Евангелие от Иуды

Моуэр Саймон

18

 

 

Зима в Риме: улицы вымыты дождем, сырые листья скапливаются в сточных канавах и образуют крошечные наводнения, машины брызжут грязью во все стороны. Что еще можно сказать об этом новом Риме, свежевымытом, свежеочищенном от грехов прошлого?

В связи с реставрационными работами Палаццо Касадеи закрыт для посетителей

Портье вышел из своей каморки и с мрачным видом стад вытирать воду, натекшую у входа. В центре арки появилась дыра, которая вскоре забилась листьями, и потому внизу образовалась лишь небольшая лужица. Портье рассеянно озирался по сторонам, когда к дворцу вдруг подъехало такси. Возможно, он меня не узнал. Возможно, ему было наплевать.

– Синьор Миммо, – позвал я его, – вы не могли бы мне помочь? – Портье прислонил швабру к стене и вышел на тротуар.

– Синьор Неоман, – сказал он. Это была, скорее, констатация факта, чем радушное приветствие. Его, похоже, нисколько не заинтересовало мое внезапное появление у дворца в дождливый зимний полдень. Он не удивился и вообще не выказал никаких доступных пониманию эмоций.

– Вы не могли бы помочь мне с вещами? Боюсь, одному мне не справиться… – Я показал ему свои руки, затянутые в жесткие белые перчатки с застежками-«липучками». Как будто он требовал доказательств моей беспомощности. – Вот, видите: ожоги… Я сильно обжегся.

Портье кивнул, как будто в мире нет ничего естественней, чем стать жертвой пожара. Вероятно, он считал, что для людей вроде меня это в порядке вещей.

– Я что-то такое слышал, – сказал он. – Сплетням я не верю, но кое-какие слухи до меня дошли.

– У вас все в порядке?

Он пожал плечами и пробормотал итальянское выражение, обозначавшее состояние малопонятное, но смиренное: – Boh.

– Я отсутствовал дольше, чем намеревался.

Он снова кивнул и с явной неохотой взял мой чемодан:

– Знаете, у меня спина болит. Мне вообще-то нельзя ничего такого делать… – и поплелся к черной лестнице, той самой лестнице, по которой мы с Мэделин взлетали на крыльях восторга всего несколько месяцев назад. А может быть, год… Может быть, прошел уже целый год. В моем представлении отныне существовало две эпохи, две несовместимые половины жизни: до пожара и после. Сейчас, после пожара, мир очень сильно изменился.

– Ваша почта, – сказал портье через плечо, пока мы шагали наверх. – Я ее не выбрасывал. Можете забрать ее в любое удобное время.

– Почта?

– Ну, письма и все такое. Целая пачка насобиралась. – На одно мгновение сквозь его равнодушную наружность проступило нечто иное – любопытство, интерес. Он остановился и, повернувшись ко мне, сказал с легким укором: – А вы начудили, синьор! Так ведь? – И портье опять умолк и потащился вверх по лестнице, мимо окна, из которого открывался вид на крышу. Наконец мы добрели до нужного этажа и остановились у двери моей квартиры. Я порылся в карманах в поисках мелочи. – Я принесу вам вашу почту, если хотите, – сказал портье, увидев деньги. Шаркая ногами, он побрел вниз, пока я сражался с ключом, как будто разучился отпирать этот замок. Осторожно открывая дверь, я вдруг испугался того, что могу увидеть внутри. Однако пустой коридор, в общем-то, соответствовал моим ожиданиям: пыльный, неуютный, с едва различимым запахом плесени. Ни один призрак не прятался под скошенным потолком, ни один призрак не разгуливал по скрипучим половицам.

Я втащил чемодан, но не стал волочь его в спальню: открыл и распаковал прямо в прихожей. Первым делом я вытащил фотографию Мэделин и осторожно поставил ее на каминную полку в гостиной. Она отвечала мне привычным насмешливым взглядом, вынуждая вновь испытать жалость к самому себе. Потом я разобрал вещи и отнес их в спальню.

