спроси, где я не был… После школы меня матушка на радиозавод устроила. Полмесяца проходит, все зарплату идут получать, а мне не выписали. Матушка спрашивает: «Чего денег не принес?» — «Не выписали». — Ответ точный. Ладно… Еще полмесяца проходит. Опять, отвечаю, не выписали. На третий месяц матушка сама на завод пришла. Не поверила. В отделе кадров ей говорят: «Не может того быть, что-то путаете. Вот он в какой цех направлен». Матушка в цех, к начальнику. А у того тыща народу работает. Все же посмотрел списки. «Нету, — говорит, — такого, ошиблись, гражданочка». Она его за руку — и на конвейер. А я там, как миленький, сижу, шурупчики отверткой завинчиваю. Матушка говорит начальнику: «А это кто?» Меня, ясно дело, на конвейер посадили, а вписать не догадались. Ну, сразу за все время зарплату начислили. Купил я себе костюм, помахал ручкой этому заводу, потому как обижен был — человека потеряли! — и адью: поехал мир смотреть… Вот недавно про новый завод кино смотрел, там — другое дело: рабочий в автомобиль заберется, закручивает свои положенные гайки, а он, этот автомобиль, движется. Операцию свою парень закончит, возвращается на место, у него еще время хватает девчонку, соседку, щипнуть. Тут можно работать…

— А потом? — спросила Нинка, подумав, что и это надо запомнить и записать. Не к чему, конечно, упоминать, как на конвейере успевают щипать девчонок, но все остальное интересно.

— Потом много всего было, — сказал Лямин. Лицо у него раскраснелось, глаза стали влажными. — С геологами ходил, в строительном поезде работал.

— С геологами зачем ходили?

— Ходили. Чего-то искали. Я там к крале одной шары подбивал, так, того этого, мало приходилось… С шофером Сашкой мы дружками были. Как закатимся на речку на его газоне — пыль столбом. Лихо водил.

— Чего-то нашли? Говорили, наверно? Геологи ваши? — В голосе Нинки слышалась обида: рассказывает о каком-то Сашке, а о самом главном не может.

— Чего-то нашли. Уволился я… А так нашли. Не зря же топали все лето по лесам да болотам. — Лямин не увидел перемены в Нинкином настроении и продолжал: — Там раз, когда мы у деревни стояли, охотники приехали медведя стрельнуть. Такой попал щукарь: к мужикам не выходит, а как только баба — и он тут. Одна старушенция ягоды собирала, подняла голову, а он стоит, рожу скалит. Она и корзинку бросила, и заикаться с тех пор стала… Охотники гнезда на деревьях сделали у овсяного поля. Сидят, ждут, когда медведь на овес придет. А мы с красавицей моей на прогулку… Ох, и материли они нас!

— Вы медведя испугали?

— Хорошо бы — испугали. Нас самих чуть за медведей не приняли. Темно уж было.

— Вы переписываетесь с той девушкой? Ждет она вас?

— С Клавкой-то? — удивился Лямин. — Скажешь тоже. Клавкой ее звали. Разошлись, как в море корабли. И не жалко. Много их…

Нинка о чем-то думала, притихла, искоса поглядывала на Лямина. Худенькая рука с длинными пальцами непрестанно теребила ворот кофточки. Вспомнила она тот вечер, когда из райцентра Лямин пришел к дому с Тамарой Зарубиной, все пытался ее целовать. Нинка вместе с подружками веселилась, глядя на них. Сейчас почему-то ей было невесело. Представила она и Клаву, с которой Лямин ходил на овсяное поле, и то, как она плакала, когда расходились с Ляминым, «как в море корабли». Клаву было жалко.

— А в строительном поезде вы что делали? — требовательно спросила Нинка, ее лицо с рыжими крапинами было строго, в глазах осуждение. Легкая полнота Лямина, мягкий раздвоенный подбородок, блестящие бледно-голубые глаза ей сначала нравились, сейчас она видела только его большой яркогубый рот и неровные неприятные зубы.

— В строительном-то? — благодушно отозвался Лямин, он опять не заметил в Нинке никакой перемены. — А что делал? Укладывали шпалы, на них рельсы…

— Но это интересно?

— Какое там интересно! Шпалы да рельсы, шпалы да рельсы…

— И девушки там были? — спрашивала Нинка со злым упрямством.

— Где их нет, — легко откликнулся он. — Вообще-то, этого добра всегда хватает. Раз посмотришь — и растает…

Нинка боязливо взглянула на него, а после дотронулась до своей руки: проверяла, не начала ли таять.

— Это как — растает? — спросила она.

Заметив беспокойство в ее глазах, Лямин рассмеялся.

— Ну, тебе-то пока такое не грозит, мала еще… И не понять: все опять потому, что мала. Постарше если будешь…

Но такое объяснение не успокоило ее, подвергнуться участи Клачвы и Тамары Зарубиной она не желала. «Вот он какой!» — подумала Нинка. Из газет она знала, что люди на стройках совершают чудеса героизма, работают, и им интересно, а этот… Геологи ходили по лесам и болотам, чего-то искали, а Лямин с дружком Сашкой — на речку… и на овсяное поле…

Она долго молчала, повернувшись лицом к двери. Лямину была видна ее тоненькая шея, казавшаяся непомерно длинной из-за короткой стрижки.

— Соли нету, — неожиданно и зло сказала она.

— Их у мёня хватало, — продолжал между тем Лямин, еще наливая из бутылки. — Может, все-таки выпьешь? — из приличия спросил он.

— Нет, — зажмурившись, сказала она. — Хлеба с сольцой хочется.

Нинка посмотрела в окно. Гроза прошла, но поднялся ветер, небо было затянуто сплошными тучами, а море — пустынное и холодное. Она судорожно вздохнула.

— Ты чего? — удивился Лямин. — Холодно, что ли?

— Ничего не холодно, — напряженно сказала Нинка и приказала, глядя на него с неприязнью: — Соли принесите.

Лямин пошел в склад. У двери его качнуло. Едва он скрылся за нею, Нинка подбежала, поспешно толкнула задвижку. Потом села к окну, подперла руками подбородок и задумалась. Она думала о том, какие разные бывают на свете люди.

Лямин завозился за дверью, еще не понимал, что случилось, и смеялся.

— Эй! Чего озорничаешь? — крикнул он.

Нинка даже не повернула головы. И только когда Лямин стал неистово барабанить в дверь, злорадно сказала:

— Посидите там!

— Мать честная! — завопил Лямин. — Открой немедленно, и марш спать в свою палатку! Вот подрадел директор! Умора!

Нинка молчала. Лямин ненадолго притих, оглядывая склад. Бревна хоть и старые, но крепкие, маленькое окошечко, через которое проникал вечерний свет, не вместило бы и голову. На дверь и надеяться нечего — толстенные доски с двумя поперечными железными полосами.

— Да ты что, всерьез? — изумился он.

— Посидите там! — опять повторила Нинка. — Теперь-то я знаю, какой вы. Все знаю! Да будь вы у нас в школе, вам бы на собрании не знаю что и сделали.

— Я не люблю собраний, да и в школу мне поздно, Ниночка, так что открой, — с заискиванием сказал Лямин.

— А вы ничего не любите, — прокурорски сказала Нинка. — Вы только себя любите, и всем вы чужой. Я все знаю…

— Курица степная! Да что ты знаешь? Плетешь какую-то ересь. Брось эти шутки, а то рассержусь!

— Я все знаю, — долбила свое Нинка. — Когда рассказывали, я все поняла. Вы и Тамару Зарубину обидели, и Клаву обидели. Обрадовались, что они растаяли.

— Дура, чего городишь!

— Я, может, и дура, — спокойно отвечала Нинка. — Но я все понимаю. Я ведь тоже на танцы хожу. Вы Тамару провожали и целоваться лезли, а теперь не признаетесь. У вас ведь их много было. А сейчас пусть как хочет…

Нинка, еще раз вспомнив Тамару Зарубину, неожиданно заревела. Теперь она жалела Тамару.

— Ну не дура ли! — возмутился Лямин. — Плетет, соплюха, не зная, чего. От поцелуев-то маленькие не рождаются.

— Все знаю, — упрямо твердила Нинка.

Она решила, что в дневнике запишет так: «Моя работа кончилась, хотя я ее и не начинала. Он только с виду показался хороший… Завтра я уеду, а то он меня убьет, потому что я его разоблачила, и никто тут за меня не заступится».

В складе ото льда и опилок несло холодной сыростью. Лямин содрогнулся, представив, что придется провести здесь всю ночь. Может, еще одумается, глупая девчонка. «И чего я ей рассказал такого? О бабах, конечно, зря, не в такой компании говорить надо об этом. А ведь так все было к слову. Слушала».

— Послушай, Каношина, — мягко обратился он к ней, — я тут обязательно простужусь, больничный лист тебе придется оплачивать. Открой лучше.

Он слышал, как Нинка вышла из избушки, а потом наступила темнота.

— Держите, — послышался ее голос. В маленькое окошечко она протискивала байковое одеяло.

— Может, все-таки выпустишь? — без надежды попросил он.

— Ни за что! — непреклонно сказала Нинка.

— Ну и черт с тобой! — обозлился Лямин. — Принеси тогда бутылку и что-нибудь закусить.

Таким же путем она передала ему и это.

— То порядок, — успокоился Лямин. — А папиросы где? Давай папиросы и спички.

— Я лучше вам прижгу и подам, а то вы склад подпалите.

— Ну дает! — удивился Лямин ее неистощимой глупости. — Да я папиросой, если надо, подпалю.

Нинка молча передала ему папиросы и спички.

Утром подошел катер. На палубе вместе с рябым матросом стоял Голиков. Нинка уже собрала все свои вещи, умылась, сделала зарядку и теперь отодвинула засов на двери, сказала Лямину:

— Выходите, директор приехал.

Лямин, посеревший от бессонной ночи и холода, погрозил ей кулаком. Нинка попятилась и наткнулась на Голикова, который входил в избушку.

— Ну, как вы здесь? — весело зарокотал директор, сияя свежим, румяным лицом. — Напугала вчерашняя гроза? Нет? А вы что-то, Лямин, неважно выглядите. Заболели?

— Как в поле воин, — с натужной бодростью сказал Лямин. Глаза его ненавистно следили за Нинкой, а та старалась держаться за спиной Голикова, отворачивала лицо. Вспомнив, что именно Голиков подобрал ему эту вздорную девчонку и, как бродягу, хотел заставить спать в палатке, Лямин, уже не сдерживаясь, грубо сказал:

— Ищите себе другого работничка, директор. А я адью… — И махнул в сторону катера.

— Опять двадцать пять, — недовольно поморщился Голиков. — Почему вы заставляете столько возиться с собой? Что вы за человек? Тем более, сами просились сюда. У меня для вас больше работ нет.

— А я прошу? — Лямин зло смотрел на директора. — На мою шею работы сколько хочешь. Была бы охота.

— Как знаете, — потускневшим голосом сказал Голиков и, потеряв интерес к собеседнику, стал осматривать склад, хорошо ли сохранился лед. Нинка с испуганным лицом старалась не отставать от него ни на шаг.

Закончив осмотр, директор направился к катеру. Нинка с ним.

— Серегин, — сказал Голиков рябому матросу. — Останься сегодня на денек. Поможешь Каношиной.

— Лесной царевне! — осклабился парень. — Да я с превеликим удовольствием. Принимай, царевна!

Парень махнул прямо с кормы на берег, к самым ногам Нинки.

— Но, но! Резвый больно, — сказала она, отступая и смеясь желтыми глазами.

Завыла сирена. Голиков сразу ушел в рубку, видимо, не хотел видеть Лямина. А тот остался на корме, смотрел, как сзади судна остаются белые буруны. Думал он о новом месте, куда поедет теперь, какие там люди. Наверно, такие же…

 

Золотые яблоки

1

Все у них началось с того дня, когда нашему секретарю понадобилось проверить цеха, в которых комсомольцы не выполняли норм. Степан, конечно, хотел отвертеться, не любил делать то, что невыгодно, но его прижали: не больше свободного времени было и у других, с чего бы это давать ему поблажку? И ему пришлось идти в компрессорный цех. А в помощники выбрали Анну. Я немного поспорил, хотел, чтобы она пошла со мной в сборочный. Но меня высмеяли. Лаборантка Зина сказала: «Идешь не на набережную, где прогуливаются с подружкой». Когда видят в моих поступках что-то подспудное, почти дурное, я всегда теряюсь, не могу защищаться. Как-то попросил у своего товарища лыжи, взобрался на горку, и стоявший рядом мальчишка сказал мне: «Лучше бы тебе, дяденька, здесь не катиться». Я решил, что он плохо подумал — будто я не умею стоять на лыжах, — и ринулся вниз, перевернулся через голову, ушибся и сломал лыжу. Товарищ, когда я честно рассказал обо всем, не поверил. «Ты всегда завидовал моим лыжам и сломал нарочно», — сказал он, и я не сумел его убедить, что все вышло случайно.

Вот и здесь. Не понимаю, зачем Зине заставлять людей судачить? Правда тут только в том, что я очень хорошо отношусь к Анне. Я часто смотрю на нее, когда она проезжает по цеху на своем электрокаре, признаюсь, мне нравится провожать взглядом ее ладную фигурку в синем свитере с поперечными белыми полосами на груди, нравится смотреть в лицо, и всегда мучительно переживаю, когда вижу ее убитой горем, ко всему равнодушной.

Анна пошла со Степаном, хотя мне очень не хотелось, чтобы она шла с ним.

Стояло жаркое лето, и на улице было душно, а в компрессорном, среди пара, вообще нечем было дышать. Анна шла за Степаном и боялась помешать рабочим, занятым совершенно непонятным для нее делом. Где было ей разобраться в работе цеха! Об этом она так и сказала Степану, спросила, что же ей делать. Степан, видимо, вспомнил мое заступничество, желание, чтобы она не шла с ним. «Посмотрел на меня холодными глазами, — рассказывала после Анна, — и посоветовал: „На меня гляди, все остальное приложится“. Я обозлилась, решила показать, что отнеслась к его словам серьезно».

Пока они были в цехе, пока Степан разговаривал с мастером и мотористами, Анна не спускала с него глаз. Из парного цеха она уходила с легким головокружением, а ночью долго не могла уснуть, решая для себя: влюбилась или не влюбилась в Степана. По тому, как она ясно представляла его лицо, и по тому, как подумала, что предпримет, если Степану захочется ее поцеловать, выходило, что влюбилась.

На следующий день она снова смотрела на него, и тот даже смутился…

Удивительные существа женщины! Они имеют близких людей только затем, чтобы рассказывать им о своем любимом. Им и в голову не приходит, что слушать такое не всегда приятно. Вот и Анна рассказывала — передавала мне их разговор:

— Ты чего, — спросил он. — А что? Смотрю. Сам велел. Мне больше ничего не остается…

Тут он усмехнулся и позвал вечером на танцплощадку.

Я видел их в тот вечер; танцевали они мало. Степан двигался неуклюже, сам замечал это и злился. Я знал, что он не любил танцы, он просто пришел по привычке: в поселке парни, как только познакомятся с девушкой, ведут на площадку, гордятся перед другими. Потом уж, когда по-настоящему влюбятся, будут искать тихие уголки.

В тот раз Степан не искал уединения. Никогда не забуду его торжествующего взгляда, обидного для меня. А Анне было весело среди множества людей и музыки, весело, что рядом с ней был Степан.

Правда, в этот вечер, как она потом сказала, у них чуть не произошла размолвка. Она зачем-то стала рассказывать о моей выходке: в обед решил прокатиться на ее электрокаре и чуть не сшиб женщин, неожиданно вывернувшихся из-за угла; и ей и мне крепко досталось от начальника цеха. Она ждала, как отзовется на рассказанное Степан, а тот только хмурился и молчал.

— Я про Гришку Ярцева, — повторила она, подумав, что Степан не расслышал, о ком она говорит, — ну того, что в хоккейной команде в воротах стоит. Вы же работаете почти рядом.

— Известен, — отозвался на это Степан и подозрительно посмотрел на нее. — Ты и на стадион ходишь?

— Ну как же! Мы с девочками…

— Из-за него ходишь, — заключил Степан, не дослушав ее.

Анне показалась забавной его ревность, и она еще поддразнила:

— Ни капельки не из-за него. Парень, конечно, такой… но мне он вовсе не нравится.

Степан провожал ее до общежития и все время сумрачно о чем-то думал.

— Иди, поздно уже, — холодно сказал он, когда остановились у освещенной двери подъезда.

Сухость его покоробила Анну.

— Что ж, тогда прощай, — сказала она, протягивая ему руку. Она подумала, что этот их первый вечер окажется и последним. Обидно, конечно.

Однако Степан задержал ее руку, а потом и обнял, поцеловал…

Недели через две мы узнали, что они расписались.

В загсе Анну спросили, какую она возьмет фамилию. Мужа? Будет Веденеевой или Хлущенко?

— Еще бы не мужа! — заносчиво сказала она.

Женщина за столом с ласковой грустью взглянула на нее. На месте Анны она видела себя: когда-то так же восторженно и задиристо отвечала она на вопросы, была до наивности самоуверенной. По иронии судьбы сейчас скрепляет она печатью счастье других, не сумев сохранить своего.

В общежитии на первом этаже было несколько комнат для семейных. Одну из них выделили молодоженам. Комната была маленькая, с единственным окном, но и ее при желании можно было сделать уютной. Оглядывая ее, Анна деловито говорила:

— На свадьбу пригласим только самых близких, а то и усадить негде. — Она со счастливой растерянностью развела руками, показывая, насколько мала комната. — Вызовем телеграммой твою маму.

— А я считаю, никакой свадьбы делать не надо, — сказал Степан. — И маму вызывать из такой дали незачем.

Анна встретилась с ним взглядом, он смотрел спокойно, без выражения, которое, как ей казалось, должно было быть при этих жестоких словах.

— Ведь раз в жизни, — беспомощно сказала она. — Как же…

Потом ей пришло в голову, что Степан страшится расхода денег, которых у него нет.

— Степа, у меня скоплено немного, и скоро отпуск, мне отпускные хоть сейчас выдадут. Ты об этом не думай, — горячо заговорила она. — Чего их жалеть?

— Деньги деньгами, — сухо заметил Степан, — а смотреть, как будут напиваться и кричать «горько», не больно-то интересно. «Горько» я и сам могу тебе крикнуть.

Анна поджала губы, казалось, она вот-вот расплачется. Так она мечтала об этом дне, о котором могла бы после вспоминать с радостью. Ну, почему он не хочет? Разве дело только в крике «горько», в вине?

— Нам и вдвоем хорошо, — сказал Степан. — Разве не так?

Анна кивнула и отвернулась к окну, стараясь скрыть слезы.

