Глава первая.
Загадки и противоречия «Феноменологии духа». Диалектика и системная взаимосвязь формообразований чувственности
«Феноменология духа» – первое значительное произведение Гегеля, после него на небосклоне немецкой и мировой философии засияло целое созвездие гегелевских работ, но «Феноменология…» не померкла в блеске зрелых произведений мыслителя. Что касается интереса гегелеведов, то в нашем столетии он был в наибольшей степени отдан именно «Феноменологии духа» 1. Многочисленность интерпретаций выявляет любопытную особенность этого произведения – неисчерпаемость, многогранность, актуальное значение и в изменившихся исторических условиях. Эта работа была задумана как «лестница» 2, помогающая взбираться на высоты «чистой» науки, которые, по убеждению мыслителя, постоянно будут привлекать индивидов, поколения, целые народы. Пожалуй, еще удачнее, чем образ лестницы, подходит другой символ, использованный Гегелем в кратком автореферате «Феноменологии духа» (он был помещен 28 октября 1807 г. в «Йенской всеобщей литературной газете»): фиксируемые и осмысливаемые в книге формообразования духа ее автор называет «станциями» (Station) того пути, который проходит чистое знание и абсолютный дух, станциями, которые, по замыслу Гегеля, не может миновать дух, где бы и когда бы он ни устремлялся навстречу науке 3. Мыслитель хотел таким образом обозначить эти «станции» и ведущий к ним маршрут, чтобы его «карта» духа пригодилась «путешественникам» других поколений, стран, эпох. Но сама эта карта задуманного маршрута создавалась Гегелем с превеликими трудностями.
Начать хотя бы с того, что «чистая наука» оказалась вовсе не такой ясной целью, как можно было предположить: с этим понятием можно было связывать различный смысл. «Станции» – иными словами, коренные для духа, поэтому неминуемые для него формообразования, – хотя и были, казалось, самым подробным образом зафиксированы, однако тоже не всегда вырисовывались сколько-нибудь четко. Поэтому вокруг вопроса о том, какие же формообразования духа на самом деле изучаются Гегелем, постоянно идут споры.
Один из самых важных и до сих пор открытых вопросов, над которым бился Гегель: как наиболее рациональным путем привести индивида к чистой науке? Сложность и актуальность проблемы очевидны, как очевидна сегодня и необходимость решать ее с учетом коренных исторических изменений общества и индивида, что также диктует необходимость постоянно возобновлять теоретическую разведку маршрута, заинтересовавшего Гегеля. В каком, например, порядке надо пройти через центральные «станции», сколько их и каких именно должно остаться на пути, чтобы индивид действительно вышел к «чистой науке» и вышел не раньше и не позже, чем сможет овладеть заветной целью? Наконец, существенно было заранее приготовить, опробовать и усовершенствовать в процессе движения те интеллектуальные инструменты, которые для обретения цели уже представлялись необходимыми, плодотворными. Важнейшими среди них Гегель, несомненно, считал принципы системности, историзма, диалектики, вернее, некоторый единый теоретико-методологический инструментарий, который он хотел получить из сплава упомянутых философских принципов.
Сложностью, необычностью проблематики и трудным рождением оригинальных мыслительных результатов и можно в конечном счете объяснить то, что «Феноменология…» воспринимается как одно из самых загадочных и – не поэтому ли? – привлекательных произведений мировой философии. «Если от книги исходят такие чары и если автор выражает смелое притязание благодаря ей обосновать новую и фундаментальную философскую науку – тем более науку, которая позволяет привести в систематический порядок запутывающее множество духовных явлений, – то вполне можно ожидать, что вовсе не будет трудным делом выяснить, в чем состоит концепция этой книги. Вопрос, во всяком случае, состоит в том, представляется ли новая наука последовательно осуществленной и сколь она плодотворна. Но фактически в истории философии нового времени нет столь же значительного произведения, которое породило бы столько разгадок его идеи, как „Феноменология духа“ Гегеля; нет ни одной работы, которая настолько казалась бы тайной – тайной, которую еще надо раскрыть; ни одна работа не породила столько различных попыток раскрыть эту тайну», – так определяют противоречивую судьбу гегелевского произведения издатели книги «Материалы к „Феноменологии духа“ Гегеля» Г.Ф. Фульда и Д. Хенрих 4. Работа, которая, по определению Гегеля, посвящена знанию, находящемуся в процессе становления, сама – применительно к процессу развития гегелевских идей – оказалась переходным этапом, после которого снова начались поиски оснований системы.
Хорошо известно, что «Феноменология духа» начинается с апологии, просто апофеоза системности, отождествляемой с подлинной научностью, с самой истиной. Но почему же Гегель после создания «Феноменологии духа» будет существенно иначе понимать идею системности и пойдет по иному пути в организации собственной системы философии? («Феноменология…» впервые была издана с таким общим заголовком: «Система науки Г.В.Ф. Гегеля. Первая часть. Феноменология духа». Имелось предуведомление, извещающее, что публикуется основополагающая первая часть системы и что за ней последуют «прочие части» философии – науки о природе и духе. Эти части тогда не появились, что не случайно: прочие разделы системы возникли впоследствии, но уже не на фундаменте феноменологии. Феноменология в дальнейшем уже никогда не будет фигурировать в качестве первой – в смысле основополагающей, фундаментальной части системы.) Успехи, находки, обогащающие диалектический системный принцип, переплетены в книге Гегеля с заведомыми неудачами, натяжками, отступлениями от системной диалектики. (Отсюда – крайности в интерпретациях: одни авторы, например экзистенциалисты, считали автора «Феноменологии духа» «антисистемным» мыслителем 5, другие же приписывали ему непротиворечивую, зрелую системную концепцию.) В последнее десятилетие исследователи старались учесть противоречивость системной мысли Гегеля, и эта тенденция будет поддержана и критически переосмыслена в нашей книге 6.
Со сходными трудностями мы встречаемся и при исследовании того, как в «Феноменологии духа» представлены истористские идеи. Движение индивида через станции духа Гегель коррелирует с движением истории, по крайней мере с духовным развитием человечества, с «палеонтологией» духа. Однако возникает вопрос: почему же в таком случае Гегель так усердствовал в уничтожении исторических опознавательных знаков представленной им диалектики духа, почему начертанная философом генетическая картина объективных проявлений духовного так стыдится показать свое родство, и родство, надо сказать действительное, с человеческой историей?
«Феноменология духа» соткана из этих (и связанных с ними более частных проблем) трудностей, противоречий, разбор которых будет целью дальнейшего анализа. Недаром же, закончив «Феноменологию…» и желая поскорее опубликовать созданную им книгу, Гегель (в письме к Шеллингу от 1 мая 1807 г.) отмечает, что отдельные места сочинения «нуждаются в многократной переработке» 7. Когда вышедшая из печати работа не вызвала, по выражению Г. Фульды и Д. Хенриха, «ни резонанса, ни восхищения» 8, когда она встретила более чем прохладный прием у друга и соратника Шеллинга (подробнее об этом впереди), у самого Гегеля возникло особое отношение к «Феноменологии…». Уже в начале 1807 г., читая корректуру книги, Гегель был охвачен настроением, выраженным в одном из писем: «Во втором скоро выходящем – si diis placet (будет ли оно?) издании все должно быть улучшено» 9, – настроением неуверенности и недовольства, нормальным для любого автора отчужденной от него книги, тем более написанной, как «Феноменология…», в едином порыве вдохновения, в сложный для немцев период истории. И в 1829 г. – вот только когда зашла речь о новом издании – Гегель считал, что нужно сделать другой вариант, ибо сочинение нуждается в переработке. Осенью 1831 г. он, однако, отказался от плана дорабатывать «Феноменологию…»; в одном из документальных набросков (изданных Хоффмейстером) дано и объяснение: «Своеобразная ранняя работа; не перерабатывать – изложенное дано в связи с тогдашним временем – в Предисловии: тогда царил абстрактный абсолют» 10.
Иными словами, на закате своей жизни Гегель придавал «Феноменологии…» скорее то значение, что она знаменовала «утреннюю зарю» его творчества и что была тесно связана с идейно-философской ситуацией начала века, став ее свидетельством. Эта авторская оценка обусловлена главным образом изменившимся характером зрелой философской системы Гегеля, но также – о чем забывают некоторые гегелеведы, захлебывающиеся от восторга, когда пишут о «Феноменологии…», – существенными недостатками теоретического характера, которые выявляются не только в свете более поздних идей, концепций, методологических решений, но и при сопоставлении одних положений текста с другими, объявленных самим автором целей и способов их реализации, достигнутых результатов.
Далее будет сделана попытка реконструкции идей системности и историзма, выраженных в «Феноменологии духа», которая опирается на целостную интерпретацию гегелевского произведения. В ней нет претензии на то, чтобы дать исчерпывающий комментарий к книге Гегеля, но подробной текстологической работе будет придано большое значение. Это представляется тем более необходимым, что работа такого рода (исключение составляет небольшая книга В.А. Погосяна) у нас до сих пор не осуществлялась.
1. Апология системности и истористские идеи в Предисловии
При анализе Предисловия необходимо иметь в виду два обстоятельства. Во-первых, имеется различие между начальным гегелевским текстом и теми наслоениями, которые внесены в более поздние издания и вместе с которыми, как правило, воспринимает работу современный читатель. Во всяком случае в 4-м томе Сочинений Гегеля на русском языке 11 «Феноменология…» напечатана с подзаголовками, внесенными Лассоном 12. Возможно, они, как надеялись издатели, облегчают восприятие текста, но они же маскируют известную фрагментарность, сбивчивость Предисловия, непродуманность, непроясненность некоторых логических переходов. Есть в этих фрагментах определенная цельность мысли и устремлений, но их надо специально реконструировать в процессе обстоятельного разбора. (Не случайно анализу Предисловия и Введения к «Феноменологии…» посвящались специальные исследовательские работы – на некоторые мы будем далее ссылаться.) Во-вторых, новейшие исследования с применением статистических методов убедительно продемонстрировали, что Предисловие было написано после завершения работы. Его вернее было бы считать послесловием, причем таким, в котором автор post festum формулирует идеи и принципы, в самом труде еще не развернутые четко и последовательно.
Идея системности заявлена именно в Предисловии к «Феноменологии духа», причем столь определенно, что в мировой литературе и после Гегеля трудно, пожалуй, найти такую апологию системного принципа. «Истинной формой, в которой существует истина, может быть лишь научная система ее. Моим намерением было – способствовать приближению философии к форме науки – к той цели, достигнув которой она могла бы отказаться от своего имени любви к знанию и быть действительным знанием» 13. Или: «Среди различных выводов, вытекающих из сказанного, можно выделить то, что знание действительно и может быть изложено только как наука или как система; что, далее, так называемое основоположение или принцип философии, если он истинен, тем самым уже и ложен, поскольку он существует лишь в качестве основоположения или принципа» 14.
Итак, ряд важнейших – притом высоких, позитивных для мышления нового времени – понятий поставлен в теснейшую связь, взаимозависимость с понятием «система»: это понятия «истина», «наука», «действительное знание», «основоположение», «принцип» философии. Введено понятие «научная система». Подобные формулировки увязаны с критической оценкой состояния философии: такой искомой «научной системы», т.е. истинной формы, в которой была бы воплощена философская истина, по мнению Гегеля, в истории философии пока не было создано. Вместе с тем философия подошла вплотную к решению задачи: уже имеется, считает Гегель, «истинный принцип» философии («абсолютное тождество» субъекта и объекта), но он еще не развернут в систему, стало быть, дело лишь за системной работой.
Присмотримся к тому, как далее развивается и конкретизируется эта идея. Поставим вопрос так: что же удалось Гегелю в Предисловии сказать нового, оригинального – по сравнению с предшествующей и современной философией – о системе философии и ее исходном принципе? Гегелеведы считают новаторским требование, согласно которому понять и выразить истинное надо «не как субстанцию только, но равным образом и как субъект» 15. Сам же Гегель более верно констатирует: «То, что истинное действительно только как система, или то, что субстанция по существу есть субъект, выражено в представлении, которое провозглашает абсолютное духом, – самое возвышенное понятие, и притом понятие, которое принадлежит новому времени и его религии» 16. Тут существенно, что Гегель видит исторические предпосылки и заимствованный характер понимания системы как одновременного взаимопроникающего развертывания субстанции и субъекта. Кантианцы, фихтеанцы, наконец, Шеллинг будут иметь немало оснований думать и писать, что идея «одушевленной» субъективностью субстанции, понятой в качестве живого «творческого» духа, открытием Гегеля не является.
Ряд других положений, касающихся системности, вводится декларативно, в виде постулатов, которые потому и утверждаются столь категорично, что тогдашней философией были хорошо освоены. Когда Гегель заявляет, что «суть дела исчерпывается не всей целью, а своим осуществлением и не результат есть действительное целое, а результат вместе со своим становлением», что «голый результат есть труп, оставивший позади себя тенденцию» 17, то он высказывает столь же здравую, сколь и популярную в его время диалектическую идею. Кто же в начале XIX в., после системных разработок Фихте, не принимал как должное требование строить развернутую философскую систему, выводя ее из исходного принципа? Кто же стал бы оспаривать, что «истина не есть отчеканенная монета, которая может быть дана в готовом виде (gegeben werden) и в таком же виде спрятана в карман»? 18 Да и сам этот образ заимствован Гегелем из «Натана Мудрого» Лессинга – произведения, на которое философ ссылался еще в «Народной религии…».
Общая нацеленность этих и подобных программных требований Гегеля (против отрыва цели, принципа от их осуществления 19, «ставшего знания» – от процесса его становления 20, «голых истин» – от «движения самосознания» 21, «позитивности» результатов – от движения «негативного», «устойчивых» мыслей – от «энергии мышления» 22) четко диалектическая. В идейном развитии самого Гегеля это очень важный знак решительного поворота к диалектике, принципы которой выражены в Предисловии в яркой, страстной, порой поэтической форме. Это великое умонастроение порождено всем духом прежней немецкой классической философии, а также античной диалектики, идеями немецких мистиков, Бёме, Лейбница и многих других философов. Ценно для последующего развития философии заострение внимания на понятии научности, научной системы. Но после работ Канта и стремления Фихте построить системное наукоучение пропаганда идеи научности (в связи с системностью) тоже не представляется особенно оригинальной. Гегель и сам признает это: «…я не могу не принять в соображение… что самое лучшее в философии нашего времени само усматривает свою ценность в научности, и, хотя другие понимают это иначе, оно фактически приобретает значение только благодаря научности» 23. «Активистские» идеи – та, например, что «разум есть целесообразное действование» 24, – тоже, несомненно, подсказаны кантовско-фихтевско-шеллинговской традицией.
В одном Гегель, вводя идею системы и системности, идет, вернее, начинает идти против основного потока современной ему философии. Это связывание судьбы системной идеи именно с понятием, что на фоне увлечения Фихте, Шеллинга и их сторонников самосознанием, Я, созерцанием представляет собой шаг новый и достаточно смелый. Однако и принцип понятия выливается скорее в призывы, смысл которых в последующей системе для самого Гегеля более ясен тому, кому история даровала возможность ретроспективного взгляда. Во всяком случае гегелевское требование при создании и изучении науки (включая создание научной философии) «взять на себя напряжение понятий» 25, «освободиться от собственного вмешательства в имманентный ритм понятий» 26, несомненно, представляло собой новаторскую заявку.
Несколько слов о гегелевской критике псевдосистемной философии. Когда Гегель писал, что метод «приклеивания ко всему небесному и земному, ко всем природным и духовным формам парных определений всеобщей схемы и раскладывания всего по полочкам есть не что иное, как ясное, как солнце, сообщение об организме вселенной» 27, то всем было ясно: это выпад против Фихте. Гегель подмечал действительные слабости системы Фихте, но в целом и по существу был необъективен по отношению к превосходному философу, немало сделавшему для утверждения принципа системности. Выступление против Шеллинга было несколько смягчено. Но, несмотря на все уважение к другу, Гегель должен был противопоставить «напряжение понятия» «инертной простоте» столь дорогой для Шеллинга интеллектуальной интуиции. Правда, понятие «понятия», что не преминул заметить Шеллинг в письме к Гегелю 28, осталось в Предисловии неясным. (Шеллинг, кстати сказать, удосужился прочесть в «Феноменологии духа» одно лишь Предисловие.)
И все же в критических замечаниях Гегеля, обращенных против некоторых типичных исполнений системного принципа, есть немало верного. Как точно и едко были заклеймлены некоторые примитивные (и сегодня нередкие) построения, представляющие собой не более чем классификаторскую игру в системность. Как метко поражают стрелы гегелевской критики другие квазисистемные потуги: за систему выдают случайный «агрегат сведений», которые не имеет права называться наукой 29, при этом забывая о постепенной, терпеливой системной работе и сваливая в одну кучу то, что разделено мыслью 30; используют то обстоятельство, что в определенной области науки бывает собрана «куча материала», и вверяют философии якобы системную задачу – этот материал «подводить под правила» 31 и т.д.
Конечно, неверно было бы ожидать от Предисловия и Введения, чтобы там глубоко и подробно анализировалась идея системности. Яркая апология системной идеи и не менее яркие критические выпады против ее псевдотолкований – уже и этого немало. И все же контраст между заимствованным характером, декларативностью системных идей в Предисловии к «Феноменологии духа» и глубоким раскрытием смысла оригинального системного принципа во Введении к «Науке логики» снова говорит о слабостях и противоречиях йенских системных концепций. Характерно для «Феноменологии…» и то, что более глубоко проблема системы разрабатывается там, где идет конкретная, кропотливая работа над приведением в порядок, т.е. над системной организацией формообразований являющегося духа. Системоформирующая работа над «являющимся духом» была философским опытным полем, где проверялись, изменялись, уточнялись многие идеи Гегеля, и в их числе идея системы. Был сделан первый реальный шаг, подготовивший оригинальные, беспрецедентные в истории философской мысли метасистемные построения «Науки логики». Но между ними и началом пути еще пролегала длинная дистанция.
Вопрос о характере и степени разработанности истористских идей в Предисловии также является дискуссионным в современном гегелеведении. Вернер Маркс, западногерманский философ, посвятивший специальную работу анализу Предисловия и Введения, правильно отмечает: «Вновь и вновь вызывает беспокойство вопрос о значении истории для феноменологии и об особом характере ее историчности. Специфическая историчность „Феноменологии духа“, как она выражается в Предисловии, в заключительном разделе этого произведения, но прежде всего в совокупном движении изображенного в нем развития, – это главным образом и привело современную философию к вопросу, в каком смысле мыслима антиномия „историчности абсолютного“» 32. Надо отметить, что столь четко поставленная В. Марксом проблема затем уже сравнительно мало фигурирует в его книге. Остается неисследованным вопрос о том, в чем состоит специфика историчности «Феноменологии…», в частности Предисловия, в других аспектах более тщательно анализируемого В. Марксом.
Идея, от которой мы отправляемся и которую постараемся доказать, состоит в следующем: в Предисловии делается заявка на исследование знания и познания в их взаимосвязи с крупными историческими эпохами. Говоря конкретнее, Гегель связывает познавательные задачи, которые приходится решать в его время науке и философии, с глубинными чертами «современной эпохи», взятой в ее отличии от прошлых исторических эпох. Его историзм с самого начала покоится на идеалистическом основании. Хотя философ дает эпохально-исторические характеристики конкретных духовных образований, однако последние он сводит только к «саморазвитию духа». Это главное противоречие гегелевского историзма важно и далее иметь в виду, потому что на него мы наталкиваемся не только в «Феноменологии…».
Автор «Феноменологии духа» вместе с тем проявляет себя как большой мастер эпохальных характеристик человеческого познания. В теоретико-методологическом отношении историзм феноменологии представляет прообраз и предпосылку социологии познания. Гегель смело бросает обобщающий взгляд на целую историческую эпоху в развитии человеческого познания, сознания, культуры, – словом, в развитии духа и пытается выявить ее черты. Интересно, масштабно изображаются столкновение и смена идейных стилей двух эпох: это «прежние времена» (с размытыми историческими контурами) и «современность». Философ сопоставляет исторические эпохи, выявляя различное значение духовных ценностей и различное отношение индивидов к опыту, к своей обычной жизни. «В прежние времена люди наделяли небо огромным богатством мыслей и образов. Значение всего того, что есть, заключалось в той нити света, которая привязывала его к небу; пребывая на небе, вместо того чтобы держаться этой действительности, взор скользил за ее пределы, к божественной сущности, к некоей, если так можно выразиться, потусторонней действительности. Око духа силой вынуждено было направляться на земное и задерживаться на нем; и потребовалось много времени, чтобы ту ясность, которой обладало только сверхземное, внести в туманность и хаотичность, в коих заключался смысл посюстороннего, и придать интерес и значение тому вниманию к действительности как таковой, которая была названа опытом» 33.
Духовное противоборство двух исторических форм социального бытия – средневековья и нового времени – обрисовано Гегелем через переоценку жизненных ценностей. В условиях средневековья привязанное к небу – к таким символам, понятиям, ценностям, как бог, потустороннее, загробный мир, бессмертие души, духовные устремления и помыслы, – сознание человека (здесь, как и повсюду в «Феноменологии…» оно берется в качестве всеобщего сознания) на заре нового времени «укореняется в земном», что сначала обедняет духовные помыслы человека. Гегель анализирует возникшую уже в его веке новую тенденцию, которая воплощалась в самых различных идейных формах, включая философскую. Философ прослеживает ее начиная от смысложизненных корней. Это «напряженные и, можно сказать, страстно и раздраженно проявляющиеся усилия вырвать людей из погруженности в чувственное, низменное и единичное и направить их взор к звездам…» 34.
Для Гегеля существенно то, что наука и философия в упомянутые эпохи проходят через исторически развивающиеся, сменяющие друг друга стадии: на одной совершается преимущественное накопление эмпирического материала в различных областях знания, на других наступает пора его углубленного изучения. (Разумеется, речь не идет об исключении теории на первой стадии и опыта – на второй, а лишь о преимущественном интересе того или иного периода, о его своеобразном колорите.) Характеристика современной Гегелю эпохи в свете названного критерия в высшей степени важна, и не только для «Феноменологии…»: в той или иной степени гегелевская философия и впоследствии будет исходить из этого определения специфики начатой в новое время и переживаемой также и в начале XIX в. познавательной эпохи. «В новое время, напротив, индивид застает абстрактную форму подготовленной; усилие, прилагаемое к тому, чтобы постичь ее и освоить, есть скорее непосредственное произрастание внутреннего и урезанное порождение всеобщего, нежели извлечение его из конкретного и из многообразия наличного бытия. Поэтому работа состоит теперь не столько в том, чтобы извлечь индивида из непосредственного чувственного способа и возвести его в мысленную и мыслящую субстанцию, сколько, можно сказать, в противоположном: путем снятия установившихся определенных мыслей претворить всеобщее в действительность и в дух» 35.
Другой аспект историзма Предисловия связан с принципиальной для всей «Феноменологии…» конструктивной идеей – идеей, которая обусловливает и фактическое развертывание имманентной системности данного произведения: речь идет о знаменитом тезисе, согласно которому феноменология указывает индивиду маршрут, каким он должен идти навстречу науке (или соответственно другому образу предоставляет ему ведущую к науке «лестницу»), и в то же время благодаря раскрытию логики являющегося духа в сжатом виде очерчивает основные станции, которые исторически были пройдены внеиндивидуальным, всеобщим человеческим духом. Гегель говорит об индивиде как об обобщенном субъекте: «Задачу вывести индивида из его необразованной точки зрения и привести его к знанию следовало понимать в ее общем смысле, и всеобщий индивид, т.е. обладающий самосознанием дух, следовало рассмотреть в его образовании» 36. Образование здесь является символом формирования, становления, прибытия в конечную точку – в лоно науки – «субстанции индивида».
Разумеется, можно на данный путь бросить взгляд и «со стороны индивида» (но и тогда, как изображает дело Гегель, мы увидим разве индивида, добывающего себе то, что находится перед ним, поглощающего в себя свою неорганическую природу и овладевающего ею 37). Специфика же «Феноменологии…» – в том, что индивид, его познание, его «образование» превращены Гегелем в особого рода духовные процессы, причем индивидуальность служит маской безличного, а историчность становится с большим трудом распознаваемой, глубоко скрытой характеристикой движения духа, которое принимает внеисторическую «сущностную» форму. Выбранный ли путь исследования толкает к тому Гегеля, или ход работы сам является следствием сдвига в ценностях, но только факт остается фактом: если в ранних работах Гегель порой колебался, отдать ли предпочтение индивидуальному или настаивать на примате всеобщего, то теперь все его симпатии и надежды на стороне индивида, с готовностью, даже энтузиазмом отдавшегося во власть всеобщего.
Этим принципом, опять-таки подкрепляемым авторитетом самой истории, самой эпохи, заканчивается «Предисловие»: «Так, как, впрочем, в эпоху, когда всеобщность духа так окрепла, а единичность, как и должно быть, стала гораздо равнодушнее, всеобщность также придерживается полного своего объема и развитого богатства и требует его, а участие, которое в общем произведении духа выпадает на долю деятельности индивида, может быть только незначительным, то индивид, как того требует уже природа науки, должен тем более забыть о себе; и, хотя он должен стать тем, чем может, и делать то, что может, все же от него следует требовать тем меньше, чем меньше он сам смеет ждать от себя и требовать для себя» 38. Эта ценностная позиция Гегеля воплотится в сложном движении являющегося духа, где обязательно будет присутствовать и за всем «наблюдать» почти что божественное всеобщее. Позиция индивида, как мы увидим, становится противоречивой: его Гегель и наделяет особыми правами, и безусловно подчиняет необщему.
Так мы подошли к предмету исследования «Феноменологии…» – «являющемуся духу». Его неправильно было бы считать – из-за того, что он «является», – заранее данной, лишь требующей описания реальностью. Являющийся дух «Феноменологии…» – труднейшая для понимания, отчасти теоретическая, отчасти ценностная конструкция. И прежде, чем мы поймем суть реализующегося в этом произведении системного движения и специфику связанного с ним историзма, надо выяснить, о движении чего идет речь. А это и значит обнаружить, что понимает Гегель под «явлением духа».
2. Образ «являющегося духа»
К «являющемуся духу» с разных сторон подводило развитие Гегеля в йенский период. Ибо в «Феноменологии духа» речь пойдет – тут мы применяем не собственно гегелевскую терминологию, а переводим ее на современный язык – о совокупности формообразований, которые рождаются в сознании индивида, но затем способны принимать объективированные, т.е. закрепленные историей социально значимые формы. (Над этой проблематикой Гегель работал в ряде других произведений, предшествовавших «Феноменологии…».)
Несколько слов о гегелевской терминологии. Вместо слова «феномен» (от него происходит феноменология – учение о феноменах) в тексте всюду употребляется немецкий эквивалент «Erscheinung» – явление. Соответственно предмет феноменологии, являющееся знание, в оригинале обозначается словами «das erscheinende Wissen». Гегелевские «явления» (феномены) – это одновременно и своеобразные «формообразования сознания» (Gestalten), которые как бы имеют вид «выступающих на сцену духа» устойчивых данностей.
То обстоятельство, что формообразования сознания способны принимать объективированную форму «данностей», своего рода идеальных объектов, способны, так сказать, отчуждаться от индивидов, образует предпосылку, от которой отправляется Гегель, создавая феноменологическую концепцию. Вопрос о том, где можно найти такие данности, Гегель решает довольно просто. Он полагает, что такими формами люди уже «окружены» – и не менее плотно, чем физическими вещами и процессами. Надо лишь уметь опознать их в реальной жизнедеятельности сознания и в культуре, чему помогает философия, которая в ходе своей истории ведь так или иначе вводила в оборот своего размышления формы являющегося духа. (Заметим, что на подобное же историческое поле данности логического Гегель станет опираться в «Науке логики».)
Отличные друг от друга и взаимосвязанные формы являющегося духа, согласно Гегелю, это: a) Сознание, b) Самосознание, c) Абсолютный субъект. Именно так озаглавлены три основных раздела «Феноменологии духа». Три основные формы внутри себя распадаются на подчиненные им формообразования, причем их обозначение в целом заимствуется из традиционной философии. Первая форма, сознание, конкретизируется, разделяясь на чувственную достоверность, восприятие и рассудок. (Это опять-таки данности, уже «явившие» себя в истории мысли.) Что касается последнего раздела, посвященного духу, то Гегель, по существу, пользуется тем, что нравственность, религия, искусство, философия также представляют собой исторически закрепившиеся (и давно осмысливаемые именно философией) формы духовной деятельности. Марксистская философия не случайно в этой связи пользуется понятием форм общественного сознания. У Гегеля нет подобной формулировки. Однако он, по сути дела, осознал историческую данность, относительную самостоятельность этих форм, взятых в целом и характерных для каждой формы объективированных и объективирующих структур сознания. Отсюда – первая особенность «Феноменологии…» и соответственно специфическая черта «являющегося духа»: философ стремится собрать вместе и объединить обширную, поистине универсальную совокупность формообразований, которые вышли из горнила индивидуального сознания, но стали играть относительно самостоятельную роль в духовной жизни человечества.
Подчеркнем также: собраны и объединены такие формы сознания, которые тесно связаны с самыми различными сферами человеческой жизни. Прежняя философия во многом разъединяла их, когда изучала то в гносеологическом срезе, то под углом зрения «практического разума». Гегель же как бы ломает прежние границы философских дисциплин, благодаря чему и становится возможным такое небывалое по размаху объединение в целостность объективированных формообразований духа. Затем он продолжил (но под иным углом зрения) эту собирательскую работу в «Науке логики», на что впоследствии указал Маркс в своем критическом анализе гегелевской диалектики. Гегель, по словам Маркса, «умеет поэтому, в противоположность предшествующей философии, собрать воедино ее отдельные моменты и изобразить свою философию как философию по преимуществу. То, что делали другие философы, рассматривая отдельные моменты природы и человеческой жизни как моменты самосознания, притом абстрактного самосознания, – то Гегель считает делом самой философии». Маркс показывает, что превращение моментов человеческой жизнедеятельности, реальных противоречий развития в моменты сознания и самосознания, в противоположности лишь между формами являющегося духа – такое идеалистическое толкование процессов объективирования произошло уже в предшествующей Гегелю и современной ему философии, перекочевав затем и в «Феноменологию духа». С этим связана Марксова критика, обращенная против идеалистических предпосылок и выводов гегелевского труда.
