I
Музыкальная шкатулка появилась в антикварном магазине 29-го ноября 200… года. В тот же день Николай Журавлев, владелец магазина, описал ее в дневнике:
«Шкатулка принадлежала малоизвестному музыканту Григорию Белиловскому, умершему примерно месяц назад. Сколько ему было лет? Затрудняюсь сказать. Шкатулку я приобрел на аукционе. Собственно, из-за нее и стало известно об этом человеке.
Наружный вид.
Шкатулка размеров 23х12х6 (см).
Дерево: корейская сосна.
Сверху к крышке прибита серебряная бляха с дарственной надписью: „Маргарите и Вадиму от С. П. в честь пятилетия со дня свадьбы“. С. П. очевидно означает Светлана Полянина. Учитывая то, что после смерти жены, Вадим Гореликов женился на ней — а Светлана по рассказам уже давно питала к нему нежные чувства — выглядит довольно-таки лицемерно.
Шкатулка резная, вдоль боковых граней — замысловатый узор славянского типа.
Внутренний вид.
Маленькая керамическая фигурка Нечаевой застыла на самой середине комнаты; пол выложен квадратной черно-белой плиткой. На Маргарите белое кружевное платье, за пятнадцать лет в шоу-бизнесе ставшее ее визитной карточкой, а после смерти сделавшееся попросту легендарным, как и сама обладательница. Вадим Гореликов сидит в кресле, в углу, около тумбочки, на которой виднеется телефончик. На заднем плане — возле крышки шкатулки — старинное пианино с двумя подсвечниками, ввинченными в пазы по обе стороны от пюпитра, сама же крышка представляет собой заднюю стену комнаты и поднимается до второго этажа, на котором видны три двери и по всей длине — балкон. Когда шкатулка открывается, крышка тянет за собой и раскладывает с боковых сторон две поднимающиеся к балкону лакированные лестницы, абсолютно симметричные. Еще одна важная деталь: на первом этаже из-за правой лестницы выглядывает портрет Нечаевой, ей там года 22–23 — не больше…
Я завожу шкатулку, и фигурки тотчас приходят в движение: слышится телефонный звонок, Гореликов встает и снимает миниатюрную трубку; что-то отвечает, возвращает ее на место, а затем, подойдя к жене, обнимает и целует ее. Потом Вадим направляется к пианино и начинает играть самую известную песню Маргариты — „Печальная звезда“. Она поет — (в механизм шкатулки вмонтирована запись) — и, танцуя, совершает круг: по правой лестнице медленно поднимается на балкон; дальше под музыку на левую сторону и спускается на первый этаж по противоположной лестнице. В тот самый момент, когда Маргарита возвращается на середину комнаты, ее волшебный голос смолкает вместе со звуками пианино — печальная звезда умирает; Вадим поднимается из-за пианино и снова садится в кресло — цикл окончен.
Белиловский был поклонником творчества Маргариты Нечаевой? Неудивительно, если так, однако мне говорили обратное. У него когда-то была жена, но потом она умерла. Может, шкатулка, на самом деле, принадлежала ей? Но каким образом она к ней попала? Не знаю да и какая разница? Главное, что теперь шкатулка у меня».
II
Знаменитая певица Маргарита Нечаева умерла 13-го января 198… года в возрасте тридцати шести лет. Ее самоубийство повергло в шок миллионы поклонников. Журналист Илья Помичев опубликовал в газете «Музыкальные новости» известный некролог, в котором не только сообщил об обстоятельствах смерти, но и поставил их под сомнение.
Маргарита была найдена в своей комнате, повесившейся на телефонном шнуре. «Довольно странное средство, вы не находите? — писал Помичев, — неужели нельзя было воспользоваться обыкновенной веревкой?»
Муж Нечаевой, как раз уехал в это время на свои дебютные гастроли; смакованию этого обстоятельства журналист посвятил чуть ли не полполосы. Завершался некролог следующими словами:
«С чего это Нечаевой было совершать самоубийство на гребне своей славы? Она была абсолютно здорова и счастлива».
Лет десять назад, когда антиквар занимался изучением творчества Нечаевой, ему попалась в руки эта статья. По ее прочтении он записал в дневнике:
«Этот журналист считает, что в смерти певицы виновен ее муж. Что он подстроил самоубийство. А потом уже, видно, отправился на гастроли. Это читается между строк! Но каковы могли быть мотивы у Гореликова? Так или иначе, тогда никто ничего не смог доказать…»
III
30-го ноября 200… года антиквар сделал еще одну запись: «Вчера вечером, осмотрев шкатулку более тщательно, я обнаружил кое-что любопытное! Сбоку, на верхней крышке я нащупал небольшое овальное углубление, и когда надавил на него, внизу открылось потайное отделение, в котором лежали два листа бумаги, сложенные вчетверо. Вот что было на них написано:
„Когда мы с Марго обручились, никто не мог в это поверить: она, восходящая звезда шоу-бизнеса, и человек, будущее которого не просто под вопросом — в училище мне недвусмысленно давали понять, что дальше учителя музыки я не пойду, и почему бы мне не „выбрать себе какую-нибудь другую профессию, более подходящую мужчине. Например, заняться коммерцией“. Кроме того, звезды, вроде Марго Нечаевой, обычно (да что там: почти всегда!) выходят за богатых, а я жил с матерью, без отца, на ее скромную зарплату редактора газетной полосы, посвященной тому, какой маньяк на сей раз свирепствует в нашей области. Так что в определенном смысле мое превращение было превращением Золушки.
Мать всегда говорила, что мне нужна женщина, которой я смотрел бы в рот и подчинялся. А Маргарите нужен был муж, рядом с которым она не потеряла бы ни единой искорки своего блеска, — но всегда ли это в купе с любовью уничтожает все преграды к соединению?..
Очень жаль, что мать так и не увидела моей свадьбы; я всегда следовал ее советам, но могла ли она вообразить, что я выполню их так? Не предугадала она и того, что я могу измениться: теперь, когда мы с Марго уже пять лет вместе, я сам стал искать, совершенствовать технику своей игры на фортепьяно, даже разучивать прокофьевские сонаты, и последние месяцы так увлекался, что засиживался до середины ночи, и когда наутро я выходил на улицу, соседская старуха, у которой было уже два инсульта, но все, что они забрали у ее мимики и жестикуляции, обратилось в слух, с невероятным усилием отрывала руку от скамейки — точно та была недавно покрашена — и тяжело грозила мне иссохшим кулачком.
— Я ни на что не посмотрю и натравлю на тебя своего пса. Его, как и моего покойного мужа, зовут Николай Павлович Бровкин, так и знай! — верещала она, и тут же в окне показывалась косматая собачья голова и сладко облизывалась, словно уже меня съела.
