Порой мне снится один и тот же сон: как будто жизнь моя сворачивается, как полотно, и я кувырком лечу в детство. Там столько солнца! Свет разгорается, нарастает — и неожиданно гаснет. В этот момент я обычно просыпаюсь. И мне всегда интересно — а дальше?
Мне кажется, это сон о смерти.
Я помню, когда я родилась, мой дедушка Соля сказал, я отлично помню, как он произнес, он даже не произнес это, а изрек:
— Брови намечаются широченные!
Это заявление выдавало в нем человека, способного видеть самую суть вещей, поскольку от первого моего вздоха и лет до двадцати семи бровей у меня вообще не было как таковых, ни единой волосины на лысых надбровных дугах. Что отображено красноречиво на моей младенческой фотографии, где я лежу в вязаном чепце, устремляя сосредоточенный взор внутрь себя, и в глазах — о, Господи! куда это все подевалось? — мое Истинное Я, а именно: горы и реки, великие просторы земли, солнце, месяц и звезды.
А уж когда я выросла и заматерела, как знак боевой мощи у меня появились низкие, темные брови, сросшиеся на переносице, имевшие столь грозный и внушительный вид, что мужчины стали шарахаться от меня, пронзенные мыслью: «Эта уж полюбит — так полюбит!»
Впрочем, какую роль, вы спросите, черт бы тебя побрал, собираются чьи-то брови сыграть в нашей безвозвратно потерянной жизни, этот атавизм, жалкое напоминание о золотом веке, когда человечество сплошь — от макушки до пяток — бушевало яростной неукротимой растительностью, выродившейся — не прошло и двух-трех тысячелетий — в худосочный волосяной покров подмышек да чахлый куст лобка?!
А я только рассказываю, как было, вот и все. Ведь то, что я пишу сейчас — это действительно было, и теперь я хочу одного: как можно правдивее изложить факты и вехи моей биографии, простым карандашом набросать легкий контур моей судьбы, ибо я могу умереть в любую минуту.
Однако историческое высказывание моего дорогого дедушки Соли, Соломона Моисеевича Топпера (не Топёра, а Топпера — он всегда подчеркивал, — с двумя «п», ударение на первом слоге!), имело для меня колоссальное значение, поскольку дедушка Соля приходился отцом моему родному папе Мише.
А папа в то время был женат. Причем абсолютно не на моей маме. И от того, что скажет дедушка — от папы я или не от папы — зависело, позволят ли папе его родители, его бесконечные тети и дяди, двоюродные и троюродные сестры, младший брат Фима и разные седьмая вода на киселе уйти от законной жены, фамилия которой, кстати, была Ломоносова, к своей любимой женщине — моей маме.
Дедушка артачился. Больше того, он поклялся страшной клятвой, он ел землю и давал Ломоносовым голову на отсечение, что вернет им папу, чего бы это ни стоило, или он не Соломон Топпер, чье слово закон для всех Топперов нашей Земли.
Но папа ускользал, просачивался в щели, он уходил, как воздух между пальцев, и когда дедушке Соле все же удавалось поймать его за хвост, лишь хвост оставался у него в руке.
Именно тогда во всю ширь блистательно развернулась черта папиного характера, о которой моя мама Вася впоследствии отзывалась так: «Миша — он и отказать не откажет, и сделать не сделает».
Да и если на то пошло, папа был уже не тот Топпер, что прежде. Женившись на Ломоносовой, он взял себе ее фамилию и, таким образом, стал просто-напросто Михаил Ломоносов. По мнению папы это должно было способствовать его научной карьере.
Дедушка Соля тогда тоже страшно обиделся.
— Тебе твоей фамилии стыдиться нечего, — сказал он папе. — Мы, Топперы, еще не посрамили земли русской.
Дедушка Соля имел ввиду ставшую легендарной в семействе Топперов историю о том, как в разгар гражданской войны он брал брата контрреволюционера Савенкова. Соля ехал на телеге — изображал крестьянина, а в телеге под сеном прятались красногвардейцы. Поравнявшись с бандой, Соля вскочил и засунул брату Савенкова дуло в рот.
Это был единственный случай, когда Соля использовал по назначению свой именной парабеллум под номером 348 562, подаренный Соле, как он утверждал, самим Климом Ворошиловым.
А так всю Гражданскую войну он колол им орехи.
— Хороший у меня парабеллум — орехи колоть, — любил говаривать Соля. — Жалко, товарищ Ворошилов к парабеллуму мешок орехов не присовокупил.