— А как же мать? — робко спросила она. — Так и не будет знать ни о чем?

Степан видел, что она расстроена, и подумал: начинать первый день ссорой не годится, но, как видно, ему придется потратить много усилий, чтобы она во всем соглашалась с ним. Он ласково погладил жестковатые волосы жены.

— Получай. Отпуск получай, — уточнил он. — Пожалуй, съездим к мамаше. И то, давно не бывал.

У Анны сразу засветились глаза, обняла его, засмеялась.

— Степа, а я тебя чуточку боюсь, — призналась потом она. — Услышала, что не будет свадьбы, и сердце упало. Как же так? Очень уж ты такой… — Она помедлила, не зная, как сказать, чтобы не обидеть его, — ну, сухой, слишком строгий, что ли. Я в самом деле тебя чуточку боюсь. А это хорошо ты придумал — поехать к маме. Ведь поедем?

— Сказал поедем, значит, поедем, — с ворчливой добротой подтвердил он. — Отпуск у меня осенью, ну да договорюсь.

— Мать у тебя бывает сердитая? — ласкаясь к нему, спрашивала Анна. — Нет, верно, скажи, что сердитая?

— Как все матери: если что не так сделаешь, то и сердитая, — рассудительно ответил Степан.

Анна пытливо посмотрела ему в глаза.

— Если что не по ней сделаешь? Ты это хотел сказать?

— Заладила, — рассерженно отмахнулся Степан. — Приедешь, сама увидишь.

— Увижу, — подтвердила Анна. — Степа, а вдруг тебе не передвинут график и не отпустят?

— Не отпустят — им хуже будет, — усмехнулся Степан. — На любом заводе с руками оторвут. Люди везде требуются. На прощание скажу: во сне я вас видел.

Анне не понравилось, что он так пренебрежительно отозвался о своем заводе, но она ничего не сказала, подумала, что совсем не знает Степана и давать поспешные оценки будет неправильно. Может, и стоит согласиться с ним, что свадьбы не надо. «Но как же так! — тут же возразила она себе, мгновенно представив себя за столом в свадебном платье, безмерно счастливой. — Как он решился отнять у меня самый памятный день? Не так уж много радостных дней в жизни человека, чтобы сознательно лишать их себя».

2

На следующий день Анна шла по цеху. Ее разглядывали и, замечая это, она горделиво несла голову, сдержанно кивая знакомым. Увидала меня и секунду смотрела, приостановившись, хотела что-то сказать, но не сказала, дрогнули только в улыбке губы. Потом направилась в конторку начальника смены.

Немного выждав, я тоже пошел туда.

Наш начальник Евгений Борисович — бывший комсомольский работник, человек очень веселый, молодой и говорун. Он помнит те времена, когда стали входить в моду комсомольские свадьбы. Эти свадьбы, на которые его приглашали (а отказываться было неудобно), чуть не развели его с женой. Каждый раз, возвращаясь в хорошем настроении, он осторожно отпирал дверь квартиры своим ключом, а потом на цыпочках крался в комнату. Едва слышал, что жена проснулась и идет из спальни, мгновенно ложился на пол, упирался плечами в край дивана, ногами — в дверь, верх которой был стеклянный. Жена пробовала ворваться к нему (дверь открывалась внутрь комнаты), чтобы выяснить, кто есть кто, но он достойно сдерживал осаду и выходил победителем. Она вынуждена была через дверь потрясать кулаками, в пылу разговора нос ее прижимался к стеклу и сплющивался. Глядя на это, он хохотал, не забывая время от времени посылать воздушные поцелуи. Утром же отоспавшаяся жена ругалась не так зло, и можно было логичнее говорить о причине своего вчерашнего состояния.

Когда я пришел в контору, сразу понял — начальник уговаривает Анну устроить комсомольскую свадьбу. Пухлые с прожилочками щеки Евгения Борисовича разогрелись румянцем, светлые глаза смотрели на Анну отечески и с легкой укоризной. По его выходило, что если такой свадьбы не будет, то и мир потускнеет, и даже может случиться еще что-то более страшное.

— Мы… там решили. У матери Степана, — потупясь, отговаривалась Анна.

Услышав это, Евгений Борисович совсем огорчился. Он сидел боком на стуле, лицом к ней и щурил светлые глаза.

— Жаль, жаль, — сказал он, — очень жаль. — Потом взглянул на меня. — Тебе чего, Ярцев?

— К Зине зашел, а ее нет, — оправдался я, видя, что он очень недоволен моим приходом и, пожалуй, даже думает, что именно я помешал ему уговорить Анну.

— Зины нет, — рассеянно ответил он. — Постой! — вдруг с испугом обратился он к Анне. — Так вы оба едете?

«Глупый вопрос», — подумал я, выходя из конторки, и уже в дверях услышал его плачущий голос:

— Не могу я его сейчас отпустить!

Меня словно кинуло назад.

— Евгений Борисович! — зло крикнул я. — Чего уж так? Обойдемся пока без Степана.

Не о Степане, конечно, думал, когда крикнул начальнику…

На обратном пути из конторы Анна подошла ко мне.

— Поздравляю! — сказал я, стараясь быть веселее.

— Спасибо, — невнимательно ответила она. Понаблюдала, как я подрезаю ножом резиновую смесь на валке, и вдруг спросила: — Гриш, ты, когда бываешь счастлив, что испытываешь?

Вот те раз! Я с откровенным любопытством посмотрел на нее.

— У всех все по-своему, — сказал я, пробуя догадаться, чем вызван ее вопрос. — Я испытываю потребность двигаться, скакать… петухом петь, если милиции поблизости не видно… Ты почему об этом спрашиваешь, Аня?

— Да так, — уклонилась она, невесело улыбнулась и взмахнула рукой. — Пустяки все это…

— Уезжаешь в отпуск?

— Ага, на родину Степана. Там будто даже станция есть, которая носит мое имя. Забавно, правда?

По цеху, в сторону конторки, шла лаборантка Зина, увидела нас и сразу дьявольским светом загорелись глаза.

— Цветики-букетики! — радостно пропела она, подходя к нам. — Прощальное трогательное свидание… — Заметила что-то такое в моем лице и настороженно заговорила: — Но-но, я ведь по делу… пробу взять.

Склонилась над вальцованной резиной, снятой с машины, и сделала вид, что внимательно изучает ее, но у самой даже уши вздрагивали — так хотелось узнать, о чем мы разговаривали.

— Степан-то, поди, скоро машину купит? — не дождавшись ничего интересного, спросила она Анну и засмеялась каким-то своим мыслям.

— Не интересовалась. Может, купит.

— Ты вот что, — сказал я Зине, — заканчивай свои дела и уматывай, куда шла.

Она выпрямилась, вся такая круглая, приземистая и злющая, того гляди, съест.

— Ты что гонишь? — пониженным и шипящим голосом сказала она. — Подумаешь, какой нашелся!.. Да я, знаешь ли ты!..

И пошла, и поехала. Зловредней бабенки, чем Зина, я, пожалуй, не видывал.

…В столовой у нас свой любимый стол в углу. Всегда наскоро обедаем, чтобы оставшиеся несколько минут побыть во дворе цеха, у фонтана. Сидит за столом Зина, Евгений Борисович, после подошла Анна.

Начальник говорит:

— Так, Ярцев… Когда собираешься в отпуск?

Я уже чую, что он хочет сделать, но отвечаю спокойно:

— С первого августа, по графику.

Он поднял глаза от тарелки, что-то высчитывает.

— С первого. Сегодня у нас двадцать девятое июля. Так… Пойдешь в двадцатых числах августа. Сам говорил: обойдемся пока без Степана. Вот и обходись.

— Ого-го! — протянула Зина с набитым ртом.

А Анна спрятала глаза, рассеянно ест.

Я заглянул к Зине в тарелку, потом с деланным испугом уставился на нее.

— Ты чего? — подозрительно спросила она и стала поправлять взбитые волосы.

— Думал, овсом питаешься. Гогокаешь.

У Евгения Борисовича затряслись полные щеки, но смеется он беззвучно.

— Тоже мне, комик, — подумав, обиженно заявила Зима. — Ты прямо какой-то талантливый. И работа, и хоккей, и вот даже артист. Разносторонний.

Каждое ее слово сочится ядом. Тут еще Евгений Борисович счел нужным внести ясность в существо вопроса.

— Чем же это плохо — разносторонность? — поднял он голос в мою защиту. — Это, дорогая моя, дар, который есть не у каждого.

— Так это все от бессилия. — Меня окончательно разозлило вмешательство Евгения Борисовича. — Разве вы не встречали людей, которые все понемножку умеют и — ничего основательно, ничего определенного у них нет?

Все сразу заспорили, и даже Анна сказала, что я стараюсь набить себе цену. Я не сдержался и, наверно, впервые за все время обидел ее.

— Бросьте! — сказал я. — Всего понемножку — от бессилия. Вот и Анна это поняла и пошла за Степана, в том есть сила. Она разобралась.

— Ого! — выкрикнула Зина.

Теперь уж меня совсем забросило.

— Да, да! — горячо заговорил я. — Она чутьем поняла, что у Степана есть цель, и он ее добьется. Пусть эта цель — иметь машину да квартиру с прекрасной обстановкой, но это все-таки цель. Ничего плохого: человек потрудился, заработал денежки и тратит их со вкусом. И она поняла и пошла за ним.

— Ого! — еще раз сказала Зина.

— Ну, а будет машина и квартира… А дальше что? — спросил Евгений Борисович.

— Не знаю, что-нибудь будет еще.

Анна сидела потупясь, с румянцем на щеках.

— Зачем ты все это? — жалко улыбнувшись, спросила она.

Только здесь я понял, как сильно люблю ее. Но мне нечего было ответить.

— Нагородил ты, Ярцев, бочку арестантов. Сразу-то и не сообразишь, как отнестить к этому, — сказал Евгений Борисович. — Человек должен работать, отдавать время для общественных дел и что-то оставлять для души.

— А квартира и машина разве не для души?

— Для брюха.

— Неубедительно!

— Пожалуй, верно, неубедительно, — согласился он. — Но и обкрадывать себя, когда кругом столько интересного… Нет, это не жизнь.

Раскаяние всегда приходит после, когда уже ничего не вернешь. А когда чувствуешь себя виноватым, тут уже и до другой глупости недалеко. В тот же день я заикнулся Зине, что неплохо бы молодоженам сделать подарок, пусть бы она переговорила об этом с Евгением Борисовичем.

— Ого! — сказала Зина и с интересом стала рассматривать меня. — Свадьбы-то у них не было, — начала она потом втолковывать, — значит, на то есть причины. Теперь пойми, придем к ним домой с подарком — сегодня-то уж нам не приготовить, поздно — и как бы вынудим их выставить угощение. Традиция уж такая… Может нехорошо получиться.

— Не послать ли нам телеграмму на родину Степана? Они приедут — и им поздравление от коллектива. Все радость.

— Телеграмму ты можешь и от себя послать, — ехидно заметила она. — Действуй!

— Хорошо, буду действовать, — с вызовом сказал я Зине.

Я пошел в отдел кадров и попросил посмотреть в деле, где родился Степан Хлущенко, сказал, что он в отпуске, а ему срочно надо отправить телеграмму. Мне отыскали его адрес.

Я хотел еще отправить подарок, не указывая, от кого — поймут, что из цеха, — но давно известно, если ты не хочешь ничего покупать, в магазинах есть все, что надо, а понадобилось — подходящего не найдешь. Тогда я решил сам сделать что-то. Вспомнил, как с парнями и девчатами из цеха ходили в поход (и Анна была там), выбрали для ночлега лужайку на берегу лесной речки. Место было чудесное, с березками по краям, всем оно понравилось, все хотели приехать еще раз. Воспроизвел на куске картона эту лужайку. Потом написал поздравление, все запечатал в конверт и отправил. Я рисковал, потому что, если в поселке, где живут родители Степана, несколько семей Хлущенков, письмо мое может не попасть Анне.

…Примерно через неделю, когда я был на работе, ко мне подошла Зина.

— Анна вернулась, — сообщила она, впиваясь глазами-буравчиками. — Одна… Похоже, что не будут жить со Степаном. Добился своего?

— Ты, случаем, не спятила?

— Нет, я в полной памяти. Помню, как ты о подарке и телеграмме говорил. Посылал телеграмму?

— Ну, посылал. Письмо посылал. Но какое это имеет отношение к тому, что она вернулась?

— Прямое, Гришенька. Я спрашивала у Анны. Степан очень злился. С того и пошло у них наперекосяк.

— Глупости!

— Вся жизнь из глупостей, Гришенька.

3

Поезд пришел под утро. Тусклый фонарь освещал одноэтажное деревянное здание станции, выкрашенное в желтый цвет. Немногие пассажиры разошлись, встречающих не было. Заметив, что Степан тоже оглядывается, Анна спросила:

— Может, не получили нашу телеграмму?

— Может.

И его удивило, что никто не пришел встретить. В поселке, кроме матери, жили еще два брата, оба женатые. Степан поднял чемодан и направился к площади.

— Далековато, — пояснил он Анне, — ну да дойдем, скоро рассвет.

Шли сначала мимо двухэтажных зданий, окружавших площадь, потом выбрались на насыпную дорогу; справа и слева в предрассветных сумерках виднелись белые домики с террасами. Ночь была теплая, даже душная, только набегавший временами ветерок приносил прохладу. Дорога свернула влево, и Степан остановился, что-то его смущало.

— Все изменилось, — пробормотал он, оглядываясь. — Ты подожди, я сейчас.

Он поставил чемодан и пошел к одному из домиков. Очевидно, хозяева спали на открытой веранде. Анна слышала, как они объясняли Степану, где пройти.

— Сколько же ты здесь не был? — спросила она, когда свернули в переулок.

— Как уехал, с тех пор. Лет пять, что ли, может, больше.

— И ни разу, ни разочка не приезжал? — в крайнем удивлении спросила Анна, думая о том, что если бы у нее были родители, была бы у них каждый отпуск.

— А что тут такого, — усмехнулся Степан, — было бы близко, тогда… Много не наездишься, в трубу вылетишь.

— А, наверно, скучал? — допытывалась Анна, будто пыталась уяснить для себя что-то очень важное.

— Вспоминал, — неохотно отозвался он.

Небо все больше бледнело, отчетливей стали видны белые домики с садами на задворках, шуршала под ногами пыльная, сгоревшая на солнце трава. Шаги их гулко раздавались в тишине.

— Вот, кажется, и пришли, — приглушенным голосом сказал Степан.

Они остановились возле потрепанного завалившегося плетня, за которым стоял старенький дом, обмазанный глиной и побеленный, за ним виднелись деревья. В это время выкатилось солнце, и Анна тихо ахнула: лучи высветили край крыши, верхушки яблонь. Словно радуясь новому дню, затрепетали в их свете листья, зарумянились плоды. Анна взволнованно провела рукой по глазам. Нет, это не наважденье: яблоки горели ярким пламенем. Как в том подземном сказочном саду, куда попал Иванушка в поисках царевны, — она видела золотые яблоки. «Как это красиво, золотые яблоки, — с волнением подумала она, — не ожидала, что так может быть красиво!»

— Да иди же сюда, Аня! — услышала она громкий, смеющийся голос Степана.

Она встрепенулась, увидела рядом со Степаном полную, еще крепкую старуху с гладко причесанными седыми волосами и крупным лицом. Старуха пристально рассматривала ее, и не было в этом взгляде ни доброты, ни злости, просто внимательный, изучающий взгляд; так можно рассматривать любой предмет, вызывающий любопытство.

Анна шагнула в раскрытую калитку и остановилась возле крыльца, не зная, что дальше делать. Обнять старуху она не решилась, потому что не увидела ласковости в ее глазах.

— Здравствуйте, мама! — стараясь найти в себе смелость, пролепетала она.

Старуха все так же спокойно и без видимых чувств оглядывала ее. Анна чувствовала, как легкий озноб пробегает по телу, сейчас ей почему-то было стыдно себя и хотелось плакать.

— Приглашай, мать, в дом, что на крыльце держишь? — сказал Степан, нарушая затянувшееся молчание.

— Да, да, — заторопилась хозяйка, — проходите. Растерялась я сразу-то… Так вот… неожиданно. Проходи, Анютка. Не хоромы, да в своем живем. Поди, устали с дороги, отдохнуть хотите. Сейчас самовар поставлю. Проходите…

— Нам, мама, умыться, вагонную пыль с себя снять, — попросил Степан.

Анне показалось, что он тоже робеет перед матерью, чувствует себя неловко.

Они прошли в тесную прихожую со столом и широкой лавкой у стены, одна дверь из прихожей вела в переднюю комнату, сбоку, в дощатой перегородке, был проем, затянутый занавеской, там была кухня.

— Ведра в сенцах, колодец знаешь где, — сказала хозяйка. — Идите, умывайтесь.

Анна выскользнула вслед за Степаном, она боялась остаться наедине со свекровью. Вместе с ним ходила к колодцу, вместе прошла в сад, где Степан поставил ведра.

— Жмешься, как кутенок, — с улыбкой заметил Степан. — Ты не гляди, что она с виду суровая, все мы такие с виду-то. А она добрая, и ты ей понравилась. Точно говорю…

— Едва ли, — с сомнением сказала Анна. А когда Степан попросил принести полотенце и мыло, испугалась, замахала руками. — Нет, нет, я привыкну… потом…

Степан насмешливо оглядел ее, и сам пошел в дом.

Вернулись после умывания освеженные, разрумянившиеся. На столе уже стоял самовар, дымился вынутый из печки пирог.

— Ай да матушка, ай да Анастасия Акимовна! — с восторгом закричал Степан, блаженно раздувая ноздри и принюхиваясь. — Ждала все-таки!

Хозяйка ничего не сказала, она была на кухне.

— Мам, с яблоками? — спросил он. И тут же горделиво повернулся к жене. — Она у меня умеет делать с яблоками, пальчики оближешь.

— Не хвали, не отпробовав, — заметила довольная Анастасия Акимовна, появляясь со сковородкой, на которой пузырилась яичница. Похвала сына сняла суровость с ее лица, и Анна, украдкой приглядываясь к ней, подумала, что она и в самом деле добрая, как уверяет Степан.

Перед отъездом Анна присмотрела подарки: братьям — дорогие рубашки, свекрови — цветной шерстяной полушалок. Но прежде чем купить, решила посоветоваться со Степаном. Тот недовольно сказал:

— Не придумывай глупостей. Матери еще туда-сюда, а этим зачем?