И все же это „ни на что не посмотрю“ Маргарите старуха сказать не осмелилась бы, а если даже и осмелилась, то собака в подтверждение ее слов не выглянула бы из окна.
Трудно сказать, чего я хотел конкретно от своих упражнений… нет, совсем нетрудно, но я просто боялся и, в то же время, очень желал вырваться и украсть у Маргариты хоть искорку славы.
Она, впрочем, не возражала, ее это даже забавляло и последнее время, когда я садился за инструмент, она уже много раз принималась гладить меня по голове и называть „старательным“…
…Рядом с музыкальной школой, где я преподавал некоторое время после свадьбы с Маргаритой, находится Дворец культуры имени Т-ва. Сегодня вечером, когда я сидел в кресле в гостиной, на первом этаже, раздался телефонный звонок. Марго тоже была внизу, — она надела свое „коронное“ платье, которое знали миллионы, — я этого не ожидал, дома она всегда отдыхает от него, уж очень оно жесткое, — и сделала неуверенное движение к телефону, но я тоже поднялся и бросил коротко:
— Не беспокойся, я возьму, — у Марго был выходной, и ее не должны были беспокоить. Я снял трубку.
— Алло… да, это я… — по мере того, как я слушал голос в телефонной трубке, мой взгляд поднимался вверх и, в конце концов, я увидел портрет своей жены, висевший под лестницей, на стене; на нем ей, кажется, двадцать два года, — …Господи… спасибо, большое спасибо… — затараторил я, — нет, не стоит, я запомнил… что вы говорите?.. Вы позвоните еще завтра, и мы все уточним? Хорошо, как вам будет угодно… да, до свидания…
Как только в трубке послышался щелчок, и голос оборвался, я круто развернулся к Марго и выпалил:
— Представляешь, меня пригласили выступать в нашем Дворце культуры!
— Не может быть!
— Это правда, мне только что звонил директор. Они приглашают меня дать сольный концерт в феврале. Поверить не могу!
— Милый, это чудесно! — она продолжала стоять на самой середине гостиной, и сейчас захлопала в ладоши; слава не сумела испортить в ней способность так девственно радоваться, — твои старания не прошли даром! Дай обниму тебя! — Маргарита просительно вытянула руки и сложила губы трубочкой.
Я повиновался, крепко обнял ее и поцеловал. Она попросила сыграть что-нибудь; в ее голосе звучала нежность.
— Ты этого хочешь?
— Да.
— „Печальную звезду“?
— Зачем же?.. Нет, нет… давай что-нибудь не из моего репертуара…
Она пыталась протестовать, но я шептал, уговаривал ее, уткнувшись лбом в ее лоб и, в конце концов, добился согласия — больше всего мне хотелось теперь отдать дань ее славе. Марго споет свой самый знаменитый хит.
— Ну хорошо, если ты этого так хочешь… — она кивнула неуверенно.
— Да, хочу, — у меня кольнуло в сердце. Кто бы мог подумать, что этим маленьким, наклонившим голову и положившим мне руки на грудь существом, восхищаются толпы глазастых фанатиков? Я прекрасно знал, что сейчас она говорит искренне, но какая-то небольшая часть меня восставала против этой искренности и призывала со злостью оттолкнуть эту женщину от себя. Навсегда.
А почему бы мне действительно не избавиться от нее? Так ли уж это сложно, если все как следует продумать и просчитать?..
Я с ужасом, и удивляясь самому себе, отмел эти мысли.
Сделал глубокий вдох, подошел к пианино, сел и заиграл. Никогда не забуду, как проникновенно пела Марго в тот день; мне казалось, ни на одном выступлении она не вкладывала в „Печальную звезду“ столько, а значит мне действительно удалось завоевать ее сердце; она даже начала пританцовывать, и когда заскрипела вторая ступенька на лестнице — она скрипела всегда, с момента нашего здесь поселения — я понял, что Марго собирается совершить торжественный круг, вверх на балкон и обратно…
Когда я прекратил играть, она уже вернулась и пристально смотрела на меня, с увядающей радостью, будто ей удалось поймать те самые мысли, которые я отверг, и я понял, что печальная звезда умерла“.
Сначала я подумал, что запись принадлежит Вадиму Гореликову, но потом, заметив в правом нижнем углу подпись „Г. Б…“, понял, что все не так просто. Инициалы, очевидно, расшифровывались „Григорий Белиловский“, а следовательно, эту запись сделал он. Но зачем? Не знаю. Во всяком случае, то, что я прочел, некоторым образом иллюстрирует цикл шкатулки».
IV
— Дорогой мой, выставка в Марселе — это тебе не финтифлюшечные картины на стенде молодежной студии. И это даже не наша столица — это громадный, колоссальный шаженций, понял? Можешь считать, что Господь Бог к тебе благосклонен и в знак своей симпатии преподнес новогодний подарок. Ха! — И Вельветов, найдя замечание очень остроумным, откинул голову и расхохотался в лицо низко спущенной железной лампе, каких в закусочной, если не считать отражений в стеклах и зеркалах, было штук семь — восемь.
На электронных часах, висевших над входом, застыли четыре цифры: 21:49.
Если бы две точки между ними, подмигивая, вынуждали секунды сменяться ровнее, Обручеву казалось бы, что хоть что-то сдерживает течение времени, но нет, они горели ровно, и каждая новая минута, будучи вполовину короче предыдущей, настойчивее и яростнее притягивала к себе Новый год. Сидя против Вельветова, но лишь отдаленно слыша его возбужденную болтовню, которая скорее воспринималась как что-то, вроде звуков радиоприемника в соседней комнате, и продолжая отрешенно вглядываться в зеленые квадратики табло, Обручев неуверенно кивнул:
— Да… — и отпил немного вина.
— Ты подумай только: уже через месяц твои картины будут стоить по сто тысяч баксов каждая…
— Ну… в сто тысяч я не очень верю…
— Брось, я говорю тебе: сто тысяч, не меньше. И точка. Понял? А помнишь, за сколько я их купил? Сколько я выложил за ботинки, в которые вглядывается человек, стоящий на зеркале? Забыл, как она называется…
— «Лист клена», — подсказал Обручев, так и не сводя глаз с табло, но не стал поправлять Вельветова, что человек на картине вглядывался, скорее, не в ботинки, а в дверь, отраженную в зеркале.
— Точно! — Вельветов рассек воздух указательным пальцем так, будто его собеседник подсказал ему отличную идею, — так сколько? Три штуки, верно? Ты растешь, дружище! А я… я просто делаю свое дело. Ха!
— Верно.
Вельветов нахмурился.