То были золотые деньки, когда у дедушки Соли волосы на голове росли вертикально вверх, словно крона мексиканского кипариса, за что он среди своих товарищей получил партийную кличку Дерево Монтесумы.
— У меня вся голова в шрамах от ударов казачьих сабель. Если я облысею, я застрелюсь, — обещал Соля. — Не вынесу позора, слово коммуниста! Как только появится решительная лысина — все!
Потом он вылетел из партии, облысел (Соля врал — лысина у него оказалась гладкая, блестящая, ни в каких не в шрамах!), но это прозвище за ним закрепилось до такой степени, что — забегая вперед, скажу на его могильной плите на черном граните золотыми буквами начертано:
«Соломон Моисеевич Топпер
(Дерево Монтесумы)»
В ту пору, когда Соля бойкотировал мою маму, Дерево Монтесумы полностью сбросило листву. Остались лишь густые косматые брови цвета вороньего крыла. Из-под этих-то вороньих крыльев он метал молнии и испускал в мамину сторону злобные флюиды, потому что, повторяю, ему было неудобно перед Ломоносовой, а главное, перед ее мамой, которая работала в ЦК.
Он угрожал, что ноги его не будет в нашем доме, а также ног других родственников со стороны папы. И все же в один прекрасный день первая нога Топперов осторожно ступила на нашу землю, и эта нога принадлежала младшей сестре дедушки — тете Эмме.
Она вошла и с порога объявила, чтобы все слышали, в том числе и я:
— Если черненькая, то наша, а если беленькая, то пусть нам не вешают лапшу на уши!
Этим поистине соломоновым решением столь щекотливого вопроса она тогда навеки покорила мое сердце. И хотя я была абсолютно бесцветная личность, тетя, лишь приподняв уголок одеяла, твердо сказала:
— Наша!
Чем породила жуткую внутриусобную борьбу.
Из разных точек Земли для опознания младенца стали съезжаться Топперы всех видов, образцов и мастей, устроив поистине вавилон-ское столпотворение. Среди них было много судей, рыцарей, отшельников и пилигримов.
Папа у нас жил тайно. И у него была одна рубашка, которую Вася ему через день стирала, поскольку я летом родилась, а он потел. Мы могли бы ему купить еще одну, но мой папа смолоду отличался великой бережливостью, единственное, что он позволил себе — сшить у Кудрявцева пальто из бабушкиного серого шевиота, этот самый Кудрявцев лучше всех шил в Москве пальто!
Когда приходили волхвы или вражеские лазутчики, папа прятался в бабушкином платяном шкафу. И только на четыре коротких звонка тети Эммы папа сам бежал открывать дверь, потому что тетя Эмма приносила ему фаршированную рыбу, которую он очень любил, а из нас троих ее никто не умел готовить.
Однажды к нам в дом явился поразительный тип — бывший Хоня Топпер, а ныне — он так назвал себя — Харальд Синезубый. Хоня имел прописку в Киеве, но считал себя подданым другой страны, которую он придумал. У него был свой собственный флаг, свой герб, деньги, имя Харальд Синезубый — все он выдумал. А житье-бытье в Киеве было для него существованием консула в другой стране. Временно ему деньги выдали (Хоня получал персональную пенсию), и он жил там как представитель своего государства.
В молодости он был известным художником-авангардистом, его работы хранятся в Париже в Музее Современного Искусства. Он делал коробочки с дурным запахом и пользовался огромной популярностью среди вольнодумной молодежи. За свою жизнь в искусстве он их наделал несметное количество, успешно продавая свои коробочки на родине и за границу, а когда удача изменила ему, он все раздарил и в мае тридцать седьмого года уехал отдыхать в Крым.
Оттуда он написал письмо жене, в котором просил ее приехать. Она ответила телеграммой:
«А деревья цветут?»
Его вызвали в крымское отделение КГБ. И спросили: что она этим хотела сказать?
Кончилось все очень плохо.
На прощанье он подарил нам живописное изображение президента своей страны: собственный портрет под стеклом в овальном фанерном ящике, украшенном искусственными цветами, и добавил, что ему трудно сказать, от папы я или не от папы, поскольку он моего папу Мишу видел всего один раз, когда тот еще был в младенческом возрасте, а все младенцы похожи друг на друга как две капли воды.
