Вадим всегда удивлялся, как его дядя умел учуять посетителя, едва тот переступал порог антикварного магазина: ни одна петля на двери не скрипела, а колокольчик постарел и почти что превратился в декорацию. Только иногда, когда дверь закрывалась, а вошедший уже стоял у прилавка, он издавал вялое запоздалое позвякивание, которое тут же терялось в дневной полутьме помещения.

— Это ты, племянник? — послышалось из закутка.

— Да, я…

— Ты всегда приходишь на пять минут раньше. Как дела у Сергея Павловича?

Вадим почувствовал едва уловимую усмешку, прозвучавшую в этом вопросе; обойдя прилавок слева и отодвинув плотную штору, из-под которой выбивались узкие шелковые нити света, он ответил:

— Я сделал заказ. Через несколько дней музей пополнится шестью новыми экспонатами. Их привезут из Дрездена. Сегодня вечером нужно будет еще позвонить и подтвердить.

— Хорошо. А потом как всегда будем ждать удобного момента, — дядя стоял, согнувшись над маленьким столом, и сквозь лупу внимательно рассматривал какую-то утварь, почерневшую от времени. Закуток был очень низкий, и казалось даже, что фигура дяди подпирает потолок, а заляпанная грязью лампочка обжигает ему ухо; из-за неимоверной тесноты в закутке не только невозможно было поместиться второму человеку, но даже и стул нельзя было поставить, — сколько там сейчас добра лежит?

— Почти половина экспонатов.

— Даже много, — дядя произнес это с такой интонацией, как будто собирался прочесть нравоучение, и когда он говорил, было только видно, как мельтешат его верхняя губа да два пожелтевших зуба — все, что находилось ниже, скрывал белый стоячий воротник рубахи, который странно напоминал бумажный кораблик.

— Да будет тебе! Иногда мне кажется, что кто-нибудь придет и обязательно заметит подмену.

— Ерунда, успокойся. У нас народ дурной: ботинок от валенка не отличит. А что тогда говорить о музейных экспонатах? Это быдло на все глаза вытаращит в изумлении, для него все — диковина, — в слове «быдло» дядя всегда делал столь веское ударение на первый слог, что в результате получалось просто-напросто убийственное презрение — такое, пожалуй, нельзя было передать никак иначе, — запомни, для Вирсова главный авторитет — ты. Сам-то он восточную вазу от русской не отличит. Так что… — внезапно дядя покраснел, затрясся, и из-под воротника вырвался его заливисто-высокий, почти что детский смех, который совершенно не сочетался ни с внешностью этого человека, ни с возрастом, ни с его довольно низким тембром во время обычной речи.

— Когда-нибудь все равно придется сматывать удочки, — покачал головой Вадим.

— Возможно, — дядя пожал плечами. Его черный фланелевый пиджак, плотно облегавший тело, наморщился и недовольно скрипнул.

Вадим повернулся и медленно прошелся по всему помещению. Его взгляд то и дело останавливался на продолговатых турецких масках, которые подобно летучим мышам сонно покачивались на потолке.

— Между прочим, в четыре часа Вирсов заедет за мной сюда.

— Зачем это?

— Он пригласил меня к себе на ужин.

— Хочет отпраздновать новые поступления? А вдруг все сорвется в последний момент? Он всегда любит торопить события! В молодости я знавал одного полнейшего неудачника, который даже свой день рождения справлял за десять дней как минимум — это была своего рода борьба с невезением. Он опасался, что в календарный день все его планы обязательно рухнут: вызовут на срочную работу, или же он сломает ногу, поскользнувшись на кожуре от банана и тому подобное, — но на самом-то деле он боялся просто не дожить, — снова из-под воротника дяди вырвался заливистый детский смех.

— А где сейчас этот человек?

— Не знаю. Я лет двадцать его не видел. Может быть, он умер… ага… кажется, к нам кто-то пришел.

— Где? — Вадим развернулся и увидел незнакомого посетителя, мужчину в серых рабочих штанах, — как ты узнал?

— Затылком чую, — шепнул дядя, вышел из закутка и выпрямился в полный рост. Из-за воротника показался острый кадык, мерно ездивший под его подбородком, точно лифт в шахте.

— Добрый день! Чего желаете?

Посетитель хотел ответить, но его перебил звук захлопывающейся двери и неуверенное позвякивание колокольчика. Вадим еще раз бросил взгляд на маски. Они бесшумно покачивались.

Войдя в антикварный магазин и увидев Вадима, Вирсов, мужчина лет пятидесяти с коротко стриженными мягкими волосами и гладким сверкающим лицом, одетый в блестящий пиджак, отреагировал так, словно сегодня утром они и не договаривались встретиться:

— Ого, Вадик, ты здесь? Отлично! Анатолий Петрович, как поживаете? Сто лет не виделись!..

— Два месяца, — вежливо поправил его тот и протянул руку. Антиквар, стоя за прилавком, изучал через лупу съемную столешницу, отделанную ляпис-лазурью; на полированном дереве будто бы лежали сверкающие камушки — вот почему вся картина придавала Анатолию Петровичу сходство с ювелиром.

На его замечание Вирсов хохотнул, показав два ряда безупречно белых зубов, а затем повернулся к Вадиму.

— Мрачновато у вас тут! Сегодня, Вадик, отдохнем, что и говорить, — я по пути заехал в винную лавку Немчинского… Вот, посмотри чего купил!.. — из кожаного портфеля материализовалась бутылка коньяка, на этикетке которой в профиль изображен был аристократ в длинном белом парике, — настоящий «Extra old»! Самый дорогой и самый качественный (Вирсов просто обожал это слово — «качественный», — употребляя его почти по любому поводу), — Немчинский мне его на заказ привозит. Ну, что скажешь?..

— Отличный коньяк, — подтвердил Вадим.

— Спасибо, дорогой, — Вирсов положил руку ему на плечо, — я же все для тебя стараюсь, — и насмешливо рассмеялся, — Анатолий Петрович, вот за эти вещи вашему племяннику и следует благодарить меня: я научил его разбираться в качественном алкоголе…

— Не сомневаюсь в этом, — поспешно пробормотал антиквар, так и не отдаляя лупы от глаза.

— …и ценить хороший «Hennessy». Я ведь уже давал тебе пробовать?

— Да, на прошлой неделе… — Вадим еще собирался спросить у Сергея Павловича, почему тот не оставил бутылку в машине, но передумал. Странно, ему вдруг показалось, что Вирсов сегодня прикладывает усилия к тому, чтобы вести себя непринужденно. Уж слишком он веселился! А его глаза, напротив, как-то странно и невесело блеснули пару раз… Но если только впечатления Вадима не обманули, хорошо же Вирсов умеет скрывать свое истинное настроение!