Имея их в виду, следует с самого начала учитывать, что гегелевская собирательская работа над объективированными духовными формами глубоко противоречива. Благодаря универсальному набору форм гегелевское произведение становится содержательно богатым: согласно Марксу, Гегель «в отчужденной форме» дает «критические элементы целых областей, таких, как, например, религия, государство, гражданская жизнь и т.д.». В ходе анализа нам предстоит в этом убедиться. Но ведь данные области – что совершенно ясно – не сводятся к духу, к сознанию или самосознанию. В «Феноменологии…» же «формы отчуждения являются только разными формами сознания и самосознания». Поэтому говоря пока в общей форме о первой отличительной черте являющегося духа – этого предмета и одновременно действующего лица «Феноменологии…», – мы должны уточнить: речь идет о поистине огромном охвате формообразований, часть из которых действительно относится к сфере индивидуального и общественного сознания; другая же часть форм (подобно государству или праву) по существу сведена Гегелем к духовным сторонам и проявлениям. Поясним эту первую особенность являющегося духа более подробно.
За что бы Гегель в начале XIX в. ни принимался – за анализ ли индивидуального сознания, человеческого тела, человеческого труда, поступков человека, за рассмотрение ли языка форм логики, за осмысление ли политики, государства, религии, нравственности, – все погружалось в «эфир» (одно из излюбленных слов молодого Гегеля) являющегося духа. Сначала этот эфир выступал как яркий и ясный, пронизанный лучами свободы. Потом Гегель почувствовал, что в являющемся духе находит себе место все и все разделяется на противоположности: есть дух дружбы, братства и дух предательства, дух рассудительности, «здравомыслия», понимания и дух безмыслия, дух добрых деяний и «злодейский» дух жестокости. Одним словом, первым делом было собирание воедино всех различимых для интеллекта, для созерцания формообразований духа, включая проявления самые страшные, неблаговидные, безнравственные.
Итак, царство являющегося духа меньше всего напоминает Гегелю сентиментальную идилию. Кстати, на реализм и всесторонность в описании проявлений духовного всегда была ориентирована мировая, в частности немецкая, культура, которая собрала весьма многообразную галерею образов-духов, и среди них целый паноптикум страшного, отталкивающего, жестокого. Примем во внимание прежде всего этот реалистический мотив «Феноменологии духа». Впоследствии Гегель не смог выдержать реализма собственных образов духа, «снял» его в отрицании, двигаясь все ближе к новому синтезу – к «чистому», «в себе и для себя» спокойному, невозмутимому и всецело благому духу. Для создания системы феноменологии нужно было, чтобы предварительно осуществилось скрупулезное, по-немецки тщательное накопление являющихся форм, что предполагало собственно собирательную работу Гегеля, которая и ранее проводилась под разными измерениями и с помощью разных методов.
Дух являет себя и в формах чувственного восприятия, и в формах понятийного мышления. «Явлениями духа» Гегель считает также и специфические формообразования, относящиеся к сфере борьбы философских идей – таковы, например, философский скептицизм или концепция, согласно которой необходимо сначала исследовать орудия познания и только потом познавать. Последняя, превращенная в «явление духа», служит для Гегеля примером формы, которая в свете строгих критериев научности сразу оценивается как «пустая иллюзия». Если из состава других наук подобные иллюзорные представления могут быть отброшены, то не так обстоит дело с наукой о являющемся знании. Эта наука интересуется также и ложными идеями, иллюзорными по содержанию утверждениями, если они представляют собой сколько-нибудь значимые целостные формообразования. В типологичности их «явления» для феноменологии есть не меньший интерес, чем в победном шествии истинного знания, тем более что согласно диалектическому взгляду, отстаиваемому Гегелем буквально с первых страниц «Феноменологии…», истина, эта светлая цель, не отделена резкой границей от тьмы заблуждения. Поэтому и саму науку, согласно Гегелю, правомерно рассматривать как являющееся знание. «Но наука, тем самым, что выступает на сцену, сама есть некоторое явление (Erscheinung), – пишет Гегель во Введении, – ее выступление еще не есть она сама во всей полноте и развитии ее истины… Наука не может просто отвергнуть неподлинное знание под тем лишь предлогом, что …она сама есть знание совсем иного порядка, а обыденное знание для нее ничего не значит…» 39
Вторая особенность являющегося духа – та роль, которая в системе его форм принадлежит науке. Хотя наука, как мы видели, тоже рассматривается как форма являющегося знания, ее «проявления», согласно Гегелю, наполнены специфическим смыслом. В конечном счете через них высвечивается абсолютное, читай: дух в его тождестве с бытием 40. Для понимания этой особенности, а значит, сути и структуры являющегося духа немалую роль играет разбираемый Гегелем спор между наукой и индивидом, непосредственным самосознанием: «Наука, со своей стороны, требует от самосознания, чтобы оно поднялось в этот эфир (духовности, всеобщего. – Н.М.) – для того, чтобы оно могло жить с наукой и в науке» 41. Но и право индивида по отношению к науке Гегель считает не менее весомым: «Индивид, наоборот, имеет право требовать, чтобы наука поставила ему лестницу, по которой он мог бы добраться до этой точки зрения, чтобы наука показала ему эту точку зрения в нем самом» 42-43. И далее следуют слова, в которых хорошо запечатлено отличие «Феноменологии духа» от более поздних произведений Гегеля: право индивида, выраженное таким образом притязание к науке, зиждется, заявляет Гегель, «на его абсолютной самостоятельности, которой он может располагать во всяком виде (Gestalt) своего знания»; да и сам индивид признается «абсолютной формой» 44.
Противоречивая роль науки как раз и имеет непосредственное отношение к структуре являющегося духа и способу его исследования в «Феноменологии…». Каждое из формообразований духа будет рассматриваться в двух ипостасях: в качестве «выступающего» с собственными «притязаниями» и одновременно вступающего в конфликты – как с другими формами, так и с наукой. И когда автор будет развенчивать иллюзии, претензии форм духа, раскрывая их действительную роль, то основным критерием станет следующий: в какой мере и благодаря чему через эти формы прокладывается путь индивида к науке. Стержень, на который своеобразно нанизываются многообразные, быстро сменяющиеся формы духа – это заранее заданная цель – наука, движение к которой, однако, должно начаться с первого шага, т.е. с первой формы. При конкретном анализе произведения мы увидим, что этот принцип отчасти помогает Гегелю в систематизации являющихся форм духа, однако он оказывается слишком абстрактным, что говорит об ограниченности в понимании и реализации идеи системности в «Феноменологии духа».
Третья особенность репрезентации и анализа форм являющегося духа частично уже введена. Формы сознания, самосознания, рассудка, разума, духа, как было сказано, у Гегеля выступают с разного рода претензиями, впадают в иллюзии – словом, выступают на сцене «Феноменологии…», каждый раз играя свою, только им отводимую роль. Переход от одного формообразования к другому осуществляется через их споры, конфликты, порой через борьбу не на жизнь, а на смерть. Это коренным образом отличает «Феноменологию…» от традиционных гносеологических произведений, где проблемы чувственности – рассудка – разума считалось необходимым рассматривать обособленно от контекста поведения субъекта, его переживаний, требований, условий жизни и социальной борьбы. Причудливость и противоречивость «Феноменологии духа» – в том, что она, с одной стороны, покоится на абстрагировании от жизнедеятельности конкретно-исторических индивидов, условий их социального бытия, от целостности форм материального и духовного производства исторических эпох. Автор «Феноменологии…» стремится выявить всеобщие структуры абстрактных формообразований сознания и самосознания. Но, с другой стороны, он отходит от чисто гносеологических образцов; он придает как будто бы абстрактно взятым формообразованиям духа социально-исторические, психологические, нравственные черты, причем такие, которые присущи деятельности людей целых исторических периодов. Далее мы на конкретных примерах покажем, как с этим противоречием, заложенным в самом образе являющегося духа и в типе его феноменологического анализа, связаны и противоречия принципа историзма.
Четвертая особенность являющегося духа состоит в том, что читатель для его адекватного понимания должен стать своего рода участником превращений этого духа.
У зрителя, следящего за феноменологическим действием, за своего рода феноменологической драмой, есть особые преимущества – они связаны со специфической исторической позицией сознания (и самосознания) индивида. Ведь ставится цель – пробежать в сокращенном виде маршрут, уже проделанный «субстанцией» индивида, т.е. рассмотреть «выпрямленный» исторический путь многих и многих человеческих сознаний. Отсюда – парадоксы сложившейся ситуации: с одной стороны, «сегодняшнее» индивидуальное сознание, руководимое феноменологией, способно рассмотреть путь как бы со стороны, тогда как проделавшие его сознания чаще всего пребывали в неизвестности относительно того, что происходило у них «за спиной». Но, с другой стороны, наблюдающее сознание – по самой своей природе – не сможет, если бы и захотело, выдержать роль бесстрастного зрителя. Это ему надо подняться к науке, это ему надо преодолеть отчуждение.
И если в разделе «Сознание» до определенного момента еще возможна отчужденная, наблюдающая позиция читателя-зрителя, то скоро автор вызовет его на «сцену» для непосредственного участия в феноменологической драме (это произойдет во время разыгрывания акта «Самосознание»). Изучение формообразований сознания удобно, следовательно, в том смысле, что можно наблюдать воочию обычно «свернутые», «безвидные» стороны процесса сознания и самосознания: на сцене феноменологии будут то совмещаться, то разъединяться различные предметности, позиции, иллюзии, порождаемые сознанием; можно будет увидеть и то, что выступает «перед» сознанием, и то, что развертывается «за его спиной».
Дело, однако, не только в переживаниях наблюдающего сознания, а в том, что позиция наблюдателя определена, по Гегелю, противоречивой, поистине трагичной исторической судьбой сознания, драматичностью его отношений с знанием и самим собой. «Естественное сознание, – поясняет свою идею Гегель, – окажется лишь понятием знания или нереальным знанием. Но так как оно, напротив, непосредственно считает реальным знанием себя, то этот путь имеет для него негативное значение, и то, что составляет реализацию понятия, для него, напротив, имеет значение потери себя самого; ибо оно теряет на этом пути свою истину. Вот почему на этот путь можно смотреть как на путь сомнения (Zweifel), или, точнее, как на путь отчаяния (Verzweiflung); на нем совершается как раз не то, чтó принято понимать под сомнением, т.е. расшатывание той или иной предполагаемой истины, за которым вновь следует соответствующее исчезновение сомнения и возвращение к первой истине, так что в конце существо дела принимается таким, как прежде. А этот путь есть сознательное проникновение в неистинность являющегося знания, для которого самое реальное – это то, что поистине есть скорее лишь нереализованное понятие» 45.
Таким образом, читатель «Феноменологии…» – он же зритель, следящий за феноменологической драмой, – должен быть готов «увидеть» сомнение, отчаяние являющегося духа, его самомнение; зритель познакомится со способностью духа жить псевдореальностями и упускать из виду реальность истинную и т.д. Он не должен забывать, что эти и подобные страдания, внутренние противоречия, напряженная диалектика духа – его собственная судьба. Феноменолог говорит с ним и о нем 46. И все в феноменологии, в том числе «нереальное сознание», должно предстать в полноте форм – это будет «галерея форм», череда «гештальтов», которая сродни «медлительному движению» и «последовательному ряду духов» (в кавычках выражения Гегеля), накопленному самой историей. Читатель приглашается не только прочитать текст, но пережить, «осовременить» его для себя 47. Недаром Гегель пользуется образом Голгофы – им и завершается «Феноменология…»: «Цель, абсолютное знание, или дух, знающий себя в качестве духа, должен пройти путь воспоминания о духах, как они существуют в нем самом и как они осуществляют организацию своего царства. Сохранение их [в памяти], если рассматривать со стороны их свободного наличного бытия, являющегося в форме случайности, есть история, со стороны же их организации, постигнутой в понятии, – наука о являющемся знании; обе стороны вместе – история, постигнутая в понятии, – и составляют воспоминание абсолютного духа и его Голгофу, действительность, истину и достоверность его престола, без которого он был бы безжизненным и одиноким; лишь –
Итак, важнейший источник жизненности науки о являющемся духе – заключенное в ней историческое воспоминание. Весь вопрос, однако, состоит в том, чтобы самым конкретным образом разобрать достоинства и ограниченности обращения к истории в ходе феноменологического исследования, что и является одной из задач дальнейшего рассмотрения.
Одно замечание об особенности нашего исследования «Феноменологии…». Мы стремились в ходе анализа удержать то, что отличает ее как произведение непривычного для философии жанра. Ведь это своего рода философская драма; во многих случаях Гегелю удаются поистине сценические эффекты; формообразования сознания, несмотря на их абстрактность, предстают как портреты человеческих типов; обобщенность форм маскирует, но не скрывает исторической подоплеки и значимости мастерски рисуемых Гегелем конфликтов духа. Надеемся, в процессе конкретного рассмотрения текста читатель поймет, почему нам так хотелось избежать привычной манеры абстрактно-сциентистского изображения этого яркого и необычного произведения.
3. Чувственная достоверность и восприятие, или первые акты феноменологической драмы
Первым на сцене «Феноменологии…» появляется именно сознание, причем сначала как гештальты «чувственной достоверности». Гегелеведы нередко делают упор на традиционный – как им кажется, гносеологический – характер этого начала, что их очень радует 49.
Между тем исследование гештальтов чувственной деятельности в «Феноменологии…» – непривычное для теории познания. Начинается оно с разбора глубокого конфликта между сознанием и знанием, между сознанием и предметом, что для теории познания необычно. Гегель исходит из того, что обыденное чувственное сознание склонно противопоставлять себя науке, изображая себя «подлинной действительностью». Итак, с выражения притязаний чувственной достоверности начинается ее роль на сцене феноменологии. Она заявляет о себе, что ее познание самое богатое и достоверное. Гегель сразу произносит свой приговор: на самом деле речь идет только о «видимости богатейшего познания», только о «видимости самой подлинной достоверности», однако видимости, имеющей прочные объективные основания. Ведь чувственная достоверность потому представляется богатейшим познанием, что перед ней, как кажется, расстилается поистине бесконечное богатство – «выходим ли мы наружу» в пространстве и во времени, или «берем какую-нибудь долю этого изобилия и путем деления входим внутрь ее» 50. Видимость поддерживается и тем, что чувственная достоверность имеет перед собой предмет во всей его полноте, и кажется, что она ничего не упустила из предмета. «Но на деле эта достоверность сама выдает себя за истину самую абстрактную и самую бедную. О том, чтó она знает, она говорит только: оно есть; и ее истина заключается единственно в бытии вещи (Sache). Со своей стороны, сознание в этой достоверности имеется только как чистое „я“; или я есмь тут только как чистый „этот“, а предмет равным образом – только как чистое „это“» 51.
Знание, которым располагает чувственная достоверность, – первейшая и, как представляется, незаменимая чем-то другим инстанция, обеспечивающая непосредственный контакт с предметом, – согласно Гегелю, есть беднейшее знание. Оно еще реально не включает богатейшего множества опосредований, действительного содержания. И все богатство «я», и множество свойств вещи на уровне чувственной достоверности скрыты от сознания. Единственное, что удостоверяется на данной стадии, – предмет есть; предмет есть «это»; «я» есть; «я» есть «это я». Но ни «я», ни вещь здесь не имеют значения многообразного опосредования 52. В результате мы видим, что сознание первоначально явилось нам в виде своеобразного отношения: «единичный знает чистое „это“, или единичное» 53.
Необходимо принять во внимание, что в споре чувственной достоверности с наукой Гегель не оставляет первую безоружной, хотя его анализ в конечном счете имеет целью поддержать вторую. На стороне чувственной достоверности и ее претензий – не только исходное значение для познания, не только объективный характер видимости, но также и довольно мощные философские традиции. Ведь усилия многих философов были посвящены тому, чтобы претензии чувственной достоверности (на роль самой богатой, самой подлинной действительности) принять за самую суть исходного этапа познания. Претензии «чувственности самой по себе», по мнению Гегеля, можно было бы счесть иллюзией с точки зрения научного понимания человеческого познания, когда бы они ни выдвигались (в разных связях и с разных позиций) в качестве жизненных или идейных притязаний индивидов и общественных групп. Например, претензии обыденного сознания на то, что оно, а не наука видит, охватывает сами вещи, «саму действительность», находят выражение также в односторонних сенсуалистических философских концепциях, исходным пунктом которых является принятое за реальность чувство само по себе.
Гегель очень ненадолго дает выступить «чувственной достоверности», чтобы затем пригласить читателя-зрителя внимательнее присмотреться к сути, проступающей за обличием чувственности. «Но в чистом бытии, которое составляет сущность этой достоверности и о котором она говорит как о своей истине, выступает в качестве примера (spielt beiher), если мы присмотримся, еще многое другое. Действительная чувственная достоверность есть не только эта чистая непосредственность, но она есть и пример (Beispiel) ее» 54. Языковые тонкости напоминают о гегелевском сценически-игровом образе, помогающем понять природу «являющегося духа». На сцене выступает и играет свою роль чувственная достоверность. Незаметно для самой себя – но уже явно для читателя, когда он, побуждаемый автором, обратит на это внимание – она с самого начала нечто «играет наряду» (spielt beiher) со своей явной ролью. Особый, непрямой смысл приобретает в связи с этим слово «Beispiel» (здесь: «побочная игра», закрепившееся значение – «пример»). Гегель и хочет сказать: нужно сразу видеть и прямую, явную игру чувственной достоверности, и ту побочную, дополнительную игру, своего рода подтекст ее роли, который, однако, вот-вот станет открытым текстом. Что же чувственная достоверность «играет наряду»?
Многое – и выбор из множества оттенков роли читатель вряд ли осуществит самостоятельно. Он вряд ли догадается о подтексте без подсказки автора «Феноменологии…». Но с подсказкой, тем более прочитав предварительно что-то у Канта и Фихте, он, пожалуй, сочтет верным гегелевское разъяснение сути этой «Beispiel» – «побочной игры»: «Среди бесчисленных различий, встречающихся при этом, мы везде находим главное различие, состоящее именно в том, что в чувственной достоверности сразу выделяются из чистого бытия оба названные „эти“: „этот“ как „я“ и „это“ как предмет. Если мы вдумаемся в это различие, то окажется, что „я“ и предмет чувственно достоверны не только непосредственно, но и в то же время и опосредованно: „я“ обладаю достоверностью через нечто иное, а именно через вещь; а эта последняя достоверна точно так же через нечто иное, а именно через „я“» 55.
Вот теперь перед нами предстают первые звенья диалектической системы «Феноменологии духа»: чувственная достоверность как знание «непосредственного или сущего», «этого», раскалывается далее на два взаимосвязанных момента: «этот как я» и «этот как предмет». Уместно поставить вопрос: откуда появился, как введен и развит первый элемент системного движения, сразу взятый диалектиком Гегелем в виде единства противоположностей?
Представляется обоснованным дать следующий ответ. То, что сначала говорится именно о чувственной достоверности, в известной степени обусловлено предметом анализа феноменологии, каковым стал являющийся дух и отчуждающиеся от него формообразования знания. Все множество явлений порождается «способностью чувственности». Такова была позиция предшествующей философии, в особенности четко утверждаемая в рамках сенсуалистической традиции. Сделав чувственную достоверность первой в ряду объективированных феноменов, Гегель по-своему признал силу этой традиции, что раньше сделал Кант, влияние которого на автора «Феноменологии…» было немалым. Но особая интерпретация чувственной достоверности одновременно говорит и о стремлении Гегеля дать бой сенсуалистической (локковско-юмовской) традиции.
В известной степени взятые напрокат понятия и мыслительные ходы у Гегеля наполняются новым смысловым содержанием, в свою очередь зависящим от избранной им цели. Поскольку задачей является подведение индивида к позиции науки, то Гегель считает необходимым уже на первой стадии так представить последовательность движения формообразований сознания, чтобы в процессе движения уже прояснялась цель, и притом не как нечто постороннее самому процессу, а как заключенное в нем сначала хотя бы в зародыше. Надо отметить, что благодаря этому кристаллизовалось то представление об исходном пункте системного движения – о его клеточке, о цели, заданной в начале, – которое затем будет развито в деталях и получит метасистемное воплощение в «Науке логики».
Каким образом Гегель сближает конечную цель системного движения «Феноменологии…» с его исходным пунктом? Конструктивно это делается как раз благодаря выявлению – через диалектические взаимоопосредования «этого как я» и «этого как предмета» – глубинного смысла побочной игры чувственной достоверности. А смысл заключается, согласно Гегелю, в том, что при всей ее претензии на выражение внешних, действительных, всецело личных, индивидуальных черт неповторимое «это» вещей оказывается невыразимым для человека; вместо «этого» чувственная достоверность способна выразить «только общее». Таков окончательный приговор, заключительное слово только что разыгранного первого акта феноменологического сценария с участием чувственной достоверности. Как бы чувственная достоверность ни отрекалась от своего родства с наукой (претендуя на выражение индивидуальной неповторимости окружающего мира вещей, а не присущей им общности, закономерности), Гегель видит свою задачу в обнаружении именно этого внутреннего родства. Отсюда и выводится способность человеческого сознания – отправившись от станции «Чувственная достоверность», прибыть в конечный пункт, именуемый «Наука».
Однако для осознания специфики продуцирования и систематизации Гегелем феноменов, гештальтов духа очень важно принять во внимание следующий поворот анализа. Хотя претензии чувственной достоверности развенчаны, хотя ее внутреннее родство с наукой раскрыто, сам по себе гештальт – со всеми претензиями и иллюзиями – остается актером феноменологического действия. Поэтому дальнейшее движение анализа своеобразно и причудливо: «оно», сознание так и не принимающее своей истины, всеобщего, как бы остается на сцене духа в виде неуничтожимых и постоянно оживающих формообразований, а «мы» 56 берем с собой в дальнейший путь уже преобразованную чувственность, не жалеющую о потере иллюзий и ориентирующуюся на всеобщее. Действие первое заканчивается, задергивается занавес, чтобы открыться вновь – на сцене появляется новое, теперь уже синтетическое формообразование являющегося духа, восприятие.
«Восприятие или вещь и иллюзия» – так называется второй акт феноменологического действия. Названием уже очерчивается важность сюжета для всего философствования, для обычного сознания человека, для его жизни. Ведь сознание постоянно вращается именно вокруг вещи и ее свойств. Гегелевская феноменология трактует тему восприятия глубоко и оригинально. Тут нас снова ожидают ситуации интеллектуальные, но в то же время и драматические; перед зрителем будут выступать и вещь, как она «принята» сознанием, и сознание, поскольку оно приняло вещь и приняло ее как «истину» (игра со словами «wahr» – истинный и «nehmen» – принимать, брать, составляющими части немецкого термина «Wahrnehmung» – восприятие). На сцене появятся, пусть ненадолго, феноменологизированные идейно-философские позиции, в том числе и зафиксированные философской наукой теоретические иллюзии, упорствующие в своих претензиях на истинность.
Когда восприятие впервые вступает на феноменологическую сцену, Гегель сразу определяет его основную роль: оно призвано стать носителем всеобщего. Но далее «вобравшее в себя всеобщность» восприятие вновь, согласно диалектической структуре анализа, распадается. «Для нас или в себе всеобщее как принцип есть сущность восприятия, а по отношению к этой абстракции обе различенные стороны – воспринимающее и воспринимаемое – составляют несущественное» 57. Теперь мы готовы к тому, что «несущественному для нас» и «в себе» автор «Феноменологии…» все равно предоставит слово. Позиция «воспринимающего» и позиция «воспринимаемого» заявят о своих претензиях.
Воспринимаемая сторона – это, по Гегелю, вовсе не вещь, а позиция сознания, околдованного вещью. И когда Гегель говорит о претензиях «вещной стороны», то на самом деле имеет в виду особую разновидность, даже особую идейную ориентацию сознания. Суть ее – в убеждении, что достаточно «принять» в сознание уже действующую на него вещь, чтобы располагать истиной 58. Итак, на одной стороне выступает сознание, готовое принять тезис о своей абсолютной зависимости от вещи на стадии восприятия. Теперь мы уже не сомневаемся, что Гегель сразу же поведет борьбу с этими иллюзиями – она станет продолжением борьбы с чувственной достоверностью, претендующей на самодостаточность, на изоляцию от других форм сознания, выражающих общее и всеобщее. Но теперь разбираются несколько иные притязания. Богатство, сообщаемое нам восприятием, с точки зрения такого сознания, определяется лишь предметом, который непосредственно «проявляет себя как вещь, обладающая множеством свойств», «ибо только восприятие заключает в своей сущности негацию, различие или многообразие» 59. Попутно заметим: Гегель не всегда определенно указывает на то, что, согласно конструктивному принципу своего труда, он предоставляет «высказаться» той позиции, которая несколькими абзацами позже будет подвергнута критике и будет снята более высокой точкой зрения. Для понимания текста в высшей степени важно распознавать конструктивно-системный, «игровой» характер текста «Феноменологии…»: постоянную смену масок и ролей на сцене являющегося духа, сохранение автором дистанции по отношению к действующим на сцене гештальтам духа. Поэтому сбивают с толку такие интерпретации (чаще – такое цитирование) «Феноменологии…», когда каждая «реплика» упомянутых гештальтов выдается за суждение самого Гегеля.
Гегель, правда, готов признать определенную силу, правоту «вещной» позиции сознания по отношению к восприятию. Вещный гештальт во многом опирается на структуру самого являющегося духа. Воспринимающее сознание, согласно Гегелю, создает обобщенный образ вещности, без которого непредставимо последующее объединение вновь открываемых свойств в цельность той же самой вещи. Немалая роль данной структуры сознания подтверждена современными исследованиями процесса восприятия в философии и психологии. В изображении позиции «вещной стороны», или «воспринимаемого», у Гегеля можно найти и другие весьма тонкие детали. Так, он различает следующие процедуры сознания: подчеркивание «положительной всеобщности» (имеется в виду соотнесенность мыслимой восприятием совокупности свойств с самой вещью) и «момент негации», который состоит в том, что на определенной стадии восприятия упор на примат самой вещи приводит к «равнодушному» перечислению ее свойств по принципу «а также».
Позиция сознания, суть которой вещь – «истина восприятия», приводит к результатам, следующим образом структурируемым Гегелем: вещь предстает как: 1) «безразличная пассивная всеобщность, „также“ (das Auch) многих свойств или, лучше сказать, материй», 2) как «негация» – она есть «одно», что означает исключение противоположных свойств, и 3) «она есть сами многочисленные свойства, соотношение двух первых моментов; негация, как она соотносится с безразличной стихией и в ней распространяется в виде множества различий; точка единичности, излучающаяся в множественность в среде устойчивого существования» 60.
Тут перед нами снова предстает используемая и отрабатываемая Гегелем триада, которая становится своеобразной имманентной единицей развития мысли. Она, в свою очередь, включена в более широкое системное рассмотрение. Диалектическое введение и снятие различий Гегель использует как прием, который ведет к разрастанию системной целостности. Это ход мысли, весьма перспективный для дальнейшего развития гегелевских системных идей, это предпосылка системного принципа «Науки логики».
Гегель мыслит подобную позицию сознания (внутри себя диалектическую) как своеобразное «завершение вещи». Естественно, что дальнейшее движение феноменологического анализа получает диалектический толчок. Раз «завершенная вещь» восприятия оказывается противоречивым в себе формообразованием, то неизбежна новая коллизия. Снова разыгрывается конфликт – между позицией сознания, застрявшего на рассмотренных ранее и вполне действительных достижениях, и дальнейшим движением сознания. «Так как предмет есть истинное и всеобщее, самому себе равное, сознание же есть для себя изменчивое и несущественное, то с ним может случиться, что оно неправильно постигнет предмет и впадет в иллюзию» 61.
Дальнейший разбор в «Феноменологии духа» притязаний впадающего в новые иллюзии духа, постоянства таких притязаний и вместе с тем необходимости их преодоления – блестящий, тончайший гегелевский анализ, который до сих пор еще недооценен в его положительном значении для раскрытия всеобщих структур человеческого сознания. Одновременно это редкий в истории философии метод вписывания предшествующих философских позиций в позитивное исследование, причем исследование, проникнутое диалектикой, ибо рассматривается отталкивающееся от противоречий движение формообразований сознания. Мы лишены возможности развертывать все детали гегелевского анализа и воспроизведем только основные его моменты.
Вещь на предшествующей стадии феноменологического анализа предстала как «одно», как некая «чистая единица». «Посмотрим теперь, – приглашает зрителя-читателя Гегель, – какой опыт совершает сознание в своем действительном процессе восприятия. Для нас этот опыт уже содержится в только что данном развитии предмета и отношения к нему сознания; и он будет только развитием имеющихся тут противоречий» 62. Целостность предмета, данная в восприятии, на новом этапе анализа распадается – и прежде всего благодаря тому, что в воспринятом, приписываемом лишь «самой вещи», сознание вдруг узнает самого себя. «Итак, сознание необходимо проходит опять по этому кругу, но вместе с тем проходит иначе, чем в первый раз. А именно, оно на опыте узнало относительно процесса восприятия, что результат и истинное в нем есть его растворение или рефлексия из истинного в себя самого» 63. Сознание, таким образом, «возвращается в самого себя», и с прежним формообразованием сознания неминуемо происходит изменение – само сознание «изменяет истинное» 64.
Гегель, следовательно, обнаруживает в самом процессе восприятия любопытное свойство воспринимающего сознания, своеобразную критическую саморефлексию – готовность принять на себя появляющиеся в сознании иллюзии. Он высоко оценивает эту способность: благодаря признанию того, что возникла «неистинность», возможна ее корректировка. И вот прекрасные слова Гегеля, проливающие свет также и на тайну предмета и способа исследования «Феноменологии…»: «Поведение (курсив наш. – Н.М.) сознания, которое мы должны теперь рассмотреть, следовательно, таково, что оно уже не просто воспринимает, а сознает также свою рефлексию в себя и отделяет ее от самогó простого постижения» 65. Перед нами – выраженная на языке феноменологии мысль о неизбежном вмешательстве сознания в процессе восприятия, наблюдения «самой вещи». И ценно, что Гегель выявляет здесь позитивные, конструктивные моменты, связанные с активностью сознания на стадии восприятия.
Вслед за этим подводится итог уже пройденного небольшого отрезка системного пути: обнаружилось, что вещь есть «одно», и это является «истинным определением», которое должно быть удержано; затем становится ясно, что вещь является «одним» также в силу определений, которые исходят от нас. Новое противоречие находит отражение в противоборстве философских позиций (концепций, отстаивающих объективность или субъективность чувственных качеств). Конфликты, рассматриваемые Гегелем в первых актах феноменологического действия, – «борьба» между вещью и сознанием, между чувственной достоверностью и всеобщностью, между сознанием, зациклившимся на «единичности» самих вещей, их «истинности», и сознанием, почувствовавшим свое влияние на истинность вещей – все это вскоре предстанет как целый мир, мир рассудка, чья очередь появиться на сцене «Феноменологии духа». Здесь нас ожидают конфликты более драматические, чем на стадии чувственности, где гегелевское рассуждение еще порой сохраняло личину отвлеченного философско-гносеологического рассуждения и где отношение к реальному «поведению» сознания автор устанавливал лишь время от времени. Переходя к рассудку, феноменология Гегеля еще ярче раскрывает необычность, уникальность своего анализа по сравнению с тем, что до той поры писали о рассудке.
