Лето летающих

Москвин Николай Яковлевич

Эта повесть о мальчиках и бумажных змеях и о приключениях, которые с ними происходят. Здесь рассказывается о детстве одного лётчика-конструктора, которое протекает в дореволюционное время; о том, как в мальчике просыпается «чувство воздуха», о том, как от змеев он стремится к воздушному полёту.

Действие повести происходит в годы зарождения отечественной авиации, и юные герои её, запускающие пока в небо змея, мечтают о лётных подвигах. Повесть овеяна чувством романтики, мечты, стремлением верно служить своей родине.

 

Мы летели в открытом самолёте. Перед собой, за прозрачным козырьком, я видел покатые плечи Константина Ивановича, его сильную, упрямую шею и круглый затылок, обтянутый жёлтой кожей авиационного шлема.

Ветер рвал. Достаточно было вынести за козырёк пол-ладони и дать мышцам свободу, как ветер, почти твёрдый на ощупь, отбрасывал назад всю руку. Он воевал и с козырьками — передним и задним, — которые защищали наши головы. Ветер бил по ним, как бы стараясь срубить, сгладить — как топор сглаживает сучки — все неровности на фюзеляже.

Мы шли над окраиной города, держась самого лучшего положения солнца в хвост самолёта. Внизу уже вытянулись вечерние тени, и одна улица, с поперечными тенями от деревьев, была как бы уложена тёмными шпалами.

И вот вдруг что-то замигало, заблистало под нами. Глаз сразу определил положение этого мигающего: не на земле, а между нами и землёй в воздухе.

Я вгляделся: оранжевый прямоугольник с перекрещенными белыми диагоналями и жёлтый, весело виляющий мочальный хвост…

Всё было знакомо до мелочей — до язычка трещотки на верхнем наголовнике, до тонкой мочалки на самом кончике хвоста. Всё, кроме точки зрения: никогда в детстве, да и потом, я не видел л е т я щ е г о бумажного змея сверху, п о д  с о б о й…

Константин Иванович положил машину на вираж, и мы, снизясь, сделали круг вокруг этого оранжевого, с весёлым хвостиком живчика. Тут я увидал нитку, идущую от змея к земле, невидимую, если бы не солнце, которое и паутинку выделяет. Но дальше, ниже, нитка терялась, и я только мысленно мог представить среди этих крошечных домов мальчишку, наверно обеспокоенного близким соседством самолёта: не чиркнул бы крылом или винтом по нитке…

Когда мы сели на аэродроме и можно было говорить, я сказал Константину о том, что его вираж вокруг бумажного летуна выглядел как «круг почёта».

— Ну да! — тотчас отозвался он. — Вот именно! Ведь с этого у меня и началось. Помнишь нашу Николо-Завальскую?

 

1. ЗМЕЕВИКИ И ГОЛУБЯТНИКИ

Николо-Завальская улица была в Т-е, в городе нашего с Костей детства. Когда-то, в древние времена, тут проходил оборонный вал, позже в конце улицы построили церковь Николаю-угоднику — так и получилось: «Николо-Завальская». На этой улице мы жили и пускали бумажных змеев. Наши дворы были рядом. Через три двора от нас жили Лукьяновы — те гоняли голубей.

И на каждой улице, во всём городе так: тут гнездились змеевики, там голубятники. Это было до революции, мы были ещё мальчишками и потому никуда, кроме как на дачи или в недалёкие школьные экскурсии, не ездили и не видали других городов, — может быть, там ребята занимались чем-нибудь другим. Но у нас в Т-е только или змеи или голуби.

Это можно было сказать, ещё не въезжая в город.

…С юга или севера, с юго-востока или северо-запада подходил вечером поезд к Т-е, но уже издали открывалась дорогая сердцу картина. Прежде всего появлялась колокольня церкви «Всех святых». Мало того, что она была высока, она ещё стояла на горе и потому первой показывалась и последней пропадала из глаз.

Сначала, кроме колокольни, ничего не было видно. Но вот поезд ближе и ближе… И вдруг в чистом вечернем воздухе, освещённые закатным солнцем, показывались сотни бумажных змеев — белых, красных, синих, зелёных, жёлтых, — стоящих над городом. Одни — ниже, другие — выше; одни только запускаются и, набирая высоту, то виляют хвостом, то как бы садятся на него; другие, попав под струю ветра, уже расправились, напряглись, натянули нитку и сейчас ходко выбирают её — только отпускай… А третьи змеи уже распущены на всю катушку и от высоты кажутся маленькими, недвижными, отрешёнными от земли, уже как бы переселившимися насовсем туда, на небо… И трудно поверить, что где-то, на каком-то пыльном дворике или улице, стоит курносый хозяин, который может, если пожелает, тотчас же смотать нитку и вернуть этого переселенца на небо обратно под кровать.

Это «пускают». Но тут же и «гоняют». В том же чистом вечернем воздухе, освещённые тем же закатным солнцем, кружат голуби — кольцами, кольцами, словно оставляя в небе незримые венки. То стайка-кольцо, видимая с ребра и потому затенённая, кажется синей; то, развернувшись, встав на ребро, показывая белые грудки и белые нежные подкрылья голубей, стайка-венок вдруг вспыхивает розовым, закатным цветом…

Змеевики и голубятники жили между собою удивительно мирно, покойно, ибо друг друга не понимали. Одни не понимали, что интересного в подёргивании нитки, на конце которой что-то болтается; другие — что интересного в круговерчении птиц, когда сам стоишь без дела.

Но между собой и у змеевиков и у голубятников шла тайная и явная борьба. Даже у нас с Костей однажды из-за змея ссора была. Однако и змей же — к тому же ещё и чужой — помирил нас. Но об этом ещё будет время рассказать…

 

2. ГРАФИН СТАКАНЫЧ

Научил нас клеить змеев столяр-краснодеревщик Ефим Степанович.

Проходя мимо приземистого трактира Лукьянова, что был на углу Николо-Завальской и Воронежской улиц, мы часто видели в открытом окне Ефима Степановича, которому старик Лукьянов что-то наливал в стакан из мутного толстого графина. Столяр стоял перед прилавком в почтительной позе — несколько в отдалении, держа руки по швам, наклоня голову, — и ласково, неотрывно смотрел и на благодатный толстый графин, и на жидкость, льющуюся из него в гранёный стаканчик…

Это случалось нам видеть довольно часто, и как-то само собой Ефим Степанович был переименован в «Графин Стаканыч».

После захода к Лукьянову столяр начинал кружить по близлежащим улицам и переулкам, ища собеседников. В его состоянии простительно, конечно, было остановить любого и начать говорить с ним, но он выбирал только людей, без дела стоящих у ворот или сидящих у калиток.

Но и остановившись около них и сказав неизменное и обязательное «извиняюсь», Графин Стаканыч вступал в беседу лишь тогда, когда видел в улыбке, в слове расположение к себе. В таком случае, достойно поклонившись, он прислонялся к чему-нибудь устойчивому, прочному и с независимым видом начинал разговор, присвистывая на приставленных «с»:

— Извольте-с видеть-с, история эта тонкая, деликатная, так сказать-с, пунктирная…

Он знал много историй, но не все они были тогда нам понятны, интересны. Однако ту историю, которая познакомила нас с Графином Стаканычем, мы с Костей, конечно, запомнили.

Однажды в середине весны, когда Николо-Завальская уже подсыхала и наши бумажные кораблики, не успевшие уплыть с большой водой, сидели на мели, а на самих мелях уже пробивалась травка, Графин Стаканыч поманил нас.

Неизвестно, почему именно нас… Может быть, потому, что время было дневное, скамейки у калиток ещё пустовали, а душа жаждала, требовала хоть каких-нибудь собеседников.

— Идите за мной! — строго сказал он.

И мы пошли. Обогнули Лукьянова и вышли на Воронежскую. На трактир столяр даже не взглянул — не то уже заходил сюда, не то не до него было…

Мы вошли в один из дворов и, пройдя сад с белоногими, уже начавшими распускаться яблонями, остановились перед небольшим, но массивным домом с колоннами.

— Это генеральский!.. — шепнул мне Костька, будто я сам этого не знал.

Костя — человек молчаливый, угрюмый, смотрящий исподлобья. Если он сейчас сказал: «Это генеральский», — то значило, что он удивлён. Удивлён, почему нас сюда привели.

Графин Стаканыч подвёл нас к одному из окон и кивнул на него, приглашая посмотреть внутрь дома. Заглядывать в окна, как известно, всегда интересно, но также известно, что это нехорошо. Однако если взрослый дядя сам зовёт, сам приглашает…

Всё же мы не решились подойти: было ещё одно «но». Мы знали, что генерал Кондратьев, который жил здесь, хотя и в отставке, но всё же человек военный, сердитый и, наверно, с пистолетом в кармане. Мы вот с Костей — к окну, а он там из темноты, из-за шкафа, к-а-а-к ба-бахнет в нас!.. Не пожалеет и стекла…

— Подходите, раз говорю! — прикрикнул на нас столяр. — Не бойтесь. Они с Таисией Тихоновной почивают после завтрака.

Мы подошли, заглянули. Комната как комната… Никого нет… Ах, вот что! Влево на четырёх высоких подножках стоял аквариум. Но какой! Не то что в игрушечном магазине Юдина: стеклянный ящичек с золотыми рыбками — и всё. Нет, то была тяжёлая зелёная глыба воды, обложенная толстыми стёклами. А рыбки! В солнечном луче они и вверх, и вниз, и в стороны золотые, серебряные, огненные… Костя, словно забыв про свою серьёзность, не то вздохнул, не то присвистнул от восторга: вот это да!..

— Не туда смотрите! — Графин Стаканыч досадливо, больно прижав мне ухо, повернул мою, а потом и Костину голову. — Прямо глядите!

Прямо против окна у задней стены гостиной стояло четыре обитых темно-зелёным плюшем кресла. Одно из них было не то смешное, не то страшное — ножки его были наполовину укорочены. Будто кресло встало на колени…

— Ну, что-с? Полюбовались? — У столяра гневно поблёскивали глаза. Понравилось?..

 

3. КРЕСЛО-ЖАБА

И Графин Стаканыч рассказал о том, как сегодня утром генеральша Таисия Тихоновна позвала его, знаменитого краснодеревщика, и сказала, что её кошка Мими за эту зиму так постарела, так ослабла, что уже не может вспрыгивать на кресла, на которых она так любит спать…

— Укороти-ка, голубчик Ефим Степанович, — сказала генеральша, креслам ножки.

И вот он, старый дурак, в совершенно трезвом состоянии, но улещённый и совращённый смирённой просьбой генеральши, принялся за чёрное дело. И для кого? Для толстомордой Мимишки… Но когда отмахнул первому креслу ножки и увидел, что русский ампир, которому цены нет, превратил в жабу, он отказался калечить другие кресла. В сердцах он сказал генеральше:

— Я, матушка-барыня, краснодеревщик, а не мясник-с! Тому что ни скажи — отрубит. А у нас, извиняюсь, совесть есть. Я за такую работу и никаких-с денег не возьму.

— Да как ты смеешь! — вскричала тут генеральша. — Раз я тебе говорю…

Графин Стаканыч здесь уж совсем рассерчал.

— Ну и что же, что говорите! — ответил он. — А придут вот сейчас с прогулки их превосходительство Леонид Алексеевич да и напустятся на меня-с… «Ты что, скажут, старый обалдуй, делаешь! Да как тебе совесть позволяет! Барыня, может, из-за своих Мимишек умом тронулась, а ты-то, друг ситный, бревно стоеросовое, чего смотрел? А ещё краснодеревщик! А ещё мастер!» Да и тут же меня прямым манером — по шее… И правильно сделают-с! Не обращай, подлец, ампир в жабу!

После этих слов Графин Стаканыч был генеральшей изгнан и, значит, лишился заработка в доме, где он его время от времени имел…

К вечеру, когда у калиток появились настоящие слушатели, Графин Стаканыч, побывав уже в заведении Лукьянова, не только охотно пересказывал эту утреннюю историю, но прибавлял и новое: генеральша, размахивая тяжёлой, обсыпанной бриллиантами клюкой, гналась за ним; Мимишка хватала его за икры, а дворник Никита, подлюга, загораживал ему дорогу… Но он всех растолкал, разбросал и чудом спасся.

— Я ещё до самого генерала дойду-с, — говорил он, пыжась и со значительным видом поднимая палец. — Они, конечно, будут на моей правоте… Не посмотрят, что это ихняя супруга.

И тут же, наклонив голову, начинал ехидно-весело, но вместе с тем вежливо кому-то подмигивать — вероятно, отсутствующей генеральше. Но мы видели, что Графину Стаканычу было невесело…

— Уволить могут! — насупясь, сказал Костя, когда мы отошли от столяра.

Я понял, о чём он говорит. В прошлом году его отец, мастер Оружейного завода, был уволен за подпись под каким-то письмом-обращением. Только тогда и было разговору у соседних калиток: «Небратова-то уволили! Сидит теперь сложа руки».

Это выглядело странным. Во-первых, Иван Никанорович не сидел «сложа руки», а целые дни тогда копался в своём палисаднике, чинил забор, крышу. Во-вторых, отец Кости был человек степенный, строгий, с бородой, длинной и аккуратной, как у темноликих апостолов, что виднелись на цветной, с золотом картинке, висевшей в прихожей у Небратовых; движения у Ивана Никаноровича были неторопливы, даже важны. В-третьих, жил он с семьёй в домике, пусть и деревянном, пятиоконном, но над воротами которого висела жестяная табличка:

ДОМ ИВАНА НИКАНОРОВИЧА НЕБРАТОВА

И вот этого длиннобородого, важного домовладельца кто-то взял да и «уволил»! Просто трудно поверить. Известно было, что однажды Лукьянов уволил из своего трактира полового или в лесном складе Бурыгина уволили двух пильщиков и в придачу ещё одну кухарку. Но Иван Никанорович!.. Какое же сравнение! И когда через два месяца его обратно приняли на завод, всё встало на место. Просто, наверно, была ошибка…

Но, видно, за два месяца отцовской безработицы туго пришлось семье, если Костя про Графина Стаканыча сказал хмуро: «Уволить могут…»

— Как же его уволят, — возразил я, — если он к генеральше не нанимался, а его просто так звали?

— Ну, не будут звать…

И в порыве сочувствия к Графину Стаканычу, появившегося, может быть, потому, что столяр со своим горем обратился к нам первым, мы стали прикидывать, как помочь ему, как достать ему работу.

Конечно, в первую очередь мы подумали: нет ли дома чего-нибудь из поломанной мебели? Но нет, всё было будто цело…

— Погоди! У нас один стул шатается! — вдруг вспомнил Костя. — Из четырёх винтов три осталось. Я могу третий вынуть, — великодушно добавил он.

— А у нас у дивана спинка отходит! — радостно вспомнил и я. — И даже скрипит, когда дядя Саша садится… Если диван от стены подальше отодвинуть, — не менее великодушно, чем Костя, добавил я, — то спинка под дядей Сашей побольше отойдёт. Может, даже и треснет…

Костя ещё вспомнил про сундук с вихлявой крышкой, я — припадающую на одну ногу этажерку; Костя — кухонный столик, я — шкафик и так далее. Все эти изделия тоже требовали от нас великодушно-дополнительных повреждений, но тут закралось сомнение: Графин Стаканыч, как он часто рекомендовался, не простой столяр, а краснодеревщик, — возьмётся ли он за простенькие сундуки, стулья, этажерки?..

С этим мы и отправились к обиженному генеральшей столяру.

 

4. «ПРИХОДИТЕ ЗАВТРА…»

— Для столяра-артиста простых вещей нет-с! — гордо сказал Графин Стаканыч. — Он может даже табуретку сотворить, как мечту-грёзу… Но обо мне, ребята, не беспокойтесь. Меня Баташевы-младшие подряжают столовый гарнитур обновлять. Не кого другого, а меня-с…

Баташевы были известные в городе владельцы самоварной фабрики, и если Графин Стаканыч не хвастал, то теперь его разлад с генеральшей выглядел не таким уж огорчительным.

…Мы находились в его мастерской — деревянной пристройке к дому. Стоял тот полусвет-полумрак, который бывает там, где помещение, не имея окон, освещается только открытой дверью. Запахи обступали нас. Неслышный ветерок, тянувшийся к двери, доносил то аромат распиленного дерева, то запах лака, то скипидара. Но яснее всего слышался тяжёлый пахучий дымок от столярного клея, который Графин Стаканыч варил, помешивая палочкой.

Столяр был трезв, и, как у всех протрезвившихся людей, у него сейчас держалось на лице выражение чрезвычайной старательности и озабоченности даже вот в таком пустом для него деле, как варка клея. Он, видимо, был тронут нашим приходом, нашим сочувствием. Следя, как стекают с палочки светло-коричневые густые капли, и вытягивая губы в трубочку, словно собираясь попробовать клей, он подмигивал нам, как бы говоря: «Вы, ребята, не беспокойтесь — проживу!»

Столяр даже проводил нас. Держа на отлёте помазок от клея, он довёл нас до калитки.

Мимо по мостовой пробежал белоголовый мальчишка с белым змеем. Змей делал в воздухе быстрый судорожный круг и, взметнув фонтанчик тёплой провинциальной пыли, со звоном бубна вкалывался в мостовую. Мальчишка бежал дальше, змей опять приподнимался, крутился и снова, содрогаясь дранками и бумагой, вкалывался в землю.

— Вот поглядите на дурака! — сказал Графин Стаканыч. — Кто же со змеем бегает! Со змеем надо стоять…

Прямодушный Костька, смотря, как всегда, исподлобья чуть косящими глазами, сказал глухим голосом:

— А мы тоже бегаем…

В Графине Стаканыче какое-то мгновение боролся справедливый человек с вежливым. Первый требовал сказать: «И вы тоже дураки!»; второму как-то неудобно было говорить это хотя и мальчишкам, но пришедшим посочувствовать ему… Победил третий человек — справедливовежливый.

— Конечно, кому что нравится, — сказал столяр, морщась и свободным концом помазка почёсывая за ухом. — Но умный человек не будет гонять по мостовой со змеем. Только, так сказать, балда-с может надеяться, что дрянной змей взлетит от беганья… Змей должен лететь из рук, как голубь. Если, конечно, он настоящий, а, извиняюсь, не барахло…

Мы поняли, что Графин Стаканыч, несмотря на то что был трезв, «загнул». Как же так из рук! Это только заводной паровоз шёл из рук…

На наших лицах, видимо, было написано такое недоверие, что столяр почувствовал себя задетым, собрался, кажется, что-то доказывать, но, взглянув на помазок с клеем, поспешил обратно в свою мастерскую. Впрочем, успел раскланяться — он даже с детьми раскланивался.

— Приходите завтра в это время! — сказал он, по обычаю своему неизвестно кому или чему подмигивая…

 

5. КАК ГОЛУБЬ

На следующий день в назначенное время мы застали Графина Стаканыча за прилаживанием какого-то фарфорового кружочка-тарелки к спинке низкого тёмно-красного кресла. На тарелке была нарисована розовая девочка с розовым барашком на руках.

— Это не тарелка, — объявил столяр, — а «медальон» с пастушкой. Да-с! Креслицу этому годков сто пятьдесят… Ну, идёмте-ка сюда…

Он повёл нас к верстаку, где уже было расчищено от стружек место и лежал лист оранжевой бумаги и три оструганные дранки.

— Какие у вас нитки? — спросил Графин Стаканыч.

— Толстые… — ответил Костя и полез в карман.

— Это не ответ! — Столяр с сожалением взглянул на нас. — Да, я вижу, вы сосунки в этом деле.

Он взял у Кости клубок суровых ниток и быстро раскрутил кончик в обратную сторону. Три тоненькие нитки-жилки изогнулись крошечными дужками (по количеству этих жилок они и назывались: двойник, тройник, четверик и т. д.).

— Тройник. Так и отвечайте! — проворчал столяр, о чём-то размышляя над оранжевой бумагой. — А то «толстые»… Толстые, милые, — это шестерик или восьмерик. А тройник — нитка лёгкая, мельче её только двойник… Так-с… В таком случае раз тройник, то поубавим-с маленько, чтобы нитка выдержала…

И он отрезал от оранжевого листа, уменьшив и ширину и длину его.

…Да, конечно, мы с Костей были только начинающие змеевики. Суровые нитки мы купили лишь в этом году, а до того пускали змеев на домашних, на катушечных (чёрных или белых), взятых из маминой, существующей в каждом доме «коробки для шитья». Поэтому-то купленный тройник показался нам толстым.

Но не это говорило о нашей неопытности — позже мы убедились, что и на катушечных нитках можно прекрасно пускать маленьких змеев, — а то, что змеи наши… не летали. Да, мы носились с ними по мостовой туда и сюда — и против ветра и даже почему-то по ветру… Змеи тащились за нами, иногда, как бы из вежливости, они приподымались до высоты забора и, завалившись набок или на спину, снова волочились за нами, поднимая тонкую, как пудра, пыль — пыль, которая бывает только на немощёных улицах провинциальных городов…

Графин Стаканыч меж тем быстро и ловко сооружал нам змея. Мы следили за ним и, по правде говоря, не видели для себя ничего нового. Как делали и мы с Костей, так и он: подогнул слева и справа — чтобы не рвались бока змея — бумагу и, смазав края клеем (клей тоже был не столярный, а из муки), плотно прижал их. Затем на верхний край оранжевого прямоугольника приклеил дранку — так называемый наголовник, а две дранки подлиннее пустил по диагоналям листа.

Всё то же самое, и мы так делали. Даже вот это заключительное: столяр быстро перевернул змея на лицевую сторону и двумя пальцами провёл по каждой дранке, прижимая теперь не дранку к бумаге, а бумагу к дранке. И мы это всегда делали, чтобы дранки лучше пристали. Да, всё так… Почему же наши змеи не летали?..

— Теперь бы ему часок-другой провянуть, просохнуть, — сказал Графин Стаканыч, — да вам, вижу, не терпится… И мне тоже некогда. Так мы его сейчас по ускоренной методе…

С этими словами он, придерживая змея за середину, за перекрестие дранок, поднял его над железной печуркой, где обычно разогревался клей, и стал помахивать змеем, нежа его на тёплом восходящем воздухе. Вскоре тёмные влажные полосы от смазанных клеем дранок, видимые на лицевой стороне, стали светлеть, сливаться с общим оранжевым фоном.

Когда змей высох, столяр, оторвав от нашего тройника одну нитку подлиннее, другую покороче, быстро сделал змею верхние путы. Затем согнул наголовник в слабую дугу, отчего змей как бы выпятил грудь, стал выпуклым.

Оставался только хвост. Вот тут было другое! Мы делали хвост длинным, а путы на нём — короткими, а тут было наоборот. Наш хвост напоминал рогатку с короткими рогульками и длинной ручкой, у Графина же Стаканыча длинные рогульки и короткая ручка…

— Ну, пошли! — сказал столяр.

Это всегда был торжественный, решающе-острый момент: человек выходит с новым змеем. Что будет? Как полетит? Да и полетит ли?..

Столяр же сказал: «Ну, пошли!» — просто, наскоро, так как его ждали дела, конечно, поважнее.

Неся змея на весу, он прошёл двор, калитку и, выйдя на середину нашей тихой, с зелёной травой улицы, обернулся, как бы взглянул на ветер. Встав спиной к нему, Графин Стаканыч, держа за нитку, чуть подкинул оранжевого змея.

И он полетел.

Да, как голубь. Прямо из рук…

Раздалось милое и дорогое сердцу змеевика учащённое постукивание вертящегося по земле мотка ниток: он разматывался, худел, уменьшался на глазах…

Впрочем, «дорогим и милым» это стало позже, когда змеи у нас перестали загребать пыль и принялись летать, принялись разматывать мотки… А сейчас пока что мы, раскрыв рты, смотрели, как оранжевый летун, забирая нитку, поднимается всё выше и выше — выше дома, выше телеграфного столба (наша измерительная единица высоты), выше двух, трёх, выше четырёх столбов…

Костя стоял заворожённый, подёргивая ремешок на синей сатиновой рубашке. Он ухитрился даже на такую высоту смотреть исподлобья.