Лицо у него было злое, и она не поняла, то ли он сердится за что-то на братьев и не желает одаривать их, то ли жалеет денег. Сейчас она достала из чемодана приготовленный свекрови подарок. Анастасия Акимовна приняла сверток, скупо поблагодарила. Может, она и развернула бы, и посмотрела, похвалила невестку за вкус, но в это время в дверях показался парень лет двадцати-двадцати двух, рыжеволосый, с удивительно свежим, улыбающимся лицом. Сзади его переминалась с ноги на ногу худенькая девчушка, смуглая и большеглазая, в цветном сарафанчике. Их приход не произвел никакого впечатления на Анастасию Акимовну, она, не оглянувшись, ушла со свертком в переднюю комнату. Степан тоже не выказывал особого любопытства. Анна догадалась, что перед ней младший брат мужа.

Вошедший, видимо, привык к такому обращению и нисколько не смутился. Он добродушно, с искорками в глазах, оглядел Анну, даже, показалось, подмигнул ей и сказал Степану:

— Прими поздравление, братуха! — Тут же вытащил за руку стоявшую сзади робкую девчушку. — Знакомься, Райка! Перед тобой много раз упоминаемый, всеми любимый Степан. — А сам уже совал свою руку Анне, приговаривая: — А я Володька. Если ему вся любовь, то, сами понимаете, что осталось мне. Имейте в виду: мы, Хлущенки, однолюбы. Теперь вам решать, хорошо это или плохо.

— Хватит балаболить, — строго прикрикнула на него мать, появляясь в дверях. — Люди с дороги, не до тебя.

— Виноват, Анастасия Акимовна. Кстати, братец, а чего не сообщил? Встретил бы…

— Мы сообщали, — вмешалась Анна и осеклась под колючим взглядом свекрови, покраснела.

— Ба-а! — насмешливо протянул Володька и так же насмешливо оглядел мать. — Хроническая недостаточность чувств или что-то в этом роде. А в общем, может, что и другое… Ладно, братка, искренне рад… К такой красе да головку дельную, — шельмовато взглядывая на Анну, прибавил он. — Счастливейшим из смертных можешь оказаться. Ай, не так?

— Есть и это, — недовольно сказал Степан, — просить твою голову взаймы не собираемся.

— Великолепно! — восторженно заорал Володька, плюхаясь на стул, словно радость отняла у него все силы. — Пока на этом и остановимся. За тобой свадебный стол, за мной гармошка. В тесноте да рядышком и разговор легче пойдет. Или опять не так?

— Спишь и видишь, как бы за стол, — охладил его пыл Степан. — А мы и без тебя обошлись.

— Ну, раз собирали там, вытряхнулись — другое дело, — ничуть не огорчился Володька. — Переживем.

Анна приглядывалась к Степану и не могла понять, что же произошло между ним и Володькой и почему он говорит: обошлись без тебя? Ведь ничего такого не было, никакого свадебного стола. Перед отъездом она накупила разной снеди, какой, по ее мнению, могло не оказаться в глухом поселке, и теперь вынула две бутылки красного вина и даже коньяк. Улучив минуту, шепнула Степану, чтобы послал кого-нибудь за старшим братом.

— Нету его, на работе он, — отговорился Степан.

И в самом деле, подумала Анна, совсем забыла, что люди могут быть заняты. Как удачно, что Володька с женой тоже оказались в отпуске. Появление шумливого Володьки развеяло неприятное впечатление от встречи со свекровью, и она была искренне рада ему. Испытывала Анна симпатию и к Рае, которая казалась чем-то похожей на нее, и уже успела узнать, что Володька окончил строительный техникум и теперь работает прорабом, а сама Рая — медицинская сестра, что поженились они всего пять месяцев назад и живут пока на частной квартире, дом их по-соседству; узнали они о приезде случайно: соседи увидели ее со Степаном возле колодца.

Володька сбегал за баяном, но пока отложил его. Он и произнес первый тост, который оказался чересчур торжественным: «За здоровье дорогой матушки Анастасии Акимовны, за здоровье молодых, за полное неизбывное счастье, за мир и согласие в доме!» Анастасия Акимовна, довольная, что на столе всего хватает, угощала каждого, к Анне была внимательна. Анна успокоилась, повеселела.

Потом возбуждение за столом, какое бывает в первые минуты, улеглось, все уже выпили, насытились. Володька вдруг погрустнел, достал баян и стал потихоньку наигрывать. Мать разговаривала со Степаном, тон ее был обиженный, и Анна невольно насторожилась, прислушиваясь; мать говорила, что Степан измучил ее, не прислав ни одного письма (что уж он в самом деле!), что дом валится и ни от кого не дождешься помощи (Анна согласно кивнула: разве можно мать оставлять без помощи!).

— Не на что, мама, помогать, — хмурясь, ответил Степан.

— Неужто так мало зарабатываешь? — В голосе Анастасии Акимовны слышалась недоверчивость.

— Как все.

Выражение обиды и задумчивости не сходило с крупного лица матери. Видимо, она пыталась понять, почему у сына не остается для нее свободных денег.

— Пить, что ли, стал? — спросила она, потому как решила, что только этим можно объяснить его отношение к ней. — На водку-то не напасешься, как прорва…

Володька, слушавший их, дурашливо пропел:

Дорогая ты макитра,

Как тебя благодарить:

Из полпуда — восемь литров,

Все до капельки горить…

Он видел, что разговор матери с сыном действует на Анну угнетающе, и хотел ее отвлечь.

— Ты помолчал бы, — повернулась в его сторону мать. — Ты-то уж совсем отрезанный ломоть.

— Я, мама, взрослый человек и устраиваю жизнь по своему разумению, — без обиды сказал Володька.

— Оно и есть: ни разумения, ни достатка.

— Нам хватает, — вступилась за Володьку его жена.

Анастасия Акимовна посмотрела на нее, как на что-то непонятное и потому вызывающее раздражение.

— Вы считаете, что счастье только в деньгах, — дерзко добавила Рая. Наверно, она и продолжала бы, на ее остреньком большеглазом личике появилось воинственное выражение, но Володька сжал ее худенькую руку, и она только глубоко вздохнула.

— Вовсе я не пью, мама, — продолжал Степан. — Разве что когда поднесут. Ну, в праздники…

— Оно и есть: поднесут, — ухватилась за эту мысль Анастасия Акимовна. — Тебе поднесут, ты поднесешь…

— Арифметическая пропорция, — заявил Володька. — Тебе поднесут, ты отдариваешься вдвое, он в четыре раза… Не беспокойтесь, мама, Степану это не грозит, он всех подносчиков давно отучил.

— Ты откуда знаешь? — огрызнулся тот.

— Чую, — сказал Володька.

Он растянул меха и заиграл нарочно громко, не желая, чтобы этот разговор продолжался; играя, он смотрел на Анну внимательно и грустно, но едва ли думал о ней, был весь во власти музыки. А Анна переводила взгляд с одного на другого, и ей было странно, что в такое утро они ссорятся; на улице чистое небо и ясное солнышко, в саду, который она еще и не осмотрела, полно золотых яблок, есть тенистые уголки, куда можно прятаться и мечтать. «Может, так и нужно говорить о достатке и деньгах, — уже через минуту думала она, стараясь по своей доброте оправдать и свекровь, и Степана, и задиристого Володьку. — И если я никогда не говорила сама, то потому, что не понимала, теперь я семейный человек, и мне тоже надо говорить об этом».

А на улице слышалось дребезжание велосипедного звонка и женский голос, нетерпеливый, зовущий. Все переглянулись и посмотрели в открытое окно. По ту сторону плетня стояла, держась за ручки велосипеда, полногрудая девица с почтовой сумкой за спиной.

— Акимовна! — звала она протяжно. — Ты или никак оглохла! Письмо вам.

Свекровь тяжело вылезла из-за стола, пошла на улицу. Переговорив с почтальоншей, она пожала плечами и с недоверием стала рассматривать конверт.

— Ни улицы, ни дома, а фамилия наша, — растерянно сказала она, появляясь в дверях.

Володька взял у нее письмо, посмотрел обратный адрес.

— Какой-то Ярцев, — сообщил он.

— Так это от Гришки! — вырвалось у Анны. — С завода…

Степан выхватил письмо из рук Володьки, надорвал конверт. На стол выпала картонка. Пока он читал вложенную еще записку, Володька вертел картонку в руках.

— Совсем неплохо, — проговорил он, разглядывая изображенную лужайку с березками вокруг. — Он что, художник?

— Хоккеист, — процедил сквозь зубы Степан. — На, возьми, — сказал он Анне, отдавая записку. — Поздравляет… Уже успела дружку адрес дать.

— Степа! — Анна укоризненно посмотрела на него, глаза ее наполнились слезами. — Не давала я никакого адреса, сама не знаю…

— Коли мужней женой стала, других отваживать надо, — сурово заметила Анастасия Акимовна, которая, наконец, поняла, что письмо пришло от кого-то из друзей Анны. — Господи, все нынче перевертелись.

— Это уж ты слишком, мама, — попробовал вступиться Степан.

— Не указывай, — резко возразила она. — Выбрал — так и живи. Только долго ли проживешь, когда рядом дружки да петушки.

Анна закрыла лицо руками и выбежала на улицу.

— Не смеет так говорить… не смеет… не смеет… — вскрикивала она.

Худенькие руки легли ей на плечи. Это была Рая, которая и сама чуть не плакала. Теплыми губами она коснулась щеки.

— Не слушай ты ее, не слушай, — шептала Рая. — Она всегда такая…

— Ай-я-яй! Ожидается наводнение, — насмешливо протянул вышедший вслед за Раей Володька. Но, вглядевшись и подумав, переменил тон, стал успокаивать:

— Брось, Аня, лишнее это… стоит ли? Семейка у нас веселая — закаляйся. Вот, на Райку смотри, нет-нет и огрызнется. Помогает. Только так, как же иначе? Ты еще старшего братца навестишь — помрешь с хохоту. Веселая семейка, уверяю…

Появился и Степан, недобро глянул на брата.

— Стараешься, настраиваешь?

— Хотел бы, братка, да смотрю — тут моей помощи не требуется.

Володька сходил в сад, принес яблок.

— Ешьте, девчонки, скорей слезы высохнут, потому как есть и реветь, все сразу — занятие трудное, для меня совсем невозможное.

— Много яблок нынче, — заметил Степан. Он не намерен был продолжать ссору и перевел разговор на другое. — Куда их мамаша девать будет?

— А вот спросим, — откликнулся Володька. — Анастасия Акимовна, куда яблоки деваете?

Мать показалась с полотенцем и чашкой в руках.

— Для чего спрашиваешь? — неприветливо спросила она.

— Не я, Степан Николаевич желают знать.

— Сдаю в кооперацию, если принимают. А то и так остаются.

Степан задумчиво оглядел яблони, согнувшиеся от тяжести плодов. Нет, на этот раз мать не будет сдавать яблоки в кооперацию, он найдет им лучшее применение.

4

С утра Степан собрался сходить на озеро за карасями. Анна попросилась с ним. Он рассмеялся:

— Да ты что! В самую рань пойду.

— Вот и хорошо. И я с тобой.

— Аня, там низкие берега, грязь, — начал отговаривать он ее. — И пиявки. Метров сто надо идти по жиже, пока добредешь до мостика. Мостик — две перекладинки, всего на одного человека. А главное, пиявки.

— Не боюсь я твоих пиявок.

— И еще, — продолжал он, — примета есть: с женщиной пойдешь, ничего не поймаешь. Ни на рыбалку, ни на охоту с женщинами не ходят, потому что всегда что-нибудь случается.

— Еще какие приметы?

Степан оторвался от удочек, которые налаживал, задумался. Он не понял усмешки.

— Еще, когда баба с пустыми ведрами попадается…

— Много.

— Что, много?

— Примет у тебя много.

Степан напряженно смотрел на Анну: его удивил независимый, усмешливый тон ее.

…Утром Анну разбудил веселый девчоночий голос. Сначала смех, а потом полушепот:

— Тетя Настя, говорят, Степа жену привез?

— Привез, — подтвердила свекровь.

— Где она? Хоть бы одним глазком взглянуть.

— Успеешь, взглянешь. Ишь, ни свет ни заря пришастала.

— Спят еще?

Степка на озере, а она спит.

Дверь приоткрылась, и Анна увидела высокую загорелую девушку с распущенными черными волосами, с лукавым взглядом.

— Не любопытничай! — прикрикнула свекровь.

Видимо, она оттащила девушку от двери. Дверь захлопнулась, послышался резкий щелчок. Значение этого щелчка Анна поняла, когда оделась и хотела выйти: дверь была заперта с обратной стороны на задвижку.

Она постучала, потом окликнула Анастасию Акимовну. Никто не ответил: видно, хозяйка вышла. Анна невесело усмехнулась. Ей припомнился вчерашний день, нудные разговоры о деньгах и достатке, крупное, словно застывшее лицо свекрови, ее обидные слова; вспомнила она и о жалостливой Рае и шумливом Володьке, которые хотят быть независимыми и потому не живут в родительском доме, — даже не верится, что все — кого она видела, что слышала, — все это было наяву, а не во сне. Но это было. Вот и сегодняшний день начинается с приключений. Она еще раз подергала дверь, желая удостовериться, — не ошиблась ли. Потом пришло озлобление.

— Да что я для нее… Какое она имеет право?

Три окна передней комнаты, выходившие в палисадник, были заставлены цветами. Анна выбрала среднее окошко, под которым был пятачок невскопанной земли, составила с подоконника цветочные горшки и толкнула рамы. Наверно, окна давно не открывались, рамы поддавались туго, но она все-таки сумела справиться с ними; выпрыгнула в палисадник, мысленно похвалив себя, что выбрала именно это окошко — под другими росли цветы, — и пробралась на улицу, огляделась. Кого-то надо спросить, как пройти к озеру. «Скажу ему: сегодня же уезжаю домой, если не захочет, уеду одна. И пусть! Будь что будет. Терпеть я не собираюсь, не так воспитана». Она попробовала распалить себя, чтобы злей были мысли, убедительнее выглядело принятое решение, но злость не приходила, была какая-то пустота и усталость.

Встретившийся мальчишка показал ей дорогу. Солнце уже поднялось высоко, сильно припекало, и Анна пожалела, что второпях не захватила ничего на голову. По бокам узкой дорожки стояли дубы с жесткими, словно вырезанными из жести, поникшими листьями. Сухая колкая трава, иссохшая черная земля с мелкой паутиной трещин, дубы, которые не давали прохлады, — все казалось печальным, безропотным. «Уеду, сегодня же уеду, — шептала Анна. — Если я для него чего-нибудь стою, должен понять…»

Озеро она увидела издалека. Собственно, это было не озеро, а запруженный и разлившийся ручей, заросший у берегов осокой и тростником. Неподвижная вода ослепительно блестела.

Над водой, на перекладинках-мосточках, спиной к берегу сидели с удочками рыболовы.

Степана она узнала сразу и не потому, что он чем-то выделялся перед остальными, — с ним на перекладинке сидела девушка с черными, распущенными по плечам волосами. Может, они о чем-то разговаривали до этого, но сейчас оба сосредоточенно смотрели на поплавки.

Анна не хотела, чтобы ее видели, повернулась и медленно пошла назад.

Анастасия Акимовна сидела на ступеньках крыльца, возле стояла корзина с яблоками и противень — она резала яблоки для сушки. Мельком взглянула на Анну и опять занялась своим делом. Крупное лицо ее с тяжелым подбородком хмурилось.

— Это что же, и дома из окон прыгаешь? — не поднимая головы, спросила она.

— А вы… вы меня закрыли! — срывающимся голосом выкрикнула Анна, решившая ни в чем не поддаваться.

— Да неужто! — старуха сразу сбавила тон и уже с интересом поглядела на невестку. — Ин, не заметила как… Закрыла, значит?

Анна так и не поняла, нарочно ее заперли или по ошибке. Она сходила за ножом и тоже стала резать яблоки.

— Родителей-то не помнишь? — спросила Анастасия Акимовна.

— Я с малолетства в детском доме.

— Оно и видно, к семейному не приучена.

— Откуда это видно? — удивилась Анна.

— Да видно. Я на тебя только поглядела, поняла: почтительности не дождешься.

— Вот уж неправда! — горячо возразила Анна. — Вы хотели так видеть и увидели. В чем моя непочтительность?

— А во взгляде.

Когда яблоки были порезаны, Анна вошла в дом и остановилась перед зеркалом; долго вглядывалась в себя, потом недоуменно пожала плечами: во взгляде она увидела что-то несмелое и виноватое, свойственное людям, случайно попавшим в гости, а ничего такого, о чем говорила Анастасия Акимовна, не заметила.

Она ушла в сад с книгой и сидела, пока не вернулся Степан. В ведерке было десятка два карасей.

— Чистить, чистить, пока не заснули. — Он был оживлен, весел, голые до локтей руки были обожжены солнцем.

— Ну и как примета? — поинтересовалась Анна. — Случилось что-нибудь?

Степан с удивлением и некоторой тревогой взглянул на нее.

— Что за девушка была с тобой?

— Какая девушка? — переспросил он, но, видно, понял, что Анне что-то известно. Пожал плечами, опять удивляясь, и небрежно сказал: — A-а! Вот ты о ком. Это здешняя, в школу вместе бегали. Люська… Говорит, шла по берегу и узнала, со спины узнала.

Анна не стала ему рассказывать, что Люська прежде забегала домой, спрашивала его.

— Степа, нельзя ли спать в сенях или еще где? В комнате такая духота…

— Почему нельзя, можно, — поспешно согласился Степан. — Вон хоть в саду. Скажу матери, чтобы постелила в саду.

— Ты пригласил бы старшего брата. И закуска есть.

Анне хотелось сказать, что здесь ей тяжело, скучно, и она уедет домой, но уехать, не повидав всех родных, не может, ей неудобно.

— Мы к нему сами сходим, — пообещал Степан.

«Вот после этого я ему и скажу», — решила она.

Но в тот вечер ей не пришлось говорить со Степаном. Узкими переулками, петляя, они дошли до дома старшего брата Ивана. Дом внешне ничем не отличался от тех, что стояли рядом, разве что слишком ядовитой зеленью были покрашены ставни. Возле помидорной грядки стоял коренастый мужчина с одутловатым лицом и глубокими залысинами, в длинной серой рубахе, выпущенной поверх брюк, в тапочках на босу ногу. Он пристально смотрел на входивших.

— Это ты, Степан? — спросил он.

— Я, Иван.

— А это, стало быть, твоя жена. Как зовут-то? — Он переступил ногами и протянул Анне шершавую ладонь. Анна назвалась, думая в это время, что после долгой разлуки братья могли бы друг к другу быть ласковей.

— Пойдем в дом, посмотришь мои хоромы, — сказал Иван.

Она подумала: «И тут начинается с хором». И объяснила себе: «Должно быть, здесь, в поселке, жизнь очень скучная, они не знают, чем занять себя, и все внимание у них на собственные хоромы».