Прежде чем мы вслед за движением гегелевского анализа перенесемся в царство рассудка, сделаем выводы относительно постановки и разрешения в двух первых разделах, посвященных чувственности, проблем системности и историзма.
1. Гегель в этих разделах почти не употребляет слово «система», что составляет резкий контраст с апофеозом системы в Предисловии. Вместе с тем, по нашему мнению, на конкретном материале осуществляется развитие системных идей. Гегелю приходится, подчиняясь высказанному в общей форме в Предисловии системному принципу, прежде всего выбирать начало исследования, имея в виду конечную цель – движение являющегося духа к науке. Поэтому, избирая – под влиянием многих предшествующих и современных ему гносеологических учений – чувственность в качестве первой темы своего повествования о судьбах духа, Гегель с самого начала интерпретирует ее иначе, в соответствии с феноменологическими замыслами и представлениями о внутренней логике избранного им типа системного построения. Чувственность, которая в большинстве философских концепций рассматривалась абстрактно-антропологически (как относительно самостоятельная способность человека) или абстрактно-гносеологически (как особая ступень в движении познания), в гегелевской феноменологии приобретает новый вид. В своеобразный сплав объединены прежде всего сознание и знание: они, кроме того, именно на ступени чувственности вовлекают в свое движение вещно-предметную сферу, причем это причудливое движение не сухая система взглядов автора, а изображение (в движущейся системе) объективирующихся формообразований сознания, своего рода верований, убеждений, ориентаций сознания, обладающих жизненной стойкостью и потому закрепленных в виде философских позиций.
Стиль феноменологического повествования причудлив, необычен его язык. Формообразования, гештальты духа с самого начала «слеплены» из элементов предметности, сознания и самосознания («я»). Им приписывается некоторый вид «поведения» (с такими его чертами, как способность выдвигать претензии, питать иллюзии, рефлектировать и т.д.). Благодаря этому образуется уникальное для истории философии исследовательское поле динамичного, комплексного, выражаясь современным языком, изучения духовных феноменов. По нашему глубокому убеждению, все это своеобразие анализа, осуществленного именно в «Феноменологии духа» и в дальнейшем Гегелем очень мало развитого, до сих пор недостаточно выявлено и учтено. А ведь отсюда проистекали специфические приемы системного построения.
2. Своеобразие системного анализа, зависящее от особого среза гегелевского феноменологического исследования состоит в том, что в определенной степени решается задача объединения, приведения в порядок, таких проявлений духа, которые уже «выступили» на арене мировой истории. «…Поскольку наш предмет – являющееся знание, – пишет Гегель во Введении, – то и его определения принимаются прежде всего так, как они непосредственно даны, и из того, как они были постигнуты, явствует, что они даны» 66.
3. Суть и особенность гегелевского феноменологического историзма определяются, по нашему мнению, его зависимостью от охарактеризованного выше принципа конструирования и приведения в системное единство гештальтов являющегося духа. Поэтому исторически данные (например, благодаря истории философии) формообразования духа Гегель включает в «Феноменологию…» не в том виде, в каком они предстали в исторической эмпирии. Рассказ о них в «Феноменологии…» – это прежде всего типологический портрет, где, скажем, изображена не одна какая-нибудь форма обыденного сознания, кичащегося своими преимуществами перед наукой. Портрет намеренно делается таким, чтобы любая форма обыденного сознания, выступающего с аналогичными претензиями, могла быть при его помощи опознана. И философские позиции, суть которых – в апологии «чувственной достоверности», сознательно фиксируются так, чтобы под изображенный гештальт подошли взятые в определенном же срезе учения Демокрита, Эпикура, Гассенди, Локка, Юма или какого-нибудь другого философа. И поскольку делается портрет именно типологический, живописец-феноменолог по большей части скрывает, какая именно реальная форма обыденного сознания или концепция философии в наибольшей степени служила ему конкретным прообразом. Поэтому зашифровка исторически конкретных опознавательных знаков гештальтов духа, этих станций и полустанков системного пути феноменологии, производится в соответствии с важнейшим конструктивным принципом гегелевского произведения, который можно условно назвать системно-типологическим историзмом. Здесь форма историзма определяется, как бы шлифуется системным феноменологическим построением. (Почему и слабости системной мысли питают непроясненность, противоречивость историзма.) Обобщение гештальта осуществляется тем более усиленно, что Гегель стремится совместить контурами те формообразования, которые в реальной истории существуют изолированно, даже выступают как результаты деятельности людей, подвизающихся в различных сферах разделения труда.
4. Ни тщательным типологическим портретированием духа, ни набором большого количества таких портретов системная работа не заканчивается, она по существу только начинается. Собранные гештальты еще требуется оживить, выпустить на сцену феноменологии в определенном порядке, в определенной последовательности. Как решает эти задачи Гегель?
Говоря обобщенно, сценарной канвой системного движения является диалектика. В тексте «Феноменологии духа» имеются фрагменты, в которых начинает развиваться имманентная для системы диалектика, причем это уже новое слово Гегеля, а не вариант кантовско-шеллинговских диалектических рассуждений. Раскол целостного, единого формообразования духа на противоположные моменты, их объединение в новую целостность, последующее распадение последней – таков внутренний импульс движения анализа, таков системообразующий фактор. Системная идея объединяется в «Феноменологии духа» с диалектикой. Этот перспективный гегелевский замысел реализуется в последующих разделах труда, в частности в разделе о рассудке, к рассмотрению которого мы и переходим.
Примечания
1 Современная литература о «Феноменологии духа» огромна. Далее будет идти речь об исследованиях 60 – 70-х годов. В 70-е годы у нас вышла всего одна монографическая работа, специально посвященная «Феноменологии…»: Погосян В.А. Проблема отчуждения в «Феноменологии духа» Гегеля. Ереван, 1973. В ряде монографий, посвященных более общей проблематике, под различными углами зрения рассматривалась эта книга Гегеля (например, в книгах и статьях В.Ф. Голосова, А.В. Гулыги, Ю.Н. Давыдова, В.П. Кохановского, К.Н. Любутина, И.С. Нарского, Т.И. Ойзермана, В.И. Шинкарука и др.). В 70-х годах в нашей периодической печати был опубликован ряд статей, посвященных «Феноменологии…» (авторы, кроме уже названных, в порядке хронологии статей: З.Н. Мелещенко, А.Н. Ерыгин, А.М. Анохин, Л.И. Бондаренко, Е.А. Яблоков, А.А. Митюшин, Г.В. Болдыгин). Более конкретные библиографические указания см. в изданиях: Советская литература о Гегеле (1970 – 1979): Библиогр. список. М., 1980.
Из фундаментальных работ зарубежных марксистов, специально посвященных Гегелю и основательно рассматривающих «Феноменологию духа», необходимо, кроме уже упоминавшейся книги Г. Лукача «Молодой Гегель», отметить двухтомник румынского философа Г. Гулиана «Метод и система Гегеля» (рус. пер.: М., 1962, т. 1, с. 300 – 380), а также книгу философа из ГДР Г. Штилера (Stiehler G. Die Dialektik in Hegels «Phänomenologie des Geistes». B., 1964). Многочисленная современная западная литература, посвященная «Феноменологии духа» и обобщенно характеризуемая далее, в известной степени выросла из осознания ограниченностей тех попыток интерпретации, которые были предложены в 30 – 50-х годах западными философами различной, прежде всего экзистенциалистской, ориентации.
Весьма существенный с точки зрения историко-философского исследования недостаток работ экзистенциалистов состоял в попытках превратить Гегеля в мыслителя экзистенциалистского типа, а также в вытекающих отсюда двух линиях интерпретации, о которых существенно сказать в связи с темой нашей книги: 1) оправданный интерес к историзму Гегеля вылился в «чрезмерно историцистское», порой вульгарно-историцистское и вульгарно-социологическое интерпретирование «Феноменологии духа»; 2) использование меткой критики ограниченностей ранних гегелевских реализаций системного принципа стало поводом – без глубоких исследований, доказательств – категорически сделать из автора «Феноменологии духа» «антисистемного» мыслителя. Необходимо отметить, что ведущие представители «франкфуртской школы» Г. Маркузе, Т. Адорно, Ю. Хабермас, по сути дела, примыкают к интерпретации «Феноменологии…», даваемой философией жизни и экзистенциализмом; их анализу также свойственны упомянутые недостатки.
В работах о «Феноменологии духа», которые опубликованы на Западе в последние 10 – 15 лет, проделаны новые текстологические исследования. Среди авторов этих работ можно назвать таких философов как Г.-Г. Гадамер, Д. Хенрих, О. Пёггелер, Г.Ф. Фульда, К. Дюзинг, Р. Виль, Л. Пунтель, В. Маркс, Р. Бубнер, В. Виланд, Г. Крюгер, Э. Ланге, Б. Либрукс, К. Нуссер, X. Крумпель, X.X. Оттман (ФРГ); Ж. Говен, П.-Ж. Лабарьер, Г. Ярчик, Ф. Шателе (Франция); Г. Кейнз, К. Лоуэр, Р. Норман (США), Ч. Тейлор (Канада) и др.
На Западе популярны комментарии к «Феноменологии духа». В последние годы появилось сразу несколько книг-комментариев, и некоторые из них представляются интересными и оригинальными. Среди них можно назвать книгу французского гегелеведа П.-Ж. Лабарьера «Введение к чтению „Феноменологии духа“» (Labarrière P.-J. Introduction a une lecture de la phenomenologie de l’esprit de Hegel. P., 1979). В англоязычной философской литературе см.: Kainz Н.Р. Hegel’s Phenomenology, Pt 1: Analysis and Commentary. Birmingham (Ala), 1976; Lauer Q. Reading of Hegel’s Phenomenology of Spirit. N.Y., 1976; Norman R. Hegel’s Phenomenology: A Philosophical Introduction. N.Y., 1976; etc.
В западногерманской истории философии этот жанр менее распространен. Можно назвать две работы такого рода: Becker W. Hegels Phänomenologie des Geistes: Eine Interpretation. Stuttgart, 1971; Marx W. Hegels Phänomenologie des Geistes; Die Bestimmung ihrer Idee in «Vorrede» und «Einleitung». Frankfurt a.M., 1971.
2 Гегель Г.В.Ф. Соч. М., 1959, т. 4, с. 13.
3 Hegel G.W.F. Phänomenologie des Geistes. Frankfurt а.M., 1973, S. 588.
4 Materialien zu Hegels Phänomenologie des Geistes. Frankfurt a.M., 1973, S. 8.
5 Такую интерпретацию, по существу, предложил Ж. Ипполит, не без основания начавший с фиксирования противоречия, даже парадокса: «Нет более систематизирующего мыслителя, чем Гегель; он сам стремился, с тех пор как стал преподавать философию в Йене, развить систему; и в Предисловии к „Феноменологии“ он настоятельно подчеркивает, что только системе принадлежит характер истинности. Система – не метод или могущий быть использованным способ мышления, более того, она произрастает из сущности абсолюта: абсолютное есть субъект, и знание, которое он приобретает о себе, может быть только систематическим… Но – и это основа для противоположной претензии – несколько обостряя дело, можно сказать, что нет менее систематического мыслителя, чем Гегель… Абсолютное – всегда становление себя другим, всегда прорыв, всегда авантюра… И мы вследствие этого не удивляемся, что Гегель в процессе своего развития дал различные изображения своей системе» (Hyppolite J. Anmerkungen zur Vorrede der Phänomenologie des Geistes und zum Thema: das Absolute ist Subjekt. – In: Materialien…, S. 45, 46).
6 Современные исследователи, с одной стороны, подвергли достаточно убедительной критике утверждение Т. Хеаринга, а также идею экзистенциалистов о том, что в «Феноменологии духа» вообще отсутствует идейно-архитектоническое, внутреннее системное единство. О. Пёггелер, Г. Киммерле, П.-Ж. Лабарьер и другие авторы продемонстрировали внутреннюю логику, цельность этого произведения, не исключающую, разумеется, присущих ему противоречий и даже определенной двойственности движения мысли. Однако соглашаясь с тезисом о систематическом единстве произведения, о его идейной, структурной, композиционной целостности, вряд ли правомерно упускать из виду, как это иногда происходит в работах о Гегеле, сколь неравномерная содержательная нагрузка ложится на системный принцип в разных частях «Феноменологии духа», как часто избранный самим Гегелем внутренний рабочий ритм системного анализа являющегося духа сменяется внешними эффектами.
7 Гегель Г.В.Ф. Работы разных лет. М., 1971, т. 2, с. 271.
8 Materialien…, S. 8.
9 Briefe von und an Hegel / Hrsg. von J. Hoffmeister. Hamburg, 1952, Bd. 1, S. 136.
10 Hegel G.W.F. Phänomenologie des Geistes / Hrsg. von J. Hoffmeister. Hamburg, 1952, S. 578.
11 Гегель Г.В.Ф. Соч., т. 4.
12 Hegel G.W.F. Die Phänomenologie des Geistes / Hrsg. von G. Lasson. 2. Aufl. Leipzig, 1921.
13 Гегель Г.В.Ф. Соч., т. 4, с. 3.
14 Там же, с. 12.
15 Там же, с. 9.
16 Там же, с. 12.
17 Там же, с. 2.
18 Там же, с. 20.
19 См.: Там же, с. 2.
20 См.: Там же, с. 14.
21 См.: Там же, с. 21.
22 См.: Там же, с. 17.
23 Там же, с. 39.
24 Там же, с. 11.
25 Там же, с. 31.
26 Там же, с. 32.
27 Там же, с. 27.
28 Гегель Г.В.Ф. Работы разных лет, т. 2, с. 283.
29 Гегель Г.В.Ф. Соч., т. 4, с. 1.
30 Там же, с. 4.
31 Там же, с. 7.
32 Marx W. Hegels Phänomenologie des Geistes, S. 10 – 11.
33 Гегель Г.В.Ф. Соч., т. 4, с. 4 – 5.
34 Там же, с. 4.
35 Там же, с. 18.
36 Там же, с. 14.
37 См.: Там же, с. 15.
38 Там же, с. 40.
39 Там же, с. 43.
40 М. Хайдеггер в комментарии к Введению «Феноменологии духа» так поясняет особенность «явленности» науки. «Гегелевское положение: „Но наука, тем самым, что выступает на сцену, сама есть некоторое явление“ – содержит двойной смысл, полагаемый из высокого замысла. Наука не только в том смысле явление (Erscheinung), в каком пустое проявление неистинного знания также есть явление, поскольку и оно себя в общей форме обнаруживает. Наука, напротив, уже в себе явление в единственном смысле, в том, что она как абсолютное познание есть тот луч, которым нас освещает абсолют, свет самой истины. Проявление из этой видимости означает: наличие в полном блеске репрезентации, самой себя репрезентирующей. Проявление – собственное наличие самой явленности абсолютного» (Heidegger М. Hegels Begriff der Erfahrung. – In: Heidegger M. Holzwege. Frankfurt a.M., 1980, S. 137). Хотя у Гегеля действительно «выступление науки» на сцену феноменологии связано с репрезентацией абсолютного, Хайдеггер – как будто ничего не меняя в содержании, но прибегая к особому языку – значительно мистифицирует, мифологизирует картину гегелевского понимания являющегося духа.
41 Гегель Г.В.Ф. Соч., т. 4, с. 13.
42-43 Там же.
44 Там же.
45 Там же, с. 44.
46 Диалогически – диалектическое столкновение формообразований духа – принципиально важный структурный элемент «Феноменологии духа». Поэтому не менее, чем образ драматического театрального действия, помогает восприятию работы Гегеля напоминание о родстве с диалогами Платона и соответственно с особой ролью, которая (в споре гештальтов) придается авторской сократической иронии. Эту тему хорошо развивают некоторые современные гегелеведы. См., например: Wiehland W. Hegels Dialektik der sinnliechen Gewissheit. – In: Materialien…, S. 70.
47 См.: Гегель Г.В.Ф. Соч., т. 4, с. 44. Эту сторону «Феноменологии духа» абсолютизировали экзистенциалисты. Однако у экзистенциалистской трактовки были свои сильные стороны. В отличие от многих интерпретаторов, похоронивших в наукообразных рассказах о «Феноменологии духа» ее яркую, своеобразную диалектику, экзистенциалисты обратили внимание на поиск, беспокойство, страсть, столь характерные для гегелевского труда. Ж. Ипполит, например, писал, что «Феноменология…» – произведение «приключенческо-авантюрное», что это «одновременно Иллиада и Одиссея духа, его приключение, а вместе с тем прорыв и отступление, открытость и замкнутость, линия и круг», что в книге Гегеля спекулятивное, якобы вечное круговращение мысли – «не однотонная, повторяющаяся история, а экстаз становления, имманентная перспектива смысла, телеология» (Hyppolite J. Op. cit., S. 47).
48 Гегель Г.В.Ф. Соч., т. 4, с. 434.
49 См., например: Westphal М. Hegels Phänomenologie der Wahrnehmung. – In: Materialien…, S. 83.
50 Гегель Г.В.Ф. Соч., т. 4, с. 51.
51 Там же.
52 См.: Там же.
53 Там же, с. 52.
54 Там же.
55 Там же.
56 В литературе о Гегеле ведутся споры относительно содержания этого «мы», играющего немалую роль в тексте «Феноменологии духа». Так, Г.-Г. Гадамер правильно показывает, что в гегелевском изображении этот гештальт имеет двойственную природу: он представляется в «диалектике и апоретике, сущей для нас», и в том виде, в каком противоречия гештальта духа предстают для наблюдающего сознания в процессе опыта. См.: Gadamer H.-G. Die verkehrte Welt. – In: Materialien…, S. 111.
П.-Ж. Лабарьер обращает внимание на различие – «для сознания» и «для нас», – имеющееся «в каждой фигуре» гегелевского анализа. Первый уровень («для сознания») – ситуация, когда сознание как бы приглашается к конфронтации между содержанием своего схватывания мира и правилами, которые ему даны; это уровень, где сознание вовлечено, «ангажировано» в процесс собственного движения, где оно обязано как бы изменять самому себе, чтобы приспособить свое видение вещей к этим последним. «Для нас» – уровень, который позволяет как бы дать экспозицию условий опыта, сделать выводы из ангажированного опыта, показывая, как в нем в какой-то момент возникает и новый объект, и новые правила прочтения объекта. «Это такой пункт развития, – остроумно поясняет П.-Ж. Лабарьер, – когда сознание, если можно так выразиться, отдыхает, а философ торопится занять место перед сценой, чтобы дать отчет относительно концептуальной преемственности…», т.е. сказать, что речь идет об одном и том же опыте сознания, и раскрыть, в чем состоит единое его значение (Labarriere P.-J. Op. cit., p. 36, 37).
«Кто суть „мы“, – отмечает В. Виланд, – в тексте не сказано. Мне кажется явным, что „мы“ – это не позиция абсолютного знания. Ибо этот оборот речи у Гегеля одновременно служит и той цели, чтобы таким способом ненавязчиво включить читателя в ход мысли. Так что „мы“ – скорее некоторая сократическая инстанция» (Wiehland W. Op. cit., S. 80).
57 Гегель Г.В.Ф. Соч., т. 4, с. 60.
58 См.: Там же, с. 62.
59 Там же, с. 61.
60 Там же, с. 62.
61 Там же, с. 63.
62 Там же.
63 Там же, с. 64.
64 Там же.
65 Там же, с. 64 – 65.
66 Там же, с. 47.
Глава вторая.
Превратный мир рассудка и конфликты самосознаний
1. Борьба сил, «сверхчувственный мир» и бессилие рассудка
Третий подраздел раздела «Сознание» назван Гегелем «Сила и рассудок, явление и сверхчувственный мир». Это подраздел, столь же важный для уяснения конструкции «Феноменологии духа», сколь и трудный для понимания. На наш взгляд, здесь представлены глубокие и оригинальные достижения Гегеля, проливающие свет как на образ «являющегося духа», так и на важнейший для всего гегелевского идеализма принцип «выхода духа вовне», его «Äußerung».
Гегель завершает раздел о сознании и намечает переход к самосознанию, вводя необычное для учения о духе, знании, сознании понятие силы. Он хочет выявить, в чем же коренится немалая сила рассудка, где источник его действенности и «действительности». Ставится цель – обнаружить механизм специфического «выхода вовне», обретения особой реальности всем тем, что поначалу гнездилось в недрах индивидуального сознания. Тут будут продолжены начатые в ранних произведениях исследования механизмов объективирования духа, сила которого, по Гегелю, и состоит прежде всего в порождении и утверждении «своего», «сверхчувственного» мира. И нам представится возможность увидеть, как Гегель заставляет мир являющийся, мир чувственный, преобразоваться – благодаря силе рассудка – в мир сверхчувственный. (Впоследствии автор «Феноменологии…» все чаще будет работать над исследованием особенностей уже сформировавшегося, объективировавшегося духа.)
О «царстве рассудка» Гегель впервые говорит в подразделе о чувственности. На сцену выводится особая способность человеческого сознания – порождать относительно самостоятельные, сталкивающиеся друг с другом абстракции. Деятельность абстрагирования – типичный для теории познания сюжет – подается в «Феноменологии…» как один из наиболее важных, интересных гештальтов, внутреннюю силу и претензии которого Гегель разбирает с большой тщательностью. На чем же основана сила рассудка? На том, показывает Гегель, что «материи» – например, свойства вещи, как бы соединенные в ее образе, – превращаются в своего рода отдельные «силы». Обособление и «игра сил», т.е. «взаимодействие» абстракций рассудка, – вот одновременно гештальты и сюжеты дальнейшего развертывания феноменологического сценария. Важно отметить, что развитие содержания в гегелевском исследовании будет подчинено принципам диалектики, но это будет развитие, обусловленное внутренней, имманентной диалектикой проблемы.
«Силы», появившиеся на сцене феноменологии, обладают особыми свойствами. Это гештальты «являющегося духа», потому можно «видеть», наблюдать, фиксировать их. Но в отличие от гештальтов чувственности силы рассудка обладают новой способностью: они «выходят вовне», приобретают особое бытие. Их бытие «параллельно» бытию сознания, которое по-прежнему остается актером феноменологического действа. Силы рассудка, располагающиеся «наряду» с сознанием, способны, по Гегелю, вести свою, весьма сложную и специфическую игру. В тексте этой части «Феноменологии…» большую роль начинают играть понятия «Sein» – «бытие» (прибавляемое, как мы увидим, к другим словам, и в ряде мест необоснованно выпускаемое переводчиком), а также «Äußerung» и «sich äußern» 1.
Тема объективирования, «выхождения вовне» формообразований духа, начатая Гегелем в более ранних произведениях йенского периода, находит в «Феноменологии…» метатеоретическое развитие 2. На примере сил рассудка Гегель раскрывает сложные механизмы образования, функционирования и сохранения «бытийственных» аспектов духа. Гегель обозначает парадокс этой в высшей степени своеобразной бытийственности: она как бы парит между «бытием исчезновения» и «устойчивостью существования»; рассудочные формы действительно способны и сохранять относительную самостоятельность, и «касаться друг друга» (sich berühren), проникать друг в друга, находясь во взаимодействии. Своеобразие «выхождения вовне» таково, что его принципиально неверно (при переводе, в частности) отождествлять с «внешним проявлением». Ибо некоторые формообразования сознания, например ощущения и восприятия, обладают только «внешним проявлением» (скажем, когда органы чувств человека вступают в контакт с внешним миром). Что же касается рассудочных форм – абстрактно выраженных свойств, формальных правил деятельности рассудка и т.д., – то их бытийственность, что глубоко подмечает Гегель, в самом деле, связана с определенного рода «овнешнением». Увидеть, просто ощутить такое бытие с помощью органов чувств нельзя и в то же время возможно их снова «вызвать к жизни», снова сделать бытийственной оттесненную обратно к самой себе «силу», порожденную человеческим рассудком.
Когда Гегель говорит о способности относительно самостоятельных сил, «выходя вовне» вести уже как бы независимо от породившего их сознания «игру» – наподобие взаимодействия механических сил в мире природы, то установление самой возможности причудливого «переплетения сил» духа вовсе не является идеалистической мистификацией. Всякий, кто работает со знанием, его формами, с абстрактными понятийными результатами познания (и особенно тот, кто эту «игру сил» должен как бы переснять и передать машине), сразу поймет, сколь оправданна эта попытка Гегеля проникнуть в тайны «овнешнения» духовного, того процесса, в результате которого невидимая глазу работа сознания как бы осаждается разнообразными кристаллами духа.
Механизм овнешнения (Äußerung) очень важен для понимания природы духовных форм как таковых, но в особенности существен он для выявления скрытых источников объективирования духа и образования духовных форм, которые, подобно науке, способны кристаллизоваться в относительно самостоятельные сферы человеческой деятельности, как бы окружая скелет кристаллизаций духа плотью социального бытия. (Они – предмет анализа последней части «Феноменологии…».) Поэтому существенно отметить еще три момента гегелевского анализа.
Первый – обозначенная Гегелем структура: сила есть «бытие для другого». Далее благодаря феноменологическому анализу будет обнаружено, что объективации духа возникают не случайно, а под влиянием потребностей человеческого общения. Второй момент: только после того, как на сцене феноменологии появлялись различные, относительно самостоятельные силы (ведь нужно же было составить представление об их сущности, т.е. получить «понятие силы»), после того, как была продемонстрирована в игре сил механика их «выхождения вовне» – после всего этого Гегель выводит на сцену ни много ни мало… «сверхчувственный мир»! Его появление, надо отметить, не будет неожиданным для внимательного читателя-зрителя. Диалектика перехода определена самой сутью разбираемой проблемы. Ведь если порождения рассудка выступают как силы, способные быть относительно самостоятельными и взаимодействующими, если они выходят вовне, приобретают устойчивость существования, если между ними возникают особые игры, то разве все это не означает, что рожден наряду с миром чувственных вещей еще и другой мир, который можно, не впадая в мистику, назвать «сверхчувственным»? И если мир материально определенных вещей, событий назвать, как это делает Гегель, «Diesseits» – «посюсторонним миром», то правомерно обозначить многослойный, внутренне подвижный, «новый мир» обособленных абстрактных «материй-сил», порожденный рассудком, словом «Jenseits» – «потусторонний». Гегель не имеет в виду ничего мистически-религиозного, а только подчеркивает грань между мирами, определяемую их существенно различной бытийственностью. Но возникновение причудливого нового мира питает и новые иллюзии. Они гнездятся вокруг сложной проблемы соотношения двух миров, чувственного и сверхчувственного. Хотя второй мир, как было показано автором «Феноменологии…», возникает именно из игры сил сознания, сознание не опознает его как свой. И это не случайно. Мы подошли к третьему моменту, который Гегель считает необходимым проанализировать во имя прояснения особенностей рассудка.
Рассудок стремится теперь понять им самим порожденный сверхчувственный мир. Понимание это наталкивается на немалые трудности, казалось бы неожиданные. Раз второй мир родился через «явление первого», рассудок пытается уподобить сверхчувственный мир миру чувственному. «Если при этом мыслится, будто сверхчувственное есть, следовательно, чувственный мир, или мир, как он дан (ist) непосредственной чувственной достоверности и восприятию, то это – превратное понимание; ибо явление, напротив, не есть мир чувственного знания и воспринимания как мир сущий, а мир, который установлен как мир снятый или поистине как внутренний» 3. Приходится все же находить особые приемы работы со сверхчувственным миром – миром «снятым», «внутренним». Приемы и средства вырабатываются благодаря тому, что начинается тщательное сопоставление, сталкивание сил, осмысление их игры, что во всех подробностях показано Гегелем на сцене феноменологии. В результате рождается такое определение: «сверхчувственный мир есть покоящееся царство законов» 4, и читатель вправе посетовать на искусственность перехода.
Остается не вполне ясным, как и почему из «игры сил» рождается «закон явлений», почему новым формообразованием становится именно закон. Наиболее веское, впрочем, оправдание перехода к закону – это телеология всего произведения, влияние конечной цели, о которой Гегель, разумеется, не забыл. Уж если в обители чувственной достоверности Гегель почти сразу поселил всеобщее, то что говорить о владениях рассудка? Порожденный им сверхчувственный мир – мир внутренний, странный, превратный, как называет его Гегель, «мир наизнанку» 5, – рассудок не может, не умеет освоить собственными «силами». Нужно сразу поселить в нем иную «силу», чтобы она уяснила и превратный, наизнанку вывернутый сверхчувственный мир, и отношение его к миру чувственному. Этой силой может быть только наука.
Наука снова ненадолго являет на сцене духа свой сверкающий, неясный пока лик – для того лишь, чтобы обличить «темноту рассудка». Она-то умеет работать с «законами явлений»; в «покоящемся царстве законов», невесть откуда свалившемся на ошеломленный рассудок, она – у себя дома. В отличие от рассудка она умеет смотреть на предмет через «снятый мир» законов и видеть мир вещей в их бесконечности. «То, что для рассудка есть предмет в чувственной оболочке, есть для нас в его существенной форме, как чистое понятие. Это постигание различия, как оно есть поистине, или постигание бесконечности как таковой есть для нас или в себе. Разъяснение ее понятия – это дело науки; но сознание в том виде, в каком оно непосредственно обладает понятием, снова выступает как собственная форма или новое формообразование сознания, не узнающее в предшествующем своей сущности, а принимающее ее за нечто другое» 6. Для дальнейшего феноменологического действия существен переход, полагаемый начавшимся осознанием сверхчувственного мира: ведь сознание впервые начинает заниматься самим собой; оно приобретает форму самосознания. Подготавливается сцена для следующего действия.
Надо учесть, что гештальты самосознания поведут себя иначе, чем те, к которым читатель-зритель уже привык: теперь они станут «играть» исключительно с самими собой! Но и от наблюдателя требуется – именно потому, что на сцене появится самосознание, – другой, не внешний способ участия в происходящем действии. Теперь он сам должен «вступить» на сцену. «Выясняется, – наставляет автор драмы, – что за так называемой завесой, которая должна скрывать „внутреннее“, нечего видеть, если мы сами не зайдем за нее, как для того, чтобы тем самым было видно, так и для того, чтобы там было что-нибудь, на что можно было бы смотреть» 7. Требование непростое, но в свете феноменологических усилий XX в. оно представляется понятным: надо одновременно и всматриваться в сущность сознания и вглядываться в собственное сознание. Если исследователь-феноменолог и станет заглядывать за кулисы, «завесу духа», то он не должен надеяться что-нибудь увидеть, не поместив туда самого себя, свое сознание – в двойной роли и объекта и субъекта наблюдения. Гегель предупреждает, что подобную позицию обрести весьма сложно. Сложность прежде всего в том, что процесс непосредственного, простого самонаблюдения, самосознания невозможен – на его пути уже прочно встала завеса сверхчувственного мира, «игра сил» рассудка. Подобным образом – имея в виду к тому же сложные наслоения культуры, предрассудки философии – станет рассуждать Э. Гуссерль, предлагая применить – именно для уничтожения завесы на пути к «самим вещам» сознания – сложные приемы феноменологической редукции.