— Приятель, да что с тобой такое?
— Со мной? Ничего, — Обручев пожал плечами и, наклонившись вперед, попытался сконцентрировать взгляд.
— Ты случайно не поссорился с Ольгой?
— С Ольгой? С чего вы взяли?
— Она сегодня как-то странно на тебя смотрела.
— В каком смысле?
— В прямом.
— Это вам показалось. Мы с ней никогда не ссоримся.
Обручев улыбнулся собственным словам. Да, это была чистая правда: до того, как пожениться, они встречались года два, а с момента их свадьбы прошло еще девять лет и ни разу (!) они так и не поссорились. Часто, когда он садился писать, Ольга подходила сзади и принималась выправлять воротник его рубахи, неторопливо и внимательно разглаживая пальцами каждую морщину, пока он не делался стоячим, как у военных; один раз, пребывая не в лучшем настроении, Обручев все же принужденно повернул голову вбок, так, словно хотел избавить тело от пут.
— Что случилось? Тебе не нравится?..
— Нет, нет, просто… — он ладонью потер веки, — устал немного.
— У тебя плохое настроение?
— С чего ты взяла?
— Я умею это определять.
Он не спросил: «Как?» — в этот момент его охватила какая-то непонятная ослабляющая тоска. Ольга сказала:
— Когда ты в плохом настроении, у тебя всегда шнурки развязываются.
От неожиданности он хохотнул.
— Что? — а потом машинально взглянул на шнурки — действительно, те были развязаны, — ерунда! Ты шутишь? — смущенно забормотал он, отложил кисть и, наклонившись, принялся их завязывать.
— Нисколько… ну ладно, я пойду.
— Нет, не уходи, — он уже завязал шнурки и опять засмеялся, а потом резко прогнулся назад и, поймав ее руки, зажал их подмышками.
— …сделает свинью со сливами. Целую хрюшку, будет лежать на тарелке, ха! Я думаю, твоя натура живописца должна любить то, что красиво выглядит, даже если это еда. (И даже если это свинья). Кстати, вот тебе пожалуйста, гениальный опыт человечества: хлеб с маслом, клубника со сливками… Свинья со сливами из той же оперы. Ну, или почти. Может, чуть посложнее. Интересно, долго ли мы приходили к такого рода сочетаниям? А кто впервые их заметил?.. — Вельветов помолчал несколько секунд, а затем качнулся вперед, — ладно, люблю я пофилософствовать. Забыли! Так чего, нравится идея, придешь?
— Очень нравится!
— Слушай, если я задержусь еще хоть на минуту, то уж точно опоздаю — жена просила быть дома за час. Пошли… ты идешь?
Обручев сказал, что, пожалуй, останется и закажет еще один стакан вина.
— Ну хорошо, как знаешь, только смотри долго не копайся, — Вельветов поднялся и хлопнул его по плечу.
Зачем он это сказал? Неясно.
Когда Вельветов открыл наружную дверь, солоноватый морской воздух, проникший в закусочную, принес с улицы приглушенные взрывы пиротехники и треск бенгальских огней, воткнутых в остывший песок. Обручев все смотрел Вельветову вслед, — столик был угловым, — как вдруг в полумраке закусочной из-за включившегося только что телевизора, который висел над барной стойкой, отражением голубоватых экранных отблесков обозначилось стекло — на том самом месте, где до этого через окно виднелась удаляющаяся спина. Но большая часть прибрежной окраины города, не исчезнувшая за мнимым кинескопом, все так же теплилась зыбким светом фонарей и синими окнами с потеками штор. Часть деревьев была украшена новогодними гирляндами из лампочек.
Обручев повернул голову и увидел, как бармен несколько раз щелкнул каналами; звук был приглушен, и художник мог видеть только, как в неясных мигающих облаках плавали присыпанные серебряными блестками бесхозные усы и обезглавленный старинный цилиндр. Придав ему рубиновый оттенок и «допив» цилиндр из стакана, Обручев заказал еще вина; на голове официантки красовался красный с белым помпоном колпак Деда Мороза.
Какую там картину упоминал Вельветов? Обручев уже не помнил? Нет, этого он не мог забыть, потому что «Лист клена» — любимое полотно Вельветова, и тот вспоминает о нем почти по любому поводу. Он сосредоточился и, закрыв глаза, попытался представить себе эту картину, но по некоей причине увидел эпизод четырехгодичной давности, когда в его жизни не было еще ни Вельветова, ни выставок, ни предложений из-за рубежа. Они с Ольгой сидят на соломенном берегу пруда, на ее даче, что примерно в ста километрах отсюда. Вечер. Рядом с ними стоит кальян, и его угли разжигают в их глазах азартную вольфрамовую паутину. Она в розовой майке, которая в темнеющем воздухе кажется фиолетовой, и легкой клетчатой юбке. Кроме них вокруг ни души, и снова Ольга треплет воротник его рубахи.
— Тебе придется проделать долгий путь, Паша. Очень долгий.
— Если ты о живописи, то я готов.
— Знаю. Но возможно ты даже не успеешь завершить его или не узнаешь, что завершил.
— Нет, постой-ка… как же так… — вдруг он, нахмурившись, повернулся и пристально посмотрел на нее, — это тебе кто-то сказал. Не твои слова.
— С чего ты взял? — она улыбнулась, не сводя с него черных глаз. Ее такого же цвета крашеные волосы ласкали его щеку.
— Потому что я всегда знаю, что твое, а что не твое. Чувствую, — он тоже улыбнулся.
— Врешь!
— Не вру!..
И они принялись спорить, в шутку, задорно, пытаясь передать друг другу самое…
Обручев открыл глаза и присмотрелся к телевизионной анимации. Удивительно, но так ему было гораздо проще поймать «Лист клена», который он хотел нарисовать в воображении. Нужно не видеть ни усов, ни цилиндра — это очень просто. Но что же, в таком случае, сложного в том, чтобы просто представить изображение, закрыв глаза? Выходит… в картине главное рама, а не холст? Обручев сосредоточился. Анимация исчезла и вместо нее появилась небольшая дверца, округлая сверху, вроде тех, которые ставят в стволах деревьев, а за нею узкий ход — для белок, ворующих дождевые гирлянды и украшения. Вокруг дверцы дрожащие лабиринты черных сосудов, тут и там готовых обменяться между собой узенькими коридорами и в агонии сворачивающихся от прикосновения к косяку, точно конечности насекомого, которое попало в огонь.
