Евангелие от Иуды

Моуэр Саймон

4

 

 

Отправьтесь с компанией родственников на пикник. Отвезите их куда-нибудь в Сутри на этрусскую землю к северу от Рима. К лесам и внезапным теснинам, к бурым утесам в пунктире надгробий, к заброшенным, поросшим ежевикой ступеням. Джек вел первую машину, в следующей ехали друзья (Говард и Гемма, которые остались погостить на выходные). Ньюман сидел на заднем сиденье первой машины – вспомогательный элемент, бесцветное, но весьма занятное дополнение, нечто вроде артефакта стародавнего археологического периода. Были там и обе дочери, совсем недавно вернувшиеся из интерната: они сидели по бокам от него, разделенные великим перевалом человеческой застенчивости. Старшая, Кэтц, краснела и умолкала всякий раз, когда Лео заговаривал, а младшая, Клер, откровенно его изучала.

– Вы не похожина священника, – сказала она.

– А на кого обычно похожи священники?

– Священники – такие же люди, как и все остальные, – вмешалась Мэделин, повернувшись к ним с переднего сиденья.

– Нет, не такие же. Священники скучные.

Взрослые рассмеялись.

– Отец Лео вовсе не скучен. Вообще-то, он настоящая знаменитость. Он пишет о Библии в газеты.

Ньюман попытался сменить тему.

– Папа Римский – тоже священник, – напомнил он.

– Папа Римский скучный, – категорично заявила Клер, и Кэтрин покраснела от стыда.

– Папа Римский любит каждого из нас, – сказала Мэделин. – Именно поэтомуон может быть немного скучным.

За городом они увидели древний амфитеатр и ряды надгробий на утесе. Они припарковали машину и вышли наружу, чтобы осмотреться.

– А где сейчас находятся эти мертвые люди? – спросила Клер, через открытую дверцу машины глядя на влажную, голую землю. – Они отправились на небо?

Это был любопытный теологический момент.

– Куда же они отправились? – спросила Мэделин. – Миллионы людей, которые не знали об Иисусе Христе просто потому, что жили задолго до его рождения?

– Этого мы не знаем, – признался Лео.

– Ну, их же нельзя просто сбросить со счетов, правда? В свое время они были столь же реальны, как и мы все. Даже сейчас, если предположить, что у смерти отсутствует временное измерение, они остаются такими же реальными, как, допустим, твоя покойная мать или мой покойный отец.

– Лимб?  – предположил Джек. – Так ведь называется специальное место, которое вы придумали длярешения этой проблемы?

– Лимб – для маленьких детей, глупенький, – ответила младшая дочка.

Небольшая теологическая дискуссия продолжилась, когда группа начала осмотр надгробий. Тропинка тянулась вдоль подножия утеса, а после устремлялась вверх, по заросшему мхом склону, прямо к знаку, который гласил: «Часовня Мадонны дель Парто, Пресвятой Богородицы». В путеводителе говорилось, что раньше это здание было митреумом. Оно было целиком построено из камня: колонны, приделы, узкая апсида – абсолютно все. Там пахло сыростью и древностью – кисловатый, затхлый запах.

– Митреумы – конек Лео, – сказала Мэделин мужу. – Или правильно говорить «митреума»? Он однажды водил нас в один митреум под Сан-Клементино.

Лео вдруг понял, что хочет, чтобы она на него посмотрела, и это не на шутку его взволновало. Он даже говорил с умышленной бойкостью, чтобы привлечь ее взгляд. Пока они бродили среди теней пещеры, он пространно излагал идею митраизма – рассказывал о самом Митре, о быках и жертвоприношениях, о тайных ритуалах – инициациях, о бычьем семени, что оплодотворяет весь мир. И она действительно смотрела на него с загадочной улыбкой, которая могла выражать интерес, но могла подразумевать и нечто вроде сочувствия.

– Христианство победило, – сказал он им, – отрекшись от элитарности, распахнув объятия всем и каждому, ничего не скрывая.