Гегель, если соотнести его исследование с феноменологией XX в., тоньше, мудрее. «Завеса» феноменологии не то, что просто можно отринуть, отодвинуть в сторону (как на то поначалу надеялся Гуссерль). Это не занавес, который «подвешивают» (вспомним гуссерлевское «suspendieren» – буквально: подвешивать, иносказательно: выводить из игры, – выполняющее свою роль в разъяснении процедур редукции). Завеса то, за что самосознанию всякий раз нужно заходить, проникать. Но она тоже своего рода действующее лицо, а не мертвая кулиса. В оперировании с завесой действующее сознание и сознание вступающего в действие наблюдателя ожидают немалые трудности. «Но вместе с тем оказывается, что так просто, без всяких затруднений, за нее нельзя зайти; ибо знание того, в чем истина представления явления и его „внутреннего“, само только результат хлопотливого движения, благодаря которому исчезают способы сознания: мнение, воспринимание и рассудок; и точно так же окажется, что познавание того, чтó знает сознание, зная себя само, нуждается в определении еще дальнейших обстоятельств, разъяснение которых будет дано дальше» 8. Прежде чем мы увидим, как Гегель произведет «раскладку» (Auseinanderlegung) гештальтов и соответствующих им «дальнейших обстоятельств», сделаем – в дополнение к ранее сказанному – выводы относительно характерных особенностей гегелевского рассмотрения рассудка и связанной с этим системной проблематики.
Анализ рассудка тесно увязан с заданной в Предисловии истористской координатой. Дело «рассудка» усматривается как раз в подготовке исторически значимой абстрактной формы, разнообразных «абстрактных материй», гештальтов, которые, как считает Гегель, благодаря рассудку, но уже за «его спиной» начали причудливую, неясную для самого рассудка игру. В таком промежуточном расположении рассудка между чувственностью и более высокой человеческой способностью – наукой разума или разумом науки – после «Критики чистого разума» Канта уже нет ничего оригинального. Общий абрис системы, следовательно, в какой-то мере подсказан кантовско-фихтевско-шеллинговской мыслью. Вместе с тем содержания понятия «рассудок» у Канта и в феноменологии Гегеля существенно различны. Кант вверяет именно «способности рассудка», подкрепляемой, конечно, всей мощью продуктивной способности воображения, развитие и обоснование «чистого» естествознания. Иными словами, у Канта рассудок и порождает сверхчувственный мир, и познает его принципиальное отличие от мира чувственного, и «наводит порядок» в хаотическом мире явлений, приписывая им законы, а заодно и «предписывая законы природе».
Не то в «Феноменологии духа»: рассудок – комплексный, сложный гештальт духа, но это пока еще своего рода слепой гештальт. Впоследствии, в «Науке логики» или «Энциклопедии…», будет более объективно оценена огромная мощь рассудка; подходя ближе к системной схеме Канта, Гегель свяжет силу рассудка с успехами практической деятельности и достижениями естествознания. Но пока, в «Феноменологии…», рассудок со всеми его «силами» объявляется бессильным. Он не проникает сколько-нибудь глубоко в созданный им «вывернутый наизнанку» мир. Рассудок пасует перед труднейшими задачами, которые связаны с познанием законов явлений. Более того, именно он, по Гегелю, погружает индивида в пучину многих жизненных бедствий. Они коренятся в описанной выше способности рассудка «выходить вовне», создавая целый мир «сил» и порождая их таинственную, неясную ему игру. «Äußerung» перерастает в «Entäußerung», т.е. обособление, «затвердение» вышедших вовне порождений рассудка, а «Entäußerung» легко оборачивается «Entfremdung», т.е. отчуждением.
Гегелевский анализ так и построен, чтобы разрушить тесные границы академического философско-гносеологического системного исследования, преодолеть его формализм в пользу содержательности самой жизни. И хотя это будет, как мы увидим далее, ограниченная содержательность, в приоткрытые шлюзы хлынет довольно мощный поток действительных проблем. Проложенное и пролагаемое далее русло «являющегося духа», как и прежде, будет их преобразовывать по знакомой нам модели типологии гештальтов, типологического историзма. Однако история уже будет ставить свои все более явные опознавательные знаки на гештальтах духа.
2. Феномен «признания» под формой конфликта господского и рабского сознаний
Раздел «Самосознание» Гегель помещает между рассудком, который уже сыграл свою роль, и разумом, чья партия еще впереди. Такая раскладка обусловлена задачами логики феноменологического системного рассмотрения. «Отработав» темы чувственной достоверности и рассудка, исследователь как бы обращает микроскоп анализа в мир невидимых глазу движений самосознания, чтобы понять, как и почему в действительные эмпирические процессы жизнедеятельности людей, в частности и особенности деятельности духовной, вкрапливаются процессы, обстоятельства, характеризующие именно роль самосознания.
При анализе раздела «Феноменологии…», посвященного самосознанию, гегелеведы охотно прибегали к расшифровке гештальтов, прямо связывая их с реальными историческими и социальными процессами. Гегель, несомненно, дает для этого повод, ибо наделяет тот или иной обобщенный гештальт чертами некоторой исторической реальности: событий, процессов жизни греческого, средневеково-христианского или новоевропейского мира. С этим главным образом и связывали историзм «Феноменологии…», считая, что Гегель последовательно изображает в виде феноменов духа сменяющие друг друга этапы общественного развития. По нашему мнению, при таком подходе специфика и противоречивость гегелевского историзма не выявляются. Историзм «Феноменологии…» покоится на более сложных и более противоречивых методологических решениях Гегеля, что мы попытаемся показать в ходе последующего анализа.
Мы вынуждены, и с немалым сожалением, не задерживаться на всех «полустанках» неторопливого гегелевского анализа. Поэтому далее будут рассмотрены в их проблемном значении только основные вехи, которые оставляет являющийся дух в царстве самосознания 9. Сознание оказывается в своеобразной ситуации раздвоения. Можно зримо представить себе «метания» нового формообразования на сцене феноменологии. С одной стороны, «заглянув в себя», т.е. приобретя важнейший оттенок «само-», сознание приобрело более реальную форму: оно стало «жизнью» (ведь без самосознания действительно нет жизни, развития индивида; и сознание без него остается абстрактным символом). Расшифровав элемент «само-», феноменолог (и читатель) также приблизились в своем анализе к «жизни», к реальным действиям индивида, наделенного сознанием. Но в «Феноменологии…» везде господствует идеалистическая по своему характеру манера анализа, о которой Маркс сказал: «…индивиды сперва превращаются в „сознание“…». В разделе о самосознании речь также идет не о деятельности, поведении индивидов, но о всеобщем и одновременно индивидуализированном самосознании и его «поведении».
С этим, несомненно, связана пронизывающая весь феноменологический анализ, отражающаяся и на языке гегелевского произведения идеалистическая мистификация. Однако в пределах мистифицирующего хода мысли Гегелем раскрываются действительные особенности структуры самосознания. В анализируемом разделе по существу поставлен немаловажный вопрос о том, как сам факт «жизни», жизненных потребностей человека влияет на самосознание и наоборот, как оно воздействует на процесс удовлетворения потребностей. Уже и то обстоятельство, что «жизнь» включается в феноменологическое действие на более поздней станции маршрута, – глубокое прозрение Гегеля. Удовлетворение потребностей в человеческом обществе по своей сути не есть примитивный животный акт, а сложное явление социокультурной жизни, так или иначе взаимодействующее с сознанием и самосознанием. Сознание же благодаря самосознанию обретает новое отношение к предмету и предметному миру вообще.
Согласно гегелевскому диалектическому пониманию, на новой стадии феноменологического движения две формы – бытие, вещь, предметный мир и сознание – представляют собой особое единство, которое «есть раздвоение на самостоятельные образования (Gestalten)» 10. Они появляются на сцене то попеременно, то вместе, вступают в игру, во взаимодействие. Сталкиваются не просто два гештальта, но два мира: мир индивида, сопровождаемый самосознанием текучий процесс жизни, и «всеобщая жизнь» – мир пока не определенный во всех его оттенках, но впервые намекающий сознанию на родство с ним. Это уже особая, гегелевская раскладка взаимодействия: членами его не являются, как в схеме созерцательного материализма и созерцательного идеализма, мир вещей, с одной стороны, и сознание (представленное «чувствительностью», потенциями восприимчивости) – с другой. Друг с другом взаимодействуют, согласно новой схеме Гегеля, сознание, уже умеющее координировать, коррелировать чувственно-рассудочные способности, наделенное первыми проблесками самосознания, и мир, в котором и в вещных формах сознание уже оставило свой след, да к тому же утвердило – в его причудливой «имманентной диалектике» – мир сверхчувственный. Значение этого гегелевского подхода противоречиво. Здесь – и источник величия гегелевской философии, и корень ее ограниченностей.
Переход к такой схеме – несомненно, начатый другими представителями немецкой классической философии – в учении о человеческом познании и обо всей духовной деятельности человека равносилен «коперниканскому перевороту» в естественных науках. Если созерцательная схема улавливала объективную видимость: чувственность-де «вращается» вокруг самостоятельного материально-вещного мира, то с помощью новой теоретической схемы философия подошла ближе к реальности человеческого познания. Ведь чувственность (понятая как способность восприимчивости, как деятельность органов чувств) не является самостоятельным субъектом в воздействии на мир: она встраивается в комплексную целостность человеческого действия. И «вращается» сознание действительно не вокруг нетронутого, заведомо темного для него мира, а вокруг мира вещей, событий, обстоятельств, процессов, немалое (и все растущее) число которых является как бы искусственными солнцами, созданными человеком. «Узнавание себя» в мире тоже чрезвычайно важное звено, без которого невозможно не только познание, но даже «простая жизнь» в этом мире. Не «увидев себя» в мире вещей, человек попросту погиб бы – вот момент гегелевской схемы, в котором, как и во всей схеме, есть не меньшая достоверность, реальность в изображении познания и всей духовной деятельности, ее социально-исторической природы, чем в по видимости более реалистичном созерцательном материализме.
Противоречивость же «коперниканского» переворота была связана также с тем, что немецкая классическая философия, разоблачив подвластность прежней философии одной объективной видимости, сама поддалась другим, возможно, более сложным видимостям, приняв их за реальность.
Какие же объективные видимости стали основой позиции немецкого классического идеализма? Говоря кратко, гипостазировалось действительно активное участие сознания в процессе преобразования окружающего мира. Сознание оставляет след в вещном мире, в мир «духов» оно вносит свою конструктивную природу, свое «само-». Ни с образа мира, ни с образа духа уже нельзя устранить этих следов. Поэтому мир явленный – это опосредованный сознанием мир. Человек способен, следовательно, овладевать миром только при помощи такого естественно данного и исторически сформированного инструмента, который уже никогда нельзя «вычесть» из человеческой картины мира. Именно к такому выводу привела философия Канта, используя и интерпретируя реальный факт вмешательства сознания в мир, опираясь на его активно-творческую, конструктивную природу.
В анализируемом разделе «Феноменологии духа» Гегель примыкает к кантовскому пониманию сознания и в то же время стремится преодолеть его рамки. Сознание (вместе с самосознанием) он тоже считает инструментом, обеспечивающим реальную «жизнь», жизнедеятельность индивида. Этот инструмент он также понимает как активный и в смысле его способности к творчеству, к превращению мира в «явленный», и в смысле способности впадать в иллюзии (ведь и иллюзии – результат своеобразной активности, «творчества» сознания, особенно если речь идет об интересующих Гегеля иллюзиях, своего рода объективных видимостях). Но вот то, что для Канта составляет самую суть сознания и самосознания, – их принципиальная «чуждость» миру – для Гегеля скорее составляет специфику лишь одной группы формообразований самого сознания. Их роль должна быть тщательно описана, осмыслена, но никак не преувеличена, полагает Гегель. Вслед за раскладкой формообразований на стадии «чуждости» – и раскладкой чрезвычайно тщательной, в известной степени более обширной, чем у Канта, – совершенно необходимо, согласно Гегелю, показать, что сознание не «оставило» следа в мире, а только смутно почувствовало, ясно увидев там только свое «само-», присутствие в мире другой духовной «самости». Какая это самость, пока еще сказать нельзя. Выражаясь более поздним гегелевским языком, эта «самость» пока еще «не положена».
«Феноменология…» до сих пор вводила нас в специфически кантовский мир (мы так считаем вопреки утверждаемому в некоторых гегелеведческих работах тезису, что с кантовской философией Гегель «сводит счеты» главным образом в разделе о восприятии, и в согласии с рядом других авторов 11, по существу выступающих против локализации лишь в первых разделах «Феноменологии…» – и больше уже ни в каких других, – критических расчетов Гегеля с предшествующей и современной философией). Почему же этот мир позволительно назвать «кантовским»? Да потому, что духу философии Канта всего более соответствует образ и «поведение» сознания, узнавшего себя в мире (в немалой степени благодаря самосознанию), но постоянно отталкивающего мир от себя в качестве чуждого. Именно такое мироощущение до сих пор пронизывало сценическое действие феноменологии, пока на нем нам показывали «царство самосознания». Но вот в анализе наступает перелом. Пожалуй, он обозначается тогда, когда на сцену выходит реальное формообразование, через которое первоначально утверждает себя «жизнь», жизненное «единство» сознания, индивида, самосознания в его отношении к предмету: это «вожделение».
Тема вожделения разрабатывалась Гегелем в предшествующих йенских работах. В «Феноменологии…» повторяются рассуждения о значении «возделяющего» отношения к предмету для поддержания самой жизни, о познании «на опыте» самостоятельности предмета благодаря его потреблению. Процесс «вожделения» теперь интересует Гегеля с точки зрения участвующих в нем актов сознания и самосознания. Простой как будто бы акт вожделеющего уничтожения предмета – примитивной его «негации», как говорил философ в «Системе нравственности», – уже включает в свернутом виде ряд важных моментов. Как бы примитивно ни вел себя человек (в терминах гегелевского идеализма: как бы примитивно ни «вело себя» сознание на исходной стадии самосознания), все-таки даже в вожделеющем, удовлетворяющем свои потребности сознании можно выделить три взаимосвязанных, системно развивающихся далее момента: a) уже необходимо вмешательство «я», самосознания – здесь пока в простейшей форме «чистого неразличенного „я“»; b) как бы ни рядились акты вожделения и его удовлетворения в одежду «непосредственности», на деле последняя «есть лишь в качестве снятия самостоятельного предмета» 12 (будем следить за этим едва проступившим «снятием предмета», ибо оно скоро приведет нас к «труду»); c) далее Гегель вводит самый важный для него, «истинный» момент: «Но истина достоверности, напротив, есть удвоенная рефлексия, удвоение самосознания» 13.
«Истина достоверности самого себя» (так называется весь раздел) заключается, по Гегелю, в том, что сознание, мнящее себя как бы «в себе и для себя», в одиночестве и с удовлетворением насыщающее свое вожделение, – такое сознание «по истине» уже таинственным образом «удваивает себя». Гегель по существу утверждает следующее: достаточно сознанию, приобретшему форму жизни (а значит, никак не ограничивающемуся одним, для примера разобранным, актом вожделения) возжелать иные предметы, как оно должно будет вспомнить о смутно «положенных» других людях, других сознаниях. Вот почему после небольшого введения, смысл которого нами только что разобран, читателю предлагается посетить станцию «Самостоятельность и несамостоятельность самосознания; господство и рабство» – там нас ожидает драма, которую автор считает столь же жестокой, сколь и неизбывной, «вечной» для сознания в его форме самосознания.
В большой мере Гегель прав, и потому, возможно, раздел «Господство и рабство» так манил к себе истолкователей «Феноменологии…», причем внимание к нему было тем более сильным, чем более глубоко и страстно индивиды, наделенные сознанием, переживали проблему господства и угнетения в реальной жизни, в реальном историческом развитии. Так как весьма часто случается, что о разделе «Господство и рабство» судят понаслышке, мы видим задачу в том, чтобы держаться как можно ближе к тексту и одновременно пытаться выявить смысл, специфику гегелевского анализа.
О чем же Гегель ведет речь в разделе «Господство и рабство»? Никак нельзя забывать, что опять-таки о сознании и самосознании. У каждого исследователя и, конечно же, у Гегеля есть право выбирать предмет анализа. Поэтому первая предпосылка восприятия текста – уяснение того, что именно хотел исследовать Гегель в этом разделе, имея в виду общий замысел «Феноменологии духа». (Не менее существенно попутно выяснить, какие возможные – по большей части известные и Гегелю – аспекты анализа не входили в кадр феноменологии, намеренно были оставлены за пределами ее сцены.)
Философ вовсе не намеревался анализировать господство и рабство как действительный социальный феномен, как более или менее определенное историческое явление. Поэтому тот, кто сначала припишет Гегелю свое собственное ожидание, что такая многосторонняя социально-историческая реальность будет, должна быть в «Феноменологии…» рассмотрена, тот будет основательно разочарован. (Отметим, что некоторые критические интерпретации данного произведения на том и строятся.)
Гегель не стремится, в частности, исследовать экономическую сторону отношений «господства и рабства». И не потому, что он не знал о ее существовании или отрицал ее важность. В феноменологическом изображении этих отношений как бы «присутствует» трудовая теория стоимости классической политэкономии – что породило целую литературу, основной дискуссионный вопрос который хорошо выражен названием одной из ранних работ Э.Ю. Соловьева: «Был ли Гегель сторонником трудовой теории стоимости?». Мы не станет сейчас вникать в этот спор. Но считать ли, как думал Г. Лукач, что влияние на Гегеля трудовой теории стоимости было значительным, или полагать, как Э. Соловьев, что ранний Гегель далек от желания следовать экономическим учениям, – и в том и в другом случаях нельзя отрицать знакомства автора «Феноменологии духа» с экономической стороной отношений господства и подчинения.
Гегель, однако, не ставил себе задачей экономическое рассмотрение проблемы потребностей, труда, отношений господства и подчинения. Вряд ли плодотворно критиковать его за то, что в «Феноменологии…» он не занимается экономическим анализом. И конечно же, глупо получается, когда Гегель становится виноватым чуть ли не в том, что он не сподобился написать «Капитал». Гегель, естественно, не мог этого сделать, но он ведь вовсе и не стремился превратить главу о господстве и рабстве в некоторый дайджест теории стоимости, в продолжение «Богатства народов» А. Смита или какого-либо другого экономического произведения.
Итак, существенно иметь в виду, что «Феноменология…» по замыслу своему не должна была выходить прямо на экономический уровень анализа. Подобное же можно сказать и в отношении конкретно-исторического рассмотрения. Будет разочарован тот, кто станет искать в разделе «Самосознание» сколько-нибудь точное изображение рабовладельческого строя, а далее – в подразделе, названном «Свобода самосознания; стоицизм, скептицизм и несчастное сознание», – достоверное описание соответствующих духовных феноменов античного мира.
Но, могут возразить нам, почему же столь тонкий знаток произведений молодого Гегеля, как Г. Лукач, так настойчиво выделял «экономически-стоимостные» аспекты «Феноменологии…», а экзистенциалисты А. Кожев и Ж. Ипполит, тоже досконально знавшие текст, заявляли, что Гегель в этом произведении изображает и сущность истории, и даже ход событий на ее отдельных этапах?
Гегель действительно не просто надеялся на исторические ассоциации, но и намеренно вызывал их в памяти читателя, подобно тому как он сознательно отсылал своего, как он мог надеяться, грамотного современника, читающего его труд, к соответствующим исследованиям экономистов. Однако для нас столь же несомненно другое: Гегель намеренно лишает раздел о господстве и рабстве (кстати, очень маленький по объему: в 4-м томе советского издания он уместился на пяти страницах) всяких конкретно-исторических опознавательных знаков. Это строго соответствовало замыслу – писать не о господстве и рабстве как отношениях людей на особом историческом этапе развития, а о всеобщих, независимых от отдельных исторических эпох структурах, отношениях самосознаний. Подчеркиваем: самосознаний, даже не индивидов, обладающих сознанием и самосознанием. Итак, очищение от непосредственного исторического и экономического рассмотрения было продиктовано не второстепенными, а именно принципиальными соображениями – здесь сама сердцевина гегелевского замысла.
Общий замысел нуждается в конкретизации применительно к особой проблематике раздела. В отношениях господства и рабства может быть выделено немало различных и весьма важных аспектов, но Гегеля в них непосредственно интересует особая сторона, определяемая исследовательской темой – «являющийся дух». Различные взаимодействия, которые возникают между знанием и сознанием, между сознанием и самосознанием, а также между самосознаниями (но все это применительно к проблеме господства и рабства), – таков, и только таков, по замыслу Гегеля, был предмет исследования в «Феноменологии духа», в разделе «Самосознание», в подразделе «Самостоятельность и несамостоятельность самосознания; господство и рабство».
Почему и как Гегель вышел на тему самосознания, мы уже видели. Отчасти было видно и то, как и почему анализ вывел Гегеля к проблеме нацеленности одного самосознания на другое – говоря гуссерлевским языком, более или менее оправданно появилась тема «интерсубъективности сознания». Но сразу же подчеркнем, что Гегель не приводит веских оправданий введения в систему «явлений духа» феномена интерсубъективности самосознаний именно в виде такого достаточно специфического гештальта, как господство и рабство. Это проблема, к которой обязательно надо будет вернуться, но уже после того, как мы будем иметь более полное представление о важнейших звеньях системной конструкции Гегеля и поймем, по какому типу они сочленяются в единую цепь.
Гегель ввел читателя в новый акт и подготовил к тому, что далее уже не некое единственное, или, лучше сказать, типологически обобщенное всеобщее сознание будет вступать в отношении то с вещью, то с знанием. И теперь эти отношения будут развертываться, но к многомерному действию добавится еще одно измерение – и столь важное для Гегеля, что оно своим светом будет как бы пронизывать все дальнейшие перипетии исследования. Это измерение – отношение сознаний «друг к другу», их «действие», «поведение»; как и раньше, оно будет разворачиваться как бы по мановению волшебной, мистифицирующей палочки, которой распоряжается автор.
В чем же мистификация? Ведь люди, одаренные волей, сознанием, действительно вступают в отношения друг с другом. Но в том-то и дело, что Гегель как бы отделяет от индивидов сознания и самосознания и превращает их в самостоятельные «субъекты». Соответствует этой мистифицирующей манере и язык произведения: «Самосознание есть для самосознания. …Тем самым для нас уже имеется налицо понятие духа. То, чтó в дальнейшем приобретает сознание, есть опыт, показывающий, чтó есть дух, эта абсолютная субстанция, которая в совершенной свободе и самостоятельности своей противоположности, т.е. различных для себя сущих самосознаний, есть единство их: „я“, которое есть „мы“, и „мы“, которое есть „я“. Лишь в самосознании как понятии духа – поворотный пункт сознания, где оно из красочной видимости чувственного посюстороннего и из пустой тьмы сверхчувственного потустороннего вступает в духовный дневной свет настоящего» 14.
На время и краешком Гегель дал появиться на сцене – «в чистом виде», в виде ослепительного «дневного света», – идеалу, с которым чем дальше, тем больше будет соотноситься движение анализа: «абсолютной субстанции». Ее появление дарует своего рода утешение – перед новым, после тьмы сверхчувственного мира, погружением во мрак. Ибо как бы для того, чтобы последующее дедуцирование «мы» из «я», «духа» из «сознания» и «самосознания» (уже традиционное для немецкой классической философии) действительно стало предпосылкой озарения «духовным дневным светом настоящего», Гегель сразу же погружает самосознание, только что проснувшееся к признанию другого «я», к признанию «мы» – погружает его в жуткую тьму «вчерашнего», захватившего и сегодняшнее, во тьму отношений господства и рабства.
Весьма важно, что опознание, «признание» одним сознанием другого сознания и самосознания – а такова общая тема подраздела – с самого начала смоделированы у Гегеля по специфическому, существовавшему длительное время социально-историческому типу отношений индивидов. Перед нами – явный случай, когда развитие системной мысли во многом стихийно прерывается вторжением своеобразной гегелевской исторической оценки, которая и далее будет вдохновлять автора на введение целого ряда звеньев, только по видимости порожденных системой. Но, снова могут возразить нам, чем же это плохо, что в абстрактное системное построение вторгается историзм? А дело-то в том, что это вторжение Гегелем не предусмотрено и, быть может, даже не замечено. Он ведь полагает, что обрисовывает всеобщую структуру феномена, гештальта признания. Каковы противоречия и последствия такого «нечаянного» историзма, мы еще увидим.
Сознание, увидевшее другое сознание, сравнительно недолго красовалось на сцене в некоем невозмутимом виде. Автор сразу же стал прорисовывать тему «потери». Что значит по Гегелю, что самосознание «удвоилось», что индивид обрел alter ego? Означает это не обретение, а потерю и тревогу: «Для самосознания есть другое самосознание, оно оказалось вовне себя. Это имеет двойное значение: во-первых, оно потеряло себя само, ибо оно обретает себя как некоторую другую сущность; во-вторых, оно тем самым сняло это другое, ибо оно и не видит другое как сущность, а себя само видит в другом» 15. Затем тема потери перерастает в мощную мелодию, которая наводит ужас своим спокойным реализмом: оказывается, противоположные самосознания «подтверждают самих себя и друг друга в борьбе не на жизнь, а на смерть» 16.
А почему именно так? Почему обретение другого обязательно оборачивается потерей себя? Почему «подтверждение себя» возможно не иначе как через смертельную угрозу другому и себе, а то и через убийство другого или доведения себя самого до смерти? Ответ Гегеля: «Они должны вступить в эту борьбу, ибо достоверность себя самих, состоящую в том, чтобы быть для себя, они должны возвысить до истины в другом и в себе самих. И только риском жизнью подтверждается свобода…» 17. Ратовавший за свободу, утверждаемую благодаря гуманным человеческим отношениям, философ теперь выписывает мрачную ситуацию борьбы самосознаний, по его мнению всегда и везде соответствующую «признанию» индивида индивидом.
Авторы некоторых интерпретаций гегелевской феноменологии связывали главу о господстве и рабстве только с рабовладельческим обществом. Но и форма, и суть феноменологического анализа – против такого сужения выражаемого Гегелем почти «космического» трагизма. Он вовсе не думает, что уродливый облик нового гештальта – уродливый для гуманистически настроенного, цивилизованного человека – история оставила где-то в прошлом. Гегель здесь вовсе не случайно удерживает анализ на абстрактно-всеобщем уровне. Философ убежден: пока и поскольку действуют, проистекая из глубин самого духа, соответствующие структуры «признания» одним индивидом другого, до тех пор и постольку сохраняются широко понятые отношения господства и рабства.
Гегель с немалыми на то основаниями зафиксировал неразрывную связь объективных предпосылок отношений господства и рабства, с одной стороны, и особой формы духовных процессов, процессов сознания и самосознания – с другой. Нет рабства, если кто-то не утверждает себя в качестве господина и кто-то другой не признает в нем господина, а в себе – раба. Разумеется, отношения господства и рабства к этому не сводятся, да ведь и Гегель не претендует на то, что в «Феноменологии…» сказано все о господстве и рабстве. Непосредственно, в соответствии с замыслом, исследуется лишь взаимодействие самосознаний.
Самостоятельность и несамостоятельность самосознания – вот первая общая проблема, которая разбирается в разделе о самосознании. Самосознание, верно констатирует Гегель, позволяет человеку обернуться на самого себя, на свое «я», но этот процесс уже неотделим от «видения самого себя в другом», от «усмотрения и признания» другого и других самосознаний. Сознание «творит» для себя мир других «я».
В такой постановке проблемы – немало реальных моментов, которые объясняют плодотворность гегелевского (а потом и гуссерлевского) феноменологического исследования «интерсубъективности». Социальные отношения людей, конечно, существуют объективно, они складываются по законам, которые не зависят от воли и сознания людей. Но в отношения-то эти вступают существа, одаренные волей, сознанием, самосознанием. Механизмы их действия таковы, что становление и функционирование общественных отношений всегда, в том числе на ранних этапах истории, должны опосредоваться осознанием и самого бытия (наличия) и характера общественных связей. Процессы осознания, в свою очередь, весьма многоаспектны, многообразны, варьируются в зависимости от различных социально-исторических обстоятельств. Но есть в них, видимо, формы осознания, которые постоянно должны приводиться в действие, в том числе и «за спиной» непосредственного актуального осознавания, ибо без них общение индивидов не состоится.
Таков, собственно, предмет гегелевского (отчасти и гуссерлевского) исследования интерсубъективных структур сознания, исследования достаточно важного, в истории философии по существу впервые так глубоко и масштабно развернутого именно в «Феноменологии духа». Структуры тут исследуются весьма интересные и тонкие – учтем только, что главное о них сказано Гегелем еще до раздела о господстве и рабстве.
Видя другого, сознание в форме самосознания сначала видит в нем себя самого, стремится «снять» это свое «инобытие», снять и самого себя. В первом беспокойстве, метании самосознания между собой и другим верх одерживает самость «я»: «…благодаря этому снятию самосознание получает обратно себя само» 18; едва коснувшись другого, самосознание в форме «я» оставило – пока! – другое самосознание свободным. На сцене феноменологии, стало быть, уже расположились два самосознания (в ближайшей перспективе можно ожидать введения в действие бесконечно многих самосознаний). «Возвращение в себя» для каждого из них наполнено уже двойным смыслом. (В русском переводе употреблено носящее уничижительный оттенок русское слово «двусмысленный», например «двусмысленное возвращение в самого себя» 19. Вернее было бы сказать, что «возвращение в самого себя» имеет двойной смысл.) Возврат к себе и в себя таков, что другое самосознание уже нельзя сбросить со счетов, хотя освоение сознанием структуры alter ego только началось и ему еще предстоит длительное и сложное движение.
Теперь на сцене два самосознания. Рефлектируя над совершившимся, каким бы ни был еще неполным результат, «мы» видим: первое сознание, первоначально обретя другое, совершило самостоятельное действование. Почему же действование, если это может быть просто акт некоего усмотрения, духовного созерцания? Нельзя, однако, забывать, с чего началось «признание» самосознанием другого «я» – оно ведь началось с отношения первого «я» к предмету, с вожделения и его удовлетворения.