— Нет, такого, вероятно, ты еще не пил. Меня когда-то отец научил определять подлинность коньяка по осадку. Я, правда, забыл уже все, но ладно, попробую… — Вирсов поднял бутылку дном вверх, медленно покачал ею из стороны в сторону, затем резко наклонил и все это с таким видом, будто спасал мир, — да ладно, какая к черту разница! Все равно он подлинный!.. Так вот, что я там говорил?.. Ты не помнишь, Вадик?

— О чем?

— Ага! — он прищелкнул пальцами, — я уже сам вспомнил! Про то, что у вас тут темень и мрак. Вон у Немчинского лоска и света хоть отбавляй, и народ слетается туда, как мотыльки на уличные фонари. Какая им разница вино или мебель! Главное, к свету, к свету!.. Как все положительные и здравомыслящие… А в нашем музее, например? Ну скажи, Вадик, разве так уж помешал ему ремонт годичной давности? Нет. Ей-богу, я просто удивляюсь, как это ваш магазин остается на плаву! Эти ужасные маски…

— Может, когда-нибудь мы и устроим здесь капитальный ремонт, а пока у нас и без того дел по горло, — произнес внезапно дядя.

Вирсов посмотрел на него.

— Готов спорить, у вас достаточно денег, но вы не видите ничего, кроме этих антикварных вещей. На все, на все наплевать.

— Быть может, — пиджак антиквара наморщился и скрипнул от пожатия плечами, — но знаете ли вы, что и продажа их — дело для меня вторичное?

— Но разве, ей-богу, так можно? Вы же с ума сойдете, если еще не сошли, — снова он насмешливо рассмеялся, только на сей раз все-таки с легкой горчинкой.

— А с чего вы взяли, что у меня много денег, Сергей Павлович? — осведомился антиквар.

— Я не сказал много, я сказал достаточно… — поправил Вирсов.

Вадим, чтобы скрыть удивление на лице, наклонил голову и почесал переносицу — очень странно, что его дядя допустил такой промах; разве не знал он, что обо всем, так или иначе касающемся денег (будь то материальное их выражение, количественное или словесное), Вирсов всегда помнил в точности? Теперь же дядя чуть было не проболтался, хотя, конечно, Вирсову вряд ли удастся зацепиться за это или почувствовать неладное. Анатолий Петрович тоже понял, что сболтнул лишнего и прикусил язык.

— …Ага, так у вас их оказывается больше, чем я думал? Не зря же про вас ходят слухи, будто вы запихиваете в коробки местных детишек, болтающихся без присмотра, и отдаете их в турецкое рабство, — Вирсов расхохотался.

Вадим облегченно вздохнул. Дядя поднял голову.

— Сергей Павлович, позвольте с вами попрощаться, у меня очень много работы, и я сейчас ухожу.

— Ладно, черт с вами, — Вирсов снова расхохотался, пожимая протянутую руку, — Вадим, ты готов сесть в «бэху» и полететь ко мне домой?

— Вполне.

— Тогда поторапливаемся, я обещал матери быть к половине.

— Который раз мы уже едем ко мне? — спросил Вирсов в машине.

— Не знаю. Третий или четвертый, — Вадим упорно не сводил взгляда с красного огня светофора, возле которого они остановились.

— Шутишь! Я думал, ты уже был у меня раз десять!

— Не знаю. Вряд ли. А что?

— Ничего…

— Что слышно от вашего сына?

Только Вадим задал этот вопрос, улыбка мгновенно сошла с лица Вирсова; от веселого, ничем не озабоченного человека остались только руки, так и продолжавшие по инерции азартно стучать пальцами по рулю — словно на пианино играли; глядя на них, Вадим подумал о хвосте, оторванном от тела ящерицы, но продолжавшем отчаянную жестикуляцию — тут уж ему пришлось посмотреть на собеседника — редко ему удавалось видеть Вирсова таким озабоченным, тем более, что это было сродни настоящему превращению. Но не зря же еще в магазине он почувствовал неладное. Вадим понял, что сейчас получит объяснение.

— Я разговаривал с ним сегодня утром по телефону, — произнес Вирсов упавшим голосом, — он не приедет, останется в Москве. Так я и знал! — Вирсов в сердцах надавил на газ, и машина резко рванула вперед, — ты меня сейчас спросишь, а чего я, собственно, хотел и будешь прав. Не думал же я, что он выучится и вернется сюда! И все-таки, и все-таки… можно было бы за эти пять лет наведываться к отцу почаще раза в год!

— Попросил денег?

— Нет. Разве он когда-нибудь просил у меня денег после отъезда? Мне всегда приходилось чуть ли не навязывать ему их, с большим или меньшим успехом, в зависимости от того, какое у него было состояние дел — удовлетворительное или плохое. А теперь он говорит, что нашел себе работу, — Вирсов фыркнул. Тот, кто не знал «особых» взаимоотношений отца и сына, наверное, только порадовался бы тому, чему Вирсов выражал такое недовольство, однако…

— Что за работа? — спросил Вадим.

— Понятия не имею. Он не сказал. Но не думаю, что это что-то серьезное. Как и все художники, он, вероятно, собирается перебиваться случайными заработками.

Вирсов был вдовцом, его жена умерла лет десять назад, и он воспитывал своего сына один, — тогда еще матери Вирсова в городе не было, она приехала лишь в 2000-м году, когда тот отправил своего сына Николая в Москву, в академию, на факультет художественного искусства. Хотя Вирсов, как он сам про себя говорил, и был сторонником творческого развития (к этому он обычно прибавлял: «Еще бы! Как мне не быть им? Я же владелец музея, так что положение обязывает!») — даже несмотря на подобные заявления, он долго отговаривал своего сына от этого шага — стать художником и, в конце концов, они сильно поругались и до сих пор были бы в ссоре, если бы отец не уступил. Николай пошел не в него, ну и слава богу. Своего отца он считал «неприятным», «алчным псевдоценителем искусства», жаждущим и его сделать точно таким же. Отношения у них были всегда натянутыми, — во всяком случае, со стороны Николая, — и с той же частотой, с какой старший Вирсов менял свои костюмы, младший сбегал из отцовского кабинета, лишь тот принимался рассказывать ему, как сегодня улучшились условия к тому, чтобы сколотить надежный капитал.

