Рассказы
Кроха
Когда я была маленькой, три года назад, моим соседям — Дане и Митьке — папа привез из пустыни Каракумы черепашонка. Я таких маленьких черепах никогда не видела. Он на Митькиной ладошке целиком помещался. Панцирь у него был мягкий, коготки на запятые похожи, нос приплюснутый, голова, лапы, хвост — в чешуйках, глаза черные, как у нашего пуделя Чипса.
Чипс очень удивился, когда ему черепашонка показали.
Понюхает-понюхает — и на нас смотрит: это еще кто такой!
Черепашонок сначала струсил и спрятался в панцирь — одни коготки торчали. Чипс ему, наверное, показался чудовищем. Потом расхрабрился и пошел вперевалочку на Чипса. Тот отскочил и залез под кровать.
— Вот это кроха! — сказал Даня.
Так и назвали черепашонка — Кроха.
Ел Кроха все подряд — капусту, петрушку, сушеный клевер, укроп, морковь, яблоки. Поест — и бродит по квартире, пока нос не становится пушистым от налипших пылинок.
— Очень вредно, когда нос в пыли! — сказал Митька и построил Крохе из кубиков дом.
Там было много входов и выходов. Крохе это нравилось. Еще ему нравилось, когда Митька играл на пианино «Собачий вальс». Но больше всего Кроха любил ездить в открытом товарном вагоне на поезде по игрушечной железной дороге. Встанет на задние лапы, а передними на бортик опирается.
— Ту-ду-ду-у! — кричит Митька. — Чух-чух-чух! Поезд отправляется!
Едет поезд мимо игрушечных домов и бумажных деревьев. Кроха шею вытянет и вертит во все стороны головой, как иностранный турист.
Прошла зима. И вдруг с Крохой что-то случилось. Дают ему есть — не ест. Молока наливаем — отворачивается. Забьется в угол, голову втянет, но не спит — все думает о чем-то своем с открытыми глазами.
— Заболел, — решил Даня.
Митька положил черепашонка в варежку, и мы понесли его в ветеринарную лечебницу. Там была очередь — кошка, собака, завернутый в платок попугай, серый кролик с забинтованной лапой, из муфты выглядывала морская свинка. Все были хмурые и сидели тихо.
Когда мы вошли в кабинет, доктор вынул из варежки Кроху и поднес его к большой яркой лампе. Кроха даже не зажмурился.
— Значит, говорите, похудел? Не ест, не играет, не слушает музыку… — Доктор долго и внимательно смотрел на Кроху. — Ну что ж, все ясно. Это ностальгия.
— Что? — спросили мы хором.
— Нос-таль-гия! — повторил доктор и выключил лампу. — Что в переводе означает «тоска по родине». Откуда привезли черепаху?
— Из пустыни.
— Из Каракумов.
— Значит, скучает по пустыне.
— А когда он перестанет скучать? — спросил Митька.
— Чего не знаю, того не знаю, — развел руками доктор.
— А вы дайте ему какое-нибудь лекарство! — не сдавался Митька.
— От этой болезни лекарств нет, — сказал доктор. — И я ничем не смогу вам помочь…
С огромных сосулек весело капала вода. Некоторые люди уже ходили без шапок. Начинался апрель! А мы шли и не знали, что делать.
— Слушайте, — сказала я. — Раз Крохе нужно домой…
— …то давайте отправим Кроху в Каракумы! — закончил Даня.
— А Каракумы — это где? — спросил Митька, прижимая к себе варежку.
— Далековато, — сказал Даня. — Там, где Туркмения и Ашхабад. Только кто его туда повезет? Папа летом на Дальний Восток собирается.
— Но кому-то же надо сейчас в Ашхабад! — сказала я.
— Точно! — сказал Даня. — Поехали на вокзал!
— На аэровокзал! Самолетом быстрее.
У окошка рейса Москва-Ашхабад толпились пассажиры. Митька выбрал одного из них — серьезного, усатого, чем-то похожего на их папу.
— Дядя! — позвал его Митька.
— Вы меня? — удивился усатый.
— Вас! — сказали мы вместе.
Усатый подошел.
— Вот у нас тут в варежке черепашонок Кроха, — сказал Даня. — Возьмите его с собой.
— Зачем? — не понял усатый. — Я в Каракумы, там этих черепах полно!
— Понимаете, у него… ностальгия. Ему как раз тоже в Каракумы надо.
— Ну что ж, — покачал головой усатый, — надо так надо.
Он записал их адрес. Митька отдал ему варежку.
Потом мы видели, как он прошел в стеклянные двери, сел в автобус и уехал.
А через три дня пришла телеграмма:
КАРАКУМАХ ЦВЕТУТ ТЮЛЬПАНЫВАШ КРОХА.
САМОЧУВСТВИЕ ХОРОШЕЕ НЕ СКУЧАЙТЕ
Голова профессора Шишкина
Нет на свете, скажу вам, человека серьезнее моего папы. Даже среди родственников по его линии. Хотя в нашем роду люди наисерьезнейшие, кроме дедушкиного брата — дяди Вани из Витебска. Этот наш дядя Ваня, во-первых, единственный блондин. А во-вторых, он всегда был с причудами и любил надевать на голову капроновый чулок.
В этом смысле у папы с нашим дядей Ваней — ничего общего. Папе не то что в зрелом возрасте, в детстве такое бы в голову не пришло. Достаточно взглянуть на его детскую фотографию: стоит на стуле: в коротеньких штанах, майке, пухленький такой, а лицо — настоящего взрослого человека.
Раз только в день своего совершеннолетия папа поступил легкомысленно. Он упросил старушку — соседку по их коммунальной квартире — сделать ему брюки-клеш. В новой тельняшке и в таких вот брюках с клиньями из другого материала папа куда-то ушел и на свой день рождения не явился.
Напрасно ожидали папу бабушка, дедушка и друг дедушки Кошкин, который, зная, что папу беспокоят исключительно судьбы стран и народов, принес ему в подарок трехтомник Карла Маркса.
— К тебе гости пришли! — кричал потом дедушка на папу. — Карла Маркса подарили!..
С этого момента папа до того сосредоточился на общественных науках, что во все остальное просто не вникал.
Спросишь у него:
— Пап! Это что за дерево?
— Не клен.
— Да это ж бузина, — говоришь ему, — разве ты не знаешь?!
А он не знает и обижается.
Когда мне исполнилось двенадцать лет, и мы с папой поехали на море, я так решила: папу не обижать, наоборот, если что — защищать, ведь он у меня такой ранимый.
И вот мы на море! И я кормлю чаек вместо зарядки. А море — гладкое, как бритва, с острым горизонтом. Ни волн, ни ветров, одни чайки рано утром шумят на берегу.
Но в основном тут штормит, не зря гранитный мол загораживает от моря город. И не всегда волнорезы теплые и сухие. И ящерицы так бесстрашно замирают на солнце у самой воды.
Мы сняли комнату на краю города. За нами росли гигантские эвкалипты, чайные кусты и пальмы с узким основанием и таким расширенным к верху стволом, что напоминали морковку.
К морю от нас идти вдоль чугунной ограды санатория «Прибой». Эту ограду, не переставая, все лето красили два аджарца в пилотках из газет. Чинно сидя на стремянках, они покуривали папиросы, болтали ногами в скособоченных башмаках и вели неторопливую беседу на своем языке.
Все вокруг они заляпали и забрызгали, но мне нравится стоять возле них и нюхать, как пахнет краской. Я вообще бы хотела учиться на маляра. Там ученики — так написано в объявлении — «обеспечиваются парадной формой»! А?! ПАРАДНАЯ ФОРМА МАЛЯРА?! А крутящиеся на палках щетки — под названием «холява»?! Малярный каток с узорами! Ведра красок! А полеты в люльке?!
Но папа против.
— Мой тебе совет, — говорит, — шагай по стопам своего отца. А то будешь безалаберной, как наш дядя Ваня: родился в Гомеле, учился в Житомире, живет в Витебске — восемьдесят лет человеку — ничего в жизни не понимает.
Не знаю, с дядей Ваней у меня было не так уж много встреч, но я его без памяти любила. Именно за то, что дядя Ваня никогда не шагал ни по чьим стопам. В любом деле — чем бы оно потом ни кончалось — дядя Ваня прокладывал собственный необыкновенный путь. Притом с ним можно говорить о всякой всячине: все он прекрасно понимает — и в жизни, и везде!
Уйдя на пенсию, дядя Ваня научился играть на гитаре. Он поставил задачу — осваивать в год ровно по одному аккорду. Спустя три года дядя Ваня свободно себе аккомпанировал и сделался признанным в Витебске самодеятельным шансонье.
А его коронный номер — голова в чулке?! Никогда не видела ничего чудеснее. И по правде говоря, мне жалко, что папа, почти прямой дядиванин потомок, ничем на него не похож.
Ну и что, я на папу не жалуюсь. Он ведь не виноват, что родился серьезным. Бежит папа утром по улице трусцой, в одних только плавках! А с каким солидным видом! Два аджарца-маляра приподнимают газетные пилотки и почтительно приветствуют его:
— Доброе утро!
— Здравствуйте, товарищи, — отвечает им папа и скорей, пока жители города не повысыпали из домов, мчится дальше, на море, в этих своих, как я уже говорила, плавках.
Раз в сто лет попадаются такие плавки — с пожеланием! Прямо на трусах мелкими буквами написано: «Счастливой вам носки!»
— До чего доброжелательный народ, — сказал папа, приобретая их в пляжном киоске.
И лето, правда, вышло счастливое. На каждом углу продавали кукурузу!.. Земляные орешки, спелые абрикосы!.. Я с ластами плавала, в маске и с трубкой!.. Я обгорела!.. А папа — ничего. Это потому, что он смуглый.
Я заметила: чем человек чернее, тем он, как правило, упорнее загорает. Рядом, например, со мной и папой загорали двое негров. Муж и жена — из Африки приехали отдыхать. Целыми днями они лежали на лежаках — им даже врач из медпункта сделал в мегафон замечание.
Все шло прекрасно. Откуда нам было знать, что наша с папой беззаботность висит на волоске.
Однажды к хозяину, у которого мы жили, дяде Георгию, пришел его друг, культорг из санатория «Прибой». В маленькой, увитой «граммофончиками» беседке за чашкой виноградного сока дядя Георгий открыл другу, что его квартирант по профессии лектор.
Тогда культорг — внушительная фигура, весь в зеленом, один пиджак в лиловых листьях пальм — возник в наших с папой дверях и сказал: — Валерий Борисович! Попрошу! Прочтите лекцию у нас в «Прибое»!
Назавтра ближе к вечеру по городу и побережью расклеили афиши. В программе обещали: «Доклад “Значение изучения истории для наших дней”. Читает В. Б. Шишкин, профессор из Москвы».
Потом шли глаза. Черные, жуковые, размером с камбалу. И подпись: «Маг исчезновений! Артист-иллюзионист! Фокусник-манипулятор-имитатор-престидижитатор Олег Зингер, г. Ялта».
Папа чуть в обморок не упал, когда это увидел. Мы кинулись в «Прибой» и разыскали там культорга.
— Я не профессор, — говорит мой папа. — Я кандидат исторических наук.
Весь в белом, один фиолетовый циферблат на часах, культорг ободряюще обнял папу.
— На не профессора, — сказал он, — у нас не пойдут.
— Но послушайте, — говорит ему папа, — к чему мне дутая репутация?! Я ученый! — Получалось, что папа самозванец. — Это шарлатанство.
— Это реклама, — спокойно возразил культорг. — Мое дело — аншлаг! Ну, напиши я: «Шишкин-кандидат». Все явятся ко второму отделению. Сравните: лекция, — он сделал скучное лицо и будто бы уставил нос в шпаргалку, — или… МАГ ИСЧЕЗНОВЕНИЙ?!!
Я знаю папу. Надо очень постараться, чтобы вывести его из себя. Но, видно, здорово его заело, раз он сказал:
— Выходит, искусство оратора здесь ставят ниже… фокусов-покусов?!
Я была тут же, рядом, и меня обуревали противоречивые чувства. Папу обижают, а я не знаю, как его защитить. С одной стороны, как можно сравнивать?! Фокусника и ученого!..
С другой стороны, всю жизнь я сходила с ума по клоунам, фокусникам, канатоходцам, по всему в этом духе, а главное, по цирковым лошадям. Папа, конечно, против, но я бы хотела, больше, чем маляром, стать конюхом в цирке, ухаживать за лошадьми, вести с ними вместе скитальческую жизнь!..