Гегель во многом верно рисует ситуацию взаимодействия самосознаний как обязательно опосредованного какой-либо предметностью (момент, который счел необходимым учесть и Гуссерль в теории интенциональности). Два «актера» – знающие друг о друге самосознания – натолкнулись друг на друга, когда первое самосознание овладело предметом, а второе, вероятно, тоже проделало или захотело проделать подобную же процедуру. Спор вокруг овладения предметом вот-вот возникнет: он уже предопределен предшествующим рассмотрением вещной формы реализации деятельности сознания. Для Гегеля такой ход мысли естествен: он соответствует фактам и смыслу человеческого действия, почему клеточкой рассмотрения сознания и самосознания, да и всего являющегося духа с самого начала «Феноменологии…» стало именно вещное, предметное действие. Для понимания и точной критики феноменологии Гегеля следует объективно учесть и этот тонкий момент. Особенность гегелевского идеализма состояла вовсе не в том, что автор «Феноменологии…» пытался говорить о каком-то внепредметном сознании; напротив, предметность, и именно в форме вещности, стала исходным пунктом, клеточкой рассмотрения самосознающего являющегося духа. Но одновременно были сделаны два допущения.
Первое: рассмотрение духа как «проявляющегося» и «действующего» было связано с противоречивой, даже парадоксальной процедурой «рассубъективизации» духа, его объективизации и превращения в единственный источник всего развития, в демиурга всех миров. Соответственно вырабатывается причудливый язык, объединяющий приемы онтологизации духа, его превращения в суть, субстанцию всего и вся – и одновременной его персонализации, наделения его антропоморфными характеристиками воли, сознания, самосознания. В «Феноменологии духа» персонализируются, как бы отделяясь от индивида, сознание и самосознание, причем абсолютная субстанция скорее незримо присутствует, чем сама действует. В дальнейшем Гегель внесет в идеалистическую модель духовного существенные изменения. Наделение же сознания и самосознания некоей самостоятельной способностью «действовать» – ясно видная в тексте «Феноменологии…» первоначальная тайна последующего гегелевского идеализма. За реальность, однако, здесь принимается объективная по своему характеру, т.е. глубоко укорененная в структуре духовной деятельности видимость: продукты и процессы сознания во многих формах, процессах человеческой деятельности действуют как бы самостоятельно, как бы «за спиной» отдельного сознания, образуют как бы самостоятельный мир духа.
Второе: Гегель искажает отношения самосознаний, а стало быть, отношения людей. Они предстают у Гегеля как изначально и обязательно опосредованные вещно-отчужденной формой. Таким образом, исток гегелевского идеализма мы усматриваем, как это ни покажется необычным, не в том, что он недооценил предметно-вещную сторону человеческого действия, а в том, что он на первых порах универсализировал ее: ведь модель вещного отчуждения, модель «смерти» вещи, ее «простой негации» как бы переносилась на отношения людей, на структуры сознания, самосознания. Отношение к отчужденной вещи (попытка утвердить свое господство над ней, а с помощью вещи над другим индивидом) стало моделью, которую Гегель делает всеобщей при изображении отношения самосознаний. Структуре, которая возводится во всеобщую для сознания и самосознания клеточку их дальнейшего развертывания, Гегель придает вид такой схемы: едва разглядев друг друга, самосознания уже поставлены в непримиримую ситуацию спора вокруг вещи; они находятся в неравном отношении к вещи, ergo: один есть господин, другой – раб.
Гегель при этом выделяет в процессах самосознания два структурных аспекта: 1) «…первое (самосознание. – Н.М.) имеет предмет перед собой не так, как он прежде всего имеется только для вожделения, а имеет некоторый в себе сущий самостоятельный предмет, над которым оно поэтому не имеет для себя никакой власти, если он в самом себе не делает то, что оно делает в нем»; 2) каждое сознание видит другое, «видит, что другое делает то же, что оно делает; каждое само делает то, чего оно требует от другого, и делает поэтому то, что оно делает также лишь постольку, поскольку другое делает то же; одностороннее действование было бы тщетно, ибо то, что должно произойти, может быть осуществлено только обоими». Действование по отношению к предмету теперь опосредовано, заключает Гегель, отношением самосознаний друг к другу, а именно их взаимным признанием и признанием этого признания: «Они признают себя признающими друг друга» 20.
Констатация верная и глубокая. Разговор как будто бы идет об отвлеченных структурах сознания, которые ни одному, ни другому гештальту не должны доставлять беспокойства. Гештальт «признания» – он уже обсуждался нами ранее, в связи с предшествующими йенскими работами Гегеля, где и был заготовлен впрок – столь же интересен, важен, реален, сколь и, казалось бы, всеобщ. Но структура сознания, добытая на прежних этапах обобщенного феноменологического рассуждения, сразу же облекается плотью антагонизма, плотью вещного фетишизма, через который теперь только и просматриваются человеческие отношения. Факт взаимозависимости, взаимопризнания индивидов немедленно получает у Гегеля особое выражение: «То, чтó есть для него (самосознания. – Н.М.) другое, есть в качестве предмета несущественного, отличающегося характером негативного. Но другое есть также некоторое самосознание; выступает индивид против индивида» 21.
«Это проявление (действия самосознания. – Н.М.) есть двойное действование: действование другого и действование, исходящее от самого себя», – пишет Гегель. Что же, с такой констатацией взаимности действия или взаимодействия как дальнейшим системным развитием феномена признания вполне можно согласиться. Но у Гегеля сразу же следует: «Поскольку это есть действование другого, каждый идет на смерть другого. Но тут имеется налицо и второе действование – действование, исходящее от самого себя, ибо первое заключает в себе риск собственной жизнью. Отношение обоих самосознаний, следовательно, определено таким образом, что они подтверждают самих себя и друг друга в борьбе не на жизнь, а на смерть» 22.
Логика всей конструкции так преподносится Гегелем: «Индивид, который не рисковал жизнью, может быть, конечно, признан личностью, но истины этой признанности как некоторого самостоятельного самосознания он не достиг. Каждое должно в такой же мере идти на смерть другого, в какой оно рискует своей жизнью, ибо другое для него не имеет большего значения, чем оно само; его сущность проявляется для него как нечто другое, оно – вовне себя…» 23. Вот итог, к которому привело на стадии самосознания выхождение вовне и утверждение сознанием самого себя: неизбежность взаимного уничтожения и самоуничтожения сознаний, их война не на жизнь, а на смерть. Есть ли в этих гегелевских гештальтах своя правда, чему соответствует «игра сил», на новом уровне охватывающая сознание?
Модель признания у Гегеля фактически имеет следующий вид: индивид (или общественные группы) действуют только с позиции силы, а сила проявляется в постоянном бряцании смертельной угрозой. Думается, что начертанный Гегелем гештальт «признания через риск жизнью» в общем и целом соответствует наиболее экстремальным историческим и индивидуальным ситуациям и что тип исследования Гегеля из общесистемного здесь то и дело становится ситуационным, своего рода историко-психологическим типологическим анализом. Но хотелось бы снова подчеркнуть: Гегель не только не стремился к столь конкретному историческому эффекту; он полагал – как и раньше, так и после в «Феноменологии…», – что ведет речь о всеобщем. Такой непреднамеренный результат – схематическое изображение пограничных, чреватых смертью ситуаций – сделал это произведение излюбленным объектом внимания экзистенциалистских историков философии.
Гегель намеренно нагнетал такой психологический мрак в картине драмы, где на сцене появился феномен взаимопризнания. И он не случайно именно здесь создал метафизическую завесу, жонглируя квазидиалектическими оборотами вроде: «из игры смены исчезает существенный момент – момент разложения на крайние термины противоположных определенностей – и средний термин смыкается в некоторое мертвое единство, которое разлагается на мертвые, лишь сущие, не противоположные крайние термины…» 24. Гегелю нужно было ввести на сцену гештальты господства и рабства, а их история давно пометила мрачными, кровавыми знаками. Однако почему они должны были «родиться» из феноменов взаимопризнания? Из самой раскладки системы это не вполне ясно. Только, пожалуй, «смертоубийственный» и «саможертвенный» облик, который придан гештальту взаимопризнания самосознаний, становится неким предсказующим символом, возвещающим о неизбежном углублении, универсализации антагонизма самосознания. Да остается еще вещность: не будем забывать, что предмет не принадлежит самому вожделеющему самосознанию.
Гегель, впрочем не особенно затрудняет себя органичным выведением новой структуры, новых гештальтов. Они появились, и все тут. Остается возвестить: «Господин есть сознание, сущее для себя, но уже не одно лишь понятие сознания, а сущее для себя сознание, которое опосредствовано с собой другим сознанием, а именно таким, к сущности которого относится то, что оно синтезировано с самостоятельным бытием или с вещностью вообще… Господин относится к рабу через посредство самостоятельного бытия, ибо оно-то и держит раба; это – его цепь, от которой он не мог абстрагироваться в борьбе, и потому оказалось, что он, будучи несамостоятельным, имеет свою самостоятельность в вещности» 25.
Рассмотрение диалектики господского и рабского сознания в «Феноменологии…» обыкновенно относят к числу выдающихся теоретических достижений Гегеля. Мы не претендуем на пересмотр этого суждения в целом. Однако думаем, что следует внимательнее присмотреться к тому, какие действительно новые диалектико-системные моменты здесь внесены – новые и по сравнению с предшествующим текстом «Феноменологии…», и по сравнению с другими идейными феноменами гегелевского времени, где отношения господства и подчинения были предметом анализа. И еще: очень важно выяснить, каково в действительности, в целом отношение Гегеля к той стороне противоречия, которая названа им широко толкуемым словом «рабство». Это, увы, не всегда делается.
Каковы же теоретические результаты анализа господства и рабства? При ответе на этот вопрос не всегда учитывается, что характеристики признающих друг друга самосознаний были введены в предшествующих сценах и мизансценах. Теперь они «примериваются» на новую пару гештальтов. Раньше, как мы видели, Гегель показал, что отношение самосознаний друг к другу опосредовано вещью; они соотносятся с собой через «другое». Это буквально повторяется по отношению к господскому и рабскому сознаниям: господин относится к вещи при помощи раба; раб относится к вещи негативно, «снимает» ее, а это и есть «бытие», над которым властвует господин. Раб не может «расправиться» с вещью. Причина проста: над вещью он «не имеет никакой власти» (теперь отчуждение от вещи приобрело более конкретный смысл), ибо вещь принадлежит господину. Раб только обрабатывает вещь. А вот господин, владея вещью, может удариться в потребительский разгул, дать волю вожделению: «Напротив того, для господина непосредственное отношение становится благодаря этому опосредствованию чистой негацией вещи или потреблением; то, чтó не удавалось вожделению, ему удается – расправиться с ней и найти свое удовлетворение в потреблении» 26.
Элементарная структура отношения эксплуатации и подчинения в материально-экономической сфере (и отнюдь не только рабовладельческого общества) зафиксирована тут правильно. Потребление вещи собственником, эксплуататором невозможно, пока эксплуатируемый не обработает вещь, поэтому господин действительно соотносится с вещью через посредство раба. Господину, в самом деле, открыты возможности удовлетворения своих вожделений. В гегелевском тексте нашла свое отражение структура, довольно ясная на уровне здравого смысла. Но во всяком случае она совершенно недвусмысленно была артикулирована классической политической экономией, причем «вещное опосредование» было особенно заострено из-за присущего экономическому мышлению товарного фетишизма. Гегель не вносит в артикуляцию этих структур новое социально-экономическое содержание, что, впрочем, и не является в «Феноменологии…» исследовательской задачей. Но вносится ли что-то новое в понимание отношений самосознаний?
Мы полагаем, вряд ли. Ибо взаимозависимость господина и раба раньше уже была и раскрыта, и скрыта, ибо была сведена к взаимозависимости двух сознаний. А больше пока ничего не сказано. Восторгаются, например, гегелевской фразой: «истина самостоятельного сознания есть рабское сознание» 27, но забывают, что, согласно стилистике «Феноменологии…», это всего лишь утверждение зависимости господского сознания от рабского, «прозрение» им своей зависимости, т.е. еще раз повторяющаяся знакомая мелодия. Относительно новый момент – тема страха: Гегель поясняет, что характеристикой рабского сознания является особый страх – это место в «Феноменологии…» особенно любят экзистенциалисты: «А именно, это сознание испытывало страх (в оригинале Angst. – Н.М.) не по тому или иному поводу, не в тот или иной момент, а за все свое существо, ибо оно ощущало страх смерти (в оригинале: Furcht des Todes. – Н.М.), абсолютного господина. Оно внутренне растворилось в этом страхе, оно все затрепетало внутри себя самого, и все незыблемое в нем содрогнулось» 28. (Вот где уже различались «Angst» и «Furcht».)
Какова же теперь расстановка сил в конфликтном противостоянии самосознаний? На стороне господина: удовлетворенное вожделение, владение вещью, т.е. почти все элементы «самостоятельности», за исключением того, что с вещью он соотносится при помощи раба. На стороне раба: отчуждение от вещи, неудовлетворенное вожделение, космический страх – «Furcht», сотрясающий все его существо. И вот на противостояние двух гештальтов направляется авторско-режиссерским вмешательством «луч света», и общий колорит картины меняется 29. Просветление колорита всего сценического действия возвещает о появлении новой темы – гештальта под названием «труд» (die Arbeit). И поскольку труд, бесспорно, «на стороне» раба, растерявшееся от зависимости и страха рабское сознание как бы поднимает голову. Автор «Феноменологии…» удачно показывает, сколько преимуществ по отношению к «господину» заключает в себе зависимое, несамостоятельное рабское сознание. «В моменте, соответствующем вожделению в сознании господина, служащему сознанию казалось, что ему на долю досталась, правда, сторона несущественного соотношения с вещью, так как вещь сохраняет (behält) в этом свою самостоятельность. Вожделение удержало за собой (hat sich vorbehalten) чистую негацию предмета, а вследствие этого и беспримесное чувствование себя. Но поэтому данное удовлетворение само есть только исчезновение, ибо ему недостает предметной стороны или устойчивого существования. Труд, напротив того, есть заторможенное вожделение; задержанное (aufgehaltenes) исчезновение, другими словами, он образует» 30.
В начале XIX в. требовались прогрессивность мышления, гуманность ценностей, определенная личностная смелость, чтобы объективно признать преимущество и внутреннюю силу «рабской» позиции. И только передовой читатель мог с сочувствуем следить за подобными ремарками автора «Феноменологии…». Правда, подобный читатель, современник Гегеля, был наверняка знаком с классической политэкономической трудовой теорией стоимости. Вступление на сцену «Феноменологии…» гештальта труда и достаточно высокая оценка его роли соответствовали духу этой концепции.
Рабское сознание в изображении автора «Феноменологии…» теперь состоит из двух элементов: в нем есть и унижающий, но «образующий» раба универсальный страх (Furcht), и «образующий» его труд. Гегель именно в единстве, диалектике страха и труда видит специфику рабской позиции, рабского сознания. Едва (с позиций передового мышления эпохи) уверив читателя, что рабское сознание «в силу этого обретения себя вновь благодаря себе самому… становится собственным смыслом именно в труде, в котором, казалось, заключается только чужой смысл» 31, Гегель тут же и заверяет: «Для этой рефлексии необходимы оба момента – страх и служба вообще, точно так же, как и процесс образования, и в то же время оба момента необходимы [одинаково] общо. Без дисциплины службы и повиновения страх не идет дальше формального и не простирается на сознательную действительность наличного бытия» 32.
Итак, что же остается рабскому сознанию? Трудиться, ибо труд «образовывает». Подчиняться дисциплине, нести «службу», ибо без них не подняться до подлинного страха. А страх, заклинает Гегель рабское сознание, надо испытать, более того, им должна «насквозь проникнуться» субстанция! И никуда не годится сознание, «если оно испытало не абсолютный страх, а только некоторый испуг…» 33. Гегель, таким образом, сделал страх и труд всеобщими структурами, особыми гештальтами, характеризующими и «взаимопризнание» самосознаний, и специфику «подчиненного, рабского» сознания. Путь последнего к осознанию своей самостоятельности пролегает, по Гегелю, через уяснение значимости труда и через переживание «космического» страха.
3. Злоключения стоицизма, скептицизма, «несчастного сознания» и противоречия гегелевского историзма
Фокус феноменологического действия затем перемещается на господское сознание. Что же делает оно, в то время как сознание рабское «образуется» трудом и страхом? Казалось бы, что ему делать, как не вожделеть и не удовлетворять вожделение, предаваясь разгулу с размахом римских патрициев? Кстати, на гештальты духа, выступающие далее в разделе о самосознании – стоицизм, скептицизм, Гегель надевает именно тогу свободного римлянина, а несчастное сознание обряжает в лохмотья подданного римских провинций, что, однако, по замыслу автора, не должно мешать зрителю видеть за рамки античности выходящую значимость стоически-скептических треволнений самосознания и неизбывность его «несчастных» состояний.
Пока рабское сознание трудится, господское сознание, если оно устало от потребления или не имеет к нему интереса, может заняться чем-то другим. Чем же именно? Да, конечно, мышлением. Но когда к мышлению переходят от только что описанной ситуации конфликтного противостояния господства – рабства, когда сознание говорит себе: «в мышлении я свободно…» 34, а само бросается в мышление, как в забвение, забвение своей зависимости и от вещи, и от рабского сознания, тогда самостоятельность, свобода, мышление приобретают особую форму. Новый гештальт – это «стоицизм». «Эта (в переводе ошибочно напечатано „это“. – Н.М.) свобода самосознания, когда она выступила в истории духа как сознающее себя явление, была названа, как известно, стоицизмом. Его принцип состоит в том, что сознание есть мыслящая сущность и нечто обладает для него существенностью, или истинно и хорошо для него, лишь когда сознание ведет себя в нем как мыслящая сущность» 35. Принцип нового гештальта – вот что, в самом деле, важно для Гегеля, а состоит он в уходе от противоположения господства и рабства, в погружении самосознания в самого себя и в свое мышление. «…На троне, так и в цепях, во всякой зависимости своего единичного наличного бытия оно свободно и сохраняет за собой ту невозмутимость, которая из движения наличного бытия, из действования так же, как из испытывания действий, постоянно удаляется в простую существенность мысли» 36.
Как бы эта констатация ни была важна для Гегеля, изображение гештальта не прибавляет к знанию о стоицизме ничего, чего не было бы в учебниках истории и истории философии. Гораздо интереснее то, что это изображение у Гегеля подверстано к еще не оконченному конфликту господского и рабского сознаний, к теме труда и проблеме свободы. Благодаря этому школьный образ стоицизма включается в действительно интересный контекст. Если по отношению к чисто феноменологическому действию, т.е. к выявлению форм и структур сознания, тут мало что происходит интересного, то для связывания исторически данных феноменов стоицизма (где бы и когда бы он ни возникал или ни возрождался) с проблемой господства – рабства, с проблемой борьбы за свободу – для такого анализа в жанре социологии познания «Феноменология духа» дает немало ценного. Глубоки и обоснованны, например, характеристики стоицизма, а затем и скептицизма как существенных для цивилизации и в то же время иллюзорных способов обретения свободы. «Своенравие есть свобода, которая утверждается за единичностью и остается внутри рабства, тогда как стоицизм есть свобода, которая всегда исходит непосредственно из себя и уходит обратно в чистую всеобщность мысли и которая как всеобщая форма мирового духа могла выступить только в эпоху всеобщего страха и рабства, но и всеобщего образования (Bildung), поднявшего процесс формирования (das Bilden) до мышления» 37.
Подчеркнем, свобода, трудно и постепенно обретаемая сознанием и самосознанием, – вот лейтмотив «Феноменологии духа». И скептицизм – более «высокий» гештальт, чем стоицизм, именно потому что в нем уже обнаруживается: само сознание (как особое само-сознание) сообщило себе свободу, сохранило ее для себя. Но оба гештальта – формы мятущегося сознания, которое занимается «бессознательной болтовней», переходит от погружения в мышление, несущее забвение, к беспокойному пробуждению. Пробуждаться же в гегелевском сценарии его заставляет не действительность, а само испытываемое сознанием состояние «абсолютного диалектического непокоя». Оба гештальта – стоицизм и скептицизм – с их иллюзорной претензией уйти от разорванности сознания (разорванности между господством и рабством, самостоятельностью и несамостоятельностью, свободой и подчинением, трудом и мышлением) только увеличивают хаос, нагнетают тоску, несчастье. Сцена опять погружается во мрак – на ней появляется «несчастное сознание».
В подразделе о несчастном сознании гегелеведы обычно указывают на опознавательные знаки, вызывающие ассоциации с христианством – если не с фактами и обстоятельствами его появления на свет, то с некоторым его обобщенным образом. Это верно, и о некоторых гегелевских характеристиках, вызывающих исторические ассоциации, мы далее скажем. Но и тут также важно с самого начала установить, каков особый предмет исследования этого подраздела и к каким действительным результатам в конце концов приводит гегелевский анализ. Формально, внешне, как будто бы продолжается феноменологическое исследование – исследование, представляющее феномены, «проявления духа» в их всеобщей типологии и системности. На деле же якобы всеобщая системно-феноменологическая канва здесь, как и в предшествующих подразделах раздела «Самосознание», непосредственно совмещается со специфической духовной формой. Гегеля интересуют именно структуры сознания, определяющие принципы действия, признания друг друга, общения. С ними – а Гегель думает: благодаря им – появляются важнейшие элементы христианства, которые философ рассматривает здесь не как теоретическую идеологию и не как практику церкви, а в свете процессов, затрагивающих «игру самосознаний». Имеется в виду, по существу, массовое «несчастное» сознание. История христианства используется автором «Феноменологии…» фрагментарно, избирательно, иллюстративно. Ассоциации с этой историей, правда, вполне явные. Так, Гегель стремится пробудить в читателе воспоминания о хорошо известных феноменах христианства – и общих, принципиальных (например, персонифицирование бога, «проецирование» на него черт человеческого сознания и самосознания) и второстепенных, затрагивающих лишь некоторые группы людей (например, аскетизм). Но христианство берется Гегелем все же в типологическом виде. И хотя опять-таки делаются намеки на те или иные события (например, на крестовые походы), практика верования, иерархия церкви, конкретность церковного действия – все это конкретно не разбирается. Лишь некоторые, нужные автору явления включаются в изложение.
Колебания мысли между высокой обобщенностью, намеренным отвлечением от исторических деталей и внезапным как будто бы, но вполне обдуманным обращением автора к историческим ассоциациям, срезам анализа – это исследовательское противоречие, противоречие историзма всей «Феноменологии…», которое здесь проявляется весьма наглядно. Переход к «несчастному сознанию» у Гегеля достаточно искусственный, тем более что тема господства и рабства, которая здесь могла бы обрести интересное диалектическое продолжение, почти потеряна. Основной интерес философ видит в обнаружении параллелизма между способами изображения божества в христианской идеологии и «рефлектированием» сознания на самого себя, на иные сознания и самосознания. Например, в христианстве как особом веровании Гегелю важно то, что бог как бы становится символом «единичности вообще в неизменной сущности» 38 – в «Феноменологии…» раскрывается неизбежность движения самосознания к аналогичной структуре. «Но в этом движении сознание испытывает именно выступление единичности на неизменном, а неизменного – на единичности» 39. (Между прочим, не вполне понятное это «выступление (Hervortreten) единичного на неизменном», и наоборот, быть может, станет яснее, если мы снова представим себе сцену феноменологии: два гештальта «выступают», меняясь местами – сначала один попадает в фокус, тогда как другой образует для него фон…)
«Неизменная сущность», появившись в «Феноменологии духа» без достаточно глубокого системно-теоретического объяснения, вступает теперь во взаимодействие с сознанием. И с сознанием, вспомним, «несчастным». Несчастье сознания, впрочем, вызвано не какой-нибудь частной бедой: подобно «Furcht» – космическому страху раба, рождается, так сказать, социально закрепленное несчастье, несчастье неизбывное, уже необъяснимое каким-нибудь неудовлетворенным вожделением. Наоборот, сознание как бы развенчивает для себя и другого всякое вожделение. «Взор» – и тоска – сознания обращается сначала к неизменному: к духовной сущности, которая, правда, с самого начала предстает в единстве с двумя другими ипостасями – с «формой единичности, подобной ему самому», т.е. сознанию, а также с формой «чуждой сущности, осуждающей единичность» (ипостаси сознания, как бы внедряющего себя в неизменное, явно сообразованы тут с символом троицы). Но поначалу это еще не подлинное мышление о неизменном. Время пришло только для тоскующего гештальта «чистого настроения» – благоговения. Тоску его Гегель объясняет так: сознание, изображавшее неизменную сущность по аналогии с собой и другими людьми, бросается на ее поиски, хочет видеть, ощутить ее; где бы ни искали неизменную сущность таким образом, она, конечно, ускользает.
Но приходит пора и сознанию, благоговейно прикипевшему к неизменной сущности, спуститься с неба на землю: тут «несчастное сознание находит себя только вожделеющим и работающим…» 40. Далее разыгрывается новый конфликт: «мы» (вместе с автором) знаем, что в «труде и потреблении» можно дойти до «своей самостоятельности» 41, а сознание этого пока что не видит. Начинается движение «разлагающихся крайностей»: сознание, «узревшее» неизменную сущность, стыдится труда, потребления, жизни. Конечно, отмечает Гегель, в таком стыде-отчуждении есть «единство с неизменным», но оно проходит через «разорванные», т.е. изображаемые автором критически стадии – гештальты. Тут и религиозный аскетизм 42, и «опосредования» собственного действия через институт духовников, и бормотание молитв на чужом языке, и отдача «имущества, приобретенного трудом», и отказ от наслаждения путем «умерщвления плоти» 43, и другие опознавательные знаки религиозно-христианской истории, превращенные, однако, в типологически схваченные формы «несчастного» поведения.
Таким образом, в подразделе «Несчастное сознание» мы можем найти несколько замаскированные критические инвективы в адрес христианской церкви и разбор существенных, а значит, по Гегелю, неуничтожимых, объективных структур сознания. Интересный своими находками этот подраздел, однако, наиболее важен для Гегеля телеологически: на фоне цели, еще не достигнутой, христианское благоговение, «чистое» чувство, лишенное понятия, обречено быть только сознанием, притом сознанием несчастным. Оно только гештальт, станция – пусть крупная, но только станция – на общем пути духа. Она существенна как провозвестник разума.
Двойственность несчастного сознания, о которой абстрактно или более конкретно, с историческими деталями рассказывала феноменологическая драма, теперь раскрыла свой смысл: «Но для него самого действование и его действительное действование остается скудным действованием, его наслаждение – скорбью, а снятость их в положительном значении – чем-то потусторонним. Но в этом предмете, в котором для него действование и бытие его как „этого“ единичного сознания есть бытие и действование в себе, для него возникло представление о разуме, о достоверности сознания, достоверности того, что в своей единичности оно есть абсолютное в себе и есть вся реальность» 44. «Несчастье» сознания было и остается платой за его возросшую свободу, за обретаемую «самость». Раздел «Самосознание» заканчивается. Гегель переходит к следующей большой теме «Феноменологии…», которая охватывается названием «Абсолютный субъект».
Относительно своеобразного историзма мы уже показали, что Гегель, с одной стороны, намеренно не делает свой труд историческим, намеренно очищает гештальты духа от непосредственной связи с каким-нибудь одним этапом истории. С другой стороны, в «Феноменологии…» – и чем дальше, тем яснее – присутствует исторический фон. При этом сокращенное воспроизведение истории, т.е. феноменологическое ее изображение, реализуется не как историческое, а как всеобще-структурное, имеющее в виду взаимосвязь объективированных феноменов сознания. В конце своего труда Гегель сам подчеркивает: феноменология, правда, «проходит путь воспоминания» об истории. Но в отличие от собственно исторического рассмотрения духовных феноменов («со стороны их наличного бытия, являющегося в форме случайности») феноменология анализирует их «со стороны… их организации, постигнутой в понятии» 45.
Это анализ формообразований, гештальтов духа, внутренняя логика каждого из которых и логика их связи, следования друг за другом историю не воспроизводит, более того, Гегель решительно сметает всякие исторические ограничения. И то историческое, что вклинивается в понимание (в том числе и по воле Гегеля), становится скорее исторической разновидностью всеобщего типа духовных структур. Гегелевское феноменологическое исследование – попытка развернуть в теоретической системе «чистый» (неисторический) генезис особых всеобщих форм сознания, а именно форм его явленности, перерастающих в бытийственные формы. Поскольку же сознание, что понимал Гегель, есть свойство человека, а человек – существо социальное и историческое, то первая исходная посылка не могла не быть исторической. Однако даже приняв такую общую посылку, Гегель затем как бы «вынес ее за скобки», приняв, как это ни парадоксально звучит, противоположную исследовательскую установку: он нацелился на отыскание всеобщего, абсолютного в являющемся духе.
Итак, специфика феноменологического историзма состояла в стремлении осуществить на основе общих исторических предпосылок как бы вынесенное за пределы истории сущностное исследование сознания. Для становления гегелевского логицизма принципиальное значение имел как сам замысел, так и определенные противоречия в его реализации. Одно из таких противоречий состояло в ненамеренном сползании якобы всеобщего изображения на уровень исторически особенного. Как было показано, под образом всеобщего порой даются формы исторические, например формы антагонизма, войны всех против всех, рассматриваемые как самая суть феномена «признания» и т.д. Хотя Гегель стремился начертать картину всеобщих структур, в ней стали узнавать рабовладение или капиталистическое «рабство». Это, конечно, тоже можно счесть историзмом. Надо только не забывать, что такой незапланированный, нечаянный историцизм – одна из превращенных форм осмысления «превращенного мира».
В заключение анализа раздела «Самосознание» еще одно замечание. В этом разделе значительно ярче проявляется один момент «Феноменологии…», который был мало развернут в ее начальных разделах, посвященных чувственности и рассудку. Сознание, которое движется через станции духа, тут не только чувствует, мыслит, знает, рефлектирует – требуя от читателя-зрителя со-чувствия, со-знания, со-мыслия. Теперь оно также и страдает, взывая к со-страданию. К феноменологическому аспекту анализа (внутренне ли, внешне ли он проработан) присоединяется аспект, который иногда обозначают как психологический (поэтому Гегеля упрекают в психологизме) 46. Далее эта особенность гегелевского анализа получит дальнейшее развитие, и мы разберем ее подробнее, опираясь на более широкий и выразительный материал. А теперь перейдем к анализу третьего, и последнего раздела «Феноменологии…».
