Я хочу выйти замуж за первого встречного. Но мой папа Йося сует нос в мои дела и не дает мне разгуляться.

— Имей в виду, — предупредил Йося, когда я стала взрослой девушкой, — если какой-нибудь болван без моего ведома и согласия лишит тебя чести, я добьюсь того, чтоб ему на Красной площади прилюдно отрубили голову.

Был у меня дружок Фарид. Мы с ним всюду ходили в обнимочку, целовались, транжирили деньги, ели булочки с маком, горчичные сушки, соевые батончики. Мы наслаждались с ним жизнью!

А Йося мне:

— Этот Фарид — он ублюдок. Я ему так и говорю: ты ублюдок.

— Ты что, Йося, конфронтируешь? — кричит из комнаты Фира — Йосина жена, моя мать.

— Нет, — спокойно отвечает Йося. — Просто я ему говорю: ты ублюдок. Его перекосит всего, а потом ничего, чай приходит пить.

Фарид и Йося напьются чаю и обзывают друг друга. Один говорит:

— Ты еврей!

Другой говорит:

— Ты татарин!

— Помни мои слова, — говорит Йося мне, — он хочет тебя из-за твоей жилплощади.

— Ты тоже, Иосиф, — кричит из комнаты Фира, — женился на мне из-за столичной прописки.

— Что дозволено Юпитеру, — высокомерно отвечает Йося, — не дозволено быку.

Однажды Фарид шел по лестнице, упал и сломал ногу в двух местах. Йося очень обрадовался.

— Как можно думать о женитьбе, — воскликнул он, — когда ты не стоишь на ногах?! Я дочу такому не отдам.

— Я люблю Милочку! — плакал Фарид.

— И я люблю, — говорил Йося. — Но у меня нет сил, я вдрызг больной человек, я на карачках хожу все время.

Йося врун. У нас такой скверик во дворе — туда привозят алкоголиков. И прямо из фургона по алюминиевой горке скатывают в подвал. А мы с Йосей с обвороженным видом стоим и смотрим. Я как увижу фургончик:

— Йося! Везут!

И мы бегом, бегом!

Это наша с Йосей единственная точка соприкосновения. Во всем остальном мы варимся в котле междоусобиц.

— Я все время спрашиваю себя, зачем я живу? — задумчиво произносит Йося.

— Ты живешь, — кричит Фира из комнаты, — чтобы никому не давать никакого покоя.

Стал за мной ухаживать молодой человек из приличной семьи по фамилии Рожакорчев. Мы с ним всю зиму ходили в Зоологический музей, там малолюдно, тепло, так что очень удобно целоваться. Сонмища чучел глядели на нас во все свои стеклянные глаза, мертвые синие и золотые и малиновые птицы пели нам свои песни. Мы целовались на лестнице в коридоре под скелетом мамонта. И там, под скелетом, он чуть не лишил меня невинности.

— Стоп! — сказала я Рожакорчеву в самый последний решительный момент. — Ты не возражаешь, если это случится с ведома и одобрения моего папы?

Йося принял его тепло. Подогрел чайник. А в качестве заварки налил всем рябиновый настой для укрепления десен.

— Этот запах рябин, — говорил Йося, — напоминает о быстротечности жизни. Что пьешь понуро? — хлопал он Рожакорчева по спине. — Распрямись! Распрями плечи! Жизнь недолгая, короткая, подойдешь к последней черте — подумаешь — что я жил не веселился? Главное, жить и радоваться жизни. Вон дерево!

— Какое дерево? — спрашивает Рожакорчев.

— Клен, например, или тополь. Солнышко — он радуется.

— А ива плакучая? — спрашивал Рожакорчев.

— Ива, — отвечал Йося, — для нашей среднерусской полосы не пример. Я почему знаю, мы снимали дачу в Немчиновке, и там на Милочку напали гуси! Она бежит по двору в красном платье, а гусь ее за уши щиплет. Вы представляете, какого она была роста, — воскликнул Йося, — что гусь ее за уши щипал?!

— Ого-го-го! — говорил Рожакорчев.

— Я ружье со стены хватаю, — продолжал Йося. — «Застрелю!» — кричу. — Хозяйка выбежала и гуся от Милочки отогнала.

— Га-га-га! — говорил Рожакорчев.

— А что вы думаете? — восклицал Йося. — Я ее до двенадцати лет носил на руках! Иначе она кричала и билась об асфальт. Однажды я говорю ей: «Милочка, Йося не мул!» А она в беличьей шубе в лужу бах! Лежит в луже. Тут несут покойника. Раньше прямо по улицам покойников носили. Милочка: «Кто это, Йося?» А я говорю: «Вот дядя валялся в луже, простудился, теперь он умер, и его сейчас в землю закопают». Она встала и больше уж никогда не падала. Так мне тогда посчастливилось.

Он сидел и блестящими глазами смотрел в окно. В этот миг он повелевал всем: управлял путями планет, вызывал смену дня и ночи, весны и лета, падеж скота, морские приливы и солнечное затмение, судьбы всех живых были в его руках.

Так же сидел он, я помню, когда к нам сквозь крышу дворник провалился. Грузный старый человек в телогрейке и валенках с галошами колол лед на крыше чугунным колом, вдруг — тррах-та-ра-рах! — лежит на полу у нас дома, ушибся, ударился, до смерти напугал Фиру.

Йося же и бровью не повел.

Дворник стал страшно извиняться, а Йося:

— Счастье, что ты не на землю упал. А то мог бы сломать два ребра.

Дырку в потолке Йося долго не заделывал. Правда, утеплил дверь и поставил лестницу-стремянку. Вечерами мы там гуляли. И выгуливали на крышу собаку. А что? Небо, снег, звезды.

Фира костерила Йосю на чем свет стоит, по две головы ему в день отрывала, ведь эта прореха с шикарным видом на звездное небо зияла над ее головой.

А Йося отвечал:

— Фира! В кои-то веки твоему взору открылась бесконечность!

— Что тебе эта бесконечность? — кричала Фира. — Мне она даром не нужна!

— Бесконечность — совсем не то же, что безграничность, — уговаривал ее Йося. — Ты, Фира, наверное, думаешь, что небо плоское, как потолок, и на этой плоскости приклеены звезды.

— Да, я так думаю, — совершенно искренне отвечала Фира. — Я люблю определенность. Я хочу знать, что у меня есть крыша над головой.

— Мы гости в этом мире, — уклончиво и высокопарно отвечал Фире Йося.

Потом пошли дожди, затопило соседей снизу, они устроили скандал, вызвали рабочих и дырку законопатили.

— В нашем доме, — жаловался Йося, — одни мусульмане. Проснешься — и хочется крикнуть: «Нет бога кроме Аллаха!» Боюсь, как бы не вздумали резать неверных!..

— Гу-гу-гу! — говорил Рожакорчев.

Все шло как по маслу. Мы ели торт, корзиночки, трубочки, сосиски. И когда я и Рожакорчев, окрыленные надеждой, ожидали победы и торжества, Йося спросил:

— А вы, молодой человек, извините за нескромность, какой национальности?

— Как это какой? — удивился Рожакорчев. — Я русский дворянин Рожакорчев.

Тут Йося начал так страшно вращать глазами, меня даже в пот ударило.

— Да что ж это за фамилия такая? — закричал Йося.

— Если тебе не нравится его фамилия, — сказала я, сдерживая ярость, — то я оставлю себе твою — Пиперштейн.

— А мои внуки? — голосит Йося. — За что они будут страдать?

— Я могу пользоваться противозачаточными средствами, — пролепетал Рожакорчев.

— Только через мой труп, — сказал Йося.

— НО ПОЧЕМУ??? — спросила я, вся в слезах, когда дверь за Рожакорчевым закрылась.

— Он не из Рюриковичей! — отрезал Йося.

Йося — это император. Он даже ночью лежит, сложа руки на груди, как Наполеон. Фира намеревается сшить ему ночную треуголку.

— Вы меня ненавидите и хотите уморить, — говорит Йося. — И свальный грех устроить на моей могиле. Почему небо щадит меня?

— Потому что ты вечный жид, — весело кричит ему из комнаты Фира. — Отпусти девочку! Пускай она проветрит свой хвост!

Отец мой, Иосиф, сгинь с глаз моих, как ты не понимаешь, речь идет о счастии и несчастий всей моей жизни. Время уходит мое, мимолетная пора, пока возможное еще вероятно. Жених грядет, он ждет меня на Павелецкой, весь в блестках, с золотой трубой, отважный дрессировщик Симеон, укротитель хряков.

Мне вначале послышалось: «хорьков». Но он уточнил: не хорьки, а хряки! Они злые, опасные очень. Бывает, на перегородку вскочат, зубами на меня: Р-Р-Р!!! Все время с плеткой ходишь. А свиноматки — одна хорошая, добрая, а другая — войдешь — разорвет. Я примчусь к тебе, милая, в январскую ночь, наряженный Дедом Морозом, на тройке из трех козлов, и уйму трепет чресл твоих!

Но я же никого не могу к себе привести! Йося с Фирой безвылазно сидят дома. И лишь только на рассвете, когда все еще спят, бегут в поликлинику сдавать анализы. Тут Фире надо было срочно, она без направления отнесла свою бутылочку и резинкой прикрепила записку:

«Товарищи! Проанализируйте, пожалуйста, мою мочу! Дай Бог здоровья и долгих лет жизни вам, вашим детям и внукам, внукам ваших детей, детям ваших внуков и всего-всего наилучшего!

Фира Пиперштейн».

Ей сделали.

Йося тоже туда же — приходит — радостный:

— Я сдал кровь на сахар! Сахара не обнаружили!

— Его сейчас нигде нет! — кричит Фира из комнаты.

— Неважно где, — утешает меня Симеон. — Это может случиться июльской ночью в Серебряном бору на речном песке, на траве, на сосновых корнях, коре, иглах и шишках, на дне реки, в лодке со скрипучими уключинами, на прошлогодней листве, а на том берегу будут петь для тебя два моих щегла, я купил их зимой в зоомагазине. Сравнительно недорого давали: щеглов по восемьдесят рублей, а степных черепах по четыреста, дешевле уже не будет, и я взял, хотя мне это не нужно. В тот день в Москве была лютая стужа, щеглы ничего, а вот черепаха заледенела, протянула шею, ноги, стала делать вид, что она мертвец. Я положил ее под лампу, и на моих глазах она начала оживать, вся насквозь наполняясь божественной новорожденной жизнью, неиссякаемой энергией юности. Я был невольным свидетелем того, как рождаюсь юное девичье тело, веселое девичье сердце огромной силы, и несокрушимой рождалась веселая-веселая игривая душа. Теперь она румяная, полногрудая, дивнобедрая и очень перспективная, посмотри на меня, какой я, подойди ко мне поближе, тронь мое тело рукою, не бойся тела моего.

— Да ну его к свиньям, твоего Симеона, — возмущался Йося. — Знаю я этих дрессировщиков — то он в блестках, а то сама знаешь в чем. Давайте лучше в субботу всей семьей соберемся и съездим к деду Аркадию в крематорий!

— Крематорий — это не мое хобби! — кричит Фира из комнаты.

— Хорошо, Фира, — угрожающе говорит Йося, — когда ты умрешь, мы с Милочкой тоже не будем ходить на твою могилу. Ни в праздник победы Маккавеев над эллинами и освящения Иерусалимского храма, ни в День получения Торы от Всевышнего на горе Синай, ни в день поминовения усопших, ни в Судный День!..

— Я вас умоляю! — кричит Фира.

А Йося:

— Я запрещаю тебе, Эсфирь, разнузданно говорить на вечные темы. Аркадий — святой! У него сапоги были — гамбургские с длинными носами. А я был оборванец — не в чем в школу идти. И он мне их дал раз надеть. Ну, кто-то бежал, а я ему подставил ножку, тот споткнулся, а носок — пустой — у сапога отлетел! Они старинные, все сопрело… Как он меня отмутузил! Он бил меня полотенцем! Раньше было полотенце — одно на всю семью. Поздно встал — мокрым полотенцем вытираешься!

— Редкий был скупердяй, пусть земля ему будет пухом, — сказала Фира. — Самодур, людоед и развратник.

А Йося:

— Мой папа — ангел и жизнелюб! Сколько лет я тебя прошу не поносить на чем свет стоит покойников.

Отец мой, Иосиф, когда это случится со мной, я извещу тебя голубиной почтой — сизый голубь Симеона, которого он носит с собой повсюду в спецпортфеле, прилетит к тебе с листком бумага. Листок будет белый-белый, и ты все поймешь.

— Ну хорошо, не хотите в крематорий, — миролюбиво соглашается Йося, — пойдемте в музей Вооруженных сил. Я читал в газете, там новые поступления: сапоги Фиделя Кастро и мундир маршала Устинова.

А Фира:

— Надеюсь, у них хватило ума засунуть под стекло сапоги Фиделя? А то представляю, какой там сейчас запашок.