Как-то раз, когда Николай был уже на втором курсе академии, отец позвонил ему и предложил выделить приличные средства на то, чтобы организовать выставку его картин.

— Ну, что скажешь? — Сергей Павлович напряженно ждал, более всего на свете опасаясь услышать отрицательный ответ. Последнее время он все сильнее испытывал перед сыном некое подтачивающее чувство вины.

— Не знаю, сейчас у меня еще нет так много хороших картин, которые я хотел бы представить, — прозвучал усталый ответ.

— Но ведь будет в скором времени, не так ли? — осведомился Вирсов. Этот вопрос был равносилен следующему: «соизволишь ли ты воспользоваться моими деньгами в своем продвижении, когда у тебя будет достаточно хороших картин?»

— Возможно… Я подумаю.

После этого разговора, когда б Сергей Павлович ни пытался вернуться к этой теме, Николай тут же переводил разговор на другую; разумеется, отец старался допытаться, в чем причина подобного поведения, — он во всем всегда искал причину, — и в результате пришел к выводу, что, несмотря на видимое примирение, Николай так и не может забыть, как поначалу противился тот его выбору, ибо это окончательно убедило его в абсолютной расхожести с отцом — хотя сын и не сказал ничего, что бы это подтверждало. И тут Вирсов схандрил. Его вдруг посетило чувство, доселе им неизведанное, — вроде того, что посещает человека, который хоронит вот уже третьего своего близкого: первый раз — больно и долго не можешь примириться, второй раз — все так же больно, но примиряться уже не в новинку, третий раз — все так же больно, но понимаешь, что все меняется… Вирсов ощутил в себе такую странную флегматичность! Звонить сыну стал реже, а как звонил, все чаще жаловался на усталость, а сам себя стал ловить на том, что перед каждым новым звонком чувствует, что просто «надо позвонить». Это не означало, что он в привычной манере не увещевал его, однако теперь уж стал делать это просто для самого себя, дабы не признать допущенной слабины. Когда состоялся последний из ежегодных приездов Николая, Вирсов бежал к железнодорожной платформе во всю прыть — поезд уже подошел. Николай показался из вагона; Вирсов хотел обнять его, но на том было столько тюков, и Сергей Павлович с досадой, к которой примешивалась радость, принялся помогать ему.

— Привет!

— Привет, — Николай улыбался.

— Господи… я просто… просто… слушай, хорошо, что ты снова… — бормотал отец, наконец с облегчением прижимая своего сына к груди. И вдруг Вирсов увидел, как из вагона выходит странно горбившаяся, белокурая девушка в круглых темных очках; точнее будет сказать, она попала в поле его зрения; ее худые руки с трудом справлялись с багажной сумкой, зеленой в клеточку, которую Вирсов подарил Николаю в тот день, когда тот отчалил в Москву. Случайное совпадение исключалось.

— Отец познакомься. Это Наташа. Она писатель, сейчас пишет роман про художника, то есть про меня, — Николай сдержанно рассмеялся, — извини, что не предупредил тебя о ее приезде, она в последний момент сумела выбраться.

— Пустяки… — Вирсов уже не обнимал сына, а коротко махнул рукой и не сводил взгляд с девушки. Если раньше он ощутил бы в груди щемящее чувство досады, то теперь там «упал» лишь странный гулкий удар. Он собирался спросить у сына о том, «как продвигается его работа на пути к мировой славе». В результате спросил то же самое, но не ощутил, что вкладывает в это тот смысл, который вложил бы раньше, до того, как на него «накатило».

— Какие глупости, отец! Что такое мировая слава?..

Когда в вечер того же дня, Вирсов спросил Николая, не думает ли сын, наконец, открыть свою выставку и почему бы не пустить на это средства, а тот отказался, Сергей Павлович испытал почему-то невыразимое облегчение.

В своем флегматичном состоянии Вирсов пребывал год или чуть больше. А потом, когда вышел из него, — произошло это так же внезапно, как-то раз он опять испытал острейшую необходимость доказать Николаю все, что только тот ни потребует, — потом было уже поздно. И что оставалось делать Сергею Павловичу кроме того, как пенять на свою собственную судьбу каждый раз, когда Николай в очередной раз отказывался от какой-нибудь отцовской затеи, — и причитать вроде того, как делал он это сейчас, в машине, по пути домой. Эта его фраза: «а чего я, собственно, хотел», — превратилась в коронное самоуспокоение…

Чего же ждать от нынешнего положения вещей? Вадим подозревал, что одиночество было именно тем, чего Вирсов страшился более всего — не с этим ли и был связан приезд сюда его матери пять лет назад, из Омска? Поговаривали, что до этого он не сильно-то хотел ее видеть возле себя, а тут вдруг принялся едва ли не упрашивать…

Хотя коттедж Вирсова располагался на другом конце города, доехали они быстро, минут за семь. Вадим вышел из машины и взглянул на горизонт, из-за которого выплыла черная полоска кучевых облаков, в которую вплетены были золотистые солнечные прожилки. Ему вспомнилось вдруг, как в детстве (ему было тогда лет десять, и, как сейчас, стояло лето) он вообразил вдруг, что может контролировать осадки — раза три подряд, когда небо заполоняли кучевые облака, и его мать, которая больше всего на свете — даже больше цветов, увядавших от сильной жары, — любила темнокоричневый загар говорила:

— Ну вот! Опять дождь! А я-то рассчитывала, что хоть в эту неделю без него обойдется! — он клал свою маленькую руку ей на плечо и весело подмигивал.

— Что? — мать останавливала на нем удивленный взгляд.

— А вот не будет дождя, спорим?

— Не будет?

— Нет.

— Ну хорошо, если так. А с чего ты взял?

— Чувствую, — против всякой логики объявлял он, вдыхая преддождевой озон, проникавший в комнаты их дачного дома через открытые окна.

И действительно, проходило минут десять, и каким-то непостижимым образом тучи начинали рассеиваться, так и не скинув на землю ни единой капельки.

— Ты был прав! Молодец! — сказала его мать в первый раз.

— Потрясающе! — сказала она во второй раз, через неделю.

Когда же по прошествии еще одной недели это повторилось в третий раз, она воскликнула, просто и искренне:

— Ты волшебник! — и на сей раз он почувствовал гордость за то, что сделался ее покровителем.

Под конец засушливого лета, когда в очередной раз на небе собрались тучи, а где-то вдалеке, за горизонтом слышалось недовольное ворчание грома, он поспорил с одним своим товарищем на деньги, что не будет дождя… и выиграл…

…Следующим летом, снова проведенном на даче, Вадим обнаружил, что полностью утратил свои «способности».