Что же касается, уходить от законной жены или нет, он склоняется к «ДА», и как можно быстрее, пока она не прислала какую-нибудь идиотскую телеграмму, и тебе не вкатали за это пожизненное заключение без права переписки. И впредь — дядя Хоня воскликнул — уж больше ни на ком ни в коем случае не жениться!
После того, как он удалился, даже у меня, грудного ребенка, поехала крыша, не то что у бабушки и у Васи.
— Я когда опустила голову и увидела его башмаки, — сказала Вася, — абсолютно дырявые, я поняла, что имею дело с сумасшедшим человеком.
А моя бабушка огорченно заметила, что в смысле Харальда Синезубого у меня намечается явно плохая наследственность.
После Харальда на нас обрушилась некая Лиза Топпер из Бердянска и очень долго у нас жила.
— Я же инвалид, — говорила тетя Лиза. — Меня в детстве уронили в колодец. Я родилась, — она рассказывала, сидя около моей колыбели, — на острове Бирючий. Остров, — объясняла Лиза бабушке и маме, — это когда вокруг море. Маму повезли на паруснике в роддом. А ветра нет, июль, мертвый штиль, и парусник встал как вкопанный. Так я и родилась. Однажды мама пошла за водой и уронила меня в колодец. Мне спас жизнь крестный. Он работал на маяке и оттуда увидел, что случилось…
Через пару недель к тете Лизе приехал муж — крошечный, курчавый Патрик. В день приезда он купил себе баян и все время сидел на кухне — наигрывал на баяне, хотя первый раз держал его в руках. Просто по слуху подбирал какие-то грустные песни.
Родом он из Житомира, первая жена его была цыганка. Из хорошей приличной семьи он ушел за ней в табор. Кочевал. Но она ему изменила. И ребеночка они своего не уберегли. Патрик затосковал, покинул табор, поехал в Бердянск разгулять тоску и, конечно, женился на нашей Лизе, поскольку Лиза до конца дней своих была главной достопримечательностью этого города-курорта и от нее всегда исходил запах туберозы, оказывающей, как она считала, возбуждающее действие на мужчин.
На закате она в длинной юбке и белом атласном бюстгальтере с наброшенным на плечи красным газовым платком выходила из дома с фанерным стулом на улицу за калитку «подышать». Платок был за-стегнут на груди на две пластмассовые белые бельевые прищепки. На свою золотисто-каштановую «бабетту» Лиза набекрень надевала сомбреро — ни дать ни взять бразильская королева самбы! Да еще с тростью, хромая, знойная, во дворе у нее бушуют страсти, все рассказы — на грани жизни и смерти. Трость и страсть — в этом вся тетя Лиза Топпер. А теперь подождите минуту и дайте мне перевести дух, ибо за вышеописанными представителями клана Топперов хлынул такой поток, что эта картина со стороны скорее напоминала прощание с каким-нибудь почившим властителем дум — так проходили они, склоняясь над колыбелью, люди великой судьбы, пытаясь угадать: плод ли это их уникального генеалогического древа, или просто моя мама Вася — обычная потаскушка, которая околпачила высокородного Топпера, коварно взвалив на него отцовские обязательства, и теперь собирается заключить с ним поистине морганатический брак.
Да-да-да! Поскольку самая младшая из семьи Топперов, божественная Диана, уже сделала ошибку, выйдя замуж за сына английской королевы принца Чарльза, хотя дедушка Соля прочил ей куда более блистательную партию.
Против Чарльза была настроена даже тетя Эмма.
— Чарльз — тюня и мокрая курица, — говорила она.
— Этот принц Чарльз, — она говорила, — в носу ковыряет постоянно!
И вот чем это закончилось. Англия плакала, когда ее хоронили, хотя англичане известны своею сдержанностью; так провожали там, как нашу тетю Диану (из лиц, не принадлежавших по прямой линии королевской семье), только адмирала Нельсона, герцога Веллингтона и Уинстона Черчилля.
Лучше б она послушала тогда Соломона и вышла за Бусю Курочкина, язычника и собирателя русского фольклора, который жил на соседней даче в Загорянке и тысячу раз предлагал ей руку и сердце, он ходил за забором в вышитой шелковой рубахе, в красных кожаных сапогах, как петух, и такое хорошее имел наше, открытое, русское лицо…
Тете Эмме ведь тоже в свое время делал предложение рабби Менахем Мендл — а это вам не хухры-мухры! — и дедушка был не против. Но тетя Эмма решила не связывать свою судьбу с движением любавичских хасидов.