— Такой же, как у нас, — от волнения он сопел носом, — а летает…

— Хвост у него другой! — почему-то шёпотом сказал я.

Каждому создателю лестно и приятно изумление окружающих, хотя бы и мальчишек. Графин Стаканыч обернулся к нам, и всё его доброе, с подмигивающими глазами лицо светилось улыбкой.

— Это мы потом разберём, что тут другое, — скороговоркой проговорил он, протягивая нам нитку. — А сейчас держите-ка!

 

6. ПОЛЁТ

Это был волшебный миг. Это, как мы потом узнали, был центр, главное, это было сердце «змейкового» дела…

Мы с Костей тотчас и вместе схватились за нитку, за наш тройник.

…Нитка, оказывается, живая… Она в полёте. Всё в полёте: нитка, оранжевая бумага, дранки, мочало, наши руки… Да, держась за нитку, мы с Костей как бы тоже летим. И не просто летим, а управляем полётом, может, от этого и чувствуем полёт… Вот потянуть нитку, чуть собрать её — и змей, а значит, и мы забираемся выше; начать отпускать — и змей, кивая, уносит нас с Костей вдаль… Это, конечно, тоже интересно, но так, на слабой нитке, и на крышу сядешь… Нет, лучше, когда выше. Мы перестаём отпускать нитку, и змей, радостно гудя, виляя хвостом, начинает забирать вверх, к облакам. Но тут он добирается до струи напористого ветра, и его угрожающе раскачивает, клонит то вправо, то влево — клонит с затяжками… Нам страшно: вот-вот все мы трое — он, Костя, я — колом пойдём к земле…

Большая, в рыжих волосках рука перехватывает у нас туго натянутую нитку и начинает мелко и часто её подёргивать, как бы приструнивая оранжевого: «Легче, легче, дурачок!» И верно: змей, повиляв, успокаивается.

— Теперь давайте ему нитку, — говорит столяр, передавая нам опять управление. — Заберётся повыше — там ветер ровнее будет.

Небольшими, в один перехват, порциями мы отпускаем нитку. Но тройник наш кончается — заострённая по концам палочка, на которую он был намотан, последний раз покрутившись по земле, сбросив с себя последние ряды ниток, голая и худая, поднимается с земли, попадает к нам в ладони — всё! Нитки кончились.

Змей же, разохотившись, виляет хвостом: «Ну, что там? Давайте ещё!» От высоты он уменьшился, стал с ноготок, потемнел — уже не оранжевый, а тёмно-красный. Стоит не двигаясь, только кончик мочального хвоста туда-сюда…

— Скучает! — говорит столяр. — Но мы его сейчас повеселим.

Из куска бумаги, завалявшейся в его кармане, он делает «письмо» кружок величиной с пол-ладони с дыркой посередине. В эту бумажную баранку он продевает пустую палочку мотка, и кружок повисает на нитке. Но только на миг — ветер подхватывает его, и «письмо» с еле слышным свистом быстро скользит по нитке, мигая, уменьшаясь и темнея. Вот последний раз оно мелькнуло где-то уже на подходе к змею и исчезло. Проходит секунда, и змей начинает водить головой слева направо и справа налево, как это делает человек не дюже грамотный.

— Понравилось! — Графин Стаканыч нам подмигивает. — Внимательно читает.

Но улыбка вдруг сходит с его лица. Нитка незаметно ослабла, и змей опускается. Столяр быстро отбирает у нас нитку и большими взмахами, будто плывя по воздуху саженками, начинает собирать её. Круги тройника один на один ложатся на землю. Но вот оранжевый попал в течение ветра, выровнялся и потянул опять. Графин Стаканыч, как мы чувствуем, не без сожаления (ещё бы: каждому интересно распускать змея!) передаёт нитку нам.

…Мы круг за кругом отпускаем нитку, забираемся с Костей всё выше и выше, и вот в руках, снова голая и пустая, палочка от мотка… Да, змей стал с ноготок, но и люди и дома сверху тоже уменьшились. Вон наша, с зелёной травкой по краям, Николо-Завальская улица, вон Воронежская, Никитская, Фоминская, Хлебная площадь, Киевская… Оттуда всё видно, но как страшно… Вдруг палочка с концом нити вырвется из рук!.. Тогда всё погибло, как корабль без капитана — игрушка ветра…

Однако пора сматывать: столяру некогда с ребятами да со змеем болтаться среди улицы… Он отбирает у нас нитку и, зажав её под мышкой, начинает мотать тройник на палочку. Это — тоже искусство! Быстро покрываясь рядами ниток, моток вытягивается по палочке, принимая форму огурца.

Мы следим за этим и вдруг слышим над собой бубнящий, будто руки касаются бубна, звук, и тотчас хвостатая тень косо пересекает улицу…

Мы поднимаем голову. Какой он большой! Какой красивый!..

Ещё немного — и путешественник в поднебесье лежит на земле. Он уже не тот, что взлетал, а другой — необыкновенный, какой-то важный… Ещё бы! Так высоко летал, что даже вот немного выгорел на солнце. И понятно: с солнцем рядом был.

— Ну, теперь, орлы, смотрите, в чём дело! — говорит Графин Стаканыч, присаживаясь перед змеем на корточки.

Мы и забыли про своё недавнее удивление: почему летает? Мы тоже присаживаемся, и столяр показывает, как устроен хвост, как путы. Оказывается, главное в путах — в трёх ниточках, дающих змею правильное положение в воздухе. Секрет даже не во всех путах, а в центральной нитке, которая должна быть только чуть-чуть короче каждой из двух верхних…

Столяр поднимается, отряхивает с колен пыль.

— Ну, вот и всё. Забирайте.

Секунду мы с Костей стоим не двигаясь.

— Это нам? — спрашиваю я и не верю.

— Это насовсем? — вторит за мной Константин и протягивает руку, однако не берёт змея: ладонь уже в оранжевом отсвете, но ещё не коснулась ни бумаги, ни дранок…

Графин Стаканыч делает какой-то неопределённый жест, но мы понимаем: да, наш! Мы хватаем змея, необыкновенного, летающего! Да, летающего из рук…

 

7. РАЗМЫШЛЕНИЯ НА ЗАБОРЕ

С этого дня мы с Костей были втянуты в «змеиное»… нет, лучше сказать, в «змейковое» дело.

Мы отошли от тех неудачников — правда, безобидных, неунывающих, которые, сверкая пятками, гоняли по мостовой туда-сюда, по ветру и против ветра, свои нелетающие изделия. Нет, мы теперь с Костей были люди степенные, обстоятельные. Мы выходили на середину нашей малопроезжей улицы и, как Графин Стаканыч в тот памятный день, став спиной к ветру и, как он же, обернувшись, словно взглянув на ветер, подкидывали змея. И он летел. Да, летел, как у Графина Стаканыча, с места ввысь. Мы стояли, подёргивали нитку, собирали её, отпускали и были одновременно и на земле и на небе…

Оранжевый — начало всех начал — уже отлетался и лежал у меня под кроватью. У него была пробита из рогатки грудь (получил заряд из-за забора, когда снижался, и злоумышленник не был открыт) и распорот бок (при порыве ветра его отнесло на телеграфный провод). Всё это было, конечно, заклеено, но он уже стал не тот: грудь вполне зажила, но бок от клея и заплаты перекосило, и оранжевый в полёте кренился влево.

Теперь он лежал под кроватью.

Это было лучшее место не только для змеев-инвалидов, но и для летающих их собратьев: здесь никто не мог на них наступить, задеть. Подрёмывая, свернув кольцами жёлтый мочальный хвост, это дитя ветра лежало тут в покойном тёплом полумраке и лишь при сквозняках в квартире просыпалось и даже порой начинало тихо, на месте подлетывать…

Да, оранжевый отлетался. Но от него родились: зелёный — у Кости и белый — у меня. Мы клеили их, положив перед собой изделие Графина Стаканыча и точно копируя и величину бумаги, и толщину дранок, и, конечно уж, длину пут.

Костя особенно усердствовал в точности: достал линейку и мерил, мерил… Может быть, именно тут начались его «опыты».

У Кости змей был из зелёной бумаги — гладкий, без украшений, у меня же — из белой, с традиционным «сердцем» посередине, вырезанным из голубой тетрадочной обложки. «Сердце», как и везде и всюду, изображалось в виде червонного туза, но на змее полагалось ещё и добавление: маленькие косячки по четырём углам, выкроенные из той же цветной бумаги.

Мы запускали змеев на улице, на ровном, не смятом ветре, потом переводили нитки к себе во дворы. Тут было спокойнее, на улице же без охраны родных опасно: любой злодей мог отнять змея. И очень просто: подойти, схватить, оборвать нитку и убежать. Пускающий змея беспомощен до предела. С ним разве только сравнится человек, несущий аквариум с водой и рыбками.

Переведя змеев во двор, мы распускали нитки до конца, и наши летуны, поднявшись над домами, над улицами, включались в общую стаю, парившую над городом.

Тут, в поднебесье, был«…цвет столицы, и знать, и моды образцы…» — тут были змеи всех размеров: от крошечных, величиной с ладонь, запускаемых на материнских катушечных нитках, до великанов с двумя наголовниками, с двумя трещотками, склеенных из целого листа цветной бумаги, который, как известно, взрослому человеку по пояс; змеи всех цветов: красные, синие, зелёные, жёлтые, белые, составленные из двух цветов, из трёх и — шахматами — из четырёх; змеи толстохвостые, тонкохвостые; змеи только что поднимающиеся, поднявшиеся и стоявшие в небе уже давно…

Выше всех, главенствуя над всеми, как орёл, парил над городом гигантский змей из синей «сахарной» бумаги, поднятый ещё вчера и простоявший всю ночь в небе. Это был знаменитый, известный в Т-е «солдатский» змей, запускаемый из казарм. Усевшись на разных концах забора, разделявшего наши дворы, — на разных, чтобы один змей не налез в воздухе на нитку другого, — мы с Костей, посматривая на своих летунов, пускались громко обсуждать все видимые змеи. В первую очередь, конечно, те, которые были выше.

— Этого, наверно, на пятнадцать копеек распустили! — говорил Костя, кивая на змея величиной с горошину и ставшего от высоты тёмным и даже кругловатым.

— На десять. Не больше, — отвечал я. — Ведь он с четверть листа.

— Нет, Мишк, побольше. Потому и говорю, что на пятнадцать…

Тут был довольно сложный расчёт, в который входили неизвестные: величина змея, высота полёта, толщина ниток — при одном известном: цена ниток. Чем нитки были толще, тем они были дороже. Самым дешёвым был двойник, самым дорогим — шестерик.

Так, например, увидав в небе крошечного, с ириску, змея, сначала надо было определить, что это: маленький змей на небольшой высоте или большой змей на большой высоте? Если это было установлено, то по величине змея, по дуге провисающей нитки определялась толщина нитки, а по высоте полёта насколько хозяин змея расщедрился, вернее — отец, давая сыну деньги на нитки.

Нитки покупались на пять, десять, редко, — на пятнадцать копеек. И только уж счастливчиками — на двадцать. Это было богатство… Но какие бы деньги змеевик ни получал от отца, он тут же погружался в долгое, сладко-мучительное раздумье: какие нитки покупать?

…Двойника даже на пять копеек дадут очень много, но какие змеи придётся всё лето пускать на этих тонких нитках! Маленькие — не больше развёрнутого тетрадочного листа!.. Пятерик же выдержит полулистового змея, а шестерик — и побольше, но вот беда — на пять и даже на десять копеек этих толстых ниток лавочник даст немного.

А как красив полулистовой змей! Какой у него плавный, важный взлёт! Он звенит, как бубен! А как тянет!.. Да, но что за радость, если такого красавца распустить как следует нельзя! И сам ты и другие ребята в первую очередь смотрят на того змея, который выше. Высокому не страшна перемена низкого надземного ветра; такой змей стоит не шелохнувшись, его можно привязать к колышку… Да что там — оставить на ночь, как «солдатский».

Так-то так, однако на эти деньги высоко можно запустить только маленького змея… И он, лёгкий, не будет тянуть, и трещотка на нём будет еле слышна — комариный писк…

И после раздумий обычно покупались средние нитки — четверик. Лавочник давал его сравнительно много, а четверик выдерживал почти полулистовых змеев.

— А вот это тройник на пятачок! — кивал Костя на узкого змея из жёлтой обёрточной бумаги, который, взлетев, сейчас как бы усаживался, выбирая себе место на небе.

— Вон — Леньки Ксенофонтова.

— Где?

— Справа от «солдатского»… Красный с жёлтым.

— А о н сегодня забирает!..

«Он» — это парящий над всеми, глава всех — синий «солдатский» змей. Если о любом можно было сказать, какие у него нитки, сколько наголовников и прочее, то этот был непостигаем. На земле его никто не видел (казармы стояли за высоким забором), поэтому ходили только слухи, легенды: сделан он из «сахарной» бумаги, размером с человечий рост, пускают его на каком-то никем не виданном десятерике, и он так тянет, что держат его два солдата. Да и не просто держат, а, чтобы не унесло, солдаты обматываются цепью…

 

8. КВАДРАТ И РОМБ

А на следующее лето Костя решил идти дальше. Сначала мы с ним покинули «челноков», носящихся со своими нелетающими летунами туда-сюда, а теперь Константин как бы покинул меня — обыкновенного змеевика. Он, видите ли, решил «ставить опыты».

Ему показалось мало пускать змея, как все. Недаром, когда мы сидели над оранжевым, вернувшимся из поднебесья, он расспрашивал Графина Стаканыча, почему путы сделаны так, а не этак, почему надо нагибать наголовник, почему то, почему это…

Возможно, на «опыты» его натолкнули два события — два н о в ы х, не похожих на наши змея, которых мы увидели в начале лета.

Первый был необыкновенно красив, и пускал его Аленька — маменькин цветочек.

Справа за забором нашего двора находился лесной склад Бурыгина. Сам Бурыгин был мужчина простой, немудрёный: расхаживал по своему складу, между брёвен и досок, зимой — в ватной куртке, летом — в сатиновой косоворотке; поругивался с возчиками, курил дешёвые папиросы «Трезвон»…

Сидя на заборе, мы иной раз видели, как Андриан Кузьмич, подтянув короткие голенища сапог и сбив облезлую меховую шапку на затылок, помогал возчикам спустить с тележных ходов брёвна или вытянуть лошадь из осенней грязи. Иногда для разминки, отстранив какого-нибудь парня в лаптях, он хватался за большую, звенящую басом продольную пилу…

Но женился этот мужчина на актрисе местного театра Светлозаровой-Лучезаровой. Несмотря на такую фамилию, она в театре была на выходных ролях: или проходила в одной из пар, изображавших гуляющую по бульвару публику, или молчаливой гостьей сидела на чьих-то именинах, или пробегала со щёткой слева направо… Однако прошло время, и судьба преподнесла ей дар. Но не на сцене, а из зрительного зала: Бурыгин, сидя по простоте и бережливости в последних рядах партера, заприметил у задних кулис высокую, худощавую девушку с чёрными запавшими глазами…

Всё это нам с Костей было известно от наших пап и мам, ибо то происходило до нашего появления на свет. А сейчас по соседнему с нами двору лесного склада бегал сынок Бурыгина и Анфисы Алексеевны Светлозаровой-Лучезаровой, по прозвищу «Аленька — маменькин цветочек» или просто «Цветочек».

Алёшка был бы человек человеком, если бы не нежная любовь матери. Не знаем, что происходило у них дома, за стенами, но, находясь на дворовом заборе или на улице, мы видели, как в бурыгинском доме время от времени открывалось то окно, то дверь и раздавалось, как вскрик восторга:

— Аленька!!!

К подбежавшему мальчику протягивалась рука матери то с булкой, то с ложкой варенья, то с ломтиком колбасы… Иногда же ничего не протягивалось, вместо этого Анфиса Алексеевна хватала подбежавшее чадо в пылкие объятия и, закатывая свои чёрные запавшие глаза, горячо целовала Алёшку.

Мамаша не только из Алексея, Алёши сделала какого-то Аленьку, но ещё и обрядила его шутом гороховым — в настоящую взрослую одежду: брючки навыпуск, пиджачок, галстучек. В добавление ещё — причёска на пробор… Аленька — маменькин цветочек напоминал одного из тех лилипутов, которых мы с Костей видели в прошлом году в цирке.

Вначале Алексей, замечая, что ребята смеются, защищался и от поцелуев и от пиджачков, но потом мама внушила ему, что всё это от зависти. Наверно, в самом Алёшке было какое-то зёрнышко от маменьки, и он поверил ей… Стал задаваться, хвалиться. Залезал на забор и, сияя розовой мордашкой, объявлял, что маменька сегодня купила бархатные шторы, а папенька — целый фунт колбасы…

Его, конечно, били — кто же любит хвастунов!

И вот этот Аленька в начале июня вынес на улицу необыкновенного змея. Уже по самому Цветочку это можно было понять. Он то бледнел, то краснел, то от восторга начинал смеяться. Нас он оглядел торжественно-надменно…

Змей был совсем необыкновенный. Во-первых, не из бумаги, а из голубого сатина; во-вторых, на хвосте, как на девчоночьей косе (но только много-много!), были нанизаны тряпичные бантики; в-третьих, он был квадратный, и, в-четвёртых, — самое удивительное! — он находился в… коробке. В плоской большой коробке, в которых игрушечные магазины продают настольные игры.

Да он и был куплен в игрушечном магазине Юдина. Это был покупной змей.

Николо-завальские ребята оторопели… Это всё равно как если бы в магазине купили живую собаку или кошку, которые, как известно, неизвестно откуда появляются. Или ещё вернее — всё равно как если бы из магазина вынесли пять фунтов щей или борща, которые всегда варят дома. Только дома…

На это дивились мы — обыкновенные змеевики. Константина же задел не сатин, не бантики, не коробка из игрушечного магазина, а то, что у Алексея змей квадратный.

— Понимаешь, Мишк, значит, и квадратный летает! — хмуро-раздумчиво сказал он, пытливо, будто запоминая, всматриваясь в покупного змея.

Да, змей был необыкновенный, удивительный, но самое удивительное ожидало нас впереди.

Всё с тем же торжественно-хвастливым выражением на своей кругло-розовой рожице Цветочек вынес змея на середину мостовой и, взявшись за нитку, прытко побежал с ним.

Змей… не полетел. Взмахнув своими бантиками, он вкололся в землю, в пыль.

Это было поразительно. Такой красивый, нарядный — и вдруг…

Но хвастуны — народ неунывающий. Другой бы на месте Цветочка огорчился или попробовал что-либо исправить. Нет, Аленька стал таскать свой нелетающий сатин н а  р у к а х, показывая, какой он глянцевитый, какие внизу разноцветные бантики, какая гладкая катушечка для ниток…

Костя был занят другим.

— Не может быть, чтобы не летал! — твердил он. — В магазине же, за деньги… Наверно, Алёшка путы ему перекосил. А так почему же квадратному не летать?..

* * *

Другой н о в ы й змей был совсем не похож на наши.

Однажды прибежал Костька и выкрикнул:

— Мишк, пошли скорее!

Пока мы мчались по краю Хлебной площади к Фоминской улице, я узнал, что Иван Никанорович послал Константина отдать скорняку три рубля долгу, оставшегося ещё от зимы… Но Костька не отдал — отцовская трёшка ещё в кармане, — так как в конце Фоминской какой-то приезжий чернявый мальчишка пускает бесхвостого змея.

— Как — бесхвостого? Коробчатого?

— Побежал бы я из-за него! В том-то и дело, что не коробчатый, а как обыкновенный, только углом кверху. Ну, ромбом, как бубновый туз… А хвоста нет.

— И ничего? Не колдует?

— И ничего…

…Мы подбежали к самому интересному: змея собирали, — значит, мы могли увидать его и в лёте и на земле.

Двое смуглых узкоглазых ребят, время от времени выкрикивая какие-то незнакомые нам слова, медленно сматывали змея. Он уже был на высоте телеграфного столба, и его можно было разглядеть… Белый, ромбом… Да, хвоста не было, но внизу и на двух боковых углах бубнового туза висели какие-то кисточки — не то для красоты, не то для равновесия…

Когда змей плавно лёг на землю, мы в числе других ребят подскочили ближе, присели над ним на корточки. И тут было удивительно: всего две дранки. Одна — сверху вниз и другая — дугой — поперёк.

— Это китайский! — просипел кто-то из местных фоминских змеевиков, налезая нам с Костей на плечи, на голову.

Ах, дело не в этом! Путы вот какие? У Кости, который ближе всех очутился около лежащего змея, чесались руки перевернуть его, посмотреть на путы. Что дранки видны — это хорошо, но вот как нитка крепится?.. Однако был закон: чужого змея смотреть смотри, но не трогай.

Соблазн же был велик, и Константин протянул было руку, но подбежал узкоглазый смуглый парнишка и, весёлым голосом лопоча что-то непонятное, утащил своего змея.

Зайдя к скорняку и отдав ему три рубля, мы пошли домой.

— Интересно, почему он не колдует, не переворачивается? — сказал Костя. — Что его держит прямо, если хвоста нет?..

И Аленькин квадратный, и этот бесхвостый с кистями надо было бы отложить, забыть — у нас ведь есть хорошие, проверенные, летящие из рук, но Константин решил «ставить опыты»…

 

9. ОПЫТЫ

Это выражение принадлежало не Костьке, а его матери — доброй и суматошной Марии Харитоновне. Она, случалось, говорила это, когда после обеда глава семьи — Иван Никанорович — отправлялся в сарай. Иногда и мы шли туда.

Заметив открытую дверь дровяного сарая, мы с Костей подходили на цыпочках и замирали в отдалении. В стороне от дров на верстаке был установлен блещущий молодой медью какой-то приборчик. От нажима рукой толстый цилиндрик в приборе ходил вверх и вниз, влево и вправо, а какие-то плотные, красивые шарнирчики делали, как гимнасты на турнике, ловкие перекидки.

Прижав чёрную бороду к груди, надломив её, Иван Никанорович нажимал и нажимал на маленькую педальку-курок, и шарниры, блестя маслом и красной медью, кувыркались, перекидывались…

И вот в это время, если кто спрашивал Ивана Никаноровича, Мария Харитоновна вполголоса — строго и значительно — отвечала:

— Сейчас нельзя, он опыты ставит.

Или:

— Подождите! Опыты поставит и придёт. Он их уже часа два ставит, скоро кончит.

Отец, по словам Кости, делал какое-то необыкновенное охотничье ружьё: оно само должно было заряжаться, и заряжаться многими патронами. Хотя я не держал в руках ещё никакого ружья, но понимал, что для охотника радости мало: выстрелил и тут же возись — заряжай. Вот у Ивана Никаноровича будет ружьё так ружьё! Одно только вначале удивило: ружьё — штука длинная, а весь этот кувыркающийся приборчик в горсть можно взять. Константин объяснил: дело не в стволе, а в замке…

Всё это было понятно: мастер Оружейного завода чего-то хлопочет с ружьём, «ставит опыты» — на то он и мастер. Кроме того, Иван Никанорович человек взрослый, с бородой. Но Костька! Какие такие могут быть у него «опыты»? Змеев мы с ним пускаем всего второй год, пускаем на четверике до больших змеев ещё не добрались — и уже, представьте, «опыты»!

Но Костька решил «ставить» и действительно вскоре вынес змея с укороченной средней путой. Змей не полетел — он так закидывал голову и так выставлял грудь, что ему было не до полёта. Тогда Костька, наоборот, удлинил среднюю путу — змей потерял тягу, он лежал на воздухе и напоминал утопающего, которого тащат за волосы.

Потом Константин менял ширину и высоту змея, длину хвоста… Пробовал и Аленькин квадратный и бесхвостого с Фоминской улицы. Однажды он вынес жёлтого змея, украшенного, как свадебная лошадь, лентами, только бумажными.

— Это вместо трещотки! — сказал Костя. — Может, лучше.

Змей в полёте не трещал, а как бы свистел. Это было интересно, но недолговечно: насвиставшись, ленты в воздухе оторвались…

По старой памяти Костя отправился к Графину Стаканычу совещаться по поводу дальнейших «опытов».