Было так: мы гуляли над прудом. Стало темнеть. Потом окончательно стемнело. Звезды близко, большие, шевелятся, как живые. А у меня, ты же знаешь, Иосиф, слабый мозжечок, я не могу долго целоваться на крутом обрыве. И Симеон сказал:

— Тебе уже поздно возвращаться домой. Видишь три звезды? Это пояс Ориона. Пойдем ко мне? Дочери мои спят, жена Вера ночует в профилактории. Посидим, попьем чаю, я угощу тебя грушевым вареньем. Ведь у меня теперь есть своя комната — баба Соня умерла, я отвоевал ее площадь у соседей по коммунальной квартире, сегодня с двери сняли печать.

Баба Соня — старуха в коричневой вязаной шали — ручное тунисское вязанье крючком — кикимора и колдунья, сколько помнил ее Симеон, непрерывно варила на кухне в глубокой зеленой кастрюле потроха различных животных, китовый жир, свиные копыта, волчье мясо и медвежьи уши, помешивая палкой и приговаривая:

— С костью кость С кровью кровь С членом член Склейтесь, как и прежде.

Дикое зловоние расползалось по коммуналке, стекало по лестнице, стелилось по Тверской, просачиваясь на Красную площадь. Видит Бог, терпеть это кипячение изо дня в день было выше человеческих сил. Один только папа Симеона, начисто лишенный обоняния, никак не мог понять, почему все так бесятся. Однако старуха и его вывела из себя. Случилось это так.

У бабы Сони была уйма пихтового масла. Ей это масло в бутылях регулярно присылал из Бишкека племянник. Нажарит Соня оладий с перцем и чесноком, польет их обильно пихтовым маслом и угощает маленького Симеона. Тот ел, не отказывался, из страха, что баба Соня рассердится и превратит его в мышь.

Однажды мама Симеона застала его за этим занятием и в тот же день обратилась с вопросом в газету «Труд».

«Много слышала о пользе пихтового масла. А как его употреблять в пищу?» — спрашивала она.

Вопрос напечатали. И дали ответ:

«Как нам сообщили в Институте питания Академии медицинских наук, пихтовое масло пищевого применения не имеет».

— Таких бабок Сонь, — до глубокой старости возмущалась мама Симеона, — каменьями надо побивать!

— Сжечь ее перед Моссоветом! — вскипел тут и папа, обычно хранивший нейтралитет. — И пепел развеять, — кричал он, — над памятником Юрию Долгорукому! Раз она пьет кровь невинных младенцев.

Баба Соня пережила их обоих. Ее согнуло в три погибели, последние несколько лет она передвигалась с помощью табуретки. Вперед ее выставит и подгребает к ней, выставит и подгребает.

Заслыша в коридоре величественное и победоносное громыхание табуреткой, осиротевший Симеон обливался холодным потом. Ему постоянно чудилось, что баба Соня замышляет что-то против него, хочет нанести вред его здоровью, жизни, имуществу, не вышло отравить пихтовым маслом — так иссушить его, сглазить, наслать на Симеона мужскую слабость… Она могла силою своего искусства даже переменить его пол! А сколько было страхов, что Соня станет препятствовать плодовитости его брака! И если, вопреки ее козням кто-то все же родится, то это не будет существо человеческого вида, а маленькое отвратительное животное, нечто вроде суслика. Но сильнее всего он боялся быть умерщвленным пением бабы Сони, направленным именно на него.

— Теперь она в могиле, — говорил Симеон, вознося меня на руках на седьмой этаж (лифт у них в доме ночью не работал), — и я могу вздохнуть полной грудью, расправить плечи, как я проголодался, мы не ели целый день, будешь капусту морскую? А гречку?

Я не припомню в точности все, что мы ели, да это и неважно, помню лишь слова Симеона:

— Ты играешь с огнем. Дай мне слизнуть с твоих пальцев грушевое варенье! Что? Ты не вымыла руки, когда пришла с улицы? Но это ерунда. Сейчас у всех свиной цепень. Что нам терять, кроме свиного цепня?

— О ты, прекрасный возлюбленный мой! — отвечала я. — Постель наша зелень, потолки наши кедры, стены кипарисы…

— Я человек заслуженный, непростой, — жарко шептал Симеон, обнимая меня одною рукою, а другой в это самое время нащупывая на стене выключатель: в пустынной комнате от бабы Сони осталось три предмета — обшарпанный диван, дубовая табуретка и люстра, ослепительно сиявшая во все пять лампочек. — Я еще покрою себя неувядаемой славой. Ведь я такой, я всегда добиваюсь чего хочу. Ты будешь гордиться, что знала меня когда-то!

Щелкнул выключатель. Но свет не потух.

Щелк! Щелк! Щелк!!!

Люстра не гасла. Наоборот она разгоралась. Бешеный свет, нестерпимый, залил пустыню Сониной комнаты.

— Старая ведьма! — вскричал, наконец, Симеон. — Это ее рук дело! Уж на том свете, а продолжает вредить.

Он начал яростно молотить кулаками по выключателю.

— Но, может быть, — робко предположила я, — это можно и при свете?

Симеон обернулся и печально произнес:

— Я не могу при свете. Я стесняюсь.

— Симеон! — я взяла его за руку. — Плюнь ты на все. Слышишь зов плоти моей? Ближе прижмись ко мне, крепче, ты будешь спать под одним одеялом со мной, и рука твоя будет лежать у меня на груди!..

Я подвела его к дивану, мы разделись, и только хотели возлечь, как со страшным треском, воем и лязгом из дивана выскочили пружины.

— Мама родная, — пробормотал Симеон, опускаясь на табуретку.

И табуретка под ним заходила ходуном.

В этот миг на пороге возникла жена Симеона Вера, три его пуделя, черепаха и две дочери в белых ночных сорочках, Надежда и Любовь.

— Симеон! Укротитель табуреток! — сказала Вера.

— Ты что тут шумишь?

— Да вот, — начал объяснять Симеон, — что-то не в порядке с электричеством! Я гашу свет, а он не гаснет. Я гашу, а он не гаснет!

— Разве? Разве? — удивилась Вера… и выключила свет.

А впрочем, уже рассвело, я попрощалась со всеми и поехала домой.

— Где ты была? Мы всю ночь собирались обзванивать морги! — сказал Йося, когда я вернулась. Он имел такой грозный вид. В корейских резиновых сапогах со шнуровкой на толстой подошве, в жилете приталенном полосатом, в штанах, о каких только мог бы мечтать Дуремар, — все это Йося сам выбрал на ВДНХ в отделе культуры в куче барахла, прибывшего из далеких, не в меру расщедрившихся стран.

У Иосифа совсем обуви нет, а на барахолке было много приличных ботинок, но он как увидел корейский сапог, так тот и запал в его душу. Он стал спрашивать:

— А где такой еще?

— Вон, ищите в горе башмаков!..

Йося рылся и рылся, и рылся, и ухватил эти самые резинки, потому что они напомнили ему войну, когда его папа Аркадий ходил по Земле в подобных сапогах, только у него они были кожаные, а Йося учился, учился и работал на заводе, он делал мины…

— Какие мины? — кричит из комнаты Фира. — Всем известно, что ты, Иосиф, делал миски.

— Я делал мины! — заводится Йося. — Мины! Заруби себе это на носу!

А Фира:

— Я только хочу одного, — говорит, — чтобы мой муж не стыдился того обстоятельства, что во время Великой Отечественной войны с немецко-фашистскими захватчиками он делал миски. Всякий труд почетен, а миска в тяжелое военное время, может, не менее полезная вещь, чем мина. Как бы там ни было, Иосиф, ты ветеран, герой, уважаемый боец трудового фронта, и тебе полагается бесплатный проездной.

— Если я еще раз услышу, — клокочет Иосиф, — слово «миска», я просто… уйду из этого дома!

Он хлопает дверью и выскакивает на улицу — прямо на дождь, но через минуту возвращается:

— Милочка! Фира! — Йося чуть не плачет. — В правом сапоге дыра!

— А ты думал, — отвечает Фира, — они будут хорошие сапоги нам отдавать? Если бы мы им отдавали, мы дали бы хорошие!

— А на жилете совсем нету пуговиц! Ах! Ах! Пуговиц нет! — Он сунул руки в карманы, а там пробка от пива — как видно, кто-то пошел, попил пива с омаром, напился, наелся, раздобрился, скинул со своего плеча жилет и послал в Москву Йосе Пиперштейну в личные руки: эх, была не была, носи, Йоська, старый ты еврей! Что ж ты такой-то? Старый, лысый?! И куда тебе без жилета? Что за жизнь без жилета русскому еврею? Только что повеситься!

— А где мое-то пиво с раками? — плакал Йося, сжимая в ладони чужедальнюю пробочку от бутылки, — Господи! Ведь я тоже — вот он я, и мне хочется всего, чего и другим Божьим тварям. Хотя мне грех жаловаться — вчера вечером Фира отварила кальмара. Их теперь продают целиком. И она его, целого, отварила.

Господь, Бог наш и Бог отцов наших, известно тебе тайное тайных всего живого, и ты сам знаешь это свое творение: щупальца, щупальца, кругом присоски, в середине клюв и два огромных глаза. Мы с Фирой долго гадали — что там можно есть, а что нет, я отрезан какое-то щупальце, съел, и мне показалось, что это был член.

И приснился Иосифу сон, как приплыл к нему тот кальмар и сказал:

— Ты зачем съел мой член? Теперь я, Иосиф, съем твой.

— Я ему объяснил, что я съел его член по неведению, в связи с тем, что он мало чем отличался от остальных частей его тела, что это всего-навсего оплошность, путаница, неувязка, квипрокво, и, конечно, без всякого злого умысла.

А кальмар — куда там! — и слушать не стал. Вонзил клюв в Иосифа и откусил ему это место.

Дальше видит Иосиф свой член в заграничной упаковке на витрине коммерческого ларька. Но не такой, какой был, а гораздо больше, крупнее, причем с электрическим проводом, вилкой для штепселя, стоимостью одиннадцать тысяч рублей.

— Шляешься где попало! — орет на меня Иосиф. — Являешься под утро, а сейчас такие ужасы творятся! Кругом лежат то ли пьяные, то ли мертвые. В подземных переходах нищие суют тебе под нос свои трофические язвы! От каждого встречного можно получить ножевое или огнестрельное ранение. Везде слышатся крики, стоны, оружейные выстрелы. Повсюду следы чьей-нибудь трагической гибели. Вчера по телевизору показывали — мужик бежал по берегу реки, увидел женщину с ребенком, набросился и покусал! Теперь им будут делать сорок уколов от бешенства. Кто знает, нормальный он или ненормальный?

— Нормальный издерганный жизнью человек, — задумчиво говорит Фира.

— Нормальные, издерганные жизнью люди, — неистовствует Йося, — высаживают грудью дверь, врываются в дома и жгут хозяев утюгами!

— Хотела бы я знать, — изумляется Фира, — где они берут утюги?

Сама она сожгла свой утюг, позабыв его выключить, и уже целый год гладит Йосины брюки, да и другие наши вещи о край ванны.

— О, время всеобщего бедлама! — говорит Йося, воздев руки к небесам. — В России царят гнев, страх, сонливость, жестокосердие. Я тебя заклинаю, Милочка, никогда никому не открывай дверь!

— И в лифт пускай не садится с незнакомыми мужчинами! — кричит Фира. — Я тоже видела своими глазами: стоит у подъезда группа молодых людей — столпились, сгрудились, и знаете, что они делают???

— ЧТО? — в ужасе спрашивает Йося.

— Сосут сосульку!

— ОДНУ НА ВСЕХ? — ужасается Иосиф.

Господи! Как прекрасно все, что ты создал! Земля и лед, и камни, и палки и вороны. Я так люблю смотреть. Я даже когда целуюсь, не закрываю глаза. Тогда есть возможность наблюдать светила небесные и движение лун, звезда Нила вспыхнет на несколько минут перед восходом Солнца, предвещая половодье, свет от нее летит восемь лет и восемь месяцев. Это если любимый повыше тебя. Если же он пониже, то виден один только снег золотой на закате, и больше ничего.

— Блин горелый! — нежно бормочет мне на ухо некто Кукин. — Я с тобой, Милочка, — говорит он, — как накурился марихуаны.

Он так и представился, когда мы познакомились: некто Кукин.

В ночь на это событие мне приснился сон — у нас маленький куренок, очень глупый. А Йося возьми и посоветуй:

— Надо отрубить ему голову. Тогда вырастет другая, лучше!

И вот куренок сидит в корзинке, живой-здоровый, но без головы.

ПРОШЛО ТРИ ГОДА.

Сидит так же без головы. Мы вызвали ветеринара. Приходит ветеринар. Я спрашиваю:

— Вот у нас куренок. Вырастет у него голова?

