Столько времени ушло на детство! Три четверти жизни. Каких людей я бы могла записать, если бы, не мешкая, взялась за дело! (Кто-то мне рассказывал, не помню кто, что в свои шесть лет мог толково и аргументированно объяснить, почему Анна Каренина бросилась под поезд.)
Под Новый год меня водили «на Карандаша» — до начала представления мы с Люсей заглядывали к нему в клоунскую комнату, сидели — чай пили на диванчике, пока он гримировался. С тех пор я всю жизнь мечтаю о веселом, похожем на швабру, скотчтерьере.
Ну, до чего ж на нем был пиджак зеленый, когда он выходил на манеж!
— Карандаш, а почему ты без елки? — спрашивал у него Буше.
— Зачем мне елка? — отвечал Карандаш.
В этот момент по всему пиджаку у него загорались лампочки. Они мигали, и Карандаш, будто маленькая зеленая елочка, под смех и аплодисменты удалялся с манежа.
Совсем близко видела Олега Попова.
Грустного клоуна Муслю, вынимающего из кармана штанов горящую свечу.
Живого Леонида Енгибарова — его номер «Шар на ладони», о котором он говорил:
— …Все забывается, развеивается, уходит, кроме вот этого момента: когда ты стоишь на двух руках, медленно отрываешь одну руку от пола и понимаешь, что у тебя на ладони лежит земной шар.
В Доме звукозаписи на улице Качалова в начале 60-х Люся показала мне Марка Бернеса. Мне было восемь лет, но я знала наизусть все песни, которые он пел: «Шаланды, полные кефали», «Темная ночь», «Вот и все, я звоню вам с вокзала», «Просто я работаю волшебником», особенно мне нравилась песня, где были такие слова: «Боюсь, что не выдержишь ты и заплачешь, и я улыбаюсь тебе…» Мне всегда казалось, что он поет от моего имени. Наверное, так думал каждый.
Мы стояли в коридоре, а он вышел из студии, плотный такой мужчина в белой рубашке с завернутыми рукавами. Вроде бы на нем были подтяжки.
— Смотри и запомни, — сказала Люся. — Это Марк Бернес.
Зато когда я взяла в руки микрофон, то уже была одержима разными судьбами, именами, формами. Я брала интервью у всех без разбору, даже у гималайского медведя Амура из «Уголка Дурова». Голос — нить жизни, не важно, считает ли нужным твой собеседник разговаривать с тобой по-человечески.
Дядя Миша Караманов, сосед, отправляясь в Сочи, оставил мне на попечение голубого волнистого попугайчика Петю. Целыми днями Петя молчал, как будто набрал в рот воды. Но стоило мне поднести к его клюву микрофон, Петька произносил хриплым голосом:
— Какой ужасный район. Надо переезжать отсюда к чертовой матери.
Я уж не говорю о людях. Разговоры на рынке, в автобусе, в пельменной, дворовые перепалки. Моя бабушка — в Новых Черемушках командует с балкона, как с капитанского мостика:
— Девочка! Не позволяй своей собаке писать на деревья! Ты что, не видишь? Из-за твоего пса все листья пожелтели!..
— Так ведь осень, Фаина Федоровна! — кричит ей снизу девочка. — Осень золотая!!!
Запись бабушкиного рассказа о том, как она служила сестрой милосердия у Федора Ивановича Шаляпина и его жены — балерины Иолы Игнатьевны, ухаживала за их детьми, встречалась в доме Шаляпина с художником Коровиным, могла бы украсить «золотой фонд» радио. Или как моя бабушка Фаина в двадцатые годы в Москве была главным человеком по борьбе с беспризорностью. Все, ограбленные и обиженные малолетками, шли к ней жаловаться.
— Ой, милая, спаси, помоги, последние гроши отобрали мальчики у подъезда, — плачет старушка.
Фаина кожаную куртку наденет, ремнем подпояшется и — в подвальный кабачок, где у ребят «малина». Возьмет чашку чая. Сразу к ней подсядет какой-нибудь чумазый авторитет в стоптанных башмаках.
— Что, Фаин?
— Кто бабушку ограбил, Мясницкая, дом семнадцать, возле второго подъезда?
— А сколько взяли? В чем деньги лежали? …Сейчас, Фаин, подожди.
Пойдет, все урегулирует, вернется, деньги на стол положит:
— Кошель не нашли!
Или целая эпопея — как бабушка Фаина с врачом Дмитрием Ильичом Ульяновым в Гражданскую войну сопровождали санитарный поезд с крымского фронта — битком набитый ранеными бойцами.
Все помнила дальней памятью, рассказывала с подробностями, достойными «Улисса» Джойса.
Когда жарила оладьи, варила борщи, — напевала цыганские романсы.