Но какое значение имеет дверь? Он не мог объяснить того, что изобразил, а стало быть допустил промах. В динамике слышатся уверенные кожаные шаги — кажется, сейчас появятся долгожданные ботинки, но в последний момент они все же отступают, унося за собой и звук, и так повторяется несколько раз. Ощущения у Обручева примерно такие же, как в раннем детстве, когда однажды, обеспокоенный начинающейся простудой, он прилег на кровать и, уставившись на «косиножку», которая пристроилась в углу, увидел боковым зрением, как бордовый пинбол слева от него медленно ездит туда-сюда, вдоль широкой стены, но только начинает деревянный ящик плющить кожу на его запястье (между тем, рука в стену не упирается, она свисает с кровати, истирая локтем наволочку, и даже до пинбола ей никак не дотянутся), — сразу отступает, съезжая в обратную сторону; затем возвращается и снова старается въехать ему на руку, каждый раз все с большим и большим успехом. Боли он не чувствует, только некий странный, галлюцинативный резонанс, и то не в запястье, а в груди и глазах…
Снова скрип ботинок — на сей раз, кажется, они подошли к раме «картины» еще ближе. Притаились. Очевидно, он чего-то не учел. Не прорисовал какую-то деталь. Он медленно изучает то, что уже есть, что уже готово, — нет, вне всякого сомнения, это «Лист клена». Без ботинок. А на том месте, где они должны находиться — в правом нижнем углу — его мозг, не пытаясь что-то домыслить, оставил бледный туман, в котором плавают цилиндр и усы… Черт!
Обручев выпускает стакан вина и резко, почти истерично расправляет пятерню, словно хочет поработать между пальцами лезвием ножа. В его ногтях отражаются пятнышки света от лампочек и мишуры, тут и там вплетенной в шторы, в горшочные растения, в новогоднее дерево, играющее светом в противоположном углу. Одна из немногих елей в этой части света, и та ненастоящая.
Снова он напряженно вглядывается в экран. Ботинки вот-вот должны появиться, и Обручев вспоминает, какие у них пузатые мысы, но… опять, опять не получается, и скрип безнадежно затухает.
«Я так упорно пытаюсь представить все это, но зачем?»
Обручев замер на несколько секунд, а потом снова повторил себе:
«Зачем?» — и тут же, не дожидаясь ответа резко помотал головой, чтобы видение отступило…
Недавно одна известная галерея выпустила рекламный буклет о его творчестве. «Лист клена» занимал половину узкой глянцевой обложки. Это и есть ответ? Ну вот, так уже лучше.
Рука Обручева потянулась к оконной раме и открыла форточку. С улицы послышался разноголосый смех. Обручев повернул голову и тотчас растянул губы в улыбке: кто знал, что Джованни вернется именно теперь и будет развлекать прохожих своими лацци? Повстречав его на улице несколько дней назад, он специально остановился понаблюдать за трюками, которые помнил еще с юности. Арлекин всегда возвращался так же внезапно, как и исчезал; один раз его отсутствие могло длиться несколько месяцев, иной же — год, а то и два, как сейчас; гастролировал он или просто путешествовал — трудно сказать. Встретив его вновь, Обручев отметил для себя, что даже грим не в состоянии скрыть, насколько постарел Джованни за этот не слишком долгий срок, а раньше он так гордился своей «вечной молодостью»!..
Обручев подошел к нему и грустно спросил:
— А Эмма? Она тоже вечно молодая? — и на лице Обручева сквозила мудрая улыбка, и прищуренные глаза уверяли, что все проходит. Такое выражение лица бывает у талантливого актера, играющего в спектакле героя, который встречает друга, не виденного им много лет.
Нет, конечно, он спросил не прямо так. В воображении — возможно, — но на деле это звучало гораздо обыденней:
— С возвращением, Джованни! Как поживает Эмма?
А быть может он даже не сразу вспомнил о дочери арлекина, которая была влюблена в Обручева с самого детства, а когда он женился на Ольге, чуть было не наложила на себя руки. И все же он спросил о ней. Потом.
— Эмма?.. — Джованни остановился; два апельсина в его руках остались не подброшенными, и тотчас же в правую упал третий, а в левую еще один — четвертый, по инерции, их даже не пришлось ловить.
«Сейчас он скажет, что она умерла или вышла замуж», — мелькнуло в голове Обручева.
— С ней все в порядке.
— Она приехала с тобой?
— Нет, осталась в Швеции.
В Швеции? Вот это да! Ему хотелось расспрашивать и дальше, но все же он благоразумно переборол в себе пустое любопытство. Лучше не бередить старые раны, а просто восхищаться трюками Джованни.
Обручев осторожно, словно боясь, что его может кто-то заметить, подался к форточке и увидел, как арлекин, стоя возле противоположного дома, на тротуаре, доставал из кармана разноцветные платки с золотыми вензелями и звездами, связывал, разрывал, распихивал их по карманами, чтобы поменять цвет, — и все это с невероятной ловкостью. Вдруг он скорчил недоуменную гримасу, повернулся на каблуках и указал на собственную тень, отброшенную светом фонаря на фасад кирпичного дома. Зрители издали удивленный возглас: это была тень велосипеда; Джованни покачал головой, бубенцы на матерчатом двурогом колпаке звякнули, — велосипед покачал рулем. Но вот арлекин развернулся, и его тень приняла обычный вид.
Обручев снова перевел взгляд на отражение экрана на стекле. Ему показалось или действительно усы, ожив, подплывают под цилиндр — точно готовятся прорасти сквозь лицо, которое совсем скоро должно вынырнуть из тумана?
Он повернул голову. Все верно, так и есть. В рассеявшемся тумане появилось розовое лицо, которое он узнал.
— Ого! Вы пришли ко мне в гости! — с наигранной интонацией воскликнул человек, — в антикварный магазин «Кошачий глаз»… О нем хорошо сказал мой старинный школьный приятель, заходивший на днях… он с одиннадцати лет мажет волосы бриолином — это единственное, что я в нем терпеть не могу… ну ладно, к чему это я! Я хотел сказать, что он назвал этот магазин музеем! «Я заходил в один столичный магазин, так он был больше похож на ростовщическую лавку, охваченную дикой алчностью. Там сувениры один на другом стоят. Посмотрел на статуэтку Людовика XVI, чуть отвернулся, затем снова взглянул туда же, а там уже две статуэтки и обе шестнадцатые. Вот так-то! Людовики растут, как грибы. А у тебя все на полочках, все аккуратно разложено. Я даже подумал, когда-нибудь ты дойдешь до того, что на каждую безделушку, пускай даже самую миниатюрную, будешь надевать чехол» — так он сказал. Заходите в мой магазин. Сегодня! Открыто до 23.55!
«Дешевый спектакль! Что еще можно ждать от местного канала!» — фыркнул Обручев про себя, но тем не менее продолжал слушать.