И хоть я и переживала за папу, предательская мысль шевелилась во мне: «А, правда! Какой доклад сможет быть соперником МАГУ ИСЧЕЗНОВЕНИЙ?!»
— Так-так, — сказал папа, глядя на меня, будто бы прочел мою мысль на расстоянии. — Хорошо! Это мы еще посмотрим.
В окне над морем вспыхнули и скрестились лучи прожекторов, сияющие как рапиры.
Вот как произошло, что мой папа погрузился в размышления. Он вообще-то молчаливый, а тут и вовсе прекратил разговаривать. Наутро малярам, своим друзьям-аджарцам, забыл ответить на приветствие.
Он стал рассеянным, нашел на пляже рыбу и бросил в море, говорит: «Плыви!» А это был копченый толстолобик.
И что он раньше делал с удовольствием — читал, намазывал бутерброды, лежал на солнце, поднимался в горы, — теперь производилось как-то механически. Брился ли он, кипятил ли на кухне чайник, слонялся в одиночестве или в компании со мной — везде и всюду мог вынуть из кармана клочок бумаги и что-то быстренько взять и записать.
За день до выступления я обнаружила папу в эвкалиптовой аллее. Был сильный туман. В море, чтоб не налететь друг на друга, гудели корабли. Сквозь это гуденье до меня доносилось: «принципы историзма!..», «промежуточные звенья!..», «логика развития!..», «социальный прогресс…»
Он репетировал речь, обращаясь к эвкалиптам.
В обед перед «вечером» папа съел банку горошка. Одну, чтобы не наедаться.
— Сытый оратор, — объяснил папа, — вял и невыразителен.
Потом он сказал:
— Надо накопить в себе резерв энергии.
И часок вздремнул. И мы с ним пошли.
Клуб был полон. Публика, шумно топоча босоножками, рассаживалась в красные клеенчатые кресла. В толпе с отдыхающими «Прибоя» входили знакомые — хозяин дядя Георгий, врач, пляжные волейболисты, сапожник, булочник, продавец кукурузы, в парадной форме маляры, их жены, сыновья…
Свет потух. Горел один фонарь у сцены. Вокруг него заметался жуткий подсвеченный длинноногий комар. Слева на сцене стоял рояль, справа бок о бок — два огнетушителя, а перед занавесом, за столом с графином, сидел культорг. Клубный занавес и костюм культорга были сшиты из одного и того же коричневого плюша.
— Валерий Борисович Шишкин! — объявил культорг. — Доклад!
Папа вышел хмурый, окинул взглядом полутемный зал и вдруг улыбнулся и говорит:
— А давайте включим свет?
Культорг неохотно исчез распорядиться, а папа тем временем убрал стол с графином. А стул культорга пододвинул к роялю.
Тот вернулся и так растерялся, сел, было, за рояль, все засмеялись, и он обиженно оставил сцену.
И вот, когда в зале зажгли все лампы и папа на сцене остался один, он начал свою речь с Парижской коммуны. Как стихи прочитал он (конечно, не по бумажке!) программу французских революционеров.
Голос папы то возвышался, то понижался. Несколько слов он произносил быстро, а когда подходил к самому важному — замедлял свою речь и сильно на это напирал.
— Париж был осажден, — рассказывал папа. — Но обращения парижских коммунаров сбрасывались над Францией с воздушных шаров!..
Он говорил то приподнято, с вдохновением, то нормально, как со мной. Иногда посреди речи он вдруг останавливался. Но в эти внезапные остановки никто не кашлял, не шаркал ногами, не переговаривался с соседом. Все тихо сидели, как эвкалипты, и ждали, что будет дальше.
От Парижской коммуны папа перешел к нашим дням.
Многие из отдыхающих брали доклад на карандаш. Какой-то художник углем в альбоме делал наброски папиного портрета.
Дядя Георгий в голос окликал знакомых и жестами показывал, что папа — его постоялец. Один человек спал. Но лицо его во сне было просветленным.
Благодаря моему папе все чувствовали себя поумневшими, приобщенными к глобальным проблемам! И когда зрители еще хотели, чтобы речь продолжалась, папа ее, как мне кажется, с блеском завершил.
Он был неотразим. Это видели все, и понятия не имели, что папа в тот вечер не просто выступал. Он бросал вызов. Не культоргу! Не ялтинскому фокуснику! А вообще всяким «фокусам-покусам». И еще, может быть, тому, что я, его единственная дочь, хоть и очень люблю его как отца, вовсю шагаю по стопам дяди Вани из Витебска.
Но не успел он непобедимо — скрыться из виду, как по знаку вновь возникшего культорга в радиорубке запустили рок-н-ролл.
«Ага! Ого!..» — зажигательно выкрикивали певцы из динамиков.
Произошла какая-то заминка.
По краю сцены, состроив угрожающую гримасу, дико жестикулируя, промчался культорг.
И наконец появился фокусник!
У него был чуб напомаженный, бордово-фиолетовый смокинг, белая рубашка, лазоревая «бабочка» и в тон «бабочке» — хризантема! Он катил на колесиках совершенно пустой стол на четырех ножках, покрытый скатертью с короткой бахромой.
— Добрый вечер! — крикнул фокусник. — Будьте внимательны! Чем внимательней смотришь — тем меньше понимаешь!..
По мановению его руки скатерть на столе начала вздыматься, и фокусник из-под нее вытащил большой раскрытый зонт.
Зонт он сложил и закрутил в бумагу.
— Это я знаю! — шепнул наш хозяин дядя Георгий.
— Н-нужная вещь! — восклицал фокусник, чуточку заикаясь. — Д-дорогая!.. Но все, что нам д-дорого… — он пританцовывал, поддергивал рукава смокинга, дул на свой сверток, — можно — хоп! — он разорвал бумагу, — и п-потерять!..
Зонта в бумаге не было.
— Ты смотри, ловкач! — тихо шумели прибоевцы.
— …Откуда ТАМ взялся зонт?!
— Лучше скажите, куда он мог подеваться.
— Да этот зонтик, он у него в штанах, — терпеливо объяснял всем дядя Георгий. — Обыкновенные хитро пошитые труковые бруки!
…Так было здорово, жалко, что папа не возвращался. А мы ему с дядей Георгием заняли место. Договорились ведь, что придет…
— Ап! — жонглировал фокусник зажженной сигарой, тросточкой и цилиндром, которые по очереди испарялись в воздухе.
Он все терял, даже настоящую курицу! И все исчезало в его руках! А под скатертью в который раз образовалось какое-то вздутие.
— Ф-фокус-хокус!!! — объявил иллюзионист и… сдернул покрывало.
На столе у фокусника в капроновом чулке стояла и с отрешенностью смотрела на зрителей… голова моего папы.
Я сразу его узнала, потому что, надев чулок, он стал вылитый дядя Ваня.
— Папа, — говорю я.
— Да, как ни странно! — говорит дядя Георгий.
Голова вращала глазами, подмаргивала и улыбалась.
— Ап! — сказал фокусник и накрыл ее скатертью. — Сим-салабим абра-кадабра! — сказал он, и стол опустел.
Я встала. Дядя Георгий схватил меня за куртку.
— Не бойся, — шепчет. — С ним ничего! Он, скрючившись, сидит под столом.
— Но под столом-то его нет! — говорю я.
А дядя Георгий:
— Там он, в мешке, прозрачный!..
— Мира и счастья вам, дорогие друзья! — сказал фокусник, подхватил свой стол и, изобразив звук уходящего поезда, скрылся за кулисами.
Бешеные аплодисменты потрясли клуб санатория «Прибой». Но выходил ли на поклон фокусник, я не знаю. Клубным двором, вверх по лестнице без перил, длинным коридором мимо захлопнутых и распахнутых дверей, я бежала искать папу.
Конечно, я понимала, фокус есть фокус. Но как-то неприятно вертелось в уме это фокусниково «все, что нам дорого… можно — хоп! — и потерять!» Нет, я понимаю, имелся в виду зонт. Сигара, курица!.. Не папа же, в самом деле! И все-таки сию минуту мне надо было увидеть его — ЦЕЛИКОМ!
Подбегаю к «артистической», а из-за двери:
— Кр-рах!
— Бац!
— Кр-рум! — какие-то страшные удары. Мне стало совсем не по себе. Толкаю дверь и вижу: в тесной комнате, заставленной ширмами, ящиками, клетками с курицей и голубями, сидят и большими булыжниками колют грецкие орехи мой папа, фокусник и культорг.
— Я вам всю музыку испортил, — говорил папа. — Не выдержал. Исчез раньше времени!..
— Что вы, Валерий Борисович! — успокаивал папу фокусник, выбирая орешек из скорлупы. — Вы ассистировали, как зверь. Слету, без репетиций! Вот бы мне с кем поработать на пару!..
— Обоих, обоих благодарю! — бормотал культорг. — Лекция! Иллюзион! Аншлаг! Бесподобно!.. — и приглашал папу с фокусником в ресторан.
А фокусник приглашал в гости в Ялту!..
А папа — к нам домой!..
А фокусник рассказывал, что когда он приехал первый раз в Москву, его поразило обилие ворон и что не сосна, а елка на Новый год!..
Поздно вечером я и папа шли к себе по берегу на край города. Над горизонтом после заката осталась белая полоса, от этого он казался приподнятым, как настроение у нас с папой.
— Он говорит: «Валерий Борисович! Спасите! Мой ассистент уехал по ошибке в Батуми!» А я ему: «Вы соображаете? Я только что… серьезную лекцию!..» Стали сажать туда культорга, а он, представляешь? Не помещается! Я говорю: «Давайте мне маску!» А он мне: «Где же я ее возьму? Мой ассистент работал в натуре». И тут я вспомнил: дядиванин чулок! Думаю — была не была, в чулке никто ничего не заподозрит!..
Папа рассказывал, улыбался, взмахивал руками и не замечал, что давно уже шлепает в ботинках по морю.
И мне так приятно было шагать по его следам.
Он был такой воздушный
На уроке географии нам объясняли погоду. Ну и географ Борис Матвеевич спрашивает:
— Кто знает, с помощью чего определяется высота облаков и сила ветра?
Я говорю:
— С помощью шара-пилота!
— Молодец, Шишкина! — говорит Борис Матвеевич. — А кстати, откуда тебе известно?
Я говорю:
— Мне сказал мамин друг Тит Акимыч. Он полярник. Дрейфует на льдине и запускает шары.
Наши зашевелились.
— Из Арктики? Или Антарктиды? — спрашивает Борис Матвеевич.
— Северный полюс! — говорю я.
— Арктика! «Кухня погоды»! — воскликнул Борис Матвеевич. — Вот бы такого человека позвать к нам на урок.
— Нет, — говорю, — Тит Акимыч был в отпуске и жил у нас дома. А теперь улетел. В Карское море на остров Большевик.
И тут Прохорова со второй парты говорит:
— Ну и врать здорова! Никакой у них полярник не жил!
Наши зашумели.
— Что вы, Шишкину не знаете? — сказала Прохорова. — Она всю жизнь врет.
Он ЖИЛ у нас, ЖИЛ! Он ПРАВДА прилетал с островов Северной Земли! Мы к его приезду готовились целый день! Мама испекла пирог с яблоками. Бабушка шашлыки готовила, а меня послали за арбузом.
Возвращаюсь — Тит Акимыч приехал. На вешалке меховая куртка, а у двери унты с рюкзаком. А как он обрадовался, когда увидел арбуз!
— Шесть лет, — говорит, — арбуза не едал!
Мы тогда Титу Акимычу весь арбуз отдали.
Он его ложкой ел. Загорелый такой, бородатый, и рубашка у него в розовую капусту.
Мама еще сказала:
— Тит чем-то похож на Фритьофа Нансена.
Хотя нос у Тита Акимыча гораздо толще, чем у Нансена. Но ведь дело не в носе!
Главное, что Тит Акимыч избороздил на льдинах весь Ледовитый океан.
А как он привез торосы!
— Торосы-то мои, — говорит, — не прокисли? Принеси, Лен. В правом кармане — на вешалке.
В кармане?! Торосы?! Да это же ледяные глыбы! Смотрю — из титакимычевой куртки торчит бутылка с наклейкой: «Торосы Карского моря». А в этой бутылке растаявшие глыбы — голубая вода. Я вытащила пробку и отхлебнула торосов. На вкус они теплые, чуточку солоноватые. Даже как вспомню — сразу во рту торосный привкус…
Я пришла из школы и написала письмо. На Север. На дрейфующую полярную станцию СП-23! Я написала:
«Тит Акимыч! Рассказала про вас в классе. А Прохорова сказала, что я вру. Если б вы забыли торосы в морозилке! Если б не отдали их в институт! Я бы отнесла эту бутылку в школу! И доказала бы этой Прохоровой! Им всем бы! А что теперь?С приветом — Лена Шишкина».