А тот отвечает:

— Нет, не вырастет. А если вырастет — то плохая, некрасивая.

Я — на Йосю:

— Что ты наделал?! Никогда не буду слушаться твоих дурацких советов.

Проснулась вся в слезах.

Слышу — изо всех сил кто-то барабанит в балконную дверь, так что стекла дребезжат. Это Фира закрыла Иосифа на балконе — он там лобзиком выпиливал полочку из фанеры в подарок своему старшему брату Изе на день рождения… Фира по телефону: «Ду-ду-ду, ду-ду-ду!» Йося стучит, а Фира не слышит. Я открыла ему, Йося выскочил, как ошпаренный. Фира сразу давай на него орать, это ее обычная манера: когда она провинится в чем-нибудь, то начинает обвинять Йосю во всех смертных грехах.

— Что ты стучишь? — кричит Фира. — Зачем? Нельзя подождать?

— Хорошо, Фира, — Йося сразу идет на попятную. — Я больше не буду стучать. Я буду стоять и плакать, забившись в уголок, и, может быть, к ночи кто-то обо мне вспомнит. А может быть, и нет…

— Как ты смеешь кричать на меня? — не унимается Фира.

— А что бы ты хотела? — в испуге спрашивает Иосиф.

— Чтобы ты сказал: ах, ты, моя бедная малышка!

Йося, слушай, я шла по улице, меня догнал человек. В чем он был? Не помню, кажется, в пальто. Да-да, на нем было пальто, причем довольно приличное, швейная фабрика «Сокол».

Шагает он рядом со мною и говорит:

— Блин горелый! Как интересно жизнь устроена — то темнеет, то светлеет.

— Да! — с жаром воскликнула я. — Это крайне интересно.

А он продолжал:

— В такие моменты обычно слышен голос сверчка. Хотя он стрекочет непрерывно — и днем и ночью. Надеюсь, вам известно, — спросил он, — что звуки, издаваемые насекомыми, являются любовным призывом? Я почему знаю, — добавил он, — на этой улице жил мой репетитор по биологии.

О, репетитор по биологии, мост между кузнечиком и человеком, трутень медоносной пчелы, бедро травянки, зимнее гнездо златогузки, благодаря тебе в тот вечер мы вступили в учтивый разговор.

Мне он понравился, некто Кукин! Понравилось его пальто болотного цвета, гордое имя фабрики, на которой оно сшито, — «Сокол», любовь к природе, презрение к миру, и при этом в руке он все время катал два чугунных шара.

— У меня, Милочка, рука сохнет, — жаловался Кукин. — Я жертва людской несправедливости и жестокости.

Два года назад Кукин испугал милиционера в каком-то учреждении — тот икал, а Кукин его напугал, и тот в него выстрелил.

— Лучше бы я дал ему попить, — до сих пор не может успокоиться Кукин.

Он пригласил меня домой. Они жили вдвоем с матерью-старушкой на пятом этаже блочной пятиэтажки, в окне у него шумели березы, на стенке висел календарь с изображением голой девушки.

— А это палка моя плевательная! — с гордостью сказал Кукин, вытаскивая из-за дивана обломок лыжной палки. — Мама теперь ее использует как трость. Я плевал из нее рябиной или бумажными патронами. Обклеил пластырем с одной стороны, чтобы губы не к железу, и плевал из окна вверх под сорок пять градусов — далеко-о попадал! Кто-нибудь сидит у подъезда на лавочке — видят — сверху — раз! — с одной стороны упало, раз! — с другой, не больно, ничего, а просто интересно. Особенно мне. Это очень хорошее дыхательное упражнение. Народ сначала озирается, потом начинает бдительно смотреть, потом принимаются вычислять обратную траекторию. Иногда даже замечали меня сквозь деревья.

— А! Вот! — кричали. — С пятого этажа!..

Тогда я прячусь. А они уходят. Кто ж может выдержать такую бдительность?

Мы с ним стояли, обнявшись, и целый мир, сам того не подозревая, лежал у наших с Кукиным ног: огни земли и безлюдные дороги, отшельники в лесной пуще, осенний туман, халдеи, египтяне, греки, сирийцы и эфиопы — весь наш московский сброд.

— Один парень был на год помладше меня, — говорил, покрывая лицо мое поцелуями, Кукин. — Он девятиэтажный дом рябиной переплевывал. Я же всего только до седьмого мог доплюнуть.

— А меня ты сразил, — отвечала я Кукину, — одним только взором!.. Нёбо твое — сладость, живот — слоновая кость, весь ты, Кукин, прекрасен, и нет в тебе изъяна.

— Милочка, Милочка, — произнес Кукин страстно и довольно безумно. — Я должен признаться тебе — меня потрясал мой одноклассник. Он от стены противоположной доплевывал до доски! Он потрясал меня, что, во-первых, он в классе! — мог так свободно плеваться. А во-вторых, его мощь — он дотуда доплевывал безо всякого плевательного аппарата.

Кукин рос без отца. Его папа оставил его маму из-за того, что она, вступая с ним в брак, отказалась менять свою девичью фамилию. Хотя у отца была очень благозвучная фамилия: Вагин.

— Вагина — это звучит гордо, — уговаривал он ее, — и красиво. Не то что какая-то Кукина.

Но мама решила оставить себе непременно фамилию предков по той пустяковой причине, что если она станет Вагиной, то тогда Кукины переведутся на этой Земле. К тому же, говорила она, не имя красит человека, а человек имя.

Нашла коса на камень, а дело касалось фамильной чести, поэтому Вагин без дольних проволочек ушел от своей строптивой жены, так и не увидев не замедлившего появиться на свет Кукина. Лишь спустя много лет он позвонил ему по телефону и сказал, что, как ни крути, Вагин Кукину — родной отец, и тот обязан баюкать его одинокую старость.

— Сыночка! Чай готов, приглашай свою спутницу к чаю, — послышался из-за двери голос мамы.

Она ватрушек напекла! Выставила парадный сервиз для особо торжественных чайных церемоний. В окне у нее тоже ветер качал березы, но на стене висел ее собственный портрет в простой деревянной раме.

— Правда, я тут похожа на Джоконду? — спросила она с английской улыбкой.

— Один к одному, — говорю.

— К сожалению, — сказала она, — я ничего не слышу, и мы не сможем насладиться беседой.

— Не страшно, — ответила я, налегая на ватрушки.

— Во мне умерла трагическая актриса, — вздохнула она после долгой паузы. — Как я читала со сцены Илью Оренбурга!

— А кто это? — спросил Кукин.

Ему никто ничего не ответил.

— Надо сказать, я окончила очень хорошую школу, — вдруг заявляет мама Кукина. — У нас были лучшие преподавательницы в Москве. Все старые девы. Все-все-все.

— Я хочу умереть молодой, — сказала я.

— Молодой ты уже не умрешь, — резонно заметил Кукин.

В тот день мне исполнилось двадцать семь лет.

Йося, Йося, опять ты набедокурил! Мало тебе досталось от Фиры, когда ты с помойки принес чье-то кресло-качалку, потом притащил табурет, ломберный столик потрескавшийся, ты ополоумел! Любят евреи устраивать голубятни! Как будто только что приехали, все разложили, и никто не думает никуда ничего рассовывать. Тут ковры скрученные, сверху мебель, тряпье, старье, барахло, но это все ладно уже, а зачем ты, Иосиф, принес к нам с помойки гроб? Да, он крепкий, он пахнет сосновой смолою, он хороший и всем нам как раз, но у нас в нем пока — тьфу-тьфу-тьфу! — нет надобности!

— Фира, Милочка, — лепечет Йося. — Я пошел в магазин — вижу, он на помойке валяется — ну, просто полностью никому не нужный. Я окаменел, и две пустые черные сумки бились на ветру за моей спиной, как крылья ангела. Только не подумайте, что я его сразу схватил и потащил, хотя каждый бы на моем месте так и поступил, ведь гроб сейчас стоит денег! Я его приоткрыл, заглянул и как следует убедился, что в нем никого! Потом я его приподнял, он был нетяжелый, но с гробом мне вряд ли бы удалось забежать в магазин. Ах, подумал я, ладно, взял гроб и отправился домой.

— А ты не подумал, — заходится Фира, — что в нем могут быть клопы, тараканы! Иосиф! Ты интеллигент! Бывший человек искусства! Куда мы его поставим? В каких-таких целях будем применять? Пока не представится случай использовать его по назначению?

— Картошку в нем будем хранить на балконе, — ласково отвечал Йося. — Или поставим к тебе, Фира, в комнату около батареи и станем гостей туда класть. Рома с Леной приедут из Оренбурга…

— Так он же не двуспальный! — кричит Фира.

— Хорошо, — соглашается Иосиф, — я буду сам ночевать у тебя в нем. А Рома с Леной улягутся на моей кровати.

— Ни боже мой! — кричит Фира. — У тебя, Йося, волосы с ног облетают. Если долго не подметать, — на полу образуется ковер.

Йося — вылитый йети. Он стриг себе брови, в подмышках подстригал и в паху, в носу, между прочим, и на носу у него росли волосы, он стриг себе все это и не стеснялся. Фира говорит, его в молодости за это прозвали «сушеный индус». Она же — красавица Фира — полюбила Иосифа за внутренний мир — больше было не за что. Ведь он артист, музыкант, он играл в духовом оркестре. Худой, совсем крошечный, почти бестелесный, а Фира — женщина крупная. Она в него до смерти влюбилась. И всю жизнь его страшно ревновала, он был барабанщиком, к нему девушки липли.

Иосиф с рожденья играет на барабане. Его даже в детстве делегировали пройтись по Красной площади перед Мавзолеем в праздничном строю.

— Ты кто? — спросили у Йоси, когда он приехал в оргкомитет в сопровождении дедушки Аркадия.

— Я еврей, — ответил маленький Йося.

— Нет, мы спрашиваем: ты горнист или барабанщик?..

Я дочь лабуха.

— Нужно торопиться жить, столько времени пропало впустую, — жалуется Иосиф, — уже мы на ладан дышим, а я с тобой, Фира, не приобрел никакого сексуального опыта. Пусти меня к себе на ночь, хотя бы в гробу.

— Пойми, Йося, — на весь дом рокочет трубный глас Фиры, — мне больше не нужен мужчина. Я в этом не испытываю потребности.

— Что же мне, — Йося всплескивает руками, — искать себе женщину?

— Как хочешь, — пожимает плечами Фира.

— Но я же тебе слово дал! Я весь, Фира, твой, без остатка.

— А ты, Йося, думай, что ты вдовец, — напевно говорит Фира.

Йося, Йося, родной мой, ну почему ты такой обалдуй?

Взгляни на сердце свое и задумайся о причине, которая побуждает тебя хулить всех и каждого, у кого только мысль мелькнет попросить у вас с Фирой моей руки! Ну что тебе вздумалось, когда я привела домой Кукина, лечь в свой гроб, скрестить руки и глядеть на него оттуда так зачарованно и печально, что у нас по спине забегали мурашки?.. Кукин пришел к тебе, честь по чести, в игрушечном галстуке на резинке, с букетом гвоздик! Фиры дома не было, так что цветы он был вынужден положить тебе на грудь. Еще он принес конфеты «Цитрон». А ты, Йося, не вылезая из гроба, слопал весь кулек, сморщил нос и сказал:

— Людей, которые произвели эти конфеты, надо выгнать с работы, чтобы они безработицы хлебнули.

— Тебе что, Иосиф, — кричит из комнаты Фира, — надо, чтобы ребенок окочурился?

— Милочка! Фира! — оправдывается Йося. — Этот Кукин имеет такой жуткий облик, что мне показалось, я видел его портрет на стенде «их разыскивает милиция». Он насильник, убийца, зарезал троих человек, я хотел это сразу сказать, но у дочери был до того счастливый вид, что я подождал, пока он уйдет.

— Зато он не курит! — кричу я, заламывая руки. — Где я тебе возьму человека безупречной репутации? Сейчас все насильники! Насильника от ненасильника не отличишь!

— Господь, свет мой и спасение мое, — бормочет Иосиф. — Господь, оплот жизни моей! Смилуйся и ответь: разве я ей не твержу от зари до зари, что лицо — это зеркало души? И что о моральных качествах человека судят по форме его черепной коробки? Приклони, Господь, ухо свое: у меня в голове не укладывается — как может избранник моей единственной дочери иметь такую широкую лобную кость?..

— А как могут твои родственники, — кричит из комнаты Фира, — иметь такие ужасные большие носы???

Иосиф не переносил, когда кто-либо отваживался подвергать сомнению неописуемую красоту, ясный ум и благородную натуру, присущую всему его клану Пиперштейнов, но именно тут ему нечего было возразить. Ибо перед размером и формой носов этого древнего рода испытывали ужас и благоговение как ярые сионисты, так и отъявленные антисемиты.