Позже я просмотрел все письма, принесенные портье. Он вытряхнул их из полиэтиленового пакета с надписью «Posta Italiana»,и конверты рассыпались по обеденному столу. Около пятнадцати конвертов, самых разных форматов и цветов. Некоторые адреса были напечатаны, другие – написаны от руки; нашлась даже парочка совсем уж странных – с разноцветными буквами. Я сел за стол, чтобы рассортировать всю эту богатую корреспонденцию. Одно из писем, с нью-йоркской маркой, было адресовано Зверю 666. Другое – Антихристу. Но большинство все же предназначалось для отца Лео Ньюмана или хотя бы мистера Ньюмана. А одно было написано мною.

Я замер. Уместным словом было бы «окоченел»: от увиденного мне стало холодно, тело пронзил озноб. Это был увесистый конверт из манильской бумаги с негнущейся карточкой внутри. На нем стояли израильские штемпели и марка. Почерк, вне всякого сомнения, принадлежал мне. Ошибиться я не мог. Я бы не сумел написать так сейчас, своей заскорузлой, корявой лапой (упражнения в письме были частью реабилитационной программы), но когда-то это был мой почерк, знакомый и неотъемлемый, как черты лица. Я взглянул на дату и понял, что хорошо ее знаю: это был день ада, день огня, день воспламенения. Я перевернул конверт, как будто оборотная сторона могла дать мне подсказку, но, разумеется, ничего не обнаружил. Память моя безмолвствовала. Память – ненадежная таблица, с пустыми ячейками, с недостающими символами и знаками. Ткань памяти прорывается, как истлевают участки древних карт: а здесь пускай будут драконы… Я ничего не помнил.

Довольно долгое время я просидел, вперившись взглядом в конверт. Затем осторожно вскрыл.

Внутри находился обтрепанный коричневый лоскут, всего один фрагмент, загрубевший от времени. Я положил его на стол, этот кусочек волокнистого материала, который когда-то давно расправляли, жгли, трамбовали, полировали и били по податливой поверхности. Следом вывалились несколько крошек, посыпалась пыль. Я смотрел на этот лист с восхищением, но, вместе с тем, ощущал подспудный страх. Буквы дразнили меня, их точность и аккуратность будто высмеивали тот хаос, в который я был повержен. Я начал читать, следя указательным пальцем своей обезображенной правой руки:

ΤΟΣΏΜΑΤΟΗΡΜΕΝΟΝΕΤΣΦΗΛΑΘΡΑΠΑΡΑΠΟΛΙΝΙ

ΩΣΗΦΗΤΤΣΚΑΛΕΓΓΑΙΡΑΜΑΘΑΙΜΖΟΦΙΜΕΓΓΎΣΤΟΥ

ΜΟΔΙΝΕΩΣΑΡΠΠΝΩΣΚΕΙΟΤΔΕΙΣΤΗΝΤΟΠΟΝ

ΤΟΤΕΝΤΑΦΙΑΣΜΟΤΑΎΤΟΤ

Тело, которое они забрали, тайно похоронили у родного города Иосифа, которым был Рама-Зофим близ Модина, и по сей день никто не знает места захоронения.

Я откинулся на спинку стула и уставился на этот жалкий лоскут, страницу, явившуюся прямиком из моих ночных кошмаров, страницу из Евангелия от Иуды, которая опередила меня в путешествии по Средиземноморью, которая следовала по стопам Павла и, наконец, осела в Святом городе, где и дождалась моего возвращения. Она как будто руководствовалась неким внутренним намерением, словно ее вела незримая длань.

Материальное подтверждение.

Я слышал, как на улице снова начинается дождь: сильные, настойчивые пальцы забарабанили по черепице. Где-то в квартире потолок, судя по звуку, дал течь.

…и в ту ночь, когда он погиб, они отправились к гробнице, что была гробницей Иосифа… Свидетелем тому был Юдас, пишущий эти строки. Иосиф, Никодим и Юдас были там, и Савл…

Конечно, я боялся. Теперь я отдавал себе в этом отчет. Я приобрел опыт в подобных вещах. Боялся не чего-токонкретного, нет. Это был обобщенный страх, ни на что не направленный первородный страх перед существованием. Как эта страница оказалась здесь? Как она спаслась от холокоста?