– А что значит «отрекшись»? – спросила старшая девочка. – Почему вы все время используете непонятные слова?

Джек засмеялся и повторил ее вопрос.

– Потому что «понятные» дляэтих целей не годятся, – сказал Лео.

Они вернулись к машине и поехали обратно в город. Прогуливаясь по узкой, заросшей аллее, Лео взял младшую девочку за руку.

– Хочешь, я кое-что тебе покажу? – предложил он. – Ты знаешь, кто такой Понтий Пилат?

– Конечно, – тут же ответила Клер. – Он убил Иисуса.

– Иисуса убили евреи, – поправила ее Кэтрин. – Так написано в Библии. Иисуса убили евреи.

– Иисуса убили римляне.

– Евреи.

Беседа грозила превратиться в нелепую детскую перепалку: да, нет, да, нет.

– Лео – еврей, – сказала Мэделин.

– Правда? – Джек, похоже, искренне изумился.

Лео ответил с максимальной небрежностью, чтобы поскорее сменить тему:

– Ньюман, Нойман. В начале века в моей семье произошел переход. Моя бабушка обратилась в христианство. – Он знал, о чем думает Джек. Джек обладал острым умом настоящего дипломата и не стал бы упускать из виду подобное обстоятельство. Прогуливаясь по городу в сторону главной площади, мимо alimentari и баров, Лео ощутил прохладный ветерок ревности. Зачем Мэделин выдала этот хрупкий, пустячный секрет?

– Значит, это выубили Иисуса? – спросила Клер.

– Глупенькая, как может священник убить Иисуса?

– А как же Понтий Пилат?

– Он не был священником.

– Он был римлянином. А отец Лео – римский католик.

– Ты тоже.

– Нет, я не…

– Да!

– Мне кажется, детям лучше помолчать, – решил Джек.

Главная площадь города напоминала масштабную декорацию с фонтаном, кафе, муниципальным зданием и толпой статистов, снующих туда-сюда будто бы в ожидании, пока грянет оркестр и заиграет увертюра. Лео повел своих спутников к палаццо на противоположной стороне. Каменная доска у входа уверяла, что перед ними находится Municipio,муниципалитет. Здание было отделано ржаво-красной штукатуркой, арку входа украшали мраморные фрагменты, найденные на полях в предместье; мелкие осколки различных пород беспорядочно усеивали стены, напоминая перхоть, прилипшую к покрасневшей коже головы.

– Вот, – сказал Лео, слегка волнуясь из-за того, что не сможет произвести впечатление на девочек, ведь это была всего лишь дощечка с надписью, банальный свидетель ушедших времен. Он не мог осуждать детей, в которых невинность смешалась с изощренностью, а честность – с лицемерием.

Группа подошла ближе и взглянула в направлении, которое он им указал. Слово Pontiiвыделялось среди эпиграфических каракулей; по всей вероятности, это было обозначение одной здешней семьи, gensПонти.

– Ну и что?

И в самом деле, что? Единственное свидетельство, если его можно счесть таковым, существования итальянского колониального правителя нижнего ранга, с обломком камня на плече и напористой женой – Понтия Пилата. Самый известный римлянин из всех, когда-либо рожденных на свет. Конкурентов у него, по большому счету, нет. Забудьте о Юлии Цезаре и Тиберии. Сколько в мире насчитывается христиан? Миллиард? Не считая Девы Марии, Понтий Пилат – единственный человек, упомянутый в «Символе Веры». Посему его имя звучит из уст каждого из миллиарда христиан всякий раз, когда он или она идет в церковь. Вот что называется славой.

– Здесь он родился. Это его родной город. – И вполголоса добавил: «возможно», дабы не испортить свою и без того малоубедительную историю.