Ответа я начала ждать с завтрашнего дня. Понятно, конечно, далеко! Пурга! Бураны! Ледовитый океан! Но кто-кто, а Тит Акимыч должен был ответить! И он ответил. Он прислал бандероль — черный ненадутый шар-пилот. И три записки:
«Лена, торос в бутылке — не доказательство. Прохорова скажет, что это вода из-под крана. Другое дело — шар-пилот.Привет маме, папе, бабушке. Тит Акимыч».
Доедешь до метро “Тушинская”, и две остановки автобусом до аэродрома. На метеостанции шар надуют водородом. Запустите всем классом.
Вторая записка — «Метеорологу Тушинского аэродрома»:
«Уважаемый коллега! Наша честь в ваших руках. Надуйте шар! Надо позарез. Заранее благодарен — метеоролог полярной станции СП-23 Тит Шурупов».
Третья записка — Прохоровой.
Тушинский аэродром был обнесен дощатым забором. В брезентовых масках стояли за забором вертолеты. На толстые дырявые лопухи сыпались коричневые листья. Они хрупали под ногами, как сухая картошка в пакетике.
Войдя в ворота, я очутилась перед розовым домом. На нем — другой дом: круглый, с полосатым колпаком и вертушкой.
В комнате метеорологов на деревянной лесенке стояла женщина в вязаном платке. Через увеличительное стекло она разглядывала барометр:
— Девятьсот восемьдесят четыре и две десятых миллибара…
Зазвонил телефон.
— Да? Это Маргарита! Парашютистам никаких прыжков. Мы дали штормовой ветер.
Метеоролог Маргарита положила трубку и обернулась. Я протянула ей записку.
Вместе с Маргаритой мы поднялись к серебряной изгороди. Проволоки, столбы, теодолит, будка с градусниками, железные кубы под замком — все было серебряного цвета.
— Смотри, — Маргарита показала на верхушку флюгера, — верхнюю флюгарку сбила, а теперь сидит.
С раскуроченного флюгера на нас глядела ворона. Над ней целиком и клочьями проносились тучи. Солнце то появлялось, то исчезало. На доме ошалело крутилась вертушка. Будто бы «кухня погоды» не Арктика, а Тушино!
— Сюда, — сказала Маргарита, и я спустилась за ней в каменный колодец.
Внизу было водородохранилище с травой на крыше, листьями и астрами. Холодные и зеленые, толпились в хранилище баллоны. И тут что-то зашипело! От этого шипения у меня сразу заложило правое ухо. В руках у Маргариты раздувался черный полярный шар. Он рос дулей — с одного боку! Разбух на все водородохранилище! Он вытолкнул меня в дверь. И уже сквозь шар я видела, как Маргарита сняла его со шланга и сказала:
— Бери веревку! Завязывай «аппендикс».
Голос Маргариты был как из трубы.
— Держи, — сказала Маргарита и отдала мне шар.
Ух, как он рванул вверх! Я еле успела зажать в кулаке веревку. А как он пах! Это же с ума сойти, как он прекрасно пах резиной!
Я снова очутилась на холме. Выглянуло солнце. И я увидела, что шар не только черный и прозрачный. В нем отражалось все, как в самоваре! В нем отразился аэродром! Желтые планеры с крыльями в красную полоску, ангар, прожекторы, пожарная машина, зеленые хвосты вертолетов!..
По взлетной полосе мчался грузовик с кузовом в черно-белую клетку. Отраженный шаром, он взлетел над полосой и пропал среди птиц.
Шар стукался об меня, в голове звенело! Он крутился, как облитый чернилами глобус! Из верхнего полюса расходились и сходились в «аппендиксе» черные меридианы.
Был час пик. Шар-пилот я везла домой в метро. Он уткнулся в потолок битком набитого вагона. Под землей шар вел себя тихо. Он отражал поднятые к нему лица.
— Чегой-то?..
— На нем можно улететь?
— А! Это камеру надули! Камеру от фут больного мяча!
— Какой воздушный!
— Фу! Вонючий!
— Это еще что! Одни сиамского кота в мет ро перевозили!
— А почему он такой ЧЕРНЫЙ?!
— Оболочка с водородом? — понимающе спросил майор.
— Да, — говорю.
Он встал и уступил мне место.
До завтра я решила устроить шар на балконе. Бабушка спустила конец бельевой веревки, я привязала шар.
«Вж-ш-ш» — он взмыл! Мимо бабушки — на третий этаж.
— О-о-о!!! — закричал кто-то.
Это был дядя Миша Айзберг с третьего этажа. Он как раз собирался с балкона тряхнуть половиком.
Поздно вечером шар стал похож на елочный. В нем зажигались фонари и гасли окна соседних домов. Мне снилось, будто я с шаром дрейфую на льдине. А мимо проплывает дядя Миша Айзберг.
— Лен! — кричит. — Почем арбуз брала?
Смотрю — над моей головой громадный арбуз на веревке.
Утром несу шар в школу. Я иду медленно, чтобы заявиться после звонка. Все ахнут. Прохорова упадет со стула. А я… я выпущу шар из окна.
По лестнице и по коридору шествую в кабинет географии.
— Внимание-внимание! — Я быстро распахиваю дверь. — Сейчас вы увидите один сюрприз!
— Ну-ка, ну-ка, — раздается голос Бориса Матвеевича.
Сжимаю шар с боков и коленкой пихаю его в дверной проем. За шаром — тишина. Только он сам скрипит, когда я его подпихиваю. Он почти что втискивается в класс.
— Маэстро, туш! — вопит кто-то по ту сторону шара.
— Урра!! — заорали наши.
Правым боком шар дотрагивается до шкафа у двери…
«Ба-бах!» — грохнуло на всю школу!
…Воздушный! Заполярный! Летел-летел! Ко мне! Из Ледовитого океана!.. Аэродром! Маргарита! Флюгер без флюгарки… Штормовой ветер!..
Осталось только облако талька и длинная резина с веревкой. Она висит на гвозде. Гвоздь торчит острием из шкафа.
— Шар-пилот! Это был настоящий шар-пилот! — сказал Борис Матвеевич.
— А может, его можно склеить? — спросила Щеголева.
— Конец пузырю, — сказал Тарабукин.
Я подхожу и даю Прохоровой записку. Она читает вслух:
«Прохорова! Я ЕСТЬ! Со льдины в небо я запускаю шары-пилоты. Такие же, какой запустите сейчас вы.Тит Акимыч Шурупов».
Друг Шишкиной, метеоролог Заполярья —
— Что вы, Шишкину не знаете, — говорит Прохорова. — Сказать ничего нельзя. Все на полюс сообщает.
Она свернула записку и спрятала ее в портфель.
Перо с глазком
Нос и горло — это мое слабое место. Чуть ветерок подует — сразу ангина, кашель… Все люди как люди — лепят снежные бабы во дворе, а ты неделями дома с забинтованной шеей маячишь в окне с тоской. Вечные микстуры, таблетки, полоскания…
В общем, летом мама решила отправить меня в санаторий — там какие-то меры принимаются, чтоб таких вот ослабленных детей «поставить на ноги»: лечебная физкультура, витамины, закаливание.
Мама говорит:
— Другим человеком станешь! Будем в проруби купаться и бегать по снегу босиком!
Я, конечно, не верила. И ехать туда не хотела. Только согласилась после того, как мама сказала, что там есть живой павлин — мол, он свободно разгуливает по территории и распускает хвост, похожий на салют на Красной площади в честь Дня артиллериста.
Приехали мы в этот лагерь, все незнакомые, чего я ужасно не люблю. Разбились по отрядам, стали строиться, я, как всегда, последняя. Вдруг слышу, какой-то шорох. Поворачиваюсь — из кустов шиповника голова с клювом выглядывает. На макушке хохолок, шея зелено-желтая с красным отливом. И тут он весь вышел, целиком, волоча за собой длинные зеленые перья с синими глазками.
Линейка рассыпалась.
— Павлин! Павлин! — народ просто ошалел.
А он идет себе, ни на кого внимания не обращает с этим своим шлейфом.
— Ух ты!
— Вот бы мне такое перо!
— Ишь, чего захотела! От такого пера только дурак отказался бы!
— А я сейчас возьму и выдерну одно перышко, — сказал один парень по фамилии Винтовкин.
И вцепился павлину в хвост!
Павлин закричал — у него такой крик пронзительный — и как клюнет Винтовкина! Тот завопил еще громче павлина. К нему несутся вожатая Яна и воспитательница Полидорова.
— Винтовкин! — кричат. — Винтовкин!
— Меня павлин укусил! — ревет Винтовкин.
— Опять этот павлин! — говорит Полидорова. — Сколько раз уже истопнику говорили, пусть в клетке содержит Уголька или в зоопарк отдает! Что за радость держать такого злющего питомца! Клюнет в глаз, а мне отвечай…
— Хвост выщипаю! — пригрозил павлину Винтовкин.
А Яночка, она училась на ботаника, сказала:
— Это не хвост, а надхвостье. Хвост у павлинов совсем короткий, как у тетерева.
С этого дня у нас в отряде вспыхнула настоящая перьевая лихорадка. Все только и делали, что ходили-бродили — искали павлиньи перья. Мне, конечно, тоже хотелось перо. Но как его найдешь? На территории лагеря Уголек появлялся редко. Почти все время он просиживал во дворе кочегарки. Потому что из всех обитателей санатория признавал одного истопника Анатолия. На кочегарку нас, естественно, не пускали.
Стоило Угольку показаться в наших владениях, за ним увязывался хвост преследователей. И каждый надеялся, вдруг Уголек потеряет перо, и это перо достанется ему.
А Уголек и не думал ничего терять. Винтовкин говорил, что это он из вредности, но нападать второй раз боялся.
Однажды я после отбоя никак не могла заснуть. Ночь уже. Все спят. Вдруг за окном: «Хруст… Хруст…» Я с кровати влезаю на подоконник, смотрю — павлин! Так весь и светится под фонарем. Учуял меня, насторожился. Туда поглядел, сюда, вскинул голову и зашагал к соседнему корпусу. А там, где он стоял, вроде что-то сверкнуло, как будто глазок.
«Перо!» — я открыла окно и спрыгнула вниз.
Нет, не перо. Пробка от бутылки.
Я — за павлином. Асфальт холодный. Корпуса темные, тихо-тихо, только сверчок стрекочет. Задела плечом за ветку — «Фр-р!» — кого-то разбудила. Он испугался и улетел.
У меня у самой сердце ухает. Но я иду, иду — не отстаю. Мне показалось, что одно перо как-то некрепко держится, волочится — того гляди упадет.
Уголек нырнул в сад и пропал.
В саду за листьями вишен и яблонь тьма кромешная, это при полной луне! Только лунные зайчики скачут в высокой траве, хоть бы на лягушку не наступить!
— Уголек! — зову. — Уголек!..
А в ответ:
— И-и-и… — ну просто мороз по коже.
Я оттуда бегом.
А вслед:
— И-и! И-и-и!.. — протяжное, заунывное. — И-и-и…
До бани добежала, пока до меня дошло, что это карусели скрипели.
— Не найду перо, — думаю. — Ой, никогда не найду!..
Калитка во двор кочегарки распахнута. За ней чернеет и светится холодным сиянием гора угля. А на вершине стоит павлин, свесив перья, они мерцают в лунном блеске, и глаз у него зеленым огнем горит.
Туда нам нельзя, запретная территория. Ладно, я быстренько, одна нога здесь, другая там! Уж на угольной-то горе он точно обронит перо. Зацепится и обронит.
А сама ползу на четвереньках на угольную кучу, тяну, тяну руку к павлиньему хвосту, вот-вот дотянусь до пера, и оно мне само в руки упадет.
«Пшшш!..» — посыпался уголь у меня из-под ног!
Павлин крыльями захлопал, слетел вниз и юркнул в приоткрытую дверь кочегарки.
Я за ним — вниз по лестнице винтовой: кругом все черно, полумрак, черные ступеньки в угольной пыли, а на дне этой преисподней — вода в котле булькает, в топке огонь полыхает. Сейчас черти выскочат со сковородками из всех углов — устроят шабаш!