Я помню, в детстве, случись какой-нибудь праздник, съезжалась к нам Йосина родня: царил за столом дедушка Аркадий, одесную восседал Изя-старший с семьей, по левую руку Иосиф, потом Хоня, Моня, Илья, Авраам, муж Хониной сестры Вова, сын полка трубач Тима Блюмкин, прыщавый подросток Соломон — и все с этими своими носами!

Однажды я не вытерпела и сказала:

— Ой, какие у вас страшные носы!

А дедушка Аркадий улыбнулся мне ласково и говорит:

— Вырастешь, Милочка, и у тебя такой будет.

Слабая надежда на то, что это предсказание не сбудется, рассеялась, как дым. Я прямо чувствую: у меня становится нос, как у моего прапрадедушки по осиной линии Бени Пиперштейна. Говорят, именно Беня положил начало огромным еврейским носам, родившись внебрачно от жутко носатого тата, в которого Йосина праматерь Фрида влюбилась без памяти с первого взгляда.

Когда Фрида опомнилась и захотела вернуться, то было уже некуда: муж ее Додик, витебский глазной врач, женился на другой. Соседи Фриды злорадствовали и, передавая из уст в уста эту нашумевшую в Витебске историю, обязательно добавляли:

— У нас никто ее не жалеет. Если бы вы знали, какой ее муж симпатичный.

Отец мой, Иосиф, сноб и мракобес, утоли мои печали! Не с твоим генеалогическим древом придавать значение лобной кости Кукина. Пускай уже каждый ходит с такой лобной костью, с какой ему, черт возьми, заблагорассудится, из-за тебя я как женщина терплю фиаско за фиаско. Когда ты только, в конце концов, поедешь с Фирой в санаторий? Твой отъезд я хочу использовать как отдушину.

— Скоро, Милочка, скоро, — отвечает Йося с видом оскорбленного Лира. — Ты еще вспомнишь обо мне, ты еще пожалеешь и скажешь: «Сердце мое пребывало в заблуждении. Не знала я Йосиных путей».

Фира и Йося уехали в город Геленджик. На прощанье Иосиф пообещал мне звонить каждый день, сразу дать телеграмму, как только приедет, и не одну, а три — как доехал; потом как устроился, и самое главное — когда встречать обратно: поезд, место, вагон, а то письма идут очень долго, но он будет писать, несмотря ни на что, во всех подробностях о своей курортной жизни, хотя у них с Фирой путевка на десять дней.

Йосе выдал ее ко дню Победы комитет ветеранов и присовокупил два рулона туалетной бумаги.

— Ветераны и впредь непоколебимо будут стоять на страже мира, но если что — дадут отпор врагу, — сказал Иосиф, получая вышеуказанные дары от старенькой общественницы Уткиной.

Поезд тронулся. Фира стала махать носовым платком и громко плакать. А Йося крикнул мне из окна:

— Человек, Милочка, должен всю жизнь отращивать себе крылья, чтобы в момент смерти улететь на небо.

Йося, Йося, как только исчезли огни твоего концевого вагона, я вздохнула легко и свободно впервые за много лет. Знаешь ли ты, что ты, Йося, давно мне никто? Да-да, не падай в обморок, известно ли тебе, что один раз в семь лет клетки человека полностью обновляются — это сказал мне великий Кукин, а ему — его репетитор по биологии? Так что я, Йося, уже не та Милочка, что в красном платье бежала от гуся в Немчиновке, а гусь щипал ее за уши. Я уже трижды не та, а через месяц буду четырежды, ты мне чужой, и пора забыть о той роли, которую ты сыграл в моем рождении.

Знай, я приму его этой ночью, оставлю у себя, было бы непростительною ошибкой с моей стороны все еще держать дистанцию, когда ты, Иосиф, пропал в облаке дорожной пыли, исчез в полосе неразличимости, лишь тень твоя ложится в эту минуту на глинистые берега, глухие заборы, зеленые овраги, на спины кузнечиков и желтые поля сурепки, прилегающие к железнодорожному полотну.

Вон он идет мне навстречу — любитель сладкой жизни Кукин — Тибул, который ни дня не жил честным трудом, коммерческий директор несуществующих структур, продавец недвижимости, культурный атташе с кожаным портфелем и бамбуковой тростью, сам ест пирожное «картошку», а мне купил булочку с повидлом.

— Я зонтик взял, — говорит он, — хотя ничто не предвещало дождя. Ведь когда я с тобой — всегда случается что-то непредвиденное.

Над ним летают голуби и вороны, сияют перистые облака, у ног его цветут одуванчики и анютины глазки… Он снимает ботинки с носками, закатывает штаны и шагает босой по газонной траве и по цветам.

— Простите меня, цветочки, милые и любимые, — говорит Кукин. — Сейчас я пройду по вам, а время придет — и вы будете расти на мне и цвести.

— Ну? — спрашивает он у меня. — Что мы будем делать? Радоваться? Веселиться? Оживлять покойников?

На Баррикадной нам предложили сфотографироваться на память с живым питоном. Я согласилась, а Кукин — нет. Из страха, что тот его удушит.

— Глупо, — сказал Кукин, — в своей единственной жизни быть удавленным питоном во время фотосъемки.

Мы съели по пирожку горячему с рисом, по кулебяке с капустой, по яблочку, и Кукин сказал:

— Ты прекрасна, Милочка! От твоих волос пахнет дохлым воробышком. Надо будет тебя как-нибудь соблазнить.

— Что ж, — ответила я безрассудно. — Пора познать и мне любовное волненье. Кукин, трепет моих очей, проводи меня домой.

— Сейчас очень опасно ходить, — согласился Кукин. — Китайцы расплодились в Москве, и под видом киргизов убегают в Америку. Хотя чего проще! — воскликнул он, — отличить китайца от киргиза. Киргизы кочковатые, а китайцы — наоборот — суховатые и желтоватые.

Йося, Йося, могу себе представить, как ты раскричался бы, расплакался, растопался бы ногами, узнай о том, что я приняла его в доме твоем в тот самый вечер, когда от тебя пришла телеграмма: «Устроились хорошо. Рядом море. Иосиф».

Счастье, когда твои близкие живы, здоровы и находятся в санатории! Бледная и трепещущая, ставила я чайник на плиту, а Кукин, со всех сторон окруженный почетом, слонялся по квартире, и впереди была вечность.

— Безумные евреи! — говорил он, встречая повсюду Йосины запасы макарон.

Йося запасал макароны на черную старость, на случай войны, голода, разрухи, еще он запасал крупу и спички. Спички отсыревали, в крупе заводились жучки, Йося же — иссушенный, как осенний лист, запрещал расходовать его запасы без особых на то причин, считая их стратегическими.

Йося, Йося, все кончено между нами, я больше не вернусь на твой зов, найди уединенное место, пади на траву и орошай землю горькими слезами: сегодня я скормлю твои макароны Кукину.

В нашем доме не принято сходить с ума по мужчинам, но Кукин, да-да, не перебивай! — Кукин явился для меня источником столь сильной любви, что я совсем одурела от страсти. Где он? А где я? У нас везде ноги, везде руки, везде глаза, головы, лица, уши повсюду в мире…

— Какие у тебя, Милочка, большие уши, — восторженно шепчет Кукин. — Такие уши говорят о здоровом организме человека и о его физической мощи. Люди с мясистыми эластичными ушами, — продолжал он, — имеют проблемы с печенью, почками и сердцем. А у кого уши тонкие и просвечивающие, мучаются всю жизнь с желудком и кишечником.

В заключение — вне всякой связи с предыдущим Кукин спросил — знаю ли я, почему у меня холодный нос?

— Нет, — ответила я.

— Потому что ты хочешь меня! — сказал Кукин. И он победоносно посмотрел в мою сторону.

— Да, — воскликнула я, обнимая его и целуя, — да, мой единственный Кукин! Явись к нам, репетитор по биологии, а то с годами мне стало казаться, что я еще недостаточно тщательно изучила этот вопрос, хотя я постоянно штудирую специальную литературу, перелопатила горы брошюр, с дальним прицелом выписываю журнал «Огни Сибири», там дают множество дельных советов, и я — чисто теоретически неуклонно овладеваю сей областью знаний, по крайней мере — терминологией.

— А я, — беззаботно заметил Кукин, — всегда предпочитал спонтанность в этом деле. Как пойдет, так и пойдет. Жаль, энтузиазм стал угасать.

Он взял сыр, приложил к ноздре и шумно вдохнул:

— Такой здоровый воздух от сыра, — сказал Кукин, — даже голова идет кругом. А давай гонять чаи!!! — неожиданно предложил он. — Будем, Милочка, гонять чаи всем врагам назло. Кстати, ты не знаешь, куда девались татаро-монголы после Куликовской битвы?

Кукин провел у меня шесть часов. Он сидел на кухне, гонял чаи, покуда не забрезжил рассвет, рассказывая о том, что он в жизни любил и утратил, и через какие неописуемые опасности он прошел.

— В молодости, — сказал он, наконец, съев четыре яйца, помидорки две, девять бутербродов, — я вел распущенную жизнь, пока неудачная любовь не натолкнула меня на иные мысли, и я решил посвятить всего себя обращению магометан в христианство.

С этими словами он встал и отправился в прихожую надевать ботинки.

— Как? — спросила я. — Разве ты не останешься?

— Нет, — ответил он.

— Почему???

— Мама будет волноваться.

— Но она давно спит!!! — вскричала я.

— Спит, — ответил Кукин. — А все равно волнуется.

И он стремительно убежал на карачках.

Иосиф, я узнаю твои проделки! Той ночью — Йося, не отпирайся! — разбуженный странной какой-то тоской и тревогой, ты выскользнул из санатория, накрыв себя шкурой козы, не знавшей ни разу самца, и на языке, который был мертвым уже во времена Ашшурбанапала, произнес: «Да будет туман, страх и великие чудеса для всех, кто ищет тебя! Да станут они мякиной на ветру, гонимые Ангелом Господа!» Вслед за этим — молчи, Йося, за твои мерзости Господь, Бог твой, изгонит тебя от Лица Своего, — сделался такой густой туман, и такая тьма, что враги твои заблудились и вынуждены были отказаться от своих замыслов.

Иосиф, смутитель небес, не мужчина ты и не женщина, ты хочешь, чтобы я жила в пустыне или на вершинах гор, и родила от непорочного зачатия, что ж, в нашем славном роду Пиперштейнов случалось и не такое. Вспомнить хотя бы странные обстоятельства Йосиного рождения. До Йоси у дедушки Аркадия с его женой Сарой уже было пятеро детей. После пятых родов Саре сделали перевязку маточных труб, а плодовитому Аркадию тоже что-то такое сделали в этом духе: крепко-накрепко перевязали, а может быть, даже отрезали.

Каково же было изумление Сары и Аркадия, когда после всех вышеупомянутых процедур на свет появился Иосиф, причем, так гласит семейное предание, родился он со словами:

«Благословен ты, Господь, Бог наш, Владыка Вселенной, сотворивший плод виноградной лозы».

Наутро с разбитым сердцем я получаю письмо от Йоси:

«Здравствуй, Милочка! — писал он мне. — Как прекрасен мир! Проснешься — солнце, тишина, и слышно гуденье: это тысячи и тысячи голосов звучат в унисон с жизнью. Чтоб ты знала, мы с Фирой только питаемся в санатории, живем же у хозяев. Она сама Маргарита, а муж ее работает на говновозке, поэтому у него очень много знакомых и большие связи. Слышал я, как Маргарита рассказывала соседям: „Она их выгнала, Рая, этих евреев, а мне их жалко!..“ Это не про нас, не беспокойся. Возблагодарим Бога нашего, не одни мы евреи на этой Земле.

Вчера с самолета колхозники опыляли поля от вредителей божьими коровками. А их ветром отнесло на пляж. Часть попала в море, но большинство на отдыхающих. Так эти божьи коровки набросились на нас, как на злодеев и вероотступников, они нас грызли, Милочка, рвали на части, чуть было живьем не съели со всеми потрохами.

Красив закат на фоне бархатного неба! У меня бархатный стул и прозрачная моча. У Фиры стул более оформленный, но менее регулярный. Доча! Твоя мать Фира сгорела дотла! На ней сейчас можно яичницу жарить. Я перегрелся, перекупался, и вечером меня стошнило. Будь умницей и не чини никаких беспутств. Целую, папа.»

Йося — это певчий ястреб Калахари — он охотится, поет на лету и несет голубые яйца.

— Почему ты не едешь на родину отцов? — спрашивает его иногда Фира.

— Потому что мне нравится, — отвечает Иосиф, — эта убогость российского пейзажа. Мне нравятся эти люди в черных пальто приталенных, в этих черных ботинках и черных шапках. И я не буду питаться папайями, потому что я их не люблю, я люблю картошку, капусту, я лучше буду жить здесь богато, чем там считать эти шекели, и я думаю, именно здесь, — отвечает он Фире, — при содействии моих близких я быстрее попаду в Царствие небесное.