Так Лео поведал семье Брюэров и их друзьям о Понтий Пилате в тот весенний день в Сутри, когда ветер был холоднее, чем положено, а сам Лео алкал внимания Мэделин. Он рассказывал о Понтий Пилате девочкам, Мэделин, Джеку (если тот вообще его слушал), Говарду и Гемме (если им было не наплевать). Он специально привел себя в порядок перед выездом – подстриг волосы, тщательно побрился, образуя тем самым контраст с бородатыми героями своего рассказа, и обрисовал, так сказать, персонаж – человека верившего во благо республики, в букву закона, в преданность государству и необходимость отстаивать честь своих предков. Человека, который вступил в выгодный брак и благодаря этому взошел теперь на первую ступень имперских амбиций. Понтий Пилат, из сословия всадников, который решил сразиться за крупнейшую награду – Египет. Понтий Пилат, который заслужил благосклонность императорского советника Седжануса и был направлен в Иудею летом двенадцатого года правления Тиберия.

– Похоже на историю с Британской Индией, – сказал Джек, который его все-таки слушал.

– Точь-в-точь, – согласился Лео. – Такие же жирные, ленивые князьки, отсылающие своих детей в Рим или Лондон за образованием; все дети Ирода прибыли сюда. Те же странные верования, те же святые с безумными глазами и опасным влиянием на политическую жизнь, те же местные политики, которые не намерены упускать свои шанс. И такая же неумелая колониальная администрация.

– Можно использовать это в качестве примера для будущих министров иностранных дел Великобритании, – предложил Говард.

– Бедный Пилат, – сказала Кэтрин.

– Почему же бедный?

– Потому что у него не было выбора, – сказала она, проявив неожиданную детскую проницательность. – Иисус должен был умереть, поэтому у Пилата не было выбора И у Иуды – тоже.

– А как же миссис Пилат? – спросила Мэделин.

Они вернулись к машине, оставленной у надгробий возле амфитеатра.

– Повинуясь традиции, ее звали Клавдией. Клавдия Прокула. Согласно Оригену, она обратилась в христианство, и православная церковь даже канонизировала ее. Святая Клавдия. Однако, если верить легенде, она также была любовницей Седжануса, и благодаря этому Пилат был назначен на должность.

– А что такое «любовница»? – спросила Клер. – Это та, которую все любят?

Взрослые рассмеялись. Сестринский долг поборол смущение Кэтрин.

– Любовница – это значит подруга, – уверенно сказала она.

– Значит, мама – любовница отца Лео? – спросила младшая. Наверняка ей было невдомек, почему ее слова вызвали новый взрыв хохота, еще громче прежнего. Возможно, она не поняла, почему отец Лео покраснел. Может быть, когда-нибудь она еще вспомнит об этом случае и узрит в этих мгновениях неловкости и веселья зловещее предзнаменование.

Они вернулись в амфитеатр. Джек вместе с девочками и двумя гостями из Лондона пошел вперед, к центру каменного круга. Многоярусные сиденья окольцовывали их. Мэделин и Лео стояли у входа, глядяна лужайку, где их спутники позировали, словно актеры на сцене.

– Зачем ты рассказала Джеку, что я еврей? – спросил Лео. Ее, похоже, удивил тон вопроса.

– А это что, секрет?

– Нет, не секрет. Но я сказал это тебе.

– Извини. – Она, кажется, не понимала его, не могла оценить масштаба тайны, в которую оказалась посвящена. – Извини, если я не оправдала твое доверие, но я не думала, что это настолько деликатный момент.

– Ладно, неважно.

– Извини меня, Лео. Все ведь в порядке? Я не понимала, и теперь мне очень жаль.

– Позвольте мне объявить войну, говорю я вам! – возопил Джек, обращаясь к пустым сиденьям. – Война превосходит мир, как день – ночь!

– Почему ты так разозлился? – спросила Мэделин.

– Я не злюсь.

– Злишься.

– …Война волшебна, война пробуждает, война бесстрашна и полна страсти!

– Ты просто не способен принять извинения. Боже мой, вот к таким последствиям приводит целибат!

– Целибат тут ни при чем.

– Неужели?