Началась реклама товаров. Антикварные вещи в умелых руках, точно во власти вращающегося зеркала, сменяли друг друга на экране, — пожалуй, даже Джованни мог если и не позавидовать, то, во всяком случае, оценить эти манипуляции по достоинству.
— Конечно, я могу предложить вам и старинное кресло моей бабушки Екатерины II… — антиквар подмигнул, — или бильярдный стол Филдса с его бильярдным кием — Филдс был моим дедушкой, но все это только по представлении главного эксклюзива нашего вечера. Особенную ценность представляет эта вещь для поклонников творчества певицы Маргариты Нечаевой.
Услышав это имя, Обручев чуть вскинул брови. Опять он вспомнил соломенный берег пруда. Уже совсем стемнело, даже угли в кальяне чуть теплились густо — синими, умирающими огоньками. Они с Ольгой уже не спорили, а молча вбирали в себя последние горстки дыма, думая, должно быть, каждый о своем, и лишь изредка она подбиралась к нему и осторожно притрагивалась губами к щеке. Вдруг она прервала молчание:
— Ты не поверишь, что я купила сегодня! Показать? — она вытащила из нагрудного кармана небольшой предмет; он посветил фонариком и увидел золотого жука с лапками, поднятыми вверх.
— Что это?
— Скарабей. Он принадлежал Нечаевой, она носила его на груди, представляешь? Я тоже так буду.
— Ты когда-нибудь разоришься, покупая такие вот безделушки.
— Мой отец оставил мне достаточно денег.
— Не за этим ли жуком ты ездила сегодня в город? — осведомился Обручев.
— Именно. А еще мне обещали привезти брошь, которую Маргарита надевала во время своего выступления в Мадриде… знаешь, я надеюсь, что когда-нибудь ты прославишься не меньше ее…
— …Взгляните. Прелестно, не правда ли? Это дом, в котором Нечаева целых шесть лет счастливо прожила со своим мужем, а вернее сказать, гостиная их дома, — антиквар вертел шкатулку в руках, предоставляя зрителям возможность изучить ее, и потом, когда он завел механизм, Обручев, делая короткие глотки из стакана, внимательно рассмотрел весь цикл. Ну что же, если он сделает Ольге этот новогодний подарок, она придет в настоящий восторг, хотя бы даже творчество Нечаевой и не занимало ее так сильно, как раньше. Этот магазин, кажется, где-то рядом. Но где? Он не мог вспомнить адреса, и уже настроился на то, что ему придется сидеть здесь и досматривать передачу до самого конца, как вдруг бегущая строка в нижней части экрана уведомила, что «Кошачий глаз» располагается по адресу: Братеевская улица, дом 3.
Это же буквально в двух шагах! Обручев быстро допил вино.
Выйдя на улицу, он обнаружил, что Джованни успел исчезнуть, прихватив с собою зрителей. Художник сделал несколько шагов к перекрестку и свернул — вот он, «Кошачий глаз»; визуальная интерпретация названия пошипывала на месте буквы «о» электрическими всплесками, точно внутри находилась пара закороченных проводов; у буквы «к» и буквы «з» были такие длинные хвостики, что казалось еще немного, и они лизнут дверной косяк.
V
31-е декабря 200… года
Сегодня около половины одиннадцатого вечера ко мне зашел один известный художник, зовут его Обручев. Ему всего тридцать, но он не в пример своим великим предшественникам, вроде Гогена или Ван Гога, уже завоевал широкую известность — его картины приобрел ряд столичных галерей; полмесяца назад завершилась его выставка, имевшая шумный успех.
Я знаком с его женой: Ольга считает своего мужа гением и прочит ему мировую славу — видно, притязания, в скором времени сбудутся, а я ошибался, потому как говорил, что если он хочет стать действительно хорошим художником, ему придется проделать огромный путь; у многих он занимает почти всю жизнь.
В магазин Обручев явился не в самом лучшем расположении духа (в канун Нового года это никуда не годится): темные мешки под глазами выдавали двухдневное отсутствие сна — если не больше — и когда он поздоровался… даже после того, как просто пожал мне руку — вдруг не сдержался и вымученно выдохнул.
В чем причина его мрачного настроения? Часто, когда я льстил себе, что знаю ответ, все оказывалось иначе.
Я не стал приставать с расспросами, а просто решил развеселить его. Перед тем, как прийти сюда, он сидел в закусочной, что недалеко от магазина — стоит только свернуть за угол.
— Я увидел по телевизору, как вы рекламировали шкатулку в Новогодней распродаже, и хотел бы купить ее для… Ольги, — перед тем, как произнести это имя, он сделал запинку; эти слова были сказаны сразу после рукопожатия. Потом он взглянул на мой цилиндр, на камеру на штативе, которая рассматривала зеленокожую тахту, и спросил с легким удивлением, — вы здесь, выходит, одни?
— Да, — отвечал я, — но не волнуйтесь, эфир только через пять минут, так что вы успеете сделать покупку.
— Отлично, — он нахмурился.
— Но сначала… — я улыбнулся, — посмотрите в камеру, — и заметив нерешительность, повторил, — посмотрите, хорошо?
— Зачем?
— Я вас прошу. Это очень интересно. Ну же!
Он подошел, посмотрел.
— Ну и что? Я вижу вас.
— Да нет, не в объектив! С другой стороны.
Обручев недоуменно вскинул брови, обошел камеру, и когда наклонился к ее шарообразному зрачку, похожему на лампочку в фонарике, его правая стопа закрыла собою пространство пола, заключенное между ножками штатива. То, что увидел он в следующее мгновение, заставило его выпрямиться, откинуть голову назад и расхохотаться; я был доволен эффектом — внутри зрачка Обручев увидел помещение закусочной, в котором он сидел только что, немного выпуклое и подернутое фиолетово-радужной пленочкой; это был взгляд из экрана телевизора: коротко стриженый затылок и оранжевая жилетка бармена маячили чуть слева, и из-за его локтя выглядывал пивной кран. Я подошел и тоже посмотрел. Столик, где сидел Обручев, виднелся напротив и был до сих пор не занят. Мимо прошмыгнула взбудораженная женщина в тесном желтом платье. Вид у нее был такой, словно она чувствовала, что за ней вот уже долгие, долгие годы — едва ли не с самого рождения — кто-то пристально наблюдает, — и, в конце концов, это ее довело. Другие посетители — те, которых было видно, — выглядели нормально.
— Потрясающе!
— Удивлены?
— Как это делается? И для чего?
Когда Обручев задавал этот вопрос, смех уже прекратился — так же быстро, как и начался, — минутный порыв изумления сменился потребностью получить объяснения.