Следом за братьями она вошла в дом. В комнатах было чисто и прохладно, приятно пах вымытый и еще непросохший крашеный пол. Хозяин усадил их на стулья. После этого у братьев состоялся такой разговор:

— Не плохо бы со встречей. А?

— Не помешает.

— Я думаю, угостишь? Все-таки гости к тебе…

— Да ведь гостей-то я не ожидал и не звал. Сам по гостям не большой любитель.

— Всегда ты такой.

— Какой? — хозяин задребезжал мелким смешком.

— Да уж такой, — проговорил Степан, роясь в карманах. — Вот мой почин.

Иван уперся взглядом в мятую бумажку.

— Рублевочка, — оживленно выкрикнул он. И шлепнул мелочь на стол. — А вот мой полтинничек!

— Это почему? — недовольно возразил Степан.

— Так ведь вас двое, а я один. Егорьевна моя на работе.

— А-а, — пробормотал Степан. — Ну вот еще.

— И я еще!

Анна не знала, на что и подумать, все ей казалось, что они играют. И еще больше удивилась, когда братья, хоть и недовольные друг другом, вместе, чуть ли не под ручку, пошли в магазин.

Она сидела, оглядывалась. Внутри дом был расположен по-иному, не как у свекрови: дверь с крыльца вела в просторную прихожую, направо и налево было еще по комнате. Анна вошла в одну из них. Там на диване сидела девочка лет двенадцати, скуластенькая, с некрасивым, почти без губ ртом.

— Тебя как зовут? — спросила Анна, пораженная тем, что, кроме нее, в доме оказалось еще живое существо.

— Геля, — ответила девочка и улыбнулась страдальческим ртом.

— Геля… Какое хорошее имя. — Анна села рядом с ней на диван. — А что ты делаешь, Геля?

— Ничего. Я сижу.

— Ну как же так! Тогда, значит, ты о чем-то думала. Нельзя же просто сидеть.

— Я ни о чем не думала, — тихо ответила девочка.

— Почему ты не включишь телевизор?

— А он у нас не работает. Папа откуда-то принес, он так и не работает.

— Тогда мы включим приемник. Видишь, у тебя есть и приемник. Ты любишь музыку?

Девочка пожала плечами. Но Анна не отступилась.

— Давай найдем знакомую песенку и подпоем.

— Я не пою. У меня нет голоса.

— Кто это тебе сказал?

— Учительница. У нас в школе есть кружок, где поют. Меня не взяли.

Девочка сказала это без огорчения, а Анну передернул озноб от ее отрешенности.

— У вас в школе всего один кружок?

— Да.

— Я сегодня была на озере. Там очень красиво. Ты не ходишь купаться?

— Хожу, когда не жарко. В жару плохо. Дома прохладнее.

Анна ничего не могла возразить, в комнате в самом деле прохладнее.

— Это ты вымыла пол?

— Да.

— У меня есть знакомая девочка, — сказала Анна и остановилась, слушая: в прихожей что-то звякнуло, послышались голоса. Мужчины вернулись из магазина. — Так вот, этой девочке, ей двенадцать лет, в школе велели записывать каждый день, какая на улице погода, какой ветер, температура. Каждый день…

Геля посмотрела на Анну и засмеялась.

— А зачем? Каждый день зачем?

— Зачем? — Анна даже растерялась. В дверь заглянул Степан, позвал к столу.

— Все готово, — сказал он.

— Степа, я тут побуду. Сидите, разговаривайте.

Степан молча кивнул и скрылся.

— А вот зачем… Понимаешь, она теперь видит, когда распускаются почки на деревьях, какой цветок появился раньше других… Но не только это, ее уже многое занимает. Она научилась задумываться и наблюдать. Уж поверь мне, я знаю, какой это стал живой ребенок. А ведь правда, приятно проснуться и знать уверенно, что новый день будет тебе в радость, что все вокруг так интересно! Почему бы тебе не поглядывать за природой? Это очень забавно. Что ты на это скажешь, Геля?

— Я попробую под… поглядывать…

Из прихожей донеслось приглушенно:

— Это почему же на три, коли нас двое?

— А ты считай. — Послышался смешок Степана. — Раз посчитаешь, два, может, и догадаешься.

— Смотри, какой ты стал ловкий!

— Ха-ха-ха! Со встречей! Вот так! А теперь — твое здоровье!

— Ловкий, ловкий! Бес, и только, — голос у Ивана обижен.

— Девочка, которую я знаю, очень хитрая. — Анна с беспокойством вглядывается в напряженное лицо Гели, которая слушает разговор в прихожей. «Что ее так занимает?» — Так вот, эта девочка всегда сверяет свои наблюдения с бюро погоды. Очень смешно бывает слушать ее. Она живет в нашем общежитии, дочка нашего коменданта, и смешно бывает слушать, как она разговаривает по телефону. Ей отвечает автомат, там все записано на пленку, а она не может об этом догадаться. Раз у нее не сошлось направление ветра. «Дяденька, а вы не ошиблись?» — спрашивает она и ждет. А автомат отбарабанил свое: «Сегодня по нашей области наблюдалась…» — и выключился. Тогда она снова звонит. «Дяденька, мне кажется, вы ошиблись, ветер сегодня северо-западный». В трубке: «Сегодня по нашей области…» — и снова щелчок. «Фу, какой!» — сердится она и опять упрямо набирает номер, ей все хочется доказать свое. И только автомат подключился, она кричит: «Как хотите, а ветер сегодня северо-западный!» — и гордо отходит.

— У нас здесь нет телефона, — вставила Геля.

— Ну, разумеется. Я хотела просто немножко тебя позабавить.

Потом они идут в прихожую. Мужчины пьяные, Степан, так совсем.

— Пора домой, — говорит Анна.

— Еще не все, — упрямится Степан. Перед ним две стопки и обе полные. Он выпивает одну и тут же следом другую. Перед Иваном только одна стопка. Он недовольно приговаривает:

— Ловкий, ловкий!

Он и не пытается изменить положение. Видимо, считает, что все идет по справедливости.

Анна первый раз видит Степана в таком состоянии, и он ее пугает. Попытка придержать его, когда идут по улице, удается ей с великим трудом; им не хватает узкой улочки и попеременно, то она, то он, ударяются о забор.

— И у нас будет свой дом, ко… копративная квартира, — бормочет Степан.

— Будет, будет кооперативная квартира, — соглашается Анна.

Мать встречает в калитке, она уже давно заметила их, но не вышла навстречу. Крупная нижняя часть лица гневно подрагивает.

— Что ты его не остановила? Жалости в тебе нет!

Она легко подхватывает Степана и ведет его в сад.

Там под яблоней устлана постель. Степан валится и тут же храпит.

— Он был у родного брата, — коротко, звенящим голосом отвечает Анна. Ей кажется, что эти слова все объясняют.

5

Какой беспокойный закат! Что-то гнетущее в багрово-красном небе. У горизонта полоски облаков, и они тоже багрово-красные. Нестерпимая духота, мелкая мошкара облепляет лицо. Темные ветки яблонь гнутся к земле, изнемогают от тяжести. Тихо, ни звука, ни крика ночной птицы.

Но вот в дальнем конце сада зашелестела листва, глухо стукнуло и зашуршало по траве сорвавшееся яблоко. Потом еще порыв ветра, еще, и вот уже весь сад загудел, ожил. Стало темно, вдали прогрохотал первый гром.

Одна капля, вторая, и вдруг забарабанил по деревьям, по крыше дома, по иссохшей земле веселый освежающий дождь. Но это было еще только начало быстро надвигающейся грозы. Она шла с ветром, грохотом, с торопливыми сполохами молний.

Степан, метавшийся до этого в постели, спал сейчас спокойным сном младенца. Ветер швырял яблоки на одеяло, они катились по земле. Анна подобрала одно из них, надкусила, оно показалось ей горьким. Она сидела на корточках, прижав голову к коленям и старалась ни о чем не думать. Воздух стал свежим, капли дождя холодили тело. Одно время ей подумалось, что надо перебираться под крышу, но лень было вставать, лень будить Степана.

Черная тень мелькнула от дома. Это была старуха в накинутом на голову черном платке. Она торопилась, кричала:

— Окаянные! Что же вы постель мочите?

Она рывком схватила одеяло, скомкала и бросила на руки вскочившей в испуге Анне, потом выдернула из-под Степана матрац и побежала с ним по разъезжающейся земле к дому…

Утром уже не было ни одной тучки. Солнце снова золотило яблоки, омытые дождем, посверкивали росяные капли на освеженной листве.

Старуха ходила по саду с корзиной. Яблок нападало много. Подбирая в корзину, она молча и сокрушенно вздыхала. Паданцев набрался целый мешок, а им еще и конца-краю не было.

Степан вышел помятый, потягивался, щурился на солнце, поводил носом. Запах яблок будоражил его. «Знатный, видать, ветрище был», — думал он, наблюдая за матерью. Она сердито сказала:

— Снеси на базар. Да пошевеливайся, много нынче нанесут.

И вот он уже с мешком на плече идет по осклизшей, еще не просохшей дороге к центральной площади поселка. Сзади, с корзиной и ведром, доверху насыпанными яблоками, торопливо спешит Анна. Рынок возле площади. Там много народу. Яблоки продают под навесами и прямо на земле. Весов ни у кого нет, меряют ведрами. Воздух пропитан запахом яблок и осенней свежестью.

Степан зорко приглядывается, выбирая побойчее место. Потом сбрасывает мешок рядом с молодой торговкой в белом платке, козырьком спускающимся на лоб. Перед торговкой стиранная холстина с аккуратно уложенной горой яблок и ведро, узкое и высокое. Сама она сидит на низкой скамеечке. Все у нее опрятно — и холстина, и красиво сложенные яблоки, и ведро, и сама она опрятна — яркогубая, здоровая.

— Встанешь здесь. — Степан показал запыхавшейся Анне место. — Уступчивость особую не выказывай, цена у всех одинаковая.

— А ты? — Анна растерялась, почувствовав, что придется остаться одной.

— Схожу еще раз. Оставайся.

— Я без тебя не смогу.

— Сможешь.

— Степа!

Но он уже скрывается в толпе. Молодая торговка еле заметно улыбается.

— Первый раз, поди? — добродушно спрашивает она.

— Первый…

— Ничего, привыкнешь.

Но Анне не хочется привыкать, ей совсем не по душе торговать яблоками.

— А ну, красавец, медовых, — обращается торговка к проходящему мужчине. — Только ко рту поднесешь, тают.

— Зачем мне такие яблоки, — усмехается тот, — если они, в рот не попадая, тают. — Но, привлеченный свежим, улыбающимся лицом торговки, останавливается, берет яблоко, сочно надкусывает и блаженно жмурится. Рука тянется к карману за плетеной сеткой. Сетка растягивается, в нее уходит два ведра. А Анна завистливо косится.

Если бы только немножко смелости, безобидного нахальства! Что у нее — улыбка хуже? Или румянец на щеках не такой нежный?

Но пока она только робко и тоненько покрикивает:

— Попробуйте! Вы только попробуйте, таких яблок вам нигде не найти!

Свой голос ей кажется противным, никогда не замечала в себе такого униженного, гадливого тона.

Минуя ее, к молодой торговке подходит старушка. Она не рискует надкусывать яблоко беззубыми деснами, мнет его коричневыми сморщенными пальцами.

— А дешевле? — справляется она.

— Куда уж дешевле, матушка! Сама видишь, нельзя дешевле.

Этот странный довод убеждает старушку, торговка насыпает ей полную сумку. Обе довольны.

— Попробуйте моих, попробуйте! — взывает Анна.

Кое-кто оглядывается на нее, но идут мимо. В конце концов Анне надоедает: она достает из сумочки блокнот, вырывает страничку и пишет: «Золотые яблоки» и ставит цену. Листок привлек внимание человека в железнодорожной форме.

— М-да!.. — тянет он, качнув головой. — Действительно золотые.

Щеки у Анны пылают, она комкает бумажку в кулаке.

— Я уступлю, — чуть не со слезами говорит она железнодорожнику. Ей почему-то кажется, что если с этим покупателем сделка состоится, дальше все пойдет, как нельзя лучше.

— Ну, пожалуйста! — просит она, готовая отдать ему полное ведро румяных яблок задаром. Только бы он взял! Но железнодорожник проходит, взглянув на нее с подозрительностью.

Соседка уже давно присматривается к ней, иногда сочувственно усмехается.

— Ай нездешняя?

— Нездешняя, — подтверждает Анна.

— Вот и обходят тебя. Мы здесь примелькались, к нам доверие. А тебя видят — нездешняя, обходят.

Объяснение было не очень вразумительным, но достаточным для Анны. «Придет, — думает она о Степане, — и пусть что хочет делает со своими яблоками».

Соседка уже почти расторговалась: мешки пустые, на холстине небольшая грудка.

— Знаете что? Почему бы вам не купить у меня яблоки, все сразу? — предлагает она торговке. — Сколько вы мне дадите за ведро?

— Не подорожишься — куплю.

Анна отдает ей яблоки за половинную цену, но это ее не заботит. Торопливо начала пересыпать ведро за ведром. Вытряхивала уже остатки из мешка, когда почувствовала неуютность от пристального взгляда. Оглянулась порывисто — так и есть: Володька и Рая стояли сзади, с любопытством разглядывали ее.

— Здравствуйте! — с неестественной бодростью воскликнула она. Скомканные в кулаке деньги, которые она не считала и которые они видели, стали горячими. Ей надо объяснить, что все произошло независимо от ее желания, но трудно найти нужные слова, и она растерянно молчит. Правда, с Володькой легко, он и без слов все понял.

— Умаялись? — с улыбкой спрашивает он. — Как отдыхается?

— Хорошо, — поспешно ответила Анна. — А вам?

— Неплохо. Зашли по пути яблок купить.

— Как! — поразилась Анна. — А разве?..

Володька начинает торговаться с молодой женщиной в платке, и Анна видит, как та наполняет его сумку яблоками из материнского сада.

С базара Анна бежала. К полученным деньгам она добавила столько же своих. Не очень вежливо швырнула их на стол перед Анастасией Акимовной. Та, щурясь, посмотрела на нее, но ничего не сказала, стала пересчитывать деньги.

— Могла продать и подороже, — разглаживая мятые бумажки, сказала она.

…В тот же день Анна уехала из поселка.

 

Любовь и тревога

(из вьетнамского дневника)

Дорога ожидания

Позади Ташкент, и теперь внизу горы, безлесные, скалистые, изрезанные глубокими ущельями. Солнце просвечивает быстро несущиеся дымные тучи, склоны вершин кажутся темно-красными. Летим почти четыре часа — и все такое же нагромождение камней. Если долго смотреть в окно, невольно приходит на ум: «Зачем столько гор?»

Уже где-то над территорией Афганистана столкнулись два встречных воздушных потока, видно, как дымногрязные жидкие столбы завертелись в бешеной пляске. Смерч! Пилот огибает его и, чтобы уйти, делает крюк в сотню километров.

Пассажиры уже освоились за те десять часов, которые отделяют их от Москвы. Пока летели до Ташкента, были взбудоражены, изучали рекламную карту Аэрофлота «Москва — Азия», знакомились; глядя в иллюминаторы, сетовали: современная авиация… да, удобно, быстро, но что увидишь с высоты восемь тысяч километров? Сейчас дремлют.

В салоне много свободных мест. Впереди, откинув средний подлокотник, накрывшись пледом, уютно, как в постели, спит на двух сиденьях маленькая женщина, средних лет, темноглазая, со смуглой кожей. Познакомились с ней уже в Ханое, оказавшись в одной гостинице, — чилийская журналистка. Маленькая, неутомимая… Посмеивались над собой: куда бы ни пришли, успевала побывать вперед нас.

Рядом со мной молодой инженер, едет на строительство гидроэлектростанции вблизи Ханоя. Едет на год. К поездке тщательно готовился, перечитал все книжки о Вьетнаме и, когда заходит разговор об этой стране, выглядит непререкаемым знатоком. Его осведомленность покоряет. Не вызывает у него любопытства нарождающийся месяц, который перевернулся и, как лодочка, плывет по небу — он где-то читал, что в этом полушарии месяц и должен быть перевернут и плыть по небу, как лодочка. Смотрю на Большую Медведицу, которая встала «на попа», ручкой вниз, и боюсь привлечь его внимание: а ну как опять скажет, что в этом полушарии Медведица и должна вставать «на попа», и пропадет радость узнавания нового.

В нашей делегации — все из разных городов, рассочились по салону вперемежку с другими пассажирами. Как сказал Борода, художник-волжанин, еще не притерлись. На часовых остановках, пока самолет заправляется горючим для очередного броска, приглядываемся друг к другу. А руководитель, старый писатель Жан Грива, охватывает взглядом всех сразу, как наседка цыплят. Таковыми мы ему кажемся и по возрасту, и по опыту заграничных поездок, и мы все жмемся к нему — не потому, что чего-то робеем, просто приятно быть возле просмоленного ветрами старого морского волка, бывшего бойца Интернациональной бригады в Испании. Правда, среди нас есть еще человек в возрасте, доктор-глазник, большой друг какого-то персидского шейха (лечил шейха, и успешно, а после был гостем, катался по пустыне на верблюдах!). Доктор бывал в Европе, Азии, Латинской Америке, но он далек от того, чтобы относиться к нам снисходительно, сам послушен.

До Ханоя предстоят остановки в Карачи, Калькутте, Рангуне, Вьентьяне. Заморенные липкой духотой (после московского-то морозного воздуха!), слабо приглядываемся к местным красотам. Но пока летели к Бирме, остался в памяти чудесный звездопад, какой бывает у нас в августе. Сделали остановку в половине первого ночи, а по местному времени — раннее утро. Но даже в эти часы воздух удушливый. Прошли двести метров до здания аэропорта — и рубашку хоть выжимай. Одно утешило: видим молодую бирманку, красавицу в национальной одежде, которая приветливо приглашает отдохнуть, выпить бутылочку освежающего напитка. Пошли за ней бодрее. Но справедливо отмечают, что красота мимолетна: бирманка провела нас в зал и как в воду канула, пялим глаза — нигде нет, как нет прохлады в здании с кондиционированным воздухом.

Последние часы полета. Бортпроводница сообщает: «Пролетаем над Луанг-Прабангом». Внизу белое покрывало облаков. Загораются световые буквы: «Застегнуть ремни. Не курить». Это значит, приближаемся к Вьентьяну. Какими ничтожно малыми кажутся страны, когда летишь на самолете! Вроде бы придти в себя не успели после взлета, и вот новая посадка, новая страна. Заглядываю в справочник: от Рангуна до Вьентьяна тысяча четыреста километров.

Ровно через сутки после вылета из Москвы пересекли последнюю границу. Началась земля Северного Вьетнама. Небо без облаков. Внизу горы, но уже сплошь в зелени — покрыты вечнозелеными тропическими лесами. Солнышко отбрасывает тень от самолета. Опять световые буквы: «Застегнуть ремни». Скоро Ханой.