Половицы жалобно всхлипнули. Я обвел взглядом пыльную комнату. Я был не один? Уже темнело, сгущался сумрак. Меня со всех сторон окружали звуки: капель с потолка, скрип паркета. Я сам понимал, насколько это абсурдно, но все-таки выкрикнул ее имя:

– Мэделин? – И она, будто отозвавшись на мой голос, взглянула на меня с каминной полки. Она неотрывно смотрела на меня, пока я, встав с кресла, ходил по комнате, не зная, куда спрятать конверт. – Как бы поступила на моем месте ты, Мэдди? – спросил я вслух. Я никогда не называл ее Мэдди при жизни. Это прозвище придумал для нее Джек. Но теперь она принадлежала мне в той же степени, что и ему. – Что бы ты сделала? – спросил я. – Как бы ты поступила, Мэдди?

В комнате стоял сундук – сундук, который сопровождал меня в школе и в семинарии, который последовал за мной из семинарии к первому приходу, а оттуда – практически во все временные пристанища, где мне доводилось жить. Я поднял крышку. Внутри лежали бумаги: завещание матери, распоряжения касательно дома в Кэмбервилле, перечень счетов в швейцарском банке, дневники, которые она вела, письма. Я вложил папирус обратно в конверт и водрузил его на самый верх, после чего захлопнул сундук и отправился искать течь в крыше.

 

Поездка по железной дороге – 1943

Поезд во время войны, хромой и изувеченный: все места заняты, пассажиры сидят на корточках в коридорах, лежат в коридорах, втискиваются в проходы между вагонами. Люди лежат на багажных полках над сиденьями, людей укладывают в багажном отсеке, людей запихивают в грязные санузлы. Люди, давка человеческих тел. В затхлом воздухе стоит жуткий смрад: запах нестиранной одежды, немытых тел, вонь испражнений, мочи и табака.

«Guardate come siamo ridotti», – говорит кто-то. Смотрите, до чего нас довели.

Поезд, запинаясь, ползет сквозь ночь и часами стоит на станциях, причем единственным никчемным объяснением простоев служат обычные сплетни: готовится воздушный рейд, рельсы повреждены диверсантами, мотор заглох, не хватает угля, не хватает рабочих – не хватает ума. Фрау Хюбер жмется в углу первоклассного купе, у самого окна. Место у окна – последняя роскошь, которую может предоставить ей посольство. Когда тьма изредка рассеивается, она смотрит в окно – смотрит на сумрачный мир, смотрит, как холмы и деревни тают в осенней полумгле, как реки, мосты и леса исчезают в ночи. Тем временем все остальные пассажиры в купе смотрят на нее: они знают, что она немка, но не знают, что это отныне означает. Ее служанка – суетливая женщина из Альта Адидже, которая согласилась на эту поездку при условии, что попадет домой, – сидит напротив и тихо постанывает. В купе, помимо них, сидят еще восемь человек: двое морских офицеров, скользкий делец, явно промышляющий на черном рынке, женщина с двумя детьми и двое парней, которые должны носить военную форму. Пассажиры искоса поглядывают друг на друга, ибо окружены они миром подозрений, миром, где мотивы поступков всегда неясны, а честь – категория весьма относительная. Женщина, которая сидит возле фрау Хюбер, ездила в Рим в больницу. Всем желающим она объясняет, что ее муж умирает от рака. То, что человек умирает от обычной болезни в разгар войны, кажется абсурдом. Она углубляется в детали заболевания, но так и не объясняет, почему он лежит в римской больнице, где ему не помогут, а не дома, где ему просто не сумеют помочь.

– По крайней мере, Папа рядом с ним, – пожимая плечами она, как будто пространственная близость к понтифику может сыграть роль в излечении злокачественной опухоли. – А ты куда едешь? – интересуется она у фрау Хюбер. Женщина использует фамильярное местоимение tu,как будто обращается к ребенку: – Е tu, dovevai?

– Я еду домой.

–  Germania?

–  Germania.

Проехав Флоренцию, поезд поднимается в горы. В купе становится прохладно. Отопление не работает, а если и работает, то его никто не включил. Поезд врывается в туннель, и звуки отражаются от стен с неожиданной яростью. Фрау Хюбер думает о падающих бомбах, оползнях, ловушках. Затем следует благословенное освобождение – капли дождя, словно галька, вновь колотят об узорчатую черноту окна. Гретхен беспокойно спит. В те редкие моменты, когда ей все-таки удается уснуть, она видит свой личный кромешный ад – лишь затем, чтобы, проснувшись, увидеть ад общий: толчея, струи воды на окне, ерзанье и стоны недовольных попутчиков. Переезд через Апеннинский водораздел занимает три часа. Едва спустившись со склона, поезд останавливается где-то на периферии города, погруженный во мрак среди блочных домов и разрушенных фабрик.