Столяр только в этом году помирился с генеральшей. Долгое время он чувствовал урон от этой ссоры: Таисия Тихоновна, бывало, звала его то подкрасить, то подправить, то новое сделать. И вот этого целый год не было. Но Графин Стаканыч молчал об этом уроне, будто и без генеральши работы хватает. Себе в утешение он выдумывал каких-то новых, щедрых, вроде самоварных фабрикантов Баташевых, заказчиков…

Однако первым к генеральше не шёл и дождался, когда Таисия Тихоновна, сменив гнев на милость и позабыв всю историю с Мимишкой, позвала его. Из вежливости, чтобы тоже сделать шаг навстречу примирению, столяр пошёл на грубую лесть.

— Ваша… эта самая… Мими того… похорошела, — сказал он, кивая на облезлую, будто попорченную молью кошку. — Просто красавица!

Таисия Тихоновна милостиво улыбнулась, и мир был восстановлен. Однако, чтобы показать генеральше, что не она ему, а он ей нужен, Графин Стаканыч, поджав губы, критически оглядел, потрогал столик в гостиной.

— Это, я помню, столик был? — помедлив, спросил он.

Таисия Тихоновна подняла брови.

— Ну да! — сказала она несколько нерешительно. — Ну конечно, столик. А то что же?..

— Так-то оно так… — Столяр вертел хрупкое создание на трёх ножках. — Но кто-то без меня тут напортачил… Теперь он разве только под цветы, в угол.

…Костя пришёл от Графина Стаканыча с чудесным змеем. Нет, змей был тот же, жёлтый, на котором Костя «ставил опыты» с лентами-свистунами, но на обороте змея, на перекрестии дранок, была сделана из картона люлька, в которой, схватившись за её борт, с мужественным видом стоял деревянный человечек, вырезанный столяром.

— Понимаешь? — У Костьки блестели глаза. — Может ли змей поднимать груз? Если может, то тогда, значит, может поднять и человека… Понимаешь, человека!

— Этот змей? Человека? Настоящего?..

— Этот должен деревянного. — В руках у Кости появился листок с цифрами, написанными не его рукой. — Но если он его поднимет, то для постройки человеческого змея мы смерим площадь жёлтого змея и вес этой вот фигурки. Разделим площадь на вес…

Какой самоуверенный тон! И вообще эта люлька, человечек, цифры, сделанные, выструганные, написанные без меня…

— А почему не вес разделить на площадь? — вызывающе, лишь только чтоб возразить, спросил я.

— Ты думаешь, что лучше вес на площадь?

И доверчивый Костя, насупившись, устремив взгляд на змея, хотел погрузиться в долгое раздумье, но я уже не сердился на него.

— Там видно будет, — примирительно сказал я. — Лишь бы он полетел в таком виде. С фигуркой…

 

10. БРАТЬЯ-РАЗБОЙНИКИ

И что же: в  т а к о м виде жёлтый змей полетел. Мы сидели на дворе у Небратовых на любимом месте — на брёвнах. Змей был запущен на улице, для безопасности «переведён» — перекидкой нити через ворота — во двор, и теперь он, чуть пошевеливая хвостом, стоял высоко, почти на всём мотке, дожидаясь, требуя, — как всегда змеи требуют, — когда ему отдадут оставшуюся нитку.

Впрочем, на этот раз требовал не змей, а капитан — капитан воздушного корабля. Деревянного пассажира, вырезанного столяром, мы переименовали в капитана, а по родству с Графином Стаканычем назвали Стаканчиком.

…Сначала мы увидели, вернее — увидели-почувствовали, как храбрый Стаканчик, ухватившись за борт картонной люльки, бесстрашно оглядывает голубой простор; затем люлька вдруг превращается в настоящий капитанский мостик, и не две, а теперь четыре руки — мои и Костины — держатся за поручни мостика. Костька иногда форсит: снимает свои руки с поручней, как это делают ловкачи, навострившиеся в езде на велосипеде. Голубое и бескрайнее расстилается перед нами, над нами… Одно плохо: сзади, за спиной, огромный, мощный парус змея загораживает часть горизонта, землю…

— Надо сделать окошко, — говорит Костя, говорит не то здесь, на брёвнах, не то там, наверху, на капитанском мостике…

И верно: тотчас в жёлтом полотнище змея прорезывается окошко, через которое теперь уже положительно всё обозревается и на небе и на земле. Больше того, в неизвестно откуда появившуюся подзорную трубу виден и крохотный Графин Стаканыч около тяжёлой лебёдки. Вертя лебёдку, он распускает и распускает нитку… Нет, братцы, это не нитка. Какая уж там нитка! Это даже не легендарный десятерик: это (предел толщины!) верёвка, на которой вешают сушить бельё. Да, да, вот какая… Графин Стаканыч распускает верёвку всё дальше и дальше, а нам с Костей становится всё необыкновенней, всё голубее, всё выше…

Но вдруг какая-то хвостатая тень — справа, близко…

Мечты тотчас отлетают, и мы с Костей оказываемся на брёвнах, на небратовском дворе. И видим: какие-то злодеи со стороны улицы, за забором, выпустили змея-колдуна… Мы знаем, что это такое. Называется он почему-то «колдун» (а его перекидки в воздухе — «колдованием»), а на самом деле это змей-хромоножка, змей-бандит. С перекошенным и укороченным хвостом, он не летит прямо и плавно, как всякий честный змей, а, косо взлетев, начинает, будто припадая на одну ногу, перекидываться. А это его хозяевам только и надо…

Так и тут. Почуяв беду, мы с Костей в четыре руки начинаем собирать, мотать нитку. Но уже поздно, поздно… Буро-серый, из селёдочной бумаги бандит перекидывается через наш четверик и схватывает его…

Мы сматываем ещё быстрее. Змея теперь нам, уж конечно, не видать, но хотя бы ниток побольше вытянуть, побольше спасти…

Раскрасневшийся, начавший, как всегда в минуты волнения, косить глазами, Константин сопит около меня. Широкими «саженками» хватает он нитку, вытягивает её из лап буро-серого.

Наш «опытный» жалобно и потерянно виляет хвостом, словно понимая, что его похищают, что теперь у него будет новый хозяин… А как там бесстрашный капитан Стаканчик? В лапы к пиратам! Нет, он выпрыгнет, обязательно выпрыгнет из своей картонной люльки: лучше, пролетев голубую бездну, угодить в какую-нибудь печную трубу, чем достаться этим негодяям…

Негодяи меж тем, быстро собрав нитку от своего «колдуна», притягивают и наш четверик. Мы сразу чувствуем это: четверик больше не идёт. Костя, сопя, кося, дёргает, тянет…

И вдруг нитка пошла — легко, свободно. Всё понятно: змей наш отцеплен, четверик оборван, и мы мотаем свободный, осиротевший конец его…

Это мы успеем — конец нитки уже во дворе, — но кто злодей?

Бросив недомотанный моток, мы бежим к забору и, стуча сандалиями, по гулким пыльным доскам взлетаем наверх. Ага!.. Трое ребят с одинаково круглыми, одинаково белёсыми, как сваренные картофелины, головами бегут по Николо-Завальской к Хлебной площади… Мы грозим им кулаками и выкрикиваем обычное, извечное:

— Попадись теперь!..

Мы знаем их. Это братья Куроедовы. На Хлебной площади есть лавка с низкими, но широкими, тяжёлыми дверьми, над которыми висит длинная вывеска: «Шорно-москательная и скобяная торговля А. А. Куроедова». Летом из лавки тянет приятным холодком и запахом олифы. Если заглянуть внутрь, в глубине лавки за кассой виднеется хозяин; иногда он выходит из полумрака и садится перед своим заведением на табурете. Тогда его можно разглядеть: голова, как и двери лавки, низкая, широкая к ушам; он чернобров, черноглаз, и когда, выскочив со двора, появляются белобрысые, картофельные ребята, то не веришь, что это куроедовские. Но вот в окне второго, тоже приземистого этажа выставляется белая, дородная, с льняными волосами женщина и скороговоркой кричит: «Вань-петь-гриш! Обедать! Да поживей, черти!» — тогда понятно, что Ванька, Петька и Гришка — их дети.

…Так это вот они бегут с нашим змеем… с Костиным «опытным» змеем, унося капитана Стаканчика. Нет, мы не видели, когда он выпрыгивал… И тут Костька вспоминает, что капитан на случай воздушной непогоды прикреплён за ножку к дранке. Значит, плен… И мы не можем его освободить, не можем ничего сделать: эти пираты уже далеко…

 

11. В ЧУЖИХ РУКАХ. НАХОДКА

Но, конечно, помириться с этим мы не могли. Особенно негодовал Костя: теперь не разделить ни площадь змея на вес капитана Стаканчика, ни вес на площадь…

Однако как же вернуть «опытного»? Если бы братья Куроедовы пускали своих змеев, как и мы, на дворе, за забором, то можно было бы при удаче незаметно подкрасться, подпустить своего «колдуна», набросить нитку на нитку и так далее — повторить то, что они сделали с нами.

Но Вань-петь-гриш пускали на Хлебной площади, с места открытого, никак незаметно не подойдёшь. Кроме того, тут же вертелись их дружки… Да если и не дружки — всё равно: куроедовских трое, а нас двое.

На следующий же день эти бесстыжие братья-разбойники запустили пленного «опытного». Скрываясь за ларями, стоящими на площади, мы видели его. Из тонкой жёлтой бумаги с просвечивающими дранками, он легко, как голубь, взлетел и пошёл набирать высоту. Вероломный!.. Он летел так же послушно, как и из наших рук. И казалось, был ещё более красив. В середине, в перекрестии дранок, виднелось тёмное пятно: это кабина капитана Стаканчика. Наверно, и он там сам, привязанный за ножку…

Мы стояли в тени ларей, скрываясь, и у нас, как у всех обездоленных, был жалкий, просящий вид.

— Его бы из рогатки, — мечтательно-зло говорит Костька. — Попасть в дранку, переломить… Закрутится, пойдёт вниз, и тут мы…

Это, конечно, тоже со зла на братьев-разбойников, со зла на капитана Стаканчика, поднявшего сейчас свой воздушный корабль в чужом небе… Да разве можно из рогатки попасть на лету в тоненькую дранку? Да и высота какая… Может, и есть где на свете такой стрелок, но только это не мы с Костей…

— Лучше, Костя, взять у твоего папы дробовое ружьё, — говорю я, — и выстрелить в нитку. Перебьём нитку и поймаем змея.

— Отец не даст… — Костька вздыхает. — А без спросу знаешь что будет?.. Да и тебе тоже. Он не посмотрит, что у тебя свой отец есть… Заодно…

Мы смолкаем, поглядывая на небо. Он распущен побольше, чем летал у нас. Ещё бы! В заведении «Шорно-москательная и скобяная торговля» продаются какие угодно нитки — свои, не покупать. Может, потому Стаканчик и изменил нам?.. Мы выглядываем из-за ларя: у распущенного мотка не только три брата, но ещё и их дружки — Афонька Дедюлин, Борька Капустин.

— Во здорово! Во здорово!.. — Костька вдруг начинает припрыгивать. Понимаешь, набрать сухих листьев да пустить на них дым… Он их закроет. Всех закроет — всю шайку! А мы, — глаза Кости сияют, — подкрадываемся в дыму, рвём нитку и убегаем… Понимаешь, пока они там чихают в дыму, пока трут глаза, мы обрываем…

— Мы сами чихать будем…

— Да как же будем, если дым впереди нас, а мы за ним?

— А если ветер переменится?

Я возражаю неизвестно почему — Костькина идея просто замечательна, великолепна! В самом деле, мы, как призраки-мстители, появляемся в дыму. Враг ошеломлён: может, тут, в дыму, не двое беспощадных, а сто человек… Братья-разбойники и все другие братья в панике бегут… Нет, это здорово!

* * *

Назавтра Константин пришёл ко мне, держа на плече какой-то длинный, пёстрый, перетянутый проволокой свёрток. Вглядевшись, я понял, что это зелёные листья, перемешанные с бумажными обрывками, из которых Костя соорудил нечто вроде толстой колбасы. Я сразу оценил это изделие: бумага всё время будет поддерживать огонь, и дым от зелени повалит на наших обидчиков — беспрерывный, густой…

Я уже думал, что Константин, имея такое средство, сейчас начнёт разрабатывать план операции, но он, сбросив «колбасу», с удивлённым и даже, пожалуй, с испуганным видом показал мне какую-то мятую, но старательно разглаженную бумажку.

Это был листок из неизвестного журнала (в поисках бумаги Костя рыскал по всем углам дома), на котором отдельно изображались какие-то гладкие палочки, прямоугольники, обтянутые тонкой бумагой, лёгкие колёсики, вырезанные из картона… Судя по странице — 24-й, — это был конец какого-то иллюстрированного журнала, где обычно помещаются ребусы, загадочные картинки, самоделки. Да, так оно и было: «С д е л а й  с а м» стояло наверху страницы. Но что же именно сделай? Что получится?

Костя точно понял меня:

— Да переверни ты! — сказал он нетерпеливо.

На обороте листка была изображена какая-то ш т у к а, похожая на распростёртый и так застывший скелет птицы. Только вместо головы была длинненькая штучка, состоящая из двух лопаточек или, лучше сказать, из двух крошечных теннисных ракеток с обращёнными внутрь ручками. Снова взглянув на первую страницу, я догадался, что все те гладкие палочки, картонные колёсики и прямоугольники, обтянутые бумагой, которые были там, пошли сюда, на «общий вид» ш т у к и. Но появилось тут и новое: кроме двух ракеток, была ещё витая, в виде штопора, резинка, которая неизвестно зачем проходила через всю длину ш т у к и. Хвоста не было.

— Это вроде коробчатого змея! — сказал я не без разочарования. Видишь, бесхвостый.

Мы знали этих змеев и презирали их. Поднявшись, они почему-то тянулись не вверх, а вдаль, к горизонту. Ниток брали много, а высоты не давали. Кроме того, они были какие-то вялые, неживые — не натягивали, как струну, нитку, не играли хвостом (его начисто не было), не трещали, не «колдовали», не переворачивались — с ними вообще ничего не могло случиться… Это были какие-то дохлые, скучные, унылые существа, неизвестно почему и зачем — хотя и плохо — летающие…

— Я тоже вначале думал, что это коробчатый, — сказал, тараща глаза, Константин, — но это не коробчатый. Это… — грязным пальцем со сбитым ногтем он показал на какое-то место объяснительного текста, напечатанного около штуки, — это а-а-аэ-ро-план… Аэроплан.

— Назвать можно как угодно, — не сдавался я, — но хвоста-то, как у коробчатого, нет. И палочки, обтянутые бумагой… За что только его привязывают? Где путы?

Костя отсел в угол и, переводя настороженный взгляд с меня на листок из журнала, сказал несмело, не веря своим словам:

— Его не привязывают…

— Как не привязывают?

Константин перешёл почему-то на шёпот:

— Он без ниток, без пут. Он летит сам!.. Да ты почитай. Тут написано…

Я вскочил, уронив журнальный листок:

— Как — сам? Как — без ниток?..

 

12. БРОЖЕНИЕ УМОВ

В мире уже поднялся в воздух не лёгкий «воздушный шар», который сам просился летать, а сооружение из тяжёлого, нелетающего дерева и металла. Существовали уже Лилиенталь, Сантос Дюмон, Райт, Фарман, Вуазен, Блерио, Уточкин, Габер-Влынский, Ефимов, Нестеров, совершившие свои отчаянные полёты… Но всё это было далеко от нас — в Петербурге, Москве, за границей. Кроме того, это происходило у больших, взрослых людей. Поэтому не было ничего удивительного в том, что не в столичном, а в губернском городе Т-е, не на главной, а на боковой улице двое малолетних ничего не знали об этом. Они лишь держали журнальный листок, где говорилось о какой-то самоделке с мудрёным названием «аэроплан»…

— …А вот так, без ниток! — повторил Костька, довольный тем, что и я, как и он, не верю в эту штуку. — Ну, понимаешь, это новый такой змей. Помнишь, был китайский, ну, а это ещё другой…

— Да как же он может летать?

— А он заводной.

Ах, заводной!.. Это что-то объясняло. Были заводные паровозы, кареты, даже лошади. И всё очень просто: спираль-пружинка раскручивалась на оси колёсика, и колёсики вертелись, ехали… Да, но вот ехали они по земле, как и взаправду паровозы, извозчики, телеги ездят. А тут по воздуху. Ведь воздух — это  н и ч е г о! Как же по нему ехать? А потом и колёсики-то у этого нового, «заводного» змея были без пружинок.

Костя хотя и читал то, что было в журнальном листке написано вокруг рисунков, но, видно, не всё понял: объяснить, как колёса едут по воздуху, он не мог.

Положив смутительный листок на стол, и в спешке, в нетерпении сев на один стул, мы с Константином углубились в чтение. Замелькали слова, неизбежные для самоделок: «См. рис. 1-й», «См. „а“ на рис. 2-м» и так далее.

Вот оно что! Оказывается, дело не в картонных колёсиках — потому-то они и без пружинок, — а в этих сложенных ручками теннисных ракетках. Вот не думали! Это они, крутясь от резинки, как бы ввинчиваются в воздух…

— Про-пел-лер! — как при заучивании, заводя глаза к потолку, повторил Костя.

Да, эти две соединённые ракетки назывались п р о п е л л е р о м и делались очень хитро.«…Надо взять сигарный ящичек, — говорилось в наставлении, — расколоть на узкие дощечки и, смазав клеем, сложить их стопочкой, чуть-чуть разведя концы веером, после чего…»

— Ты видал сигарный ящичек? — спросил Костя.

— Нет… Папа курит папиросы…

— Мой тоже. Сам набивает.

У нас не было не только сигарного ящичка, но и толстой резинки, которая должна была крутить этот самый «пропеллер». Сигарный ящичек был для нас новостью, однако можно было найти человека, который курит сигары и эти ящички — как отец папиросные коробки — выбрасывает. Может быть, есть у генерала, и тогда через Графина Стаканыча можно достать. Но резинка…

Четырёхгранная или круглая чёрная резинка! Легче было найти брильянт на дороге, чем такую резинку. Она существовала в мечтах, во сне и только в одном виде: натянутая на рогатку. Как сильно, как далеко полетит камень! С такой рогаткой не только с братьями-разбойниками можно рассчитаться, но и коршуна в небе подбить… Недалеко, на Воронежской улице, жил один мальчик со странным именем Нега, собственными глазами видавший чёрную четырёхгранную резинку, которую прошлым летом показывал ему двоюродный брат, приезжавший на каникулы из Москвы. Нега рассказывал, что он не только видел эту восхитительную резинку, но даже будто бы сам изо всей силы натягивал, растягивал её… Впрочем, может быть, он и не врал бывает же счастье!..

Нет, новый, «заводной» змей был для нас неосуществим. Мы отложили листок, слезли со стула и тут заметили на полу «колбасу» из зелени и бумаги, которая должна была вызволить из плена капитана Стаканчика, возвратить нам «опытного» змея… Это вернуло мысли Кости к «заводному».

— Подожди! — сказал он. — Чем подниматься на обыкновенном змее, лучше на заводном. Понимаешь, сделать его большим-большим… Ну, громадным…

Мечты всесильны. У нас не было сигарного ящичка и резинки для маленького «заводного», но для большого «заводного» вдруг объявился пропеллер, выструганный, вытесанный Графином Стаканычем из досок, которые столяр заготовил для шкафов; объявилась толстенная — толщиной в руку чёрная резина, которую нам специально приготовили на резиновой фабрике. (Здесь Костя подкрепил мечту практическим предложением. «Если фабрика не согласится, можно собрать старые галоши, растворить их в резиновом клее и вытянуть», — сказал он запросто, будто уже не раз и р а с т в о р я л и в ы т я г и в а л…) Мечта понесла и дальше — к главному: мы летим…

Здесь было столько необыкновенного, столько заманчиво-нерешённого: куда лететь, высоко ли лететь, быстро ли, что брать с собой, кто будет управлять и так далее, — что мы, махая руками, перебивая друг друга, начали настолько громко говорить, кричать, что в стену застучали. Судя по сильным ударам, я понял, что это папа, и это вернуло нас к действительности…

А в действительности мы увидали Костькину «колбасу» из листьев, вспомнили про братьев-разбойников — надо было делать то, что мы задумали…

 

13. ДЫМ, КАК НАДЕЖДА

Но вышло не сразу. Мы-то приготовились — помимо Костиной, была связана и для меня вторая «колбаса», — но Вань-петь-гриш с нашим жёлтым в тот день не показывались.

Мы несколько раз залезали на крышу небратовского дома, откуда была видна Хлебная площадь, но Куроедовых со змеем не замечали. Да мы и без крыши увидали бы нашего «опытного»: ветер в тот день шёл на нас и братья-разбойники, дразня нас, могли распустить и держать нитку так, что змей-пленник стоял бы над нашими дворами. Летал бы над нами и приговаривал: «И ваш и не ваш!..»

Так и случилось на следующий день. Когда утром после чая я вышел во двор, Костя сидел на корточках, около нашего лаза — дыры в заборе — и, склонив голову, щепкой что-то чертил по земле.

— Видал? — спросил он, не поднимая головы, но каким-то сердитым движением затылка и плеч показывая наверх.

Я посмотрел туда. В розово-золотом свете утреннего солнца летал над нами наш «опытный». Его тонкая жёлтая бумага приняла на себя розовый свет утра, но вместе с тем пропускала и голубой, свежий цвет неба. Змей стоял прямо, недвижно, держа выпуклую грудь с лёгким, изящным, но упрямым наклоном против ветра; мочальные путы его хвоста — широкие, как у всех первостатейных, породистых змеев, — чуть шевелились на ветру… Нельзя было не залюбоваться им. Но нитку от него держали не наши руки… Больно, невозможно было смотреть на него. Может, потому и Константин глядел в землю, царапал её щепкой…

— Пошли! — хмуро сказал он, бросая щепку, но не поднимая взгляда на того, ради которого мы сейчас отправлялись на опасное дело.

* * *

Мы обошли Хлебную площадь со стороны Фоминской и Троицкой улиц, рассчитав, что так мы выйдем на русло ветра, по которому потечёт наш дым на обидчиков.

Большая, мощённая лиловым и серым булыжником площадь была, как всегда в небазарный день, пустынна. Идя по дуге, заходя в тыл неприятелю, мы дошли до крутой Пироговской улицы — самой лучшей улицы города зимой: санки тут летят с бешеной скоростью, даже порой как бы поднимаясь, паря над снежной мостовой. Летом же Пироговская тиха, забыта, лежит в тени садов.

Мы подошли со своими зелёными «колбасами» очень удачно: два белобрысых, картофельных брата, занятые нашим «опытным», стояли к нам спиной; третий же — Гришка — вместе с дружком Афонькой Дедюлиным, сидя на корточках, возился над каким-то лежащим на земле змеем…

Как мы подошли, они не заметили. Спрятавшись за водоразборную будку, стоящую неподалёку, мы подожгли наши «колбасы». Повалил густой белый дым.

— Во здорово! — воскликнул Костька, сопя носом и отмахиваясь от дыма. — Я говорил…

Тут, в затишье, дым поднялся кверху, и тотчас Костька пропал с моих глаз.

— Мишк, ты где? — испуганно донеслось из белого облака.

Оказывается, и Костя меня тоже не видел. Надо было торопиться, чтобы такой прекрасный дым не пропадал зря. Я поскорее ответил Косте, что нахожусь тут, и вышел из-за будки. За мной следом, так же, как и я, держа перед собой дымящуюся в проволочной перевязке «колбасу», вышел и Костя.

Отворачивая лица, как делают, когда носят поспевшие самовары, мы пробежали вперёд по ветру шагов двадцать и бросили наши снаряды на булыжник. Тотчас ветер подхватил дым, и он пополз в сторону Куроедовых. Ничего не подозревающие картофельные братцы и их дружок, находящиеся сейчас от нас шагах в тридцати — сорока, продолжали заниматься своим делом.

Но вот дым… Густой, белый, только что за будкой радовавший нас, он вдруг сейчас, под ветром, низко пополз по земле, словно кто-то невидимый тянул, разворачивал белые полотенца… Да и разворачивал ненадолго полотенца эти таяли, исчезали в воздухе, даже не достигнув цели.