Еще через пять лет его мать умерла от туберкулеза. Отца он никогда не знал…

— …Вадим, ты что задумался? — Вирсов тряс его за локоть.

— Да… Гроза надвигается, да еще какая! Настоящий ливень будет… — неуверенно произнес Вадим.

— Если только к ночи. Ветра ведь совсем нет, — сказал Вирсов и прошел за калитку.

Матери Вирсова, Марине Алексеевне, было лет семьдесят. Она сильно горбилась и от этого пряди ее седых волос, будучи не в ладах с заколкой, постоянно спадали на лицо; синий болоньевый фартук без завязок отставал от тела, когда она нагибалась. Встретив их в прихожей, она сообщила, что в доме пропала серебряная тарелка.

— Как ты сказала? — Вирсов взглянул на нее настороженно, а затем повернулся к Вадиму, — нет, ты только подумай! Это ведь не в первый раз уже! Когда исчезла книжка Сервантеса, ты сказала, ничего, куда-нибудь завалилась, найдется, но когда то же самое случилось со старинным подсвечником… он-то никуда не мог завалиться! Как, впрочем, и тарелка!

— У вас пропадают вещи?

— Именно!..

— Он все преувеличивает. Никто не мог их взять! — решительно заявила старая женщина.

— Это она так говорит, потому что прошлый раз я начал катить бочку на слесаря, который заходил к нам за несколько дней до этого менять замки.

— Я знаю его уже три года, хорошо знаю! Когда ему несколько месяцев назад понадобились деньги, он просто пришел и одолжил их у меня. А потом вернул.

— Тогда кто, если не он?.. — не получив ответа на вопрос, он снова обернулся к Вадиму. — Ты только не подумай, что мне жалко. Ей-богу!.. Но разве это не требует объяснения, как, по-твоему?

— Требует.

— Ну вот видишь! Но я его не нахожу. Хорошо, пускай это не слесарь. Но я живу здесь один с моей матерью — больше никого нет, и вывод напрашивается сам собой: раз вещи пропадают, значит, кто-то ворует их.

— Положим. Но это очень необычный вор, — заметил Вадим.

— Я тоже об этом думал. И ведь действительно странно, почему вещи исчезают по отдельности, а не все разом?..

Стол был уже накрыт, но даже бутылка «Hennessy», которую Вирсов снова вытащил из недр своего портфеля, не сразу спасла положение — он все продолжал восклицать и убиваться, что дело здесь нечисто и что следовало бы вызвать правоохранительные органы — пусть они, мол, разбираются, но с другой-то стороны, как убедить их в составе преступления? Разумеется, до настоящего момента он намеревался поднять первый тост за очередную партию экспонатов, но в результате и это вылетело у него из головы, и, поднимая рюмку с зыбко и сочно сверкающим напитком, он лишь машинально пробормотал: «За встречу…» — а потом снова запричитал и никак его матери, которая специально села рядом с ним, чтобы, если появится такая необходимость, успокоительно погладить сына по плечу или взять его за руку, — никак не удавалось ей урезонить «разбушевавшегося мецената». Положение спас Вадим, который сам вторым тостом предложил выпить за партию экспонатов и, видно, вовремя сделал это, потому что Вирсов остановился, как в ступоре, словно был уже сильно пьян, затем неуверенно поднял рюмку — так, что Вадиму перестал быть виден один его глаз, — и произнес устало:

— Ладно… и правда хватит уже… как-нибудь само собой рассосется, — Вирсов залпом опорожнил рюмку, и после этого голос его не был уже таким взбудораженным и не знающим, как поступить, — теперь, когда к нам приедут такие ценные экспонаты, я хочу это как следует разрекламировать, Вадик. Ты меня слышишь?

— Да, — коротко ответил тот.

— Расклеим объявления по всему городу. Хотя нет, объявления это мусор, они нужны только школьникам, срывать с заборов. Никто их читать не будет, да еще и подумают, что я деньги пожалел на солидную раскрутку. Завтра же позвони и узнай, сколько стоит поставить стенды. Я хочу такие, на которых плакаты все время меняются… вроде как створки жалюзи. Понимаешь, о каких я говорю?

— Да.

— Отлично. Я рад, что ты меня понимаешь, — Вирсов положил руку Вадиму на плечо и опять расхохотался. Но смех его иссяк так же внезапно, как и появился; он продолжал, — я хочу даже, чтобы на проспекте стоял мальчик с пластмассовым плакатом, вместо куртки, раздавал листовки и кричал, как кричат газетчики, что в городской музей поступила ценнейшая коллекция.

Вадим хотел сказать, что маловато они приобрели экспонатов, чтобы проводить такую серьезную кампанию, но, подозревая, чем закончатся эти гигантские планы, передумал и спросил у Вирсова, собирается ли тот еще докупать экспонатов. И вдруг Вадиму стало не по себе от собственных слов — он представил себе дядю, который, испытывая крайнее удовлетворение, попросту заходится своим неестественно высоким смехом.

— Конечно собираюсь, дорогой, — ответил Вирсов мягко, даже нежно, — а что если нам сделать из нашего музея настоящую областную достопримечательность… постой-ка, Вадик, что это ты так улыбнулся?

— Ничего.

— Нет-нет, не лги мне, я знаю, в чем дело. Это потому что меня здесь называют достопримечательностью? Точно. Ну пусть кто-нибудь из этих умников подойдет и скажет мне это с глазу на глаз — получит в морду. — Вирсов уже не улыбался, но возбужденно подался вперед, и глаз его под опущенными ресницами видно не было.

— Мы, кажется, говорили о музее, — напомнил Вадим.

— Пусть так, но я хочу, чтоб ты запомнил мои слова…

Вадим выжидающе кивнул.

— Никто здесь не понимает, какую услугу я намереваюсь оказать им. Ну ничего, когда они увидят, во что я превращу музей… господи, когда они увидят это преображение, вот тогда-то они оценят меня! — замысел настолько захватил Вирсова, что он даже приподнялся со стула, а грудь его выпятилась от набранного в порыве воздуха, — к нам будут приезжать известнейшие искусствоведы и археологи! В витринах — ценнейшие экспонаты, и каждый, кто подходит к ним начинает перешептываться, но не потому, что в музее запрещены громкие разговоры, а от благоговения. У каждого стенда — своя уникальная рама, где резная, где бронзовая со львами на углах — я видел один раз такую, когда мне было лет двенадцать. В Каире, в Египетском музее — мы ездили туда с отцом. Наймем еще экскурсоводов и обязательно установим правило. Знаешь, какое? Чтобы все они были в пиджаках. Очень представительных и очень качественных, — у Вирсова был уже такой вид, словно он лицезреет все это воочию. В окно был устремлен настоящий взгляд реформатора, — внешний вид, Вадик, внешний вид — это очень важно! Понимаешь?