Над нами жил чудный старикан, Соломон Израилевич.
— Как вы поете, Фаина Федоровна, — он искренне восхищался, встречаясь с ней около мусоропровода. — Вам надо непременно устроиться к нам в хор старых большевиков.
— Спасибо, я еще не выжила из ума, — простодушно отзывалась бабушка.
Хор старых большевиков Соломона Израилевича я тоже записывала. Они так проникновенно пели революционные песни!
С галерки в Театре на Таганке мне удалось увековечить спектакль «Галилей» с Высоцким в главной роли. И «Вкус черешни» в «Современнике» с Олегом Далем.
24 января 1982 года мы встретились в концертной студии «Останкино» с Эдитой Пьехой, я собиралась сделать о ней передачу — двадцать пять лет концертной деятельности, и у нее самой, как мне тогда казалось, — немалый юбилей — сорок пять лет!
Она подъехала на черной «Волге» — в темных очках и в светлой норковой шубе с голубоватым отливом. А я, как цуцик, мерзну перед входом. Она так царственно махнула мне рукой (не забыла, что ее ждут!), и мы пошли с ней рядом — Пат и Паташонок. Я — ниже Пьехи на две головы.
Вот мы приходим с ней в гримерную. А там сидит комический артист из Театра Сатиры — нога на ногу — лысоватый, немолодой, в костюме пожарного и курит папиросу.
— В чем дело? — говорит Эдита Пьеха. — Здесь женская комната!
— Не, Эдита Станиславовна, — это общая комната.
— Что значит — общая? И потом — пожарный, а курите!
— Ухожу, ухожу, ухожу… — отступает он.
Я включила «репортер» и попросила рассказать какие-нибудь смешные истории из ее жизни. Она задумалась. Мы посидели, помолчали очень серьезно. Наконец, она говорит:
— Так, сейчас позвоним Алисе Фрейндлих, у нее всегда есть что-нибудь смешное. И сделаем вид, как будто это с нами вместе произошло. Со мной и с ней. Хотя я знаю одну историю. Два композитора — Кац и Богословский выступали где-то в Сибири. Богословский — в первом отделении, Кац — во втором. Зная, что первое отделение — Богословского, Кац не приехал к началу концерта. А Богословский выходит и говорит: «Я — композитор Кац. Родился там-то и там-то…» Рассказывает о себе, как будто он — Кац. И поет все песни Каца. Ко второму отделению приезжает Кац. Выходит на сцену. «Добрый вечер. Я — Кац…» Рассказывает, поет — а все хохочут.
Я не была фанатом Эдиты Пьехи, но с каждой минутой она мне больше и больше нравилась.
— А можно не только смешные случаи? — спрашивает. — Знаете, как я впервые услышала Шульженку? В пятьдесят восьмом году в Запорожье еще совсем девочкой иду после концерта домой, расстроенная, все у меня — кувырком, ничего не получается, и вдруг из репродуктора — нежный бархатный голос: «Руки, вы словно две большие птицы…» Я оцепенела у телеграфного столба. Вот как надо петь! А случайный прохожий мне и говорит: «Что, нравится? Это Клавдия Шульженко». Потом я специально поехала из Ленинграда в Тбилиси на ее концерт. Она выплыла на сцену, и я слушала голос, который мне вернул веру в себя. В Москве я преподнесла ей цветы. Она потом говорила, что букет в руках у Пьехи горел, как факел. Старые харьковчане называли ее «Шульженко Клава — кипучая лава».
Вот уж не думала не гадала, что мы с Эдитой Пьехой будем сидеть на каких-то разболтанных стульях в прокуренном помещении и дружески беседовать о том о сем. Я прямо предвкушала, как вечерком на кухне эту запись послушаем с папой:
— Еще была одна встреча, — вспоминала Пьеха. — Я выступала в Гомеле на стадионе. И обратила внимание: в углу гримерной — женщина, не похожая на артистку, хотя в народном костюме. Она ушла на сцену, а мне сказали, что это Лидия Русланова. Я так и ахнула. Та самая Русланова! Она тоже слушала, как я пела. И сказала мне: «Девочка, ты далеко пойдешь». А потом рассказала удивительный случай: однажды видит — через весь стадион к ней идет мужчина с огромным букетом сирени. Поднимается на сцену и говорит: «В мае сорок пятого года вы пели на ступенях Рейхстага. И молодой солдат преподнес вам обгорелую ветку сирени. Так вот примите от меня этот букет!» — и поклонился ей низко в ноги.
Тут мы с Эдитой Пьехой чуть не заплакали обе, до того это все было трогательно. Вообще, она о своих собратьях по сцене отзывалась только положительно, ни зависти, ни ревности, одно сплошное восхищение и русскими и зарубежными звездами эстрады.