– Мир – это истинный паралич! – декламировал Джек. Девочки бегали вокруг него и заливались смехом. – Мир приносит больше ублюдочных жизней, чем война отбирает жизней человеческих!

– Целибат тут ни при чем, – настаивал Лео. – Абсолютно ни при чем. – И он обо всем рассказал ей, именно в тот момент, именно в том месте, пока Джек скакал по амфитеатру в Сутри, девочки восторженно визжали от отцовских кривляний, а Говард и Гемма – лишь продолжали вежливо смеяться…

Другой пикник, другая эра, другие две машины. Главная дорога к городку Сутри была заасфальтирована лишь частично, в остальных же местах – неплотно засыпана гравием. Однако здесь растут все те же зонтичные сосны, здесь находится то же кладбище (только сейчас тут народу поменьше, а электрическое освещение отсутствует), а на противоположной стороне тянется ряд все тех же этрусских гробниц. Это страна гробниц, пейзаж мертвецов. А на выступе вулканической породы в конце проспекта притулился тот же хуторок, похожий на кораблик, что готовится войти в теснину и отступает под натиском хлынувшей на него флотилии автомобилей.

«Сюда!» Машина, едущая впереди, – «альфа-ромео» с откидным верхом. Голос гида отчетливо слышен сквозь шум моторов, когда гид поворачивается и машет влево. На ветру развевается белый шелковый шарф. «Театр!» Это молодой парень, узкоплечий и смуглый, смуглее остальных, которые явно стоят выше его на социальной лестнице. Машина вихляет, дергается (хотя иного транспорта, кроме как повозки с запряженным в нее ослом, на дороге нет) и, вспахивая гравий, въезжает на площадку у обочины, возле утеса близ ворот, которые ведут туда, куда он указывал – в резной каменный амфитеатр.

«Мерседес» едет следом и останавливается возле «альфы». Пассажиры выходят наружу. На женщинах – платья в цветочек, с квадратными плечами и узкими талиями. От солнца их спасают шляпы с широкими полями, от грязи – сандалии на платформах; женщины всюду суют свой нос, точно любопытные пичуги. Трое мужчин одеты во фланелевые брюки, тонкие рубашки и белые парусиновые туфли; глядя на них, можно подумать, что они собрались сыграть в теннис или бадминтон.Главный мужчина в группе, образуя очевидный контраст, одет в костюм. Его единственная уступка полуденной жаре, безоблачно-синему небу и режущему, словно раскаленный скальпель, солнцу, – потрепанная, нелепая панама. «Как ты выносишьэту жару в такой одежде, дорогой?» – Женщина, которая произносит это с оттенком упрека, – блондинка (ее волосы закручены в толстые «колбаски», обрамляющие лицо), стройная и деловитая.

«Этот амфитеатр уникален, – объясняет юноша, подражая манере профессионального гида. – Вероятно, этрусского происхождения, он, разумеется, использовался во времена Римской империи».

«ПервойРимской империи», – уточняет один из мужчин. В его голосе слышится издевка, и некоторые, если не все, присутствующие смеются. Хотя блондинка, например, не смеется. Когда юноша начинает говорить, она норовит отвернуться, заняться чем-то другим – скажем, командует пятым мужчиной, слугой, который достает вещи из багажника «мерседеса»: корзины с продуктами, скатерть, походный ящичек со столовыми приборами – и переносит их в амфитеатр. Женщина отдает ему приказы, как генерал, разворачивающий войска, тем временем муж – мужчина в костюме и панаме – следит за ней с нескрываемой нежностью. «Вон туда. Не сюда. А эти – туда, чтобы люди могли брать, когда захотят. Вино поставь в тень. В Бухлове мы часто ездили на пикники в лес, – объясняет она остальным, словно опытность в данном вопросе оправдывает ее требовательность. – На каретах, никаких машин. Брали столы, стулья, все. А мой брат устраивал игры для детей…» Белая скатерть расстелена прямо посреди театра, как будто вот-вот должен начаться спектакль, а это все – серебряные приборы, высокие бокалы, белоснежный фарфор – служит реквизитом. Слуга несколько раз бегает к машине и обратно, а крестьянин с ослиной повозкой на дороге молча наблюдает за приготовлениями. И что же он видит? Семеро взрослых и мальчик крутятся как заведенные под палящим весенним солнцем, восторгаются этим местом – обшарпанными ярусами, которые расходятся концентрическими кругами, как рябь на поверхности пруда; говорят они с интонацией, которая ему не понятна и употребляют слова, которые ровным счетом ничего не значат. Но он знает, что они немцы. Этого достаточно. «Ciao, поппо», – приветствует его мальчик на ломаном итальянском. Он отвечает на приветствие беззубой ухмылкой, затем шлепает осла по боку и бредет по дороге дальше, к деревне.