— Да, — подтвердил Вадим, чувствуя уже, что несет за собою лишь функцию разбавления вирсовского монолога. Он вспомнил вдруг первый день их знакомства. Вирсов зашел в антикварный магазин — тогда дядя только зачинал здесь свой бизнес. Будучи на втором этаже в своей спальне, Вадим слышал, как дядя и Вирсов разговаривали внизу. Вирсов купил вазу, аравийскую, кажется, а потом дядя и говорит вдруг:

— Совсем забыл представить вам своего племянника.

— Племянника, говорите? Он здесь?

— Да. Я позову его.

Такой поворот оказался для Вадима сюрпризом, и пока дядя поднимался по скрипучей лестнице в его комнату, он поспешно подошел к самой двери.

— Пойдем, я хочу тебя кое с кем познакомить, — произнес дядя быстро и тихо.

— Зачем?

— Не спрашивай, потом объясню, сейчас некогда… — дядя, наморщив лицо и подмигивая, манил его вниз.

Вирсов стоял возле одной из витрин и пространным невидящим взглядом рассматривал ее содержимое. Когда они спустились, он выпрямился и поздоровался с Вадимом.

— Да, хороший у вас племянник, сразу видно, — сказал Вирсов Анатолию Петровичу, не отпуская Вадимову руку и не сводя с него изучающего взгляда.

— Хороший, говорите?

— И надежный. Иначе как у него могли появиться на руке такие хорошие и надежные часы, а?.. Ха-ха-ха… — на лице Вирсова появилась хитрая усмешка.

Свою максиму «хороший человек — хорошие часы» Вирсов не забывал и в последствии. Полгода спустя, когда Вадим был уже нанят хранителем и экскурсоводом в музее вместо Василия Антоновича Преснева, старика семидесяти трех лет, умершего за неделю до этого, Вирсов подошел к Вадиму и сказал ему следующие напутственные слова:

— Ты напоминаешь мне меня самого, мой мальчик. Я тоже сидел на мели, но потом мне повезло: я устроился работать в торговую компанию, а десять лет спустя так поднялся, что сумел перекупить контрольный пакет. Через пять лет я продал его за кругленькую сумму и нажил приличное состояние…

Закончил он такими словами:

— Я мечтаю о том, чтобы ты тоже преуспел, разбогател и подарил мне на день рождения хорошие часы — в знак уважения…

Разумеется, это не означало, что у Вирсова не было на данный момент таких часов; все дело в том, что роскошь для него не так много значила, если она не дополнялась роскошной церемонностью…

— …Отлично. Я буду гордиться тобой, мой мальчик. Я уже горжусь тобой!.. Слушай, мама, а почему бы нам не выпить чаю?..

Марина Алексеевна, молчавшая все это время, но смотревшая на сына чуть ли не с благоговением, встала из-за стола и спросила, хочет ли он пить из фарфорового сервиза или из какого-то другого.

— Из фарфорового… фарфоровый — мой любимый.

Она ушла, и Вирсов снова повернулся к Вадиму:

— Я напою тебя замечательным чаем, но что за чай — пока говорить не буду, ты сам догадаешься. Это самый дорогой чай, какой только есть в наших магазинах.

После этого Вирсов продолжил зачинать и выплескивать все новые и новые замыслы. Он говорил, что хочет отстроить в музее новое здание, больше нынешнего чуть ли не в три раза, и все везде будет отделано мрамором, говорил о колоннах, о люстрах по пятидесяти ламп в каждой, а то и по сто, о балконах, об изобилии новых экспонатов, о том, как все это должно сиять чистотой, и, между тем, опрокидывал рюмку за рюмкой.

Вадим тоже выпил еще, а затем подошел к фотографиям, висевшим возле настенного телефона. Всего их было три, две большие и в золоченых рамках, а третья, крайняя справа, поменьше, в деревянной раме — по-видимому, гораздо старее, чем другие две.

Увидев, что он внимательно рассматривает фотографии, Вирсов оборвал свои излияния.

— Вадим… ты отвлекся? Что случилось?

— Нет-нет, все в порядке, просто я всегда хотел спросить вас, кто изображен на этой фотографии, — Вадим указал на крайнюю слева.

— Ира. Моя жена.

— Так я и думал. Очень красивая.

— Я знаю… На следующей я… со своим сыном.

— Это я вижу… сколько здесь лет Николаю?

— Восемь, — сказал Вирсов.

— А где это сфотографировано? В каком-то отеле?

— Да… за рубежом. Память о нашей поездке в Голландию.

— Ах вот оно что… ну а последняя фотография? Кто это? Это же не ваша мать, не Марина Алексеевна, верно?

— Верно.

— Тогда кто? — в ожидании ответа Вадим все рассматривал продолговатое женское лицо, которое толи из-за выцветшего глянца, толи просто по природе своей было крайне бледно; между тем, сдержанная улыбка несколько поправляла положение. Молодой человек стоял спиной к Вирсову и не мог видеть, что тот немного мешкает…

— Эту женщину я знал очень давно… — неуверенно проговорил Вирсов, наконец, — …еще в ранней молодости, до своей свадьбы. Мы встречались с ней некоторое время, но потом…

— Разошлись?

— Можно и так сказать. Все дело в том, что я… боялся ее… сначала все было хорошо, но чуть позже… чуть позже она стала производить на меня странное впечатление… — Вирсов прищурил глаза, — мне казалось, будто возле меня — не удивляйся тому, что я сейчас скажу — монахиня.

— Монахиня?

— Да. А я слишком большой безбожник, чтобы связать свою жизнь с монахиней.

— Должно быть, вы питали к ней особенное чувство.

— Конечно. Наверное, поэтому-то я и сохранил ее фотографию. Между прочим, Ира всегда думала, что это фото моей покойной сестры. Да, да, именно. У меня никогда не было никакой сестры, но я лгал ей, чтобы она не задавала лишних вопросов. Ладно, я не хочу говорить об этом… Почему бы нам ни разжечь костер?

— Что?

— Я предлагаю костер разжечь. Ты не против?

— В такую-то погоду?