Ничего не ответив, я подошел к серванту и открыл дверцу — по стеклу бесшумно скользнуло расплывчатое акварельное пятно, — отпечаток уличного веселья, — вытащил шкатулку, отодвинув прежде мельхиорового гомункулуса, поставил ее на стол и подтолкнул к Обручеву. Не сводя с меня взгляда, он открыл ее, потом неуверенно, словно в ожидании, пока его зрачки обретут равновесие, перевел взгляд на керамические фигурки и осведомился о стоимости шкатулки — он не досидел в закусочной до того момента, как я закончил ее рекламировать.
Я ответил.
— Не так уж и много, — пожав плечами, он полез за бумажником.
Я переспросил его, берет ли он эту шкатулку для Ольги — несмотря на то, что он уже упоминал ее имя.
— Да. Некоторое время назад ей нравилась Нечаева. У Ольги до сих пор где-то хранится полная коллекция виниловых пластинок…
— Думаю, для вас шкатулка тоже будет интересна… как для творческого человека.
— О чем это вы?
Я кратко рассказал ему о потайном отделении, которое обнаружил, и о «художественной интерпретации» шкатулки — так, во всяком случае, я расценил этот странный документ. В завершение я прибавил, что шкатулка принадлежала некоему пианисту Белиловскому — он-то и сделал эту запись.
— Любопытно, — сказал Обручев, — листы до сих пор там? Я обязательно прочту по пути домой.
— Нет, я вынул их, чтобы снять копию… Сейчас отдам вам оригинал, — я открыл ящик стола и протянул ему два исписанных листа бумаги.
Обручев поблагодарил.
— Кстати… вы так и не ответили на мой вопрос.
— На какой? О камере?
— Да.
Я помолчал, будто бы раздумывая, а затем взглянул на часы и посетовал, что осталась всего минута до эфира, и нам следует поговорить немного позже; я предложил ему прийти дня через три.
VI
Обручев решил добраться домой на такси — остался всего час до Нового года. Ему повезло: стоило только дойти до остановки, как со стороны пляжа показался автомобиль; его цвета он не различил, но знакомая оранжевая, в черных клеточках «тюбетейка» говорила сама за себя. Обручев проголосовал и, сев на заднее сиденье, принялся читать записи, которые дал ему антиквар. Таксист был болтлив и невнимателен. Он все время пытался завязать разговор, но видя, что Обручев так и сидит, внимательно уткнувшись «в какие-то бумажки», вконец отчаялся и умолк. Однако это не заставило его сконцентрироваться: на углу он плохо вписался в поворот, не справился с управлением и влетел во встречный автомобиль. Обручева сильно толкнуло вперед, художник ударился головой и выронил шкатулку. К этому времени он уже дочитал текст и сложил листы в потайное отделение — это его, собственно, и спасло от сотрясения, потому как, вытянув руки, плотно сжимавшие сувенир, он сумел смягчить силу удара. Спустя полминуты подняв голову, он увидел водителя встречной машины, который все силился изменить ошеломленное выражение лица, но безуспешно — испуганную гримасу заморозил шок.
— Черт возьми! Поверить не могу!.. — запричитал таксист, до этого притихший, а теперь опомнившийся. Он обернулся. — Вы не ушиблись?
Обручев наклонился, подобрал шкатулку с пола.
— У вас что-то упало? Что случилось?
Обручев открыл дверь и, покачиваясь, вышел на тротуар.
— Эй, постойте, куда же вы? Куда вы идете?..
— Отстань! — коротко бросил художник, даже не обернувшись.
— Вы с ума сошли!.. Вы же наверняка ушиблись! Может, вызвать скорую? Эй!..
— Я сказал, отстань!
— Вот пожалуйста — подарок на Новый Год!..
Обручев скрылся за углом. После столкновения он и впрямь чувствовал себя неважно, а дурное настроение, в котором он пребывал последнее время, лишь усилило плохое самочувствие. Огни города превратились в тошнотворное цветочное молоко, а редкие прохожие — в основном молодежь — проплывали мимо, оставляя за собой след, как кометы, и почти в два раза увеличиваясь в росте. Обручев ковылял по тротуару, стараясь унять шум в голове и справиться с кровью, бушевавшей в теле. Немного болела правая рука, в другой он держал шкатулку; из-за вялой шатающейся походки казалось, что сейчас пальцы разожмутся и выронят шкатулку на асфальт. Он все еще надеялся, что удастся прийти в себя, но чем дальше, тем хуже ему становилось, и, наконец, он понял, что если не выйдет на пляж, не сядет и не подышит свежим воздухом, то потеряет сознание.
«Мне сделали плохо… откуда я знал, что вот так вот неожиданно у всех на виду потеряюсь? Мне сделали плохо…»
Дойдя до следующего перекрестка, Обручев свернул направо, к редеющим громадам домов, и по мере того, как он двигался вперед, из-за них все больше проступала черная морская пустыня, тут и там увенчанная танцующими фонтанами волн. Воздух солонел. На берегу он остановился, когда море лизнуло мыски его ботинок, заставив прослезиться ватные пятнышки света, которые были словно наклеены на кожу. Чувствуя, как пульс, замедляя лихорадочный темп, потихоньку начинает вторить размеренному шуму, Обручев медленно сел, не отходя далеко от воды. Морская пена, влекомая отливом, точно шампанское искрясь и шипя, оставляла в щелочках лунной гальки насквозь промокшее конфетти — остатки праздника с отдаленных яхт, которые с берега казались озерцами, отгороженными от водной пучины овальными созвездиями сигнальных фонарей. Море шумело все сильнее, заглушая даже хлесткие крики и музыку дискотек, и как будто даже просило Обручева кинуть в него закупоренную бутылку с письмом-желанием. Нет, на сей раз ему придется отказать, — как же не любил он отказывать морю! — но уже давно перестал он чувствовать себя ребенком, хотя, положа руку на сердце, лишь в этот момент в первый раз по-настоящему пожалел об этом. Но если бы даже теперь ему было лет десять, а рука его все же замахнулась, сжимая заветный сосуд, разве, в конце концов, он придал бы его волнам? Нет, в этом не было смысла. Он все равно не прочувствовал бы каждой крупицы именно того удовлетворения, какое описано в книгах.
Вот, вот в чем отличие реальности от книг, через буквы которых протекает наша жизнь!
Взошла луна — огромное белое лицо с неясными пятнами, вместо рта, носа и глаз. Поддаваясь неспокойному, колеблющемуся от шума волн яркому свету, Обручев перевернулся на бок и, поставив шкатулку перед собой, открыл ее…
«Она сломана? Чудо, если нет!..»