«Spätlese», – говорит высокий мужчина, вынимая бутыль из корзинки. Этикетка исписана затейливым готическим шрифтом, а картинка напоминает сцену из «Кольца Нибелунгов». На стенках бокала выступили капельки влаги. «Отменное вино».

«Я предпочитаю нашевино», – говорит его жена.

«Вздор. Ваше вино – австрийские помои. А это – рейнское вино тончайшего букета».

«Не австрийские, а моравские».

«Еще хуже. Сплошные евреи и славяне».

Слышится смех. Он откупоривает бутылку (это же пикник: слуги не могут заниматься всемодновременно) и разливает белое вино; все берут по бокалу, подносят к свету и пригубливают, после чего соглашаются с герром Хюбером, что вино прекрасное. Они прихлебывают, посасывают и производят прочие звуки своими губами подлинных ценителей. Фрау Хюбер наклоняется, чтобы поправить скатерть, и парень на секунду умолкает, любуясь тем, что обнажает слегка задравшаяся юбка. Ноги женщины обтянуты шелковыми чулками (редкость по тем временам). На коленях чулки собрались в небольшие складочки, а стрелки неумолимо влекут взгляд в ту затемненную область, где можно вообразить себе кайму чулок, подвязки и прохладную, шелковистую кожу. Герр Хюбер ловит взгляд юноши и неодобрительно хмурится. «Боюсь, придется сесть на землю», – говорит фрау Хюбер и опускается на колени, словно бы подавая пример остальным. Ноги она целомудренно сдвигает. Мужчины чувствуют облегчение. Слуга начинает разносить еду, что получается у него весьма неуклюже: он слишком явственно чувствует свою принадлежность к этой группе, когда присаживается на корточки и предлагает дамам угоститься prosciuttocrudo («С венским окороком не сравнить», – отмечает герр Хюбер) и зелеными фигами; он слишком близок к правящему классу и отдает себе в этом отчет.

И тут раздается звук – внезапный, резкий, словно голубую ткань небес с хрустом разрывают на части. Все прекращают есть. «Я предпочитаю пражскую ветчину», – говорит кто-то и, поднимая глаза, видит некий несуразный серебристый предмет крестообразной формы. Предмет с ревом несется со стороны дубовой рощицы, мчит над амфитеатром и устремляется к дороге, к верхушкам зонтичных сосен, и кажется, будто небу больно от этого непрошеного гостя.

«Amerikaner!»– восхищенно выкрикивает мальчик, вскакивает и бежит ко входу в театр, словно надеясь поймать гигантскую черную машину.

«Ерунда, – говорит один из мужчин. – ВВС! «Мессершмидт».

«Лео!» – кричит женщина, пытаясь догнать бегущего ребенка. Шум становится тише, он удаляется, и в весеннем воздухе тает самолетный рокот.