— Вперёд! — скомандовал Константин и от досады закусил губу. От волнения он уже стал косить.

Мы перенесли наши «колбасы» вперёд, но ничего не добились: дым, прижимаемый ветром, не вставал стеной, облаком, в котором безбоязненно могли бы действовать двое храбрецов, а по-прежнему полз, разматывался, расстилался по булыжнику.

Было одно только новое: дым дополз до братьев-разбойников, и они обернулись в нашу сторону. На дым они не обратили внимания, так как на площади после базарных дней часто сжигали мусор. Но, узнав нас, грабители хитро подмигнули на наш уведённый ими змей, а Гришка, самый картофельный из братьев и самый нахальный, выкрикнул:

— Не плачьте, орлы! Всё равно не отдадим!

От такой обиды глаза у Кости так перекосились, что ни один из них не смотрел на Гришку, хотя он, конечно, и направлял на него бешеный взгляд.

— А мы и не плачем! — грубо, стараясь быть спокойно-ехидным, проворчал Костя и стал ещё сильнее, ещё расторопнее шуровать палкой горящие листья и бумагу. Я делал то же самое со своей «колбасой».

Дым всё так же не хотел подняться, не хотел скрыть наш замысел. Но бойкая и сосредоточенная наша работа привлекла ребят — может, игра какая! Первым подошёл черноглазый, худой, с болтающимися, как плети, руками Афонька Дедюлин.

— Это что за штука, ребята? — спросил он, становясь в сторону от дыма.

Константин, не отвечая, ещё более темнея, продолжал шуровать топливо, — пожалуй, уже бессмысленно шуровать… Подошёл сам Гришка. По дороге он подобрал обломок палки.

— Сами делали? — спросил он, присаживаясь около Костиной связки и палкой подталкивая, взбивая огонь.

Не было уже смысла продолжать: наш дым превратился в какую-то игру. Держа нитку от змея (нашего змея!), подошли и двое других братьев.

— Чего это? — спросили они.

— У кого скорее выгорит! — бойко ответил Гришка.

Он так понял эту «игру». И в самом деле: поскольку Костя лучше меня поддерживал огонь, его «колбаса» почти вся прогорела, и оставшаяся проволока, которой она была обкручена, напоминала остов сгоревшего дирижабля — снимки подобных катастроф мы не раз видели в журналах. Костьке бы, по условию игры, радоваться, но он не поддержал игру, возникшую в воображении Гришки. Он не стал дожидаться конца дыма.

— Пошли! — зло буркнул он мне, от волнения смотря мимо, и дёрнул свой остов.

— Подожди! Не прогорел… — Гришка палкой пытался попридержать остов.

Но Константин потянул сильнее, и он, дымя, пополз за ним… Костя чуть не плакал. Я шёл следом. И не то ветер послабел, не то я его загораживал, но только дым от моей связки вдруг стал подниматься облаком, стал щипать глаза. «Пораньше бы, дурак, — подумал я, — и не нам щипать, а им».

«Опытный», не чуя нашей позорной неудачи, вилял в небе хвостом. Будь у капитана Стаканчика (если, конечно, он там) подзорная труба, он бы видел нас. Змей сейчас далеко от нас, но его нитка, начало нитки — только пробежать несколько шагов… Но нас было двое, а злодеев четверо…

Костя вдруг остановился, бросил свой распроклятый дым и подбежал к ним.

— Отдай, мой! — жалко скривив лицо, жалобно выкрикнул он. — Гришка, отдай!..

Гришка был заводилой, поэтому Костька — к нему. Но и Вань-петь оказались разбойниками не хуже: они скорчили такие нахальные рожи, так быстро и ловко показали восемь шишей — по два на каждой руке (Ванька, чтобы освободить руки для такого случая, схватил нитку от нашего змея зубами), что Гришке незачем было отвечать нам. Он только презрительно повёл плечом и повторил своё дурацкое:

— Не плачьте, орлы!

Длиннорукий Афонька-подпевала громко, широко раскрывая рот, захохотал. И он и Гришка тоже показали шиши.

Как это перенести! Как это вытерпеть!.. Бледный, косоглазый Костька поднял кулак.

— Ну, попадись теперь! — выкрикнул он.

И мы пошли прочь, пошли, стараясь изо всех сил идти беспечно, просто…

 

14. БОРОДА. СТОЛОВЫЙ НОЖ

Это, конечно, была пустая, ходкая угроза. Кому из мальчишек не приходилось и слышать, и выкрикивать её! Но обычно никто не «попадался»: или забывали, или мирились.

Но сейчас Костя полыхал местью: мало того, что утащили «опытного» вместе с капитаном Стаканчиком, ещё издеваются! Он строил планы один другого беспощаднее, злее.

…Может, и в самом деле взять у отца дробовое ружьё? Да… нет, не в нитку, а прямо в них самих. Можно зарядить крупной солью — вот будут кататься! Тут не посмеёшься… А мы им: «Не плачьте, орлы! К вечеру ещё хуже щипать будет. Ни сесть, ни лечь!» Можно ещё влезть тайком на крышу их дома и, когда братья будут выходить из двери, высыпать на них сверху мешок мелкого песку. И пока они станут протирать глаза, спрыгнуть вниз, отнять своего змея… Ещё можно достать злую собаку, научить её бросаться…

Больше всего мне понравился Костькин план с ямой… На Хлебной площади, в том месте, где Куроедовы всегда пускают змея, хорошо бы ночью вырыть глубокую яму, застелить её листом картона, на котором нарисовать землю, булыжник, травку, чтобы незаметно было… Братья придут, встанут на картон, провалятся. Как фокус: только что были — и теперь нет… Я знал, что этот способ взят Костей из нашей любимой книги «Натуралистическое путешествие» — так ловят на острове Мадагаскар тигров и слонов, — но всё равно интересно. Мы стоим над ямой и говорим: «Не плачьте, орлы! Не то ещё будет!»

Перебрав все планы, Константин обратился даже к отцу, что он посоветует. Иван Никанорович, сам возившийся с многозарядным ружьём, посочувствовал изобретателям воздушного корабля.

— Но что делать! — сказал он, теребя длинную чёрную бороду, первую бороду, которую я в те годы видел вблизи. — Не в суд же на них жаловаться. Такое уж ваше малолетнее дело — управляйтесь сами. Они у вас отняли, и вы у них отнимите. Своё ведь берёте, не чужое, поэтому тут и двое с четырьмя справятся.

Пока Иван Никанорович утешал и направлял нас, у меня мысли были заняты другим. Как только мы отошли от него, я быстро спросил Костю:

— А что, борода растёт каждый день?

— Ты чего?..

— Если каждый, то знаешь, что получится…

И я поделился наблюдениями: если мой отец не побреется два-три дня, то волосы отрастают на толщину спички. Сколько же в неделю, в месяц, в год?..

Костя любил высчитывать, и это его заинтересовало. Тотчас появился карандаш и даже клетчатая бумага, по которой удобно было отмечать рост волос. И что же — результаты были поразительные. По его подсчётам, за те годы, что он помнит отца — а помнит он его всегда с бородой, — эта борода должна была бы быть, как у Черномора на картинке: переброшена через плечо и вьётся за спиной. Близко не подходи — наступишь… Однако у отца не такая борода, и он редко её подстригает.

— Да, значит, не каждый день растёт, — говорит Константин. — То есть каждый день, но не каждый день ровно: чем дальше, тем меньше… А потом, может, и совсем останавливается.

* * *

Наверно, отцовские слова о том, что ты идёшь не за чужим, а за своим, повлияли на Костю. Он решил отказаться от всяких хотя и эффектных, но сложных способов и действовать прямо и просто.

На следующий день, как только мы заметили, что Куроедовы запускают нашего жёлтого, Константин вошёл к себе в дом, открыл у тёмного, старенького буфета средний ящик и, погремев, вытащил оттуда столовый нож с тяжёлой металлической ручкой:

— Пошли!

По дороге он рассказал о своём плане: мы подходим, разговариваем с картофельными братьями о том о сём, даже, может, смеёмся, а потом Костя быстро хватает из разбойничьих рук нитку, перерезает её, и мы бежим со змеем. С нашим змеем…

— А ещё лучше… — поразмыслив, добавил Константин, — я бегу со змеем, а ты, как арьергард, прикрываешь меня…

Лучше ли это? В связи со столетием войны с Наполеоном появилось много книг и книжечек с картинками, где описывались битвы, стычки. Мы с Костей знали, что такое «арьергард». Знали также и то — во всяком случае, я тут же это вспомнил, — как здорово достаётся этому войску… Конечно, будь это неприятель, да на настоящей войне… А вот когда на одного человека навалятся три брата да ещё их подпевала-хохотун…

— Лучше я побегу со змеем, — сказал я. — Я быстрее тебя бегаю… А ты, значит… того… задерживай погоню.

Теперь Костя засомневался: лучше ли так будет? Но добавил резонно: пока он станет передавать мне отрезанную нитку, ребята набросятся и могут опять её захватить. Это-то верно, но ведь могу резать нитку и я…

Над площадью, как ладьи с парусами, стояли три широких, обособленных облака. Их несло на главную улицу — на Киевскую. Это было хорошо: значит, боковой ветер. Если удирать со змеем при попутном ветре, змей станет опускаться, падать; при лобовом, наоборот, он начнёт тянуть, забираться вверх, может даже «колдовать»… А при боковом он и не заметит, как передвинется по небу слева направо.

Ещё издали мы поняли, что судьба нам благоприятствует: нашего «опытного» держал Ванька Куроедов — самый младший из разбойников. Мало того: готовился к запуску новый змей, — значит, ребята будут заняты, отвлечены…

Здорово было и другое — мы обо всём подумали, кроме одного: под каким предлогом приблизиться к Куроедовым? Просто так после в с е г о не поверят… А тут замечательный предлог: идём к новому змею. Это обычно. Это заведено. Каждому владельцу нового змея хочется показать его — любой может подойти.

Мы так и подошли прямо к змею, лежащему на земле. Подошли и… ахнули. Громадный!.. Когда змея подняли с земли, он был куроедовскому Петьке до подбородка, а старшему, Гришке, — по грудь. И красивый: глянцевая розовая и голубая бумага шла полосами, вперемежку. Пожалуй, похож на матрац, но всё равно хорош…

В другое время мы бы присели около него, разглядели бы каждую дранку, каждую нитку на нём… Да я было и присел, но тотчас услышал рядом с собой сердитое сопение Костьки, почувствовал толчок в бок. Я поднялся.

— Во здоровый! Во какой! — с наигранным восхищением воскликнул Константин, отступая несколько назад и влево, как бы для того, чтобы лучше разглядеть нового змея.

По его настороженным глазам я понял манёвр: сзади и чуть левее, один, на отшибе, стоял Ванька. Подёргивая нитку от нашего «опытного», он обернулся к полосатому, розово-голубому красавцу, — тоже любовался.

— Во какой! Во здоровый! — приговаривал Костька, пятясь и чуть кося глазом на белобрысого, ничего не подозревающего Ваньку. — Такого только на сахарной бечеве пускать!.. Только на сахарной… Только на сахарной…

И вдруг, выхватив нож, подпрыгнув, поймав левой рукой нитку от «опытного», Константин, дико пуча глаза, начал перерезать её. Широкое лезвие столового ножа, блестя на солнце, скользило вверх-вниз, вверх-вниз…

…Пожалуй, тут уместно сказать о столовых ножах. В каждой семье, как известно, есть один-единственный острый нож. Он нужен в кухне всегда: им режут мясо, рыбу, хлеб, чистят картофель, нарезают звёздочкой морковь и так далее. В трудных случаях его зовут даже к столу: «Подайте тот ножик!» И всё, конечно, знают, что это за «тот ножик». Этот работяга обычно отличается и своим внешним видом: узкое, лёгкое, сточенное лезвие… И есть другие — так называемые с т о л о в ы е ножи. У них тяжёлые, широкие лезвия и толстые ручки — у них вид бездельников. Они и есть бездельники. Они живут в среднем ящике буфета, лениво раскинувшись на подстилке. Два раза в день — к обеду и к ужину — их выкладывают на стол, выкладывают на поругание. «Чёрт знает что за ножи! — восклицает отец, пытаясь что-нибудь отрезать этим ножом. — Когда же их наточат?»

Костя захватил именно такой нож. Да иначе и не могло быть: «тот ножик» был занят…

Казалось бы, легко перерезать нитку. Да, легко, но всё же не этим толстым бездельником из среднего ящика буфета, тем более ненатянутую, мягкую нитку.

…Побледнев, перекосив лицо, Костя пилит и пилит — вверх-вниз, вверх-вниз…

Нерасторопный разиня Ванька Куроедов вдруг спохватывается:

— Ребята-а!.. Смотри, что-о!.. Петь! Гриш! Афонь! Смотри, что-о!.. закричал, запричитал он, подпрыгивая и стараясь пинком отогнать налётчика.

Я набрасываюсь на Ваньку, но вдруг вокруг нас темнеет — на булыжной мостовой пляшущие тени, — меня оттаскивают в сторону, слышу, звенит, падая, нож…

Ещё миг — и мы позорно, с пустыми руками отступаем. Да что там отступаем — опрометью, забыв о всяких арьергардах, потирая бока и шеи, бежим через площадь.

Бежим, оставив врагам как трофей столовый нож…

 

15. ОПЯТЬ ЦВЕТОЧЕК. ПОХОЖИЕ СЛОВА

Назавтра Мария Харитоновна, мать Кости, хватилась ножа.

Худенькая, остроносая, со светлыми волосами, она напоминала девочку. И эта девочка сейчас чуть не плакала: потерялся ножик… Смешливая по натуре, она сегодня с унылым, озабоченным видом слонялась по квартире. Ещё бы! Придёт с работы Иван Никанорович, спросит своё обычное: «Ну, а у вас тут какие дела?» — а про такое «дело» как умолчишь? Дом — это не завод, тут и потеря ножа — событие…

Ещё вчера, когда мы возвращались с неудачного набега, Костя утешал себя: столовых ножей в буфете много — там и расхожие, и гостевые, пропажу одного не заметят. А оказывается, мать их считает…

— Наверно, она про себя считает! — сказал Костя, стараясь объяснить это своё неведение.

— Конечно, про себя. Не маленькая.

Таиться он не хотел, однако только на третий вопрос матери: «Не брал ли ты куда ножа?» — Константин наконец признался во всём.

— Ну вот, посмотрите! — воскликнула Мария Харитоновна, и вся её девичья фигурка как бы наполнилась строгостью, взрослым горем. — Вы только посмотрите! — повторила она, и на переносице появились морщинки. — Отец на заводе спину гнёт, а тут ножи по площадям разбрасывают! — Она громко топнула ногой и стала совсем уж взрослой, грозной. — Сейчас же пойди и принеси!..

— Куда же я пойду? — не то возражая, не то горюя, что не может принести, загудел Константин. — Что он, лежит, что ли, там!..

Тем не менее он кивнул мне, и мы вышли на улицу. Но пошли, конечно, не на Хлебную площадь, а к нам во двор, чтобы обсудить создавшееся положение. Как быть с ножом? Как быть со змеем? Скоро придёт отец, и это не мама — придётся отвечать по-настоящему. Но что отвечать? Куроедовы всё равно трофей не отдадут. Останется только одно: вместо рождественского или пасхального подарка, предназначенного Косте, пусть мать купит нож и положит его на место потерянного…

А как со змеем? С воздушным кораблём капитана Стаканчика?.. Всё перепробовано, остаётся разве только яма-западня, как на Мадагаскаре…

Мы сидели у нас в садике, примыкавшем ко двору, и уныло следили за какой-то серой худощавенькой птичкой величиной с воробья, которая примеривалась к раннему розовому яблоку: сидя на ветке, она не могла его достать (надо тогда перевеситься вниз головой), а на лету его тоже не клюнешь…

Вдруг в развилке ветвей — над яблоком, над птичкой — вертикально поднялось что-то лёгкое, мерцающее на солнце. Это было похоже на стрекозу, но не стрекоза — крупнее, и полёт не тот: снизу вверх и обратно.

Мы вскочили и замерли. Не прошло и минуты, о н о опять появилось и опять снизу вверх. Теперь о н о было похоже не на стрекозу, а на оторвавшийся от форточки вентилятор, на его лопасти-лопаточки, почему-то вдруг сами по себе поднявшиеся кверху…

Ясно, что всё это происходит за забором сада — во дворе лесного склада Бурыгина. И тотчас, точно поднятые ветром, мы взлетели на забор.

И как досадно! Мы-то думали… А это, оказывается, Аленька маменькин цветочек. В синих брючках, в куцем пиджачке и с новой игрушкой в руках.

Но игрушку мы всё же рассмотрели. Просто, но загадочно. На металлическую палочку надевается вентилятор… нет, не вентилятор, а тот самый п р о п е л л е р, что мы видели на рисунке с «заводным» змеем; затем, держась снизу за шарик, Цветочек быстро поднимает пропеллер, и он слетает с палочки… Но слетает не просто, а сильно вращаясь, даже чуть жужжа. И поднимается вверх. Это понятно, что поднимается, но вот отчего он крутится? В «заводном» змее пропеллер вращался от резинки, а здесь отчего?..

Взять бы это у Цветочка да самому попробовать! Но с этим хвастуном и разговаривать не хочется…

Завидев нас на заборе, Аленька порозовел от удовольствия, выпустил галстучек наружу, спесиво надулся и стал, дразня — однако не глядя на нас, — пускать свою вертушку поближе к забору, поближе к нам…

— Почему он крутится? — вдруг спросил Костя, видимо подумавший о том же, о чём и я.

Я дёрнул Костьку за штанину — спрашивать у этого индюка! Будто мы с ним водимся. Бить его можно, но разговаривать…

— А вот потому и крутится! — заблеял Цветочек, довольный, что его спрашивают, довольный, что можно поломаться. — Потому и крутится… А вот у тебя нет и не крутится…

Надо бы, конечно, спрыгнуть во двор к Бурыгиным и наподдать Аленьке, но Костя, заворожённый вертушкой, не слышал этой дерзости. Пропеллер, снова запущенный Цветочком, чуть отнесло ветром в нашу сторону, и Костька, подняв голову, вперился в него взглядом, стараясь понять тайну его вращения. Опускаясь, пропеллер поравнялся с нами, и Константин даже протянул руку (схватить, рассмотреть!), но не достал. Вертушка упала на двор, и её тотчас подхватил Цветочек.

— Дай посмотреть, — робко и смиренно попросил Костя.

Это уж было чересчур: у этого субчика что-то просить, унижаться… Я толкнул Константина, чтоб его образумить. В ответ (не мешай!) он толкнул меня. Ещё немного, и, может быть, на заборе возникла бы драка, но тут во дворе Бурыгина появилось новое лицо. Как мы потом узнали, двоюродный брат Цветочка — Сергей Сарычев.

С чёрного крыльца дома сошёл вихлявый черноглазый мальчик в гимназической фуражке, надетой набекрень. Судя по состоянию этой фуражки смятые поля, надломленный козырёк, — он был не менее как из третьего класса. Видимо, он слышал о том, как Аленька хвалился тут вертушкой, и ему захотелось тоже.

— Вы где учитесь? — спросил он нас, сидящих на заборе. — Наверно, приготовишки?

Мы с Костей ответили, что учимся в реальном училище и вовсе не в приготовительном, а во втором классе (мы не уточняли, что только перешли во второй).

— А как у вас выгоняют из класса?

Не зная, куда клонится речь, мы на всякий случай ответили осторожно, кратко:

— Выгоняют за дверь.

— Ну ясно, что за дверь, а не за окно! — Гимназист всхохотнул. — А как? Молча?

— Как молча?

— Ну, учитель что-нибудь говорит?

— Конечно, говорит: «Выйди вон!»

— И только?

— Что ж ещё?

Мы почувствовали, что гимназист сейчас будет хвалиться: он рассмеялся, подмигнул, какая-то судорога прошла по его вихлявому телу, он от восторга шлёпнул Цветочка по спине, на что тот пропищал:

— Серёжка дурак! Маме вот скажу-у! Вот скажу…

— Эх, вы!.. Ничего-то не знаете! — блестя чёрными глазами, воскликнул Серёжка Сарычев, обращаясь к нам, к назаборным. — Скукота у вас! А вот у нас учитель Епифанов хватает за шиворот, например Федьку Ландышева, и тащит к двери, приговаривая… Вот так хватает и тащит…

Тут гимназист, изловчившись, ухватил себя за воротник и, мелко-мелко переступая, как бы упираясь, двинулся к калитке. Для полной иллюзии он, стараясь удержаться, цеплялся свободной рукой за что попало…

— …Тащит к двери и приговаривает: «Ландышев… Фиалкин… Незабудкин… Репейников… Чертополохов… Крапивное семя… Пшёл вон из класса!» Смех! Меня тоже Епифанов таскает к двери, но без похожих слов. У меня фамилия такая — Сарычев, — ничего из неё не получается. А вот с Володькой Медведенко интересно выходит. — Он вернулся к прежнему месту и опять за шиворот потащил себя, причитая на ходу: — «Медведенко… Волченко… Лошаденко… Собаченко… Бульдоженко… Осленко… Пшёл вон!» Или вот Ваську Телегина. — Для разнообразия Сарычев ухватил Цветочка и потащил его. — «Телегин… Каретников… Бричкин… Тарантасов… Турусы на колёсах…»

— Пусти-и-и! — завопил Цветочек. — Я вот маме-е…

— Молчи! Не мешай! Сейчас ты Женька Смородинов… «Смородинов… Клубников… Земляников… Крыжовников… Волчьи ягоды… Вот те клюква! Пшёл вон из класса!»

Увлёкшись, Сергей ещё и коленкой наподдал Цветочку. Тот растянулся, но быстро вскочил, отряхнул свой пиджачок и отбежал подальше от двоюродного братца. Сарычев утёр рукавом лицо, раскрасневшееся от усилий. Он устал, но не мог остановиться.

— Я тоже могу как Епифанов! — хвастливо воскликнул он. — Как ваши фамилии?

Мы ответили: Небратов и Брусников.

— Ну, Брусников — это всё равно что Смородинов, — сказал Сергей. Неинтересно. А Небратова можно… — Он поманил к себе Аленьку, но тот, конечно, не подошёл. — Ну ладно, без всего! — И, стоя на месте, начал быстро приговаривать: — Небратов… Несестрин… Немамин… Непапин… Недядин… Нететин… Пшёл вон! Во! Давай ещё фамилию. Любую!..

— Щукин, — сказал я, вспомнив вывеску на Посольской улице.

— Пожалуйста! Щукин… Селёдкин… Судаков… Лягушкин… Крокодилов…

Костя перебил гимназиста:

— Нет, у тебя не получается, как у Епифанова, — спокойно, нравоучительно, но, видимо задетый всякими «Нететями», заметил он. Крокодил не рыба, и лягушка — тоже… «Несестрин» и «Немамин» — тоже плохо.

Сарычев, наверно, не ожидал такого ответа: лицо его вытянулось, губы обидчиво сжались. Чтобы поддержать Костьку и добить этого хвастуна, я спросил, вспомнив про Епифанова:

— Это какой Епифанов? Толстый, с длинными волосами?

— Да, толстый, с длинными волосами, — надувшись, ответил Сергей. — А что?

— А то, что у нас в реальном он тоже преподаёт. Вот что! С третьего класса… Значит, он и нас на будущий год тоже будет выгонять из класса со всякими похожими словами… Во как!

Гимназист был уничтожен. Во всяком случае, нам казалось так. Однако, стараясь всё же одержать верх, Сарычев пробормотал:

— Ну и что же? Вас когда-то ещё будет выгонять. После дождика в четверг. А нас он уже выгоняет!..