Тут выскакивает в черном ватнике, в черных ватных штанах истопник Анатолий и кричит сиплым голосом:
— Кто здесь? Кто?
— Это я, Шишкина.
— Шишкина! Что тебе тут надо?
— Перо ищу… — говорю.
А сама думаю: «Я пропала! Сейчас он меня к Полидоровой отведет, скандал устроят, из лагеря выгонят!»
Кочегарка вся в трубах закопченных. Под чугунной лестницей дверь в комнату Анатолия. Обстановка простая — стол, тумбочка, кровать. На тумбочке телевизор. А под телевизором павлин пьет из миски воду. Наклонит голову, потом вывернет шею и кверху клюв поднимает.
Анатолий похлопал его по спине и сказал:
— Знакомьсь, Уголь, это Шишкина. Дай корочку, Шишкина. Вон ту, черную. Мы корочку размочим и Угля угостим. Ой, до чего он любит моченые горбушки!
Костяным твердым клювом павлин клевал хлеб из его руки. Потом Анатолий поднял над ним горбушку и говорит:
— А ну, Уголь, распусти хвост! У него хвост загляденье.
— Это надхвостье, — говорю, — хвост у павлинов, дядя Толя, не тут.
— А где? — удивился истопник Анатолий.
— Хвост у него, дядя Толь, под надхвостьем.
— Уголь! — сказал истопник Анатолий. — Распуши красоту! Хвост, надхвостье — не все ли равно? Главное, ты меня понял, друг единственный, неразлучный. Гляди, Шишкина, тут у нас в кочегарке — все равно, что в Африке: и жара, и жар-птица имеется. Ты сюда зимой приезжай. Будет чудо так чудо: на дворе мороз, Уголек сядет на трубу и сидит, как петух на насесте. Ну что, Уголь, — спрашивает Анатолий, — дадим Шишкиной перо?
Павлин только глазом сверкнул.
Тогда Анатолий выудил из шкафчика перо — именно такое, о каком я мечтала, о каком все мечтали — длинное, зеленое, с синим глазком в золотом ободке.
— Держи, — сказал он. — От сердца отрываем! То есть, от надхвостья.
Вдвоем с Угольком они проводили меня до калитки.
Дальше я одна побежала. Залезла в окно, спрятала перо под простыню и, уже засыпая, подумала: «Завтра наберу в столовой горбушек… Отнесу на кочегарку. Уголь любит моченые горбушки…»
Пирамида
Вообще-то я никогда не мечтала играть в духовом оркестре. Наоборот! С самого первого класса я хотела танцевать с лентой. Как представлю: я скачу по ковру! За мной — лента, вся красная! Музыка! Зрители!.. В первом ряду мама с папой. А на тренерском месте — Ботиныч!
Это наш физрук — Борис Константинович. В глаженом спортивном костюме, в кроссовках, рост — метр восемьдесят три… У нас в школе в него все девчонки влюблены! И все решили стать гимнастками.
Но гимнастическая секция Ботиныча — чемпион Москвы, и он туда кого попало не берет. Меня, например, тоже не принял. Потому что я из всех гимнасток — самая толстая.
Ботиныч так и сказал:
— Ты мне, Шишкина, всю картину испортишь. Худеть тебе надо. Девушка должна быть как березка.
Мне так обидно стало. Хожу по школе, слоняюсь. Даже домой идти не хочется. Слышу, на втором этаже духовой оркестр репетирует.
— Величественней! Be-ли… кхе-кхе-кхе!.. — закашлялся духовик Евгений Леопольдович.
Еще бы! Разве их перекричишь?!
— Напевней, други мои! Шире! Тари-ра-ра-па-ра-ра-ра… Валторны!.. Па-рирам!
Я приоткрыла дверь и заглянула в класс.
Евгений Леопольдович стоял ко мне спиной. Вернее, не стоял, а подпрыгивал. Круглый, на макушке лысина.
— Три-ра-ри-ра-пам-ба-рам!!! Барабан! — Евгений Леопольдович так замахал руками! У него даже лысина вспотела. — Внушительней, други мои! Крещендо!!! А теперь… — Он немножко присел, а потом как вскочит, как закричит: — Фортиссимо!!!
Мишка Маслов из шестого «А» — мне его лучше всех видно — щеки надул, уши красные, того гляди — лопнет!..
— Стоп-стоп-стоп… — Евгений Леопольдович постучал дирижерской палочкой. — Не слышу тарелок! Кузнецов! Где Кузнецов?!
Все молчат — не знают. Я тогда просунула голову в класс и говорю:
— Кузнецов, ваш тарелочник, в нашем пятом «Б» учился. А позавчера ушел в другую школу. Они переехали.
— Как же так? — растерялся Евгений Леопольдович. — У нас на носу ответственное выступление. В финале без тарелок… Нет! Это невозможно!
И тут он подошел ко мне.
— Девочка! — сказал Евгений Леопольдович. — Хочешь, я научу тебя играть на тарелках?
Я вспомнила Ботиныча. «А, — думаю, — теперь все равно. Хоть на кастрюлях».
Ответственное выступление во Дворце творчества назначили на вторник. Правда, это будет «соревнование по гимнастике среди юниоров». Мы только и сыграем — в начале марш, а в конце туш для победителей, но Евгений Леопольдович все равно очень волновался.
И я волновалась.
Для меня сейчас успех — все! Как представлю: я на сцене с тарелками! Тарелки блестят! Я стучу! Заключительный удар марша — бум-м!!! Аплодисменты! Может, кто-нибудь из публики крикнет: «Браво, Шишкина!»…
А Ботиныч уже за кулисами! И ко мне — через весь оркестр. «Прости, — скажет, — Шишкина. Я же не знал, что ты у нас — талант! А раз такое дело, приходи на тренировку и танцуй себе на здоровье с лентой!»
В общем, еле дождалась я этого вторника. И вот после уроков в парадной форме, с начищенными трубами мы прибыли на концерт.
Евгений Леопольдович в военном кителе. На груди ордена и медаль «За отвагу». Мы его таким еще никогда не видели. Он выстроил нас на сцене и сказал:
— Ну, други мои! Не подкачайте!
Занавес открылся. Евгений Леопольдович махнул мне дирижерской палочкой, и я ударила в тарелки!
Играли мы громко и здорово. Точно как в «Айвенго», когда музыканты созывают рыцарей на турнир! Евгений Леопольдович даже жмурился от удовольствия. А я, хоть оркестрантам нужно все время смотреть на дирижера, стала коситься в зал — нашла маму с папой, дедушку, двоюродного брата Лешку и давай им подмаргивать, чтобы не подумали, что я какой-нибудь, как говорит папа, Иван не помнящий родства. До того доподмаргивалась — чуть свой заключительный удар не прозевала.
Ну, нам хлопали! Минут пять, не меньше.
— Триумфально! Три-ум-фаль-но! — бормотал Евгений Леопольдович и по очереди нас обнимал.
…А за кулисами — через весь оркестр — ко мне шел Ботиныч.
— Шишкина, — быстро зашептал Ботиныч. — Выручай! Мы первые! А Давыдова из пирамиды заболела. И заменить некем. Будешь в основании? Есть?
— Есть! А вдруг не смогу?
— Да там не трудно! По команде «Стройсь!» — застынь, как бетон. Пока не скажу «Рассыпьсь!» — умри, но стой! Выстоишь, так и быть, запишу в секцию. Идет?
— Конечно, идет!
Уж сейчас-то я окончательно докажу Ботинычу, какой я для его секции незаменимый человек. Сама не помню, как напялила костюм длинной тощей Давыдовой, влезла в огромные белые тапочки и с другими гимнастками строем (я — последняя) вышла на сцену.
Ботиныч был уже там. Улыбающийся! В таком нарядном синем с беленькой полосочкой костюме! В руках у него — сноп колосьев, обернутый фольгой. Посмотришь на Ботиныча — сразу ясно, для кого мы будем туш играть!
— Стройсь! — весело скомандовал Ботиныч.
Ко мне двинулась толпа гимнасток. По очереди — одна за другой — они стали на меня вскарабкиваться. Правда, не все. Половина взбиралась на Борзакову, моего товарища по основанию. Борзакова схватила меня за руки и своими острыми коленками уперлась в мои.
— Раз! — хлопнул в ладоши Ботиныч.
Вверх поднялись остатки пирамиды — Прохорова со Щеголевой.
— Два! — Ботиныч подбросил сноп, а Щеголева с Прохоровой поймали.
В ту же минуту товарищ по основанию Борзакова закусила губу, вся покраснела и, вцепившись в меня, как утопающий за соломинку, начала медленно опускаться на пол.
Пирамида качнулась.
— Три! — выпалил Ботиныч, и все, кто стоял на Борзаковой, загремели вниз.
Мои, конечно, тоже попадали. Только одну удалось удержать — старшеклассницу Гусь. Я ее за ноги схватила. Сказал же Ботиныч: «Умри, но стой!» Вот я и буду стоять, хоть тут что!
Гусь рвется, а я не пускаю.
Ботиныч как рявкнет:
— Рассыпьсь!
А я не могу. Застыла, как бетон.
В зале такой шум поднялся! Смех! Свист!
— Это еще что за пирамида Эхиопса? — громко сказал главный судья соревнований.
Ботиныч схватил меня и утащил со сцены — прямо с ревущей Гусь на плечах.
— Ну, Шишкина! — прошептал Ботиныч на кулисами. — Считай, «два» в четверти тебе обеспечено!
Ну вот, а когда все выступили, наш оркестр опять построился на сцене. Главный судья объявил чемпионов соревнования. Им вручили награды. Мы сыграли туш и уже собирались расходиться.
И тут главный судья сказал:
— Дорогие участники соревнования! Уважаемые зрители! По единогласному решению судейской коллегии за проявленные во время соревнований стойкость и волю к победе ученица пятого «Б» класса двадцать третьей школы Лена Шишкина награждается Почетной грамотой!..
Все стали хлопать. Наши снова туш заиграли. Евгений Леопольдович вывел меня из оркестра и, пока я получала грамоту, держал мои тарелки.
А через несколько дней на физкультуре Ботиныч мне говорит:
— Ладно, Шишкина. Я тогда погорячился. Это Борзакова во всем виновата. А ты — идеальное основание для пирамиды. Со временем я тебя во второй ярус переведу. А там, глядишь, и с лентой выпущу. Тренировка завтра. В четырнадцать тридцать.
Но я не смогла. У нас была репетиция. Мы сейчас вальс один разучиваем. Красивый такой, старинный. Там нельзя без тарелок.
Как поет марабу
Коля Тарабукин стоял под моими окнами.
— Эй, — говорю. — Я сейчас в деревню! А ты?
— А я к отцу, в Африку, — задрав голову, сказал Коля.
— В Африку?!
Колин папа уже два года работал в Танзании торговым представителем.
— Ничего себе, — говорю.
Все нормальные люди во дворе болтаются или на даче, а он вон куда!
— Ты, — говорю, — оттуда хоть письмо напиши!
Через час мама посадила меня с рюкзаком в электричку. А еще через три часа я вышла на станции Фомкино. В голове запелось: «На дальней станции сойду, трава по пояс!..» И сразу увидела нашу тетю Нюру. Вместе с другими путейцами — в сапогах, рукавицах, в оранжевом рабочем жилете — она дергала между шпал траву. Оказывается, железную дорогу тоже пропалывают, как клубнику или огурцы!
Тетя Нюра взяла у меня рюкзак и повела домой, живет она у колодца возле станции. Во всем Фомкино дом у нее самый развалюшный. Из-за поездов. Как поезд, так домотрясение. Посуда звенит, падает заслонка с печной трубы, в стене за печкой начинает тикать: тик-так, тик-так… Будто там ходики замурованы.
Хотели тете Нюре как почетному железнодорожнику другой дом построить, а она: «Нет! Мне, — говорит, — свой хорош. Мне в нем кажется, я сама куда-то еду».
Хотя она никогда никуда не ездит — тетю Нюру держит скотина: нутрия Луша и козел Борис, который больше всего на свете любит есть макулатуру.
— Садись, Лен! — сказала тетя Нюра. — Будем с тобой щи хлебать. Вчерашние щавелевые. Сметаны, сметаны бухай! А на второе — картовник. Помню, что любишь! Вон он, в чугунчике на печи преет…
Ночью лил дождь. Я спала на полу на двух матрасах под толстым одеялом из лоскутов, то и дело просыпалась. За обоями между бревен топали и скреблись мыши. Мышей я не боюсь, но на всякий случай встала и перетащила матрасы из угла к середине.