«Американский аппарат», – соглашается один из мужчин, и герр Хюбер начинает читать лекцию, адресованную, в первую очередь, младшему из собравшихся – молодому итальянцу. Лекция посвящена тому, что, после того как американцам позволили вторгнуться в Европу, война достигла пика своего трагизма, и ничего уже не будет, как прежде, что бы ни произошло…

 

Силуэты далекого пейзажа – 1943

Виллу построил один польский граф в девятнадцатом веке, во время короткого и бесперспективного расцвета Польского королевства. Она представляет собой величественное нагромождение колонн и галерей, куполов и фронтонов, словно архитектор следовал устаревшим канонам Праксителя, однако не обладал чувством гармонии и меры последнего. Но вот сад вокруг Виллы – это совсем другое дело: строгий и классический за зданием, внизу он превращается в фантазию Пиранези, в скромные джунгли с римской кирпичной кладкой (руины одного из акведуков, снабжавших город), с водопадами, петлями тропинок и влажной растительной тенью. Аквилегия, ломонос, жимолость, собачья роза, густые ароматы жасмина и апельсина (маленькая оранжерея, где соцветия не уступали в белизне парящим среди полупрозрачной листвы голубкам), тонкие вкрапления самшита, вульгарный запах туберозы, повсюду – обломки римского мрамора, обнаруженные при разбивке сада и так никем и не собранные, а теперь мшистые и заплесневелые, зато дающие случайному прохожему возможность радостного открытия. На склоне холма расположен tempietto, [29]Tempietto (um.)  – небольшой храм.
построенный по эскизам шедевра Браманте. В целом, это идеальное явление, пришедшее из эпохи Древнего Рима – одновременно артефакт и красота природы, фантазия и реальность, прошлое и настоящее.

В саду находятся двое. Они вышли из дальнего «строгого» сада (стоячие пруды, искусственный грот, стриженые живые ограды, цветник с дорожками между клумбами), обогнув здание сбоку, и спустились по тропинке «нижнего» сада. Женщина, похоже, наставляет своего спутника и делает это – вот удивился бы потенциальный слушатель их беседы! – на английском.

– Если будешь слишком обильно поливать растения, они запросто могут погибнуть, – говорит она.

– Если я буду слишком обильно поливать растения, они запросто могут погибнуть, – внятно произносит парень. Затем он повторяет фразу «они запросто могут погибнуть», словно пытается закрепить ее в памяти.

Фрау Хюбер умолкает и всматривается в заурядный цветок у тропинки – пунцовую фуксию, пляшущую среди теней; женщина откуда-то знает, что эта порода называется «Аделаида».

– Если честно, – признает она, – я не уверена, как правильно сказать по-английски: «могут» или «смогут».

Он, похоже, изумлен до глубины души.

– Вы не знаете? А разве правила есть?

– «А разве правил нет», –поправляет она.

– Ну, хорошо, разве правил нет? – Он проявляет легкое нетерпение. – Понимаете ли, правила все-таки есть. – Его смышленое лицо, иссеченное полосами тени и света, принимает торжественное выражение. Не всякий с уверенностью употребит это слово применительно к юноше, но он действительно красив. Никто бы не сомневался, как нужно сказать о нем на его родном языке: bello. Un bel uomo.

– Да, я полагаю, что правила все-таки есть. Но английский – странный язык. Его можно назвать… – Женщина делает паузу, как будто слово, пришедшее ей на ум, может шокировать собеседника, – демократичным.Поэтому правила нарушаются, а потом люди о них забывают, или им просто наплевать…

– Мне нравится ваше определение демократии. Я его запомню. Очень похоже на Италию. Но правила все-таки есть,потому что вы говорите, что я ошибочный.

– Надо говорить, я ошибся. – Она отрывает взгляд от растения и смотрит по сторонам. – Это трудно, Чекко. Английский – инстинктивный язык. – Сама же она говорит практически безупречно. Носитель языка мог бы спросить, откуда она родом и почему она так нарочито ставит ударения на гласные и так четко артикулирует согласные, однако эти вопросы ничего бы не дали. Ключ к пониманию остался бы недоступен. Фрау Хюбер. Гретхен. Блондинка с точеной фигурой и острым умом, наделенная своеобразной красотой. Не всякий с уверенностью употребит это слово применительно к женщине, но она действительно красавица. В родном языке сомнениям места нет: она schön. –А ты ведь не считаешь, что англичане потакают своим инстинктам, правда? Люди думают, что они консервативны и законопослушны. Но это не так. Вот в чем ошиблись немцы.