Солдаты

Утром будит странная песня: ликующий крик, торжественный, величавый! Что это? Молитва? Сперва подозрение: голос донесся из комнаты сопровождающих нас вьетнамцев. Но кто там может молиться? Товарищ Хоа, или молодой Хинь, или весельчак шофер? Нет, не то…

Выбираюсь из-под москитной сетки, которая натянута над постелью. Около шести утра. Из-за гор поднимается солнце.

На балконе вижу профессора из Свердловска, любуется, как всходит огненный шар. Вчера товарищ Хоа, как привез нас сюда, растолковал через переводчицу: «Вправо можно ходить сто метров, влево можно ходить сто пятьдесят метров, назад ходить… — он на мгновенье задумался, соображая. — Назад не надо ходить. Ходить надо вперед, в море». Мы поняли его: и справа, и слева, и сзади находятся орудийные установки береговой обороны. Время напряженное (американцы еще тогда не ушли из Вьетнама). Вот и вечером, в темноте, видели в море цепочку огней. Говорят, это корабли седьмого американского флота. Поняли, но легче не стало. Позавидуешь солнышку: поднялось и катится, не ведая, что туда нельзя и сюда нельзя.

У побережья бороздят спокойную воду, прикрытую слабым туманом, десятки рыбацких джонок. Их паруса, освещенные солнцем, похожи на коричневые крылья огромных бабочек. Начавшийся отлив уже обозначил узкую полосу выгнутого серпом песчаного берега.

— Что это было? — спрашиваю профессора. — Пел кто-то?

Он кивком указывает на дорожку, идущую к мысу, — «куда нельзя». На дорожке патруль — два солдата в светло-зеленой форме, с круглыми шлемами на головах, с автоматами.

— Обрадовались наступающему дню. — И после минутной задумчивости добавляет: — Славят солнце. Солдаты!

В голосе профессора взволнованность — солдаты славят наступающий день, славят солнышко! А мне вспоминаются строчки вьетнамского поэта о таких же солдатах:

Пусть от ружья тяжело плечу, Но гнев зовет нас в нелегкий путь. Идем мы склонами скользящих скал, Реки мы переходим вброд. Вот одолели мы перевал, А нас уже новый подъем ждет… Клянемся — будет цвести Вьетнам!

Морская рыба

«Сходили в море» до завтрака, потом прошли и раз и два те сто и сто пятьдесят метров, опять искупались — и томимся, не знаем, куда себя деть. Накануне, в ханойской гостинице, когда обговаривали, что хотелось бы увидеть, попробовали отказаться от поездки на побережье Тонкинского залива, того места, где сейчас находимся. Товарищ Хоа заверил: побываем и у горняков, и на заводах, съездим в порт Хайфон, но и от отдыха отказываться не следует. Заботливость, а с нею мы встречались повсюду, куда бы потом ни ездили, тронула, и все-таки казалось нерасчетливым терять два дня на купание в морской воде, когда можно было их использовать с большей пользой. Помощник Хоа, молодой товарищ Хинь (так мы его звали с первых дней), уже сносно разговаривавший по-русски, беспечно сказал в ответ на наши сетования:

— Дней много, хватит.

У него живые, кофейного цвета глаза и гладкая, словно натянутая кожа на лице. Он сидит рядом с Хоа, принимает участие в беседе и, не переставая, выщипывает редкие волоски на подбородке. Потом-то я видел специальные для этого дела щипчики. Оказывается, выщипывать бороду так же обычно, как и брить ее, но тогда его действия показались ничем не обоснованным издевательством над собой. Я вмешался и был наказан.

— Поднимемся в номер, — сказал я ему. — Дам бритву.

Хинь сверкнул кофейными глазами и наставительно сказал под хохот остальных:

— В жизни у всех разные дороги, а могила общая.

Что дороги разные, понятно, но к чему было приплетать «общую могилу»? В тот же вечер Хинь подбросил еще несколько забавных реплик, и мы окончательно влюбились в него и с каждым днем все охотнее наслаждались беседой с ним.

Теперь, заметив, что мы не знаем, чем заняться, он появился с двумя спиннинговыми удочками и банкой свежих креветок.

— Ловись, рыба! — радостно возвестил Хинь.

Одну удочку взял Борода, другая досталась мне. Садимся на мол. Не знаем, надо ли поплевать на креветок, как на червяка, — на всякий случай поплевали.

Сзади толпа любопытных. Вот-вот сейчас блеснет на солнце пойманная рыбина! Но, видно, и в Южно-Китайском море рыба так же не хочет клевать на удочки. Любопытные, проронив несколько иронических замечаний, расходятся.

Неподалеку ловит вьетнамец, наверно, свободный от дежурства солдат. Удочка у него спиннинговая, с кольцами, но вместо катушки он держит левой рукой какой-то странный блестящий предмет. Подошли поближе, наблюдаем. Предмет оказался обыкновенной консервной банкой, но без крышки и донышка, просто пустотелый цилиндрик, на него намотана леска. Вот он взмахнул удочкой — и леса поползла с банки. Как только поплавок коснулся воды, он прижал леску пальцем, не дал ей сматываться дальше.

Пораженные простотой и удобством изобретения, отходим к своим удочкам. Борода считает, что нам надо забрасывать дальше, в этом все дело. Но груз мал, катушка старая, ржавая, и закинуть, как следует, не удается. Подумав, он дополняет грузило камнем. Теперь леса размоталась, но поплавка нет, его утянул на дно камень. Чертыхнувшись, он сматывает удочку и уходит…

Я все-таки поймал рыбу. Окраской чем-то похожа на нашего ерша, но шире и покрупнее. Довольный, пошел показывать скучающим друзьям.

Всеобщее оживление. Рыбу рассматривают, взвешивают на ладони. Потом зовут Хиня.

— Что за рыба? Как называется?

Хинь долго и подозрительно оглядывает ее, смотрит на нас.

— Я лично думаю, это морская рыба, — сообщает он.

Нет, невозможно не влюбиться в молодого Хиня.

Кормилец

— Тяо данти! — старательно выговорил я, делая ударение на последнем слоге и помня, что слова надо произносить протяжно.

— Данти, данти, — ответил он на приветствие, искоса взглядывая на меня и в то же время не переставая нажимать грудью на доску.

— Ты чего ловишь? — спросил я, забыв, что ответить он все равно не сможет.

Второе утро вижу его. Чуть взойдет солнце, мальчик появляется на берегу с рыболовной снастью. Длинный шест, а от него идут распорки. К шесту и к ним привязана сеть. Сооружение чем-то напоминает нашу наметку, но в увеличенном виде. Правда, наметкой ловят с берега, опускают ее сверху в воду и подгребают под себя. Здесь же на распорки надеваются «башмаки» с круто загнутыми носами (сделаны из какой-то толстой коры), чтобы не врезались в дно, скользили. Снасть толкают вперед. Для упора на шест насаживают поперечную доску, грудью упираются в нее.

Вчера я наблюдал за ним. Начинался отлив, и ему приходилось удаляться от берега все дальше и дальше. С размеренной монотонностью, терпеливо выполнял он нелегкую для него работу. Затем, ближе к полудню, на берегу появилась пожилая женщина, что-то крикнула мальчику, и он вытащил снасть из воды.

Тут я разглядел его лучше. Было ему лет двенадцать. Широкое лицо, широкий нос и очень серьезный, взрослый взгляд. На голове шапчонка, чем-то похожая на красноармейский шлем, но без шишака, на плечи наброшена истлевшая рубашка — все это защита от солнца: вьетнамское солнце даже зимой печет.

Пожилая женщина расспрашивала его, он отвечал. Потом они отвязали сеть и ушли. Мальчик, перед тем как уйти, затащил кол с распорками повыше, на камни, куда не доходила морская волна во время прилива.

Сегодня, увидев, как он настойчиво ходит взад и вперед вдоль берега, я не выдержал, разделся и подошел к нему. Меня заинтересовал этот парнишка, заинтересовала пожилая женщина, которая пришла с ним утром, помогла наладить снасть и стояла несколько минут, наблюдая, как он принялся за работу.

— Чего ты ловишь? — опять спросил я его, помогая понять вопрос жестами.

Он скупо улыбнулся и показал, что надо дело делать, — какие там разговоры! Пришлось согласиться с ним и начать дело делать.

Я старался, как мог. Время от времени парень оставлял мне шест, а сам, встряхивая, перебирал сеть. Я видел, как мотня с мелкой ячеей заполняется студенистой массой. Вдвоем мы волокли снасть куда быстрей. Иногда через верхние края распорок, выскакивая из воды сантиметров на двадцать-тридцать, перелетали светлые рачки, похожие на креветок, но маленькие. Парень, как бы забавляясь, ловил их на лету рукой и отправлял в рот. Оказалось, что за этими рачками мы и охотились.

Мы закончили лов, когда в мотне у нас был клубок размером с футбольный мяч. Наверно, это был удачный улов, потому что и женщина, пришедшая встречать мальчика, и он сам были оживленны. Я сидел на камне, стараясь не раскрывать рта: от непривычного долгого хождения в воде зубы выбивали дробь. Они отвязали сеть и ушли.

И еще утро, пока не подали автобус, мы ловили с ним светлых рачков, которых, оказывается, можно есть сырыми, можно сушить на солнце и потом щелкать, как семечки, и можно варить вкусный суп.

Ухватившись за кол, я ухнул в воду по самый подбородок. Какая уж тут сила, еле-еле преодолеваешь сопротивление воды. А моему парию вода была по грудь. Сначала я решил, что попал в яму, стал подворачивать к берегу. Парень поднялся из воды до пояса, а у меня еще плечи не совсем показались.

— Эй! — перепуганно закричал я ему. — В чем дело?

На этот раз он легко понял меня. Выбрались на мель, и он поднял ногу. Он был на ходулях.

В детстве мы делали ходули. Берем шест длиною метра два, где-то чуть ниже середины приделываем ступеньки и шагаем. Верхняя часть шеста под мышкой, управлять легко. У моего парня шест оканчивается чуть выше колена, круглая резинка стягивает его с ногой. Споткнулся вдруг, стал падать, резинка соскакивает, можно спрыгнуть на ноги.

На этот раз мы остались без улова — креветка почему-то отошла от берега, и все старания не привели ни к чему. Опять его встречала старая женщина, помогла отвязать пустую сеть. Она ничего не говорила, молчал и мой парень. Потом они ушли…

Я так и не узнал, как его зовут. Когда спросил, он сказал — Чэн. Но это могло быть и не имя.

Я снова сидел на камне и все пытался додуматься, кто же он, этот мальчик, что каждый день приходит к морю, толкает перед собой тяжелую рыболовную снасть, управляться с которой впору взрослому, сильному человеку? Кто эта женщина со скорбным лицом?

Здешнее место на берегу обширного Тонкинского залива является заградительным постом на пути к крупным городам Северного Вьетнама, тут много и жестоко бомбили. Возможно, и мать и отец погибли во время одной из бомбежек, и он остался единственным мужчиной в доме, кормильцем. Бабушка, чем может, помогает ему, ободряет. Пожалуй, так оно и есть. Иметь взгляд взрослого, всепонимающего человека в десять-двенадцать лет, почувствовать ответственность перед другими и взвалить на себя непосильную работу — для этого надо пережить многое.

Все! Хорошо!

Сопровождающие наши уходят отдыхать в гостиницу. Зовут и нас.

— Нельзя не спать, — с укоризной и заботой говорит Хинь.

Вьетнамцы встают рано, и в пору, когда наступает жара, жизнь замирает.

Мы тоже не прочь отдохнуть. В Хайфон нас привезли на автобусе. Узкие вьетнамские дороги сплошь заполнены велосипедистами. Шофер, в машине которого имеются два сигнала — тонкий, пронзительный, и рявкающий, с МАЗа, — кажется, не выключал их ни на минуту все сто с лишним километров. Голова поэтому гудит. Но мы знаем: нас сегодня повезут в порт, где стоят советские корабли, затем предполагается поездка на цементный завод, разрушенный и восстановленный заново с помощью советских специалистов, затем… Затем молодой товарищ Хинь пообещал:

— Я лично думаю, если мы достанем билеты, то будем слушать в хайфонском театре оперу.

У него такая привычка — говорить: «Я лично думаю».

Прикидываю, сколько времени займет запланированная программа на весь остаток дня (утром уезжаем дальше), и выходит, часу не выкроить, чтобы побродить по городу.

И несмотря на то, что жарко, несмотря на то, что голова гудит, я выбираюсь на улицу. Плана у меня нет. Но это даже лучше: когда мы ходили по Ханою без всякого плана, куда глаза глядят, оказывалось, натыкались на самое интересное. Иногда плутали. Но вьетнамцы с интересом изучают русский язык, не чувствуешь себя, как в пустыне: покажут и расскажут, куда пойти. Вот пытаться самому говорить по-вьетнамски не следует. Как-то заблудились, не можем найти гостиницу. Одни указывают, что надо идти в одну сторону, другие — в другую. Обратились за помощью к милиционеру. Дернуло обратиться по-вьетнамски. Милиционер улыбнулся и стал добродушно рассматривать наши лица. Длилось это, пока кто-то из нас не произнес русскую фразу.

— Вам в отель «Тхонгтхнят»? — сразу спросил он на чистейшем русском. — Так это надо идти сюда.

Мы посмотрели на него с любопытством и тоже улыбнулись.

Имея уже какой-то опыт — во Вьетнаме мы четвертый день, — я храбро пускаюсь в путь.

Впереди широкий и зеленый бульвар, который вдруг сразу обрывается, заканчивается спортивной площадкой. Там гоняют футбольный мяч, а две команды в форменных майках усердно играют в волейбол. Лица европейские: значит, моряки с кораблей, которые стоят в хайфонском порту.

Перед глазами будка фотографа, на подставках — витрина со снимками. Неплохо бы привезти снимок на фоне исполинского дерева баньяна, воздушные корни которого сказочно спускаются с ветвей почти до самой земли. Соблазнов много, но пересиливает жажда узнавания.

Сзади слышится восторженное и уже привычное для уха: «Льен-со! Льен-со!» Это детишки. Они безошибочно отличают советского человека от остальных иностранцев и кричат: Льен-со! — что значит: советский человек. Особенно запоминается один, лет пяти, в старенькой рубашонке. Для него льен-со — человек с другой планеты. Круглые глазенки у него горят. Колодки, привязанные ремешками к ступням, гулко шлепают по нагретому солнцем тротуару. Другие, насладившись разглядыванием, отстали, а этот шлепает и шлепает сзади. Роюсь в уже отощавшей коробочке и выбираю ему значок с изображением Ленина. Пусть у него будет память. Пойдет в школу и узнает имя человека, который популярен во Вьетнаме, как и Хо Ши Мин. Труды вождя пролетариата выставлены на витринах всех книжных магазинов. Несколько непривычно читать знакомое имя, разделенное на слоги: «Ле-нин».

— Льен-со, — говорит малыш удовлетворенно и разглядывает значок, а потом, зажав его в руке, несется назад.

Я попал в квартал, где живут ремесленники. Во вьетнамских городах многие улицы имеют цеховые названия — улица Парусная, улица Серебряников, улица… Пожалуй, я попал на улицу Корзинщиков. Разбегаются глаза от множества прекрасно сделанных разноцветных сумочек, вееров, всевозможных корзин, которые висят гирляндами у входа в каждую лавочку.

Вся жизнь семьи ремесленника на виду. В глубине помещения стоит стол, на нем чайный сервиз, термос с горячей водой — на случай, если зайдет гость. Его угощают зеленым чаем, который тут же и заваривают. Видны топчаны с расстеленными циновками. Ползают ребятишки. Кто-то сидит, ест, кто-то работает. А передняя часть этой лавочки-квартиры завешана готовыми изделиями. Стоишь на тротуаре и выбираешь, что тебе нравится. Выбрал — зовешь хозяина. Спрашиваешь на пальцах, сколько стоит? Так же на пальцах тебе отвечают. Не состоялась сделка — на лице не увидишь никакой обиды.

Кончается улица, и я опять попадаю на бульвар, где сталкиваюсь с ребятами, которые копошатся возле свежего пня. Каждый не старше восьми-десяти лет. У них длинный металлический стержень, нечто вроде зубила, и довольно тяжелая кувалда.

Ребята заметили любопытство льен-со… Предложили кувалду.

Видно, это было старое дерево, угрожавшее пешеходам, и его спилили. Дерево увезли, а пень остался. Ребятишки пытались разбить его на щепу: в городе, где во многих домах пищу готовят в очагах, дрова просто так не валяются.

Объяснялись мы двумя русскими словами и жестами. Каждому из них хотелось держать зубило, наставлять его. Когда оно вставало так, чтобы без лишних усилий отколоть кусок пня, я говорил: «Хорошо!» Когда щепа отскакивала, я опять говорил: «Все!»

Пень мы выкорчевали. Я с облегчением сказал: «Все!» А потом похвалил их: «Хорошо!» Ребята были довольны. Они собрали щепу на тачку и потянули меня с собой — расставаться им не хотелось. Но время… едва успею добежать до гостиницы. Они поняли и не стали настаивать. «Все! Хорошо!» — сказал самый старший из них и, подняв руку, потряс ею. И когда я уходил, они дружно, как приветствие, продолжали кричать:

— Все! Хорошо!

* * *

Во вьетнамских ребятишках нас поражало трудолюбие. Разоренная многолетней войной страна испытывает большие трудности. И хоть лица людей, которых мы встречали в городах и сельских районах, всегда спокойны, даже веселы, живется им нелегко. Не случайно ребенок, едва научившись ходить, уже помогает взрослым. Крохотный малыш забирается в пруд, перед ним на воде плавает плетеная корзина в виде большой чаши, — он собирает водоросли на корм скоту. Водоросли эти называются бео, по-нашему — чечевица, их специально выращивают к сухому сезону, когда солнце сжигает траву и скоту нечем кормиться.

По обочине дороги бредет медлительный буйвол, щиплет траву. Чтобы далеко не ушел, на его спине сидит подпасок, и лет ему пять-шесть.

Война наложила отпечаток на все воспитание. На площадке возле школы под руководством учительницы ребята отрабатывают ружейные приемы. Но дети всегда остаются детьми. Рассматриваю школьные тетрадки. У девочек, как правило, аккуратный красивый почерк, ни единой помарки, у мальчиков почерк беспокойный, небрежный. Лукаво посверкивая глазенками, показывают на стоящего поодаль паренька: заляпанная белая рубашка, помятый воротник, взгляд исподлобья, вызывающий. Ясно — двоечник! Открываю его тетрадку — батюшки! Клякса на кляксе, на уголках такие четкие отпечатки пальцев, что им бы позавидовало американское бюро расследований.