Наутро просыпаюсь от птичьего пения!
В деревне — это вам не то что в городе! В деревне — птиц! И все разные. Кто там свищет — сипло так, протяжно: «Тью-у!.. Тью!» И вдруг на все Фомкино забулькало, запенькало!.. Дрозд? Жаворонок? Малиновка?
Высовываюсь из окна — плотник Александр Митрофанович. Стоит у забора и наигрывает на дудке.
— Митрофаныч! — крикнула тетя Нюра. — Ты что тут со своею свистулькой?!
Птичье пение прекратилось.
— Это не свистулька, Нюра, — говорит Александр Митрофанович. — Это сопель.
Александр Митрофанович дает нам молоко. Он держит козу, не то что тетя Нюра — козла Бориса.
— Козье молоко — это витамина! — говорит Александр Митрофанович и переливает его из ведра в банку сквозь цедилку.
На марле остаются травки сена и маленькие черные шерстинки.
Как-то раз иду я от Александра Митрофановича. День такой пасмурный, по дороге лужи, на заборах мочалки сушатся. Банка с молоком теплая, прямо горячая! Иду, об нее руки грею. А навстречу Антонина Васильевна, почтальон.
— Лен! — кричит. — Тебе открытка из Африки!
Я чуть банку из рук не выпустила.
На открытке была ночь, река Нил с пальмами на берегу, мост и город вдали в красных, белых и голубых огнях.
«Привет из Каира! — писал Тарабукин. — Сейчас два часа ночи, а температура плюс 30. Следующая остановка — Ходейда. Посмотри на карте, где это. Держу курс на Дар-эс-Салам. Жди известий оттуда. С приветом, Коля!»
Весть об африканской открытке быстро долетела до Александра Митрофановича. И он пришел, надев совсем новую клетчатую рубашку. Такую замечательную заграничную вещь купить в фомкинском универмаге мог только тот, кто соберет и сдаст в универмаг десять килограммов корней одуванчика.
— Чей же такой Тарабукин? — поинтересовался Александр Митрофанович, когда прочитал открытку. Он закатил глаза и сморщил лоб, наверное, хотел вспомнить, не водил ли он знакомства с Колиным дедом или папой.
Я сказала:
— Мы живем с ним в одном дворе и учимся в одном классе!
— Неси карту! — скомандовал Александр Митрофанович. — Будем следить за его путем!
Из сундука, где хранились фотографии, прялка и всякие тетинюрины редкости, я достала карту мира. Смахнув паутину, Александр Митрофанович разложил ее на столе и надел очки.
— Вон он, Каир! — черным от одуванчиков пальцем Александр Митрофанович ткнул в север Африки. — А вон Ходейда! Вишь, сбоку, на Красном море? А ему — во куда! В середку, против острова Занзибар!
— Малой, а уж целый свет повидал! — тетя Нюра сидела у окна, подперев кулаком щеку.
Через месяц от Тарабукина пришло письмо. Я как раз была на пруду. Мы с соседским Вовкой ныряли с плота — ловили ракушки. Плот сделал Александр Митрофанович. Осиновые бревна он скрепил тремя железными скобами.
Дерево уже порядком размокло, набухло, но плавучесть у нашего плота не хуже, чем у знаменитого «Кон-Тики». Мы прячем его в камышовой бухте. Когда надо, выталкиваем на середину пруда — и по очереди прыгаем в воду.
Нырять за раковинами полагается «солдатиком», перед прыжком сильно вздохнуть, а в руках держать булыжник. Так делают ловцы жемчуга.
Когда почувствуешь ногами ил, начинаешь нашаривать. Со дна поднимается муть. Оп! Нога наткнулась на что-то… Все. Отпускай булыжник и выныривай.
— Нормально! — Вовка пробует ракушку на вес, кладет в общую кучу.
Раковины черные, шершавые, плотно закрыты.
Возвращаюсь домой с пруда, а на столе конверт. Поменьше обычного, сверху что-то вроде марки со львом, павлином и горящим факелом, а посередине тарабукинским почерком адрес:
«ЕВРОПА, Россия, деревня Фомкино, ул. Имени 8-го Марта, д. 14. Е. Шишкиной».
«Привет, Лена! — писал Тарабукин. — Я живу в Дар-эс-Саламе. Сейчас тут не жарче, чем в Москве. Каждый день хожу к Индийскому океану. После отлива на пляже валяются морские ежи. Летал на Занзибар. Всего двадцать минут на самолете. Там везде растут гвоздичные деревья. Занзибар поставляет на мировой рынок 75 процентов всего производства гвоздики.
Во вторник поеду на Север, увижу Килиманджаро. А сейчас целый день скучаю. Ужасно скучно без друзей. Ну ничего, скоро увидимся! До скорой встречи! Коля».
Прочитала я его письмо, и вдруг мне стало обидно! Почему в жизни все так несправедливо?! Мы с Колькой учимся в одном классе, живем в одном дворе, даже его мама, Светлана Сергеевна, работает с моей мамой на одной работе! Но я сижу в Фомкино, а Колька разгуливает по Занзибару! Я на тетинюрином огороде жую кислый волосатый крыжовник, а он небось жареный бамбук уплетает с фигами и плавниками акулы! И разве мои черные ракушки из пруда сравнятся с его морскими ежами?!
А тут еще Александр Митрофанович!
— Спроси, — говорит, — у своего Тарабукина, как поет птица марабу. Я на дудках любую птицу сосвищу, кроме этой самой марабы.
И тетя Нюра тоже!
— Что я, — говорит, — всю жизнь на станции да в огороде?! Я железнодорожник, у меня проезд бесплатный! Продам козла, возьму Лушку и поеду в Сочи!
«Шпок! Шпок!» — падают с яблони яблоки-дички. Я последнюю ночь в Фомкино.
С открытыми глазами лежу на своих матрасах. «Шпок!» — в окне упала звезда. Не звезда, конечно, метеор. С невидимого в темноте огромного дерева.
Рядом проезжают поезда. На стене с диким грохотом вспыхивают и пропадают тени вагонов.
Я отворачиваюсь и натягиваю на ухо одеяло. Под одеялом шум поезда кажется морским прибоем.
В Москве сразу надо было идти в школу за учебниками для шестого класса.
— Коле тоже возьми, — говорит папа. — Светлана Сергеевна просила.
— А он что, — спрашиваю, — еще из Африки не вернулся?
— Какая там Африка! — махнула рукой бабушка. — Не повезло парню. Собрались, документы оформили. А Колька ангину подхватил. Его в больницу. Потом гланды вырезали, и в санаторий. Здесь, в Серебряном Бору, отбывает…
Я схватила свой рюкзак и как следует тряхнула! На ковер посыпались железная подкова, сопелка, яблоки с крыжовником, Колины письма, черные ракушки… Отличные ракушки, которые мы с Вовкой ловили на фомкинском пруду!
Письма я сунула в стол. Остальное погрузила в сумку. Потом вышла из дома, села в троллейбус и поехала навещать Тарабукина.
Дело Клюнина
Я свидетель!
В четверг в леспромхозе буду показания давать.
А произошло вот что. Я в Фомкино у тети Нюры печку топила. Август. Не так уж и тепло. Печка у нас худая. Все прогорело — и кирпичи, и колосник. Тетя Нюра даже печника звала, соседа, дядю Толю Тумпакова. Хотя он по профессии машинист паровоза.
— Печь, — говорит, — у тебя, Нюра, дымит, как паровоз. Я ее под «шведочку» перестрою: хорошую дверочку, хороший колосничок!
А мне эта нравится — растресканная, с дырявой дверцей. Там огонь видно — шевелится в топке, как шмелиное гнездо.
Помню, часы показывали семь пятнадцать.
Часы у нас ходики, с гирями и картиной Шишкина «Утро в сосновом лесу» над циферблатом. Многие спрашивают — не родственница ли я художнику Шишкину? А я — нет. Дед мой — Шишкин Иван Терентьевич, папин папа и брат тети Нюры, — в Гражданскую войну был чапаевцем.
Ровно в семь пятнадцать я выглянула в окно. За яблонями видно дорогу. Хорошая дорога — воздушных змеев пускать. По ней, пока еще безлюдной, ехал на велосипеде Клюнин, нарядный, в пиджаке, в черном галстуке на резинке.
А через дорогу напротив нас — магазин «Уцененные товары». Все что душе угодно вы можете приобрести в этом магазине. Чучело выпи, аэрозоль «Сомбреро», ткацкий станок! Карнавальные маски! Набор мормышек — пожалуйста, любые! Главное, недорого.
Клюнин однажды с дядей Толей Тумпаковым задешево вскладчину купили там фотоаппарат и цветную пленку. Это когда они в Батуми ездили по путевкам от леспромхоза. Клюнин вернулся, рассказывает:
— Море — муть! С горы муть ползет. В кассе аэрофлота мутят. А! Одни нервы!
А Тумпакову — ничего, понравилось.
Нафотографировали! Этим вот аппаратом из «Уцененки». Клюнин снялся в зарослях бамбука, Тумпаков на фоне дельфина!.. И Клюнин еще — возле скульптуры атлета, на которой, по рассказам Тумпакова, крупными буквами нацарапал ножом слово «муть». Дома пленку проявили — одни фиолетовые пятна.
— Тоже красиво, — сказал тогда Тумпаков.
Но в «Уцененных товарах» больше никогда ничего не покупал.
К этому вот магазину и приближался Клюнин в семь пятнадцать утра. Ровно приближался, хорошо — не скажешь, что всего месяц, как сел на велосипед. До этого Клюнин ходил спортивной ходьбой. Раз по дороге в леспромхоз на Клюнина напали волки. Целая стая, а впереди вожак. Клюнин припустился, вспрыгнул на мчащийся грузовик! И в тот же день, распростившись с ходьбой, купил двухколесный велосипед.
Ну и ехал себе — он в леспромхозе работает, делает черенки для лопат. Вдруг из-за угла магазина как выскочит курица! Клюнин вильнул, потерял равновесие! И врезался в витрину «Уцененки»! И ее разбил.
Звон! Гром! Сирена! Из сберкассы напротив сторож летит с пистолетом!.. Клюнин упал. А рядом с витрины приземлился манекен в синем пальто с собачьей опушкой. И до того они оба лежали неподвижные, что человеку незнакомому даже неясно было бы, кто из них Клюнин, а кто — манекен.
Сбежалась вся наша улица Розы Люксембург.
— Молчит, — припав к клюнинскому сердцу, сказал мой дедушка и снял шляпу.
Жена Тумпакова, Галя, расплакалась.
— Что надо был парень, — сказал Тумпаков.
Сторож упрятал пистолет и скрутил из газеты две «козьи ножки» — для себя и для плотника Александра Митрофановича.
Вот как бывает в жизни: ехал человек в семь пятнадцать утра мимо рябин и лиственницы с шишками… А в семь двадцать лежит уж в пыли дороги, и косится на него с этой лиственницы черное воронье.
А с переговорного пункта идет пенсионер Николай Михайлович Козлов, бывший экскаваторщик. Знаменит Николай Михайлович был тем, что когда-то единственный в Фомкино подписался на Большую медицинскую энциклопедию в тридцати томах. Поэтому при виде Николая Михайловича толпа расступилась.
— Кто свидетель? — спрашивает Николай Михайлович.
— Я! — говорю я. — Клюнин ехал на велосипеде! Вдруг — курица!
Николай Михайлович сделал мне знак замолчать. Тут вообще застыло все и умолкло: в окне с голубыми наличниками — старуха, будто портрет, ласточки на проводе, как бельевые прищепки. Жуткая тишина висела над нами, пока наш, фомкинский, обладатель Большой медицинской энциклопедии не объявил:
— Искусственное дыхание! Плюс подушечку!!!
После чего Николай Михайлович развернул такую деятельность по спасению Клюнина! Притом развернул ее с такой радостью! Что казалось, не было в его жизни случая счастливее, чем этот.
— Ты! Митрофаныч! — кричал Николай Михайлович. — На счете «раз» ему в нос дуй! Ты! Тумпаков! Дави на грудную клетку! Нюра! Сними с его шеи галстук! Раз!
Александр Митрофанович набрал воздуху — и давай дуть да поддувать! Будто не нос это был Клюнина, а дудочка-сопель!
Александр Митрофанович у нас мастер по части дудок. Из всего делает, и сам же на них играет. Из вишни, из орешины! Из камыша делает! Из моркови!
Это он по примеру одного японца.