— Я же сказал, дождь будет только к ночи, ты сомневаешься? Я хочу на воздух, пошли, — он резко поднялся и вылил себе в рот остатки коньяка.

Позже, часа через два, оба они, сидя во дворе дома перед костром, были уже немного пьяны; разговор сменился редкими неуверенными фразами то с одной, то с другой стороны… важнее стало созерцание пламени, молчаливое восхищение чарующим оранжевосиним карнавалом, и внимание двух людей нарушалось лишь тогда, когда очередной порыв ветра вынуждал огонь прижиматься к самой земле. Ветер дул со стороны леса; при новом порыве, когда молчание длилось уже минут пять, Вирсов почему-то покачал головой, встал с деревянного табурета и, повернувшись к еловым громадам, долго смотрел в потемневшее небо. Наконец, он с наслаждением втянул влажный воздух и выдохнул:

— К черту все!.. Слышишь, Вадим? К черту…

Тот не отвечал, но Вирсову только лучше было от этого, и по интонации его голоса можно было определить, что каждое новое слово для него теперь — часть груза, которую он сокрушенно скидывал с души.

— Реклама, плакаты, раскрутка… зачем все это нужно? Будь я помоложе, наверное, это и имело бы какой-то смысл, но я стар так же, как эти ели. И у кого больше помыслов, у них или у меня — это еще вопрос… Сколько раз уже я планировал добиться того, чтобы мой музей стал широко известен, сколько раз порывался приглашать в него столичных и иностранных экспертов… а эти рекламные кампании… Впервые что ли я начинаю разрабатывать их в голове? И в результате, еще быстрее от всего отказываюсь. Но только ли дело в надвигающейся старости? Может правы те, кто считает меня недалеким? Эх, жалко, что Николай не вернется. Съедят его там одного, ничего не оставят. Он же открытый… и что его так столица приперла? Здесь природа, жил бы и писал в волю свои картины… Ан нет, думает, не пробьется в этакой глуши. Чушь! Непризнанных гениев не бывает. А как написать что-то гениальное без здешних красот, вскормивших его? Как?..

Вадим посмотрел на Вирсова. Ничего уже не было в этом человеке от пижонистого «денди», который явился несколько часов назад в антикварный магазин. Вирсов переоделся перед тем, как они разожгли костер, и теперь фраерский пиджак сменила короткая синяя куртка, из-под которой торчала полосатая майка навыпуск; плотные штаны заправлены в зеленые резиновые сапоги. Но еще больше, гораздо больше впечатления производила сама его поза. Этот стареющий человек, высокий и чрезвычайно худой, он словно бы слышал голоса, которые звали его откуда-то издалека, слышал и порывался отправиться в путь, но в последний момент что-то остановило его, и он застыл в нерешительности… надолго… вот так вот по-простецки разведя ступни в разные стороны, он старательно вглядывался в эту непроглядную тьму, словно где-то там, очень далеко скрывалась вся его жизнь…

Снова покачал он головой, на сей раз с таким видом, будто его вынудили к чему-то.

— Пойду спать… Оставайся сегодня у меня.

— Хорошо.

— Ты идешь в дом?

Вадим ответил, что нет, он, пожалуй, еще посидит немного, но пусть Вирсов не волнуется — он потушит костер…

Около половины первого Вадим проснулся в кресле и решил спуститься вниз, чтобы выпить стакан воды. В доме уже все спали. Выйдя на лестницу, он пошарил в темноте, однако так и не найдя выключателя, стал спускаться в потемках. Но едва мысок его ноги коснулся второй ступени, как тут же замер в этом неустойчивом положении, — показалось Вадиму или действительно он услышал внизу странный звук, какой бывает, если осторожно провести лезвием ножа по полировке? Он прислушался. Через несколько секунд звук повторился, да вдобавок к нему послышалось еще и осторожное пошаркивание. Увидев, что свет нигде не горит, он вспомнил вдруг, как Вирсов все распространялся об исчезнувших вещах, бесшумно спустился по лестнице и застыл на пороге обеденной комнаты. Там явно кто-то был; вязкая темнота постоянно нарушалась неким движением инородного тела — так нарушается фокусировка фотоаппарата, когда прямо перед объективом появляется предмет, — а странный звук, который Вадим услышал, еще пребывая на самом верху лестницы, издавали, по всей видимости, выдвигаемые ящики серванта.

— Кто здесь? — громко сказал Вадим, и, не дожидаясь ответа, метнулся влево, к лампе, стоявшей на тумбочке. Тусклый свет озарил половину комнаты, и тот, кто в ней находился, вскрикнул и инстинктивно прыгнул в темный угол.

У Вадима сдали нервы: он вооружился подсвечником, стоявшим на краю стола и, чувствуя, как на запястье ему свалилось несколько крупиц засохшего воска, постоял несколько секунд в нерешительности, но потом, стараясь скрыть свой испуг, все же двинулся вперед, к дальней стене, в которую, точно желтые катерные борта, с двух сторон упирались световые волны.

— Вылезайте оттуда сейчас же!

— Не кричите… — послышался сдавленный шепот.

— Выходите, иначе вам не поздоровится, — повторил Вадим, уже ровно.

Некоторое время ничего не происходило, затем желтые борта неизвестно от чего покачнулись, и в правом возникла женская фигура, завернутая в темный платок. Женщина все еще прятала свое лицо под платком, и Вадим мог видеть только бледный лоб, но когда он протянул руку и, преодолевая последние сопротивления неизвестной, отодвинул с ее лица край вязаной материи, оно показалось ему знакомым. Женщина была еще не старая, но пожилая; гладкость кожи лишь вокруг губ нарушалась глубокими морщинами, отчего рот напоминал вулканическое жерло.

— Кто вы? Что вам здесь нужно?.. — спросил Вадим, она не отвечала, — ну все, с меня хватит, я звоню в милицию.

Он потянулся к настенному телефону, но внезапно его взгляд упал на фотографию, висевшую слева от аппарата, — ту самую, в деревянной раме, — и рука Вадима пораженно зависла в воздухе. Его глаза, преодолевая полутьму, уловили явное сходство между молодой женщиной на фотографии и той, которая стояла теперь перед ним, — это было родство сквозь время, подобное тому, какое чувствует писатель по отношению к своим собратьям по перу, отделенным от него веками и расстояниями. Женщина тоже взглянула на фотографию и спрятала лицо под платок, чем только выдала себя.

— Боже мой! Это же вы!.. Поверить не могу!