А Фира:

— Если ты ставишь себе такую задачу, то я тебе это обеспечу.

А тут и правда, очень хорошо в этом смысле. Зимой, например, множество народу гибнет под льдинами. Идет человек по улице, думает свою тяжелую думу, а ему — бац! — льдиной по голове — и готово!

Некоторые сами стремятся покончить с тяжелою думой своею. Один отдыхающий в доме отдыха от несчастной любви взял с овощного стола и съел целую тарелку соленых помидоров. Его в критическом состоянии доставили в больницу, но как ни старались врачи, помидоры уже всосались в кровь, и вернуть его думы ему им не удалось.

Или иду я на почту платить за телефон, а около дома толпа зевак. Известно, что жители нашего микрорайона — самый легкомысленный народ в мире. Их, как говорится, хлебом не корми, дай только поглазеть на какое-нибудь происшествие. Шум, гвалт, переполох, скорая помощь… Оказывается, в соседнем подъезде на балконе четыре человека повесились. Всей семьей. Муж, жена и два сына.

К ним в квартиру проник милиционер, вышел на балкон, видит — все как положено: висельники в петлях, только у каждого есть еще запасная веревка, замаскированная. Они за эти веревки держатся, пьют вино, закусывают ежеминутно тепленькими пирожками и от души посмеиваются, как славно они всех одурачили.

Наш участковый милиционер Голощапов Александр Давыдович снял фуражку, положил ее на бортик балкона, вытер лысую голову носовым платком и принялся старательно вынимать их из петли, одного за другим, рассказывая во всех подробностях, что их за такие вещи ожидает в загробном мире. Они не сопротивлялись, ничего. На лицах у них были написаны небесная радость, счастье и веселье, когда их увозили, как будто они уже очутились в раю.

Их увезли в сумасшедший дом. А жители нашего дома на чахлой траве во дворе плясали под звуки волынок и свирели, делясь впечатлениями о том, как все-таки разные люди по-разному отводят свою душу.

— Целая семья сумасшедших! — со смесью ужаса и восхищения воскликнул стоявший рядом со мной узбек или калмык. — Не кто-то один, а все!!! И это неудивительно: шизофрения, — стал он охотно объяснять мне, — великолепно передается по наследству. Вот почему шизофреникам, — он уже весело шагал со мной рядом на почту, — не рекомендуется иметь детей. Но в данном случае — один шизофреник полюбил другого. И все. Им так хорошо друг с другом. Они очень увлекающиеся. Один предложил: «Давайте повесимся?» И все обрадовались. Четвертый, наверное, не соглашался. А ему сказали: «Ты что, дурак?» Или ему сказали: «Давай, вешайся с нами, а то мы тебя по-настоящему повесим». Он испугался и повесился. А то с ними шутки плохи.

И мы пошли с ним, страшно довольные таким чудным разговором. Мне он понравился, этот калмык, понравилось то, что он так и дышал незаурядностью. Все люди вокруг меня, я заметила, как-то некрепко держатся за жизнь. Он же совсем не производил впечатления человека, который ходит по краю пропасти.

— Вы случайно не калмык? — спросила я. — Или вы калмык?

— И то и другое, — ответил он.

У него было такое лицо — его невозможно забыть. Если смотреть на левую сторону его лица, то оно было строгое, суровое, пронзительное. Зато правый глаз глядел не на тебя, а куда-то вдаль, в вечность, от этого вся правая сторона смотрелась мягче и сносней.

Звали его Тахтамыш.

— У вас есть «Известия для одинокого мужчины»? — громко спросил он, войдя на почту.

Брюки мешковатые, рубашка на животе расстегнута, живот весь в складочку, сам разморенный.

— Какая красивая девушка! — сказал Тахтамыш, распахивая свои объятия почтальону. — Из моих мест. Как это хорошо, — воскликнул он, — что в Москве много южан. Город живой, когда тут ходят арабы, евреи, негры, кавказцы… Газета сегодняшняя? Завтрашняя? Дайте мне «День».

Даже просто глядеть на него доставляло удовольствие. А уж идти с ним рядом и разговаривать обо всем на свете!.. Правда, разговаривал обо всем на свете он один — это был монолог.

— Вот о чем я мечтаю, — он говорил, дружески обняв меня за плечо, — все время лежать в кровати, пускать мыльные пузыри и любоваться игрой радужного света на их боках.

Подобное заявление могло обескуражить любого, кто спал и видел, как ему в свои неполные тридцать четыре стать наконец женой, женщиной, матерью, заметь собственный дом, семью и отделиться от Фиры с Йосей! Но Тахтамыш до того выглядел цветущим, в желтой рубашке с оттенком калифорнийского лимона, в новых оранжевых ботинках, так и напрашивался сам собою вопрос: есть ли у него девушка в общепринятом смысле этого слова?..

— Вам никто не говорил, — вдруг спросил он, — что у вас череп очень красивый? Когда видишь такую женщину, тут же хочется овладеть… ее вниманием, мыслями, душой.

Я почувствовала, как я восстаю из пепла.

— Вы очень соблазнительная, — продолжал Тахтамыш. — Пойдемте к вам? Купим чего-нибудь поесть. Вы любите пиво? Нет? Я люблю пиво. Кстати, о любви! Поговорим о сладости поцелуя. Вы любите целоваться? Я очень люблю целоваться. А вы подарите мне поцелуй? Да? А когда вы поняли, что хотите целоваться со мной? Шли-шли, и вдруг раз! — и поняли?

— Волнуетесь? — спросил он, когда мы ехали в лифте. Он держал в руках пиво, грудинку и колбасу.

— Да, — сказала я.

— Не надо, не волнуйтесь. Все очень просто.

Колбаса выкатилась у него из рук и упала на пол.

— Падшая колбаса, — величественно произнес он.

Йося, Фира, ну что вы окаменели с чемоданами на пороге, когда вам открыл Тахтамыш? Говори, Йося, что тебя потрясло? То, что он полукрасный, полусиний и полузеленый? Так спроси, Йося, что это с ним? Ничего, он ответит тебе, мы — калмыки — такие. Или он на артиста похож, который подлюг играет? Да не рассматривай ты его так придирчиво! У него в животе начинает бурчать от чрезмерного внимания. Дай, я тебе расскажу о моем Тахтамыше. Рожденный в деревне, он оказался не создан для нее. Родители его, я знаю, Йося, тебе это не безразлично, интеллигентные люди — погонщики верблюдов, и сам он ученый, знаток — носитель татарского эпоса. Он турок-сельджук, Барбад, укрывшийся в ветвях кипариса. Он крупнее лошади, покрыт рыжей шерстью, но морда, уши и две длинные тяжелые косы у него черные. При появлении всадника или пешего он притягивает их к себе своим мощным дыханием и заглатывает, он глотает и камни! Убить его можно стрелами в незащищенные шерстью места, и когда он станет падать — подойти и разрубить его мечом.

Тебя, Йося, интересует — утратила ли я невинность? Нет, не утратила. Поскольку Тахтамыш обещал жениться на мне при одном условии: если я сначала выйду замуж за его брата Тахтабая, и мы пропишем его в Москве. Но для Тахтамыша немаловажно, чтобы Тахтабай женился на девушке, так у них там принято — у калмыков, поэтому я блюду девственность — для Тахтабая, хотя этот брак наш с ним будет фиктивным.

— Надеюсь, это шутка? — сказал Иосиф.

— Нет, это, Йося, серьезное дело.

— Ну хорошо, — сказал Йося, — а то были бы плохие шутки.

— Отец! — Тахтамыш собрался обнять Иосифа, но тот жестом остановил его порыв.

Он похудел. Глаза у него ввалились и сверкали каким-то сумасшедшим блеском. И у него очень нос загорел. В руке Иосиф держал тяжелую трость с набалдашником. За Йосей высилась Фира — сияющая, вся в перьях, в соломенной шляпе — с безумной улыбкой на устах.

Не зря меня страшила первая встреча Тахтамыша с моими родителями. Во-первых, разъяренный Иосиф мог запросто кинуться на Тахтамыша и хорошенько его отдубасить. Сцены «Иван Грозный убивает чужого сына» боялась я прежде всего. Вторая моя тревога была: как бы Тахтамыш не составил верного представления о всей нашей семье, и я бы не упала в его глазах.

— Что же вы, не хотите меня поцеловать? — спросил Тахтамыш, опечалившись.

— Нет, — ответил Йося.

— Почему?

— Потому что это негигиенично. Я и руки-то больше никому не подаю, боюсь подцепить какую-нибудь заразу.

— Я мужчина чистый, — сказал Тахтамыш. — И я вам покажу документ.

Он стал рыться в своих вещах, бормоча о темной ночи, которая пугает поэта, и тот призывает свою подругу, а та утешает его. Закончил он все это словами:

— Спокойно идущие вепри не знали о том, что Бижан уже оседлал своего коня, — и протянул Йосе желтую картонную карточку с фотографией, довольно потрепанного вида.

Йося, молча, прошел сквозь него, как сквозь призрак, лишенный плоти.

Тогда Тахтамыш обратился к Фире, видимо, полагая, что Фира у нас по сравнению с Йосей — это храм разума.

— Эсфирь Соломоновна! — сказал он. — Поверьте, меня к вашей дочери позитивное отношение. Я хочу Милочку и физически и морально. Я даже намерен жениться на ней в конце концов. Но пока мне тут нужно отлучиться ненадолго, чтобы совершить паломничество в Мекку.

А Фира:

— Зачем вам в Мекку? Езжайте в Марьину Рощу, заглянете в синагогу, и все уладится.

— В синагоге, Эсфирь Соломоновна, нету Бога, — как можно мягче и доверительней сообщил Фире с Йосей Тахтамыш.

Услышав такие слова, Иосиф затрепетал от гнева. Он бросился бы на Тахтамыша и умертвил бы его с такой жестокостью, что залил бы кровью всю нашу квартиру, но побоялся, что весть об этом злодеянии докатится до участкового милиционера Голощапова Александра Давыдовича, а тот бы стал роптать.

— Бог мой! — горестно возопил тогда Иосиф. — Под сенью крыл твоих найдем защиту и прибежище! Убереги язык мой от злословия, разве я не понимаю: весна, отсутствие витаминов, и в то же время повышенная возбудимость. Но, Господь, наш оплот и избавитель, скажи, что она нашла в этом лице кавказской национальности?

— Я хочу счастья, Иосиф! — ответила я. — Мне уже сорок лет, а скоро будет пятьдесят. Я отцветаю, тут разве до национальных распрей и религиозных предрассудков?! Дашь ты мне, черт возьми, отлепиться от вас с Фирой и прилепиться к Тахтамышу, ибо он — существо, что светится во мгле, незапятнанный, незатемненный, вон как он отмыл чашки содой, и все кастрюли твои подгорелые, а посмотри на плиту?!

Все! Я твердо намерена с вот этим Тахтамышем слиться в единое целое, так как в «Огнях Сибири» в ноябрьском номере за прошлый год я прочитала, что секс, чтоб ты знал, Иосиф, благотворно влияет на организм человека, даря ему чувство глубокого удовлетворения, жизненную силу и душевный огонь.

Там также говорится, я точно не припомню в каких именно выражениях, но, Йося, при гармоническом соитии в момент наивысшего подъема могут, Иосиф, не удивляйся, исчезнуть время и пространство, предметы со стола и со шкафов сами собою станут падать на пол, а комнату наполнит голубое сияние, особенно интенсивное над позвоночным столбом партнера. Только не надо стремиться к эякуляции! — выдала я последнюю свою, козырную, информацию, почерпнутую в каком-то, убей не помню каком, органе печати, — поскольку если партнер стремится к эякуляции, то в тот момент, когда она имеет место, теряется точка контакта.

— Это еще что такое? — спросил бедный Йося, беспомощно глядя то на меня, то на Фиру, то на Тахтамыша.

— Эякуляция, Иосиф, — ответила Фира, снимая соломенную шляпу и легким движением руки бросая ее на холодильник, — это то, что происходит у тебя сразу, как только наступает эрекция…

— Ты видишь, что моя жена выкамаривает? — воскликнул Иосиф, невольно ища поддержки у Тахтамыша. — Никак не привью ей сознания бренности мира. Вот женщины! От зари до зари твержу я и Милочке и Фире: ищите бессмертное! Чтите заповеди, данные нам Торой. Не тратьте времени на то, что тленно. Вы разве не видите?..

— Чего? — спросил Тахтамыш, простодушно озираясь.

— Того! — грозно ответствовал Иосиф, — что наступает конец системы. Пока идет проповедь. А потом начнутся страшные дни, и те, кто не штудировал Тору, просто исчезнут, стоял — и нет его.