Он поднял с земли какой-то прутик и, пощёлкивая им по сапогам, в которые щегольски были заправлены его штаны, насвистывая, видимо чувствуя, что вывернулся, ушёл на улицу…

 

16. РАЗРЫВ

После его ухода Цветочек ожил и опять принялся за свою вертушку. Это был какой-то двор хвастунов: один отхвалился — другой начинает… Цветочка тянуло к этому, наверно, и то, что Костя до прихода гимназиста попросил показать ему вертушку. Ещё бы! Все его презирали, а тут вдруг его просят можно поломаться…

Оживился и Константин. Пока Серёжка Сарычев представлял, как им, гимназистам, весело и интересно живётся с учителем Епифановым, Костя нет-нет да поглядывал на вертушку в руках Аленьки. Сейчас же он устремил все взоры на неё. Цветочек это почувствовал и запустил вертушку сильно, высоко.

На высоте пропеллер отнесло ветром в нашу сторону, и он, по-стрекозиному мерцая, стал опускаться над забором. Костька быстро сорвал с головы белую кепку и, как бабочку сачком, поймал пропеллер… Снизу, с земли, раздался вопль Цветочка («Ма-аме ска-жу-у!..»), но тут же он и затих: Костя не удержал пойманное, и пропеллер, кувыркаясь, как безобидная жестянка, упал к ногам перепугавшегося Цветочка.

Теперь он пускал его подальше от забора, и Костя, помрачнев, сбычившись, следил за ним, все стараясь постигнуть тайну вращения.

— Ну покажи, отчего он вертится! — просяще и, как мне показалось, противно-унизительно пролепетал он.

— А вот потому и вертится! — опять проблеял Цветочек свою дурацкую приговорку. — А вот у тебя нет и не вертится!..

С кружочками румянца на толстых щеках, в кургузом пиджачке, он был отвратителен… А может быть, потому отвратителен, что Костька, дурак, его просил, унижался, хотя я его и толкал…

— Ну ладно, так и быть, — вдруг милостиво проговорил Цветочек. Слезай сюда, я тебе покажу. Только один, без Мишки…

Этого ещё недоставало! Лезть к Цветочку… Водиться с ним…

— А ну его! — решительно сказал я и, держа Константина за сатиновую рубашку, стал спускаться с забора.

— Отстань!.. — Удар пришёлся мне по плечу. Это было не больно, но я оторвался от забора и, перевернувшись, упал к нам в сад.

Когда я вскочил, глянул вверх, Костьки уже не было на заборе. Он был там, у Цветочка.

— Ну ладно же!.. — В бессильном негодовании я застучал в доски забора. — Ладно же!..

Всё теперь кончено, дружбе конец! И бежать бы прочь, забыть перебежчика, но щель в заборе манила к себе.

И я увидел: Константин, стоя рядом с Цветочком, держал палочку с нанизанным на неё шариком и пропеллером. Взявшись за шарик, Костя то поднимал пропеллер вверх, то, сбросив вниз шарик, давал ему возможность опуститься. И, поднимаясь и опускаясь, пропеллер вращался на палочке.

…Спустя много лет в прохладной, с высокими потолками лаборатории Н-ской авиационной школы курсант Небратов стоял около сложной ребристо-блестящей конструкции, покоящейся на тяжёлой, с пятнами машинного масла деревянной стойке. Впереди конструкции, плотно соединясь с нею, косо стоял в воздухе большой, красивый, покрытый светло-коричневым лаком пропеллер, лёгкий и могучий одновременно. Всё это вместе называлось в и н т о-м о т о р н о й  г р у п п о й, и преподаватель с седыми бачками — один из первых русских авиаторов — короткой палочкой-указкой показывал детали её. Кто знает, может, оттого, что в своё время Костя Небратов держал в руках «винто-моторную группу» Цветочка, сейчас, много лет спустя, курсант Небратов пришёл к этой настоящей г р у п п е — к большой, мощной, с тысячью деталей… Нет, не потому, что они похожи — они совсем не были похожи, — но то и другое было из необыкновенно прекрасного в о з д у ш н о г о царства…

Костя, бросив Цветочка, подбежал к щели забора (почему-то он догадался, что я должен быть тут).

— Понимаешь, пропеллер оттого вертится, — кричал он в щель, — что палочка, по которой он поднимается, вроде штопора!.. Понимаешь? Как длинный штопор!.. Мишк, ты слышишь?! Ты тут?!

Нет, я ничего не слышал и не видел.

Я сорвал здоровенный серо-зелёный лопух и законопатил им щель в заборе: пускай об этом штопоре Костя рассказывает с в о е м у Цветочку…

 

17. ЛОКОН, ЗОЛОТО, КНИГИ И НЕИЗВЕСТНО…

Нет ничего хуже ссоры. Ходишь один, как собака! И хоть домашние все дома, всё равно один.

Что ни делаешь, что ни думаешь, куда ни идёшь, а в голове одно: «Поссорились, нет теперь Костьки!» Чего только не вспомнишь из того, когда мы были вместе! Даже вот то, как недавно куроедовские братья гнали нас через площадь. Даже это кажется хорошим, милым — ведь вместе с Костькой…

А ему, наверно, ещё тяжелей. Как он теперь один добудет и столовый нож и своего «опытного»? Аленька — маменькин цветочек, конечно, не в счёт, этот не поможет: он от дома на три шага боится отойти.

Ходил на Хлебную площадь — может, он там, может, один, без меня, добывает своё… Но нет, его там не было. Видел братьев-разбойников пускают своего полосатого, как матрац, нового змея. Здоров! С двумя наголовниками и с двумя трещотками. Широкий хвост. Красив!.. И высоко пускали. Интересно, что за нитки? Но Костькиного жёлтого не было. Наверно, отлетался: поломали, дураки…

Я понимаю, что Костя полез т у д а и остался из-за вертушки. Ну ладно, мало ему «опытного» — пусть ещё и вертушка. Но клянчить чего-то у этого индюка!..

На обратной дороге я зашёл к Графину Стаканычу. В белом фартуке, в опорках на босу ногу, он отделывал резную настенную полку. Тряпка, сложенная комочком и смоченная чем-то пахучим, бегала туда-сюда, и больше всего по желобкам резьбы, которая изображала распростёртое крыло птицы. От белых отсветов фартука доброе голубоглазое лицо Графина Стаканыча казалось молодым.

— Почему один? — спросил столяр.

Я не сразу ответил: говорить или нет?

— Он дома сидит, — сказал я.

В словах моих было что-то не то, и столяр, остановив тряпку на нижнем пере птицы, посмотрел на меня. Под его взглядом я опустил глаза и поднял с пола стружку, завившуюся трубочкой.

— Поссорились, — сказал я.

— Это ещё зачем? — И тряпка пустилась полировать нижнее перо.

— Костька к Цветочку перекинулся.

— Это ещё зачем?

Я подумал, что Графину Стаканычу не до меня и что свои «это ещё зачем?» он повторяет, не слушая, но вот, отложив полку и подойдя к печурке, где у него что-то грелось, он сказал:

— Рассказывай!

Я рассказал обо всём: о Костькиных опытах, о братьях-разбойниках, о дымовой завесе, о потерянном ноже, о проклятой вертушке.

— Хорош! — Столяр опять принялся за полку. — С кем же он теперь будет добывать змея и нож? Он на тебя надеялся, а ты сбежал-с.

— Как сбежал?

— Ну, вроде как сбежал… Не вовремя поссорился.

— Он сам к Цветочку полез…

Некоторое время столяр работал молча, то склоняясь над полкой, то рассматривая свою полировку издали.

— Я сегодня мамашу куроедовских ребят увижу, — обернувшись ко мне, сказал он, и его только что деловито-сосредоточенное лицо вдруг заулыбалось, заподмигивало, морщинки побежали туда-сюда.

Я привскочил:

— Вот бы ей сказать, чтоб её ребята отдали Костькиного змея и Костькин нож!

— Ей сейчас не до этого-с. — Графин Стаканыч заподмигивал ещё больше, ещё насмешливее. — Она клада ждёт-с. Ночи не спит.

— Как это ждёт? Клад искать надо.

— А так и ждёт. Ждёт, когда я найду.

У меня перехватило дыхание.

— А вы и… ищете?

— Ищу-с.

Ну, конечно, перед э т и м отступили и змей, и нож, да и сам Костька… Но столяру важнее полка. Слава богу, он её, кажется, кончает. Вешает на два заранее вбитых гвоздика и отходит, наклоняя голову то направо, то налево. Моего нетерпения он будто не видит, не чувствует.

Налюбовавшись, он вытирает ветошью свои небольшие, с тонкими пальцами руки, легко присаживается на стопку досок и вынимает квадратную из-под зубного порошка жестяную коробку. Мы с Костей знаем, что Графин Стаканыч курит не махорку, а по-благородному — табак «Дюбек». Это очень красивый, лимонно-жёлтого цвета табак, тонко, изящно нарезанный (нам с Костей даже хочется попробовать его на язык), и столяр, когда навеселе, гордится им, некоторым образом отделяет себя от тех, кто курит простецкую махорку; но в трезвом виде, закашлявшись после затяжки, он ворчливо сипит известную приговорку: «Это тот „Дюбек“, от которого сам чёрт убег!»

— Где же ищете?

Я повторяю это уже в третий раз, но пока не задымилась цигарка, Графин Стаканыч только хмыкал про себя, подмигивал.

— В чужом доме ищу…

И столяр рассказал о том, как мадам Куроедова незадачливо продала секретер, или, попросту говоря, небольшой письменный стол, Анфисе Алексеевне Бурыгиной, то есть матери Цветочка.

Стол был уже куплен, уже доставлен на место, и Анфиса Алексеевна бывшая Светлозарова-Лучезарова — уже пригласила Ефима Степановича подремонтировать, подновить его, как вдруг обнаружилось, что в столе, как во многих старинных секретерах, есть потайной ящичек. Есть-то есть, но как его открыть? Чтоб не ломать голову, столяр по дороге зашёл спросить к бывшей владелице — к Куроедовой.

И что же получилось? Вместо ответа полная, белая, картофельная Куроедиха тотчас примчалась к своему столу. Оказывается, она не знала о существовании этого ящичка! Секретер был много лет назад куплен на аукционе и так стоял в доме. Теперь она, конечно, хочет знать, что там есть, в потайном ящике.

Так-то оно так, но, простите, стол уже продан, деньги за него уже уплачены. Что бы ни оказалось в тайнике, то принадлежит уже Анфисе Алексеевне. Ни в коем случае! Мадам Куроедова продавала стол, не зная об этом ящичке. А может, там золото? Брильянты!.. Пожалуйста, возьмите обратно свои семнадцать рублей и отдайте стол и в с е, что в нём…

Ах, так! А разве это в с е, если оно там есть, принадлежит Куроедовой? Разве она туда э т о клала? Нет, нет и нет!

— Я уж не рад, что этот самый… кхх… ящщ… — Графин Стаканыч кашляет от своего «Дюбека», — не рад, что ящичек нашёл… Они от жадности обе меня торопят: открывай да открывай! А я не бог. Вчера копался, сегодня ещё после обеда пойду.

— Как же: вы его нашли, а как открыть, не нашли?

— Это разные вещи. Я промерил в одном месте сверху и изнутри стола смотрю, лишек получается. Значит, о н о тут. А вот как к нему добраться? Что нажать? Что отодвинуть? Конечно, можно взять долото и всё сразу решить. Но этим пускай барыни мои без меня занимаются. Я не мясник-с.

…Как всё сразу! И братья-разбойники, и Костька, и это! Вот бы попросить Графина Стаканыча взять с собой. Посмотреть, как открывать будут. Может, никто не увидит, не заметит, а я увижу кнопку, зазубринку, волосок какой… Но куда идти? К Цветочку в дом идти? Нет, это пускай Костька туда ходит.

— Ефим Степанович, а вы взяли бы… Ефим Степанович! — говорю, нет, выкрикиваю я, сам поражённый блестящей идеей. — Взяли бы стол сюда, в мастерскую! Тут вам удобнее искать, открывать. И я бы… того… вам помог.

— Да разве… кха-а… — Столяр, морщась, отгоняет от себя ядовитый дым табака. — Разве они мне доверят? Разве они стол от себя отпустят теперь? Ведь купчихи! Невежество!

— А что там лежит?

По спине пробегают мурашки, как при сказке, когда клад уже открыт, когда самоцветы и жемчуга… И жалко, вот как жалко, что нет тут сейчас Константина! Вместе бы сидели, вместе бы спрашивали, вместе — мурашки…

— А кто его знает? — Столяр тушит цигарку. — Разное бывает…

Бросив окурок, он, посерьёзнев, опять начинает посматривать на полку с распростёртыми крыльями. Вот сейчас поднимется, уйдёт…

— Ну что, Ефим Степанович? Что бывает? — Я загораживаю дорогу к полке. — Самоцветы? Алмазы? Да?

Слава богу, не уходит! И по спине опять холод: вот сейчас, сейчас… Вот Костьки нет! Столько знакомы с Графином Стаканычем и не знали, что он клады искал. Да что там искал! Находил, видел…

— Это смотря по семейству. — Столяр берёт рубанок и, перевернув его нежно-жёлтой гладкой стороной, проводит по ней рукой. — У Миклашевских, помню, в большом бюре нашли пачку писем, розовой лентой перевязанные, да белокурый локон с детской головки. А у подрядчика Панфунтьева, само собой понятно, — деньги. Золотые пятёрки… И не как-нибудь, а по самому по-тёмному — в шерстяной носок набитые… Всё это смотря по человеку… Или вот у Елистратовых сестра попросила открыть… Тяжёлый дубовый стол, много ящиков и отделений. Среди них и тайничок спрятался. Открываю — тут уж не локон, но и не деньги, а, оказывается, книги, которых не велено читать. От брата остались.

— Почему же не велено?

— Ну, не велено — и всё! — Графин Стаканыч откладывает рубанок, стряхивает пепел с белого фартука и идёт к своей полке.

Как мало про клады… И главное, про теперешний, в доме Цветочка. Я поднимаюсь, чтоб уйти, но столяр — добрая душа — вспоминает, с чем я пришёл.

— С Константином ты уж сам мирись, — говорит он, примеривая к спинке полки металлические петли, — а Куроедихе, если я её сегодня увижу, скажу, чтоб её пацаны нож отдали.

— И змея!

— Ну, змея — это сами добывайте, а столовый нож — это вещь. Из дома вещь.

— Так змей-то какой! Опытный! Для Костьки очень нужный…

— Ну ладно, скажу и про змея.

 

18. ВЕЧЕРОМ ТОГО ЖЕ ДНЯ

Это было в полдень, а вечером того же дня произошло другое событие.

Забор, разделявший наш и Небратова дворы, был нам с Константином хорошо известен. Не столько забор, сколько дыры в нём. В одну дыру можно было пролезть, в другую — просунуть кулак, яблоко, в третью при осаде забора — пропихнуть камыш или спринцовку и облить осаждающего водой, и так далее. Но была особая щель для наблюдения, неоценимая для «казаков и разбойников», для пряток — тонкая, незаметная, на уровне глаз.

В дни ссоры я старался держаться подальше от забора: и самому не подсматривать, и на случай, если к т о-н и б у д ь наблюдает за мной.

Но тут вдруг потянуло к забору. Конечно, я не просто пошёл к нему: так меня могли бы увидеть, — нет, я направился будто в сарай, а потом уж, круто свернув в сторону сада, на цыпочках пошёл вдоль забора. Дойдя до узкой щели, я осторожно заглянул в неё и… ничего не увидел. Ну, будто щели и нет! Я чуть отстранился, вгляделся: нет, щель есть. И тут, не знаю, как и почему, вдруг почувствовал: о н здесь! Это о н смотрит с той стороны и загораживает собой щель… Даже что-то блестит. Глаз?..

Но вот всё пропало. Открылась белая узкая, как лезвие ножа, щель. Я прильнул к ней — никого нет, только небратовский дом под зелёной крышей, только худенькая, лёгкая Мария Харитоновна чего-то возится в садике…

Всё понятно! Я бросился вдоль забора к большой дыре и, нагнувшись, заглянул в неё. Ну, так и есть: Костька в синей рубашке, пригибаясь, таясь, бежит от той щели…

Я его понял. Но какой кремень: стоял около щели — и ни слова!..

В это время меня позвали к вечернему чаю. Сейчас и это — занятие. Раньше глоток, два — и к Костьке: самая игра в сумерках. А теперь сидишь пьёшь, будто интересно!

Но это был чай так чай! Вот какой интересный оказался!

Летом мы пьём чай на открытой террасе, выходящей в сад. Папа говорит, что тут чай вкуснее, мама, конечно, с ним соглашается, а нас, детей, понятно, не спрашивают. Вкуснее чай, по-моему, тогда, когда мама, ошибившись, кладёт в чашку не только варенье, но и сахар, а где это, в столовой или на веранде, не так уж и важно.

И сегодня пили чай на террасе. Мне и младшему брату налили чай в наши белые, с синими зайцами чашки. Витька недавно чего-то ревел и сейчас, затихая, время от времени шмыгал носом. Чтобы утешить его, я вытащил из кармана и положил около него на скатерть щепотку дроби, которую я сегодня нашёл на чердаке в белой банке. Пока флегматичный, неторопливый Витька обратил на неё внимание, папа с другого конца стола спросил:

— Михаил, это что такое?

— Дробь.

Отец у меня доктор и к огнестрельному оружию никогда никакого отношения не имел. Но знал, что дробь оттуда, где стрельба, где выстрелы.

— Сейчас же убери! Выбрось подальше!

И я вижу: взрослый человек, с усами и даже с бородкой (у отца острая, как у художников, бородка под нижней губой), встревожен. Отодвинув чай, встал, смотрит на дробь.

— Пап, так ведь это только дробь. Без пороха. Безопасная.

— Михаил, я тебе что сказал? — Отец не садится, стоит, и указательный палец на правой руке — по скатерти молоточком, молоточком…

— Пап, она взорваться не может.

— Ты слышишь?!

Я небрежно (чтоб показать: «А я вот не боюсь!») смахиваю дробь в подставленную ладонь.

Но тут она взрывается.

Во всяком случае, так кажется. Раздаётся грохот, и первое, что я вижу, — опрокидываются наши чашки и синие зайцы.

Вскрик мамы, стук отброшенных стульев и ощущение: что-то новое, чужое тут, рядом…

Я вскакиваю, отбегаю. И сразу всё ясно: это упал чей-то оборвавшийся змей. Прошлым летом у нас это тоже было, но змей тогда упал в сад на яблоню. И маленький, до колена.

А этот…

А этот!.. Я взвизгиваю, хватаю змея двумя руками — иначе не унести и, опрокидывая ещё не опрокинутые на столе чашки и стаканы (перепуганная мама пытается удержать их), тащу его к забору. Но не утерпеть, кричу ещё с полпути:

— Костька! Смотри! Костька! Костька-а!..

— Чего?

Волшебным образом он уже на заборе.

— Ты видишь?

— Вижу.

Как не видеть! Это же полосатый! Это новый куроедовский змей, который мы видели тогда на площади. Гигант, мне по плечо… Но даже не это, не это, а то, что он братьев-разбойниковский! Теперь они у нас попляшут!!

Константин спрыгивает с забора к нам в сад — ссора забыта, — хватает нитку от полосатого, вмиг привычно раскручивает её, и на лице его не то испуг, не то восторг.

— Восьмерик! — кричит он.

Восьмерик! Легендарный! Только во сне! Десятерик, на котором, по слухам, летает «солдатский» змей, конечно, ещё более непостижим, но и этот тоже. В прошлом году мы его издали видели в шорной лавке. Но даже и не приценивались и не просили показать — это такая вещь!..

А тут вот живой, даровой, трофейный!..

Не сговариваясь, по инстинкту змеевиков, мы проворно в четыре руки начинаем «саженками» собирать нитку. Я тяну, а Костька кладёт её на землю — круг за кругом, круг за кругом…

Мы молча, только тяжело сопя, работаем. Нитке просто нет конца, она легла через двор Цветочка и, наверно, дальше и дальше — через другие дворы до Хлебной площади… Протянулась чуть не через полгорода. Неужели у куроедовских ребят нитка оборвалась близко от рук? Какой ужас! Ужас, если бы у нас с Костей так оборвалась, а вот у братьев-разбойников — это замечательно. Лучше не надо…

Костя вдруг спохватывается:

— Сейчас прибегут.

Как это я забыл! Я бросаю нитку — Костька тут и один справится — и хватаю змея, чтобы поскорее его спрятать. Но он же привязан. Нечего и думать разорвать восьмерик — и на четверике-то руки порежешь. Ножик, ножницы — за ними надо бежать. Но мир устроен разумно: во дворе, в саду всегда где-то поблизости есть осколки стекла. Я нагибаюсь, хватаю осколок и долго пилю восьмерик. Ну и ниточка — железная! Как же должен был тянуть змей, чтобы эта проволока оборвалась!

Полосатый красавец спрятан под террасу, вся нитка собрана, лежит в кругах (сматывать на моток будем потом), я даже успеваю представить, как конец восьмерика долго переползал с крыши на крышу, со двора на двор…

Тут раздаётся стук в калитку. Нет, глухо. Не к нам, во дворе Цветочка. Они думают, что змей упал туда. Это верно, при обрыве не в одну калитку постучать приходится…

Пригнувшись, мы бежим к забору, граничащему с Бурыгиными. Я выхватываю тот уже увядший, потемневший лопух, скрученный в жгут, которым в день ссоры с Костькой я законопатил щель в заборе.

И мы видим в щель: по двору Бурыгина на стук в калитку бежит, сверкая босыми пятками, толстая кухарка Анисья, а затем на чёрное крыльцо выходит и сама Светлозарова-Лучезарова…

Куроедовские вваливаются целой ватагой — и Вань-петь-гриш, и Афонька, и Борька. Мы слышим, как Анисья сердито отвечает, что «тут ничего не обрывалось и ничего не падало!» Ребята, не слушая или не веря, хотят обойти кухарку, чтобы самим осмотреть двор, но Анисья, разведя толстые руки, загораживает им дорогу, а мадам Бурыгина, сверкая запавшими глазами, театрально показывает им на калитку:

— Пошли вон, скверные мальчишки! Разве можно входить в чужой двор без позволения?

Сзади неё и прячась за её юбку, вдруг показывается толстоморденький, розовый Цветочек. Он повторяет вслед за матерью:

— Пошли вон, скверные мальчишки!

Ватага уходит, грозя не Анисье, не Бурыгиной, а, как ни удивительно, ни в чём не повинному Аленьке:

— Попадись теперь!

Цветочек вздрагивает, пугливо оглядывается, и я понимаю, о чём он думает: выйдешь без мамы за ворота — и «попадёшься». Я смотрю с упрёком на Костьку, будто говоря: «И ты мог с таким телёнком водиться!» Но он этого не видит, не до этого. Сейчас ватага ворвётся к нам, и мы должны тоже, как Анисья, отвечать: «Ничего тут не обрывалось и ничего тут не падало!»

 

19. НАКОНЕЦ-ТО!

Стук в калитку раздаётся громовой, нетерпеливый: если не у Бурыгиных, так, значит, здесь змей…

Мы бежим к калитке, и Костька вдруг выпаливает:

— Скажем, что у нас.

Я даже останавливаюсь, хватаю его за руку:

— Как у нас?! Зачем же я змея под веранду? Зачем мы нитки?.. Они же… у нас же… слямзили, а мы…

Константин не отвечает, мы снова бежим, и я вдруг всё понимаю.

— Чтоб посмеяться?! Да?! — кричу я ему на ходу. — Скажем: «Не плачьте, орлы», — а полосатого им не отдадим. Да? Пусть теперь попляшут! Да?..

— Нет, отдадим.

Я ускоряю бег — и первый у калитки. Бросаюсь на щеколду, повисаю на ней и выкрикиваю:

— Нет, не отдадим!

— А наш жёлтый? А Стаканчик? — Костька, тяжело дыша, набычившись, старается оторвать мои руки от щеколды. — А нож?..

Да, нож, это верно. Как ни вертись, Константину за него попадёт. Но неужели так всё и отдать? И восьмерик?..

Наверно, до куроедовских доходят наши голоса. Они грохают в калитку всеми десятью кулаками и на все голоса вопят:

— Давай открывай!

— Открывай!

— Давай!