Он повернулся и стал пристально вглядываться в ее фигуру, ибо у него все же еще оставались кое-какие сомнения. Женщина теперь уже не прятала лица, решилась… и прошептала:

— Да…

— Господи! Не далее, как сегодня, он рассказывал мне об этом фото… и о вас. Но это же события бог знает какой давности! Что вы здесь делаете теперь?

Некоторое время она молчала, а потом, когда все же заговорила, голос ее чуть дрожал, но видно было, что это ненадолго, потому как, будучи явно не из робкого десятка, она теперь быстро обретала спокойствие.

— Вы его сын?

Вадим покачал головой.

— Видно, он знает вас достаточно близко, раз рассказал, что между нами случилось.

Вадим мог бы ответить, что ему как раз толком-то ничего и не рассказали, но благоразумно промолчал.

— Скорее всего, по большей части это была ложь… я хотела взять что-нибудь из его вещей. Проклятый мерзавец, бросил меня много лет назад с ребенком на руках, забыл о нас, ничего не давал… ладно меня не любил, но хоть бы сына своего вырастил… но ему до этого никакого дела… Я эти вещи для Петьки беру. На рынке можно за них хорошие деньги выручить. Он серьезно заболел. Мы все продали… Знаете, как это, ночевать в подвале хлебного завода? Спать на полу между мешками с мукой, а когда тебя прогонят — в ночлежке для бездомных? — женщина едва не перешла на крик и еще выше подняла голову. Ее благородство в этот момент граничило с надменностью.

Вадим собрался с мыслями и поспешно облизнул пересохшие губы.

— Сколько лет вашему сыну?

— Тридцать.

— Вот значит как… но это не так уж и важно, вам следует обратиться в суд, чтобы тот обязал Вирсова содержать сына.

— Нет… нет… даже связываться не хочу, — решительно произнесла женщина.

Вадим удивленно посмотрел на нее. Теперь уже она окончательно успокоилась, и лицо ее, светившееся мудростью, четко выделялось на более тусклом фоне стены. Она словно бы одним своим видом рассказывала ему историю всей ее жизни и мучений, которые довелось испытать ей, и от этого он начинал испытывать настоящее благоговение. И еще кое-что пришло ему в голову: и правда создавалось впечатление, будто перед ним монахиня; он не знал, что имел в виду Вирсов, когда говорил это, но Вадим подумал о чисто внешнем сходстве — сейчас ее темный платок сильно походил на мантию.

Вадим спросил ее, как она вошла сюда.

— А вам что?

— Скажите, и я…

— Что вы? Отпустите меня? Посмеете ли вы поступить иначе, если есть у вас хоть капля совести?

— Нет, нет, я просто хотел… — Вадим запнулся и в нерешительности прибавил, — …хотел помочь вам. Вы не понимаете, что делаете. Вы решили пойти на справедливое воровство? Умно и по-божески, но вовсе не значит, что вас за это никто не накажет. Я хранитель местного музея, которым владеет Вирсов. У меня есть ключ. Я могу дать вам ценный экспонат, вы выручите за него хорошие деньги.

— Вы лжете. Кража из музея вызовет еще больше подозрений.

— Нет, не вызовет. Даю вам честное слово. Можете довериться мне.

Пожилая женщина посмотрела на него. Секунду казалось, будто она мешкает, но потом она с прежней решимостью покачала головой.

— Нет. Мне нужно для своего сына и не более.

— Я знаю, но вы все равно приходили бы сюда еще несколько раз, а это слишком опасно, — продолжал убеждать Вадим, — Вирсов уже беспокоится о пропаже вещей. Откуда взялся у вас ключ от дома? Он мог попасть к вам только одним путем — очевидно, от слесаря, некоторое время назад менявшего в этом доме замки.

— Неправда!

По тому, насколько порывисто она выговорила это слово, Вадим сразу понял, что догадка оказалось верной.

— Вирсов подозревает этого человека. И если так будет продолжаться и дальше, его, вне всякого сомнения, привлекут к ответственности.

— Хорошо, что же вы предлагаете?

— Отдайте мне ключ, а ровно через пять дней приходите в музей в это же время. Сегодня вы успели уже взять что-то из вещей? Если да, то верните их. Прошу вас…

— Нет, ничего я не брала.

— Хорошо, если так. Тогда отдайте ключ. Уверяю вас, намерения мои исключительно благородные. Отдайте его мне…

Вадим еще мог бы прибавить, что на кону стоит едва ли не жизнь ее сына, но почувствовал, что это лишнее, ибо женщина, похоже, и так уже начинала доверять ему, если только в сложившихся обстоятельствах было вообще уместно это слово — «доверие». Сейчас главное было забрать у нее ключ. Наконец, его попытки увенчались успехом.

— Идемте со мной…

Стараясь ступать как можно тише, они вышли через передние двери. При этом он слегка обнял ее за плечи и снова чувствовал восхищение этой женщиной.

По-прежнему в воздухе пахло озоном, но дождя так и не было.

— Как зовут вас? — спросил он, когда они были уже на порядочном расстоянии от дома.

— Надежда.

— Чем болен ваш сын и где сейчас находится?

Надежда сказала, что у него что-то с сердцем, очень редкая и трудно излечимая болезнь. Он лежит в больнице соседнего города И***— туда они перебрались года два назад из Уфы. В Уфе Петр потерял работу; за неимением средств пришлось заложить квартиру, которую, в конце концов, у них и отняли. В И*** им обещали другую, однако по приезде они так ее и не получили. Ночевали на хлебном заводе — она давала сторожу бутылку водки, и он пускал их. А потом Петр слег. Теперь ей приходится платить деньги за его лечение в больнице, но врачи говорят, что шансов выжить у него немного. Совершенно случайно она узнала, что Вирсов проживает в соседнем городе, и приняла решение, что теперь-то и возьмет «то, что с него причитается».

Пока Вадим слушал ее историю, с каждым новым словом ему все больше казалось, что под светом уличных фонарей Надежда и вовсе превращается в старуху. Лишь по странному стечению обстоятельств суждено ей было снова встретить человека, который причинил ей когда-то боль, но, видно, действительно предоставляется иногда страдающему шанс к возмездию. А где брала начало эта история? И где была сделана та фотография на стене? В Уфе? Кажется, Вирсов говорил, что бывал там в молодости.

Он повторил ей, что через пять дней ждет ее возле музея и, вырвав из блокнота листок, написал адрес.

— Ничего не бойтесь и непременно приходите.

— Я подумаю… — она взяла протянутый листок, а потом вдруг оживленно закивала, — хорошо, хорошо, приду обязательно.