Морковкину середину вырежет, оболочку просушит, где положено — дырочки! И готово! Только железные никак не освоит, по примеру одного батумца, у которого в Батуми на базаре дядя Толя Тумпаков купил ему свирель.
Не знаю почему — то ли тот батумец ел много аджики, а потом наигрывал на своей свирели, то ли хранил ее в стручках перца, но вот что интересно: год прошел, а подудишь в нее — губы жжет.
…Короче говоря, Клюнин ожил.
Он приподнялся на локтях и громко — это все слышали! — сказал Александру Митрофановичу:
— Пфу! Ну и табачищем от тебя!
Вот как бывает — лежишь в пыли дороги с сомкнутыми очами, уж сердце не бьется в груди…
А смотришь — ты жив! Невредим! Вставай! Вон в канаве твой двухколесный велосипед!
— Куда? У тебя упадок сил! — крикнул Клюнину Николай Михайлович.
— Муть, — отрезал Клюнин.
Он был уже в седле.
— А мушки в глазах?! Разбитость?! — ужасно нервничал Николай Михайлович. Как видно, с Клюниным все шло не по Энциклопедии.
— Разбитость, братцы мои!.. — сказал вдруг сторож с пистолетом. — Тут будет рублей на тыщу! Ты, Клюнин, если живой — плати! Или вставляй. Вот так.
А Клюнин:
— Чья курица? — и указывает на ту, злосчастную.
К чести курицы надо сказать, что места происшествия она не покинула.
— Моя! — с гордостью отвечает дядя Толя Тумпаков. — Крепкая, ноская, первомайской породы!..
Есть у него, кроме печек и паровоза, еще одно любимое дело. Дядя Толя — разводчик кур. Куры — его сокровище. Он их в Москву возит на Птичьем рынке продавать. А у нас в Москве останавливается.
Петухов мама укладывает спать в прихожей. Специально от света закрывает, чтоб они с восходом солнца дикую трель на весь дом не выдавали. Петухи бойцовские, встаешь с постели — наскакивают! Крылья хлопают! Пух-перо! Дядя Толя в пять утра на рынок собирается — поет: «Ой вы куры — куры-звери! Куры-звери, ой! Ой!..» И в нем самом что-то веселое, куриное, от первомайской породы! Это вам не Клюнин. Раз в жизни улыбнулся, и то, когда фотографировался на паспорт.
— Все слышали??! — вскричал тут Клюнин. — Тумпаков живность распустил, а мне — отвечай? Не первый случай!
— А какой? — сердито закричала тетя Галя Тумпакова, которая только что перестала плакать.
— Второй! — ответил Клюнин.
Он имел в виду то, что зимой дядя Толя избу вымораживал — боролся с тараканами. Раскрыл двери, распахнул окна, а сам пошел ночевать к Александру Митрофановичу.
С утра на снегу были обнаружены тараканьи следы. Тоненькой полосочкой тянулись — и прямо к дому Клюнина.
— Ну ты и жук! — сказал дядя Толя.
— От жука слышу!
Клюнин нажал на педаль и крикнул, ныряя по ухабам:
— Чья курица — тот и виноват.
Дело Клюнина и Тумпакова решали в Конфликтной комиссии леспромхоза. Меня, как единственного свидетеля, дедушка и тетя Нюра взяли с собой. Собрались в мастерской по черенкам для лопат. За главного — мой дедушка в своей вечной фетровой шляпе, по правую руку Александр Митрофанович, по левую — Николай Михайлович Козлов и общественница Ершова.
На выдвинутых вперед стульях сидели Клюнин и Тумпаков.
— Истец Клюнин жалуется на Тумпакова! — сказал мой дедушка и позвенел колокольчиком, — что Тумпаков содержит большое количество кур, за которыми должным образом не присматривает.
— Куры всегда ходят, — возразил Тумпаков.
— Ходят-ходят, но это противозаконно, — сказал Клюнин. — Они же страшные дела могут натворить.
— У Тумпакова, — начал речь Александр Митрофанович, — смягчающие обстоятельства! Он машинист паровоза, печник, человек с искоркой! А Клюнин — все «муть» да «муть»!
— Гриша не виноват! — сказал со своего места Николай Михайлович. И, наверное, не только я, но и многие в первый раз услышали, что Клюнина звали Гришей. — Загвоздка, товарищи, — объявил Николай Михайлович, — в коре головного мозга!
— В чем, в чем? — спрашивает тетя Нюра.
— В коре! — подтвердил Николай Михайлович. — У оптимистов — таких, как Тумпаков, кора соединяется слева. Оптимисты дольше живут и больше приносят пользы государству. А у Гриши Клюнина — справа. Поэтому Гриша — скептик и пессимист.
— И скандалист! — добавила тетя Галя.
Тут берет слово общественница Ершова.
— Кто из них виноват, — сказала, — зависит от того, по какой стороне дороги шла курица!.. Если по правой — то птица Тумпакова соблюдает правила уличного движения и пользуется теми же правами, что и пешеход!..
— А Тумпаков с курицей, — радостно подхватил Александр Митрофанович, — будут признаны невиновными!
— Ну, товарищ Ершова, — сказал мой дедушка, — вы у нас — прямо царь Соломон. Вопрос к свидетелю!
Да, курица не нарушала. Я так и сказала бы, но вспомнила, как прошлым летом пересидела в пруду и схватила ангину. А Клюнин принес растопленный жир свиньи. «Давись, а пей», — сказал тогда Клюнин. Гадость страшная, но он-то хотел добра!
А правда как же? А дядя Толя? Ведь он два раза катал меня на паровозе! Зато за него тетя Галя горой. И почему Клюнин такой один ходит?
— Лен! Ты чего? — спрашивает дедушка.
А я думаю! Свои ведь люди-то, не чужие!
Вот бы нашему Клюнину родственную душу найти! У которой тоже бы кора головного мозга справа соединялась. Привез бы ее сюда, показал бы окрестности. Мочило с тритонами! Логово кабанов!.. «Муть?» — он спросил бы. А она ответит: «Конечно, муть!»
— Да имел ли место вообще, — не вытерпела Ершова, — факт выскакивания курицы?..
— Факт выскакивания — да, — говорю.
И смотрю на деда. А мы с ним друг друга понимаем без слов.
— Сядь, Лен, — сказал дедушка и говорит: — Я, товарищи, недавно по радио слушал. Один ученый докладывал. «Все мы состоим из звездного вещества!» Ты, Митрофаныч! И гражданка Ершова! Ты, Клюнин, тоже не исключение!
Огорошив этим Конфликтную комиссию, дед мой, Иван Терентьевич, объявил:
— Не для протокола! Стекло вставлю я! При условии! Что Клюнин НИКОГДА — ни вслух, ни про себя — не скажет слова «муть».
Клюнин встал. Всегда сутулый, он выпрямился! Он голову поднял, хоть вечно ходит понурый! Глаза — как у боярыни Морозовой с картины художника Сурикова!..
— Чем так, дядь Вань, — сказал он, — лучше я сам!..
— Кремень! — крикнул кто-то из собравшихся. — Не отрекся!!!
И Конфликтная комиссия дружески двинулась в деревню. В самом деле, глупо разводить конфликты, раз уж все мы без исключения состоим из звездного вещества.
Семь летучих пассажиров
Поезд шел медленно, как будто ему не хотелось уезжать так поздно вечером.
— Билеты, пожалуйста! — на весь вагон раздался бас.
И к нам в купе явился проводник с черными бакенбардами, абхаз. Он забрал у мамы билеты, сунул в планшет и сказал:
— Приятного путешествия в нашем фирменном поезде!
А я на поезде не хотела. Я хотела на самолете. Но мама — ни в какую! Поэтому я сказала:
— Мне больше нравится самолет.
— На самолете быстрее, — согласился проводник. — Но в поезде! — Он поднял указательный палец и потряс им около бакенбарда. — Поезд — это поездка! Это путешествие! Это приключение!!
Я говорю:
— Какие же тут приключения? Все только и делают, что спят или едят.
— Слушай, не будь ты как тот пассажир из прошлого рейса, — проводник сел и уперся кулаками в коленки. — Он мне заявляет: «Дайте таблетку: голова болит от этого однообразного шума!» А? Однообразного?! — Проводник ухмыльнулся. — Да я глаза закрою — скажу: по лесу мы едем. По городу… по полю!.. В туннель! Из туннеля. К станции подъезжаем… — все по стуку колес! А на мосту! Тут уже не стук — грохот! Ветер свистит, мост гудит!
— В самолете, — говорю, — все равно интересней.
— Не обращайте внимания, товарищ проводник, — сказала мама. — Просто Лена сегодня не в духе… За постель сейчас платить?
— Можно сейчас, можно потом, — ответил проводник. — Спокойной ночи.
Мама начала стелить постель, а меня, чтоб не мешала, выставила в коридор.
По коридору слонялся мальчик в клетчатой рубашке. Подходит и, как будто мы сто лет знакомы, спрашивает:
— Сказать одну вещь?
Я отвернулась, молчу и в окно смотрю.
Он с другой стороны:
— Ладно, — говорит, — скажу. У нас в купе едут летучие мыши.
— Живые? — я не поверила.
— Еще какие! Их один турист в пещере наловил. Я хотел мышь попросить, чтоб у нас в Салехарде ребятам показать! А папка не разрешил. Мой папка знаешь кто? Вертолетчик!
Та-ак! Это уже интересно.
— Покажи, — говорю. И сама не знаю, кого хочу больше увидеть: летучих мышей, папу-вертолетчика или туриста из пещеры.
Колин папа был такой, что целое окно загораживал. И как атлант, сидя, верхнюю полку головой подпирал. Только атланты бледные и хмурые, а Колин папа — наоборот. Навалил на стол продуктов, ест и разные истории из своей вертолетчицкой жизни рассказывает. Увидел нас, даже свистнул.
— Во! — говорит, — Колька шустрый! Весь в меня! Садись, барышня, дуй «Фанту»!
На верхней полке уже похрапывала старушка с пучком. На нижней сидел турист. Рядом с ним стояла большая картонная коробка. В ней кто-то возился и попискивал.
— Мыши-то кормленые? — спрашивает Колин папа.
— Второй день не едят, — махнул рукой турист.
— Так ты им сальца с чесноком! Милое дело! — Колин папа развернул тряпочку и отрезал сала.
Турист запустил руку в коробку… и достал мышь!
Из его кулака выглядывали уши торчком, глаза под самыми ушами и уголки крыльев. От сала мышь отвернулась.
Я говорю:
— Может, ей чего-нибудь молочного? Мыши-то ведь млекопитающие!
— Сырок! С изюмом! — Коля покопался в сумке и выудил творожный сырок.
При виде сырка летучая мышь скорчила такую физиономию, что всем стало ясно: молочные продукты эти мыши вообще терпеть не могут.
— Потому что всухомятку! — догадался Коля.
— Точно! — обрадовался папа. — А ну, Колюнь, сгоняй к проводнику. Пускай чаю нальет. Скажи, покрепче! Чтоб взбодрились!
Пришел проводник со стаканом в подстаканнике. Он ложкой зачерпнул чай, подул и поднес мыши.
Летучая мышь только голову в плечики втянула.
— Голодовку объявили, — сказал турист. — Ничего, еще попросите! — Он засунул мышь обратно и начал уплетать сырок.
— Не попросят, — вдруг сказал проводник. — Летучая мышь в неволе есть не будет. Сколько их у тебя?
— Семь штук! — гордо ответил турист.
— Семеро. — Проводник положил руку на коробку. — Где им в городе жить? В подземном переходе?
— Зачем? — Турист уничтожил сырок и принялся за сало. — Я их друзьям дарить буду!
— Если бы меня, — сказал своим басом проводник, — взять из поезда, вытащить, в пещеру сунуть! Я в пещере не то что есть — заснуть не смогу! Я к шуму привык, они к тишине! В общем, вот: летучая мышь в неволе жить не будет!
Проводник ушел. Меня тоже мама спать позвала.
Только я пижаму натянула, слышу:
— Удрали! Мыши удрали!
Выскакиваю в коридор. Мама вслед:
— Куда босиком? Вернись!
А там уже Коля! И его папа в одних трусах! И еще пассажиры! Все пихаются! Толкаются!..
— Граждане! Воздушная тревога! — кричит вертолетчик и полотенцем, как пропеллером, крутит.
А мыши — вжих! Вжих! На кожаных крыльях. Как будто между папой и летучими мышами воздушный бой идет.
Турист с пустой коробкой по коридору носится, глаза выпучил, а что делать — не знает.