Примечания
1 Hegel G.W.F. Phänomenologie des Geistes. Hamburg, 1973, S. 68. Здесь и далее ссылки на оригинальный текст даны по этому современному изданию «Феноменологии духа», которое, следуя первому изданию 1807 г., одновременно фиксирует изменения, внесенные в издания 1832, 1841 гг. (Шульце) и коррективы, имеющиеся в 6-м издании 1952 г. (Лассон – Хоффмайстер); ср.: Гегель Г.В.Ф. Соч. М., 1959, т. 4, с. 73.
2 См.: Гегель Г.В.Ф. Соч., т. 4, с. 73 – 74.
3 Там же, с. 79.
4 Там же, с. 81.
5 Г.-Г. Гадамер написал интересную работу, где тщательно разобрал смысл и значение гегелевского понятия «превращенный», «превратный» мир, широко используемого не только в «Феноменологии…», но и в «Науке логики». См.: Gadamer H.-G. Die verkehrte Welt. – In: Materialien zu Hegels Phänomenologie des Geistes. Frankfurt a.M, 1973, S. 124 ff., 130.
6 Гегель Г.В.Ф. Соч., т. 4, с. 91.
7 Там же, с. 92.
8 Там же.
9 См.: Там же, с. 93 – 94.
10 Там же, с. 95.
11 Такое мнение, например, выражает Г.-Г. Гадамер. См.: Gadamer H.-G. Op. cit., S. 106.
12 Гегель Г.В.Ф. Соч., т. 4, с. 98.
13 Там же.
14 Там же, с. 98 – 99.
15 Там же.
16 Там же, с. 101.
17 Там же, с. 101 – 102.
18 Там же, с. 102.
19 Там же, с. 99.
20 Там же, с. 100.
21 Там же, с. 101.
22 Там же.
23 Там же, с. 102.
24 Там же.
25 Там же, с. 103.
26 Там же.
27 Там же, с. 104.
28 Hegel G.W.F. Phänomenologie des Geistes, S. 119; cp.: Гегель Г.В.Ф. Соч., т. 4, с. 104 – 105.
29 См.: Hegel G.W.F. Phänomenologie des Geistes, S. 119.
30 Гегель Г.В.Ф. Соч., т. 4, с. 105.
31 Там же, с. 106.
32 Там же.
33 Там же.
34 Там же, с. 107.
35 Там же, с. 107 – 108.
36 Там же, с. 108.
37 Там же.
38 Там же, с. 113.
39 Там же.
40 Там же, с. 117.
41 Там же, с. 118.
42 См.: Там же, с. 120.
43 См.: Там же, с. 121.
44 Там же, с. 123.
45 Там же, с. 434.
46 Проблема соотношения феноменологического и психологического подходов чрезвычайно сложна. Этой противоречивости и сложности не поняли и не приняли некоторые исследователи «Феноменологии…». Они попросту отвергли как психологизм, своеобразное вторжение жизни, человеческих страстей, психологии социальных групп, целых народов в философию, которую – не без влияния уже позднего Гегеля – они привыкли считать строгой, невозмутимой обителью «чистого мышления».
Р. Гайм, К. Фишер пытались утвердить подобную оценку «Феноменологии духа». Так, Р. Гайм писал, что она есть «психология, приведенная историей в состояние путаницы и беспорядка, и история, приведенная психологией в состояние разброда»; и эта философия, утверждает Гайм, «не может сделать того, что она должна сделать, и не является тем, чем она стремится быть» (Наут R. Hegel und seine Zeit. В., 1857, S. 243, 232).
Глава третья.
Мятущийся разум в поисках «счастья»
Мы перешли к разделу «Феноменологии духа», которому Гегель дал общее название «Абсолютный субъект» и подразделил на такие части (А. А.) Разум; (В. В.) Дух; (С. С.) Религия; (D. D.) Абсолютное знание.
Предшествующие разделы «Феноменологии духа», согласно установке Гегеля, выполнили свою основную роль: они показали, как в трудах и муках рождается «разум». Разум в его первоначальной форме только провозвестник «подлинного» разума, к которому еще должен прийти индивид. Читатель, который бы знакомился с «Феноменологией духа» после зрелых работ Гегеля (например, после «Науки логики» или I части «Энциклопедии…»), наверняка удивился бы тому, какой разум «является» на феноменологической сцене. Это не шагающий размеренной и величественной поступью логический разум, который уверен в себе, знает цену себе и всему другому, не завоеватель, которому уже известны и его победы над миром и ясна цена поражения, которую сопротивляющийся мир ему еще выплатит (он идет прямо к победе; шествие его ясно, безмятежно; противоречия сущностны, «чисты», благостны; цель – поистине божественна). А вот «разум» «Феноменологии…» беспокойный, мятущийся, лишь смутно догадывающийся о величии цели; охваченный сумятицей «поиска счастья», он ударяется то в одно, то другое деяние, которое на поверку оказывается превратностью.
Разум «Феноменологии…» ближе не к позднему гегелевскому, а к кантовскому или фихтевскому разуму. Ведь у Канта разум ставит себе цели, которых не должен ставить, неминуемо впадает в антиномии, которые сам не может разрешить. Фихтевский разум тоже лишь постепенно рождается из неразумия – он «пробивается в мир» с трудом, с великими ошибками и даже в конце концов не приводит к несомненным успехам. Сродни этим разумам гештальты, появляющиеся теперь на феноменологической сцене.
В целом же феноменологическое исследование разума оригинальное, даже, пожалуй, беспрецедентное по своему характеру, по своей особой системной и истористской логике. Но вся трудность – в определении специфики этой системной работы. Не так-то легко найти для нее определения. За какое ни возьмешься – не подходит. Исследование – это не гносеологическое и не логическое, не историческое и не социологическое. Но даже и не полностью феноменологическое, если иметь в виду тот трудно определимый синтетический жанр, с которым мы уже познакомились на примере первых двух разделов «Феноменологии духа». Легче передать его не через все эти устоявшиеся определения, а описательно, причем требуется, чтобы проникнуть в суть дела, достаточно подробное описание.
Разум в «Феноменологии духа» – это формообразование, вышедшее из недр самосознания. Он как двуликий Янус. И не случайно Гегель называет его то «разумом», то «самосознанием». Существенно то, что здесь перед нами «выступят» разные гештальты полусамосознания-полуразума, но у них будет одна общая черта. Они все будут стремиться претвориться в действительность. Подобно тому как коррелятом сознания был некоторый всеобщий индивид, пробовавший свои силы в единоборстве с вещью, как коррелятом самосознания был тот же индивид, но уже признавший других индивидов, так коррелятом разума станут самосознания, помещенные в стихию социального действия. Иногда говорят так: в первых разделах Гегель говорит об индивидуальном сознании, в разделе о разуме – об общественном. Такое различение нуждается в уточнениях, ибо и в первых разделах сознание, как мы видели, не сугубо индивидуальное, а во втором, как увидим, не только общественное. В том-то и дело, что разум в «Феноменологии…» является синонимом треволнений, опять-таки происходящих с индивидами. Но взяты они постольку, поскольку их помыслы, их действия прямо или косвенно обращены на общественную реальность.
Абстракция являющегося духа более полно, более определенно наполняется социальной плотью. Что бы ни делал разум, он не хочет замыкаться в себе, ему нужен какой-либо мир, где он стремится запечатлеть себя. Поэтому перед нами самосознание с устремлениями, деяниями, по-своему творческими, широкими, но выходящими из частного, сугубо индивидуального мирка. Если носителями разума по-прежнему являются самосознания индивидов, то это самосознания, радеющие о целом мире и на него опрокидывающие свой немалый активизм. Но в отличие от преобразующего, творческого разума логики разум феноменологии создает не только истины и не их главным образом. Опыт этих самосознаний поучителен несостоявшимися намерениями, «невоплощениями» или «недовоплощениями», которые, однако, не являются невинными пробами. Они тяжелые неудачи на пути человеческого духа в погоне за счастьем, страдания и стенания именно разума, интеллекта, «интеллигенции». Это страдания, падения, иллюзии, которые не должны быть куда-то упрятаны, как на «чистой» сцене логики. Наоборот, согласно замыслу феноменологии, разум просто обязан сделать видимыми и свой смех и свои слезы. Гештальты разума описаны у Гегеля блестяще: философская проза поднимается на уровень философско-художественной типологии, а потому с такой охотой пользуется великими творениями литературы, именно ее бессмертными «гештальтами» вроде образа Фауста. А когда соответствующий образ найти затруднительно, Гегель и сам великолепно, как мы увидим, портретирует. Галерея его портретов неразумного еще разума, бросившегося претворять себя в действительность, реформировать ее, по силе обобщения не знает равных в философской литературе. Жаль, что она так мало рассматривается именно в этом аспекте.
Самое, пожалуй, резкое противоречие данного раздела: противоречие между блестящим реализмом в портретировании авантюрных метаний «этого», т.е. несовершенного, разума, еще не знающего о стоящей на нем печати всеобщего, и идеализмом, перерастающим в конформизм, представленным позицией автора, защитника «истинного», «всеобщего» разума. С этим предуведомлением мы и перейдем к рассмотрению галереи образов разума в их системе, и тогда характеристики, которые, возможно, еще остались неясными, будут конкретизированы.
Итак, с самого начала «является» дух, который пока по-настоящему не сбросил одежду самосознания, но уже стал примеривать костюм разума. Являющемуся духу, вышедшему из недр чувственной достоверности, рассудка, самосознания, сначала гораздо естественнее и проще проявить интерес не к самому разуму, а к «его иному» – к миру. Это, правда, уже не тот мир, с которым взаимодействовали чувственная достоверность и рассудок, самосознание, а мир разума, но с существенной поправкой: «На первых порах только предчувствуя себя в действительности или зная ее лишь как „свое“ вообще, разум вступает в этом смысле в общее владение гарантированной ему собственностью и на всех высотах и во всех глубинах водружает знак своего суверенитета. Но это поверхностное „мое“ не есть его конечный интерес; радость этого общего вступления во владение наталкивается в его собственности еще на постороннее „иное“, которого нет в самóм абстрактном разуме» 1. Сначала разум выступает в виде «наблюдающего разума»: он занимается «наблюдением природы» 2, а потом «наблюдением самосознания» 3. От этих подразделов, которые мы за неимением места не можем рассматривать, Гегель переходит к следующему оригинально задуманному разделу, который назван «Претворение разумного самосознания в действительность им самим».
Гегель здесь явно коррелирует усилия разума с коллективными формами деятельности, познания, знания. Такое коррелирование и придает разуму, духу «действительность»: «В жизни народа понятие претворения в действительность разума, обладающего самосознанием, на деле имеет свою завершенную реальность – это понятие состоит в том, что разум усматривает в самостоятельности другого полное единство [его] с ним, или в том, что он имеет предметом, в качестве моего для-меня-бытия, „эту“, мною уже найденную свободную вещность некоторого другого, которая есть негативное меня самого» 4. Итак, разум претворяется в действительность. Но как именно? Дело обставляется весьма торжественно: «разум наличествует как текучая всеобщая субстанция»; он уподобляется «простой вещности», «которая рассыпается» на множество совершенно самостоятельных сущностей, подобно свету в звездах – ну чем не поэтические образы? Сам разум, продолжает Гегель, рассыпался «бесчисленными для себя сверкающими точками, которые в своем абсолютном для-себя-бытии растворены в простой самостоятельной субстанции не только в себе, но и для самих себя; они сознают, что они суть эти единичные самостоятельные сущности благодаря тому, что они жертвуют своей единичностью, и эта всеобщая субстанция есть их душа и сущность, подобно тому как это всеобщее в свою очередь есть действование их как отдельных лиц или ими созданное произведение» 5.
Благодаря тому что весь этот метафизический и поэтический разговор о «жертвующих своей единичностью» сверкающих точках – жертвующих не иначе, как с энтузиазмом, – так плотно включен в далее развиваемые темы индивида и всеобщего, индивида и народа, высвечивается связь, важная для понимания сути «абсолютного», «всеобщего разума» (далее все более затуманиваемая Гегелем и, возможно, им самим забываемая). Это связь между исходной гегелевской установкой, конформистской по природе идеей, будто бы само время скомандовало индивиду раствориться во всеобщем (вспомним Введение), и моделью разума как некоей целостной, всеобщей «текущей субстанции», влиться в которую в качестве совсем незаметного ручейка все единичное должно почитать за честь и счастье, или некоего поистине космического света, в котором просто мечтают пропасть все отдельные «сверкающие точки». И тот, кто сочтет такое толкование рождающегося гегелевского образа всевластного, вездесущего разума неправомерным переводом абстрактного размышления в социальный и моральный план, пусть еще и еще вглядится в более конкретные поясняющие гештальты.
Чисто единичные действия индивида, рассуждает Гегель, обусловлены его потребностями – ведь он есть природное существо. Благодаря народу «превращаются в действительность» потребности и функции индивида. Труд индивида – так опять возникла тема труда – направлен на удовлетворение потребностей, причем и своих и чужих. Все было бы приемлемо, если бы не завершение. «Как отдельное лицо в своей единичной работе бессознательно уже выполняет некоторую общую работу, так выполняет оно и общую работу в свою очередь как свой сознательный предмет; целое становится как целое его произведением, для которого он жертвует собою, и именно поэтому получает от него обратно себя самого» 6.
Вот он, поистине роковой спутник любого вступления на сцену феноменологии взаимодействия, взаимозависимости индивидов. Лишь только один индивид завидит другого, лишь только индивиды слагаются в целое, объединяются в народ, так сразу же почему-то приходится «жертвовать собою», с радостью растворяться во всеобщем, забывать о себе. Наше предчувствие, что таким образом заданная тема «служения народу» закончится конформизмом, – это предчувствие оправдывается, когда Гегель в следующем же абзаце делает заявление: это «всеобщая субстанция говорит всеобщим языком в нравах и законах народа…» 7, или: «Мудрейшие люди древности поэтому решили, что мудрость и добродетель состоят в том, чтобы жить согласно нравам своего народа» 8. Что сказали бы «мудрейшие люди древности» человеку, когда бы он – а ведь в такой ситуации, как мы видели ранее, оказался молодой Гегель вместе с передовыми современниками – обнаружил, что нравы его народа граничат с безнравственностью, а законы с беззаконием? Прежде всего, надо думать, они присоветовали бы ему не спешить объявлять эти нравы и законы готовой «абсолютной субстанцией», в текучести которой следует раствориться индивиду.
Гегель и сам спешит оговориться: такая ситуация «действительна», т.е. разум «претворен в действительность», только «в свободном народе». Значит, дело всего лишь «за малым»… Эта оговорка, однако, тонет в сверкании «всеобщего разума», поглотившего индивида. Но Гегель-мыслитель еще не побежден Гегелем-конформистом. Как бы устыдившись бесконфликтной, а значит, антидиалектической идиллии, он вспоминает об идеале свободы, свободной индивидуальности и устанавливает: «Разум должен выйти из этого счастливого состояния…» 9 Впрочем, конформистскому содержанию гегелевских мыслей некоторые авторы находят оправдание: образ беззаветной самоотдачи индивида во власть целого, как полагают эти интерпретаторы, соответствует идеализированному греческому миру, изображению его полисной жизни как безмятежной гармонии индивида и общества. Но в таком случае можно сомневаться в историческом чутье Гегеля, в его умении считаться с реальностью истории и с суждениями тех самых мудрейших людей древности, которые вовсе не идиллически рисовали себе жизнь индивида в греческом или римском обществах.
Новое состояние, до которого доросло сознание, беспокойное, диалектическое. Оно определяется так: самосознание ощущает себя несчастным, ибо вопреки притягательному сверканию субстанции все же не может так сразу пожертвовать своей индивидуальностью; дух этого индивида тем самым посылает его в мир искать своего счастья. Плутание в поисках счастья, впрочем, предопределено: счастье не какая-то синяя птица, а «тот самый» всеобщий разум, на позицию которого индивиду неизбежно придется вступить. Но индивид до такого понимания еще не дорос, он не хочет и не может сразу, безраздельно отдаться разуму. Так пусть же он – так решает Гегель – взойдет на свою Голгофу. Где же плутает индивид до того, как становится забывшей о себе сверкающей точкой разума? Он посещает места, которые и напоминают прежние «станции духа», и отличаются от них.
Первая новая станция… Вот как о ней и заодно о недисциплинированном самосознании говорит Гегель: «Вместо небесно сияющего духа всеобщности знания и действования, где умолкает чувство и наслаждение единичности, в него (в самосознание на этой стадии развития разума. – Н.М.) вселился дух земли, для которого имеет значение истинной действительности только то бытие, которое составляет действительность единичного сознания» 10. Неудивительно, что в качестве иллюстрации служат перефразированные слова Мефистофеля из «Фауста»:
Фаустовский дух, когда он отдается духу мефистофелевскому, – костюм, в который Гегель одевает новый гештальт духа. Как бы возрождается вожделеющий дух, но он принимает форму не поисков «вот этого» удовольствия, а выступает как чуть ли не космическая жажда жизни, наслаждения, счастья, как «принцип удовольствия прежде и превыше всего». Самосознание в этом гештальте требует остановить мгновение молодости и счастья; как «безжизненный туман», проплывают перед ним «тени науки, законов и принципов». А ему бы только наслаждаться жизнью: «оно берет себе жизнь, как срывают зрелый плод, который в такой же мере сам падает к нам в руки, как и мы берем его» 11.
Тут более ярко высвечивается специфика предмета исследования Гегеля. Яснее и характер материала, используемого на данных стадиях феноменологического анализа разума, и методы работы автора. Темой, как и было сказано, являются метания индивидов, как будто уже и приобщившихся к разуму и в то же время убоявшихся безраздельно, самозабвенно служить ему, отдавая собственную жизнь, молодость, пренебрегая жизненными удовольствиями. Самосознание будет шарахаться во все стороны, только бы не подчиниться разуму целиком. Понятно, что, пока Гегеля интересует такая тема – типологически рисуемое самосознание, однако, намеренно погружаемое им в широкий поток самой обычной жизни, – до тех пор хорошую службу может сослужить ему своеобразная художественная феноменология духа, а именно творения мировой литературы, где самосознание, на время отклоняющееся от науки (а также от законов, принципов, от «чистой» нравственности, от религии), предстало в виде бессмертных образов. «Фауст», «Племянник Рамо» и другие творения художественно-философского духа служат опорами феноменологического движения в данном разделе.
Далее предстает гештальт, названный «Закон сердца и безумие самомнения». Это уже не «легкомысленный» прежний гештальт, а вполне серьезное, даже пожалуй, слишком серьезное самосознание. Оно исходит из «закона сердца», иными словами, пытается сообразовать действительность со своим одушевлением, со своим пониманием счастья. Действительность при этом воспринимается как «насильственный миропорядок, противоречащий закону сердца» 12. Поэтому законы сердца и законы действительности не имеют между собой ничего общего. Но одновременно самосознание хочет продиктовать законы сердца самой действительности. Перед нами как бы возникает образ реформаторского духа, одушевленного и одержимого, но ничем не владеющего, кроме благих, из глубины своего сердца почерпнутых намерений кардинально переделать действительность. Гегель рисует неизменно печальный эпилог попыток претворения такого духа в действительность: закон сердца, погруженный в пучину действительности, немедленно перестает быть законом сердца; он вовлекается, как глубоко отмечает Гегель, в само бытие, в некий внешний порядок, более мощный, чем этот «закон», только что претворившийся в бытие и утративший свой первоначальный замысел. Индивид, одержимый реформаторскими намерениями, с ужасом видит, что «как прежде только жесткий закон, так теперь сами сердца людей противятся его превосходным намерениям и отвращаются от них» 13.
Состояние такого уже разочарованного сознания великолепно очерчено Гегелем. «Биение сердца для блага человечества переходит поэтому в неистовство безумного самомнения, в яростные попытки сознания сохранить себя от разрушения тем, что оно выбрасывает из себя извращенность, которая есть оно само, и старается рассматривать и провозгласить ее некоторым „иным“. Таким образом, оно провозглашает общий порядок извращением закона сердца и его счастья, измышленным фанатическими жрецами, развратными деспотами и их прислужниками, вознаграждающими себя за собственное унижение, унижением и угнетением нижестоящих, – извращением, практикуемым с целью причинить невыразимое бедствие обманутому человечеству» 14.
Гегель, о чем редко вспоминают, поистине велик в таких типологических социально-индивидуальных, прекрасных и с точки зрения формы характеристиках, благодаря которым гештальты духа становятся прямо-таки живыми людьми. Разве не видим мы перед собой желчного, замкнувшегося в себе неудачливого реформатора, который клянет и саму действительность, а пуще того клику властвующих (с особой силой и скрытой завистью озлобляется против ничтожных, урвавших себе какие-то блага прислужников). «Безумие самомнения» – очень точная подпись под этим портретом.
На этом фоне и выступает следующий гештальт, имя которому «Добродетель и общий ход вещей». Добродетель, о которой пойдет речь, рождается в особых, извращенных условиях: всеобщность «пуста», каждый прибирает к рукам все, что плохо лежит, воцаряется всеобщая вражда. Самое время возродиться и выступить в новом виде «стоическому» гештальту добродетели. Последняя – опять хороший феноменологически-сценический образ – «устроила засаду», откуда пытается атаковать ни много ни мало как разложившуюся, превратную действительность, мнимую всеобщность. Ясно, что дело такой добродетели обречено на поражение. Гегель опять великолепен, ироничен в вынесении приговора: «Что касается, наконец, засады, из которой доброе „в себе“ должно хитростью напасть на общий ход вещей с тыла, то эта надежда в себе ничтожна. Общий ход вещей есть бодрствующее, уверенное в себе самом сознание, которое не позволит подойти к себе сзади, а всегда грудью встречает противника, ибо общий ход вещей таков, что всё – для него, что всё – перед ним» 15.
Победа, впрочем, дается «общему ходу вещей» не только потому, что он так силен: бессильна исходящая декламациями, «пышными речами», «пустой риторикой» 16 абстрактная, окопавшаяся в засаде добродетель. Но поражение терпит, утешает автор, отнюдь не добродетель как таковая – ее час еще впереди. В конце подраздела – просвет: сверкающая, всепоглощающая всеобщность как бы дает бой самой себе. Суть печального опыта двух оппозиционных общему ходу вещей гештальтов Гегель видит также и в том, что «отпадает средство создать доброе путем пожертвования индивидуальностью» 17. Но едва Гегель-мыслитель обозначил сей любопытный момент, как на смену ему пришел Гегель-конформист всеобщего. Оказывается, жертва была напрасна потому, что в конце концов она пошла на пользу жрецам «извращенного, мнимого» всеобщего. А что оказалось ненапрасным? Да именно действия индивидуальности, стоящей на стороне «общего хода вещей». Ей Гегель пусть и не поет прямые дифирамбы, но выносит своего рода оправдательный приговор: какая бы скверная не стояла за ней действительность, она есть действительность, сила… Что-нибудь из ее движения и образуется.
Тот, кто сочтет нашу оценку оговором, должен вдуматься в смысл слов Гегеля: «Пусть индивидуальность общего хода вещей считает, что она совершает поступки только для себя или своекорыстно: она лучше, чем она мнит о себе, ее действование есть в то же время в-себе-сущее, всеобщее действование» 18. Иными словами, деспот или хорошо пристроившийся конформист, которые впали бы в реалистический цинизм, должны были бы понять, что их сознание «лучше», чем оно о себе мнит. А почему лучше? Всего лишь потому, что подчиняется течению «всеобщего». Автор «Феноменологии…», возможно, и забыл, что «общий ход вещей» может быть превратен и безнравственен.
Следующий появляющийся на сцене гештальт обобщенный: «Индивидуальность, которая видит себя реальной в себе самой и для себя». Он тут же рассыпается на три гештальта. Первый – «Духовное животное царство и обман или сама суть дела».
Перед нами предстают метания духа, страдания индивидуальности, обуреваемой поисками другой «сути дела», других законов «общего хода вещей». Вместе с ней анализ уходит вглубь от облегчающей дело социальной, социально-психологической декорации. Он становится более абстрактным, ибо разум, каким бы еще несовершенным он ни был, снова делает попытку помериться силами со всем миром, с «самой сутью дела». Тут обсуждаются такие проблемы, как цель действования и само действование – индивидуальность начинает усматривать способы такого своего внедрения в мир, которое поможет ему приблизиться к сути дела. Индивид что-то делает, нечто создает по мерке цели и индивидуального действия. Теперь сознанию приходится метаться не только между собой и природной вещью, между собой и другим сознанием – в число взаимодействующих элементов включается собственные создания индивидов, которые увеличивает число сочетаний, возможностей для смятенного блуждания. Но и само по себе оно представляет труднейшую загадку: индивид загадывает ее себе, дает отгадки, но отгадками вполне справедливо не удовлетворяется.
Таким образом, стремясь при помощи набора искусственных средств перехитрить саму «суть дела», разум, скажем заранее, запутывается и в сути дела, и в собственных хитростях. Однако Гегеля во всем разделе – не будем забывать этого – интересует скорее не познавательный аспект, не то, что «суть дела» (в виде законов бытия и познания) еще не раскрыта познанием. Он смотрит на проблему с точки зрения взаимодействий, переживаний, страданий индивидуальностей, устремившихся в поиски счастья. Вот о них-то и идет речь, когда Гегель рассуждает о «произведении», реализации цели и поиске средств. Индивид, что-то создавая, хочет выразить в произведении самого себя. Однако стоит только ему нечто создать, завести какое-то «дело», как тут же «другие поспешно слетаются как мухи на только что выставленное молоко и хотят извлечь здесь выгоду». И уж во всяком случае им нет дела до первой индивидуальности, вложившей в создание самого себя. «Произведение, следовательно, вообще есть нечто преходящее, что угасает благодаря противодействию других сил и интересов и воспроизводит реальность индивидуальности скорее исчезающей, чем завершенной» 19.
Гегель не слишком драматизирует ситуацию, но, вообще говоря, перед нами возникает картина «опредмечивания» и «распредмечивания» индивида в условиях отчуждения. Царствуют равнодушие, корыстное, отчужденное поглощение вещи, вещный фетишизм, безраздельно предписанный Гегелем «всеобщему» потребителю. Некоторые интерпретаторы «Феноменологии…» опознают здесь капиталистическое общество, хотя гегелевские характеристики имеют более широкую значимость.
Два других гештальта – «разум, предписывающий законы» и «разум, проверяющий законы», – суть обобщенные образы метаний индивидуального сознания в сферах широко понятого правосознания и предельно обобщенного моралистического «творчества» и «надзора» – а вдруг в полагании правовых и нравственных законов, в их корректировке и лежит великое счастье? Кратко можно сказать, что и этот вид реформаторства (а поясняется он главным образом на примере нравственности) обречен на неудачу. Гегель задумывает оба гештальта столь обобщенно, что хочет обнять им и житейское творчество всяких заповедей (вроде: «Всякий должен говорить правду»), и такие же общие моральные утверждения, но только включенные в религиозные доктрины (например: «Возлюби ближнего своего как самого себя»), и афористические философские постулаты типа категорического императива Канта. Результат такого творчества, такого служения сознания «разуму, предписывающему законы», согласно Гегелю, невелик, если иметь в виду непосредственно реформаторскую цель, поиски счастья самим реформаторским сознанием: следовать всеобщим простым заповедям оказывается в принципе невозможно, почему и находятся разнообразные уловки для отклонения от них.
Разум оказывается неспособным реализовать поставленную цель: он не может создать действенных правовых и моральных законов, ибо не затрагивает самого содержания действия, постулируя лишь «формальную всеобщность», что, по Гегелю, делает Кант, формулируя категорический императив. Однако это, поясняет автор, тоже немалое деяние: как бы ни был содержательно тавтологичен и формалистичен «предписывающий законы разум», он заключает в себе всеобщее, он оказывается своеобразным хранителем всеобщего морального духа. И все же неудача не проходит даром. «Предписывающий законы разум низведен до разума только проверяющего» 20. Обратим внимание на то, что один гештальт («предписывающий законы») как бы сам, из-за своего «бессилия», из-за логики своего развития, не подстегиваемый внешними ухищрениями автора, перелился в следующий гештальт. (В разум, лишь «наблюдающий за законами».)
Ненадолго задержавшись на этих формообразованиях, Гегель подвел читателя к выводу, позволяющему оставить сферу «разума» и перейти в царство «духа». Вывод этот сам по себе глубокий и для гегелевской системы, особенно для будущего ее облика, принципиальный. Гонимый поисками счастья и устремившийся в сферу правовых и нравственных законов, разум (который еще есть сознание, и сознание, которое уже есть разум) потому терпит поражение, что он идет на приступ крепости, о которой еще ничего толком не знает. Гегель дает ей имя – «дух», имея в виду сферы права, нравственности, религии, искусства, философии.
Примечания
1 Гегель Г.В.Ф. Соч. М., 1959, т. 4, с. 130.
2 См.: Там же, с. 131 – 160.
3 См.: Там же, с. 160 – 187.
4 Там же, с. 188.
5 Там же.
6 Там же, с. 189.
7 Там же.
8 Там же, с. 190.
9 Там же.
10 Там же, с. 193.
11 Там же.
12 Там же, с. 196.
13 Там же, с. 199.
14 Там же, с. 200.
15 Там же, с. 206.
16 Там же, с. 207 – 208.
17 Там же, с. 208.
18 Там же.
19 Там же, с. 216.
20 Там же, с. 227.
Глава четвертая.
Загадки, страдания и высоты «духа»
1. Феноменологическое понятие духа и облик нравственности
Каков предмет исследования в разделе «Дух» и какая реальная проблематика здесь разбирается? Как строится «система духа?» Как она соотносится с историей, в чем, следовательно, здесь проявляет себя историзм Гегеля? Какое значение все эти моменты приобретают для дальнейшего решения Гегелем проблем системности и историзма? Вот вопросы, которые мы будем держать в поле зрения, обращаясь к заключительной части гегелевской «Феноменологии духа» (раздел «Абсолютный субъект»).