И Йося злобно воззрился на Тахтамыша, явно надеясь, что тот, проникнувшись Йосиными речами, начнет уже потихонечку исчезать, не дожидаясь, пока грянет гром, засверкают молнии, а главное, вострубят в большой шофар, и придут потерявшиеся в земле Ашшур и заброшенные на землю Египта, и падут они ниц пред Господом на святой земле в Иерусалиме.

Но Тахтамыш как стоял, так и стоял, даже волоска не слетело с его головы.

— Не надо портить праздник жизни! — вымолвил он наконец. — Ваша дочь — мягкая, теплая и нежная, она женственная и застенчивая, и абсолютно доступная для меня, а я такой ранимый — просто ужас. Если мне скажут: пошел вон! — я уйду. Уеду в Америку и женюсь на певице Уитни Хьюстон. Но, Иосиф Аркадьевич, имейте в виду, холостых сейчас нет. Кто-то в армии, а все остальные погибли на сенокосилке.

И он начал жарить пирожки с капустой, в десятый раз пересказывая мне добрые сказания былых времен на персидском языке.

— Вообще-то я перс, — говорил он о себе.

— Ладно пыжиться, — отзывался Иосиф из ванной комнаты.

Йося, Йося, как ты не понимаешь, вот этот вот Тахтамыш — последний шанс не дать угаснуть веселому и безалаберному роду Пиперштейнов.

— Так он же басурманин, — никак не мог успокоиться Йося, — его надо долго отмачивать в Днепре…

— Вы лучше жуйте, — увещевал его Тахтамыш, потчуя всех пирожками, — хорошо пережеванная пища — наполовину переваренная.

— За мужчин! Наших поклонников и обожателей! — подняла Фира рюмочку крымского портвейна.

Мир и благоволение воцарились после ее слов, а также атмосфера удивительного покоя, покорности и тихой грусти. С тех пор, когда нашего Иосифа видели с Тахтамышем, идущими в булочную или овощной, соседи спрашивали с умилением:

— Выдаете дочку замуж?

— Выдаем потихоньку, — со вздохом отвечал Иосиф.

И когда пришла пора Тахтамышу исполнить свой мусульманский долг, отправившись ненадолго в Мекку, Йося даже слегка затосковал.

— Мекка — это по какой дороге? — спрашивал у Тахтамыша Иосиф. — А то у меня в туалете карта, я буду следить за твоим путем.

— Следи через Саудовскую Аравию, — уклончиво отвечал Тахтамыш. — Я быстро, Аркадьич, одна нога там, другая тут, к тому же скоро приедут мой брат с отцом, и вам не будет так одиноко.

— Но это же такие дали… — вздыхал Иосиф.

— Разве на Земле есть дали? — отвечал Тахтамыш.

— Что-то хочется сказать тебе хорошее, но ничего в голову не приходит, — он заявил мне на прощанье.

В ответ я взглянула на него столь страстно, что он чуть не упал. Я это умею, просто никогда не пускаю в ход. Но тут дело затягивалось, а мне уже поскорее хотелось начать продолжать род, причем не сумасшедших Пиперштейнов, это я нарочно сказала, чтобы уважить Йосю, а великих богатырей Забулистана.

И вот, не прошло и месяца — я не хочу затягивать повествование, — нам кто-то громко позвонил в дверь.

— Кто там? — спросил Йося.

— Это мы, — ответили из-за двери, — Ваши родственники.

— А по какой линии? — стад допытываться Иосиф.

— По линии Тахтамыша!..

Иосиф открыл. На пороге стояли два горбуна и карлика — приземистые, коренастые, в очень длинных брюках, с огромными сумками и чемоданами. Их вид заставил оцепенеть Йосю с Фирой, да и меня это пригвоздило к месту. Добрых пять минут мы пялили друг на друга глаза. Космическое безмолвие повисло у нас в прихожей, пока они заносили к нам свои вещи. Но Афросиаб — так звали отца Тахтамыша — мгновенно разрядил обстановку.

— Дай мне обнять тебя, дружище! — сказал он Йосе с уже знакомым нам по Тахтамышу радушием. — Кум! Кума! Пойдите ко мне, я вас обниму, чтобы косточки затрещали! А где красавица? — спрашивал он, поочередно заключая Йосю с Фирой в свои объятия. — Где наша белая лилия?

Тут я подхожу к нему, пусть не красавица, но с образованием. Серьезный человек, потрепанный житейскими бурями.

— Царица Тамара! — довольно-таки потрясенно воскликнул Афросиаб, чем вмиг, разумеется, покорил мое сердце.

Надо отметить, что Тахтамыш был наиболее респектабельный из всего их семейства. Он просто низкорослый, плотного сложения, но от него так и веяло солидным достоинством. В то время как его брат и отец являлись самыми натуральными лилипутами. Мы сразу даже не поняли, кто отец, а кто брат — карлики вообще все молодо выглядят.

— А это мой Тахтабай, — сказал Афросиаб.

— Я — вы нал — кар — мыр — лы, — хрипло произнес Тахтабай.

— Что он сказал? — спросил Иосиф со смесью ужаса и подозрения.

— «Мир вашему дому!» — приветливо перевел Афросиаб. — Он говорит по-русски, но у Тахтабая немного нарушен двигательно-речевой аппарат. По нему даже диссертацию защищали, — с гордостью добавил отец. — И снимок дали в энциклопедию — его ног!

— Вы большие люди! — сказала Фира, с трудом и не сразу обретая дар речи.

— У меня есть еще один, младший, как две капли воды похожий на меня, — сообщил Афросиаб. — Я могу благодарить судьбу за таких сыновей.

Он вел себя естественно, как хомячок. И сразу всюду начал совать свой нос.

— Хорошая у тебя комната — картошку хранить, — сказал он Йосе. — Светлая, холодная.

Иосиф напрягся и сглотнул.

— А что? У нас в Средней Азии, — сказал Афросиаб, — была дома одна комната специально для хранения яблок. Я помню, яблоки на столе кончатся, отец откроет дверь — и оттуда — не то что дух, а прямо яблочный ветер. И яблоки — красные, большие, целая комната! До февраля лежали, потом начинали гнить. Их ведь надо снимать с дерева руками, — втолковывал Иосифу Афросиаб. — И подвешивать за черенки, каждое в отдельности, тогда можно сохранить до лета.

— А ваш папа, — Иосиф принял крайне научно-административный вид, — он тоже был карликом?

— Нет, он был великаном, — ответил Афросиаб без малейшей заминки. — Тут будет склад огурцов, — делился он с нами своими мечтами, — тут лука… Вам, Иосиф Аркадьевич, следует приналечь на овощи. Недостаток овощей может пагубно отразиться на вашем здоровье.

И Афросиаб принялся расписывать на все лады достоинства белой узбекской редиски, как она хороша, тертая, со сметаной и с луком…

— От нее пердишь здорово, — вдруг сказал Иосиф.

Он ответил, возможно, с излишним высокомерием, но счел своим долгом немного охладить пыл Афросиаба.

Афросиаб в свою очередь посмотрел на Иосифа, как царь на еврея. В этом взгляде не было ни гнева, ни обиды, а только неодолимое желание скорее прописать всех своих сыновей в Москве, и было заметно, что ради этого он готов запродать душу дьяволу.

— Вам надо поправиться, Иосиф, — небрежно произнес он, — а то вы худой и агрессивный. Закусим, чем придется?

Они с Тахтабаем сели на стулья, а у них ноги до полу не достают.

— В понедельник венчание, — торжественно объявил Афросиаб, принимаясь за Фирину тушеную капусту. — Все как планировали — фиктивным браком в Елоховском соборе. Я договорился. Их будет венчать сам Питирим.

— Ну нет, — сказал Иосиф. — Я против.

— Почему? — удивился Афросиаб. — Вам не нравится сан Питирима? Или архитектура Елоховского собора?

— Мне не нравится ваш генетический код, — признался Иосиф. — Вы меня извините, — добавил он, — я всегда говорю то, что у меня на сердце. Бесконечно глубоки замыслы Господа, невежде не постичь, глупцу не понять. Но, Милочка, дочь моя, плоть от плоти моей, неужели ты хочешь нарожать кучу горбунов и карликов?

— Нет! — честно ответила я. — Я хотела родить кучу великих богатырей Забулистана.

— Я вам еще раз повторяю, мы не всегда были такими, — сказал Афросиаб. — Я в молодости был высоким и играл в баскетбол. Меня даже приглашали в сборную Йельского университета. Я просто отказался, потому что в этой команде играли одни негры…

— Что-то не верится, — засомневался Иосиф. — Я по телевизору смотрел — там в Америке у всех баскетболистов рост выше двух метров, а у некоторых даже выше трех!

— И у меня было выше трех, — сказал Афросиаб.

— Будто я что-то тут сочиняю, — обиженно сказал он, — пытаюсь кого-то обмануть, ввести в заблуждение. А мне скрывать нечего: меня, Иосиф, сглазили. Да-да, не удивляйтесь. У нас в ауле жил один нечестивый курайшит. Звали его Исмаил. То ли он был колдун, то ли одержимый, суть в том, что этот вот Исмаил был поганый язычник. И хотя всем цивилизованным народам давным-давно известно, что на свете есть только один всемогущий Аллах…

— Уже мы под эту песенку плясали, — сказал Иосиф.

— Он все еще поклонялся Солнцу, весне и Кузаху-громовержцу, — продолжил Афросиаб. — Раз как-то я его прищучил. «Свидетельствуй, — говорю, — что нет никакого Бога кроме Аллаха и пророка Мухаммеда!» Я думал, что сердце Исмаила смягчится, когда в него проникнет ислам. А он мне возьми и сунь под нос кукиш. С тех пор он меня стал преследовать насмешками и оскорблениями, хуля мою веру и унижая мое дело. Бывали случаи, когда он бросал в меня грязью, или украдкой выливал помои и нечистоты у порога моего дома. Однажды я не вытерпел, схватил валявшуюся поблизости челюсть верблюда и ударил Исмаила, ранив его до крови. В ответ Исмаил поклялся меня истребить как последнего самудита. К счастью, Аллах не позволил ему насладиться местью в полной мере: он только наслал на меня чуму, холеру, черную оспу, поразил моровою язвой, иссушил и уменьшил ровно в три раза. Видите? Во мне сейчас метр пять сантиметров. Да еще я сутулюсь, — и он показал на свой огромный горб. — А теперь представьте, какой я был раньше.

— Ну, хорошо, с вами все ясно, — задумчиво произнес Иосиф. — А ваш сын, Тахтабай? Разве его внешний облик не говорит о явных нарушениях генетического кода в вашем роду?

— Помилуйте! — замахал руками Афросиаб. — Какие там нарушения! У нас самый лучший генетический код в Казахстане и Средней Азии! Тахтабай был в детстве очень красивым мальчиком. Он снялся в трех фильмах известного режиссера Улугбекова. Его даже приглашали в Голливуд, но как раз перед поездкой он упал с качелей и повредил позвоночник. Естественно, ни о каких съемках за океаном не могло быть и речи.

— Он тяжело вздохнул и погладил по голове сына.

А Тахтабай сидит — руки свои рассматривает.

— Йося, Йося, — говорю я. — Неужели тебя не растрогала трагическая история этой семьи? Они и так хлебнули, горя! То колдуны, то качели… Давай полюбим их, и нам за это воздастся на небесах?!

Фира плакала уже чистыми слезами. Но Йося все еще подозревал неладное.

— Зачем ты кружишь голову людям, больным полиомиелитом? — сказал он мне с укоризной. — Вдруг это жулики?..

— Нет, Йося, это не жулики! — говорит Фира. — Я же вижу человека насквозь. А что он слова не выговаривает, так это пустяки. Я помню, когда я училась в университете, у нас в группе училась девушка на романо-германском отделении. Ее спрашивают: как будет «рыба»? Она: «фиш». — «„Фыш“ надо говорить!» — «Фиш!» — «Фыш!» — «Фиш!» — «Скажи: „рыба“! — „Риба!“…»

— Женщина! — говорит Йося. — У вас с Милочкой рассудка кот наплакал, а я ответственный квартиросъемщик.

— Да что бояться?! — воскликнул Афросиаб. — Почему страхи так наполняют ваши души, люди???

— Вспомни Тахтамыша! — кричу я. — Как он поет героические сказания!.. Ведь я дала ему слово! Пусть мой жених спокоен будет в Мекке. Он находится в дальнем походе и должен твердо знать, что мы тут уважаем его желания и сокровенные чаяния. Чтоб он не нервничал, я готова выйти за всех его братьев и за его папу в придачу. Сто против одного, — заявляю я в страшной запальчивости, — что твои внуки, Иосиф, будут не ниже… метра восьмидесяти шести, ты же слышал, отца Тахтамыша приглашали в сборную американского университета, и будь Афросиаб негром, то, может быть, даже выше, в профессиональную лигу — НБА, он играл бы, как Майкл Джордан, а ты знаешь, как играл Майкл Джордан, я видела два раза по телевизору. Йося, Йося, ты можешь себе представить, он прыгает — и не опускается. Все уже опустились, а он висит в воздухе… Жалко, он теперь не играет. Ты знаешь, его отца убили какие-то подонки. Он ехал на машине, а они взяли и пальнули по нему… У них там много оружия на руках. Представляешь? Убить отца Майкла Джордана. Я так плакала… И вот теперь он… бросил баскетбол и занялся бейсболом.