Шли по улицам вечернего Ханоя. В эти дни город встречал камбоджийскую правительственную делегацию — всюду флаги, транспаранты. По улице ехала грузовая машина, в кузове которой стоял какой-то громоздкий предмет. Машина задела за натянутую поперек улицы бечевку с флажками, оборвала ее. Показались два подростка на велосипедах. Увидев такое, остановились. Собрали флажки и аккуратно сложили у дерева. Даже словом не перемолвились, сделали, как обычное. Потом вспрыгнули на велосипеды и уехали.

У нас бы так-то!

Шахта Кокшау

Дорога поднимается вверх. Слева она жмется к скалам, а справа, внизу, по-за деревьями, иногда мелькает море — голубоватая гладь воды, покуда хватает глаз. Еще утро, и, пока не знойно, шофер торопится взять подъем. В автобусе тишина. И вдруг неистовый крик Хиня:

— Попфей! Попфей!

Что за невиданный зверь «попфей»? Все таращатся в окна, стараясь увидеть его в зарослях непроходимого кустарника.

— Может, медведь, а? Хинь? — неуверенно спрашиваем вьетнамца.

— Э-э! — в отчаянии машет он рукой. — Не то… Попфей! — Он не знает, как объяснить.

Наконец, с помощью переводчицы, обаятельной Лин Лан, выясняется, что невиданный зверь «попфей» — подземная река. На асфальтовой дороге вырезан квадратик не более облицовочной плитки. Если в отверстие бросить плавающий предмет, часа через два его можно увидеть в море. На обратном пути так и сделали и поверили на слово, что, когда станем подъезжать к Камфе, наша дощечка уже будет покачиваться в волнах. А сейчас некогда, едем в Хонгай, шахтерский район.

Автобус остановился у современного здания с большими окнами, покрашенного в желтый цвет, — контора шахты Кокшау. Поднимаемся на второй этаж.

Встречают приветливые люди, усаживают за длинный стол, на котором термосы с кипятком, чашки. Сначала обычный при встречах чай и взаимные любезности — «как поживаете?» — а затем представитель дирекции товарищ Хуонг рассказал о предприятии. Бедная Лин Лан! Она легко переводит обычные разговоры, а технические термины ставят ее в тупик. Мы настолько обнаглели, что нет-нет и подскажем ей, о чем говорит товарищ Хуонг.

Одиннадцатью правительственными орденами награждена шахта за трудовые достижения и боевые заслуги. Все длительные годы разрушительной войны рабочие перевыполняли государственный план. Им мешали налеты американской авиации — они вставали к зенитным установкам, брали в руки винтовки. Раз стервятник упал прямо на территории шахты. И с тех пор не так безбоязненно стали пиратствовать летчики над этим районом.

Шахтеры Хонгайского района помнят дату 6 ноября 1929 года. В этот день они вышли на демонстрацию — впервые отметили годовщину Октября. В гости к ним прибыли советские моряки с торгового судна, остановившегося в порту Камфы. С тех пор развивались и крепли революционные традиции. В ноябре 1936 года одним из первых шахтеры подняли восстание против французских колонизаторов.

Сейчас Кокшау — передовое предприятие в стране, отлично оснащенное советской техникой. Много внимания уделяется быту шахтеров: есть свое подсобное хозяйство со свинарником, есть рыболовецкая бригада. В условиях, в каких живут вьетнамцы, это очень важное подспорье.

Есть детский сад на 380 мест, есть свой кинотеатр, работают коллективы художественной самодеятельности, 15 спортивных команд защищают в соревнованиях честь шахты.

Уголь здесь добывают открытым способом, и запасов его хватит не менее, чем на сто лет. Это пока, по нынешним данным, изыскания продолжаются.

Нас повезли посмотреть, как его добывают. С горы сняли шапку, а под ней оказался мощнейший пласт чистого антрацитового угля. Толщина пласта — не менее пятнадцати метров. У подножия стоит наш могучий уральский экскаватор, к нему цепочкой подъезжают наши же мощные самосвалы. Три-четыре ковша — и кузов полон. Погрузка машины заняла не более двух минут.

На боку экскаватора лозунг: «Мы живем, трудимся и боремся по заветам Хо Ши Мина!» Выше — вымпел Союза трудящейся молодежи Вьетнама.

В перерыв машинист экскаватора вышел к нам.

— Лучший рабочий предприятия До Куанг Лок, — познакомил с парнем представитель дирекции. — Член Союза трудящейся молодежи.

Обменялись рукопожатиями. Профессор, юрист-международник из Свердловска Геннадий Владимирович Игнатенко, часто бывающий в цехах «Уралмаша», спросил До Куанга:

— Что передать уралмашевцам?

— О! — парень одарил профессора белозубой улыбкой. Ему приятно встретить человека из города, в котором сделана его машина.

— Я мечтаю приехать к ним, когда будет лучше… когда будет мир, — поправился он. — А сейчас скажите: машина помогает мне быть первым. Спасибо! — последнее он произносит по-русски.

И опять самосвал за самосвалом подъезжает к экскаватору. Идет напряженная работа.

Товарищ Хуонг решил показать, как ведутся вскрышные работы. Остановились на площадке, откуда была видна высоченная гора. Наверно, у каждого из нас екнуло сердце: бульдозер, казавшийся снизу детской игрушкой, подгребал к краю горы породу и сваливал ее по почти отвесному склону. Высота горы не менее пяти сотен метров.

— Да-а! — только и могли мы произнести, боясь даже представить себя на месте бульдозериста.

— У нас работают и советские специалисты, — сообщил товарищ Хуонг.

Мы поинтересовались: нельзя ли их увидеть? Оказалось, нельзя, далеко отсюда работают. Может, товарищ Хуонг помнит их фамилии? Из каких городов приехали? Товарищ Хуонг не помнит: русские фамилии трудные. Городов он тоже не запомнил, но имена знает.

— Петя, Саша, Коля…

Мы встретили потом советских специалистов — шахтеров. И хоть они оказались не теми Петями, Сашами, Колями, но это были наши ребята, которые в непривычном для них климате трудятся, передают накопленный опыт вьетнамским рабочим, и им за это благодарны. Приехали они из района Камфы, где восстанавливают шахты, разрушенные еще французами при отступлении. У них был выходной день. Ребята грелись на морском песке и говорили, что выбрались к морю в этом сезоне последний раз: во Вьетнаме сейчас началась зима, и как-то неприлично в такую пору залезать в воду. Они расспрашивали нас, сами рассказывали и, между прочим, поведали такую историю…

У них была кошка-любимица, которая напоминала им о доме. Когда были на работе, в поселок заполз удав. Кошка погибла, удава убили и освежевали. «Мясо приличное», — скромно сообщили они.

Слово за слово…

Поездка в Хонгайский угольный бассейн заняла весь день. Вернулись оттуда довольные и запылившиеся. Поэтому прежде всего — к морю. Солнце уже на спаде и не так печет. Но все-таки около 20 градусов есть.

Сел на разостланное полотенце, греюсь, делаю записи в блокноте. Рядом, за деревьями, дорога. Снуют велосипедисты, идут прохожие. У многих на шее замотаны шарфы — зима!

Сзади слышится шуршание песка. Это с дороги свернули два подростка, в гимнастерках и тоже с шарфами на шее. Остановились поблизости и делают вид, что их заинтересовало море. Но чем оно может заинтересовать местного жителя, если пустынно, если даже рыбацких лодок нет? Начинается прилив, но и это не в диковинку. Снова занялся своим делом и жду, что будет дальше. Делают крюк ближе к воде и оказываются впереди меня. Косятся, улыбаются. Потом один, наиболее храбрый, объявляет:

— Сигарет…

Я дал ему папиросу, спички. Он берет папиросу табаком в рот, силится поджечь мундштук. Я спокойно наблюдаю. Он заглядывает в лицо, опять смотрит на папиросу, недоумевает. Потом понял свою ошибку, весело рассмеялся, забыл и о куреве — знакомство состоялось.

В руках у обоих толстые тетрадки с плотными обложками. Шрифт латинский, читать можно, но только читать, а не понимать. Зато чертежи шкафов, каких-то длинных прилавков ясны без подписей.

— Вы из училища? Ремесленники?

Оба радостно улыбаются — ничего не поняли. Показал, как тешут топором, пилят. Закивали удовлетворенно, каждый проделал те же жесты.

На песке лежит моя рубашка. Внимание их привлек значок с изображением дядюшки Хо — нам их прикололи во время встречи с работниками вьетнамского «Интуриста».

— Хо Ши Мин, — говорит тот, что похрабрее.

— Тебя как зовут? — тычу себе в грудь пальцем, называюсь, потом ему. — Имя твое?

— Иммя?

Берет у меня блокнот и старательно пишет: Ви Бинг Бьем.

— Ну, здравствуй, Бьем! — Узкая ладошка его крепкая, с шершавой кожей мастерового.

Товарищ его тоже пишет свое имя — Фам Нгай. Такая же шершавая ладонь у него.

Познакомились, но чувствую, что-то они не уяснили для себя. Бьем вдруг начинает ощупывать мое плечо. О чем-то оживленно переговариваются.

Ага! Тебе кажется странным, что я сижу раздетым и не зябну. Но, дружок, на улице теплынь, солнышко.

— У вас зима! — кричу им, как будто от крика они поймут лучше. — А у нас летом не всегда такие дни бывают!

Они напряженно вслушиваются и не понимают. Размахиваю руками, стараюсь объяснить — ничего не выходит.

— Ладно, — отчаявшись, говорю им, — я сейчас еще и купаться пойду.

Из всех сказанных слов Бьема почему-то заинтересовало слово «купаться». Видимо, с сильным ударением произносил я его.

Он старательно записывает понравившееся слово в своей тетради, пишет через «д». Я поправляю ошибку и вхожу в воду. Оглядываюсь, глаза у него округлившиеся.

— Купадся, — с трудом говорит он.

Наверно, решил: если какой-то чудак лезет зимой в воду, этому есть объяснение — слово «купаться».

Так вот и происходит взаимное обогащение языков.

У кого есть винтовка…

Из земли бьет родничок. Промытый песок на дне его пузырится, живет. Вода такая свежая, чистая. Сейчас прильну — и застонут зубы от холода. Сразу вспомнились родные места, лесные тропинки…

— Э! — трогает меня за плечо Хинь. — Дома! Есть вода дома!

Он прав, этот все подмечающий молодой Хинь. Нам разрешено пить только кипяченую воду. Тропический климат! У хозяев есть какой-то рыбный соус с резким запахом, им они спасаются, потому что соус этот способен убивать бактерии. У нас нет привычки к климату, не употребляем мы и соус, но так хочется испить родниковой водицы. К тому же полдень, солнце печет до невозможности, а мы еще не захватили с собой шляп, конусообразных, соломенных шляп, которыми благоразумно запаслись в Ханое. Нам сказали, что прогулка займет несколько минут. Утешаюсь тем, что продираюсь от дороги на несколько шагов сквозь колючий, цепляющийся кустарник и срываю лист бананового дерева. Он глянцевитый, прохладный, и им можно повязаться, как головным платком.

Идем по крутой каменистой тропке. Сзади, у подножия горы, весь в зелени, виден уютный домик научно-исследовательской станции лекарственных растений. Лечебные травы здесь выращивают на горных террасах, собирают также дикие. Правее — развалины зданий, когда-то строенных надолго, добротно и красиво. Сохранились перила каменных лестниц, мосты через овражки и ручьи, кое-где через завалы даже можно пробраться в дом и там гадать, кто был его хозяином, что делал, о чем думал. Возле развалин растут мясистые, неправдоподобно огромные кактусы…

Обращаемся к переводчице:

— Лан! Спроси у товарища Хоа, что это? Результат бомбардировок?

Самый старший из сопровождающих нас вьетнамцев, сорокасемилетний товарищ Хоа, всегда озабоченный и несколько мрачноватый — особенно таким был в первые дни — прислушивается к вопросу. Со всеми вопросами, касающимися жизни страны, народа, обращаемся к нему.

Товарищ Хоа показывает рукой вперед.

— Смотри! — говорит он по-русски.

Он всегда внимательно слушает наши разговоры, старается понять их смысл и уже начинает преуспевать в русском языке. Умеет составлять целые фразы. Поспешное изучение иногда подводит его. Как-то запоздавшего к ужину Бороду встретил словами:

— Спокойной ночи!

Тот оторопел, решив, что за какие-то провинности его лишают ужина.

— Смотри! — показывает рукой товарищ Хоа.

Мы в горах, что-то на уровне тысячи шестисот метров. Внизу на многие километры тянется долина. Видны разбросанные деревни с зеленью пальм и бамбука. Ослепительными зеркалами сверкают на солнце водоемы. В долине выращивают рис, воды требуется много, и в сухой сезон крестьяне бережно хранят ее.

— Очень важная высота, — передает нам его слова переводчица. — Во время войны с французскими колонизаторами пришлось взорвать… Они здесь закрепились. Тут стояли загородные дома богатых колонизаторов.

Это было то время, когда французы, нарушив соглашение, захватили столицу Демократической Республики — Ханой. Президент Хо Ши Мин призвал: «У кого есть винтовка, пусть вооружится винтовкой, у кого есть меч, пусть вооружится мечом, если нет даже мечей, вооружайтесь мотыгами, лопатами или палками. Все, как один, должны подняться на борьбу с колонизаторами во имя спасения Родины». И горела земля под ногами оккупантов.

В Музее революции в Ханое мы видели партизанское оружие тех лет — старые ружья и хитроумные капканы; крестьяне горных районов использовали длинные бамбуковые копья. В джунглях, когда в двух шагах от дороги трудно обнаружить притаившегося человека, и копье было страшным оружием.

— Теперь строим новые, — рассказывает товарищ Хоа.

Новых домов всего пока два, в одном из них поселили нас. Построены они со вкусом, удобные. Но пока всего два… У государства еще нет средств, чтобы восстановить курорт. А место славится горным лечебным воздухом. Даже в пору тропических ливней, когда липкая духота изнуряет людей, здесь свежо, даже прохладно. Курорт называется Тамдао — Три Горы. Сейчас его больше посещают иностранные гости. Но это временно: Тамдао станет здравницей вьетнамских трудящихся.

Восьмое чудо

Так называют вьетнамцы залив Халонг. Там три тысячи островов. Есть такие, что торчат из воды, как упавшие обломки скалы, есть поросшие лесом, с пещерами. Многие причудливой формы: то напоминают сурового монаха в клобуке, то будто два петуха изготовились к драке. Часами можно любоваться их красотой, особенно хороши они в закатное время.

Старенький катер ловко проходит узкими коридорами, которыми отделяются острова друг от друга. Вот он пристраивается кормой к одному из островов. Матрос спрыгивает на узкую каменистую площадку, захлестывает канат за острый валун и приглашает сходить. Поднимаемся по едва заметной тропке вверх — она стиснута густой вечнозеленой растительностью. Ветви цепляются за одежду, и к тому же круто, прежде чем ступить, высматриваешь упор для ноги. Ну и, как полагается в таких случаях, вперед вырываются молодые…

Поднялись — и увидели перед собой громаднейшую пещеру. Внизу, как кукла-матрешка (такой она кажется издали), — самая молодая из нашей делегации — Таня Коневец. Она уже успела спуститься в пещеру и восторженно кричит, голос ее гулко раздается под каменными сводами. Таня — слесарь из Краснодара, депутат Верховного Совета республики. Она — наша общая любимица. Когда при встречах приходится говорить ответные слова, просят Таню. И она говорит, и все у нее получается просто, естественно, как надо. У нее яркое, с цветами платье, яркая косынка, потому она и кажется издалека матрешкой.

— Скорей сюда! — кричит она. — Увидите чудо!

Чудо заключается в том, что из пещеры есть выход, ведущий в другую пещеру, менее освещенную и потому мрачную. На сероватой стене надписи. Где только не побывает любознательный русский! Моряки оставили названия своих кораблей: «Н. Чернышевский», «А. Невский», «Волоколамск». Но особенно гордо звучит: «Дима. Аэрофлот».

Потом катер проходит мимо скалистого острова с небольшой песчаной площадкой. Остров носит имя Германа Титова. Он бывал здесь, выходил на этот уютный песчаный пятачок. Вьетнамские друзья в знак уважения к Советскому Союзу, его выдающимся людям, назвали остров именем космонавта.

Неподалеку от острова порадовали нас озорной игрой серые дельфины. Остромордые, с маленькими смешливыми глазками, они выскакивали из воды свечкой, как будто дразнились. Наверно, им было смешно видеть наше удивление, слышать восторженные: «Ах! Ах!» Потом им прискучило играть, и они стремительно понеслись по прямой, то зарываясь в воду, то выскакивая из нее. Вот они обогнули торчащий из воды шест с распорками.

— Лан? Спроси у Хоа, что это такое? Флагшток затонувшего корабля?

— Японский корабль, — подтверждает товарищ Хоа.

Товарищ Хоа знает историю своей страны. Его рассказ — гневный, с болью. Кто только не зарился на благодатную землю Вьетнама! Тринадцатый век — татаро-монголы. В Музее революции в Ханое хранятся тронутые временем заостренные столбы, выточенные из железного дерева. Эти столбы вбивались в дно в удобных для высадки вражеских войск бухтах. Суда татаро-монголов напарывались на них…

Два века спустя простой вьетнамский рыбак Лe Лой возглавил восстание против китайских феодалов, захвативших к тому времени страну. Восстание завершилось успехом. Расцветали наука, искусство (об этом опять-таки говорят экспонаты в музеях, скульптуры в храмах).

Но недолго длилось мирное время. В начале девятнадцатого столетия протянули руки к Вьетнаму европейские страны. Сначала Англия. В 1809 году вьетнамцы воздали должное англичанам, ворвавшимся на кораблях в устье Красной реки. Отбили охоту к завоеванию чужих земель. Полста лет не прошло — появились французы. Захватили Ханой. Вьетнамский народ, как один, поднялся на защиту родины. Город был освобожден, руководитель французского оккупационного отряда Франсис Гарнье получил заслуженное наказание. Однако Франция оказалась упорнее своей соседки Англии. К 1882 году Вьетнам был полностью оккупирован французами. Властвовали они вплоть до 1954 года. Правда, во время второй мировой войны им пришлось делить власть с японцами. Затем пришли чанкайшистские войска. Освобождение Родины в эти годы — одна из самых ярких страниц в истории вьетнамского героического народа. А потом пришла разрушительная война с самой мощной капиталистической державой, руководители которой ставили целью уничтожить все живое во Вьетнаме. Это война с США.

— Мы победим! — говорит товарищ Хоа.