Пора было готовиться к выходу — в студии снимали концерт к Дню советской армии и военно-морского флота. Но она все-таки хотела выполнить мою просьбу.
— Сейчас, сейчас мы вспомним что-нибудь смешное, — говорила Эдита Станиславовна, расправляя на вешалке бирюзовое платье с бантом. — Таким высоким артисткам, как я, — вздохнула она, — нелегко достаются сценические костюмы. А костюм должен быть обязательно красивым. Одной знаменитой польской певице, я читала книгу о ее жизни, постоянно привозили наряды из Парижа. Как-то ей принесли чрезмерно декольтированное платье. Она отказалась его принять. Возмущенная перекупщица спрашивает: «Кто ж у меня его купит?» «Отдайте его в публичный дом», — отвечает певица. А та ей: «Где ж я возьму такую длинную б…, как ты?»
— Это была очень талантливая певица, — поспешно добавила Эдита Станиславовна. — Когда она умерла, злющий критик написал: «…осталась верна себе и после смерти. У нее на похоронах был полный аншлаг».
Я засобиралась, стала откланиваться, чтобы не мешаться под ногами, и на прощание получаю историю:
— В шестьдесят первом году я выступала в старом цирке в Павловске, в Казахстане. За кулисами клетки со зверями — львы, пантеры, собаки, петухи. Полконцерта стояла гробовая тишина. А как я запела тихую лирическую песню, вдруг от этой песни завелся петух. И давай кукарекать. Зрители покатились со смеху. И я убежала с манежа.
Интересно, что после разговора с Эдитой Пьехой на меня накатил колоссальный прилив энергии и созидательной силы. В тот вечер я написала свой первый рассказ «Кроха» — про черепашонка, которого привезли мне в подарок из пустыни Каракумы. Вскоре он заболел, и ветеринарный врач поставила Крохе диагноз «ностальгия». Тогда я сунула Кроху в варежку, отправилась в аэропорт и попросила геолога, летевшего в Ашхабад, доставить его в Каракумы.
Я строчила как ненормальная. Через три часа рассказ был практически готов. Больше я так никогда не сочиняла — на всех парусах — ни до, ни после. Правда, понятия не имела, чем это дело закончить. И муж мой, Леня, придумал финал: дескать, спустя некоторое время пришла телеграмма:
«КАРАКУМАХ ЦВЕТУТ ТЮЛЬПАНЫ. НЕ СКУЧАЙТЕВАШ КРОХА»
Говорят, этот рассказ теперь входит в школьную программу начальных классов. И по-хорошему надо бы посвятить его Эдите Пьехе.
Не важно, для мига или для вечности, при каждом удобном случае, я включала диктофон и получала уникальные аудиоснимки.
На семинаре молодых писателей в Дубултах — мэтр Валерий Медведев, автор книги «Баранкин, будь человеком!» — абсолютной классики детской литературы, — массируя ладони карандашом:
— Вот я, например, считаюсь очень остроумным человеком. А я ведь не родился таким! Наоборот, я родился совсем не остроумным. Я этот юмор в себе натренировал…
Галстук у него пышный, что-то наподобие банта, рубашка разукрашена женщинами с тевтонскими рогами, на нем велюровый пиджак, и на фиолетовом переливающемся лацкане — орден Надежды Константиновны Крупской.
— Вот вам поучительный пример из моей практики, — рассуждает он. — Смотрите, как рождается реприза! «Где бабка?» — «Она вышла». — «Куда?» — «Замуж». — «???» — «Да вы подождите, она скоро вернется!» Понимаете? — массирует указательным пальцем какую-то важную точку на макушке. — Она вышла — НЕ ПРОСТО!.. — И жест — классический, эстрадный — ладонями приглаживает на затылке волосы.
— …Так. Про графоманов я вам говорил… — листает свои записи. И тут же — зигзагообразное движение — подтягивание штанов к банту. — …Да! Однажды я так сострил. Кто-то нудно рассказывал, как у него пропало триста рублей. Он дал взаймы, ему не вернули… Я: «Значит, у вас случился пожар трехстага?» Все это вызвало очень большой хохот.
Я слышала, спустя некоторое время у самого Валерия Владимировича занял деньги поэт Григорий Поженян. После чего долго не показывался ему на глаза. Когда они встретились, Валерий Медведев ласково спросил:
— Куда запропастился, Гриша?
Григорий Поженян ответил:
— Понимаешь, старик, в дружбе, как и в море, бывают приливы и отливы.
— Да, но почему-то, — ответил находчивый Медведев, — приливы бывают, когда нужно занять денег, а когда приходит пора отдавать — неминуемо наступают отливы.