– Где мы? – спрашивает фрау Хюбер так, словно ее лишают законного права знать свое местоположение. – Что это? Почему мы остановились? – От служанки толку никакого: та может лишь хныкать и стонать. В темном вагоне люди о чем-то взволнованно кудахчут, небо озаряется далекими вспышками, которые могут быть как осенними молниями, так и снарядами. Слово «Болонья» передается из уст в уста, словно сплетня. Bologna.

Наконец поезд сдвигается с места, вздрагивает и вновь катится вдаль – по заброшенным окраинам в сторону вокзала, и сплетня превращается в факт: указатели с надписью «BOLOGNA» проносятся за окном. Пар крупными клочьями поднимается с крыши, словно дым адских костров.

В Болонье планы меняются. Фрау Хюбер продумала все до мельчайших подробностей. Она стоит на платформе, окруженная людьми, и крепко держит свою служанку за плечи, словно пытаясь вразумить ее при помощи силы.

– Ты поедешь дальше, в Больцано, – говорит она. Мимо проходят военные. В колонках чей-то голос объявляет, на итальянском и немецком, что поезд опаздывает. – Ты поедешь дальше, в Больцано, – повторяет фрау Хюбер. – Ты вернешься домой, как мы и планировали. Но я с тобой не поеду.

– Не поедете со мной, gnädige Frau?

– Девочка моя, ты прекрасно все понимаешь. Не глупи.

– Но, фрау Хюбер…

– У меня есть другие дела. Возможно, я приеду к тебе позже. А теперь приведи мне носильщика и садись на поезд до Больцано.

– Но, gnädige Frau….

– Делай, что я тебе говорю!

И люди действительно слушаются ее. Повинуется служанка, и молодой служащий железной дороги, бледный юноша-астматик, которого отправят на передовую лишь тогда, когда все остальные мужчины в стране погибнут. Он, кажется, никогда в жизни не видел дипломатического паспорта, но достаточно проницателен, чтобы уяснить: пререкаться с этой женщиной – значит навлечь на свою голову больше неприятностей, чем от целой толпы крикливых итальянцев. Он достаточно умен, чтобы узнать во фрау Хюбер женщину, которая привыкла получать все, что ей заблагорассудится. Место на ближайший поезд в Милан? Он лично выпишет пропускной талон. Конечно, вовсе не обязательно звонить в посольство. Gnädige Frauможет делать все, что ей угодно. Багажом займется кто-нибудь из солдат. А если gnädige Frauзахочет, может подождать в их конторе, подальше от этих итальяшек – шумных, вонючих пораженцев.

– Мы ведь победим, правда? – внезапно спрашивает у нее солдат.

– Разумеется, победим.

И вот она ждет. Долгое, изнурительное ожидание, вонь сигарет и пробивающийся запашок шнапса. Вокзал разъедает опасный фермент сплетен: войска союзников высадились на территории Италии; король бежал; Муссолини, прятавшийся в горной тюрьме, похищен спецотрядом СС и вывезен в Германию. Едва услышав эти сплетни, фрау Хюбер объявляет их досужим вымыслом и призывает не обращать внимания на подобный вздор. Она даже ругает солдат за то, что они слушают эти глупости и способствуют их распространению.

– Подобное поведение подрывает боевой дух немецкого народа, – говорит она им, и они чувствуют себя пойманными на горячем школьниками-бузотерами. Фрау Хюбер сидит несколько часов в душном кабинете, где постоянно снуют какие-то люди, звонят телефоны и разливаются чашки искусственного кофе. Наконец, когда первые лучи рассвета окрашивают платформу серым и бежевым, в отдалении появляется поезд.

– Это ваш! – восклицает офицер. В его голосе сквозит удивление, но также и радость. По команде прибегают солдаты. С трудом проталкиваясь сквозь неукротимую толпу, они все-таки сажают фрау Хюбер в ее вагон. Двери захлопываются, звучит пронзительный свисток, и в шесть часов утра поезд сообщением Болонья-Милан трогается с места. Но прежде чем прибыть в Милан, ему придется остановиться в городке Ассо на озере Комо.