Вообще тетя Эмма всегда поступала так, как ей взбрендит. В молодости она ездила по Москве на большом трехколесном велосипеде в клетчатой кепке и развозила почтовые переводы. Но у нее был бзик: она не могла довезти до дому собственную зарплату. Стоило ей получить немного денег — она их мгновенно швыряла на ветер, что очень злило дедушку Солю, на руках у которого, кроме тети Эммы, было еще семеро братьев и сестер.
Их отец Моисей — крупный карточный шулер из Бердянска, как говорили, выпив, великолепно играл на опустошенном граненом стакане «Неаполитанскую песенку» Чайковского. Моисей имел чисто еврейский вид, хотя по отцу он был итальянец. Мифы о его сексуальных подвигах затмевают древнегреческие сказания о сладострастных богах Олимпа.
Не выдержав мук ревности, его жена Марыся, оставив ему семерых детей, прыгнула с обрыва. Случилось это в конце октября прямо на глазах у Моисея, но был туман, погода ужасная стояла в Бердянске той осенью, ему показалось, Марыся как прыгнула — сразу растаяла в воздухе, и тела ее почему-то потом не нашли; к тому же, обрыв был совсем невысокий, а дедушка Соля, Марысин первенец — он ее помнил немного, — рассказывал, что Марыся была очень бойкая, певунья, ходила вечерами на танцы и за ней страстно ухаживал один молдаванин в шляпе с маленькими полями, молдаване любят в шляпах ходить.
Дело получило широкую огласку. Скрываясь от правосудия, Моисей подался в Египет и восемь лет провел в склепе. Потом его видели в пустыне с горсткой весьма подозрительных личностей еврейской национальности. Он шагал, опираясь на посох, в сандалиях на босу ногу по раскаленному песку, желтый, высохший, едва живой, изнывая от жажды. Все искал какую-то Обетованную Землю.
Слухи насчет Моисея не были проверены, однако дедушку Солю по этому поводу не раз вызывали в ГПУ и на всякий случай исключили из партии. Напрасно дедушка Соля тряс там своей медалью за храбрость, проявленную при совании дула в рот брату Савенкова, напрасно умолял ясноглазого ГПУшника не верить злым наветам, а послать запрос в Египет и навести справки насчет его без вести пропавшего отца! И уж совсем напрасно на повышенных тонах и в недозволенных выражениях в конце концов заявил о том, что они, Топперы, еще не посрамили земли русской, а если вдруг случайно посрамили, то сын тут за отца не ответчик.
Сотрудник ГПУ по фамилии Молибога — «И. Г. Молибога» было написано у него на двери — велел дедушке Соле положить на стол партбилет.
Он плакал, когда клал его Молибоге на стол, а дома хотел застрелиться. Он вынул из комода свой парабеллум (врученный самим товарищем Ворошиловым!), взвел курок и приблизил к виску.
Но тут в комнату вбежала Эмма.
— Ни здрасьте вам, — дедушка Соля потом возмущался, — ни до свидания, ни «Соленька, брось парабеллум, это не игрушка!» — нет! Прямо с порога: «Соля! Убей меня! Я всю зарплату потратила на антикварную пепельницу в виде головы негра!»
— Ну посудите сами! — до глубокой старости восклицал Соля (а прожил он сто пятьдесят семь лет), когда рассказывал нам в сотый раз эту леденящую кровь историю. — Мог ли я распрощаться с жизнью, не учинив Эмме славную головомойку?!
— Эмма, Эмма, — вскричал он тогда, швырнув на кровать парабеллум, — как можно ветер иметь в голове в такой сложный исторический момент? Тебе же ни до кого нету дела! Что будет с Хоней, Джованни, Лизой, какая злосчастная судьба ожидает Боба, Изю и Диану, если, не дай Бог, со мной что-нибудь случится? Что они будут делать, Эмма, в этой проклятой жизни с твоей пепельницей, ведь у нас в семье, тьфу-тьфу-тьфу, никогда никто не курил, а есть постоянно хотят все и каждый!
Разлучившись с партбилетом, Соля сделал все, чтобы не расстаться с парабеллумом. Когда ему велели сдать оружие, он наотрез отказался, ибо поклялся страшной клятвой самому товарищу Ворошилову, что лишь в неравной схватке его сможет отнять враг народа.
Соле намекнули, чтоб он не разводил демагогию и отдал парабеллум по-хорошему. А то будет хуже. «Подумаю,» — сказал Соля. Как только за его гонителями закрылась дверь, он вышел в огород и закопал парабеллум под кустом картофеля.