Но стоило ему посмотреть на фигурки Нечаевой и Гореликова, сразу он убедился, что шкатулка неисправна. Положение фигурки Нечаевой изменилось: теперь она стояла не в центре гостиной, а напротив своего портрета и вдобавок закрывала лицо малюсенькими ручками, — словно хотела остановить слезы. Как это получилось и стоит ли винить только силу удара? Во всяком случае, трудно найти другое объяснение, тем более, фигурка Гореликова в прежней позе сидела в кресле.
Подозревая, что фигурки вообще не сдвинутся с места, Обручев завел шкатулку, — тут же послышался телефонный звонок. Как и прежде, Гореликов встал с кресла, подошел к аппарату и снял трубку. Но что случилось потом, после того, как он положил ее? Здесь, на берегу (возле готовых уже подобраться к шкатулке волн, украсть ее, но в последний момент, когда уже кажется, что сейчас волны неминуемо поглотят ничтожных в сравнении с ними размеров предмет, море овладевает ими и утаскивает назад), — ровно здесь Обручев увидел то, что поначалу заинтересовало его, а затем поразило до глубины души. Вместо того чтобы обняться, фигурки, встав друг перед другом, принялись оживленно размахивать руками — будто ругались. Откуда взялись эти движения, если внутри шкатулки все было запрограммировано? В детстве Обручев смотрел странный фильм, называвшийся «Убийство в кукольном домике»; теперь в памяти всплыл, казалось, давно и необратимо стершийся сюжет, в котором фигурки, имея облик реально существовавших героев, повторяли трагедию, случившуюся с ними много лет назад, повторяли, не в силах более скрывать тайны…
…Неудовлетворенно отвернувшись, Гореликов отправился к пианино, но когда он заиграл, послышалась лишь мелодия «Печальной звезды», а голос Маргариты Нечаевой куда-то исчез! Не пела и ее фигурка, она лишь по-прежнему направилась вверх по лестнице, а дойдя до середины балкона, скрылась за одною из дверей, — а Обручев думал, что это всего лишь муляж и за дверями балкона нет никакого пространства! Тотчас музыка захлебнулась — Гореликов встал из-за инструмента и зачем-то опять направился к телефону и снял трубку; приставил ее к уху, а потом положил на место…
Все остановилось… кончилось…
Теперь шкатулка, скорее всего, не заведется вовсе, это была ее агония, последний цикл…
Текст, спрятанный в потайном отделении, не имел теперь никакого смысла; пожалуй, его-то и стоит выбросить в море. Вот так… нужно найти выемку и чуть надавить… если еще и эта пружина сломалась…
Обручев вытащил листы, но когда уже хотел бросить их в волны, что-то остановило его. Шестое чувство? Поддаваясь некоему внутреннему мановению, он развернул листы… какое-то время его взгляд удивленно скользил по первому… Запись изменилась! И не только содержание. Переменился почерк — он сделался корявым и неотчетливым, выдававшим не просто волнение обладателя — лихорадку, которая, очевидно, довела его до безумия. Все же Обручеву с трудом, но удалось под лунным светом разобрать текст:
«Сколько можно?!. Я так больше не могу… она живет ею, дышит ею, она сама превратилась в нее — причесывается как она, красится как она, даже одевается в это белое кружевное платье и все время поет ее песни, а меня заставляет подыгрывать на пианино, а если я не соглашаюсь, закатывает истерику и грозится выставить вон из дома. Я женился на Маргарите Нечаевой! Потрясающе! Может кто-нибудь не возражал бы, но только не я, учитывая до какого безумия все это дошло. Перед свадьбой мы встречались почти год. Она страстно увлекалась Нечаевой и все хвасталась, что у них даже дни рождения совпадают. Должно было насторожить! Но с другой стороны… был ли у меня выбор тогда, если я даже не уверен, что он есть у меня сейчас?..»
Далее почерк стал более разборчив, лихорадка чуть отступила:
«…Боже, сколько раз уже я входил в комнату жены и лицезрел ту же картину: Дарья, чуть сгорбившись, сидит за столом; слева от нее на стене несколько полок, нижняя сплошь набита бордовыми корешками энциклопедий, и почти к каждому, точно объявление, прилеплена какая-нибудь газетная вырезка или фотография. Раньше Дарья крепила их к нижнему ребру полки, но потом стала вешать, как попало. Последние два года она потратила на „расследование“ самоубийства Нечаевой: начиная от статей, прямо относившихся к ее гибели, — исходным пунктом стал некролог Ильи Помичева, — и кончая мемуарами троюродных братьев и воспоминаний людей, видевших Нечаеву всего раз или два в жизни. Последнее время Николай Бровкин, местный библиотекарь, маленький господин со спелыми сочными щеками, из которых вырастает внушительная косматая борода, стал отпускать Дарье домой даже самые редкие номера журналов и газетные статьи о певице. Толи моя жена, все глубже зарываясь в загадки и испытывая необходимость проводить за изучением жизни Нечаевой как можно больше времени, принудила Бровкина к этому решению, толи опостылела ему каждодневным присутствием в библиотеке, и он сам его принял. Как бы там ни было, весь дом теперь сплошь завален периодикой и по тому, как с каждой неделей увеличивается ее количество, я могу заключить, что мы скоро в ней просто-напросто утонем…
Если бы Бровкин не был таким пугливым, то давно бы послал мою женушку ко всем чертям, и нам было бы гораздо лучше! Но ему еще к тому же нет никакого дела до реальности. Я слышал, что в конце каждого рабочего дня он забирается в самый отдаленный угол хранилища и, вытащив из ящика книги, на обложках которых изображены карты Таро, передвигает на огромном столе пасьянс, после чего принимается искать в книге, как предотвратить то или иное нежелательное событие, если та на него указывает…
Интересно, есть ли в его картах место моей жене? Если все то, чем он занимается не пустой вымысел, он мог бы вычислить мои планы. Хотя в городе-то его считают сумасшедшим…
Иногда моей жене звонит управляющий предприятием по производству мыла и говорит:
— Hallo, Дарья! Хотите узнать, как идут ваши дела?.. Ваши дела идут просто замечательно!
— Поясните, что вы хотите сказать, мой дорогой! — манерно восклицает она.
— В этом месяце мы перевыполнили норму, выручив… — и называет кругленькую сумму.
А потом после разговора она возвращается к своим „научным изысканиям“. Так протекают все дни.