 

Магда – настоящее время

В газетах пишут о плачущей Мадонне. «Я видел, как она льет кровавые слезы», – утверждает один свидетель. «Я держал ее в руках, когда она плакала», – уверяет другой. Имеется в виду статуя Мадонны, купленная паломником в святилище Меджургорье в Боснии и подаренная какой-то римской часовне, где ее и взгромоздили на алтарь. Это обычный кусок блестящего белого гипса, не представляющий никакой художественной ценности; скорее, продукт индустрии, чем создание мыслящего существа. Произведения искусства почти никогда не становятся объектами общественного внимания и тем паче поклонения. Можете зайти в древнюю церковь в этой стране древних церквей и зачарованно любоваться работами Перуджино, Пинтуриккьо, Пьеро делла Франческа (миллионы туристов так и поступают) – но люди набожные, кающиеся грешники никогда не одарят эти работы своей любовью. Мерцающий ряд свечей всегда стоит перед непропорциональными картинами аляповатой расцветки, какой-нибудь пышной штуковиной с нелепым, кое-как прилепленным венцом, похожим на бумажный колпак из коробки с рождественским печеньем. Пилигримы всегда воздают почести китчу.

Магда увидела статью о плачущей Мадонне. Она нашла небрежно брошенную газету, и фотография привлекла ее внимание. Я видел, как она подняла газету, умостилась, точно кошка, на диване и медленно, вдумчиво прочла статью. От детского усердия розовый кончик ее языка высунулся наружу. Магда вообще похожа на ребенка. Она ведет себя, как дитя, по чьей-то мерзкой прихоти наряженное взрослой женщиной.

– Ты это видел? – спросила она, дочитав до конца.

– Ой, очередная ерунда, – сказал я. – Капля религиозных суеверий и море коммерческой эксплуатации.

Мое равнодушие, кажется, разозлило ее.

– Мы едем туда, – решила Магда. «Мы», включая, значит, меня. Неопределенное настоящее время. – Мы едем туда, и я молюсь за тебя. И Миладу.

Когда о тебе молятся, а не проклинают тебя, это заслуживает написания целого романа. И когда твое имя упоминают вместе с именем невинного ребенка – это тоже достойный сюжет для романа.

Поезд в мирное время. Прерывистое продвижение по римской campagna в многолюдных, грязных вагонах. Кажется, если на багажных полках обнаружатся цыплята, а в багажном отсеке – поросята, никто даже не удивится. За окнами тянется унылый, невыразительный деревенский пейзаж. Унылые, невыразительные пассажиры таращатся на нас, никоим образом не желая нас дискриминировать: они бы точно так же таращились на кого и что угодно. Точно так же таращились бы на горбунов и цыган. На солидных адвокатов или сомнительных дельцов. Любой человек стал бы объектом их беспардонного любопытства. Но в купе были только мы, поэтому они пялились в нашу сторону. И что же они видели? Типичный мезальянс, члены которого, к тому же, говорят на иностранном языке: он уже в летах, лицо его сухо и изрезано морщинами; она бледна и накрашена безвкусно, как шлюха. Он покусывает нижнюю губу, она жует жвачку с безучастной сосредоточенностью коровы, перемалывающей слипшийся кусок пищи.

Прошел ли электрический заряд плотского влечения между этими двумя, такими разными, несовместимыми?

Нет.

Нежны ли они друг с другом?

Немного.

Спят ли они в одной постели?

Вполне вероятно.

Кто же они: муж и жена, мужчина со своей любовницей, клиент с проституткой?

Сложно сказать.

Пассажиры продолжают глазеть.

Мы сошли с поезда на безымянной станции где-то у побережья. Там стояла всего одна-единственная сторожка на одной-единственной платформе. Ярко-синие буквы были выведены на стене каким-то неприкаянным художником-монументалистом. Буквы эти складывались в короткое английское слово:

THE BEAST [143]

Пока мы ожидали автобуса, Магда вынула из сумки блокнот и набросала что-то карандашом. Часть стены, библейский клич, выбитые окна в здании вокзала – все это возникло, штрих за штрихом, на обычном листе белой бумаги. Она обладала этим талантом – этой удивительной властью художника, который овладевает всем миром, а,овладев, переделывает по своему усмотрению.