Они попрощались, и Надежда скрылась в темноте. Вадим был уверен, что больше никогда не увидит ее. И все же, направившись обратно к дому, стал представлять себе, как проводит ее в Главную музейную залу, отпирает стенд и достает оттуда один из экспонатов, которые скоро поступят из Дрездена. Кладет его в пакет и отдает Надежде.

— Вот, возьмите. Теперь слушайте меня внимательно. Завтра же вы отыщите в этом городе винную лавку на Западной улице… смотрите, вот точный адрес. Ее держит человек по фамилии Немчинский. Обратитесь к нему, скажите, что пришли от меня. Он даст вам денег за этот экспонат. Можете забирать их все себе, — говоря это, он снова испытывает благоговение, но когда замечает, что ему удалось удивить Надежду, оно сменяется гордостью покровителя — тем самым чувством, которое он испытывал когда-то по отношению к матери и которое было ему так дорого.

Но что ответит ему Надежда? Вот это Вадиму с трудом удавалось себе представить. Да, в детстве он так радовался и восхищался собою, когда ему удавалось «укротить дождь». Но только ли в том состояла причина, что Вадим сумел этим помочь своей матери? А быть может, просто мало чего другого удавалось ему предвидеть и угадать? И действительно, сколько Вадим ни вспоминал теперь, каждый раз, когда он полагал, что некий человек при грядущей встрече должен поступить так или этому поступку будет сопутствовать такое-то событие, всегда все выходило иначе.

Ну а как тогда быть с нынешним приключением? Надежда все-таки придет на встречу?..

…После того, как он отдаст ей экспонат, то спустится в подвальное помещение, куда кроме него вообще никто никогда не заглядывает — вот почему подделки лежат хоть и не на самом виду, но поблизости, — зажжет свет и подойдет к картонным коробкам, сложенным в углу. Разумеется, дядя позаботился обо всем заблаговременно, и они поступили еще месяц назад. Вадим безошибочно выберет одну из коробок и достанет экспонат, точь-в-точь походящий на тот, который он только что отдал Надежде. Затем вернется в Главную залу и поставит его внутрь стенда…

…Вадиму не хотелось больше оставаться в доме Вирсова; он поднялся в отведенную ему комнату и, подойдя к столику с телефоном, позвонил в Дрезден и подтвердил заказ экспонатов. (Из обеденной комнаты он звонить не хотел. Снова встречаться взглядом с той фотографией на стене? Вадим знал, что испытает угрызения совести и боялся этого). Он положил трубку, но потом, зная, что дядя не спит, набрал его номер.

— Ах, это ты племянник!

— Да, я все сделал, подтвердил.

— Умница. Как провел время? Ты сейчас звонишь от Вирсова?

— Да. Собираюсь домой.

— Ага! Я как раз сейчас смотрю «Танцевальное шоу» — такие хорошие детки. Еще чуть-чуть и я сам пущусь в молодой пляс, — в трубке послышался скрипучий старческий смешок, а затем короткие гудки.

Вадим почувствовал, как его грудную клетку облизывает неприятное жжение. Вряд ли кто-то мог даже вообразить те отвратительные выкрутасы, которые стояли за этими безобидными словами, на первый взгляд казавшимися простым вздохом о неотвратимости. А если бы кому-нибудь стало доподлинно известно, о чем шла речь, этот человек, вероятно, не поверил бы, пока ему не представился случай, увидеть все собственными глазами. В телевизионном шоу показывали соревнования молодых танцевальных пар, и даже если дядя бывал очень усталым, насмотревшись на молодежь, приходил в такое возбуждение, что все его тело пронзала конвульсивная дрожь, а губы дергались и порывисто ловили воздух. С ним бог весть что творилось! Он поднимался из кресла и, охваченный безумным экстазом, начинал коряво выплясывать, выделывать руками пассы, стучать ногами, а иногда даже нестройно подпевать омерзительно дрожащим старческим голосом.

Когда Вадим впервые это увидел, он спросил дядю, что с ним такое происходит и не сошел ли тот с ума. «Мне плевать, — отвечал дядя, — поймешь, что к чему, когда станешь таким стариком, как я»…

…Вадим шел мимо кладбищенского забора; теперь в воздухе еще сильнее пахло озоном, и лишь это затянувшееся предвестие, казалось, сдерживало грозу, но еще чуть — и последняя балка, подпирающая ненадежную крышу, корчась от боли и обвиняя огромные массы, проломится, уступив им, — на город обрушатся несметные водяные потоки. Он совершенно не думал о необычайном приключении, случившемся с ним только что, — перед глазами у него рождалась иная картина, заставлявшая похолодеть каждый лоскуток кожи. Он представил себе, как этот безумец совершает все необходимые приготовления к своему странному ночному танцу: снимает с себя всю одежду, тщательно сбривает щетину, но на этом не останавливается, а избавляется еще и от бровей и каждого волоска на дряблом теле, ножницами остригает голову… и только тогда удовлетворенно хмыкает и идет смотреть телевизор… Эта картина показалась ему настолько реальной и так страшна стала всему его существу, что он вздохнул с облегчением, когда через пять минут войдя в антикварную лавку и поднявшись на второй этаж в комнату дяди, обнаружил, что тот пляшет и дергается абсолютно одетый и никаким метаморфозам свое тело не подвергал. Его подбородок расписывал в воздухе голубоватые восьмерки, и как только дядя открыл рот, чтобы запеть, сбросил с себя мутную капельку пота.

Окно позади было настежь распахнуто, и Вадим знал: если дядя устанет и запыхается, то сядет передохнуть прямо на раму, а из-за плотной шторы будут торчать только две половинки его худых икр; вяло подергиваясь, точно два пингвиньих крыла, они так и не смогут унять в себе конвульсию танца, пока дядя снова не встанет на ноги.

— Ах, как же это славно! — подморгнул он племяннику.

Вадим подошел к окну и встревожено перегнулся через раму.

— Что случилось?

— Когда я подходил к магазину, видел на улице каких-то подозрительных ребят. Возможно, они хотят залезть к нам. Понаблюдай из окна, хорошо?

Дядя остановился и тоже посмотрел на пустынную улицу. Не увидев ничего, он снова повернулся к телевизору и принялся повторять пассы.

— Конечно, послежу.

Вадим перевел взгляд на бутылку крепкого ликера, стоявшую возле дивана.

— Если тебе вздумается выпить, смотри сильно не горлань.

— Не учи меня. Иди спи.

— Как скажешь. Спокойной ночи, — попрощался он.