Однажды вечером во время очередной ссоры я не выдержал и сказал ей, что ухожу. Она закричала, чтобы я убирался, раз так решил, меня никто в ее доме не держит, но, конечно, не думала, что это всерьез, и когда я действительно отправился в свою комнату собирать вещи, набросилась на меня и чуть не исцарапала все лицо. Она кричала, что если я только вздумаю, она найдет меня и убьет. Почему? Неужели она до сих пор любит меня? Страшное соображение озарило мой ум: она не желает отпускать меня, потому что наш брак должен остаться целехонек, как и брак Нечаевой, — между прочим, ее муж тоже был пианистом и не из-за этого ли Дарья вышла за меня?..
А почему я женился на ней? Потому что она владела этой фабрикой? Да, тогда у меня были большие проблемы с деньгами. Но я по сути дела ничего не получил от этого брака…
…Теперь все, с меня хватит. Раз уж она так желает быть на нее похожей, мы пойдем до самого конца. Я долго ждал этой знаменательной даты: близится очередное 13-е января, день смерти Нечаевой, — его Дарья всегда проводит в глубоком трауре, — я говорю „очередное“, но на этот раз оно будет сильно отличаться от предыдущих, ибо моей жене сейчас ровно тридцать шесть лет…»
С этого места буквы на листе снова стали неразборчивы, — вернувшись, лихорадка, видно, достигла своего пика.
«Вот что я собираюсь сделать в этот счастливый для себя день. Не задушить ее, нет. Это было бы слишком легко и очевидно, и, кроме того (что самое важное!), вина Вадима Гореликова никогда не была доказана, а следовательно я не могу быть точно уверен в том, что повторяю то, что он когда-то совершил. Но я нашел выход! Нашел! Вечером Дарья будет на первом этаже, в гостиной. На стене под лестницей висит портрет Нечаевой. Ей там года 22–23… невероятно пышные волосы… уже запутался в этих волосах, как в паутине, не могу выбраться и задыхаюсь… Дарья будет смотреть на него и обливаться слезами… Я услышу телефонный звонок, встану с кресла и сниму трубку.
— Алло… да, это я… — слушая знакомый голос, я буду поднимать голову все выше и выше, — …Господи… спасибо, большое спасибо… — затараторю я, — нет, не стоит, я их запомнил… что вы говорите?.. Вы позвоните еще завтра, и мы все уточним? Хорошо, как вам будет угодно… я много слышал об этом человеке… да, до свидания…
Я положу трубку; Дарья, обернувшись от портрета, сразу заметит мое оживление и спросит, что случилось.
— Мне только что предложили гастрольное турне!
— Что?..
— Да, да, ты не ослышалась.
— По стране?
— Нет, за границу, в Европу. Поверить не могу!
Еще минуту или две она, скорее всего, будет расспрашивать меня о моих планах, а потом, когда начнет осознавать, что я собираюсь бросить ее, не на шутку заведется.
— Ты лжешь, ты лжешь, ты лжешь!.. Ты совершенно бездарный пианист!
— Я запомню эти слова!
Мы поссоримся, но на сей раз я буду непреклонен, и у нее, в конце концов, не останется сил — мало того, что она все их выплакала к концу дня, — Дарья почувствует утрату своей власти надо мной. Когда последний выпад в мой адрес захлебнется, и она трагически замрет на самой середине гостиной, мне, должно быть, придет в голову, насколько она в этот момент красива — несмотря ни на что! Неужели не было, никогда не было между нами ни капли любви? Неужели все это только расчет, наш и всей нашей жизни? Почему мы так и не завели детей? Почему не можем навсегда уничтожить непонимание и жить счастливо до конца дней?..
Я отвернусь и подойду к инструменту, а когда сяду за него, услышу ее тихий шепот:
— Нет… не смей играть… — и догадаюсь, что теперь у нее слезы на глазах.
Так она шептала, что любит меня, во время нашего медового месяца.
Я осторожно дотронусь до клавиш, и по гостиной поплывут первые звуки „Печальной звезды“.
— Нет… нет… зачем ты так?.. — еще тише, тише… и когда придет время вступить сольной партии, Дарья лишь опустит голову и молча станет подниматься по лестнице… скрипнет вторая ступенька… она взойдет на балкон и скроется за дверью своей комнаты… навсегда…
Я доиграю, подожду минуты две, подойду к телефону и наберу номер собственного дома, в котором нахожусь. Длинные гудки, а затем я услышу в трубке собственный голос:
— Алло…
— Григорий Белиловский?
Последует утвердительный ответ. Я сообщу, что его, как очень талантливого пианиста, приглашают на сногсшибательные гастроли по Европе: Лондон, Париж, Берлин, — и все это только начало. То, о чем я всегда мечтал, и чему так и не суждено было сбыться. Я опишу это в таких пестрых, блестящих, светозарных красках, что у него — у меня самого — разыграется воображение, и в ответ я услышу лишь смущенный, с трудом от охватившего восторга способный выговаривать слова голос:
— Господи… спасибо, большое спасибо… — как много хочется сказать этому голосу, а наружу вылетают лишь избитые слова благодарности. Или все это самообман от и до? Я спланировал каждую нотку?
Я скажу, что могу повторить города, в которых предстоит выступать.
— Нет, не стоит, я их запомнил… что вы говорите?.. Вы позвоните еще завтра, и мы все уточним?
— Да, — отвечу я и прибавлю, что следует явиться во Дворец культуры и переговорить с Федором Сергеевичем М. — это меценат, финансирующий гастроли.
— Хорошо, как вам будет угодно… Я много слышал об этом человеке.
Мы попрощаемся, я положу трубку, и телефонный провод замкнется на Дарьиной шее…»
* * *
Обручев брел вдоль берега, все еще сжимая шкатулку в руках. Уже не было видно на море ни одного яхтового огонька — они ушли куда-то вдаль, точно жизнь, навсегда опередив его; и ни звука не доносилось, кроме привычного шума тяжело ворочающихся волн. Только конфетти вынесло на берег уже так много, что казалось, будто выпал снег.
Он опоздал на праздник…
У него зазвонил телефон. Кто это? Конечно, Ольга, обеспокоенная его отсутствием. Он нажал зеленую клавишу ответа.
— Алло.
— Слава Богу! — послышался облегченный вздох, — куда ты пропал? Мне пришлось пить шампанское и слушать бой курантов без тебя! Ты скоро вернешься? Я приготовила подарок. С тобой все в порядке? — и сейчас она совершенно не собиралась с ним ссориться.
— Нет… не думаю… я вернусь, но чтобы забрать вещи. Я должен уехать.
— Тебе предложили новую выставку! — «догадалась» Ольга, — и надолго ты уезжаешь?
— Очень надолго. Я думаю, навсегда.
Несколько секунд, прошедшие в тишине, он все старался представить себе ее лицо, потом сбросил вызов и, снова нажав на кнопку с перечеркнутой красной трубкой, удержал ее секунд пять, пока экран не потух.