Наконец приехал автобус, чтобы отвезти нас вместе с еще несколькими заблудшими в Святилище Мадонны делла Палуди (Владычицы Болот). Билеты купить было негде, следовательно, последний отрезок нашего паломнического пути был преодолен нелегально.

Святилище находилось среди эвкалиптовых деревьев на мелиорированной земле, некогда входившей в состав Понтине Маршез. Там имелась огромная стоянка со специальной секцией, зарезервированной для автобусов, но в этот тоскливый осенний день, посреди недели, транспорта почти не было: один-единственный автобус с туристами из Польши, несколько легковых автомобилей, микроавтобус с монашками. За парковкой гнездились несколько ларьков, где можно было купить сувениры и амулеты. Вся эта мелочевка развевалась на ветру, как ярмарочный флаг: четки, распятия, медальоны. Христовы головы истекали кровью, пронзенные терновыми шипами, портреты падре Пио вскидывали связанные руки в мольбе. Изображения Папы Римского лопотали что-то бессвязное над епископским посохом; святой Франциск гладил волка.

И плачущая Мадонна тоже была там. Она была повсюду. Белые, блестящие, мадонны лежали ровными рядами, точно личинки в улье, как клоны на лабораторном столе. В продаже имелись мадонны карманного формата, мадонны для каминных полок, мадонны для прихожих и, разумеется, флаконы жидкого мыла в виде Мадонны для ванных комнат. Продавались мадонны, светящиеся в темноте, и мадонны с вмонтированными лампочками. У всех была одинаковая форма, одинаковые руки сжимали одинаковые четки, и все они являли одно и то же чудо: красная, ржавого оттенка жидкость текла из невидящих глаз по безразличным алебастровым щекам. Магда выбирала статуэтку с дотошностью покупательницы на рынке, которая ищет самые лучшие фрукты.

– Давай зайдем в святилище, – предложил я.

– Подожди.

– Мы же не за этим сюда приехали! Мы приехали за настоящей Мадонной. – Я осознавал, что говорю это с издевкой. Я всегда тщательно подбирал интонацию. Интонация – это пятьдесят процентов смысла. Но Магда не обратила внимания на мою интонацию. А вот Мэделин, несомненно, расхохоталась бы… Ирония Мэделин идеально сочеталась бы с моим сарказмом.

– Ничего настоящего нет, – сказала Магда. Имела ли она в виду чудотворную Мадонну или жизнь в целом, я определить не смог.

– Я настоящий, – сказал я. – Ты тоже. Все это ужасное место – настоящее. – Я дождался, пока она выберет статуэтку, и протянул ей деньги. Магда спрятала покупку в сумочку и вернулась к делам насущным с самым невозмутимым видом.

Святилище представляло собой современное здание, сложенное из бетонных плит и стальных перекладин как будто наспех. Углы едва сходились, нелепые промежутки были залеплены кусками цветного стекла, из-за чего сооружение напоминало пластмассовый домик, построенный ребенком. Золотые буквы над входом гласили: «Я слуга Господа моего».

Вокруг безобразного здания собралась небольшая группа. Сложно было определить, откуда взялись все эти люди, но у входа действительно толпились настоящие паломники.

– Не отходи от меня, – сказала Магда, и ее рука скользнула в мою, ее крепкие пальцы с ярко накрашенными ногтями переплелись с моими пальцами. Мы прошли через двойные стеклянные двери в атриум, где плакаты приглашали посетить Лурд, Фатиму и само Меджургорье. Падре Пио благожелательно улыбался нам с портретов. Из невидимых колонок доносилась «Аве Мария» Шуберта, исполняемая на неведомых инструментах. Предвкушение, которое испытывали все присутствующие, накапливалось в воздухе, и второстепенным звукам приходилось преодолевать сопротивление этого густого материала, чтобы достичь чьих-либо ушей. Распорядители выискивали непокрытые плечи и голые колени. Под их руководством разрозненная толпа пилигримов выстраивалась в прямую линию и брела в саму церковь, как один целостный организм – как змея, как червь.

Магда сжала мои пальцы, как маленькая девочка, которая просит отцовской защиты.