Я и забыл, что у нас на калитке цепочка. (В тот год в Т-е это было новостью, и отец завёл две цепочки: на калитке и на парадной двери.) А Константин помнил это. Он накидывает цепочку и поднимает щеколду. Калитка открывается на ширину ладони, но и через эту щель врывается гул голосов, а впереди мы видим разгорячённое и какое-то перекошенное — наверное, от нетерпения — белобрысое лицо Гришки, старшего из Куроедовых.

— Скорей открывай! — командует он и калиткой потрясает цепочку.

Крики, раздающиеся за ним, поддерживают его. Вперёд проскальзывает длиннорукий Афонька Дедюлин, который проворно, молча, как-то по-воровски, суёт локоть в щель калитки и, тут же ловко вывернув руку, пытается открыть цепочку. Костька резко ударяет его по пальцам:

— Назад!

И когда рука скрывается и на месте Афоньки опять появляется Гришка, Константин исподлобья, спокойно, однако не скрывая торжества, говорит ему:

— Не плачьте, орлы! Змей у нас. Принесите наше — и тогда отдадим.

— Чего «наше»?

— Какое «наше»?

И Костька невозмутимо объясняет и Гришке и всем, кто виднеется в калитной щели:

— Жёлтого змея, деревянную фигурку при нём и столовый нож.

Гришка вдруг так косоротится, что и узнать нельзя, тут же показывает что-то на руках, приговаривая:

— А это видел?

Вся закалиточная ватага поднимает рёв, дубасит кулаками в калитку, но праздник на нашей улице — пусть стараются! Константин, чтоб поддать жару, кричит в щель:

— Приносите скорее, а то раздумаем! — и закрывает калитку на щеколду.

Кулаки немного ещё барабанят, потом стихают. Мы слышим, как голоса отдаляются от калитки, но не пропадают, где-то гудят. В скважину ворот видно: ребята отошли на середину улицы и совещаются. Пока тихо, я говорю Косте:

— Ты слышал, младший Ванька выкрикнул, что наш жёлтый сломан. Надо бы какой другой, целый потребовать.

— Ничего ты не понимаешь. Это же опытный. Подклеим — полетит.

Сколько этот «опытный» требует жертв!

И всё Константин… У него в голове какой-то винтик: повернул его — и вот всё по одной дорожке и едет…

Я вижу в щель, как от кучки ребят отделяется Гришка, уже присмиревший, насупленный. Он вразвалку подходит к калитке, несильно ударяет в неё кулаком, будто чувствуя, что мы тут, не ушли, и, сердито глядя в калиточные зелёные доски, спрашивает:

— И нитки отдадите?

Теперь время нам совещаться.

— Сейчас, — говорим мы и тоже отходим в глубь двора.

Неужели отдавать восьмерик?

Только что радовались — и вот…

Но мы с Костей понимаем, что за одного змея, пусть даже и такого большого, красивого, как полосатый, три вещи (змей, Стаканчик, нож) нам обратно не получить…

Мы подходим к калитке и, не открывая её, говорим:

— Половину отдадим.

Гришка, конечно, тут, и он тотчас откликается:

— Почему половину?

Константин объясняет, что мы даём полосатого змея в целом виде, а получаем жёлтого змея сломанным.

Гришка за калиткой разражается бранью, но не уходит, начинает торговаться, расхваливать восьмерик, предлагать вместо него моток тройника, наконец доходит до жалких слов о том, что ему попадёт от отца (в лавке отца продаются нитки), если он узнает, сколько товара пропало.

Костька садится перед запертой калиткой на чурбачок, лежащий тут же у ворот, и, смотря на Гришкины ступни ног, виднеющиеся в подворотне за калиткой, начинает почему-то отчитывать старшего разбойника материнским, марьхаритоньевским голосом:

— А как змея чужого лямзить — это ты можешь? А как впятером налетать на двоих — это тоже ты можешь? Отец тут не ругается? Да?..

* * *

Вскоре произошёл размен: мы отдали полосатого, а получили нашего многострадального «опытного» (с рваным боком и надломленной дранкой), капитана Стаканчика (родного, милого, но захватанного грязными руками) и столовый нож (почему-то чистенький, будто сейчас из буфета). А за несостоявшуюся дымовую завесу, за неравный бой на Хлебной площади, за «Не плачьте, орлы!», а также за то, что «опытный» вернулся из плена пораненным, мы получили половину восьмерика. Нет, эта плата была не маленькой; во всяком случае, братья-разбойники горевали о ней, и Костьке при размене пришлось не раз сказать об орлах, которым не следует плакать.

Так-то так, но всё же мы жалели, что вернули полосатого. Такой большой! Такой красивый! Однако хорошо, что в жизни так заведено: если есть обида, то к ней тут же прилагается и утешение. Я сказал Косте:

— А чего вообще в нём хорошего? Такой большой всё равно резал бы руки. Да и сам-то он тоже… Полосатый, вроде матраца.

Но во всей этой истории с оборвавшимся змеем было одно, что дороже всякого восьмерика и всякого полосатого, — это то, что мы с Костей, не заметив того, помирились.

 

20. ЧЕМПИОН ШВЕЦИИ

Наверно, на ночь глядя Костька долго вертел своего возвращённого из плена змея, потому что потом, как рассказывал, видел сон. Будто летит на своём «опытном», только большом-большом, и кабинка не с изнанки змея, как у Стаканчика, а впереди — на груди змея. А наверху, у наголовника, приделана «вертушка» Цветочка или, может, тот самый пропеллер от «заводного» змея, что мы видели на уцелевшей странице журнала, — только, конечно, большой-большой…

В общем, всё у него смешалось — всё, что может летать. Смешалось это и наяву. Когда мы наутро положили жёлтого «опытного» на пол и сели около него, Костя погрузился в раздумье.

— Может, и тут попробовать пропеллер сделать? — сказал он.

— Ты что? — удивился я. — Разве ты забыл, для чего мы жёлтого от куроедовских ребят вытягивали? Чтоб смерить змея. Чтоб взвесить Стаканчика.

— Я о потом говорю, когда мы по этому змею, — он постучал по жёлтому, — настоящего, человеческого змея строить будем…

Ну, потом — это потом, а сейчас мы приступили к ближайшему делу.

Площадь «опытного» смерить было легко, но вот как взвесить Стаканчика? Конечно, не на грубом же пружинном безмене, который в те времена был в каждом доме и на котором перевешивали базарную телятину, масло, творог. Для лёгкого, деликатного тела капитана, уже отмытого тёплой водой, нужны были настоящие весы с разновесом.

После долгих колебаний я отправился в бакалейную лавку А. А. Волкова, у которого мама всё покупала для дома. Колебания заключались в том, что не всё было доделано. Я должен был подать продавцу завёрнутую в бумагу деревянную фигурку и сказать: «Мама просила взвесить». Но если бы продавец вдруг спросил: «Зачем взвесить?» — или, ещё хуже, развернул бы бумагу, то ни сказать, ни объяснить я ничего не мог: мы с Костей это не придумали.

И вот, как бы с уроком, выученным только наполовину, я пошёл в лавку.

На дверях подобных лавок всегда висели так называемые «подвывески» в форме овалов, в отличие от вывески, которая была наверху, над дверью. На одном овале с неизбежным постоянством значилось: «Мыло, свечи, керосин». На другом: «Чай, сахар, кофе». Это было написано, торговала же лавка положительно всем — от шоколадных окаменевших конфет (тогда называвшихся «конфектами») до конской сбруи.

Но случилось ни то ни другое. Продавец, взвесил, не спрашивая и не разворачивая, однако когда я брал обратно капитана — от волнения, что ли, — я уронил его в ящик с черносливом, стоявший сбоку прилавка. Всё бы ничего, если бы продавец это видел, но он в это время отвернулся к полкам и чего-то там переставлял. Как быть? Лезть в ящик с черносливом — ещё что подумают. И продавец подумает, и сам толстый «А. А. Волков», что стоял за конторкой.

— Дяденька! — жалобно сказал я. — Тут это упало… Уронил. Можно взять?

Продавец отошёл от полки и заглянул в ящик, где поверх вкусных, сладких чёрно-блестящих крупных ягод лежал свёрточек в бумаге.

— Ну, бери, — сказал он, не понимая, почему я спрашиваю.

Я взял капитана и вышел из лавки. И уж не знаю как, но под боком Стаканчика оказались прижатыми две черносливинки. Это, наверно, братья-разбойники за время плена капитана научили его таким некрасивым манерам. Как бы там ни было, но один чернослив я оставил Костьке и передал ему вместе с записанными на бумажке золотниками — весом Стаканчика.

* * *

Мы высчитали, сколько нужно квадратных дюймов змея, чтобы поднять в воздух один золотник груза. Это было замечательно. Мы даже привскочили. Будь это задачка по арифметике, которую нам задавали зимой в реальном училище, мы бы, конечно, не обрадовались, но здесь всё было другое, живое: сейчас вот узнали, сколько надо квадратных дюймов для полёта одного золотника, а вот сейчас, вот сию минуту узнаем — сколько для полёта одного человека. Да, да, настоящего человека! Меня или Константина.

Но тут получилась осечка: мы не знали нашего веса. Да не только нашего — вообще веса человека. Можно было бы спросить Ивана Никаноровича или моего отца, но они ушли на работу. Узнавать же у наших мам… Нет, тут всё же нужен был серьёзный расчёт: человек ведь полетит, а не кукла, не Стаканчик.

Константин вдруг вскочил:

— Пошли!

— Куда?

— Пошли!

После прохладной комнаты — жара на Николо-Завальской улице. Каменные плиты тротуара так нагреты, что и через подмётку сандалий чувствуются. В конце улицы старая, но недавно побелённая церковь ярко сияет на солнце. За ней, на высоте золотого креста, вьётся белый узкий змей, а чуть выше большой тёмно-красный. Пока мы бежим, я вижу, как от восходящих воздушных токов нагретого купола тёмный змей дрожит, меняет очертания, словно это не он сам, а только его отражение в воде.

Мы огибаем трактир Лукьянова, церковь уходит вправо, сворачиваем на Воронежскую и бежим до пересечения с Посольской. Костька хватает меня за руку и останавливает около высокой, кругло-толстой (такой толстой, что за ней человека не видно) афишной тумбы.

Мы обегаем её, и вот крупные чёрные буквы:

ЦИРК. ЧЕМПИОНАТ ФРАНЦУЗСКОЙ БОРЬБЫ.

Афиша эта не новая, оставшаяся от весны, но так как летом в Т-е зрелища закрывались, то афиша осталась незаклеенной.

В середине пожелтевшего листа — две жирно-чёрные картинки-силуэта. На одной коренастый борец, выставив перед другим борцом ногу, старается его повалить. Нам известно, что это такое: до появления в Т-е «чемпионата французской борьбы» это называлось по-простому подножкой, но у борцов это «тур де-анш», что значит «через бедро». На нижней картинке ещё интереснее, тут даже страшно: человеку как бы отрывают голову. В самом деле, один борец, плотно стоя на ковре, обернулся к другому спиной и так ловко и сильно захватил и рванул его голову, что тот взвился в воздух и сейчас, перелетев через нижнего борца, плюхнется лопатками на ковёр. Это знаменитый «тур де-тет» («через голову»), любимый болельщиками.

Но Костя показывает не на картинки, а на полуаршинные буквы:

…чемпион мира ВАХТУРОВ (8 пудов)

С чемпионом Европы ЛУРИХОМ (7 пудов).

Вторая пара — решительная схватка до

результата: ЧЁРНАЯ МАСКА (6 пудов)

чемпион мира ПЁТР КРЫЛОВ (6 пудов) …

Нет, это не то — слишком много! Слишком большие люди. Мы же помним их.

…Когда Вахтуров по утрам прогуливался по главной, Киевской, улице, мы шли за ним следом. Нет, не «на почтительном удалении», как говорят в этих случаях, а в двух-трёх шагах позади него. Да это и понятно: идолопоклонники всегда стремятся быть как можно ближе к своему божеству, будь то борец, тенор или (как много позже появившийся) футболист.

И вот, идя позади в двух-трёх шагах, мы видели его. Он загораживал нам улицу, будто впереди нас стоймя несли платяной шкаф. Мы восхищались отдельными статями нашего идола: какие ноги, какие руки, какие плечи, какая шея!..

Шея… Шея Вахтурова однажды погубила великана Святогора. Этот прославленный борец приехал среди сезона, и тотчас по Т-е пополз слух о похождениях великана: проходя по Заречью, Святогор шаловливо захлопнул у какого-то дома форточку на втором этаже; с домишками же одноэтажными он ещё более насмешничал — закрывал ладонью дымоход на крыше, и бедные хозяева и постояльцы, чертыхаясь, чихая от дыма, вылетали в окна и в двери…

Появившегося на арене Святогора встретили аплодисментами: он и тут, среди рослых борцов, выглядел очень высоким. Он был худ, костляв, казалось, что у него много конечностей и мало туловища, как у кузнечика.

Оставшись наедине с Вахтуровым, он повёл себя странно: набрасывал кольцо своих рук на шею Вахтурова и дёргал на себя. Конечно, такой приём мог позволить себе только великан. И он добился своего: Вахтуров упал, или, как говорят, «перешёл в партер». Став около него на колени и всё ещё продолжая быть высоким, простодушный Святогор стал неторопливо закладывать чемпиону мира страшный, полузапрещенный приём — «двойной нельсон». Его длинные руки-плети прошли под мышками Вахтурова и соединились на его затылке.

Но только на миг. Вахтуров вскинул могучую, как бревно, шею, кольцо святогорских рук лопнуло, разошлось, и тотчас намертво, как клещами, зажав под мышками расцепленные руки противника, чемпион мира тяжело перевернулся на спину. Ещё бы не тяжело — он переворачивал и себя и под собой Святогора, плотно прижатого грудью к его спине!

Лопатки великана коснулись ковра. Цирк ахнул. Дородный арбитр в лаковых, с низкими голенищами сапожках и в белой длинной атласной рубахе с жёлтым шнуром-пояском громким, неестественно чётким, чревовещательным голосом, несколько кокетничая своей осведомлённостью, радостно выкрикнул:

— Парадом против «двойного нельсона», приёмом «двойного бра руле с партера» поб-бе-дил Вах-х-хту-ров! Пррравильно!..

Весь цирк как эхо отозвался:

— Правильно! Правильно! Правильно!

Больше всего надсаживалась галёрка — там, наверно, были те зареченские чихатели и чертыхатели, которых Святогор потревожил дымом…

* * *

— Нет, это очень здоровые! — говорит Костя. — Надо поменьше.

И вот уже внизу афиши, в анонсе на следующий день, мы находим:

Чемпион Риги АВГУСТ МИКУЛ (5 пудов)

чемпион Швеции ЖОРЖ ИВАРИ (4 1/2 пуда).

Мы останавливаемся на чемпионе Швеции, как на самом лёгком по весу. Мы его, конечно, помним: его «свечки» всегда приводили в восторг публику… Одна лопатка уже прижата к ковру, дожимают другую, вот-вот сейчас… И вдруг тонкий, стройный Ивари взвивается — взвивается, стоя на голове, вращаясь, как веретено. И уже нет его, уже выскользнул из зажима!

 

21. ПРОДОЛЖЕНИЕ ОПЫТОВ

Мы возвращаемся домой, держа в уме шведские четыре с половиной пуда. Ну хорошо, это (судя по субтильному среди борцов Ивари), наверно, вес среднего, обычного человека, но теперь второй вопрос: сколько же весим мы, я или Костя? Это уж не так трудно. Возьми мы шкафоподобного Вахтурова, было бы мудрено подсчитать — неизвестно, сколько мальчиков могут спрятаться в платяном шкафу, — но, имея перед глазами Ивари или (что, пожалуй, то же самое) своих отцов, дядей, высчитать всё же легче. Ну всё равно как высоконький кубик и кубик пониже.

И вот, прикинув по дверной притолоке рост наших отцов, учтя объём их и жорж-иварийский вес, мы устанавливаем, что в одном взрослом человеке содержится примерно полтора-два мальчика нашего с Костей возраста, то есть, исходя из четырёх с половиной пудов на взрослого, каждый из нас весит два с половиной — три пуда. Тотчас это обращается в фунты, фунты — в золотники и помножается на квадратные дюймы. Потом делится на квадратные аршины.

— Это чепуха! — Константин мрачно отворачивается от громадной площади, полученной после этих вычислений, и в раздумье оттягивает пальцами нижнюю губу. — Ведь это что же! Ведь это вроде «Пейте чай Высоцкого».

На Киевской улице, на глухой боковой стене одного трёхэтажного дома, висит чёрно-оранжево-зелёная реклама чая, занимая стену от крыши до земли. Трёхэтажное полотнище раскрашенного железа видно на всю улицу… Нет, такого змея, если его кто и построит (не мы, конечно!), то всё равно не удержать. Даже солдатам не удержать.

Значит, нам не летать… Константин подавлен: столько хлопот, чтоб вернуть «опытного», а всё зря…

— Погоди! — Глаза его вдруг светлеют, округляются. — А откуда мы знаем, что наш жёлтый был как раз для Стаканчика? Может, он ему велик был? Может, этот змей и двух таких Стаканчиков поднял бы! И трёх… Это что значит? Это значит, «Пейте чай…» наполовину можно уменьшить. Или в три раза. И всё равно он нас поднимет! Понимаешь?

И Константин уже не может остановиться — посидеть, помечтать, как полетим. Нет, скорее к проверке, к делу, к полёту!

Он вытаскивает из-под кровати синего, старенького, с белой заплатой на боку змея. Синий в два раза меньше жёлтого «опытного», и это хорошо. Поднимет ли такой Стаканчика? Костя не делает для капитана кабины или рубки, нет, просто ниткой привязывает его за талию к перекрестию дранок.

Мы выходим на улицу. И что же, синий с заплатой летит!

— Ты видишь? Ты видишь? — Костька смеётся от радости. — В два раза меньше, а поднимает! А если ещё второго Стаканчика? Тогда это будет в четыре раза…

Второго капитана у нас нет, но есть кусочек кирпича, по весу примерно такой же, как деревянный Стаканчик. Мы засовываем его между подбородком капитана и дранкой, и Стаканчик с расставленными руками, будто балансируя вручённой ему тяжестью, отправляется в полёт.

Нет, не летит, да как не летит — совсем, словно мы дали держать капитану не осколочек величиной с половину мизинца, а целый кирпич! Змея нельзя оторвать от земли. Привяжи мы к нитке утюг — и то, пожалуй, лучше было бы. Это загадочно…

— Неправильное распределение тяжести! — говорит Константин откуда-то вычитанную фразу. — Часть груза надо на хвост.

— Как на хвост?

Вместо ответа он отрывает половину мочального хвоста и, отобрав у Стаканчика кирпичинку, привязывает её к хвосту.

Змей поднимается, раскачивая кирпичинку, как маятник. Летит плохо, тяжело, но всё же это не утюг. А на хорошем ветре он, может, и возьмёт лучше… Но почему это именно Костька сообразил? Подумаешь!

— Сжульничал — вот и полетел! — говорю я. — Хвост-то наполовину оборвал. А не оборвал бы, и не полетел…

— А зачем нам пустой хвост, что в нём толку? А тут, по крайней мере, у хвоста дело будет, груз будет нести.

— Какой груз?

Костя перестаёт подёргивать нитку, и старый, усталый змей, обрадовавшись, что не надо больше тащить на себе ни капитана, ни кусок кирпича, ложится животом на тёплую пыль мостовой.

Константин не знает, что ответить, в то время как мне всё более становится ясным, что никакого груза на хвосте того змея, на котором мы полетим, не будет.

— Ну, сделаем две кабины, — наконец говорит Костя. — Одна — наверху, на дранках, а вторая — на хвосте.

Я сразу представляю себя в этой нижней кабине: крутится, вертится кругом один воздух. Страшно! То ли дело в верхней! Тут и дранки, и путы, и защита от ветра, и не болтает. А ведь хвосты, бывает, и отрываются…

— Только, чур, я в верхней! — быстро говорю я.

— Там посмотрим.

— Нет, не посмотрим! Я в верхней. Я первый сказал!

— Мне ведь управлять надо будет, — подумав, говорит Константин. — А как с хвоста управлять?

Я отламываю от засохшей колеи, которая протянулась по нашей Николо-Завальской улице, тяжёлый ломоть влажно-вязкой, с металлическим блеском земли и маленькими кусочками начинаю бомбардировать первый попавшийся забор. Это делается и в минуту радости, и горя, и раздумья.

— А как ты будешь управлять? — весело-ехидно спрашиваю я. — Чем? Какой штукой управлять?

Константин, не отвечая, начинает сматывать старого летуна. Стаканчик, лёжа на змее, как в лодке-плоскодонке, плывёт по пыльной мостовой; сзади, последним, попрыгивая по пыли, тащится осколок кирпича. Да Косте и нечего ответить. И, чтобы доконать «управителя», я добавляю:

— Ведь тот змей-то тоже на привязи будет. Как же управлять? Отцепился от верёвки и полетел? Вроде куроедовского, что на террасу упал, да?

Но Константин, пока сматывал змея, приготовил ответ.

— Куроедовский да и всякий змей потому и обрывается, что не может управляться, — говорит он. — Если бы змей мог стать поменьше, то и ветер бы на него меньше давил и нитка бы выдержала, не оборвалась…

— Ты что?! — Я даже отступаю. — Как это поменьше?

— А как паруса на корабле. Если ветер сильный, то часть парусов матросы убирают. Что, не помнишь, что ль, в «Натуралистическом путешествии»?

Против этой много раз читанной и любимой книги, конечно, не возразишь, но всё же парус можно сложить или уменьшить, а как же тут? Константин видит на моём лице недоверие и говорит примирительно:

— Это надо ещё подумать. Надо к Графину Стаканычу сходить.

Графин Стаканыч, Графин Стаканыч!.. Я и забыл! С этим оборвавшимся куроедовским змеем столько событий за вчерашний и сегодняшний день, что я и забыл…

Быстро, задыхаясь, рассказываю Косте о вчерашнем утреннем разговоре со столяром: о проданном столе, об обнаруженном тайнике, о золоте, о письмах… Нет, не в этом столе, а раньше. А в этом — ничего не известно…

Не сговариваясь, мы молча влетаем в дом, бросаем под кровать змея и бегом, опрометью к Графину Стаканычу… Что же! Что же они нашли там?..

 

22. «НАШИХ БЬЮТ!»

Дома мы его не застали. Он мог быть в трактире, у генеральши, у новых заказчиков. Но мог быть и там, где мы хотели бы, чтобы он был у Бурыгиных, у стола.

Однако как же идти в чужой дом, да ещё к этому Цветочку?

— А мы скажем… — Константин оправлял поясок на синей сатиновой рубашке, будто готовясь идти к Бурыгиным. — Да, скажем, что мы не к ним, а к Ефиму Степановичу, к столяру. У нас к нему дело, вот потому и пришли…

Через две-три минуты, тяжело дыша от бега, мы уже входили в распахнутые ворота лесного склада Бурыгина. (Мы нарочно, чтобы не стучаться в калитку, побежали дальним путём — через складские ворота.) Плотный, коренастый хозяин в выгоревшем чёрном картузе вместе с рабочими, обутыми в лапти мужиками, «кантовал» только что привезённые брёвна. Здоровым сосновым колом с содранной нежно-жёлтой корой он вместе с другими поддевал снизу бревно и, действуя колом, как рычагом, перекатывал брёвна в общую кучу.

Мы знаем его: к нему первому мы и все близживущие змеевики идём весной за дранками. Долго копаемся в длинной, саженной, связке и, вытянув три штуки, протягиваем Андриану Кузьмичу две копейки. Он по-простецки опускает медяк в карман и машет нам рукой, что значит: «Идите!», потому что всегда хочется вернуться и ещё покопаться в связке, — может, там дранки получше отобранных есть.

— Вы чего? — спросил он сейчас, заметя наш спешащий, срочный вид.

— Столяр Ефим Степанович не у вас? — солидно, с озабоченным видом осведомился Костя.

— Там он. — Хозяин махнул рукой на дом и, вытерев картузом пот со лба, опять взялся за сосновый кол.

Вот это замечательно! И Графин Стаканыч тут, и мы идём как бы с разрешения самого хозяина.

Теперь скорее, скорее туда: может, уже выгребают из тайника стола золото, жемчуга, алмазы — всё, что полагается в кладе.