Кто-то кричит:
— Проводник! Почему воробьи в поезде?
Одна мышь — раз! — обратно в Колино купе. Старушка спит себе, ухом не ведет. Единственная на весь вагон. Мышь подлетает, в бабкин пучок вцепилась и повисла на гребенке вниз головой. Бабка спросонья ее — хвать! Помяла в руке, зачем-то понюхала.
— Господи, — говорит, — И-исусе! — и давай летучую мышь под подушку запихивать.
Один с чемоданом в коридор выскочил, две авоськи на плече.
— Кровососы! — вопит. — А-а-а!
— Закрой рот! Мышь влетит! — рявкнул вертолетчик, врезавшись в чемодан.
А мыши — со свистом, зигзагами, над головами! Сами с гулькин нос, а посмотришь на тени — пеликаны!
У полустанка поезд замедлил ход. Рядом со мной появился проводник:
— Что я тебе говорил?! А ты — «самолет, самолет»… — и он открыл окно.
— Кто? Окно? — турист подбежал. — Ух! Ух! — а закрыть не может. — Девочка! Стой здесь! Не пускай! Я сейчас!
Я влезла на выступ, руки растопырила. Вижу, прямо на меня мышь летит. Я — оп! — и голову нагнула.
Она фьють в окно!
За ней вторая — фьють!
— Три!
— Лена, уйди от окна! — кричит мама. — Надует! — а ко мне пробраться не может.
— Ловишь? — спрашивает снизу Коля.
— Ловлю! — говорю. — Ой! Четыре!
— Пять, шесть… — считает проводник.
— Семь!!! — кричу. — Их всех… сдуло!
— Что значит — сдуло?! — рассвирепел турист. — Кто окно открыл?!
— Да! — пробасил проводник. — Кто разрешил открыть окно во время движения поезда? Граждане, разойдитесь! Зачем так волноваться? Почему дети не спят?
«Ту-дух! Ту-дух! Ту-дух!» — стучат колеса. В туннель. Из туннеля. Мчится наш фирменный поезд с черными окнами: в туннеле черно, и небо черное, и чернее, чем небо, горы.
Интересно, найдут они свою пещеру? Мне кажется, найдут. Шумит поезд, укачивает. И вдруг колеса застучали совсем по-другому. Не застучали — загромыхали! И этот грохот срывался вниз и возвращался. Падал — и возвращался.
«Мост!» — я отодвинула занавеску, прижалась лбом к стеклу. Внизу была река. По реке плыл корабль, большой, весь в огнях.
— У-у-у! — загудел корабль. И наш поезд ответил:
— У-у-у…
Дзинтар
На берегу Балтийского моря есть городок — Пумпури. Я приезжаю туда летом — к дедушке — на каникулы. И там, в Пумпури, через три дома от нас живет Дзинтар.
«Дзинтар» — по-латышски «янтарь». Это единственное, что я знаю по-латышски. А Дзинтар, хоть ему столько же лет, сколько мне, — умеет говорить и на русском, и на латышском.
Утром просыпаюсь, слышу — Дзинтар кричит:
— Ко ту сэди мая ка говэ?
Это значит «Что ты сидишь дома, как корова?» Мне дедушка перевел.
Я быстро оделась и выскочила на улицу.
— Смотри! — сказал Дзинтар и разжал кулак.
— Дзинтар принес дзинтар! — пошутила я, потому что у него в руке лежал кусочек янтаря.
— А у меня лучше, — я достала из кармана свой — большой, ярко-желтый. Такого янтаря во всем поселке ни у кого из ребят не было.
— При чем здесь это? — сказал Дзинтар. — Твой пустой, а тут — мумия мухи!
Смотрю — и правда муха. Только какая-то не такая. Не похожая на наших. И хоть мумия, а сидит там, как живая.
— Где взял?! — спрашиваю.
— На берегу. Замок строил и нашел. Идем — еще посмотрим.
У нас дорога к морю вся в сосновых корнях. На земле иголки с шишками валяются. А Дзинтар босиком — и хоть бы что!
Стали мы на берегу копать. Сверху песок сухой, а чем глубже — все мокрее и мокрее. До воды докопали, ничего не нашли.
— Бесполезно! — говорит Дзинтар. — Я понял: это очень редкая находка. Может, даже единственная на всем земном шаре.
— Почему?
— Потому что нашей мухе… наверное… сто миллионов лет!
— Ого!
— А ты как думала? — Дзинтар достал янтарь и посмотрел на свет. — Сейчас таких мух нету.
— Она, что, живого динозавра видела?!!
— Конечно, видела, — заявляет Дзинтар. — Наверное, на этом месте был лес… Деревья такие огромные! Четыре сосны в вышину и пять в ширину! А листья…
— С контрабас! — говорю я. — И динозавр идет! Шлеп! Шлеп! Травку щиплет.
— А муха летает вокруг… летает… з-з-з… з-з-з… Так и норовит укусить!
— Он хвостом себе по бокам — хлобысь! Хлобысь! Тут за ней этот — с крыльями — погнался! Огромный такой — забыл, как называется! А! Птеродактиль!
— Ага, пте-ро-дактиль!!! Хотел ее склюнуть, а она раз! На дерево! И в смолу…
— А потом смола превратилась в янтарь.
— Э, парень, — услышали мы чей-то голос, — продай камешек.
Сзади стоял человек в плавках и белой кепке. Я его часто на пляже видела.
Дзинтар помотал головой.
— Брось, держи рубль. Еще найдешь — дам еще.
— Нет, — сказал Дзинтар.
— Да чего ты уперся-то?
— Не дадим и все, — говорю. — Там же муха!
— Какая еще муха? — он забрал у Дзинтара янтарь и долго его разглядывал. — Э-э, ребята, эту вашу муху надо сдать в институт! Есть такой Институт насекомологии! Вот увидите — эта муха всю науку перевернет.
— А где такой институт? — спрашивает Дзинтар.
— В Риге, где ж еще! — сказал человек в белой кепке. — В общем, так: меня зовут Вадим. Мне как раз на пару дней в Ригу надо. Могу прихватить с собой эту вашу сенсационную находку.
Дзинтар молчал.
— Ладно, — вздохнул Вадим. — Есть у меня один знакомый, он как раз тут отдыхает. Ему покажу. Большой специалист. Да не бойся, верну. Завтра встретимся. На том же месте, в тот же час…
На другой день в то же самое время мы явились на встречу. Хоть с моря дул сильный ветер и на вышке развевался спасательный флаг, мы все равно искупались. Потому что не могли просто сидеть и ждать.
Вадим не шел и не шел.
— А вдруг он не придет? — говорю я.
— Придет, — отмахнулся Дзинтар. — Скорее бы только узнать, совершила наша муха переворот в науке или нет.
Мы еще раз искупались. Потом еще.
— «Переворот, переворот»… — я замерзла как цуцик. — Такую муху первому встречному отдать! Лучше б ее птеродактиль склюнул!
Дзинтар задумался.
— Я все понял, — сказал он наконец. — Вадим показал ее большому специалисту, а тот с ней кинулся в Институт насекомологии. Завтра во всех газетах напишут об этой мухе. Да еще по телевизору покажут. Вот увидишь!
И мы пошли домой. Только другой дорогой, через парк. И там, возле эстрады, увидели Вадима. Он сидел на скамейке и качал ногой.
Ух, как мы обрадовались, когда его увидели!
— Здравствуйте, — сказал Дзинтар. — А мы вас потеряли!
— Привет, — Вадим снял очки и удивленно посмотрел на Дзинтара. — А в чем, собственно, дело?
— Как? — удивился Дзинтар. — Вы обещали показать нашу муху вашему знакомому.
— Я и показал.
— И что?
— Она улетела! — серьезно сказал Вадим. — Фью — и нету!
Он встал, закинул на плечо сумку и быстро зашагал по аллее.
— Вадим! — крикнул Дзинтар.
Вадим только шагу прибавил.
Мы за ним.
— Вот тип! — говорю. — Давай моего деда позовем — он ему накостыляет!
— Нет, — сказал Дзинтар.
Я сунула руку в карман. Там лежал мой янтарь — гладкий, теплый, чуть ли не со спичечный коробок.
— А может, — говорю, — муху на мой янтарь выменять? Мой — намного больше, он твой бросит, а вот этот схватит.
— Погоди! — сказал Дзинтар.
Мы спрятались на газоне в кустах акации.
Вадим оборачивается, а нас нет. Тогда он спокойненько свернул к аттракционам, купил билет и занял очередь в «Пещеру ужасов».
— Ага, — прошептал Дзинтар. — Попался.
Мы с Дзинтаром в этой «Пещере» сто раз были и все там знали. Даже какой «ужас» из чего сделан. Потому что контролером, смотрителем и пиротехником «Пещеры ужасов» работал старший брат Дзинтара Янис.
— «Попался», «попался»… — передразнила я Дзинтара. — Мы даже не знаем, где у него муха…
— В сумке! Он меня увидел — сразу за сумку схватился!
Мы выползли из кустов, за спиной у Яниса, тот нас даже не заметил, пробрались в «Пещеру» и вскочили на подножку вагончика, в котором, ничего не подозревая, тронулся в путь Вадим.
Вначале было темно и тихо. Вдруг как загрохочет! Как загудит! Впереди вспыхнул желтый луч, будто бы навстречу мчался паровоз! Но, когда вагон должен был столкнуться с паровозом, луч с ревом пронесся над головами.
Только все с облегчением вздохнули, из-под земли, кошмарно завывая, вылезли три привидения. Эти трое — главная гордость Яниса. Чтобы они так классно орали, он целый март по ночам котов на магнитофон записывал.
— Сейчас Вий! — сказал Дзинтар, довольно потирая ладони.
И грянул гром! Стремительно нарастая, обрушились на вагончик невыносимые скрежещущие звуки, вокруг засверкали молнии — то синие, то зеленые! Из мрака появился Вий — жуткий дылда с зажмуренными глазами.
Я обожаю этот момент. Кровь стынет в жилах, когда он железными когтями карябает стенку вагона, вслепую шарит по окнам и тянет к тебе костлявые руки…
Внезапно со скрипом несмазанной телеги у него раскрывается левый глаз — все заливает свет кровавый, — а он так пристально глядит, буравит взглядом, жертву выбирает.
Весь вагон, как загипнотизированный, уставился на Вия.
А Дзинтар понизу, в ногах у пассажиров, подбирается к Вадиму.
Тут Вий с ревом запустил лапу в вагон — и полная беспросветная тьма поглотила пещеру. И гробовая тишина. А Дзинтара все нет и нет. Как сквозь землю провалился.
Впотьмах на четвереньках ползу в вагон и натыкаюсь на Дзинтара. Чувствую, там идет какая-то возня. Дзинтар тянет сумку к себе, а Вадим в нее вцепился и не отдает.
Я Вадима — цап! — за нос! Или за ухо, точно не знаю. Он сумку выпустил. Дзинтар ее схватил, и мы как раз вовремя выскочили из вагончика.
Свет снова замигал. Вагон поехал дальше. А мы спрятались за ширму и стали свою муху искать, она лежала в сумке в коробке из-под леденцов с другими янтарями. Муху мы взяли, остальное положили, как было.
Слышим — голос Яниса:
— …Этого не может быть!
А другой голос возмущается;
— Как это «не может»? Была сумка — и нет сумки!
— Вы что-то путаете, — отвечал Янис. — Вий картонный. Он и мухи не обидит. Идемте — сами увидите.
— Что ж я вам, вру? Вырвал и украл! У меня там деньги, документы, ключи. Черт знает что такое! Я этого так не оставлю!
— Вадим скандалит, — сказал Дзинтар. — Бежим!
Мы повесили сумку Вию на плечо, через запасной выход выбрались на улицу и понеслись к морю.
Дед Степан издалека увидел нас:
— Где вы болтаетесь? — кричит из сада. — Идите есть!
Я махнула рукой: «Не сейчас!»
Мы бежали, бежали по берегу. Янтарь с мухой Дзинтар сжимал в кулаке.
Вдруг он подбросил его — кусочек янтаря кувыркнулся в лучах заходящего солнца, и я увидела, как в нем отразилось море, песчаные дюны и сосны…
И все это лето на Рижском взморье.
Автограф Шаляпина
Бабушка жарила гренки. Макнет хлеб в яйцо — плюх на сковороду! Сковорода: «Ш-ш-ш!» А бабушка в белом фартуке с оранжевым самоваром на животе.