Наша поездка проходила в то время, когда американцы, убедившись в неэффективности сухопутных войск в условиях Вьетнама, стали быстро выводить их и усиливать воздушную войну, получившую название электронной войны, или войны автоматов. Впереди еще были самые жестокие бомбардировки Ханоя, Хайфона и других городов Северного Вьетнама. Люди не обольщались заявлениями о выводе американских войск, знали, что их еще ждут испытания. Но с кем бы ни говорили, слышали: «Мы победим!» Ни у кого не было сомнения в этом.

И это было чудо, что небольшая, разоренная войной страна выстояла.

Дороги Вьетнама

Всюду, по каким бы дорогам ни ездили, в каких бы городах ни бывали, — везде видны следы варварских бомбардировок. Стоят остовы промышленных и жилых зданий, пылятся развалины целых улиц, из воды видны покореженные железные фермы мостов, земля изрыта громадными воронками. Странно видеть медлительного, как будто всегда думающего о чем-то важном буйвола, который подходит к заполненной водой воронке напиться. На его спине так же спокойно сидит мальчишка. Мир и война… Все переплелось!

Официальные лица США стремились уверить общественность, что бомбардировкам могли подвергаться только объекты военного назначения. На самом же деле шла беспощадная война, рассчитанная на массовое истребление мирных жителей. При бомбежках применялись не только фугасные бомбы. На выставке преступлений американского империализма, организованной в Ханое, собраны средства истребления людей, которые применялись в Индокитае. Бомба типа «ананас», которая содержит двести пятьдесят тысяч стрел, — стрелы разлетаются горизонтально над землей, на большую площадь. Бомба «бабочка», которая плавно опускается на землю и взрывается лишь тогда, когда на нее наступят или тронут. Грузовик проедет по ней — она даже не пробьет покрышку, а если наступит человек — останется калекой. Никаким военным объектам эти бомбы вреда не принесут, их цель — человеческое тело.

Какой изуверский талант должен быть у создателей бомб замедленного действия, изготовленных в форме и цвете апельсинов, ананасов, то есть тех плодов, что произрастают на земле Вьетнама. Взрослый человек еще отличит металл от настоящего плода, ребенок трогает бомбу и подрывается.

На выставке показываются фотографии людей, обожженных фосфором и напалмом. Смертоносные заряды тех же шариковых бомб прошивают тело по сложной траектории, оперировать раненого бывает трудно, в полевых условиях — невозможно. Нельзя без гнева и боли смотреть на фотографии детишек, ставших жертвами этого оружия.

Вьетнамские товарищи показали нам прибор, привезенный из джунглей. Издали он напоминает нашу новогоднюю елочку, какую ставят в квартирах. Это чувствительный радиопередатчик. Его сбрасывают с самолетов в определенные квадраты, вблизи дорог и троп. Прибор бездушный, он одинаково схватывает шум воинской техники и шаги крестьянина, возвращающегося с буйволом с сельскохозяйственных работ, едущих на велосипедах молодых людей и шуршание шин скорой помощи, которая спешит к больному. Сразу же в этот квадрат посылается армада бомбардировщиков. Летчики во время бомбометания тоже не видят объекта, ориентируются по приборам. Даже в этом последнем есть расчет: пусть летчик, посеявший смерть, не мучается угрызениями совести.

В Хайфоне мы слушали оперу вьетнамского композитора До Ниана «Скульптор». Опера рассказывает о действительном случае, происшедшем в провинции Таймэн. Карательный отряд занял деревню. Командир, американский лейтенант, поражен: он встретил в деревне талантливого скульптора. Война для него, лейтенанта, — бизнес. Увидев скульптуры, он сразу понял их ценность. Но вот беда, работы эти обличают гнусность американского империализма, воспевают героизм вьетнамского народа — выгоды из них не извлечешь, по крайней мере, пока идет война, не купят. И он пробует сделать скульптору заказ. Прельщает его и тем, и другим, выстраивает перед ним отряд обольстительных «сайгонских девушек», а потом, рассвирепев, бросает в «тигровую клетку» — тюрьму, тоже придуманную изуверским «талантом». Но не в этом суть: когда лейтенант во время увещеваний сказал, что, согласившись с его предложением, скульптор будет иметь возможность жить в обществе гуманных отношений (имеются в виду США), зрители разразились дружным злым хохотом.

Мы тогда не совсем поняли причину реакции зрителей, подумали, что переводчица не донесла какую-то сказанную остроту. И только уже потом, увидев сметенные целые кварталы, поблизости которых не было ни военных объектов, ни промышленных предприятий, увидев искалеченных ребятишек, почерневших от горя матерей, мы поняли причину злого хохота.

Как бы американцы ни разрушали страну, они не могли не чувствовать, что намеченная цель — поставить на колени вьетнамский народ, — все так же далека, наоборот, из года в год нарастало сопротивление.

Навсегда останется в памяти вьетнамского народа героическая оборона нависшего над ущельем моста Хамжонг. По сто пятьдесят, по сто семьдесят самолетов налетали сразу, а мост стоял. Тысяча дней и ночей непрерывных бомбардировок! Около сотни самолетов потеряли американцы на этом небольшом объекте. Мост стоял! И сейчас по нему, израненному и гордому в своей крепости, идут поезда, проходят машины.

Юг и Север страны населяет единый вьетнамский народ. В Демократической республике живет много людей, семьи и родственники которых находятся в Южном Вьетнаме. Народ ждет объединения страны. Поэтому каждая победа южновьетнамских патриотов воспринимается как собственная победа.

В одном из залов выставки в Ханое представлены материалы о боевых действиях южновьетнамских партизан. А прямо перед входом в здание собрана военная техника противника, захваченная патриотами. Здесь же оружие победителей, среди которого знаменитая «тридцатьчетверка».

— Обратите внимание на джип, — сказал организатор выставки товарищ Хоан. — На нем ездил сайгонский полковник Нгуен Ван Тхо. И на танк, который первым ворвался на высоту…

Дороги во Вьетнаме под номерами. Дорога, идущая через весь Вьетнам, с Севера на Юг, обозначена номером один. Та, что соединяет Вьетнам с Лаосом, носит название дороги номер девять.

Совместными действиями лаосских и вьетнамских патриотов на дороге номер девять была разгромлена крупная группировка марионеточных войск.

Американцы перебросили в этот район на вертолетах сорок пять тысяч солдат, две тысячи орудий, танки, бронемашины.

Американская техника и марионеточные войска! Операция должна была подтвердить правильность курса на вьетнамизацию, провозглашенную в Вашингтоне, курс на убийство вьетнамцев руками самих вьетнамцев.

Наступление патриотов началось в феврале, а в апреле американцам спешно пришлось эвакуировать из района боев жалкие остатки марионеточных войск. Были убиты и взяты в плен тридцать одна тысяча солдат и офицеров, захвачено много военной техники.

В зале выставки, кроме карт, рисующих ход боев, стояли искусно выполненные макеты. Оператор в форме младшего командира сел за пульт управления, и перед нашими глазами стала разворачиваться наглядная картина блестящей победы патриотов. Двигались танки, плыли по воздуху вертолеты, некоторые из них вспыхивали ярким огнем, указывающим, что было прямое попадание. Катера, которые поддерживали пехоту марионеточных войск, вдруг зарывались носом в воду и уходили на дно. Видно было, как патриоты обрушивали огонь прежде всего на базы снабжения противника, как все уже стягивалось кольцо окружения.

Раскрылась дверь блиндажа, устроенного на господствующей высоте, и показался человечек с поднятыми руками. Показался — и опять юркнул назад: видно, ужаснулся того, что хотел сделать.

— Это полковник Нгуен Ван Тхо, — пояснил товарищ Хоан. — Он попал в плен. Джип, который вы видели…

Товарищ Хоан рассказывал, оператор продолжал нажимать на кнопки, а человечек все еще испуганно высовывался с поднятыми руками и опять поспешно юркал назад в блиндаж. Казалось, он недоумевал, что вокруг него происходит, как это тщательно разработанная заокеанскими хозяевами операция, которая должна была подтвердить правильность курса на вьетнамизацию, вдруг так бесславно провалилась.

Уже вернувшись домой, я просматривал последние номера журнала «Вьетнам» на русском языке. Там было напечатано интервью с полковником Нгуен Ван Тхо. С горькой иронией говорил он о сайгонском марионеточном режиме, который поддерживается американцами. Смысл его рассуждений был таков: «Никакая сила не сможет противостоять народу, который поднялся на защиту своего отечества».

Сыграй на гитаре, Джон!

В те дни предприятия сообщали о досрочном выполнении годовых государственных планов; в сельской местности, где не было наводнения, вырастили хороший урожай риса. Вечерами в Ханое, Хайфоне, в других городах, в которых мы были, у театров, кинотеатров, цирка — везде толпы народа. Врытые вдоль тротуаров бетонные, метровые в диаметре трубы и лежащие рядом такие же бетонные крышки — эти своеобразные бомбоубежища, казалось, больше подходили для мусора. В сельской местности из дотов, расположенных вдоль дорог, вился мирный дымок — крестьяне приспособили в них очаги для приготовления пищи. Ничто вроде бы не говорило о войне. Но это на первый взгляд. Просто люди не теряли душевного самообладания, занимались мирными делами и были настороже.

Знакомя с жизнью страны, генеральный директор Вьетнамского комитета защиты мира товарищ Фам Хонг с привычной для вьетнамцев улыбкой на лице сказал:

— Нас хотели отбросить в каменный век. Но мы выстояли. Если мы не могли трудиться на земле, мы трудились под землей.

Мы уже стали привыкать к стране и обычаям. Вьетнамец всегда улыбается, даже если говорит с врагом или о нем. В этом случае он показывает свое превосходство над ним. Но что это была за улыбка! Я смотрел на его бледное, худощавое лицо и испытывал чувства, которые не смогу объяснить и сейчас. Сколько было гнева, презрения в этом улыбающемся лице!

Трудились под землей… Во многих случаях бомбы падали на пустые коробки промышленных предприятий — все оборудование было своевременно вывезено в горные районы. Заводы размещались в пещерах и продолжали работать, источником питания служили передвижные электростанции. Если же какие заводы оставались в городах, то и там все было подготовлено для внезапной эвакуации.

Мы были на одном из механических заводов в Ханое. Выпускает он двигатели для мелких судов и некоторых других механизмов. Станки там собраны всех времен — от допотопных до современных, из восемнадцати стран. Работать, конечно, на таком оборудовании трудно. Но не это нас поразило: многие станки стояли почти без крепления, кабель тянулся по полу — все на случай быстрого свертывания оборудования.

Удивительна история этого завода, родившегося в джунглях еще в годы сопротивления французским колонизаторам. В день создания числилось на заводе шесть рабочих. Ремонтировали оружие, вся работа велась вручную. Но постепенно крепло предприятие, расширялось, сложнее получало заказы. Сейчас завод награжден восемью орденами, первая награда — орден I степени за работу во время войны с французами. Многие рабочие стали впоследствии официальными лицами в государстве.

У коллектива завода, который насчитывает около двух тысяч человек, четкая программа: повышать качество продукции — изучать опыт других стран; повышать уровень культуры и образования; заботиться о жизненных условиях рабочих и инженерных работников. Постоянное внимание оказывается молодой смене: детей рабочих обучают слесарному, электротехническому делу, при желании ребята могут обучаться музыке, рисованию. Есть при заводе хорошая библиотека, детский клуб.

— Промышленность во Вьетнаме молодая, — рассказывал директор завода товарищ Бо Тхань Конг, — и мы многому учимся у советских специалистов. Сотни человек, и почти все инженеры, учились в Советском Союзе.

На заводе четыреста коммунистов, тысяча членов Союза трудящейся молодежи, восемьдесят процентов рабочих имеют восьмилетнее образование. В цехах регулярно проводятся политинформации, где молодых рабочих знакомят с опытом строительства в социалистических странах. Много внимания уделяется патриотическому воспитанию.

Директор рассказал такой случай. Для армии потребовались специалисты, всего пять человек. В дирекцию поступило сорок заявлений, даже от тех, кто должен был ехать учиться в социалистические страны.

Удивительно чистое, хорошее впечатление оставило посещение этого завода. После знакомства с цехами хозяева устроили небольшой концерт: выступала агитбригада, которая только что вернулась из поездки в воинские части — ребята пели для солдат.

— А в честь вас будем петь советские песни, — сказал агитбригадовец, фрезеровщик Тук. — Мы непрофессионалы, но петь будем от души, за нашу дружбу.

И полились песни… Торжественные о Ленине, «О тревожной молодости», «Катюша»…

Заканчивал концерт мальчишка лет десяти, в красном галстуке, в белой рубашке, аккуратно причесанный. И что же он спел? «Играйте на гитаре, наш друг» — об американском парне Джоне, которого послали на войну.

Четверть века иноземные захватчики терзали страну, но вьетнамцы отчетливо сознают, кто есть кто, и не испытывают ненависти к простому народу Америки.

Песни войны

Мы не раз бывали на концертах самодеятельных артистов, и всегда там исполнялись советские песни. Популярны песни о Ленине, «Ленинские горы», «Ивушка» и, конечно, «Катюша». Ее поют везде. Были в цирке. Представление проходило под открытым небом, в городском парке. Музыкальное оформление одного из номеров было составлено на темы русских песен. Сидевшая рядом переводчица Лан вдруг стала подпевать. Поет «Катюшу».

— Лан, — сказал я ей. — Это же «Калинка»!

Прелестная, в серебристом платье с разрезами по бокам, в таких же серебристых шароварах, Лан сверкнула миндалевыми глазами и невозмутимо сказала:

— Неважно. «Катюша» — хорошая песня.

Тяга у людей к культуре огромна. Для нас делали все, чтобы мы как можно больше всего повидали, побывали в театрах. Но иной раз по растерянным лицам наших сопровождающих было понятно, с каким трудом им приходится доставать билеты. Перед началом спектаклей у входа — не протолкаться. Рядом, на площади, у стен — сотни велосипедов. Они принадлежат тем, кто уже достал билет: вьетнамцы и на работу, и в гости, и на свидание с девушкой, и в театр — везде и всюду на велосипедах.

Жаловаться нам не приходилось: слушали оперу, были в цирке, посещали музеи и буддийские храмы с их великолепными скульптурами. Но самое сильное впечатление оставили вьетнамские песни.

Песни эти напоминали нам наши военные годы…

Нам показалось, что во Вьетнаме все поют. Веселый шофер мчится со страшной скоростью по узкой дороге, гудит и распевает во все горло, горничная в гостинице, забывшись, начинает петь на весь этаж, официантка подает на стол и мурлыкает песенку. Что оставалось делать нам? Борода, обладающий недурным голосом, на одном из самодеятельных концертов терпел, терпел, а потом сорвался с места, обнял за плечи молоденькую вьетнамку кукольной красоты Нгок (по-нашему Изумруд) и спел вместе с ней «Пусть всегда будет солнце». А потом сказал:

— Я воевал с фашистами, домой пришел инвалидом. Самый радостный день у нас был — День Победы. Буду радоваться за вашу Победу.

Мы все, и русские, и вьетнамцы, наградили его аплодисментами.

Выступает самодеятельность города Хайфона. Объявляют: песня о победе вьетнамского народа на дороге номер девять, песня о сопротивлении французским колонизаторам, песня о борьбе с американскими агрессорами.

Поют, конечно, и народные, старинные, очень мелодичные, но основная тематика любого коллектива — военная. Да и не только коллектива. Плывем на катере по заливу Халонг. У кого есть фотоаппарат, делают снимки, охают и ахают. Я сижу на скамейке и слушаю песню, которую поет вполголоса девушка-гид. Ей бы рассказывать о красотах, мимо которых проезжаем, а она вот занялась собой. Чтобы не вспугнуть, тихо спрашиваю переводчицу: о чем ее песня?

Лан смеется и так же тихо говорит:

— Она поет: завтра проводятся учебные стрельбы, и если ты, мой милый, не будешь в учении первым, я не выйду за тебя замуж.

В песнях проявляется душевное спокойствие народа, уверенность в правоте своей, крепости.

Цирк

Рано утром ханойские улицы заполняются велосипедистами. От мала до велика — все на велосипедах. Вот на одной машине едет семья: папа крутит педали, мама боком сидит на багажнике, на ее руках ребенок. Они сначала заедут в детский сад, потом к маме на работу, а уж затем папа заспешит на свое рабочее место.

Часам к десяти движение стихает. В это время чаще можно видеть пожилых женщин с пучками зелени в сетках и круглых шляпах, подвешенных на руке, — возвращаются с рынка. Иногда проскальзывает велорикша с доверху нагруженной тележкой.

Но настоящее столпотворение начинается вечером, когда кончается работа и спадает жара. Тысячи велосипедистов сплошным потоком движутся в разных направлениях. Надумаешься, как перейти улицу.

Сами ханойцы привыкли к такому множеству велосипедов…

Велосипедную сутолоку на ханойских улицах забавно копируют четвероногие артисты в цирковом представлении.

Вся цирковая труппа молодежная, есть по-настоящему талантливые артисты, все работают с азартом, страстью и оставляют очень хорошее впечатление.

Представление проходило на открытом воздухе, в парке. Полукругом к эстраде вытянулись каменные скамейки, вмещающие более пяти тысяч человек. В тот вечер, когда мы пришли, яблоку негде было упасть, взрослые, чтобы только уместиться, брали на колени своих детей-школьников. Здесь же, впервые за всю поездку, соприкоснулись мы с влажным ханойским климатом, о котором так много слышали: не дождь, не туман — висит в воздухе водяная пыль, волосы, одежда становятся влажными, кожа липнет, то и дело вздрагиваешь, как от укола, — это кусается какая-то мелкая тварь, невидимая даже глазу. Покосился на своих соседей — все ведут себя точно так же: ежатся, разговаривая, стараются двигать руками и ногами — неудобно все-таки в общественном месте открыто почесываться. А ханойцы спокойны, терпеливо ждут, когда распахнется занавес.

Уж если есть благодарный зритель, так это наверняка ханойский. Любой номер воспринимался с восторгом. Правда, было чему и радоваться.

Выходят два комических жонглера, изображают учителя и ученика, причем, ученику не более пятнадцати лет. Учитель старается передать свое мастерство. Сначала жонглируют вдвоем — ученику иногда только приходится вступать в работу. Потом он смелеет, завладевает всеми палочками. Удовлетворенный учитель следит за ним издали. Но ученик настолько преуспевает в своем искусстве жонглирования, что вызывает у наставника черную зависть. И тот, под негодующие возгласы зрителей, по преимуществу малышей, начинает «ставить палки в колеса»: отвлекает внимание ученика посторонними предметами, толкает его, наконец, обхватывает и поднимает над головой, намереваясь бросить об пол, а палочки, как привязанные, не перестают мелькать в руках ученика. Вовсе раздосадованный учитель при общем негодовании уволакивает не перестающего работать ученика за кулисы. Наглядный пример проблемы «отцов и детей» в искусстве.