Содержание понятия и образа «духа» – вот первая немаловажная и весьма сложная проблема. Самосознание, которое в форме разума стремилось внедрить себя, претворить в действительность, в конце концов натолкнулось на то, что духовное уже «есть» в действительном мире: это какое-то родственное ему и все же другое духовное. Самосознанию дух первоначально является в виде сущности, точнее, в виде совокупности сущностей, которые «суть». «Они суть, и больше ничего, – это составляет сознание его (самосознания. – Н.М.) отношения. Так, Антигона Софокла рассматривает их как неписаное и бесспорное право богов, –
Установить, «когда же явились» формы духа, действительно уже в принципе невозможно: стерлись следы исторического происхождения его «бытийственных форм». И потому прямой и непосредственный исторический подход к решению проблемы тут невыполним. Однако возможно теоретически реконструировать генезис таких форм, их «выхождение вовне», рождение из «игры самосознаний». В разделе о духе общество уже представляет собой не заднюю, а ближнюю кулису, причем такую, которая приобретает способность оживляться и включаться в ход действия. Гештальты духа и тут будут появляться на сцене. В чем-то они сродни формообразованиям разума: та же типологическая обобщенность и в то же время живость портретов, та же отрешенность от истории и вместе с тем историческая насыщенность. Читатель, который не пожалеет труда вчитаться и в заключительный раздел, получит, несомненно, большое удовольствие от блестящего мастерства автора, продолжающего портретировать гештальты духа и, подобно искусному режиссеру, оживляющего созданные им портреты-маски и выпускающего их на сцену феноменологического действия. (Не все гештальты одинаково ясны Гегелю, и на фоне яркого анализа тех, которые автору понятнее и ближе, некоторые формообразования выглядят бледно, что и сказывается на содержании соответствующих актов и мизансцен.) Как и ранее, Гегель претендует на то, что привел формообразования духа в систему. Чтобы понять, каковы ее элементы и переходы, поставим первый вопрос: откуда берется материал для этого этапа движения феноменологической системы?
В начальной части помогают некоторые ассоциации с теми этапами истории человечества, когда оно переходит от преимущественной ориентации на семью к новым типам социального регулирования – государственно-правовым. Но это, надо подчеркнуть, лишь смутно проступающая историческая подпочва, потому что и тема Гегеля значительно шире и «дух нравственности» имеет множество особенностей, которые было бы неверно отождествлять с догосударственной стадией истории или с историей Греции (что, однако, делают некоторые исследователи «Феноменологии…»). Где Гегель самым прозрачным образом вводит исторические прообразы и надеется на широту исторических ассоциаций читателя (образованному современнику Гегеля вызвать их было очень просто), так это в подразделах, названных «Отчужденный от себя дух», «Образованность» и «Просвещение». Не изменяя феноменолого-типологической манере и стремясь дать некоторые всеобщие характеристики поведения духовных гештальтов, Гегель наделяет их портретным сходством с реальными силами, определившими совсем еще недавнюю историю французской революции. Она, эта история, правда в ее постреволюционной фазе, только еще вводила в Германию наполеоновские войска, а мыслитель уже попытался дать раскладку ее духовных констелляций, зашифрованную в феноменологию формообразований духа. Но зашифровка эта в еще большей мере, чем в предшествующих разделах, соответствовала принципиальным убеждениям Гегеля.
Он полагал, что, портретируя борьбу сил французской революции, в особенности борьбу Просвещения и веры, он создает галерею поистине бессмертных портретов и выводит на сцену неувядающие гештальты. Как только история сделает сколько-нибудь сходный поворот, они оживятся, вступят на сцену, пусть в несколько иных костюмах и обличьях. Ибо Гегель намеренно ведет речь не просто о конфликте безнравственной правящей клики, королевского двора Франции и прислужников трона, с силами революционного протеста, апеллировавшими к разуму и нравственной чистоте, он повествует о вечном, как он считает, конфликте аморальности, суеверия и просвещения, конфликте непростом, по-своему жестоком, где каждой из сторон достается своя доля лжи и страданий. Гештальты духа, как и гештальты разума, будут страдать и причинять страдания. Тему «чистого» духа, партию его, кроме автора, почти до самого конца вести будет некому. Ну уж зато под занавес, в последний раз опускающийся над феноменологической сценой, ее станет исполнять, пусть очень ненадолго, «чистая наука». И пусть дух, в себе «чистый и благой», будет иной раз являть свой сверкающий облик, но Гегель сам поставит на нем штамп бездействия. А всякое действие духа будет сопровождаться «нечистыми» образами порчи, греха, отклонения, ужаса и, конечно, никак не забытым Гегелем «жертвованием жизнью», т.е. смертью. Надо приготовиться увидеть дух именно таким – это особенность и заключительного раздела «Феноменологии…», еще одно свидетельство ее своеобразной жизненной диалектики.
Структурные «скелеты» духов будут по-прежнему обрастать живой плотью. Гегель умудрится связать каждый гештальт и с приметами реальной истории, и с понятными каждому человеку, часто совершаемыми им действиями, и с образами всеобщих форм, изобретенных человечеством, например нравственных принципов и юридических законов, и с обобщенными чертами особых философских взглядов (например, философии Просвещения), различных вероучений (в разделе о религии), с типологией художественных форм (в разделе об искусстве), с изменением философских концепций (в главе «Абсолютное знание»). Очень заметным «героем», который будет то прямо выступать на сцене, то подверстываться к поведению других гештальтов духа, станет своего рода массовое сознание – например, в виде «всеобщей воли» оно станет исполнять по велению Гегеля столь же мощную, сколь и зловещую партию.
Системное движение в сфере духа открывает «истинный дух, нравственность». Анализ здесь переходит в рассмотрение, так сказать, семейной нравственности. Можно спросить: почему сфера собственно духа начинается именно с изображения – в определенном аспекте – семейных отношений? В таком начале есть своя логика. Ведь Гегель стремится выявить бытийственные формы духа. А они в определенной степени идут параллельно формам бытия человеческих отношений, т.е. закрепленным формам организации, регулирования связей между индивидами, из которых семья – исторически первая и первая для каждого индивида клеточка социализации. Правда, для Гегеля и она, и все другие формы социальности сами по себе – в историческом происхождении или внутренней структуре – интереса не представляют. Философу существенно разглядеть, как дух, «забираясь вовнутрь» этих форм и тем самым «выходя вовне», порождает определенные принципы жизни, общения, взаимодействия индивидов. Речь пойдет о «нравственности» (Sittlichkeit), об «истинной нравственности», и с самого начала следует учесть, что Гегель понимает нравственность весьма широко. Если она и не является у него синонимом общественных связей как таковых, то во всяком случае подразумевает духовные принципы, которые держат людей вместе, делая из собрания индивидов более или менее устойчивые сообщества.
Слово «Sittlichkeit» происходит от слова «Sitte», которое (во множественном числе) означает «нравы», «обычаи», что существенно для гегелевского толкования гештальта и всего подраздела. Во всяком случае первой в системе духа она становится, видимо, потому, что является одной из исторически первых форм социальной регуляции: общественное рождается и первоначально является людям, как, наверное, полагает Гегель, в виде властно организующих совместную человеческую жизнь нравов, обычаев, традиций народа. «Нравственная субстанция, стало быть, в этом определении есть действительная субстанция, абсолютный дух реализован в множественности наличного сознания; он есть общественность (das Gemeinwesen), которая для нас, когда мы подошли к практическому формообразованию (Gestaltung. – Н.М.) разума вообще, была абсолютной сущностью (das absolute Wesen) и которая здесь в своей истине выступает для себя самой как сознательная нравственная сущность и сущность для того сознания, которое составляет наш предмет. Это дух, который есть для себя, сохраняя себя в отражении индивидов, и есть в себе или есть субстанция, сохраняя их внутри себя. Как действительная субстанция он есть народ, как действительное сознание – гражданин народа» 2.
Теперь определена ситуация, в которой станет действовать гештальт, точнее, станет разворачиваться особое «гештальтирование», процесс формообразования (Gestaltung) нравственности. Однако народ – это целостность, которая на первых порах действовать не будет. Действовать станет нравственность, поскольку она воплощается в семье, которая, несмотря на всю свою «непосредственность», сразу же провозглашается не природной, а «нравственной сущностью». Нравственное же, согласно Гегелю, «духовная сущность».
Такова довольно простая, скажем прямо, упрощенная процедура обоснования, при помощи которой сложная объективная социально-историческая форма взаимодействия индивидов, в самом деле предполагающая сознание и самосознание, превращается в только духовную и нравственную сущность. «Специфическая нравственность» семьи – вот что разбирает поначалу Гегель.
Введя нравственность семьи в качестве первоначальной клеточки исследования бытийственных форм духа, Гегель поставил себя в нелегкую ситуацию. Ему приходится включать в рассмотрение какие-то реальные моменты, а по какому принципу? Принцип оказывается во многом случайным. Содержательное развертывание системного анализа не определено, не продумано в его специфике, и система поглощает материал, который, что называется, подвернулся под руку. Раз нравственность – срез анализа, то с чего же начать, повествуя о семье? В каком облике явится миру семейная нравственность? Появляется она в мрачноватом виде, как… гроб, погребение, и сопровождается выспренно комическими сентенциями Гегеля: «…смерть есть завершение и наивысший труд, который предпринимает индивид как таковой в интересах этой общественности…» 8 Ну а раз уж индивид «в интересах общественности» взял да и преставился, то чем должна ответить Gemeinwesen? Вполне понятно, на «естественную негативность», как называет Гегель смерть индивида, общественность должна ответить достойным погребением.
Вся эпопея смерти и погребения – пример метафизически-философского размазывания проблемы, которая сама по себе небезынтересна, если рассматривать ее на историческом, этнографическом и т.п. материале: когда-то возникшее правило погребения покойников, вероятно, далось нашим давним предкам не сразу и означало возникновение зародышевых форм «общественности». Но как пишет об этом Гегель?! «Мертвый, так как он освободил свое бытие от своего действования, или негативного „одного“, есть пустая единичность, лишь пассивное бытие для другого, отданное в добычу всякой низшей, лишенной разума индивидуальности и силам абстрактных материй, – и то и другое теперь могущественнее его: первая в силу того, что она обладает жизнью, вторые – в силу их негативной природы. Семья отвращает от него эти оскверняющие его действия бессознательного вожделения и абстрактных сущностей, заменяет их собственным действованием и соединяет родственника с лоном земли – стихийной непроходящей индивидуальности; тем самым она делает его соучастником в некоторой общественности, которая, напротив, одолевает и связывает силы отдельных материй и низшие формы жизни, желавшие стать свободными по отношению к нему и разрушить его» 4. Эта поэтизация погребения могла бы иметь одно оправдание – если бы Гегель переводил на язык философии начала XIX в. какие-нибудь погребальные мифологемы народов, которые поначалу, вполне возможно, так и обставляли для себя обряд погребения, надеясь, что захороненный покойник будет «соучаствовать» в «новой общественности», а не сделается, только уже под землей, добычей тех же «естественных сил». Но вот что опять повторяется: только Gemeinwesen, общественное в новом обличии, появляется на сцене, как «за спиной» нового гештальта Гегель – к немалому восторгу экзистенциалистов – с роковым постоянством помещает зловещую старуху с косой!
И хотя через погребение Гегель хотел, пусть краешком, показать на сцене «божественный закон», уделив внимание «человеческому закону», он в этом подразделе с задачей раскрытия «человеческого закона» явно не справился. Анализ сбивчив: заговорив о природе, Гегель переходит к семье, потом вдруг напоминает о правительстве, называя его «действительной жизненностью», «простой самостью» нравственной субстанции 5. И прежде чем читатель-зритель успеет пожаловаться, что ему ничего не стало ясно, Гегель опять возвращается к семье.
Гегель здесь использует сопоставления с прежними структурными элементами системы «Феноменологии духа». Так, отношения мужа и жены коррелируются с отношением «признавания». И более того, они проникаются «благоговением». Правда, к бочке их медового благоговения примешивается капля дегтя: ведь их благорасположение «смешано с природным взаимоотношением и с чувством…» 6. Не лучше и «благоговение родителей перед детьми»: тут «чистоту» дела портит одно: у родителей «есть сознание о своей действительности в „ином“», проще говоря, они видят (ну не ужас ли?), что сами произвели отпрыска на свет. А вот отношения брата и сестры повергают Гегеля в умиление: они, как выражается автор «Феноменологии…», «беспримесны» 7.
Гегель не забыл об общественном предназначении семьи: «Мужчина высылается духом семьи в общественность…» 8. А женщина? Ее начало «связано с пенатами», в которых она должна «созерцать свою субстанцию», не забывая, однако, о своей «единичности» 9. Опять-таки исторически сложившиеся формы причастности мужчины и женщины к общественной деятельности возводятся во всеобщую структуру нравственного духа.
Бесспорно, что в плане задуманного Гегелем исследования нравственности и ячейка семейственности, и роль женщины в хранении пенат (роль живучая и почетная), и «высылка духом семьи» мужчины (а в последующем историческом развитии также и женщины) «в общественность» – все эти и другие темы могли быть глубоко и интересно разобраны. Они, в самом деле, образуют как в становлении человеческого рода и отдельного индивида, так и в «феноменологическом» движении сознания, важные ячейки: они способствуют созданию нравов и обычаев, благодаря которым совершается взаимообмен между «духом семьи» и «духом общественности». Но Гегель так и не сумел органично включить материал этого рода в феноменологическое исследование: он не справился ни с деталями, ни с сутью проблемы, в чем проявилась та же непродуманность общего системного начала, что в дальнейшем, как мы увидим, сказалось в отсутствии системного стержня исследования духа. В каждом подразделе или группе подразделов стержень обретается как бы вновь, и поэтому целое распадается на ряд фрагментов. Гегель поспешно переходит от семейной нравственности к следующему гештальту нравственного сознания. Видно, что семейные мужчина и женщина со всем их благоговением друг к другу так и не помогли Гегелю решить, чем же заняться дальше. Тему нравственности, которая ведь объявлена, надо продолжать, точнее, начинать, и Гегель ищет на новую роль какую-либо «пару противоположностей».
Автор даже посвящает читателя-зрителя в свое замешательство. Ему в общей форме ясно, что надо говорить о нравственности как всеобщем, как долге. Но в какой костюм ее одеть? И что нравственному (долгу) противопоставить? Страсть? Слишком заезженная тема: «Нет такой [даже] плохой драмы» 10, в которой не было бы этой коллизии. Между долгом и долгом? Такая коллизия, говорит Гегель, была бы «комична» 11. Так где же партнеры? После некоторого колебания они автором найдены. «Нравственное сознание, так как оно твердо решает в пользу одного из этих законов, есть по существу характер; существенность того и другого закона (божественного и человеческого. – Н.М.) для него не одинакова; противоположность выступает поэтому в виде несчастной коллизии долга только с бесправной действительностью» 12. По сути дела, тема предполагает рассмотрение конфликта индивида, который по каким-либо причинам не желает подчиниться «общественности», т.е. нравственности, и противостоит ей. Ну что же, тема сама по себе достойная, пусть ее стык с проблемой семьи и прошит Гегелем наскоро, что называется белыми нитками. Автор намечает в данном подразделе некоторые условия рассмотрения «отклоняющегося поведения» индивидов, причем условия существенные и реальные.
Индивиды, которым дано название «характеры», уже «самосознают», что их действие не игра, не развлечение. Ведь их сознание «потопило… в водах Стикса всякую собственную существенность и самостоятельное значение предметной действительности» 13. Независимо от того, по каким мотивам действует «характер», он должен ощутить «абсолютную сущность и абсолютную мощь» нравственности, общественности, которая так просто не даст извратить свое содержание. Но «характер» решительно идет против такой мощи. Отсюда и возникают формообразования сознания, которым суждено стать поистине бытийственными структурами: вина, преступление и т.д. Гегель во многом прав. Он с основанием связывает вину и преступление с «раздвоением» самосознания, ощущающего вину. Правда, суть раздвоения формулируется им как колебание между «божественными» и «человеческими» законами. Применительно к определенным этапам истории это верно, почему уместны тут ссылки на «Антигону» Софокла. Гегель трактует античный сюжет в том ключе, который позволяет ему сделать Антигону одним из «характеров», одним из гештальтов, поясняемых следующим образом: «Бывает, что право, которое скрывается в засаде, имеется налицо для совершающего поступки сознания не в свойственном ему облике, а лишь в себе, во внутренней вине решения и совершения поступков. Но нравственное сознание – полнее, его вина – чище, когда оно заранее знает закон и силу, против которой оно выступает, считая ее насилием и несправедливостью, нравственной случайностью, и, как Антигона, совершает преступление сознательно» 14.
В данном контексте Гегель снова пользуется сценическими образами, например для очерчивания облика гештальта нравственного самосознания: на этой стадии оно, по Гегелю, как бы подстерегается некоторой силой, которая боится света рампы, «и выступает на сцену лишь тогда, когда действие совершено, и тогда застигает это самосознание на месте действия; ибо совершенное действие есть снятая противоположность знающей самости и противостоящей ей действительности» 15. Довольно глубоко и интересно разбираются различные возможные ипостаси «несчастного конфликта» между характером и «бесправной действительностью». Одна из них – с участием правительства: последнее рассматривается как «простая душа и самость народного духа», которая зорко следит, чтобы в индивидуальности не происходило подобное раздвоение. Но основные полюсы, между которыми совершается раздвоение и которые в какой-то исторической ситуации были своего рода реальностями для индивидов, – человеческий и божественный закон, – у Гегеля целенаправленно изображаются некоторыми всеобщими абстракциями, структурами всякого самосознания. Непосредственная универсализация конкретно-исторического не проходит даром. Немедленно является и спутник этой методологической ошибки – вычурная искусственность анализа.
Поскольку речь зашла о жизненных ипостасях всеобщего конфликта, приходится говорить о каких-то реальных деталях. Почему, например, «общественность» нельзя признать правой стороной в разбираемом конфликте, нельзя счесть некоторым наместником всеобщего как истинного? Оказывается, вмешалось женское начало, эта «вечная ирония общественности»; она, «пользуясь интригой, изменяет общую цель правительства в частную…» 16. Тогда не правительство как таковое действует, а преследует свои цели «этот» индивид, стяжающий все, что можно, конечно же, на благо семьи. Короче говоря, chercher la femme… А человеческий закон, за который цепляется «характер» в своем бунте против интриганской женской общественности, – это, разумеется, мужское начало.
Рассуждения автора «Феноменологии…» здесь можно было бы принять за стилистическую игру, за чистое свидетельство его чувства юмора и принять соответственно с чувством юмора. Но нет, Гегель не шутит. У него просто нет ни другого средства объяснения выведенного им на сцену и ярко обрисованного конфликта, ни другого способа перехода к следующему ряду гештальтов. Пожаловавшись, что интригующая «женственная общественность» вообще почему-то предпочитает «силу молодости, незрелую мужественность», что всюду, особенно в военное время, чтится «храбрый юноша, к которому женственность питает чувственное влечение» 17 (какая добыча для фрейдистов!), Гегель поспешно задергивает занавес, приговаривая: «Нравственная форма духа исчезла, и на ее место вступает некоторая другая форма» 18. Догадаться, какой именно гештальт вот-вот выйдет на сцену, в общем можно, раз речь идет об общественной оценке поступков. Это будет «правовое состояние». О нем говорится наспех, причем совершается «кружение» вокруг прежних, как будто бы поднятых на новую ступень структур: стоицизма, скептицизма. Но чувствуется, что Гегель торопится перейти к тому, что и составляет для него скрытый интерес всего раздела.
И в самом деле читателя-зрителя далее ожидают едва ли не самые блестящие страницы «Феноменологии…», едва ли не самые яркие сцены феноменологического действия. Здесь системный стержень дают именно исторические ассоциации, благодаря которым типологические гештальты духа приобретают легко узнаваемые черты. Гегель осмысливает одновременно и духовные перипетии, и определенную типологию общественного сознания, поскольку оно было активным участником процесса подготовки, проведения, а отчасти и подведения первых итогов французской революции. Надо, однако, помнить, что Гегель по-прежнему ведет исследование так, чтобы исторические ассоциации присутствовали, но чтобы они не мешали пониманию структурной всеобщности рисуемых гештальтов. Короче говоря, он очень надеется, что за надетыми на гештальты французскими костюмами в стиле конца XVIII в. читатель-зритель разглядит «саму суть дела». Итак, объявлены два больших акта, условные названия которых: «Отчужденный от себя дух, образованность» и «Просвещение».
2. Конфликты разорванного общества и противоречия гегелевского историзма
Пролог действия – общая констатация распада на два мира: «Первый есть мир действительности или мир самого отчуждения духа, а второй мир есть мир, который дух, поднимаясь над первым, сооружает себе в эфире чистого сознания» 19.
Скоро мы убеждаемся, что понимать эти по видимости абстрактные характеристики надо вполне конкретно. Так, в первом мире будет властвовать не какое-то примитивное вожделеющее сознание, а сознание, которое будет «вожделеть» изящно, по-французски; оно само сразу распадется на два гештальта: государственную власть и богатство, а государственная власть, в свою очередь, «составится» из «верховной власти», в роли которой выступят обобщенно вылепленные французские короли (с их самыми близкими родственниками и доверенными лицами), и «благородного сознания», в котором не представит никакого труда узнать французское дворянство, и прежде всего придворную клику. «Богатство», понятно, выступит в костюме буржуа-толстосумов. О «втором мире» пока говорить подождем – ему свое место и время. Гегель подготавливает сцену при помощи различений, где абстрактные «в себе», «для себя» и т.д. как бы уже переплетаются с толстой сумой буржуа или со шпагами дворян. Пример: «Хотя богатство есть то, что пассивно или ничтожно, оно есть равным образом всеобщая духовная сущность, столь же постоянно получающийся результат труда и действования всех, как он снова растворяется в потреблении всех. В потреблении, правда, индивидуальность становится для себя или единичной индивидуальностью, но само это потребление есть результат всеобщего действования, точно так же это богатство со своей стороны порождает всеобщий труд и потребление всех» 20.
Подобные ремарки будут иметь немалое значение в канве феноменологического действия: с их помощью автор будет разъяснять, что именно «по сути» происходит, что стоит за внешними конфликтами обрисованных гештальтов-персонажей. Так вот: само по себе «ничтожное и пассивное» богатство сильно тем, что оно связано с трудом (зависимость господского сознания от рабского, от труда раба получает тут удачную конкретизацию). Но у Гегеля богатство – правда, потому, что оно «опосредует» потребление приведением в движение труда – определяется как формообразование, стоящее на стороне «всеобщей духовной сущности». Этого не следует забывать тем, кто хочет сделать из Гегеля безусловного критика капиталистического отчуждения. Ибо автор «Феноменологии…», объявив буржуа-толстосума пассивным и ничтожным, совсем иначе оценил его роль, когда тот стал «порождать» «всеобщий труд и потребление всех». Далее разбираются своеобразные идеологии, спорящие вокруг проблемы богатства: одна утверждает, что богатство есть нечто «хорошее», есть благо, поскольку оно «стремится к всеобщему потреблению», а вторая провозглашает богатство «дурным», считает его злом, поскольку оно несет угнетение, неравенство. Гегель переходит от этих дискутирующих моралистических гештальтов к другой идеологии, при помощи которой «благородное сознание» начинает осознавать свое положение в системе государственной власти – и, конечно, оправдывает, приукрашивает свое положение.
На сцене в первый раз блеснуло золотым шитьем своего костюма «благородное сознание». Главное, однако, в том, о чем думает, что утверждает это сознание. А оно поначалу утверждает свое «равенство», свое равное право по отношению к общественной власти и богатству. Тут все просто и прозрачно: ведь в государственной власти благородное сознание имеет «свою простую сущность» (читай: это и есть власть, защищающая интересы дворян и ими порожденная), да и служит оно ей с повиновением и уважением. Богатство? Его благородное сознание признает тем, что дозволяет себе служить, и тем «поднимает до себя», уравнивает с собой. Иначе ощущает себя «низменное сознание»: оно проникнуто мыслью о своем неравенстве с «обеими существенностями» (читай: с королевско-дворянским и буржуазным сословиями), видит в верховной власти «оковы и подавление для-себя-бытия, а потому ненавидит властителя, повинуется с затаенной злобой и всегда готово к мятежу…» 21. В нескольких словах метко передана психология некоего обобщенного «третьего сословия» 22.
И снова выход благородного сознания. На этот раз появляется оно как частный гештальт беззаветного служения верховной власти, в чем оно само видит и героизм, и доблесть; у Гегеля все получается прямо-таки зрительно, объемно: «…оно есть лицо, которое отказывается от владения и наслаждения собой и совершает поступки и действительно в пользу существующей власти» 23. Нельзя, учит Гегель, недооценивать побуждений и действий столь ревностного, самозабвенного служения, благодаря ему государственная власть и является «действительной» властью. Есть и другие типы, например «гордый вассал», который действует в интересах государственной власти, но не опускается до заведомой сервильности, тем более что ему есть что сказать против власть придержащих: «Его язык, если бы дело касалось собственной воли государственной власти, воли, которая еще не возникла, представлял бы собой совет, который он давал бы для общего блага» 24.
Поставленная в ситуацию принятия решения, государственная власть, которая ненадолго выводится Гегелем на сцену, пока, как оказывается, колеблется между различными «советами», а сцена снова уступается благородному сознанию – тому, что с такой готовностью отказалось от себя вплоть до уже типичного феноменологического приема, а именно жертвования своей жизнью. Оказывается, что сознание преданных королю дворян, этих мушкетеров XVIII в., испытывает уже некоторую внутреннюю неуверенность, хотя не перестает служить согласно своему пониманию долга и чести. Оно сохраняет «собственное мнение и особую волю по отношению к государственной власти» 25. Поскольку в сервильности всегда есть ощущение неравенства по отношению к власти, Гегель, пока оставляя «благородных слуг» где-то в стороне от главного действия, предупреждает читателя, чтобы он потом ничему не удивлялся: сервильный слой «подпадает под определение низменного сознания – всегда быть готовым к бунту» 26. Уже назревает внутреннее неповиновение, уже и верные слуги готовы обратиться против господина, но на его стороне есть мощное оружие. Таким оружием Гегель объявляет… язык! Последнему далее уделяется особое внимание. На сцене феноменологии он становится как бы самостоятельным действующим лицом, своего рода маленьким божеством, которому другие действующие лица драмы приносят свои жертвы, что делает анализ интересным, глубоким, оригинальным. Это, по определению Гегеля, язык особый: на нем уже говорит отчуждение. «Будучи в мире нравственности законом и повелением, в мире действительности лишь советом, отчуждение имеет содержанием сущность и есть форма; здесь же оно получает в качестве содержания самое форму, каковая оно и есть, и приобретает значение языка: именно сила языкового выражения как такового осуществляет то, что должно быть осуществлено» 27.
Немного поиграв абстрактными терминами, поясняющими, по его мнению, эту сложную грань между «подлинным отчуждением», где форма связана с содержанием, но все-таки отличается от него, и особым, «этим» отчуждением, Гегель переходит к характеристике последнего, конкретизируя смысл своего замечания о том, что содержание становится формой, притом формой языковой. Своеобразным пояснением служит гештальт «лести». «Героизм безмолвного служения превращается в героизм лести… Вследствие этого возникает дух этой власти: быть неограниченным монархом; – неограниченным, ибо язык лести возводит власть в ее возвышенную всеобщность; этот момент как порождение языка, т.е. наличного бытия, возвышенного до духа, есть некоторое очищенное равенство себе самому; – монархом, ибо язык лести возводит точно так же единичность на ее вершину… Единичность, которая иначе есть нечто такое, что только мнится, еще определеннее возводится языком в ее налично сущую чистоту благодаря тому, что он дает монарху собственное имя, ибо только в имени отличие данного лица от всех других не мнится, а действительно всеми проводится; в имени отдельная личность считается целиком отдельной личностью уже не только в своем сознании, но и в сознании всех. Благодаря имени, следовательно, монарх решительно от всех обособлен, выделен и уединен…» 28
За завесой, которую воздвигает как бы действующий «язык лести», однако, разворачивается, согласно Гегелю, самое настоящее действие; благородное сознание, которое еще недавно в мыслях приравнивало себя государственной власти, от мыслей перешло к делу: «власть государства перешла к благородному сознанию. Только в нем государственная власть подлинно претворяется в действие…» 29. Благородное сознание перестает с завистью смотреть на денежный мешок, украшающий костюм буржуа: в складках дворянского костюма благородное сознание уже прячет тугие мешочки с золотыми экю: «оно существует как богатство» 30. Так что же, получается, что благородное сознание уравняло себя со всеми главными «сущностями» (читай: классами и социальными группами), которые вызывали у дворянина постоянную зависть – со скипетром короля и денежным мешком буржуа? В том-то и дело, что позиция и «чувства» благородного сознания глубоко противоречивы: хотя, с одной стороны, оно сохраняет «свою волю» «в своем почете», с другой стороны, и мощь своей воли, и то, что оно «обогащено благодаря государственной власти» – все это приходится прятать от «общественности» 31.
А что в это время поделывает богатство? Как ему и полагается, обогащается и находит «клиентов», чтобы обогащаться дальше. Отношение этой «пары противоположностей» Гегель считает весьма важным «рассмотреть особо», ибо они хорошо демонстрируют дух «абсолютной разорванности», охвативший «общественную совокупность». Связь богатства и его клиентуры отмечена глубокой конфликтностью: толстосумы охвачены «заносчивостью», смешанной с чувством неполноценности (нельзя упускать из виду, что в данном обществе они так же «отвержены», как и их клиенты), в то время как клиенты, вынужденные прибегать к языку лести в отношениях с богатством, таят, а порой высказывают огромнейшую к нему ненависть. Неплохо очерчена психология целого слоя – под видом типологии гештальта: «Богатство стоит прямо перед этой глубочайшей пропастью, перед этой бездонной глубиной, в которой исчезла всякая опора и субстанция; и в этой глубине оно видит только некоторую тривиальную вещь, игру своего каприза, случайность своего произвола; его дух есть полностью лишенное сущности мнение о том, что оно есть покинутая духом поверхность» 32. Вот какая психологическая атмосфера сопровождает выход на сцену феноменологии, а также одно из первых значительных самостоятельных появлений на исторической сцене – «богатства» (читай: буржуазного класса). Это потом богатство обретет самоуверенность, а пока его наглость перемешана с неуверенностью, сознанием своей отверженности, «несубстанциональности».
Показав основные маски нового акта феноменологической драмы, автор позволяет себе сделать заключение относительно характера всего действия, которое – нельзя забывать – есть пьеса о движении, развитии и о злоключениях нравственности, общественности. Снова организует исследование в систему общий стержень раздела; снова нащупана ариаднина нить, не позволяющая потеряться в лабиринте прямых исторических реминисценций. Все, что произошло и происходит с поочередно действовавшими парами противоположностей, склоняет к такому выводу: «…язык разорванности есть совершенный язык и истинный существующий дух этого мира образованности в целом» 33. Ничто не лишено значения – ни конфликты, ни язык лести, ибо все становится индикатором разорванности, свидетельством глубокого отчуждения, приобретающего множество конкретных обликов. И еще одно существенно: теряют прочный, устойчивый смысл нравственные понятия хорошего и дурного, высокого и низкого, которые традиционно связывались с делами, положением основных актеров драмы. «Сознание каждого из этих моментов, расцениваемое как сознание благородное и низменное, в своей истине точно так же составляет скорее обратное тому, чем должны быть эти определения, – благородное сознание в такой же мере низменно и отверженно, в какой отверженность превращается в благородство самой развитой свободы самосознания» 34. Итак, с точки зрения «нравственности», «общественности» царят разорванность, отчуждение. Все вроде бы безнадежно, но Гегель успокаивает читателя великой правдой некоей подспудной «истинности», которая, как ни парадоксально, пробивается из единства и борьбы всех этих «в себе» прогнивших сил. «Истинный же дух есть именно это единство абсолютно отделенных друг от друга [моментов], и при этом он достигает существования в качестве среднего термина этих лишенных самости крайних терминов именно благодаря их свободной действительности» 35.