Рядом с бабушкой — буфет. На нем, под стеклом в картонной рамке, стоит фотография певца Шаляпина. Он там в роли царя Бориса Годунова. В левом углу карточки наверху черными чернилами написано: «И. М. Лукину па память». И подпись: «Ф. Шаляпин. 1916 г.» А на обратной стороне — уже другим почерком: «На память Коле Пащенко. Вспомните совхоз “Скотовод”. 1947 год. Дроненко».
Кто такой Коля Пащенко, и зачем ему вспоминать совхоз «Скотовод», глядя на Шаляпина в роли Бориса Годунова, неизвестно. И еще неизвестно, как у нас дома очутилась эта фотография. Хотя моя бабушка в молодости работала у Шаляпина медсестрой.
— Бабуль! — я села за стол и вытащила из миски самый поджаристый гренок. — Вот ты у Шаляпина медсестрой работала…
— Было дело, — кивнула бабушка.
— Как думаешь, какую нам песню спеть на смотре по стройподготовке?
— Из тех, что пел Федор Иванович? — спрашивает бабушка.
— Ну, необязательно, — говорю, — нам главное, чтоб солдатско-матросская. Коля Тарабукин речевку нашел, а с песней — никак! «Через две зимы» — пятый «А» поет, «Шла Маруся» — пятый «В». А нам бы такую — чтоб никто!
Бабушка подумала и говорит:
— Знала я одну матросскую песню. Задуше-евная! Значит, дело было на корабле. Вспомню? Нет? Слова там, вроде, такие:
— Вишь, какая матросская.
— Ну, а дальше?
— Дальше припев:
— А? — сказала бабушка. — Подходящая?
— Сила! — говорю. — Маршировать-то под нее можно?
— Да не ахти! — призналась бабушка. — Мотив у ней больно заунывный. Хотя… это ведь как спеть!
Она сняла с огня сковородку и… замаршировала по кухне.
— Ать-два — левой! Ать-два — ле… Но на при-зы-ы-ыв влюбленного матро-о-са ска-за-ла ле-ди: «НЕТ!», по-тупив в во-ду взор! За-билось серд-це в нем, словно крылья аль-батро-о-са, и бросил ле-ди он в бу-шу-ю-щий простор!!!
Вот это была песня! Прямо потрясающая! Только леди жалко. Я как представила валы — с нашу пятиэтажку, — сразу поняла, чего она всю дорогу стояла, потупив в воду взор. Ее просто-напросто укачало. Да и матроса явно укачало. Сто против одного: если б не свирепая болтанка, в жизни бы он на такое не решился.
В общем, на другой день слова «Моря грозного» стали известны всему нашему классу. А еще на другой день (времени-то у нас было в обрез!), мы выстроились парами на верхнем этаже.
С лестницы шумел и напирал пятый «В». Из актового зала высыпали отмучившиеся «ашники». Нас поджидала комиссия — учителя и старшеклассники — по трое в каждом углу. В центре — главные военачальники: директор школы Сусанна Григорьевна и какой-то неизвестный в костюме, видно, представитель РОНО.
— Уважаемый председатель комиссии! — зарапортовал Тарабукин. — Пятый класс «Б» в количестве тридцати пяти человек к смотру строевой подготовки готов!
— Здравствуйте, учащиеся пятого «Б»! — Сусанна Григорьевна улыбнулась и ласково посмотрела на представителя.
Представитель поправил галстук и заложил руки за спину.
— Здрав-ствуй-те!!! — мы так гаркнули, как будто перед нами стояли, по крайней мере, Кутузов и Барклай де Толли.
— Нале-во! — сказала Сусанна Григорьевна. — Шагом марш! Речевку начи-най!
— Лучше нашей школы… — взревел Тарабукин.
— …не было и нет! — ахнули мы хором.
— Готовы прожить в ней…
— …до старости лет!
— Любое задание… — вскричал Тарабукин.
— …выполнить рады!
— Сочтем порученье…
— …зачесть!
— Если школа скажет: «НАДО»…
— …мы ответим: «ЕСТЬ!»
Сусанна Григорьевна опять улыбнулась и шепнула что-то на ухо представителю. Тот кивнул и тоже заулыбался.
Из всех углов члены комиссии подняли оценки: сплошные десять баллов!
— Раз-два левой! — командовала Сусанна Григорьевна. — Левой! Левой! Песню запевай!
— О-ни сто-я-а-ли, — грянули мы все вместе, — на ко-ра-бле у бо-орта! Он пе-ред ней стоял с про-тя-ну-той ру-кой! На ней бо-га-тый шелк! На нем бушлат поте-ортый! Он на не-е смотрел с на-деждой и мольбой!
Сусанна Григорьевна улыбаться перестала. Почувствовала, наверное, что песня будет невеселой. На этот раз она даже не взглянула на представителя, зато он повел себя как-то странно. Сорвал с носа очки, сунул их в карман, потом опять надел и, стуча ногой в такт песни, воззрился на Сусанну Григорьевну.
Когда мы дошли до места, где матрос выбрасывает леди в бушующий простор, представитель кашлянул и сказал:
— Да-а! Вот так история!
Что он этим хотел сказать — не знаю. Но по тому как, «потупив взор», стояла Сусанна Григорьевна, как переглядывались, перешептывались и прыскали по углам члены комиссии, мы почуяли неладное и поддали жару!
— А поутру, — загорланили мы что есть мочи, — когда восходит солнце, в прибрежном кабаке в углу матрос рыдал!.. И пил он жгучий ром в кругу друзей матросов! И страшным голосом он леди призывал!!!
— Виноват, не расслышал… В каком кабаке? — спросил тут на весь зал представитель РОНО.
— В прибрежном, — ответила ему Сусанна Григорьевна. — А ну-ка, пятый «Б», спускайтесь и подождите меня у раздевалки!
Короче, мне велели привести родителей. Родители у меня в командировке, поэтому вести надо было бабушку.
Когда я пришла домой, бабушка накинулась на меня с расспросами. Она так переживала за наш смотр! Просто язык не поворачивался рассказать все, как есть.
— Бабуль, — говорю. — Понимаешь… Спели мы отлично!
— Поздравляю! — торжествующе сказала бабушка. — А кто тебе такую песню присоветовал?!
Я сказала:
— Ба, ты только не волнуйся! У нас завтра… собрание… И тебя на него… пригласили!
— Зачем? — бабушка сначала перепугалась, а потом подмигнула мне и погрозила пальцем: — Признавайся, — говорит. — Разболтала, что я у Шаляпина работала? Эх вы, следопыты! Ну, так и быть, приду!
Я решила утром выложить бабушке все начистоту. Но когда проснулась — бабушка уже выудила из своего зеркального шкафа нарядный шерстяной сарафан, белую кофту в горошек, круглую зеленую гребенку и давай все это примерять! Такая расхаживала по квартире веселая!
«Ладно, — думаю, — придет на собрание — само все выяснится».
И вот наступил классный час. Собрался весь пятый «Б», Сусанна Григорьевна, учитель пения Евгений Леопольдович и наша классная — Зоя Николаевна.
— Итак! — сказала Сусанна Григорьевна и все замолчали. — Произошло ЧП. В классе была распространена скверная песня, петь которую — стыд!
— И позор! — добавила Зоя Николаевна.
— А распространила ее… — Сусанна Григорьевна вытянула руку в мою сторону, как будто меня тут кто-нибудь не знал, — Лена Шишкина!
Я встала.
— Где родители? — грозно спросила Сусанна Григорьевна.
Я говорю:
— В командировке.
— А бабушка? — спрашивает Зоя Николаевна.
— Я тут, — послышалось из-за двери.
И явилась ОНА!
Во всем праздничном!.. На поясе — букет фиалок, а подмышкой — бархатная сумочка.
— Простите, ваше имя-отчество? — строго спросила Сусанна Григорьевна.
— Фаина Петровна, — ответила бабушка. — Фамилия Паскина. Только это по мужу. Тогда-то я Макарова была.
— Это когда же — ТОГДА? — хмуро произнесла Сусанна Григорьевна.
— Ну, тогда, когда я у Федора Ивановича работала!
— У какого еще Федора Ивановича? — спрашивает Зоя Николаевна.
— Как у какого? — говорит бабушка. — У Шаляпина.
— Вы?! Вы были знакомы с Шаляпиным??? — вскричал Евгений Леопольдович.
— Ну конечно, — сказала бабушка и повернулась к нам. — Как раз перед Октябрьской революцией я устроилась работать сестрой милосердия.
— Слушай, Шишкина, слушай! — сказала вдруг Зоя Николаевна. — Не затем твоя бабушка работала медсестрой перед Октябрьской революцией!
— В больнице Святого Павла! — добавила бабушка. — Это от общины Лилового Креста. Я лечила миллионершу Стахееву. Хотя она ничем не болела. Хандрила Стахеева, вот и все!
— Да, но какое это имеет отношение к делу? — Сусанна Григорьевна постучала карандашом по столу, потому что наши радостно завозились.
— А вот какое, — отвечает бабушка, — второй-то вызов был… к Шаляпину.
— Он что, заболел? — встревожился Евгений Леопольдович.
— Не он, а дети, — объяснила бабушка. — Ребят я вылечила. А Федор Иванович — «Останьтесь!» да «Останьтесь!»… Ну и я вижу — люди попались хорошие.
— Голубушка! Фаина Петровна! — Евгений Леопольдович вскочил и кинулся к бабушке. — Други мои! Вообразите! Фаина Петровна видела живого Шаляпина! Разговаривала с ним! Жила в его доме!.. Да вы знаете, какой это был бас??!
— Шаляпин, — сказала бабушка, — был моим учителем. Он учил меня кататься на велосипеде.
— Научились?! — выкрикнул с места Тарабукин.
— А ты думал! — бабушка положила на парту сумочку. Руки кверху и объявила: — Двадцать третий год! Фаина Паскина! Чемпионка велопробега Мелитополь — Москва!!!
— Вот, Шишкина, — Зоя Николаевна сделала последнюю попытку. — Вот какая у тебя бабушка. Чемпион! Ты же ее только позоришь.
— Ни боже мой! — воскликнула бабушка. — У меня Леночка с пеленок в велосипедном седле!
— Нет, я с ума сойду, — не выдержала Сусанна Григорьевна. — Речь идет не о седле! А о песне! Которую пятый класс «Б» исполнил на смотре.
— Про «море грозное…»? — спрашивает бабушка.
— Именно, — подтвердила Сусанна Григорьевна.
— Этой революционной песне Леночку выучила я! — гордо заявила бабушка. — Мы ее давно еще певали.
— Революционной??! — переспросила Сусанна Григорьевна.
— А как же? — говорит бабушка. — Если между леди и «простым матросом» развертывается явная классовая борьба?!
— «Море грозное» — песня не детская! — стояла на своем Сусанна Григорьевна. — И вообще, все эти «моря» развивают у ребят дурной вкус.
— А «Не плачь, девчонка, пройдут дожди»? — спрашивает бабушка.
— Если вы против «не плачь девчонки…», — вступилась за директора Зоя Николаевна, — обучили бы Шишкину чему-нибудь из классического репертуара. Еще с Шаляпиным знакомы! — она улыбнулась. — Борьба борьбой, но зачем человека за борт выкидывать?..
— Раньше все так делали, — спокойно сказала бабушка.
Она вынула из сумочки толстую грампластинку и протянула ее учителю пения.
Евгений Леопольдович открыл проигрыватель, поставил пластинку, и в классе сквозь потрескиванье и шорох раздался голос Шаляпина:
Наконец-то я могла спокойно вздохнуть. Я знала: пока поет Федор Иванович — мы с бабушкой в относительной безопасности.
Полпесни про Степана Разина вид у Сусанны Григорьевны был директорско-воинственный. Только после куплета:
ее как-то отпустило.
Потух директор — потухла и Зоя Николаевна.
А Евгений Леопольдович — наоборот — так разволновался, что заглянул к бабушке в сумочку и спросил:
— Еще что-нибудь есть?
— Есть! — сказала бабушка и вытащила фотографию.
— Автограф Шаляпина! — чуть ли не шепотом проговорил Евгений Леопольдович. — Взгляните!.. Это же он сам… Своей рукой!
Фотография пошла по партам. Каждый, к кому она попадала, вслух читал: «И. М. Лукину. Ф. Шаляпин».
Тарабукин потрогал подпись пальцем и сказал:
— Ого!
А моя бабушка сложила все обратно в сумку, махнула нам на прощанье рукой и ушла. Ну, и нас по домам распустили. Потому что, как вы понимаете, собрание наше окончилось.