– Какой-то бред, – прошептал я. Она шикнула на меня, призывая к молчанию. На устах ее играла блаженная улыбка, словно она только что узрела свет истины. Чернота ее силуэта была сродни черноте старых монахинь в очереди – траурная, покаянная чернота.

– Странно, – прошептала она.

Церковь была испещрена тенями, между которыми стояли полноводные озера света. Согбенные фигуры становились на колени у центрального алтаря. Бестелесный лепет, казалось, исходил из аляповато выкрашенных стен здания – бормотание, плач, нечто сродни лепету душевнобольных. Очередь змеилась, повторяя очертания внутренней церковной стены и спускаясь по боковому проходу, втискиваясь в дальнюю нишу, где ослепительный свет разбивался о мишуру и позолоту и где ожидала просителей Мадонна. Ее неумело вылепленные руки сплетали пальцы в молитвенном жесте, ее слезы – это подлинное чудо – казались обыкновенными, заурядными ржавыми пятнами, неглубокими кривыми порезами. «Проходите», – призывали знаки на четырех языках, но змея не слушалась, замирая и извиваясь, словно от боли, склоняя голову перед Девой, дабы та остановила змею. Старухи и юные девушки, мужчины и мальчики, увечные и здоровые – все они проталкивались к образу, словно перед ними предстало божественное явление, а не дешевая, вульгарная статуэтка, чистый дух, а не штампованный кусок глазированного гипса. Магда стала на колени, перекрестилась и потянула меня, чтобы я стал рядом. На мгновение я и впрямь оказался на коленях подле нее. Меня удерживала ее решительная рука. О чем я думал? Смутно припоминал молитву, этот последний тлеющий уголек в потухшем костре? Или просто хотел очистить голову от каких-либо мыслей, томимый жалкой надеждой, что услышу ответный голос?

Я думал о Мэделин.

На улице нас залило солнечным светом. Магда преисполнилась важности своего свершения. Она нашла место, где можно было присесть, и набросала что-то по памяти: согбенные фигурки, люди, бредущие вперед, как узники в очереди в сортир, искалеченные тела со сломанными и вывихнутыми конечностями. Я стоял возле нее и пытался молиться.

Возле святилища находился трактир, в меню которого значилась pastadellelacrime– макароны со слезами. Мы пообедали там, прежде чем автобус отвез нас обратно на вокзал. По пути домой лицо Магды казалось неподвижным и грубым, словно нелепая, халтурно склеенная карнавальная маска. Лишь однажды она вытащила гипсовую статуэтку из сумки и, пребывая в глубокой задумчивости, взглянула на нее. Я знал, как она распорядится ею по приезде: Мадонна наверняка окажется на нашем балконе, откуда открывается панорама всего города. Там Магда будет часами рассматривать Мадонну, словно подстрекая ту расплакаться при ней. А затем она возьмет холст и несколько баночек краски, запекшейся у крышек, точно кровь на краях свежей раны, и начнет работать. И Мадонна поплывет по коллажу газетных вырезок и икон, благоговейных толп и проклятых душ, мимо другой Мадонны – той, которая держит младенца, чтобы все видели его несчастное личико. А увенчает композицию змий.

– Я хочу кое-что тебе показать, – сказал я Магде, пока она рисовала.

– Что?

– Погоди. – К стене был прислонен мой сундук, потертый старый сундук, который покорно следовал за мной в течение всей жизни, пока не осел здесь, точно обломок кораблекрушения, выброшенный на далеком, чужом берегу. Я приподнял крышку и выудил конверт, богато украшенный иностранными марками и штемпелями. – Вот.

Магда наблюдала за моими манипуляциями, чуть скривив рот, чтобы удобнее было покусывать нижнюю губу. Из конверта выскользнула страница. Я протянул ее Магде. Вместе с папирусом высыпались крошки и крупицы пыли.

– Что это?

Сухой лист, наподобие рисовой бумаги, обесцвеченной временем. Буквы извивались и петляли по поверхности. Экзотический, эзотерический шрифт. Я увидел слово ΜΟΔΙΝ. Модин.

Магда шагнула вперед и взглянула на папирус.

– Что это? Старое?

– Очень старое.

Она протянула палец, чтобы коснуться диковинки.

– Можешь использовать это, – сказал я. – На, бери. Можешь использовать, если хочешь и как хочешь.