Но, как уже говорилось в начале, самый яркий и забавный номер выполнили четвероногие артисты — дрессированные обезьянки. Едва ли нашелся человек из всех пяти тысяч, который не был взволнован, глядя на эту остроумную пантомиму, рассказывающую, что делается на ханойских улицах в часы пик. Молодой дрессировщик выпустил на сцену десятка два обезьянок, каждую ростом не более месячного котенка, причем некоторые из них придерживали за пазухой детенышей. Сначала они покатались на чертовом колесе, затем сбегали за кулисы за велосипедами, и начались чудеса: делали умопомрачительные повороты, разъезжались в немыслимой тесноте. У каждой проглядывался свой характер: одна едет степенно, соблюдая правила, другая несется с бешеной скоростью, третья, отчаявшись пробраться, трусливо тащит велосипед за собой. Просто удивительно, как они в этой велосипедной каше ни разу не налетели друг на друга.

В их представлении зрители видели себя и хохотали от души.

На базаре

Вчера с Бородой (живем в одном номере) проговорили до третьих петухов; как иногда говорят дети: а у нас в квартире… а моя мама… Примерно и мы; находясь за тридевять земель, почувствовали потребность хвастать своими городами, оба волжанина, и говорили: а у нас в городе…

Петухи — не для красного словца: и в Хайфоне, и здесь, в столице, просыпаемся от петушиного крика. Добро в Хайфоне, там из окон гостиницы, выходящих во двор, видны уютные домики, полузакрытые зеленью плодовых деревьев. Там да, но здесь, в столице, в центре города…

— Договорились, нечего сказать, — ворчливо заключил Борода, повертываясь на своей жесткой койке под москитной сеткой. — Теперь не выспаться.

Не только не выспались, пропустили завтрак. Вскочили от оглашенного крика молодого Хиня.

— Автобус стоит! — орал он в дверях номера. — Семь раз ждать, а? Быстрей! Быстрей!

Вскочили, кое-как умылись. Автобус действительно ждал только нас.

Оттого, что голодны, а ехать далеко, начинаем дуться на своих товарищей: не могли позаботиться, разбудить. Хинь насмехается:

— Надо песни петь. Есть забудешь.

Он позавтракал, он весел. Сидит рядом с переводчицей Лан и разучивает по бумажке песню «Черное море мое…» Лан сегодня принарядилась: вместо обычной белой кофточки и черных шаровар из простой материи, на ней светлое платье с разрезами, такого же цвета шаровары и лаковые черные босоножки с инкрустацией. Что-то у нее произошло: может быть, день рождения сегодня, может быть, получила письмо от мужа, который в армии. И настроение у нее хорошее.

— В кино я видела, как у вас катаются на собаках, — с ослепительной улыбкой говорит она. — Там снега, снега… Почему вы не привезли с собой немножко снега?

Лан училась русскому языку в Ханойском педагогическом институте, у нас в стране не бывала. Географическое представление о ней смутное.

— Лан, ты с Хинем поешь «Черное море»… там люди тоже почти не знают снега. А ты видела тундру…

— О! — с непонятным восхищением говорит она.

А автобус уже миновал двухкилометровый мост через Красную реку. Отлогие илистые берега ее освобождаются от паводковой воды, какие-то люди расчерчивают землю на квадраты. Мужчина длинным колом кернит землю, следом женщина нагибается над каждой сделанной им ямкой, бросает семена. Дней через десять мы опять поедем здесь, весь берег будет зеленеть листочками салата, редиса, стебельками каких-то скорорастущих съедобных трав.

За мостом — контрольно-пропускной пункт, небольшие формальности, и вот уже автобус несется среди рисовых полей, похожих на ровные лоскутки ткани разных тонов: от нежно-изумрудных всходов, только что освободившихся от воды, до зеленых, ранней посадки, и спокойных желтоспелых, готовых к уборке. При таком климате нет нужды в весенне-полевой кампании и осенней страде: собирается урожай по мере созревания. Но самый богатый собирают обычно в ноябре и еще в мае.

Видим иногда, как перекачивают воду на эти разграниченные площадки. Не насосами, их реже встретишь, а плетеным из бамбуковых стеблей большим ковшом. К нему с двух сторон привязаны веревки, женщины мерными движениями дергают их, переливают воду через бровку.

В низинных местах встречаются поля, сплошь покрытые водой — недавно было наводнение, и вода еще не сошла. Глядя на это мутное, илистое море, Хинь печально говорит:

— Умер рис…

Проезжаем деревни, на задворках которых за бамбуковыми зарослями, за банановыми деревьями видны разработанные огородные участки. Больше всего растет маниока, клубни которой напоминают по вкусу наш картофель. Стебель длиной метра полтора и толщиной с большой палец увенчивается жидкими отростками и узкими глянцевитыми листьями. Каждое такое растение дает до двадцати килограммов клубней. Мы пробовали пюре из этих клубней, сдобренное молоком, и не отличили от картофеля.

В каждой деревне немудрящие харчевни: навес на бамбуковых кольях, под ним стол и скамеечки. На столе горит маленькая керосиновая лампа для прикуривания, стоит термос с кипятком, чашки; горкой высятся различные сласти, фрукты. Рядом, расстелив на земле циновки, сидят торговцы бананами, плодами дынного дерева — сладкой и ароматной папайей, освежающими кисловатыми грейпфрутами.

Мы с Бородой, не завтракавшие, тоскливо провожаем взглядом все это богатство. Потом не выдерживаем: на въезде в другую деревню решительно подступаем к Хоа:

— Останови. Купим бананов.

Тот что-то говорит шоферу, и автобус останавливается. Товарищ Хоа объявляет, что все закупки сделает шофер, мы можем только присутствовать при этом акте. И мы стали свидетелями народного искусства, взращенного на базарной ниве.

Шофер облюбовал фрукты, которыми торговала средних лет женщина с черными, покрытыми лаком зубами. Этот обычай — покрывать черным лаком зубы — уже отошел (видели такие зубы у буддийского монаха да у старых женщин), но еще совсем недавно девушка рисковала остаться без жениха, если оставляла зубы такими, какие ей были даны от природы. Мы расспрашивали: откуда этот обычай? «У человека белые зубы, у зверя белые зубы, но человек должен отличаться от зверя, так возник этот обычай», — отвечали нам; и не поймешь, то ли в ответе была шутка, то ли на самом деле считали так; вернее всего, лак обладает защитным свойством, предохраняет зубы от порчи — отсюда и возник обычай.

Пока мы глазели по сторонам, и шофер, и торговка от спокойного разговора перешли на крик. Мы не узнавали нашего весельчака-шофера: он свирепел на глазах. Женщина, под стать ему, произносила длиннейшие тирады, взмахивала руками, подпрыгивала. Выслушав ее, шофер саркастически усмехался и затыкал ей рот очередной порцией слов. Продолжалась эта перепалка несколько минут. Мы уже отчаялись, подумали, что торговка заломила дикую цену, наш шофер костит ее за это на чем свет стоит. Мы собрали по донгу и хотели вручить шоферу со словами: «Ладно уж, чего там, знаем мы этих базарных торговок. Уступи ей!» — но товарищ Хоа, с восторгом следивший за перебранкой, остановил нас.

Спор как внезапно начался, так внезапно и кончился. Шофер отсчитал 0,75 донга (38 копеек) и получил тяжелую связку желтоспелых бананов. За его искусство торговаться он был вознагражден еще несколькими бананами, из другой связки. По лицам покупателя и торговки было видно, что они очень довольны друг другом.

…Знайте: когда вы покупаете бананы дома, они по вкусу так же похожи на настоящие, только что срезанные с дерева спелыми, как бывают по вкусу похожи мочалка и репа.

Музы не молчат

В деревне, где я рос и куда часто езжу, есть бабушка, мудрая и хитроватая. Вот она сидит за столом, скорбно подперев кулаками щеки, и слушает радио. Передача для сельских жителей.

— Вон ведь политика какая, — говорит она, кивая на репродуктор. — Хочется возразить, а некому. Он меня не услышит…

Верно, не услышит.

По радио, телевидению дают выступать поэтам; те читают о том, о сем, и так и этак. Иной раз хочется возразить, а некому. Не каждый отважится писать обоснованное возражение — времени жалко, если уж только когда достанет до печенок…

Великое благо для пишущих — газета, радио, телевидение. Как же обходились раньше-то? Ну, например, поэты?

А вот как. В саду, под сенью дерев, вырыт круглый как монетка, пруд. Раз в году вокруг него рассаживаются поэты. Весна! Все благоухает. Позади поэтов располагаются слушатели, большей частью студенты литературной Академии, но есть и важные лица, меценаты, тонкие ценители поэтического слова. Начинается конкурс на звание Первого.

Один читает, второй… Тут уж им возражай, сколько хочешь, разрешается. Судя по реакции слушателей, распорядители конкурса выставляют отметки.

Проходит час, два, пять… Все высказались, выговорились. Слушатели хватают победителя, носят его на руках вокруг пруда, омывают его плешивую или кудрявую голову теплой прудовой (академической) водой. В это время мастера-каменотесы лихорадочно трудятся: на плоской плите высекают резцом имя Первого.

Все расходятся (кроме студентов Академии) до следующего года. До следующей весны! И горе почившему на лаврах. Прежние заслуги на очередном конкурсе не засчитываются.

Вот бы у нас так-то! А то сел человек на большую литературную должность и рассовывает по журналам и издательствам и то, что получилось, и что не получилось, — все проглотят, не отважатся отказать. Охочие критики спешно поедают эти произведения, а потом выбрасывают производное из масла и патоки, хотя сами морщатся, когда пишут.

…Такой литературный храм существовал в давние годы в Ханое, в центре города. Сейчас об этой мудрой и справедливой школе напоминает площадка возле пруда, выложенная плитами, — на каждой высечено имя победителя такого-то года. Как символ силы и долголетия истинно поэтического слова показывается там еще и черепаха, большая, двухсоткилограммовая.

В Музее изобразительных искусств в Ханое есть зал, где выставлены произведения бойцов народно-освободительной армии Южного Вьетнама. На одной впечатляющей картине — повседневная жизнь большой деревни.

— Художник рисовал свою деревню, в которой родился, — объясняет работник музея.

Хижины из бамбука, обмазанные глиной, с круглыми отверстиями в стенах (для доступа воздуха), банановые деревья за невысокой оградой, копошатся детишки в песке. Поодаль пахарь с сохой, чувствуется напряжение, с каким буйвол волочит соху по залитой водой земле. У входа в дом вручную околачивают рис, мимо идет женщина в традиционной конусной шляпе, на коромысле несет круглые и плоские, как чаши, корзины: передняя с верхом наполнена овощами, в другой, сзади, сидит ребенок с расширенными от удивления миром глазами. Деревня расположена на побережье. Там, где проглядывает кусочек морской голубизны, — песчаная коса, рыбаки тянут невод. Мирная жизнь мирной деревни.

— Этой деревни уже нет, художник рисовал по памяти, — сообщает работник музея.

Пока рассматривали картину, было радостное настроение, душевное успокоение, но слова музейного работника вызвали гнетущее впечатление, бессильную злость, какая не раз появлялась во время поездки.

Легенды

С каждым древним храмом-пагодой связана легенда.

…Плыл рыбак на лодке по озеру, со дна поднялась черепаха и протянула стальной меч. Рыбак Ле Лой понял значение подарка: возглавил народное восстание против владычествующих китайских феодалов. И победил народ во главе с Ле Лоем, и настал золотой век для Вьетнама.

После победы рыбак снова плыл по тому озеру. Опять показалась черепаха, потребовала возвратить меч. Он не стал перечить. Озеро назвали озером Возвращенного меча.

Метрах в двадцати пяти от берега на воде построили пагоду, протянули к ней узкий мостик. В пагоде поставили золоченые скульптуры Ле Лоя и его сподвижников.

Красивая легенда! Поэты любили воспевать ее в своих творениях. И был день, когда поставили перед входом в храм ворота с изображением наверху пера и чернильницы. Мостик теперь стали называть мостом Вдохновения.

…Несчастный король ночей не спал, так хотелось ему наследника. Но вот однажды, все-таки уснув, увидел он цветок лотоса. В чаше цветка сидела богиня, держала на руках младенца. Наутро узнал он, что его королева понесла.

Родился сын. На радостях король повелел выстроить на озере пагоду в виде гигантского лотоса. Она возвышается над водой на одном-единственном столбе.

Тут сопровождающего, что рассказывал о всех чудесах высоким слогом, прервали. Кто-то из наших самым прозаическим тоном спросил:

— Неужели дерево сохранилось с тех пор?

— Сохранилось, — ответил сопровождающий. — Перед своим уходом из Вьетнама французы взорвали пагоду. Мы восстановили ее.

В другой пагоде обратили наше внимание на бронзовую четырехметровую статую божества. Отлита вьетнамскими мастерами в одиннадцатом веке.

О древней высокой культуре вьетнамского народа свидетельствуют и искусно сделанные громадные медные барабаны. В мирные дни оповещали они о празднествах, звали к радостям жизни. Эти радости жизни древние мастера выразили в откровенных сценах любви — маленькие фигурки симметрично расположены по ободу барабана.

В лихую годину гром барабанов разносился по стране, призывая к оружию.

Любовь и тревога! По значению барабаны сродни нашим колоколам.

Почти земляки

Стою на тротуаре возле маленькой открытой лавочки. В руках жесткий шлем. У него печально известное наименование — колониальный. Легкий и удобный, предохраняет от тропического солнца. Мне, жителю средней полосы, он ни к чему, но надо же на что-то истратить донги, выданные на карманные расходы. До этого присматривался к модели парусного судна (пиратского), выточенного из кости. Если сложиться с кем, купить, а потом разыграть в орла и решку, — можно, только и тому и другому в случае проигрыша будет обидно.

Вспомнилась наша чилийская журналистка: из Пакистана она увезла золотые туфельки, в Бирме купила гонг на подставках из слоновой кости. Один из наших деятелей, перепутав рупии с рублями, хотел купить объемистую фляжку шотландского виски. Мы вовремя заметили это и оберегли его от конфуза. Зачем уж рубли, имеющие широкое хождение в стране, предлагать непонятливым иностранцам!

…Много продается поделок из дюралевых обломков сбитых американских самолетов. Но такой набор у меня уже составился из подарков новых, приобретенных друзей.

Шлем надо обязательно привезти, отдам сыну, который, несмотря на двадцатый век, бредит индейцами. Вот только размер… Кого бы остановить, увидеть подходящую по размеру голову.

По тротуару густо идут люди, спешат по своим делам. Придерживаю за локоть поравнявшегося со мной юношу и, недолго думая, нахлобучиваю ему на голову понравившуюся шапку.

— Мала?

— Мала, — растерянно подтверждает он.

Ошарашенно смотрим друг на друга: он поражен моим поступком, я его ответом. Юноша — в белой, с закатанными рукавами рубашке, расстегнутый ворот открывает мускулистую шею, лицо живое. Он первый приходит в себя, выясняет, для чего понадобилась примерка.

— Зачем здесь берешь? — с упреком говорит он, окидывая невнимательным взглядом лавочку и ее хозяина. — Иди в государственный, там дешевле.

После оглядывает меня, что-то соображает и спрашивает:

— Домой собираешься?

— Домой. Сегодня последний день.

— Где живешь?

Я назвал.

— С Волги? — обрадовался он. — Куйбышев знаешь?

— Учился, что ли, в Куйбышеве?

Здесь, на ханойской улице, мы чувствуем себя встретившимися случайно земляками.

— Тебя проводить до государственного магазина?

— Не надо. Спасибо! Я поброжу по улицам.

— Нравится Ханой?

— Да.

В Ханое много зелени, много озер. Красивые дома, оставшиеся после французских колонизаторов. Город красив, особенно вечером, когда зажигаются огни. Лавочки закрыты, улицы прибраны и политы водой. На тротуары ханойцы выставляют низкие уютные столики с горящими на них керосиновыми лампочками-пузырьками. Люди пьют чай, отдыхают от забот дневных…

Он удовлетворенно кивает и говорит, как в утешение:

— Приятно… Но на Волге тоже красивые города.

Домой

Вот уже и время к ночи, и нарядные девушки пропели гостеприимную песню: дорогие гости, если вам у нас нравится, оставайтесь с нами! Поют ее всегда на прощание. Но и хозяева, и гости все еще никак не могут расстаться.

Вечер устроили работники Вьетнамского комитета защиты мира. Мы делились впечатлениями о поездке. Естественно, мы много не увидели, не смогли попасть в те места, куда хотели попасть, но у нас осталось общее впечатление о стране и ее людях, самоотверженных, трудолюбивых, которые в невероятно сложных условиях строят лучшую жизнь.

Мы все из разных городов, и рассказывали, как у нас проходят митинги солидарности с вьетнамским народом, какой и за счет чего идет сбор средств в фонд помощи. Представительница Армении Эмма Конанова сказала:

— Солидарность для нас — слово святое, думаем, таким же святым стало оно для вьетнамского народа.

— Еще в тюрьмах, при французском владычестве, мы поднимали флаги с серпом и молотом, — в ответ на это заметил товарищ Фам Хонг.

…Автобус идет вечерними ханойскими улицами, притихшими и настороженными. Освещение экономное, больше на перекрестках. Возле столовых и некоторых магазинов стоят на подставках черные доски, похожие на школьные. На них от прошедшего дня остались записи мелом: это чем торговали, что предлагалось в столовых. Проехали мимо большого книжного магазина с широкой витриной, здесь мы запасались картой Вьетнама, открытками и дивились обилию книг на русском языке.

Свернули в переулок и вдруг увидели необычно ярко освещенный двор. Висят лампы с металлическими абажурами. Сквозь прутья железных арочных ворот, прямо под открытым небом, видны работающие станки, люди, склонившиеся над ними. Хоть и непривычно для глаза, но не очень удивило: то же самое видели на территории разрушенного бомбами паровозного депо.

Вид этой мастерской лишь заставил подумать о другом: уличная тишина кажущаяся, город-труженик продолжает работать и ночью.

Письмо из Свердловска от Г. В. Игнатенко:
1973 г.

Не могу не поделиться с вами радостью: сегодня получил долгожданное письмо из Вьетнама. Три месяца назад, когда стало известно о подписании соглашения по Вьетнаму, я послал на имя Лан, Хоа и Хиня поздравление с победой и миром. И вот пришел ответ. Благодарят за поздравление, оценивают Парижское соглашение, благодарят советских людей за активную помощь. После официальной части есть такие слова: «Письмо приятно напоминает нам о Вашем успешном путешествии по стране. Пользуясь случаем, позвольте выразить надежду, что недалек тот день, когда будем иметь удовольствие принять многих советских туристов на территории ДРВ в мирных условиях, и что мы снова увидимся в обстановке сердечной дружбы на наших новых красивых маршрутах».