— Милочка, ты что, им поверила? — кричит растрепанный Иосиф.

— Да! — отвечаю я.

— И я им верю! — говорит Фира. — У них очень честные глаза.

— Получается, что я один не верю?

Воцаряется большая пауза.

— …И что самая черствая душа у меня в семье — у меня?

Мы молчали.

— Если б он был хотя бы полуеврей! — снова закричал Иосиф. — Хоть четвертьеврей! Хоть одна восьмая доля!.. А то вообще непонятно кто!

— Мы — новые русские! — ответил Иосифу Афросиаб. — А вы, Иосиф — нацист.

Они хлопнули дверью и ушли звать на свадьбу своих родных и знакомых. Но перед уходом попросили отмотать им туалетной бумаги.

А мы остались сидеть, взволнованные происшествием.

— Благослови, душа моя, Господа, — проговорил Иосиф. — Если б Господь меня спросил, чего тебе не хватает для счастья, я бы ответил: дай передышку листу, гонимому ветром… Мне так не хватает того, чтобы посидеть в окружении людей, не имеющих ко мне никакого отношения.

Ткиа Шварим Труа Ткиа Ткиа Шварим Ткиа Ткиа Труа Ткиа…

Выйди, друг мой, навстречу невесте, мы вместе с тобой встретим субботу. Вернее, понедельник.

Собор был полон. Это было такое столпотворение, не спрашивайте какое. Причем толпились по большей части горбуны и карлики! (Как видно, там у них уйма колдунов и качелей.) Ну и конечно, вся наша родня по Йосиной линии (Фира была сирота): Изя-старший с семьей, Хоня, Моня, Илья, Авраам, муж Хониной сестры Вова, бывший трубач сын полка Тима Блюмкин — он, бедняга, в своем духовом оркестре почти оглох и ушел на пенсию, очень сильно еврейский еврей Соломон, улыбчивый Рома Пиперштейн из Оренбурга — ему недавно сделали специальное покрытие зубов под золотой цвет, и он все время улыбался, чтоб все видели, какая красота, и школьный товарищ Йоси Миша Пауков, которому, любит вспоминать Йося, всегда не хватало умения оригинально мыслить.

Фира-то, Фира так выглядит великолепно, вся разгорелась, в кофте с барахолки. Сам Йося — шарфик цвета южной ночи, костюм в полосочку французский, наверное, за миллион, со стальным отливом. Не зря он последнее время увлекся покупкой акций — купил себе сорок штук!

— На мои деньги, — всегда добавляет Фира, как только заходит речь о Йосиных махинациях. — И каждый раз, — жалуется. Фира, — когда Иосиф занимает у меня, то отдает немного меньше.

— Как?!! Эсфирь? — голосит Иосиф. — Разве твоя жизнь со мной не одно сплошное безоблачное счастье?

Йося, Йося, наконец-то, наконец я стою у алтаря. В белом платье, с фатой, это же какой счастливый случай!

Знаешь ли ты, что такое счастливый случай? Мне еще Кукин рассказывал: хромировали в тридцатые годы самолетную деталь. А она не хромировалась. Один плюнул и пошел. А утром приходит — получилось! Давай опять хромировать — не выходит. И тут он вспомнил, что плюнул. Оказывается, в слюне такие ферменты, без которых ни о каком хромировании речи быть не может.

И пусть наш брак фиктивный, все равно он совершается на небесах.

Я ждала этой минуты всю свою жизнь. Нет, я, конечно, ждала не этой минуты, но и этой тоже. Питирим в роскошном облачении с длинной черной бородой, в высоченной шапке с золотыми узорами, с огромным золотым крестом на груди, усыпанным драгоценными каменьями (как они его уговорили?!!), дрожащий свет от зажженных свечей, и мудрые усталые глаза Питирима, глядевшие на нас с Тахтабаем…

Тахтабай красный, как помидор, и весь дрожит. Для него это тоже волнительное событие, теперь он станет москвичом. А через месяц мы с ним разведемся.

Дивные песнопения прерывают мои мысли, свет, словно крылом ангела, коснулся моего лба. Глаза Питирима смотрят мне прямо в душу:

— Согласна ли ты стать женой Тахта…

— …бая! — подсказывают ему из толпы.

— Тьфу! — сказал Питирим.

— Согласна, — отвечаю я.

Тахтамыш приедет через неделю. По слухам, он уже возвращается с шелками, бирюзой и изумрудами. Тогда, наконец, я стану женщиной, ведь не будет никаких препятствий.

— Молодые, обменяйтесь кольцами, — говорит Питирим, не дождавшись от Тахтабая вразумительного ответа и приняв его подергивание головы за согласие.

Я скажу Тахтамышу:

— Пойми, я не могу больше ждать. Соединись уже, наконец, со мною, ведь сразу невозможно развестись. Надо подождать, пока Тахтамыш пропишется у нас, а это займет месяца два-три, тут ведь такая бюрократия и волокита, столько я не выдержу, я должна стать женщиной немедленно, или я умру, — и буду рядом с ним, буду наслаждаться его близостью, буду любить его и охранять ото всех врагов.

С большим трудом Тахтабай все-таки надел мне кольцо на палец. Я терпеливо ждала, теплея к нему душой.

— Объявляю вас мужем и женой, — сказал Питирим.

Хор, взяв изумительную по высоте ноту, внезапно смолк. И в полной тишине раздались рыдания. Это плакала Фира.

Тем временем Афросиаб кинулся на улицу и приказал трубить во все трубы и звонить в колокола. Началась торжественная процессия с пением псалмов и молитв. Однако, все так перепутались: православные, католики, баптисты, грегорианцы и пятидесятники, а также прихожане нашей синагоги, что эта разношерстная публика уже не знала, какому богу молиться.

Одни кричали:

— Святая Варвара!

Другие:

— Святой Георгий!

— Святой Бенедикт! Параскева Пятница!

Даже одна тетенька полоумная моего возраста завопила что есть мочи:

— Святой Себастьян, не насылай на нас чуму!

Царственный Афросиаб вышагивал перед свадебной процессией, взмахивая палкой с кистями, как тамбурмажор на военном параде. Это зрелище, достойное средневековья, принадлежало теперь не только истории его рода, но и истории всей его нации, правда, мы с Йосей так и не поняли до сих пор, какой именно.

Событие подобного размаха не могло не повлечь за собой народного гулянья, закончившегося пышным фейерверком. Простому люду выкатывали на площадь громадные бутыли с вином, тут же резали скот, на высоком постаменте без передышки играл духовой оркестр. В жидкой тени миндаля шла бойкая торговля вениками, жевательной резинкой, пончиками, орехами, слоеными булочками, гусиным паштетом, маисовыми лепешками, зеленью и пельменями. Люди толпились возле столов с лотереей, возле загонов, где шли петушиные бои, тараканьи бега и даже мелкомасштабная коррида, во всей этой толчее и водовороте возбужденной толпы лихо сбывали альбомы известного московского авангардиста Леонида Тишкова «Даблоиды».

Когда все уселись за стол, а надо вам сказать, что Афросиаб снял для свадьбы один из лучших ресторанов Москвы, расплакался Иосиф, пораженный видом неведомых ему ресторанных блюд.

— Да на какие же все это, спрашивается, шиши? — радостно и ошеломленно всхлипывал Йося, как самый-пресамый крошечный тут среди всех человечек и барабанщик, хотя на фоне избранных гостей Афросиаба он казался человеком устрашающей величины.

Они с Фирой хотели скромно отметить это событие, по-домашнему. Фира предлагала фуршет, и помидоры просто нарезать, без масла и сметаны, «а если кто-то уронит себе помидор на брюки, — говорила Фира, — так пусть он уже будет без сметаны»…

Йося, Йося, теперь ты понял, чего стоила твоя глупая гордость. Ты думал, что познал все, и ничто не может тебя удивить. Скажи теперь, если бы не свадьба, узнал ли бы ты, что такое тарталетки по-мавритански, профитроли с уксусом и красным индонезийским перцем, перепела печеные с яйцами, бланманже с орехами и шоколадом, осетрина заливная южнорусская с хреном и буряком, семга по-копенгагенски и оливы с морковкою внутри… И много, Иосиф, очень много другого не знал ты, не пробовал в этой жизни и, скорее всего, не попробовал бы уже никогда.

И вот начался пир. Весело было глядеть, как наша благоприобретенная родня принялась работать челюстями. Продавцы бананов, коптильщики креветок, купцы, мудрецы, торгаши, негодяи, ловцы жемчуга из поселка Рыбачий Тюменской области, измирские заклинатели змей, циркачи, крючкотворы, бездельники, неприятельские лазутчики, отловщики собак, паломники, пилигримы, наемники, цыгане, беглецы, спасающиеся от голода и войны, странствовавшие тысячелетиями по Азии от Византии до Китая, — все эти новые русские хриплыми голосами переговаривались на неведомых нам наречиях. Видит Бог, этакой мешанины не видел свет с тех самых пор, как царство Иудейское было завоевано Навуходоносором Вторым, и он затеял свое грандиозное строительство, включая висячие сады, и большой храм Мардука, или Венеры, при котором была возведена башня Этеменанки, известная нам под названием Вавилонской башни.

Я выпила шампанского, и душа моя стала теплеть к моим новым родственникам по линии Тахтабая, я только не понимала, кто чей сын и кто на ком женат.

Хоня, Моня, Илья, Авраам, сын полка Тима Блюмкин, муж Хониной сестры Вова, Соломон, а также с младых ногтей не склонный мыслить оригинально Миша Пауков изумленно глядели на творящееся. Особенно был изумлен Изя-старший. Благодарны Богу, он все-таки почтил нас своим присутствием, а то у Изи почтальон, чтобы не разносить по дому почту, выкинул содержимое своей сумки в мусоропровод. Придя на работу, это обнаружил мусорщик — он открыл помойку — а там куча писем и открыток, в том числе наше приглашение на свадьбу.

И хотя прямо в приглашении Йося предупреждал, что свадьба — фиктивная, все наши — скопом — приволокли нам в подарок один старый добрый полосатый матрац. Чистый конский волос! Этот матрац еще слышал нежный шепот и воркование токующего основателя рода Пиперштейнов контрабандиста Бени. Именно на нем жил и умер дедушка Аркадий, на нем были зачаты Изя-старший с семьей, Илья, Авраам, Хоня, Моня, Иосиф, Хонина сестра, не говоря уже о более поздних наслоениях. На нем теперь предстоит мне болеть, спать, валяться, заниматься любовью, смотреть телевизор и умереть в кругу плачущих правнуков и внуков. Ведь конский волос вечен. В саркофагах скифских воинов находили скелеты лошадей и неподвластный тленью конский волос.

Один Соломон не выдержал и добавил от себя к матрацу два толстых тома «Карта дорог Южной Америки», а дядя Миша Пауков преподнес нам с Тахтабаем книгу «Способ сохранения молодых садов от зайцев».

Фира как села, давай сморкаться по-раблезиански. Все забеспокоились — не дует ли ей от окна.

— Нет, что вы, — ответила Фира. — Это у меня аллергия на иногородних.

В конце концов, Йося на очередной Фирин гвардейский чох заметил во всеуслышанье:

— Фира! Помимо твоих физических недостатков у тебя появилось много вредных привычек.

Карлики — корявые, горбатые, косолапые — так и покатились со смеху.

— Ой, ну вы идиоты! — восхищенно сказала Фира. У нее было отличное настроение.

А Йося — благодушно:

— Раскованно смеяться надо учиться. Я раньше не мог раскованно и громко смеяться. Улыбался — постоянно, по поводу и без повода. На войне, помню, отдали меня под трибунал. А я стою и улыбаюсь. Мне говорят: «Ты что улыбаешься?» А я улыбаюсь и все. И ничего не могу с собой сделать. Это был показательный трибунал. Вот сидят мои товарищи. Как мне не улыбаться?

— И вас не расстреляли? — спросил Афросиаб.

— Почему не расстреляли? Расстреляли…

Просто непостижимо, до чего любят и умеют веселиться пришельцы из иных краев. Рюмки заходили, ножи застучали, дым, как говорится, пошел коромыслом. Тахтабай плясал со старухой, я — с каким-то стариком. Все были очень рады за своего Тахтабая, особенно отец жениха. Радость и счастье переполняли его маленькое тело. Он вскочил на стул и закричал:

— Эта свадьба — самое выдающееся событие за всю историю нашего поколения! Сынок, неужели я дожил до этого часа? Жаль, что твоя бедная мама не видит твоего триумфа. Она с рождения прикована к постели. Но ничего, она приедет к вам и будет жить у вас, дорогие Йося и Фира! А мы будем нянчить внучат. Уж вы не затягивайте с этим! — весело засмеялся Афросиаб и хитро подмигнул нам с Тахтабаем.