– Это ценная вещь?

– Очень ценная, но можешь использовать ее по своему усмотрению. Она твоя.

Магда улыбнулась: ей было приятно получить ценный подарок. Она взяла лист, положила на ладонь и вновь улыбнулась.

– Вместе с Мадонной, – решила Магда.

– Переверни. Ты держишь папирус вверх ногами, – заметил я.

Я наблюдал, как она работает. Наблюдал, как быстро, ловко она накладывает мазки, и краска становится объектом, и абстрактные линии поддерживают равновесие, а в причудливые цвета картины внедряются странные фрагменты – пожухлые буквы койне, языка торговли, устного и письменного общения. Язык, оказавший на мир большее влияние, чем какой-либо иной, теперь вписан в мир плачущей Мадонны с Младенцем. Газетные вырезки и обрывки священного текста чрезвычайно гармонично обрамляют женщину, по щекам которой, точно драгоценные камни, скатываются капли акрилового багреца.

 

Лак Леман – 1943

Миссис Маргарет Ньюман, таинственная чужестранка в этом городе чужестранцев, идет в сторону порта по узким улочкам исторического центра. За спиной у нее, под карнизом старого узкого дома на улице Гранже, находится квартира. Впереди, между узкими зданиями, можно различить очертания Английского сада, озера Лак Леман и огромного фонтана, время от времени мечущего радуги в небо. Вокруг нее беспечно суетится город, избежавший войны. Этого достаточно, считает она.

На ней цветастое платье, на плечи наброшен кардиган (все-таки дует прохладный бриз), и все встречные мужчины провожают ее взглядами. Один джентльмен даже подходит к ней, снимает шляпу, обращается к ней по-французски – madame –и желает ей доброго утра. «Voulez-vous venir avec moi?»

Она отвергает его при помощи той особенной улыбки, которая не содержит в себе и намека на дружелюбие. Мужчина уходит прочь. Приветливых улыбок не осталось: француженки, которым удалось пересечь границу, живут на птичьих правах беженок, живут так, как только и можно жить в стране, переполненной обездоленными и обнищавшими.

Миссис Ньюман возвращается с мессы. Католическая месса приносит ей утешение в этом протестантском городе. Она уже нашла церковь и священника, которому может поведать свои запутанные тайны.

В Английском саду она садится на лавочку, закинув ногу на ногу и целомудренно оправив юбку на коленях. Она пытается не думать. Никаких газет, никакого радио, никаких новостей из-за границы. Она вынимает из сумки книгу, открывает там, где заложено, и начинает читать. Джейн Остин, разумеется. Игнорировать войну можно. Персонажи книг Джейн Остин, похоже, постоянно игнорируют свою собственную войну – бесконечную войну против Наполеона. Миссис Ньюман читает книгу и чувствует слабое шевеление внутри себя. Она найдет врача. Она сдаст анализы (ее мочу вколют жабам), но анализы ей, по правде говоря, и не нужны. Она сама знает. Она знает все: будет мальчик. Она назовет его Лео; своего рода воскрешение. И тогда она полностью искупит свои грехи.

Спустя, быть может, минут двадцать к ней подходит еще один мужчина: молодой, неловкий, слегка женоподобный из-за опущенного воротничка и пижонской прически.

– Мадам Ньюман? – спрашивает он. Он неловко пытается поклониться, как будто сомневается: не вышел ли этот жест из моды?

Она осторожно кладет закладку и закрывает книгу.

–  Oui. Je suis la Madame Newman.

Парень, похоже, испытывает облегчение.

– Думаю, нам стоит уединиться в более укромном месте, – предлагает он. Занятное предложение: начавшись с неумелого французского, оно заканчивается немецким. – Меня зовут Пол Везербай, я работаю в… хм… Министерстве иностранных дел Великобритании. Я понимаю, что вы хотите обсудить возникшие у вас… как бы точнее выразиться?… Трудности.

Ей нравятся его аристократические манеры. Эти манеры она узнает вмиг. Ей также нравится то, что вдали стоит машина, в которой сидят другие, не такие изнеженные люди.

– Превосходная мысль, – соглашается она. Миссис Ньюман встает со скамейки, кладет книгу в сумочку, поправляет кардиган на плечах. – Понимаете ли, я хочу вернуться домой.