— Я собираю частушки, — доверительно сообщал нам Валерий Владимирович. — Вот одна из них:
— Видите, — радостно восклицал, — как рождается остроумие и острота? И что без острот обойтись нельзя. Однажды певец Александр Вертинский, — он рассказывал, — гастролировал в Сибири. Заходит в гостиничный номер, а в кровати уже лежит сибирячка. Он — ей: «Только ничего не говорите, я уже ВСЕ слышал от женщин!..»
— Запомните, — он поучал нас, и мы внимали с благоговением, — беседа — это бой на шпагах. Укол! Двойной укол! Ты должен разить собеседника наповал своими остротами. Тут все собирается воедино — и юмор, и полет фантазии. Уж выдумщик-то я дай боже! Хоть я и дружу с Валентином Катаевым, но, должен сказать, я пишу острей и, с позволенья сказать, умнее… Вот у меня выходит книга «Петины помогайки». Чувствуете, какая игра слов? Все это вызывает очень большой хохот.
И повторял после каждого пассажа:
— В этом весь мой кость зарыт!
Больше всего меня притягивали старики — мирно беседующие на лавочке у подъезда, а также старые художники, писатели и артисты.
Кто-то радостно и доверчиво раскрывал мне навстречу двери, — как, например, художница Татьяна Алексеевна Маврина.
— Марина? Из «Московской правды»? Ах, по случаю вручения мне Золотой медали Андерсена! Конечно, приходите!
И вот мы сидим на тяжелых деревянных стульях у стола, покрытого скатертью с кистями, под абажуром, все сундуки — с живописью, акварелями, рисунками — распахнуты предо мною. Перебирай — и любуйся сокровищами Мавриной.
Как хорошо, что Леокадия Яковлевна Либет, редактор моего учителя и одного из лучших на свете писателей — Юрия Коваля, свела их под одной обложкой. И что Коваль (потом, после меня!) сидел на том же деревянном стуле и, трепеща, перебирал столь близкую ему натуру.
В свою очередь, моя ученица Юля Говорова, увидевшая Коваля на Земле, да не увидевшая Маврину, напишет о них обоих:
— Хочу солнце! — говорил Татьяне Алексеевне Юрий Коваль, когда они работали вместе над книжкой.
— У меня много зимних солнц, — отвечала художница. — Вот зеленое, желтое… Кабан пробежал быстро, я еле успела нарисовать. Собака одна и та же, с двух ракурсов, звезды… А что делать с воронами — возьмем или нет? Сороки у нас были, а ворон не было. А грачей в конец. Так-так, лося взяли, нужен иней…
Нарисовала Татьяна Алексеевна ручей осенью и написала на рисунке: «Лесная речка».
— Разве ж это речка? — заспорил Коваль. — Это — ручей.
— Это летом — ручей, а осенью — речка, — не сдается Маврина.
Поэт становился художником, художник — поэтом. Теперь даже не понять, кто кого иллюстрировал.
Прочитала Татьяна Алексеевна рассказ Коваля «После грозы» и подписала у себя на рисунке:
В этом и есть, пишет Юлька, и щедрость, и мастерство художника — в узнавании: и ты мог там быть, и ты мог видеть…
— Было ведь и такое, — рассказывал Юрий Иосич, — и я стоял на бугре, с которого был написан этюд. Тот дальний лес называется «Мишуковский», а речка внизу Сестра, и вон под теми ветлами лучше не ловить — коряги, ловить тут надо с лодки, да вот и лодка на рисунке, стоит над ямой, где берет язь…
Все перемешалось в моей жизни, переплелось, а узор выходит красивый.
Когда я уходила, Татьяна Алексеевна протянула мне «Сказки» Пушкина — тот самый шедевр, расписанный, словно чудесный терем, за который она и получила всепланетную Золотую медаль Андерсена.
— Это вам подарок, — сказала, выводя фирменные мавринские буковки — вокруг Ученого кота:
«Дорогой Марине МосквинойТ. Маврина»
на память.
3 мая 1976 г.
И память моя, память — где-то хрупкая, а где-то цепкая, как у Фаины, когда она вспоминала о Гражданской войне, — память пока не подводит меня.
Есть такой анекдот о Ходже Насреддине.
— У моей жены что-то с памятью, — жалуется доктору Насреддин.
— Она ничего не помнит?
— Нет, доктор, она помнит ВСЕ!!!
…И тех, кто подозвал меня, и тех, кто отфутболил, как Виктор Борисович Шкловский, — практически, с одинаковой любовью и благодарностью.
Ему было за девяносто, когда я позвонила и попросила его к телефону.
— А вы по какому вопросу? — спросила жена Шкловского, Серафима Густавовна.
— Я хочу взять у него интервью.
— Деточка, — ответила эта мудрая женщина, — Виктор Борисович работает. У него уже нет времени встретиться с вами.