— А Тахтамыш? — я спросила. — Когда он приедет?

— Какой Тахтамыш?

— Как это какой? — встрепенулся Иосиф. — Который везет нам индийские шелка, арабскую бирюзу и калмыцкие изумруды.

— Йося, — говорю я. — Причем здесь калмыцкие изумруды? Тахтамыш — мой любимый возлюбленный, брат Тахтабая, и старший сын Афросиаба.

— Нету у меня никакого старшего сына, — говорит Афросиаб, — у меня есть один сын, мой единственный Тахтабай, муж прекрасной Милочки…

— Горько! — закричали карлики.

Тахтабай поворачивается ко мне и протягивает руки, вид у нею взъерошен и дик.

— Если ты только мне и-и-изменишь, — произнес он вдруг неожиданно членораздельно, — я тебя искусаю и и-и-и-изгрызу!

— Позвольте, — поднимается из-за стола Иосиф, он уже порядком нагрузился, — всем известно, что этот брак фиктивный, а настоящий жених Тахтамыш.

— Фиктивный?! — Афросиаб наливается праведным гневом, как большой красный монгольфьер горячим воздухом. — Фиктивный?! — он бегает по столу, опрокидывая рюмки и закуски. — В Елоховском соборе? С Питиримом? Где вы еще видели такое венчание?

— Обман!!! — кричит Иосиф. — Эти уроды нас обманули!..

— Ай-яй-яй! — качает головой Афросиаб. — Зачем так говоришь? Они же любят друг друга. Вон как она глядит на него, как Лейла на Меджнуна.

— Ты нам Тахтабая береги, — поднимает бокал старый карлик-горбун, свидетель жениха, — это же такой человек — ему цены нет.

— И не забывай каждый вечер массировать ему ноги, — добавляет его жена, — а то у него ноги отнимаются.

— Ангелы вы мои! — говорит Фира, едва опомнившись, и вслед за Йосей тоже вылезает из-за стола. — Это как понимать? Мы думали, вы почтенные люди… Да вы вообще знаете, с кем имеете дело?.. У нас дед Аркадий — старейший работник МПС, заслуженный железнодорожник, его хоронила вся Москва. Наши племянники — почтенные люди. Вот Соломон — представитель крупного гешефта, «челнок» — он возит из Китая кожаные куртки, вот Тима Блюмкин, сын полка, артист, интеллигент, бывший человек искусства, Иосиф — стахановец, боец трудового фронта, во время войны он делал мины…

— Боже мой! — кричит Иосиф. — Кому она все это говорит??? Я задушу его собственными руками!!!

Иосиф бросается на Афросиаба, приподнимает его над землей, уже представляя себе, как он, ослепленный яростью, наносит удар копытами по голове, вгрызается ему в спину, и начинает бить его о землю, пока не разносит в клочья… Но Афросиаб завопил, словно иерихонская труба:

— Иосиф! Не тряси меня! А то я сейчас воздух испорчу!!!

Воспользовавшись Йосиным замешательством, он вырывается на свободу и ловкими нырками уходит от Йосиных захватов, не брезгуя в критические минуты прятаться от Иосифа под стол.

Хоня, Моня, Илья, Авраам, Миша Пауков, Изя-старший — все окаменели. Карлики же, как ни в чем не бывало, пили, ели и выступали единым фронтом: то и дело подставляли ножки несчастному Иосифу, потешаясь над ним и веселясь, как какие-нибудь простые венесуэльцы.

Послышался громкий стук. Это Фира упала в обморок. Йося, схватившись за сердце, опустился на стул рядом с телом Фиры.

— Обеты наши да не будут обетами, — бормочет он, — зароки зароками, клятвы — клятвами! Да будут все они отменены, прошены, уничтожены, полностью упразднены, необязывающи и недействительны.

— Ну-ну-ну, — примирительно говорит Афросиаб. — Вот вы, Иосиф Аркадьевич — иудей. Второе тысячелетие вам, евреям, твердят: с каждым обращайся ласково и почтительно, может, это мессия? А я вообще не люблю, когда кто-то выше, умнее и лучше меня, мне становится нехорошо. За молодых! — кричит он. — И за их родителей. Если бы не родители, не было бы этого прекрасного жениха и этой прекрасной невесты! Горько!

Снова Тахтабай тянет ко мне руки. Кажется, он хочет меня поцеловать. Это мой муж. Настоящий. Я всматриваюсь в его лицо. У него не хватает одного уха, половины хвоста и изрядного куска носа. Так вот кто будет последним утешением в моей горестной судьбе.

А Тахтамыш? Меня обманул? Все меня покидают. Все. Всегда. Те, кого я любила, рассеялись по свету и растворились в воздухе. Никто никогда уже не полюбит меня. Надо ли смириться? Надо ли ждать? Я не хочу больше жить на этой планете. Лучше утопиться. Или отравиться. Нет, я уйду в монастырь, остригусь наголо и отрекусь от земной славы и суеты в одном из новициатов Апостольской префектуры. Надежд у меня никаких. Ничего не надо просить у Всевышнего, что пошлет он мне, то пусть и будет. Вот сейчас задушу Тахтабая и уйду.

Но кто это?

Я подняла глаза и увидела в дверях человека. Я говорю увидела, но я не видела его, как видела Тахтабая, Фиру, Йосю и всех остальных. Он был здесь и в то же время — не здесь. Он был одет в голубое и белое, и у него были длинные крылья, коричневые, крапчатые, как у ястреба. У него был звездный венец и сияющий лик.

Первое, что пришло мне в голову, это то, что я окончательно свихнулась. Никто больше не видел его, только я, иначе все бы прореагировали.

— Афросиаб! Я вас крупно прищучу! — по-прежнему кричал Йося. Он то вскакивал, то садился, наэлектризован был страшно. — Ты — вор, лгун, тунеядец, — выкрикивал безрассудно Иосиф. — Он ест некошерное, не замечает субботы!.. У него кривые зубы и кривые пальцы ног!..

— Все мы по природе братья, только росли врозь, — громким басом говорит женщина в юбке, но почему-то с усами и с бородой.

— Горько! Горько! — хлопают в ладоши карлики.

Тахтабай залезает на стул и целует меня. Мне все равно. Я смотрю в дверной проем — он снова пуст. Я твердо знаю, что счастья в моей жизни уже не будет никогда.

Вдруг я почувствовала, чья-то рука коснулась моего левого плеча. Рука была теплая. От этого прикосновения я ощутила волну невыразимого блаженства. Я встала и пошла.

Куда я иду?

— Скорее возвращайся, — кричит мне вслед Афросиаб, — а то Тахтабай умрет от тоски.

Карлики заливаются лукавым смехом.

Отец мой, Иосиф, куда мне идти?

Теперь я совсем одна в кромешном мраке. Одна в Аравийской пустыне вдали от людей. Я не помню уже, где мой дом. Я забыла дорогу. Йося, Йося, мне снова придется блуждать по долинам, оставляя позади острова и безлюдные перекрестки. Куда мне идти? Куда идти? Как найти землю, где бы не росли пустынные черные ели, а только теплый ствол яблони?

Я в коридоре. Спускаюсь по лестнице. Ноги несут меня в гардероб. Там почему-то никого нет. И — к своему изумлению — чувствую, как две руки обнимают меня.

«Что бы сказал Иосиф…» — мелькает единственная мысль. И с этого момента — ни одной мысли в моей умной голове.

Какая-то радость захлестывает меня, увлекает, подхватывает, отрывает от земли. Ничто меня больше не страшит, ничто не тревожит. Я просто не в силах сдерживать свою радость. Она льется через край, увлекает, захлестывает, я едва касаюсь ногами травы.

Мне кажется, у меня изменяется фигура. Я расту, я уже головой достаю до потолка. Это так естественно и выходит само собой. Как же я могла позабыть, разучиться. Ведь это проще простого! Самые безнадежные, самые пропащие — на кого давно все махнули рукой — это по силам любому! Это как игра, это не труднее, чем прокатиться на лыжах по зимнему лесу, или прогуляться по осеннему парку, надо только попасть в восходящий поток. И ты медленно летишь к тому холму, где все огонь, все свет, сквозь все можно руку протянуть.

Проходит время. Потом останавливается. Потом исчезает…

Исчезает и пространство. Вещи на вешалках раскачиваются и падают на пол. Кто это кричит? Это я кричу. Над позвоночным столбом партнера разливается голубое сияние.

Чей это голос?!!! О, господи, я не узнала голоса отца своего.

— Фира! — он говорит, — уйдем отсюда. Ты знаешь, я ведь решил, что настало светопреставление. Жизнь, Фира, это фарс.

— Когда я была маленькой, — отвечает Фира, — у меня было голубенькое стеклышко. Какое горе было потерять это стеклышко, и какое счастье им обладать. Большего счастья у меня в жизни не было никогда.

Только два пальто оставалось на вешалке. Два плаща закрывали нас от целого мира. И вот они сняты.

Прозрачны мы стояли перед ними, перед отцом моим и матерью моею.

— Ты знаешь, Милочка, а Тахтабай-то умер! — говорит Иосиф, отводя взгляд смущенный от обнаженной дочери своей.

— Да, бедняжка, подавился, — кивает Фира, жмурясь от яркого сияния радуги вокруг нас.

— Надо же, — отвечаю я, — подавился. Я так и знала.

— Милочка, — говорит Йося, — а это что за личность?

Я говорю:

— Знакомьтесь.

— Иосиф Аркадьевич, — говорит отец мой.

— Эсфирь Соломоновна, — говорит моя мать.

ОН улыбается, сияющий и безмолвный, его глаза устремлены к небесам.

— Вы — наш? — спрашивает Йося.

Нет — он качает головой.

— Половинка? — допытывается Йося.

Нет…

— Тогда душой?

Да… ОН излучает спокойствие и тихую ясность, а также абсолютную, безусловную, ошеломляющую любовь.

— Вот и хорошо, — облегченно вздыхает Иосиф. — А то полуевреи энергию очень отсасывают.

Милые мои, ненаглядные. А я-то уж думала, что я вас больше не увижу. Как я хочу прижать вас всех к сердцу: Фиру, Йосю, подоспевшую гардеробщицу, метрдотеля, швейцара, Хоню, Моню, Илью, Авраама, мертвецки пьяного Мишу Паукова, внезапно нахлынувших в гардероб горбунов и карликов…

Убитый горем Афросиаб спускается по лестнице. К нему подскакивает невесть откуда взявшийся служащий похоронного бюро.

— Хотите заказать погребение? — бойко предлагает он. — У нас все готово.

Мы здесь со всеми погребальными принадлежностями.

— В этом нет надобности, — отвечает Афросиаб — карлик-нибелунг, хранитель подземного клада, проклявший золотое кольцо, дарующее власть над миром. — Мой сын завершил земные свои деяния и был вознесен на небеса.

— В том числе и телом? — недоумевает похоронщик.

— Да, — отвечает Афросиаб.

Между тем, из уст в уста передают горбуны невероятную историю, суть которой вкратце сводилась к тому, что когда Тахтабай подавился, распахнулось окно, и зал наполнился могучим порывистым ветром с севера или юга. Сначала пирующим показалось, что ветерок безобидный, обычный сквозняк, в нем никто не улавливал скрытой тревоги. Но внезапно почувствовалось и нечто зловещее.

Карлики застонали перед каменным входом, мечтая оказаться в скалах родных. Но тут спустилась огненная колесница, и два существа во всем белом вышли из нее — два огромных санитара, два повелителя мертвых и погибших героев. Они взяли крошечного Тахтабая, положили на носилки — и он унесся с ними на огненной колеснице в жилище великанов.

…Карлики прибывают и прибывают. Стоят в темном и черном, в плащах и с зонтами, готовые нести горестную весть во все стороны бескрайнего Забулистана. Они заполнили все пространство. Оно снова появилось. И время тоже появилось.

…Кто голый?… Я?!..

Через девять месяцев у меня родился сын. Я назвала его Ваня. Когда он вырос, он стал водителем троллейбуса.

Дочь Маша работает библиотекарем в хорошей библиотеке.

Сыновья Петя и Сережа окончили военное училище. Они танкисты.

Младший, Леонид, бизнесмен.

А самая младшая, Лариса, ей сейчас семь, скорее всего пойдет по научной части. Так сказал подростковый психолог Ганушкин.

Фира с Йосей живы. Нянчат внуков, чувствуют себя хорошо. Йося сделал себе обрезание. Он говорит, что так ему будет сподручнее выходить из всех бедствий и катастроф, которые обрушиваются на человечество.