Мы подбежали к чёрному крыльцу бурыгинского дома в тот момент, когда с него сходила толстая, дородная Куроедиха. Мы её узнали по белёсо-картофельному лицу, по льняным волосам, которые были и у её Вань-петь-гриш. На губах женщины держалась улыбка и было выражение какого-то успокоения, умиротворения: она даже, несмотря на грузность, сошла с крыльца, легко, будто девочка, ступая.

Но демон-искуситель подстерегал её. Как только она сошла с крыльца, из-за угла дома вынырнула старуха в чёрном, в рыжую клетку платке. Как потом нам сказал Графин Стаканыч, это была свекровь — мать мужа Куроедихи.

— Ну, что? Что нашли? — нетерпеливо спросила она.

Я и Костька, загороженные кустами палисадника, были в пяти шагах, и мы замерли, ожидая ответа.

— Ах, мама, пустяки! — с улыбкой облегчения отвечала младшая Куроедова. — Я так рада. А то пришлось бы судиться-рядиться с этой Анфисой…

— Ну, что, что?

— Да так, какой-то рецепт блинчиков с заварным кремом… Жёлтенькая такая бумажка, в четыре раза сложенная. Какая-то чудачка спрятала.

Под чёрным в клетку платком блеснули злые глаза.

— А ты и поверила? — криво усмехаясь, проговорила старуха. — Тебе и невдомёк, что столяр или эта Анфиса без тебя ночью всё обчистили, а бумажку дурацкую подсунули, чтоб глаза отвести? А ты и поверила!

— Ну что вы, мама, говорите! При мне нашли, при мне открывали.

— Это, милая, по второму разу открывали! — с присвистом зашептала старуха. — А по первому обчистили! — Она с пренебрежением чуть оттолкнула невестку от себя. — Ну и дурёха же ты! Позволила какими-то блинчиками глаза себе занавесить.

И невестка вдруг отшатнулась, открыла рот, округлила глаза, замерла поверила старухе!

Ей-богу, мы с Костькой никогда не думали, что от слов так может меняться человек. Ведь никто Куроедиху не ударил, ничего у неё не отнял, а она, белёсо-картофельная, вдруг вся налилась густо-красным, как свекольный сок, цветом. Тут же повернулась и, уже не легко ступая, а стуча козловыми башмаками, взобралась на крыльцо, рванула дверь и скрылась в доме.

Старуха, прислушавшись, снова зашла за угол дома. Мы не знали, что делать. Конечно, лучше бы следом за младшей Куроедихой — к столу, к Графину Стаканычу, к открытой тайне. И мы уже сделали шаг к крыльцу, но тут внутри дома послышались шум, стук, вскрики, словно туда ворвалась медведица, и справа от нас с треском открылось дальнее окно и выглянула красная, всклокоченная голова Графина Стаканыча.

— Где тут эта старая ведьма? — кричал он, смотря на нас и не видя нас. — Где тут чертовка? Тащите её сюда!

«Ведьма и чертовка» в это время, затаившись, стояла за углом дома и, слушая выкрики столяра, спокойно, не глядя, обирала в чужом саду куст чёрной смородины.

Накричавшись, Графин Стаканыч отпрянул от окна, и в глубине комнаты снова раздался его голос. Он отпрянул, а мы — к окну: Графина Стаканыча обижают — нужна наша помощь.

Окно было низкое, и мы, все же встав на цыпочки, увидали всё. Среди тесно заставленной комнаты стоял злополучный секретер, который только потому нельзя было спутать с другой мебелью, что трое находящихся в комнате смотрели на него, стучали по нему.

— Да как вы смеете-с такое говорить-с! — кричал Графин Стаканыч и наступал на мамашу наших братьев-разбойников. — Значит, вы мне не верите? Да-с? Значит, я тут без вас вытащил? Да-с? — Маленьким кулачком в рыжих волосиках он стучал по секретеру. — Значит, я обманщик и мошенник?! Да-с? Вы так хотите сказать? Благодарю! Картина-с!

Анфиса Алексеевна, вспоминая свою театральную Светлозарову-Лучезарову, трагически заламывала руки и протягивала их к пунцовой, растерянной Куроедихе.

— Ну как вы могли подумать?! — восклицала она, сверкая чёрными глазами. — Ну как вы могли подумать такое?! Как могли?!

Куроедиха, как опоённая, мотала головой, отступала перед столяром и перед Бурыгиной, но так ловко отступала, что от секретера не удалялась.

— Не знаю, не знаю… — бормотала она, поводя вокруг ошалелыми глазами. — А только где же ценности? Где же? Блинчики кушайте сами, а мне моё подавайте. Нечего глаза отводить!..

Графин Стаканыч, нагнув голову, словно бодая, ринулся на Куроедиху.

— Значит, я вор, мошенник?! — Голос был визглив, срывался. — Значит, я… Да? Отвечайте!

В его словах мы вдруг услышали слёзы, и тотчас, переглянувшись с Костькой и как бы мысленно выкрикнув друг другу: «Наших бьют!», — мы по этому безотказному, воинственному кличу подпрыгнули, схватились за подоконник, быстро подтянувшись, вскочили на окно и, спрыгнув в комнату, тотчас, не сговариваясь, набросились на Куроедиху.

В четыре кулака мы застучали, как стучат в дверь, по её мягкому, словно подушка, телу, приговаривая:

— Пошла вон! Пошла вон!..

Со взрослыми, тем более с женщинами, мы никогда, конечно, не дрались, но каким-то чутьём поняли, что так, несильно пристукивая, — самый вежливый способ выгнать обидчицу нашего Графина Стаканыча. (Позже Костька говорил, что неплохо бы было сделать ей «тур де-анш», а ещё лучше — «тур де-тет». Но это, конечно, фантазия, это работа для Вахтурова. Попробуй-ка перебросить такую тушу через голову!)

И что же, мы её действительно выгнали из дому: из комнаты в прихожую, из прихожей на крыльцо. Причём нам мешали. Анфиса Алексеевна с возгласом: «Что это за мальчики? Что это за мальчики? Да как вы смеете!» — на секунду, на две своими гибкими надушёнными руками оттаскивала нас от Куроедихи. Но оттаскивала кого-нибудь одного — другая же пара рук продолжала в это время, пристукивая, теснить обидчицу.

 

23. ТРЁХДОЛЬНАЯ ДОЩЕЧКА

Когда мы, разгорячённые, вбежали обратно в комнату, где стоял секретер, около него, сидя на корточках, как ни в чём не бывало возился Графин Стаканыч. Может быть, только его покрасневшая шея говорила о происшедшем.

Мы тут же бросились к нему, к секретеру.

— Где? Где?

В это время на пороге комнаты появилась Анфиса Алексеевна. Она прислонилась к косяку двери и в позе надломленной лилии поднесла руку ко лбу.

— От этой пошлой женщины, — губы у неё страдальчески скривились, — у меня адская мигрень… Скажите, где Аленька? — спросила она, будто чужая в доме.

В это время появился и Аленька, напомаженный, в пиджачке, держа в руке надкусанное зелёное яблоко.

— Господи! — Лилия совсем уж сломалась. — Незрелое яблоко! Что теперь будет?

Она резко вырвала из рук Цветочка яблоко, прищемив ему палец, и он жалобно захныкал, но мать, быстро склонясь, обняла его, стала ласкать и приговаривать:

— Не плачь, миленький! Не плачь, солнышко!

Цветочку бы и замолчать, но он, видимо, решил, что его мало ублажают, и заревел в голос.

Но этот секретер, ужасная мигрень, эта крикливая женщина всё как-то сдвинули… И сейчас вместо того, чтобы пуститься ещё более утешать Аленьку, Анфиса Алексеевна молча разогнулась, сжала тонкие губы и дала Цветочку подзатыльник — довольно увесистый, хлёсткий, совсем не лилейный.

И они вышли из комнаты: он с рёвом — впереди, она — сзади.

Это было замечательно! Мы остались одни с Графином Стаканычем, с тайником. Ну где? Где он?

Вначале, конечно, ничего не было заметно: красивое, в резьбе тёмно-красное дерево — и только. Но вот Графин Стаканыч нажал на угол боковой стороны секретера — на какую-то точку там. Нет, ничего ещё не открылось, не щёлкнуло, но всё же что-то произошло. Столяр показал — иначе бы мы, конечно, и не заметили — внизу угла на толщину спички выдвинулся тонкий медный штифтик. Графин Стаканыч не просто потянул его (это-то, видимо, и было главной частью секрета тайника), а вначале осторожно повращал его…

И вот отскочил кусок тёмно-красного, с резьбой дерева. Мы с Костей ахнули — так было неожиданно. За этим куском открылся маленький, объёмом с небольшую книгу, тайник… Запахло сургучом, пылью. Я быстро мазнул пальцем — и в самом деле пыль. Так вот тут-то и лежали не изумруды и не алмазы, а рецепт для блинчиков.

— Я же говорил, — сказал Графин Стаканыч, — что всё смотря по человеку! У каждого свой идол, даже вот и клады. Другому золото интересно уберечь, а вот этой божьей душе — наставление о блинчиках. Покушать, наверно, старушка любила.

Костя меж тем притих. Не слушая рассуждений Графина Стаканыча, не пробуя пальцем пыль веков, он занялся той дощечкой, которая отскочила. Дощечка была не простая — она состояла из трёх долей, соединённых с изнанки крошечными навесками, и раздвигалась и складывалась, как ширма. С лицевой стороны ни швов соединения, ни тем более навесок не было заметно. Этому помогала не только идеальная подгонка долей дощечки, но и рисунок резьбы, из-за которого швы вообще исчезали.

Но Костю заинтересовала не эта хитрая ловкость мастера, а вот то, что дощечка из трёх долей, то есть то, что спокон веков было в обыкновенной домашней ширме, но чего Константин за малыми своими годами ещё не видел, не знал (ширм ни у него, ни у нас дома не было).

— Ты смотри! Смотри! — приговаривал он. — То большая дощечка, то маленькая! А то средняя. Ведь так и змея можно! Слабый ветер — всего змея расправил; посильнее — одну створку загнул, убрал; а если буря — две створки убрал, и змей на одной летит… Ну прямо как паруса…

— Так у парусов-то матросы стоят! А тут кто будет? — спросил я.

— А тут я буду! Я ж тебе говорил, что из верхней кабины буду управлять. Теперь ясно, как управлять. Ты не верил, а теперь вот понятно: то одну створку закрыл, то две…

Из всего я только услышал: «из верхней кабины». Значит, Костя опять за своё: он наверху, а я буду болтаться на хвосте!

— Нет, в верхней кабине буду я! Я первый сказал!

— Нет, я! — Костя даже пристукнул по секретеру. — Я буду управлять.

— Управляй откуда хочешь, только наверху я!

— Нет, я буду наверху!

Мы и не заметили, как начали орать, кричать друг на друга.

— Вы чего? Вы что? — Графин Стаканыч, выпучив глаза, щёлкнул по лбу меня, потом Костю. — Вы где? Вы в чужом доме!

Он остановил нас вовремя. На пороге комнаты появился хозяин Бурыгин. Сняв свой промасленный картуз, Андриан Кузьмич почему-то на цыпочках прошёл к буфету и взял там ломоть чёрного хлеба. Посматривая на нас, стал жевать. Под его взглядом мы затихли, а Графин Стаканыч, как человек нанятый, наоборот, стал проявлять рвение, усердие: появилась тряпка, бутылочка с какой-то тёмной жидкостью, руки пришли в движение.

Нет, это было не грозное явление. Хозяин сам робел в доме. Заслышав шаги жены, Андриан Кузьмич, виновато мигая глазами, вышел поскорее из комнаты… Его всё же заметили — со двора донёсся голос Светлозаровой-Лучезаровой:

— Андре! Когда я тебя отучу от этой мужицкой привычки есть пустой хлеб! Если не можешь дождаться обеда, то взял бы сыру, ветчины…

* * *

На обратной дороге Константин, то размахивая руками, то хмуро, исподлобья посматривая на меня и на Графина Стаканыча, продолжал говорить об управляемом змее. После того как мы с ним решили, что в верхней кабине будем находиться по очереди, я уже более мирно, спокойно слушал эти рассуждения.

А Константин, начиная косить глазами, распалялся всё более и более. Эта трёхдольная складывающаяся дощечка от куроедовско-бурыгинского секретера не отпускала его от себя. Он в ней видел не только будущего трёхдольного змея, которого, как парус, можно будет увеличить или уменьшить, но и другие нововведения — например, особые путы.

— Понимаете, вдруг такой сильный ветер, — Костя делал испуганные глаза, — что змей даже из одной доли вот-вот заколдует… Что делать? — Он останавливался, держал нас, глаза его блестели. — Очень просто! Из кабины надо выпустить, удлинить, среднюю путу. Что получится? А то и получится, что было у нас с такими путами: змей ложится на воздух. Наголовником вперёд ложится, и никакой ветер ему не страшен.

Удивительным было, конечно, не то, что Константин, воодушевившись, махая руками, рассказывал о будущем полёте на змее, и не то, что я всему верил, а то, что Графин Стаканыч — человек взрослый, серьёзный — довольно внимательно слушал Костю.

— Всё может быть, всё может быть, — приговаривал столяр. — Почему же человеку и не полететь? Всё соответственно надо увеличить — вот и всё… Покажи мухе орла — она тоже небось сказала бы: «Нет, такой не полетит! Слишком здоров, чёрт, тяжёл!» А он ничего, летает… Всё может быть… повторял он.

Мы проводили Графина Стаканыча до дому. Навстречу нам из подворотни вылез крошечный жёлтый щенок с чёрными ушами. Щенок замахал хвостом, настолько коротким и пушистым, что он выглядел шаром.

— Пока суд да дело, вы бы вот для Кутьки, — столяр кивнул на щенка, полёт устроили. Вот и была бы для вас практика-проверка! И восьмерик у вас есть, зря лежит.

Мы даже отпрянули… Это замечательно! Ведь первые знаменитые воздухоплаватели на монгольфьерах тоже сначала поднимали для пробы животных, а потом уж поднимались сами. И беспризорный, ничейный Кутька будет рад! А то шляется от помойки к помойке и ничего не знает, ничего не видит.

 

24. «ВОТ ЭТО ДА!»

Константин и этого змея решил делать научно, то есть исходя из расчётов, полученных после полёта Стаканчика. Но при полёте не на «опытном» змее, а на меньшем, на синем, — там данные были вернее.

Кутьку взвесили на безмене — взвесили в платке, в узелочке, как бабы вешают творог. И Костя тотчас приступил к вычислениям. Получилось, что змей должен был быть не менее как в полтора листа. Полтора листа! Почти «солдатский»! Впрочем, никто «солдатского» вблизи не видел, — может быть, в нём не два, а три листа. Но дело было не в этом, а в том, что мы-то с Костей до сих пор больше как полулистовых змеев не пускали.

Животами на полу мы лежали у нас в гостиной. Перед нами в виде выкройки были разложены листы газеты, которые показывали, что такое полтора листа — не этой, а цветной, из магазина Юдина — бумаги. Полтора листа! Ну и здоровый! Это больше, чем тот, куроедовский, полосатый.

Костя, измерив выкройку бечёвкой, вскочил, примерил бечёвку на себе.

— Смотри, до бровей будет. Вот это да! — воскликнул он.

Никто не знал, что это восклицание, как в сказке, трижды повторится за один день…

— Выдержит ли восьмерик? — спросил я.

Мы достали наши трофейные нитки, и нельзя было не залюбоваться ими: крупно крученные, блестящие, предусмотрительно, чтоб не лохматились, навощённые догадливыми братьями-разбойниками. Нет, такие выдержат! (Как выяснилось, в тот раз не было обрыва, а просто куроедовские ребята упустили нитку от своего полосатого.) Восьмерик-то выдержит, а вот руки можно им порезать. Придётся мне и Константину просить у наших мам перчатки, которые, как известно, вместе с зимними вещами спрятаны на лето в сундуки.

Кутька был взвешен, накормлен и выставлен за порог, но, как ничейный, он никуда не убежал (дома-то не было) и вскоре через какую-то открытую дверь появился в гостиной. На полу лежали газеты, ножницы, дранки, моток восьмерика. Щенок пошёл, конечно, прямо на моток: это шершавое, круглое было ему всё же близко, понятно, во всяком случае более понятно, чем, например, ножницы. Мы тотчас отогнали его от мотка: избави бог, перетрёт зубами нитку, и тогда змей… Да нет, сам же Кутька вместе со змеем оборвётся в воздухе. Кроме того, каждую минуту могла войти мама, и поднялся бы шум по поводу уличных собак, которых пускают в дом.

Я взял Кутьку за мягкий, в нежных складках шиворот и понёс к угловому, открытому на улицу окну: там была приступочка на фундаменте дома, с которой Кутька легко бы спрыгнул на тротуар. Ещё подходя к окну, я заметил, как по Николо-Завальской, тяжело дыша, пронеслись двое ребят. Когда я спустил Кутьку на приступочку, то увидал нашего одноклассника с Пироговской улицы Женьку Лопухина, бегущего вместе с толстеньким братишкой. Тот отставал, хныкал:

— Жень… Же… Же…

Следом, уже по мостовой, целая ватага — куроедовские ребята с дружками. И всё бегом, опрометью. Младший из братьев, Ванька, бежал ближе к нашему тротуару, и я крикнул ему:

— Вань! Куда? Чего?

Он широко раскрыл руки, сделал испуганные глаза и пробормотал на ходу:

— Змей…

Костя был уже рядом у окна и всё видел.

— Наверно, «солдатский» оборвался…

Нас вынесло как ветром. Брошены были выкройки, дранки, моток, и мы через то же окно, через которое высаживали Кутьку, выпрыгнули на улицу и понеслись туда, куда все бежали…

* * *

Мы мчались окрылённые — сейчас вот увидим, увидим, какой он! Такой змей — и упадёт не на улице, а в поле, за городом. И понятно, что все городские змеевики переполошились. На бегу мы оглянулись — вон сколько следом!

Был уже конец Никитской улицы — дома становились всё ниже и ниже, и стояли они реже: не только с палисадниками, но уже и с огородами. Вот и конец домам — показалось поле.

Здесь мы догнали Гришку — главного из Вань-петь-гриш. Тут уж, конечно, было не до прошлых раздоров и угроз («Ну, попадись теперь!») такое дело.

— Куда оборвался? Куда бежим? — запросто, как своему, выкрикнул на бегу Костя.

И Гришка тоже, как своему:

— Чего оборвался?

— Ну, «солдатский»…

— Ничего не «солдатский»! — Гришка скорчил гримасу, но не злую. Тетеря! — тоже беззлобно выкрикнул он. — «Солдатский» на месте, а это студенты на телеге змея повезли! Понимаешь? На телеге!

И, прибавив ходу, умчался вперёд.

Какие студенты? И почему на телеге? Что же, очень большой змей или очень тяжёлый?

Через несколько минут всё стало ясно. Ноги вынесли на загородный простор. По сторонам от дороги показались трава, белые ромашки, лиловые колокольчики, а слева, впереди, какая-то широкая квадратная кучка людей, стоящая среди поля. Они смотрели вниз, на траву, и стояли как бы ограждением вокруг чего-то. Тут же невдалеке действительно находилась и телега с уже распряжённой лошадью.

Когда мы с Костей протискались сквозь сборище людей, увидали то, вокруг чего все стояли.

Он лежал лицом вниз, показывая могучие дранки. Нет, это, конечно, были не дранки, а тесовые брусья в два-три пальца толщиной. И вместо бумаги был серый, сшитый полотнищами холст. Из-под мощного, как корабельная снасть, наголовника выглядывали по углам верёвки.

Да, это была уже не нитка, не шпагат, не сахарная бечева и не легендарный десятерик, а верёвка — ну, та верёвка, на которую вешают бельё, в палец толщиной. Толще этого ничего уж больше не было — дальше шли морские канаты. Удивительно было и то, что такую бельевую верёвку мы ранее видели только в коротких отрезках: от забора до дерева на дворе, от дерева до сарая. А тут этой верёвки был целый тяжёлый бунт.

Но Костю занимала не верёвка, а змей.

— Вот и мы бы такой! — Костя, кивая на змея, мечтательно вздохнул. Вот и нам бы…

Меж тем происходило приготовление к запуску змея-гиганта.

Два студента в коротких белых кителях с золотыми пуговицами обухом топора косо вбивали деревянный кол в землю. Один вбивал, другой же покачивал кол: не мелко ли входит? Третий, коренастый студент с чёрно-лохматыми волосами, держа на руке бунт верёвки и мелко семеня ногами, бежал к колу, ловко, без заминки снимая с руки верёвку — ровно, кольцо за кольцом.

Затем они втроём примотали конец верёвки к колу, подёргали, крепко ли, не выдернет ли кол, и с озабоченным видом, стараясь не смотреть на восторженно-благоговейные лица ребят-змеевиков, но, конечно, чувствуя их и втайне радуясь производимому эффекту, пошли к змею.

Здесь были ещё два студента: один в кителе, другой в белой рубашке, но похожие друг на друга: оба длиннолицые, с одинаковыми рыжеватыми усиками. Присев на корточки по верхним углам змея, по концам наголовника, они держали лежащего змея, так сказать, под уздцы. Так буйного жеребца выводят из конюшни на растянутых поводьях сразу два конюха.

И это было правильно: пока все приготовления не сделаны, змей, чтобы не взмыл, не стал под ветер, должен быть прижат к земле. И хотя нам с Костей, как и всем наверно, хотелось поскорее увидеть лицевую сторону что там? — мы понимали, что змея надо держать у земли.

 

25. «ВОТ ЭТО ДА!»

(Продолжение)

Но вот всё, кажется, готово. Три студента (двое продолжали держать парусинового гиганта) со строгими или, пожалуй, с отчаянными лицами стали надевать перчатки…

Толпа ребят расступилась, отошла от змея, от верёвки, протянутой к далёкому колу…

Студенты в перчатках взялись за верёвку недалеко от змея. Чёрно-лохматый оглянулся назад, как бы проверяя, тут ли ветер, и в полной тишине негромко выкрикнул:

— Давайте! Не сразу…

Тотчас студенты-близнецы начали медленно приподыматься с земли, крепко и настороженно — каждую секунду ожидая удара ветра, — держа змея за верхние углы. Выпрямившись, они стали поднимать углы змея уже вытянутыми над головой руками.

И тут ветер сам доделал: парусиновый гигант вдруг откинулся, стал стоймя, во всей красе.

— Вот это да! — воскликнул Костя второй раз за день. — Это не то что для Кутьки!

Было от чего ахнуть. Сейчас когда он стоял во весь рост, его конюхи студенты с усиками — приходились ему по пояс, до половины высоты. Если сравнить, то змей в вышину был со стену одноэтажного дома, в ширину же, как и полагалось, — в полтора раза уже. Дотошный Костька, видимо, решил уточнить. Он вырвался вперёд и, прежде чем кто-либо успел ему помешать, прошёл перед змеем, отмеривая шаги.

— Эй, гоните этого! — послышалось от студентов в перчатках.

И тотчас от одного из тех, что с усиками, Костька получил лёгкий подзатыльник.

— Четыре с половиной шага! — озабоченно-почтительно проговорил он, подбегая и опять становясь рядом со мной.

Однако отчего же он не летит?.. Теперь, оказывается, командовали длиннолицые близнецы. Когда змей встал во весь рост и когда верёвка от него до троих студентов натянулась, один из рыжеусых не без тревоги в голосе быстро скомандовал:

— Приготовиться!.. Вынимаем!

Да, студенты действовали с толком. Мы увидели, что змей предусмотрительно был внизу привязан к двум колышкам. Близнецы опять сидели на корточках, но теперь уже у подножия змея.

Колышки разом выдернуты.

И он взмыл…

С шумом, с каким развёрнутый парус принимает ветер, змей-гигант поднялся. Поднялся невысоко — на высоту телеграфного столба, — верёвки пока ему больше не давали. И, может быть, оттого, что невысоко, казалось, что он закрыл полнеба, будто даже потемнело.

— Смотри, хвост! — выкрикнул кто-то из ребят.