Здесь наиболее четко, пожалуй, проступает смысл того понятия, которое играет важную конструктивную роль не только в системе феноменологии, но также во всех других будущих конкретных системных и метасистемных построениях гегелевской философии – понятие среднего термина. В нем кристаллизуются достоинства и ограниченности системной мысли Гегеля. Достоинства в том, что она глубоко диалектична, проникнута идеей сверхсубъективной закономерности. Наложенное на канву истории французской революции исследование формообразований духа предстает как целостное, упорядоченное уже тем, что объект анализа не некое хаотическое движение, а закономерная борьба противоположных социальных сил. Все проявления противоположностей – и те, где налицо резкий антагонизм, и те, где рознь затушевывается на фоне существенной общности между крайностями, – с равной мерой тщательности учитываются, фиксируются Гегелем. Но каким образом стороны, крайности, противоположности приводятся друг к другу, как различные противоречия, составленные из крайностей, но в себе образующие некоторые целостные гештальты, соотносятся друг с другом?
Для Гегеля ответ на подобные вопросы и дается введением понятия «средний термин», который оказывается незримым для самих противоположностей действием «истинного духа». Он сводит крайности, заставляет вступать их в великую борьбу, но и «следит» за тем, чтобы противоположности напрочь не истребили друг друга, чтобы не исчезли целостные, пусть и внутри разорванные образования. В соответствии с замыслами и разъяснениями самого Гегеля «средний термин» есть некая стоящая над противоположностями объективная духовная сила, сила истинного, дух развивающейся далее целостности, некоторый гарант развития, посланец субстанции, абсолютного духа. «Средний термин» Гегель, следовательно, отождествляет с некоторым всегда бодрствующим и всегда правым духом, что, разумеется, есть плод идеалистической мистификации, но за ней скрывается здравая идея: необходимо расшифровывать применительно к различным историческим эпохам переплетение линий объективного закономерного развития, обусловливающих различные формы единства и борьбы противоположностей. С гегелевской абстракцией среднего термина мы в дальнейшем еще встретимся. А пока средний термин помог Гегелю констатировать, что разорванное сообщество все еще сообщество.
В его дальнейшем развитии и целостном самосознании играет немалую роль «частное сознание» – так впервые появляется «рефлектикующий дух» (читай: сознание критически настроенных слоев французской интеллигенции, которое выражало себя по-разному, но наиболее ярко через философию и литературу). Оно не упивалось ни властью, ни богатством, но у него – этого «второго мира», образованного именно духом и созданного в собственно духовной форме, – было тоже свое упоение. Дух (Geist), богатый (reich) многими формами «честности», отстоящими друг от друга, становится прежде всего «остроумным» (geistreich – опять игра слов) и упивается своим остроумием. «Содержание речей духа о себе самом и по поводу себя есть, таким образом, извращение всех понятий и реальностей, всеобщий обман самого себя и других; и бесстыдство, с каким высказывается этот обман, именно поэтому есть величайшая истина» 36.
Эти одновременно бесстыдные и истинные (!) речи уподобляются сумасшествию музыканта, для характеристики помешательства которого – оно выражается в безумном смешении мелодий всех национальностей и всех жанров – Гегель пользуется цитатами из «Племянника Рамо», еще одного замечательного произведения, помогающего автору феноменологии создать собственную галерею портретов духа. С помощью превосходных характеристик Дидро и выводит Гегель на сцену критическое остроумие французской культуры предреволюционного периода – гештальт, по отношению к которому автор сам выступает критически и остроумно. Он припечатывает его яркой характеристикой, своего рода подписью под портретом: «Этот отдающий себе отчет хаос»… Его противоположностью Гегель делает ту совокупность гештальтов (читай: сознание той социальной силы), к которой и обращено «остроумие» хаоса – «простое сознание истины добра и зла», т.е. сознание людей, глубоко почувствовавших превращенность и извращенность других социальных сил и уже не желающих жить противонравственной нравственностью, противообщественной общественностью. Что могло предложить такому сознанию упоенное собой остроумие? Вопрос глубокий и существенный.
Гегель не скрывает противоречий и трудностей, с которыми должен был столкнуться погруженный в действительность, а не в призрачный мир остроумия индивид, носитель простого духа нравственности. Если выдвигается обоснованное как будто бы требование «уничтожения всего этого мира извращения» 37, то ведь от индивида никак нельзя требовать (потому что это неосуществимо), чтобы он удалился из мира. Не может же удаление из мира извращения означать, что «разум должен отказаться от духовного образованного сознания, которого он достиг, что он должен разросшееся богатство своих новых моментов погрузить обратно в простоту естественного чувства и снова впасть в дикость и в близость к животному сознанию, хотя бы эта природа называлась невинностью» 38, – намек на Руссо и руссоизм, а заодно на всякую возможную самую новую «Новую Элоизу» будущего… Гегель пытается быть в чем-то объективным по отношению к «остроумию», роль которого в реальных исторических событиях Франции (и возможную роль всякого столь же блестящего остроумия в другом социально-историческом мире) он не пытается отрицать.
Однако приговор немецкой философской глубокомысленности над этой французской остроумной критикой весьма суров. Она «суетна», потому что.,умея «все критиковать и поносить», не идет дальше чего-то общеизвестного («устойчивых определений, устанавливаемых суждением») 39; умея выразить «каждый момент» извращения в отношении к другому и запечатлеть всеобщее извращение, умея передать дух «несогласованности и разброда», она сама заразилась болезнью всеобщего хаоса, ибо «потеряла способность постигать его» 40. Она исповедь суетности и сама суетность, плоть от плоти того мира, который с таким жаром отвергает и критикует; это суетность и потому, что она, так сказать, исходит языком, а не страдает рождением мысли.
Блестящая критическая французская культура предреволюционного времени не случайно осуждена так сурово (правда, Гегель, шаржируя некоторое «общее» и наделяя его хорошо опознаваемыми чертами, скажем руссоизм, во всякое время мог бы сказать, что дело идет не о Руссо, не о французах, да еще посмеяться над тем, что руссоисты поспешили узнать в гештальте-шарже самих себя). Ибо у Гегеля есть очень серьезная, с его точки зрения, претензия и к «честному сознанию», упивающемуся остроумием, и ко многим другим формам саморефлектирующего Просвещения: они слишком бойко и бездумно включились в борьбу против веры.
Следующий конфликт весьма существен для «Феноменологии духа», для ее автора, который уже доказал, как важно для него осмысление судеб религии и веры, как сильны в нем надежды разработать философские теоретические предпосылки для новой, высокой и человечной религии. Религия рассмотрена в ее конфликте с Просвещением, что означает: в конфликте с самыми различными силами «общественности», почему-то (отчасти и предстоит выяснить – почему) обратившимися против церкви, религии и веры. Иными словами, Гегель дает свой вариант «критики практического разума» и одновременно свое толкование борьбы «красного и черного», снова и снова прибегая к историческим ассоциациям, порождаемым недавней революцией во Франции и первыми итогами послереволюционного времени. А они, итоги, представляются Гегелю свидетельством неуспеха попыток «здравомыслия» отстранить веру, неуспеха, которому придается смысл фундаментальной исторической судьбы.
Но посмотрим, как разворачивается действие – ведь в нем согласно всему построению этого раздела «Феноменологии…» должна принять участие не просто вера как таковая, а должны стать действующими лицами многие конкретные гештальты, в каких религиозный дух явил себя миру. Соответственно всему диалектическому рисунку произведения, каждый из гештальтов «черного цвета» появляется на сцене уже ввязавшимся в борьбу с гештальтом враждебной ему «духовности». Сначала – «выход» Просвещения. Представляющий Просвещение гештальт «чистого здравомыслия» знает веру как то, что ему – разуму и истине – противоположно 41. Вера представляется чистому здравомыслию (точнее, пониманию, усмотрению – Einsicht) простым «сплетением суеверий, предрассудков и заблуждений», толкуется им – по мнению Гегеля, наивно – как некая «общая масса сознания», тождественная царству заблуждения и простого одурачивания. У этого своего «врага» Просвещение выделяет три стороны: действия духовенства, которые подвергаются жесточайшей критике, заговор его с деспотизмом, в свою очередь презирающим духовенство и верующую толпу, и, наконец, саму эту толпу, т.е. «народ» с его «глупостью» и доверчивостью.
На примере чистого здравомыслия, или понимания, Гегель поясняет одну из конкретных структур выхождения духа вовне, обретение им практической, социальной мощи. Казалось бы, какую опасность для духовенства или деспотизма могло представлять «чистое понимание» (скорее всего, тут речь идет о теории, в частности и в особенности философской, которая повела доступными ей идейными средствами борьбу против церкви, деспотизма, религии). Уделом этого гештальта в «Феноменологии…» и становится отнюдь не действие, а именно «лишенное воли усмотрение, понимание». И вдруг оно оборачивается грозной силой. Почему? Да потому, рассуждает Гегель, что «наивное сознание» (таким здесь предстает массовое сознание) оказывается необыкновенно восприимчивым по отношению к «понятию», этому единственному и, казалось бы, практически неопасному оружию «понимающего» гештальта. Путь «непосредственного сообщения» понятия воспринимающему наивному сознанию Гегель описывает ярко и глубоко.
«Сообщение» беспрепятственно входит в другое сознание. «Какой бы, далее, клин не вбивался в сознание, оно в себе есть та простота, в которой все растворено, забыто и наивно и которая поэтому просто восприимчива к понятию. Сообщение чистого здравомыслия (понимания. – Н.М.) вследствие этого можно сравнить со спокойным расширением или же распространением какого-нибудь аромата, беспрепятственно наполняющего собой атмосферу. Оно есть всюду проникающая зараза, сначала не замечаемая как нечто противоположное той равнодушной стихии, в которую она проникает, и потому не может быть предотвращена. Лишь когда зараза распространилась, она существует для сознания, которое беспечно отдалось ей» 42. Понимание, заразившее собой массовое сознание, которое, со своей стороны, впитало критическую заразу, подобно губке, – такое соединение, назревающее столь же подспудно, сколь и непреодолимо, исполнено мощной жизненной силы. В данном случае Гегель имеет в виду особенность конкретной исторической ситуации (утрату церковью, духовенством авторитета у массового сознания – и действительно, в немалой степени благодаря непрерывным атакам философии), но описывает он данный процесс обобщенно, как стремительное неиспровержение всякого идола, которому еще недавно все поклонялись. Вот как опасна для религии и деспотизма зараза неверия: «…Словно невидимый и незаметный дух, она пробирается вглубь, в самые благородные органы и прочно завладевает чуть ли не всеми внутренностями и членами бессознательного идола, и „в одно прекрасное утро она толкает локтем товарища, и трах-тарарах! – идол повержен!“ (тут у Гегеля вклинивается что-то вроде цитаты из „Племянника Рамо“. – Н.М.), – в одно прекрасное утро, полдень которого не кровав, если зараза проникла во все органы духовной жизни; только память тогда сохраняет еще мертвый образ прежней формы духа как некоторую неизвестно как протекавшую историю; и новая, вознесенная для поклонения змея мудрости таким образом только безболезненно сбросила с себя дряблую кожу» 43.
Однако какой бы внушительной ни была практическая победа, одержанная «чистым пониманием», Гегель не позволяет новому гештальту упиваться торжеством. Он заклеймляет победоносный гештальт именем «пустого понимания», у которого, в сущности, не было иного содержания, кроме того, которое оно забрало у ниспровергнутого сознанием идола: «Просвещение, которое хочет научить веру новой мудрости, следовательно, ничего нового ей не говорит…» 44. Это одно из проявлений критического отношения Гегеля к историческому Просвещению. Гегель, правда, как и раньше, выполняет задачу портретирования Просвещения – хотя бы и обобщенно он хочет показать и его важнейшие достоинства, а не только недостатки. Однако же главная его цель – продемонстрировать, что ниспровержение разумом идола веры ни в коем случае не означает победы над верой «в себе и для себя».
У Гегеля есть немало ценных, интересных размышлений по поводу структур, свойственных гештальту Просвещения. Например, просветители считали: народ верит потому, что он начисто обманут духовенством, опутан заговором, в который против него вступили священнослужители, деспот и его клика. Гегель в корне не согласен с подобным убеждением, где бы и в какой бы форме оно ни высказывалось. «Если поставить общий вопрос, – Гегель так и ставит его, что называется, ребром, – позволительно ли обманывать народ, то на деле следовало бы ответить, что такой вопрос неуместен, потому что в этом обмануть народ невозможно. – Можно, конечно, в отдельных случаях продать медь вместо золота, поддельный вексель вместо настоящего, можно налгать и многим выдать проигранное сражение за выигранное, можно на некоторое время заставить поверить и во всякую другую ложь касательно чувственных вещей и отдельных событий; но в знании сущности, где сознание обладает непосредственной достоверностью себя самого, мысль об обмане отпадает полностью» 45. Гегель, стало быть, ставит вопрос необычно, парадоксально: можно обманывать народ по конкретным поводам, но нельзя обмануть его «в знании сущности», внушив ему сознание того, чего он сам не видит, не переживает во всем процессе своей жизни.
Дальнейшее движение являющегося духа явно отмечено привходящим по отношению к системе интересом (но хорошо накладывающимся на канву исторических ассоциаций), в соответствии с которым автор «Феноменологии…» пытается провести одну, в сущности, главную идею: дальнейшие злоключения духа вызваны именно безверием, которое охватило массовое сознание и сознание «понимающее». «Истина просвещения» изображается на сцене феноменологии во внутреннем расколе на «две партии», которые при первом появлении ведут философскую дискуссию – спорят «чистое мышление» и «чистая вещь». Это столкновение гештальтов, один из которых в абстрактном споре, очищенном от исторически конкретных деталей, защищает чистую, «гуманную» духовность, другой пропагандирует «полезность». Но скоро действие опять повязывается с историческими ассоциациями. «Абсолютная свобода и ужас» – вот название нового акта, где пьеса становится философской драмой ужасов. Гештальт абсолютной свободы, рожденный прежде всего безверием просвещения, далее предстанет как соединение ничем не ограниченной, никак не регулируемой свободы воли индивида и «общей воли». Обобщенной декорацией акта, пусть и созданной абстрактным искусством феноменологического системного рассуждения, являются, бесспорно, приметы и символы разразившейся революции. Абсолютная свобода означает сначала всеобщий порыв народа, как бы забывшего о расколе, о внутренней розни. «В этой абсолютной свободе, стало быть, уничтожены все сословия, составляющие те духовные сущности, на которые расчленяется целое (сословия походя объявлены „духовными сущностями“. – Н.М.); единичное сознание, которое принадлежало одному из таких членов и в нем проявляло волю и осуществляло, преодолело свои границы; его цель есть общая цель, его язык – общий закон, его произведение – общее произведение» 46.
Надо заранее сказать, что Гегель не пожалеет красок, чтобы живописать роковые, «ужасные» злоключения сознания; после того как это сознание захватило упоение абсолютной свободы и ощущение общности воли, ему предстоит катиться по наклонной плоскости – под влиянием стихии, более мощной, чем единичность. Гегель и до и после «Феноменологии духа» в общих суждениях отдавал должное французской революции как величайшему преобразующему событию истории, как проявлению «мирового духа», «скомандовавшего идти вперед». Но в разбираемом подразделе философ выражает свой глубочайший протест против уже определенных формообразований, на которые конкретно распался как будто бы правый мировой дух, подтолкнувший французский народ к революции. Перед нами проходит череда этих гештальтов, которые волей автора приобретают зловещий облик и носят костюмы, цель которых – пробудить в читателе чувство ужаса. Все начинается с того, что появляется «укрепившаяся точка» общей воли – правительство. Ему отдана поддержка общей воли; ему вместе с тем приходится совершить «определенные», «свои» поступки. Поскольку другие индивиды исключаются из его действия, правительство «не может проявить себя иначе, как в виде некоторой партии (Faktien). Только побеждающая партия называется правительством, и именно в том, что она есть партия, непосредственно заключается необходимость ее гибели; и наоборот, то, что она есть правительство, делает ее партией и возлагает на нее вину» 47.
Гегель, конечно же, осуществляет исторические расчеты с якобинцами, причем обобщенность живописания позволяет ему не добиваться фундаментального историзма анализа, а ограничиться абстрактным историзмом; последний и облегчает дело сведения многомерности гештальта к немногим броским чертам, благодаря которым поддерживается избранный колорит образа. Как только на феноменологической сцене «учреждается» революционное правительство, так тут же появляются гештальты подозрения, «виновности» и вообще «негативность действования». И все время на сцене маячит костлявая старушка смерть, одетая в костюм палача; в ее распоряжении – механическое устройство гильотины. Летят и летят головы… Сцена приобретает поистине мертвенное освещение. «Единственное произведение и действие всеобщей свободы есть поэтому смерть, и притом смерть, у которой нет никакого внутреннего объема и наполнения; ибо то, что подвергается негации, есть ненаполненная точка абсолютно свободной самости; эта смерть, следовательно, есть самая холодная, самая пошлая смерть, имеющая значение не больше, чем если разрубить кочан капусты или проглотить глоток воды» 48.
Итак, вся сложность революционных событий померкла перед «ужасным», как выражается Гегель, обликом революционного террора; «единственным произведением» революционной свободы стали в глазах Гегеля бессмысленно и безжалостно срубаемые человеческие головы. Заключением раздела является напоминание, что весь сей ужас неверно приписывать нескольким «злоумышленникам» – его надо записать на счет «всеобщей воли» 49. Автору, который через все противоборствующие крайности до сих пор умудрялся протаскивать идею целостности движения и его необходимости, тут приходится туго. Гегель, с одной стороны, утверждает, что «из этой сумятицы» (читай: из революции) дух оказался отброшенным назад. Но как же диалектика? Найдена спасительная формула: дух «только освежился бы и помолодел» 50, если бы сознание и самосознание не проделали своего рода холостое движение; абсолютная свобода совершила насилие даже над диалектикой, ибо ей удалось «сгладить в себе самой противоположность всеобщей и единичной воли» 51. Вот оказывается, как и почему пробуксовали и даже откатились назад колеса истории.
Однако не продолжалось бы дальнейшее системное движение, если бы, с другой стороны, что-то в «ужасной» действительности не поддерживало его связь с всеобщностью. Все надежды Гегель возлагает на «чистое знание» и «чистую волю» – они олицетворяют для автора немногие нравственно чистые силы, ничем себя не запятнавшие; они не были сущими «в качестве революционного правительства или анархии, стремящейся установить анархию, и себя – не в качестве центра данной партии или ей противоположной…» 52. И вот такие «беспартийные» чистые воля и знание как бы выносят на свет божий теплившуюся и в кровавом месиве революции, террора искру моральности, искру попранной веры. Задергивается занавес, чтобы закончить обобщенное феноменологическое действие, призванное автором подвести черту под изображением «крайностей» революции, и занавес поднимается, чтобы снова вернуть феноменологическую систему к почти что потерявшейся теме нравственности. Нравственность (Sittlichkeit) же, как это ни парадоксально, вышла из купели огня и крови не только живой, но в новом, более высоком облике моральности. Великая необходимость должна была восторжествовать. На повестку дня «бытия общественности» еще явственней, чем прежде, встали проблема долга и совести; рождается «моральное мировоззрение», которое, в свою очередь, проходит через различные стадии развития и предстает в самых многообразных гештальтах, каждый из которых объективирует его противоречия (а их, как говорит Гегель, пользуясь словами Канта, «целое гнездо» 53).
От раздела о моральности, где анализ Гегеля как бы отдыхает от «ужасов» революции в более отвлеченных рассуждениях о долге, совести, поступке, совершается – через откровенно недиалектическую идиллию примирения всяких раздвоенностей и отчуждений 54 – переход в сферы религии и абсолютного знания, или философии, где феноменологический анализ, по существу, уже «выдохся». Являющийся дух наскоро пробежал через произвольно выбранные гештальты (например, применительно к религии типологически предстали некоторые верования и доктрины, а применительно к искусству – религиозное искусство).
На последних страницах «Феноменологии духа» Гегель хочет связать свое представление о проделанном движении с дальнейшей работой, что делается благодаря двойственному толкованию понятия «отрешения». Надо сказать, что двуслойная эксплуатация одного и того же слова увеличивает сбивчивость, противоречивость, поспешность заключительного текста (который после описания «ужасов» вообще сделался тусклым и по сценическому действию; оживляется он только тогда, когда автор пишет самые последние слова книги).
С одной стороны, Гегель утверждает, что дух, дескать, «замкнул движение своего формирования», «достиг стихии своего наличного бытия, понятия», что он понял необходимость проделанного ранее движения и усмотрел ее в том, что совершилось «чистое движение отрешения». Отрешения – от чего же? Оказывается, от самого важного в проделанном движении – «различия между знанием и истиной» 55. Постулируется, что эта сама наука требует «чистоты» понятия, требует безмятежного, спокойного шествия духа, все гештальты и злоключения которого остались позади. Совершилось «отрешение» как бы во имя науки.
С другой стороны, Гегель не хотел бы разорвать связь между обретенной наконец, а на самом деле просто постулированной «чистотой» понятийной сферы и той «отрешенностью» от чистого понятия, с которой пришлось столкнуться и работать в «Феноменологии духа». Наспех утверждается, что это сама наука «в себе самой содержит эту необходимость отрешения от формы чистого понятия и переход понятия в сознание» 56. Итак, есть и другое «отрешение» – от понятия, от науки, выход вовне их, в сферу жизни и становления. «Живое непосредственное становление», которое в данном случае и потребовала рассмотреть наука, имеет две стороны. Одна из них – природа, и тем суммарно намечается системный раздел философии природы, где будет рассмотрен «отрешенный дух в наличном бытии» 57. «Другая же сторона его становления, история, есть знающее опосредующее себя становление – дух, отрешенный во времени; но это отрешение есть точно также отрешение от самого себя: негативное есть негативное себя самого» 58. Гегель, следовательно, «столбит» для своей системы «делянку» философии истории.
Подошла к концу «Феноменология духа». Абзац, из коего мы только что привели цитату, заканчивается как раз образом Голгофы и (приводившимися ранее) перефразированными словами Шиллера о «чаше духов», из которой «пенится бесконечность», – образом, который как нельзя лучше отвечает глубине и страстности феноменологического анализа Гегеля.
Применительно к разделу «Дух» сформулируем особенности гегелевского понимания принципов системности и историзма.
1. Гегель стремится построить некоторую типологию духовных проявлений, принимающих бытийственные, независимые от индивидуального сознания формы существования и действия (мораль, право, а затем религия, искусство, философия), но задуманный анализ пока что не удался Гегелю: этот уже важный для него предмет автор «Феноменологии..» то и дело теряет. Отсюда – осознанная впоследствии необходимость новой разработки проблемы «объективного» и «абсолютного духа». В «Феноменологии…» еще отсутствует работающий системный принцип, который помог бы установить взаимное отношение данных форм и в то же время дал бы стержень для анализа внутренних связей каждого из формообразований. Но и общее разделение форм, и отдельные конкретные структурные членения (например, разделение на моральность и нравственность) тем не менее уже были найдены Гегелем и впоследствии, пусть с несколько другим содержательным наполнением, воспроизводились в зрелой системе объективного духа.
2. Но в гораздо большей степени анализ Гегеля оказался повернутым к истории. Системное развертывание мысли в разделе «Дух» связано с обобщенной зарисовкой некоторых действительных событий, а именно происшедших в предреволюционной и революционной Франции. Однако и тут – по принципиальным соображениям, рассмотренным ранее, – Гегель не намеревается писать что-то вроде исторического эссе. Он по-прежнему занимается исследованием духовных проявлений, но в разделе «Дух» они отличаются немалым своеобразием. По существу это процессы массового сознания, сознания основных общественных групп в революционные эпохи. Конечно, у Гегеля нет таких формулировок, но фактически его анализ течет именно по такому проблемному руслу.
Избранный Гегелем особый жанр анализа является истористским и по предмету, и по исполнению. Потому Гегелю удается дать немало ярких, остроумных типологических портретов общественного сознания своей, да и не только своей эпохи. Любопытно, что временами Гегель движется в таком русле анализа достаточно последовательно, проявляя внимание к особенностям методологии, пригодной для такого, впоследствии редко им используемого философского жанра. Но никак нельзя забывать о том, о чем, спохватываясь, вспоминает сам Гегель: он ведь ведет феноменологический анализ духа, по замыслу целостное, единое исследование. Гегелевские припоминания об «абсолютном» в данном контексте выглядят особенно искусственно; реальное историческое содержание, хотя и в немалой степени оттесненное типологическим анализом Гегеля, все же достаточно сильно, чтобы дезавуировать слишком уже парадное, искрящееся «чистым светом» всеобщее. Особый историзм не мирится тут с системой, которая к тому же еще не набрала силу, чтобы подчинить себе поток исторических ассоциаций, здесь пущенный Гегелем в другое, отличное от конструкций системы, «организующее» русло.
Таким образом, если писать к гегелевской «Феноменологии…» краткий эпилог, то он возвратит нас к характерному для всего произведения напряженному противоречию между пропагандируемым Гегелем, но еще не набравшим внутреннюю силу принципом системности, и специфическим, тоже внутренне противоречивым, принципом историзма. В чем можно видеть одну из причин начавшегося вскоре пересмотра роли и содержания феноменологии в системе философии – истоки процесса, который совпал с новым этапом разработки, с существенным переосмыслением содержания принципов системности и историзма.
В год, когда вышла «Феноменология духа», Гегель испытал едва ли не самые глубокие в своей жизни сомнения и разочарования. Неудовлетворенность книгой была большей, чем работа того заслуживала. На Гегеля сильно повлияло то, что его не поддерживало не только официальное сообщество – это автор тогда счел бы по-своему почетным. Специфика, жанр, открытия феноменологического исследования не были поняты, не были признаны и неофициальным сообществом, включая Шеллинга – самого близкого друга-единомышленника. Было от чего прийти в отчаяние.
Мы констатируем тот факт, что здание гегелевской системы росло дальше не на фундаменте феноменологии (а ведь для этого он был заложен). И надо учитывать, что произошло это не только в силу внутренних, содержательных теоретических соображений, но и потому, что первой гегелевской работе суждено было еще проделать долгий, трудный исторический путь признания, причем при жизни Гегеля «Феноменологии духа» так и не была дана достойная ее высокая оценка. В новый период своей жизни Гегель вступил, будучи автором ряда статей и одной большой книги, накопив некоторый опыт университетского преподавания, хотя и не снискав ни славы, ни положения, ни внутренней уверенности в себе. По историческому счету итог был весьма серьезным. Но по счету той реальной жизни, какой и живет человек, итог, казалось, состоял из одних потерь.
Йена становилась провинцией. В преподавании заметных успехов не было. Гегелю пришлось – а может быть, хотелось? – попробовать себя в другом деле. Другим делом, к которому Гегель вначале отнесся горячо, и была упомянутая ранее «Бамбергская газета». Журналист-политик из Гегеля не вышел. Полтора года (март 1807 – ноябрь 1808 г.) были растрачены на газетную рутину. Газета стала для мыслителя «галерой». Поэтому Гегель принял предложение Нитхаммера стать директором гимназии в Нюрнберге. На ниве образования Гегель трудился до 1816 г., т.е. восемь лет. К сожалению, необходимость выбора из колоссального материала не позволяет нам во всех подробностях рассмотреть роль этих двух периодов – бамбергского и нюрнбергского – в развитии Гегеля как личности и как философа. Мы ограничимся замечательным трудом, который директор гимназии Гегель написал в Нюрнберге – его «Наукой логики», которая будет рассмотрена в свете проблем системности и историзма, а отчасти и под углом зрения развития философского сообщества Германии в конце первого – середине второго десятилетия XIX в.
Примечания
1 Гегель Г.В.Ф. Соч. М., 1959, т. 4, с. 231.
2 Там же, с. 237. Блестящий анализ трактовки Гегелем «нравственности» и «моральности» в поздних произведениях дан в книге О.Г. Дробницкого «Понятие морали» (М., 1974, с. 79 – 87).
3 Гегель Г.В.Ф. Соч., т. 4, с. 239. Ж. Ипполит особо заострял внимание на тех пассажах «Феноменологии духа», где появляется – и, как мы видели, нередко – слово «смерть». Отсюда заключение Ипполита: «Вся „Феноменология…“ есть размышление об этой смерти, которая переживается сознанием и которая вовсе не является исключительно негативным, имеющим завершение в абстрактном ничто, но, напротив является снятием, восхождением» (Hippolite J. Grundlagen der Phänomenologie – Interpretation. – Hegel G.W.F. Phänomenologie des Geistes. Hamburg, 1973, S. 758).
4 Гегель Г.В.Ф. Соч., т. 4, с. 240.
5 См.: Там же, с. 241.
6 Там же, с. 242.
7 Там же.
8 Там же, с. 244.
9 См.: Там же, с. 243.
10 Там же, с. 247.
11 См.: Там же.
12 Там же, с. 248.
13 Там же, с. 249.
14 Там же, с. 251.
15 Там же.
16 Там же, с. 255.
17 Там же.
18 Там же, с. 256.
19 Там же, с. 262.
20 Там же, с. 266 – 267.
21 Там же, с. 270.
22 Там же.
23 Там же, с. 271.
24 Там же.
25 Там же, с. 272.
26 Там же.
27 Там же.
28 Там же, с. 274 – 275.
29 Там же, с. 275.
30 Там же.
31 Там же, с. 276.
32 Там же, с. 278.
33 Там же, с. 279.
34 Там же, с. 280.
35 Там же.
36 Там же, с. 280 – 281.
37 Там же, с. 282.
38 Там же.
39 См.: Там же.
40 Там же, с. 283.
41 Там же, с. 291.
42 Там же, с. 292.
43 Там же, с. 293.
44 Там же, с. 295.
45 Там же, с. 296.
46 Там же, с. 315 – 316.
47 Там же, с. 318.
48 Там же.
49 Там же, с. 320.
50 Там же, с. 319.
51 Там же, с. 321.
52 Там же, с. 320.
53 См.: Там же, с. 330.
54 См.: Там же, с. 361.
55 Там же, с. 432.
56 Там же, с. 433.
57 Там же.
58 Там же.