Стук в калитку раздаётся громовой, нетерпеливый: если не у Бурыгиных, так, значит, здесь змей…
Мы бежим к калитке, и Костька вдруг выпаливает:
— Скажем, что у нас.
Я даже останавливаюсь, хватаю его за руку:
— Как у нас?! Зачем же я змея под веранду? Зачем мы нитки?.. Они же… у нас же… слямзили, а мы…
Константин не отвечает, мы снова бежим, и я вдруг всё понимаю.
— Чтоб посмеяться?! Да?! — кричу я ему на ходу. — Скажем: «Не плачьте, орлы», — а полосатого им не отдадим. Да? Пусть теперь попляшут! Да?..
— Нет, отдадим.
Я ускоряю бег — и первый у калитки. Бросаюсь на щеколду, повисаю на ней и выкрикиваю:
— Нет, не отдадим!
— А наш жёлтый? А Стаканчик? — Костька, тяжело дыша, набычившись, старается оторвать мои руки от щеколды. — А нож?..
Да, нож, это верно. Как ни вертись, Константину за него попадёт. Но неужели так всё и отдать? И восьмерик?..
Наверно, до куроедовских доходят наши голоса. Они грохают в калитку всеми десятью кулаками и на все голоса вопят:
— Давай открывай!
— Открывай!
— Давай!
Я и забыл, что у нас на калитке цепочка. (В тот год в Т-е это было новостью, и отец завёл две цепочки: на калитке и на парадной двери.) А Константин помнил это. Он накидывает цепочку и поднимает щеколду. Калитка открывается на ширину ладони, но и через эту щель врывается гул голосов, а впереди мы видим разгорячённое и какое-то перекошенное — наверное, от нетерпения — белобрысое лицо Гришки, старшего из Куроедовых.
— Скорей открывай! — командует он и калиткой потрясает цепочку.
Крики, раздающиеся за ним, поддерживают его. Вперёд проскальзывает длиннорукий Афонька Дедюлин, который проворно, молча, как-то по-воровски, суёт локоть в щель калитки и, тут же ловко вывернув руку, пытается открыть цепочку. Костька резко ударяет его по пальцам:
— Назад!
И когда рука скрывается и на месте Афоньки опять появляется Гришка, Константин исподлобья, спокойно, однако не скрывая торжества, говорит ему:
— Не плачьте, орлы! Змей у нас. Принесите наше — и тогда отдадим.
— Чего «наше»?
— Какое «наше»?
И Костька невозмутимо объясняет и Гришке и всем, кто виднеется в калитной щели:
— Жёлтого змея, деревянную фигурку при нём и столовый нож.
Гришка вдруг так косоротится, что и узнать нельзя, тут же показывает что-то на руках, приговаривая:
— А это видел?
Вся закалиточная ватага поднимает рёв, дубасит кулаками в калитку, но праздник на нашей улице — пусть стараются! Константин, чтоб поддать жару, кричит в щель:
— Приносите скорее, а то раздумаем! — и закрывает калитку на щеколду.
Кулаки немного ещё барабанят, потом стихают. Мы слышим, как голоса отдаляются от калитки, но не пропадают, где-то гудят. В скважину ворот видно: ребята отошли на середину улицы и совещаются. Пока тихо, я говорю Косте:
— Ты слышал, младший Ванька выкрикнул, что наш жёлтый сломан. Надо бы какой другой, целый потребовать.
— Ничего ты не понимаешь. Это же опытный. Подклеим — полетит.
Сколько этот «опытный» требует жертв!
И всё Константин… У него в голове какой-то винтик: повернул его — и вот всё по одной дорожке и едет…
Я вижу в щель, как от кучки ребят отделяется Гришка, уже присмиревший, насупленный. Он вразвалку подходит к калитке, несильно ударяет в неё кулаком, будто чувствуя, что мы тут, не ушли, и, сердито глядя в калиточные зелёные доски, спрашивает:
— И нитки отдадите?
Теперь время нам совещаться.
— Сейчас, — говорим мы и тоже отходим в глубь двора.
Неужели отдавать восьмерик?
Только что радовались — и вот…
Но мы с Костей понимаем, что за одного змея, пусть даже и такого большого, красивого, как полосатый, три вещи (змей, Стаканчик, нож) нам обратно не получить…
Мы подходим к калитке и, не открывая её, говорим:
— Половину отдадим.
Гришка, конечно, тут, и он тотчас откликается:
— Почему половину?
Константин объясняет, что мы даём полосатого змея в целом виде, а получаем жёлтого змея сломанным.
Гришка за калиткой разражается бранью, но не уходит, начинает торговаться, расхваливать восьмерик, предлагать вместо него моток тройника, наконец доходит до жалких слов о том, что ему попадёт от отца (в лавке отца продаются нитки), если он узнает, сколько товара пропало.
Костька садится перед запертой калиткой на чурбачок, лежащий тут же у ворот, и, смотря на Гришкины ступни ног, виднеющиеся в подворотне за калиткой, начинает почему-то отчитывать старшего разбойника материнским, марьхаритоньевским голосом:
— А как змея чужого лямзить — это ты можешь? А как впятером налетать на двоих — это тоже ты можешь? Отец тут не ругается? Да?..
* * *
Вскоре произошёл размен: мы отдали полосатого, а получили нашего многострадального «опытного» (с рваным боком и надломленной дранкой), капитана Стаканчика (родного, милого, но захватанного грязными руками) и столовый нож (почему-то чистенький, будто сейчас из буфета). А за несостоявшуюся дымовую завесу, за неравный бой на Хлебной площади, за «Не плачьте, орлы!», а также за то, что «опытный» вернулся из плена пораненным, мы получили половину восьмерика. Нет, эта плата была не маленькой; во всяком случае, братья-разбойники горевали о ней, и Костьке при размене пришлось не раз сказать об орлах, которым не следует плакать.
Так-то так, но всё же мы жалели, что вернули полосатого. Такой большой! Такой красивый! Однако хорошо, что в жизни так заведено: если есть обида, то к ней тут же прилагается и утешение. Я сказал Косте:
— А чего вообще в нём хорошего? Такой большой всё равно резал бы руки. Да и сам-то он тоже… Полосатый, вроде матраца.
Но во всей этой истории с оборвавшимся змеем было одно, что дороже всякого восьмерика и всякого полосатого, — это то, что мы с Костей, не заметив того, помирились.