Мы и забыли про него. То есть даже не видели, занятые громадностью змея. Сейчас же глядели только на него: толстый, как удав, он поднимался с земли круг за кругом, и, когда змей был выше телеграфного столба, конец хвоста ещё елозил по земле.

— Давай!

У студентов всё было разучено. Двое с усиками, освободившись от змея, тотчас побежали вдоль верёвки и встали шагах в сорока позади первой тройки, державшей змея. Они надели перчатки, взялись за верёвку и, заранее уже упираясь ногами в землю, крикнули это «давай».

Тройка верёвку выпустила, она дёрнулась, косо поднялась вверх, и с нею вместе, но ещё на большую высоту, поднялся и змей. Хвост оторвался от земли. Студенты, выпустившие верёвку, не стали медлить, тоже побежали назад и, став позади близнецов шагах в сорока — пятидесяти, перехватили верёвку.

Потом это повторили близнецы, затем опять тройка, пока так, пятясь задом, они не дошли до кола, до конца верёвки.

Теперь можно отдохнуть…

Студенты с серьёзными, но счастливыми лицами сели около кола, сняли жаркие для лета перчатки и носовыми платками вытирали пот с лица, с рук. Вытирали, посматривая на него…

А он стоял в небе, не высоко, но и не низко, примерно на пять телеграфных столбов (наших измерительных единиц), тяжело покачиваясь из стороны в сторону и чуть виляя своим могучим хвостом, на конце которого, чувствовалось, было привязано что-то грузное.

И тут в минуту затишья обнаружилось новое и на небе и на земле.

Занятые размером, взлётом такого змея, мы только сейчас обратили внимание, что на нём что-то написано (возможно, это была привычка: и мы и ребята иной раз клеили змея из афиш, но не замечали ни букв, ни слов).

— Смотри! — воскликнул Костя. — А тут нарочно написано.

Да, конечно, нарочно! Ни одно слово, как бывало на афишах, не обрывалось где попало. Тёмно-красные буквы шли по низу полотнища, свободному от верёвочных пут:

Товарищ, верь: взойдёт она,

Звезда пленительного счастья,

Россия вспрянет ото сна…

— Это из Пушкина! — сказал Костя.

— А зачем? Лучше бы, как обыкновенно, — сердце и уголки… Представляешь, какое бы тут было сердце! С бочонок! Во!

Я развёл руками и здесь увидал, что и на земле было новое, не замеченное ранее. Во-первых, народу на поле было гораздо больше, чем показалось вначале: может быть, подбежали потом. Во-вторых, были не только ребята, но и взрослые. Даже стояли в стороне три извозчичьи пролётки с седоками, которые, не сходя с экипажа, наблюдали за змеем. К одной из пролёток подбежал студент в белом кителе, который недавно вбивал кол, и что-то, показывая на змея, объяснял старику в чесучовом костюме и даме в лиловой накидке.

К нашему удивлению, около четвёртой, стоявшей особняком, не извозчичьей пролётки с мордатым кучером мы заметили Графина Стаканыча. Он что-то почтительно говорил полной старой женщине в кремовой кружевной пелеринке и в шляпе с чёрными кружевами на седых волосах. Мы тотчас помчались к нему, чтобы поделиться впечатлениями о змее.

— Может быть, он студентов попросит!.. — выкрикивал Костя на бегу. Попросит, чтоб полетать… Попробовать… Как мы хотели…

Графин Стаканыч, оставив важную старуху в кружевах, направился к колу, к привязи змея, где сидели студенты. На полдороге мы перехватили его.

— Вы видели, как его привезли? Видели, как его к земле прижимали? затараторили мы. — Вы видели, как он поднимался? Как тянул?

Графин Стаканыч ответил, что всё это он видел, но издалека, так как только что пришёл. Оказывается, его перехватила на улице сидевшая уже в экипаже генеральша Таисия Тихоновна (он кивнул на женщину в кружевах) и попросила поспешить на поле: может быть, будет нужна его помощь студентам, среди которых находился и её племянник.

— Это та, которая ножки у кресла, да? — почему-то шёпотом спросил Костя. И я тотчас вспомнил весеннюю историю о превращении кресла ампир в жабу — благословенную историю, которая нас познакомила, сблизила с нашим Графином Стаканычем…

Столяр сделал строгие глаза, будто генеральша могла нас услышать, но тут же по-обычному заулыбался, заподмигивал.

— А сейчас они гневаться изволят-с на племянника! — сказал он доверительно. — Зачем-с написали на змее какие-то зажигательные слова! К себе племянника требуют.

Он говорил с нами, как со взрослыми, но мы были полны своим.

— Ефим Степаныч! Ефим Степаныч! — Костя, отбросив свою обычную угрюмость, сдержанность, пританцовывал на траве. — Раз вы к студентам идёте, попросите их… ну, попросите, чтобы полетать! Хоть немножко! Хоть невысоко!..

— Да что вы, ребята! Да что вы! — Графин Стаканыч на ходу отмахивался. — Что вы, разве котята? К хвосту вас, что ли, привязать?

— Вы только скажите, вы только начните, а я дальше сам…

Графин Стаканыч сделал неопределённый жест: не то да, не то нет. Во всяком случае, Костя обрадовался.

Но мне было уже не до этого: справа от нас послышались крики, смех, и я увидал кружок ребят, в середине которого хлопотал тот вихлявый гимназист, Серёжка Сарычев, который во дворе у Цветочка хвастался одним своим учителем. Видимо, и тут играли в этого учителя. Серёжка, схватив за шиворот какого-то мальчишку, тащил его от края круга до другого края, приговаривая:

— Сосенко… Березенко… Осиненко… Дубенко… Дубиненко… Стоеросенко… — И, толкнув за круг: — Пшёл вон из класса!

Выхватив из круга младшего Куроедова, Ваньку, и спросив у него фамилию, потащил:

— Куроедов… Курослепов… Курам-на-смех…

Костя торопил Графина Стаканыча, который тоже было остановился посмотреть на игру.

Мы подошли к студентам, и столяр, обратясь к одному из рыжеусых близнецов (как оказалось потом, они не были братьями), передал, что «тётечка просят вас к себе». Затем посмотрел на чёрно-лохматого студента, в котором он признал старшего всей этой компании.

— Тут вот, господин студент, — сказал он не без почтения, — один молодой человек желает-с к вам обратиться, — и подтолкнул вперёд Костю.

Костя, конечно, оробел. Нахмурившись и начав от волнения косить глазами, он, запинаясь, пролепетал о своём желании.

— Нет, брат, свалишься оттуда, — просто сказал студент, нисколько не удивляясь предложению мальчика. — Ведь там держаться-то не за что. Всё гладко.

Это было так очевидно и убедительно, что не только другие студенты снисходительно улыбнулись, но и Графин Стаканыч поддакнул: «Совершенно верно-с!» Но они не знали Костьки — у того это было обдумано.

— Сейчас там гладко, — торопливо и уже менее робея, проговорил он, а можно в одну секунду верёвочные петли. Да, на дранках верёвочные петли сделать, на которые я встану. Вот и всё. Ногами — в петли, а руками за верёвку от серединных пут, что наизнанку выходят.

— Да ты, я вижу, авиатор, — сказал чёрный студент. — Прямо Габер-Влынский или Уточкин! Всё обмозговал… Кроме одного: если расшибёшься, то всех нас пятерых — в тюрьму. Ну как, идёт? Согласен?

— Ну, немножко… Ну, на минутку… Ну, невысоко! — угрюмо зачастил Константин. — Ну, чуть-чуть, только попробовать…

…А он стоял в небе не колеблясь, — мы никогда ещё не видали такого неподвижного змея. Был, наверно, какой-то физический закон — тот же, что и для кораблей, — волна катает лодку с гребня на гребень и безмолвствует перед дредноутом. В самом деле, чем меньше змей, тем он вертлявей. Помню, склеили величиной с ладонь — он вилял, извивался, как дождевой червь.

Нет, этот воздушный дредноут стоял не двигаясь, натянув бельевую верёвку так, что на ощупь она казалась чем-то несгибаемым — палкой, железным прутом. Солнце освещало змея прямым светом, и были видны проступающие сквозь серое полотно могучие тесовые дранки. За змеем лежало уходящее дождевое, так и не пролившееся облако серо-песчаного, как выгоревшая фуражка, цвета. Порой оно сливалось по тону с полотняным змеем, и тогда тёмно-красные буквы надписи: «Товарищ, верь: взойдёт…» казались написанными на самом облаке.

…Нет, конечно, студенты не пустили Костьку «попробовать». Да им сейчас было и не до этого. Несмотря на то что змей продолжал стоять неподвижно, дождевое облако, хотя и уходящее, видимо, потянуло за собой ветер, и в недвигающемся змее-гиганте возникли какие-то новые силы, которые почувствовались не на нём и не на верёвке, и так уже натянутой до твёрдости, а на колу, вбитом в землю.

Пока Константин канючил о своём «немножко», я шагнул поближе к колу и заметил то, чем были обеспокоены студенты.

Кол поскрипывал, чуть пошатывался, налегая на землю впереди себя и тем самым расширяя позади тёмное влажное отверстие, в которое он был вбит и которое из круглого, как сечение кола, обращалось на глазах в овально-продолговатое. Порошок сухой земли от шевеления кола струйкой сыпался в этот овал, и, может, это незначительное, пустячное более всего говорило об угрожающем положении.

Один из студентов взялся за топор и начал вбивать кол глубже; двое других, надев снова перчатки, схватились за верёвку и по команде четвёртого, лохматого студента, присевшего около завязи верёвки на колу, стали натягивать верёвку, чтобы дать возможность лохматому опустить узел на колу к самой земле — так будет прочнее. Но верёвка в руках двух студентов не давалась, не хотела из палкообразного состояния переходить в веревкообразное. Тут пожалели об одном из рыжеусых, которого отозвала тётка.

Впрочем, всё уладилось: забивавший кол подбежал к верёвке, и втроём, напыжившись, студенты «сломали» её: теперь, начиная от их рук и до кола верёвка опять стала мягкой, податливой — ну, обычной верёвкой, — и черноволосый студент, обстукивая топорищем, опустил узел к самому подножию кола.

 

26. «ВОТ ЭТО ДА!»

(Окончание)

В это время послышался всхрап лошади и притворно-грозный выкрик лихача:

— Бере-е-гись!

Но это был не лихач с Киевской, а приехал на паре белых лошадей пристав Овчинников.

Толпа раздалась, и щегольская пролётка, так сияя чёрным лаком, что он местами казался белым, медленно подъехала к колу с привязанным змеем. Овчинников — статный, красивый мужчина с каштановой бородкой, которого портили какие-то остановившиеся, немигающие глаза, — держась за голубую бархатную петлю внизу козел, откинувшись, картинно стоял в пролётке.

Видимо, верные люди уже прочли и доложили о том, что было написано на змее, поэтому Овчинников не очень вглядывался в парящие над землёй слова.

— Эт-то что? — крикнул он.

Студенты, невольно одёрнув кители и даже успев их застегнуть на одну-две пуговицы, стояли, однако, довольно свободно, небрежно: они теперь — как бы петербургские, московские люди, а это заявилось какое-то местное светило. Вперёд выдвинулся черноволосый студент, тоже несколько пригладивший свои лохмы.

— Это большой змей, — спокойно сказал он и, поведя по своим дружкам серьёзным взглядом (может быть, чересчур серьёзным), вдруг перешёл на лекторский тон: — Родина змея — Китай! Ещё примерно две тысячи лет назад, во время Циньской династии, при императоре Цинь Ши-хуанди, мы уже находим…

— Молчать! — гаркнул пристав, и его немигающие глаза порозовели. — Я спрашиваю не о змее, а о надписи. — И вдруг, не слушая никаких ответов, стал орать, как в припадке: — Какой такой «товарищ»?! Никакой не «товарищ»! Никому не «верь»! И никакая не «звезда» никуда не «взойдёт»! И никакого «счастья»! И «Россия» никуда и ни от чего не «воспрянет»!.. Выбросил руку в белой перчатке с выпущенным большим пальцем: — Снять! Убрать! Исчезнуть!

Бывают такие незаметные герои, которыми становятся не по своей воле. Таким оказался молодой кучер с павлиньим пером на плоской плисовой шапке, который привёз Овчинникова. Заметив непорядок в упряжке, он, пока суд да дело, слез с козел и подошёл к левой белой лошади, чтобы поправить завернувшуюся шлею. И он поправлял её, слушая, как орёт «сам». Но так как Овчинников при нём часто кого-нибудь распекал, разносил, и всегда громко, зычно, то он уже привык к этому и плохо слушал.

Он слушал ещё и потому плохо, что уловил в воздухе какой-то звук, похожий на работающую швейную машину, и заинтересовался им. Звук был не сильный, но мерный, его заглушал рёв «самого». Кучер повёл вокруг глазами — но нет, конечно, никто не шил на машине.

Но как только пристав перестал кричать: «Снять! Убрать! Исчезнуть!», стрекочущий звук швейной машины в наступившей тишине вдруг раздался громко, отчётливо и над самой головой. И тут все увидели: из белого курчавого облака вынырнул тёмный крестообразный предмет.

Белые лошади, не чувствуя вожжей, руки кучера, испуганно всхрапнули. Страшно, как при прыжке, присев на толстые свои крупы, они вдруг рванулись и понесли пролётку по полю. Овчинников, качнувшись, задрав каштановую бородку, упал на сиденье, но рука, зажатая в голубой бархатной петле, тянула его обратно. Он сполз с сиденья…

Впрочем, последнее можно было только угадывать: пыль, поднятая от колёс и от копыт, заволокла пролётку, и она исчезла. Некоторое время на солнечно-мутном фоне пыли бежала следом и махала руками чёрная фигурка кучера, но потом и она пропала.

Подвернувшийся Серёжка Сарычев выкрикнул, передразнивая:

— Снять! Убрать! Исчезнуть! Выбросить! Провалиться! Сгинуть! Пшёл вон из класса!

Было действительно смешно: змей стоял в небе, как и стоял, а приказавший ему исчезнуть исчез сам…

* * *

Всё это восстановилось в памяти потом как второстепенное, сопутствующее.

Вместе со всхрапом испуганных лошадей по полю разнёсся удивлённый возглас-вздох:

— Аэроплан!..

Не то его видели на той же картинке из журнала, что недавно — в дни войны с братьями-разбойниками — приносил мне Костька, не то на другой какой картинке, но он тут же был опознан.

— Аэроплан!.. Аэроплан!..

И все глаза — к нему. Ещё бы! Насколько он выше змея! Больше змея… Да даже не это — человек на нём! Да, кто-то опередил нас с Костькой. Вон, крошечный, чёрный, виднеется, сидит между крыльями, ухватившись за что-то, поставив ноги на тонкую, какую-то игрушечную дощечку. Впереди, как мерцающий вентилятор, этот самый… пропеллер! Или, как у Цветочка, его вертушка… И кругом ничего, одно небо…

…Мы мчались за ним по полю, напрямик, не разбирая дороги — через кочки, канавы, по жнивью, по кустам… Мы молчали, чтобы не терять силы. Молчали, чтобы не отвлекаться, чтобы лучше рассмотреть его, пока он не скроется.

А он уже скрывался из глаз — из широкотемного переходил в две тоненькие параллельные чёрточки с тёмным шариком — живым шариком! посередине…

Тяжело дыша, мы остановились. Улетел…

Мы оглянулись. Далеко позади было видно сборище около студенческого змея, и от него длинным треугольником, языком вытянулись по полю люди, побежавшие за аэропланом. Одни остановились раньше, другие позже. Мы с Костькой отмахали больше всех. Тут, на кончике «языка», были мы вдвоём да ещё какой-то босоногий мальчишка в розовой без пояса рубашке, который остановился вместе с нами, шмыгнул носом и, повернувшись, так же ходко побежал обратно к змею.

— Вот это да! — ещё не отдышавшись, сказал Костя, сказал третий раз за день. — Это «заводной змей». Помнишь, я приносил? Страничка «Сделай сам»… Вот кто-то и сделал. Но не игрушку, а прямо для человека! Как мы хотели… — Он вздохнул и повторил: — Как мы хотели…

Он стоял, смотрел исподлобья на горизонт, где лежало длинное, как ладья, синее облако, — не покажется ли это чудо опять?

И вдруг беспричинно рассмеялся.

— Погоди! Чего хныкать-то! — воскликнул он. — Раз один такой есть, значит, и ещё может быть! Может, уже и есть. И потом, там, на дощечке, ведь взрослый дядька сидел! Значит, это не игрушка, а по-настоящему сообразили. Значит, и ты можешь полететь, и я могу полететь, и все, кто хочет! Понимаешь?

От этих восхитительно неоспоримых «значит» глаза его засияли, и я понял, что Костька сделал важнейшее умозаключение-открытие и что этот аэроплан для Константина — а возможно, и для человечества — не будет последним…

 

ЭПИЛОГ

Так оно и было.

На следующий год вперемежку со змеями Константин делал и модели аэропланов — делал по тем схемам, чертежам, которые он стал находить в детском журнале «Маяк». Ещё через год он занялся только моделями и к чужим чертежам прибавлял что-то своё…

По окончании реального училища он — уже в советское время — поступил в авиационную школу. Всё шло, как должно было идти, ибо путь был начат давно: от «опытного», от Стаканчика, от трёхдольного змея-паруса — от приверженности к этому.

Я встретил Константина через тридцать лет и нашёл то, что думал, что должен был найти. Он прошёл много по своему пути, но всё ещё находился в дороге, так как поискам нет конца, так как страсть неизбывна.

Да, мы встретились через тридцать лет.

Бывает как во сне. Снится классная комната, учитель распускает на каникулы; сложены в ранцы книги, открыта дверь; сейчас бегом в раздевалку… И не то удивительно, что взрослый, давно взрослый человек видит это во сне, а то, что всё он во сне и  ч у в с т в у е т: чувствует необыкновенный, ни с чем не сравнимый запах ранца, покрытого короткой блестящей шерстью; чувствует в ногах какой-то озноб-ожидание, какую-то подскакивающую пружину, отчего ноги побегут в раздевалку с раскатом по полу, с подскоками…

Так и мы встретились после Отечественной войны.

Передо мной стоял лётчик, конструктор, испытатель; всё это пришло к нему, и, судя по тому, что я знал о Константине, и не могло не прийти. Стоял плотный, статный, с важными орденами на груди дядя, а я не только увидел в нём мальчика с Николо-Завальской улицы, но и вдруг почувствовал кислый запах клейстера, которым мы клеили наших бумажных летунов; почувствовал в руке нитку от запускаемого нами змея; почувствовал свист ветра в ушах, когда мы бежали по полю за исчезающим чудом — две чёрточки с шариком посередине…

После нашего совместного полёта на открытой машине — о чём речь была в самом начале повести, — когда Константин Иванович вокруг какого-то бумажного летуна сделал «круг почёта», прошло несколько дней. Мы шли с ним по Малой Ордынке.

Московская весна была в разгаре. В других, затенённых переулках ещё долёживал снег, стояла вода, а на южной, просвечиваемой из конца в конец полуденным солнцем Малой Ордынке было уже сухо. Недалеко от Дома Островского мы заметили на мостовой двух пяти-шестилетних мальчиков. Один из них держал в руке нитку, и оба они, щурясь на солнце, загораживая его ладошками, смотрели ввысь.

Знакомая картина!

Не сговариваясь, мы с Константином Ивановичем приостановились и тоже подняли головы, однако, сколько ни вглядывались, змея не нашли… Неужели так высоко?

Но чуть отойдя в сторону, в тень дома, мы увидели, что змея и нет — в воздухе летает о д н а нитка. Шёлковая или вискозная, она, лёгкая, поднялась на весеннем ветерке до высоты второго этажа. Для этих, шестилетних, и то было хорошо. Но странное дело, остановились и мы и тоже глядели, как кончик нежной, лёгкой нити вился, держался в воздухе.

Это рассмешило нас, и мы признались друг другу, что до сих пор не можем пропустить ни одного змея — стоим, смотрим. Наверно, есть какое-то шестое чувство — чувство воздуха, для которого одинаково, что реактивный самолёт, что летающая нитка.

Подлипки — Фирсановка — Москва.

1954–1956 годы

 

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Дорогие ребята!

Вот вы и прочли повесть «Лето летающих». Конечно, вам, свидетелям полёта космических кораблей, не в диковинку аэроплан, за которым гнались, увидев его впервые в небе, герои повести Костя и Миша. Даже когда над вами проносится реактивный самолёт, вы не всегда обращаете на него внимание. Но от этого повесть «Лето летающих» не становится менее интересной. Ведь она переносит вас в мир детства, но только не современников, а тех, кому было двенадцать почти семьдесят лет назад. А разве неинтересно узнать, какими были тогда ребята, чем интересовались, как жили?..

Повесть «Лето летающих» — это повесть о пытливости ума, о детской любознательности, которая перерастает в настойчивое призвание, в дело всей жизни. Вспомните Костю. Ведь он не просто запускал змея, как другие мальчишки, не просто гонял с ним по пыльным улицам городка, он ставил «опыты», всё время думал, что нужно изменить в змее, чтобы он летал выше, как его усовершенствовать. Так был запущен оранжевый «опытный» с деревянной фигуркой капитана Стаканчика; мальчики готовили к полёту Кутьку. Костя мечтал подняться над землёй на змее собственной конструкции. И не удивительно, что он осуществил свою мечту: стал лётчиком, конструктором самолётов.

Автор этой повести Николай Яковлевич Москвин родился в Туле в семье химика-фармацевта в 1900 году, провёл там своё детство, и несомненно, что впечатления этих лет легли в основу повести. Как живые предстают перед вами Миша и Костя, «братья-разбойники», Аленька-Цветочек… Присмотритесь к Ефиму Степановичу, гордому, независимому рабочему человеку, мастеру на все руки. А как описаны змеи, каждый со своим характером! Вы видите провинциальный городок, его жителей. Всего несколькими деталями, но выразительными, точными описывает автор городок и время детства Миши и Кости. Это были предреволюционные, тревожные годы. И жизнь может показаться тихой и сонной только поначалу. Костяного отца, оружейного мастера, уволили с работы; на окраине городка студенты запустили огромного змея с написанными на нём знаменитыми пушкинскими строками: «Товарищ, верь: взойдёт она, звезда пленительного счастья…»; пристав приезжает на место происшествия, чтобы пресечь это свободомыслие: «Снять! Убрать! Исчезнуть!» Вспомните всё это, и вы поймёте, что благодаря писателю вы становитесь как бы свидетелями жизни в эти предгрозовые годы. В том и заключается ценность талантливого произведения, что по отдельным штрихам, деталям, читатель может представить себе время, эпоху. Большой художник, известный писатель Константин Георгиевич Паустовский писал Н. Я. Москвину в новогодней телеграмме: «Поздравляю с Новым годом, но ещё больше с новой, великолепной, совершенно классической книгой. Много лет я не испытывал такой радости. Спасибо! Обнимаю Вас. Паустовский». А книга эта была повесть «Лето летающих».

Николай Яковлевич Москвин написал много повестей и рассказов. Печататься он начал, когда ему было 23 года (военные корреспонденции в газете «Правда»). Через год были опубликованы два первых рассказа Н. Москвина: «Головка шрапнели» и «Свободный полёт». К этому времени Николай Яковлевич был уже военным инженером, прошёл фронты гражданской войны.

Поняв, что литература — его призвание, окончил Высший государственный литературный институт им. В. Брюсова. Во время Великой Отечественной войны Н. Я. Москвин работал в Совинформбюро. Умер в 1968 году.

Когда вы станете взрослыми, то прочтёте книги: «Конец старой школы», «Маска», «След человека», «Два долгих дня», «Одинокий поиск», сборники рассказов «Встреча желаний», «Чистые пруды»…

Всё творчество Москвина проникнуто гуманизмом, утверждением коммунистической морали. Умный, требовательный взгляд на жизнь, доброта и скромность являются отличительной чертой творчества и личности Николая Яковлевича Москвина. Запомните имя этого замечательного писателя!

И. П а х о м о в а

Ссылки

[1] «С а х а р н а я» б у м а г а — то есть плотная синяя бумага для обёртки сахара.

Содержание