– Немцы когда-то ошибалишь?

– Тебе нужно поработать над окончаниями, Чекко. Это главная проблема всех италоговорящих. «Ошибались», а не «ошибалишь». Произноси чуть тверже. И – да, они действительно ошиблись.

– А вы?

– Я? О, я ошибалась много раз.

– Например, когда вышли замуж за герра Хюбера?

Она молчит – то ли размышляет над вопросом, то ли пытается сделать вид, что не услышала его.

– Этот цветок…

– Фуксия, – говорит он.

– По-английски нужно произносить это название как «фьюша».

– Но это же фуксия, названная по имени ботаника Фукса.

– Да, но по-английски это звучало бы весьма непристойно. Поэтому говорят «фьюша».

– Чтобы быть вежливым. Это типично для них, правда? Инстинктивная вежливость.

Она смеется.

– Мы выращиваем такие цветы у себя дома, ты об этом знал? Хобби моего отца. У нас есть целый fuchsarium.Очень известный в Моравии. – Она держит цветок в руках, повернув его, так чтобы видеть нежные участки – тычинки и внутреннюю сторону венчика. – Есть, был, кто его знает…

Она бросает цветок и уходит по тропинке в сторону усыпанной гравием прогалины, где стоит tempietto.Толчком открывает деревянную дверь. Внутри – ни души. Свет льется из подвесного фонаря на вершину купола, но его недостаточно, чтобы разогнать тени, скопившиеся на круглом полу. Он закрывает за собой дверь. Стоя внутри цилиндра, они чувствуют себя на дне пересохшего колодца, в прохладном и влажном убежище.

– У нас была хижина в зарослях рододендронов, – говорит она. – Есть.Она до сих пор там, я так думаю. Это было наше укрытие, die Bude –для нас с братом. Это было… о, это было десятком вещей: кораблем, пещерой, крепостью, домом. Я Она окидывает взглядом окружающие ее стенки цилиндра, точно подогнанные камни, бороздки на куполе, струящийся сверху свет. – Свет там был точно таким же, как здесь. Наверно, он проникал откуда-то извне, с неба… да, там было оконце в крыше… и освещение было точь-в-точь такое же.

– А ваш брат?

– Мой брат мертв. Он погиб в Ростове.

Какое-то время они стоят неподвижно, словно позволяя этому факту – факту далекой, возможно, трагической смерти, которую сложно вообразить в этом цветущем, красочном саду, где тропинки переплетаются между клумбами и воздух полон стрекотом цикад и птичьим щебетом, – разделить их.

– Зачем вы вышли замуж за герра Хюбера?

Она с удивлением смотрит на него.

– А тебе какое дело?

– Это замужество было ошибкой? – Он переходит на немецкий, и со сменой языка его интонация становится более настойчивой, как будто он теперь ощущает большую уверенность в своих высказываниях. – Он же гораздо старше вас. Гретхен, скажите. – И вдруг, совершенно неожиданно, он берет ее за руку, словно намерен вытрясти из нее правдивый ответ. – Это было ошибкой? – Она же смотрит на него с легким недоумением.

– Тебя это не касается.

А что же его касается? Где пролегают границы интимности? Он сжимает ее руку – тонкую, хрупкую кисть – и смотрит на нее как будто выжидающе.

– Пожалуйста, отпусти, – тихо просит она.

– Вы осознаете, какие чувства я испытываю к вам?

– Франческо, не говори глупостей. Пожалуйста, отпусти меня.

Он отпускает ее руку. На мгновение она замирает, глядя на него с прежним изумлением.

– Я обидел вас? – спрашивает он.

– Конечно же, нет. – Она улыбается. – Ты мне польстил. Однако ты ступил на опасную территорию.

– Минное поле?

– Как угодно. Лучше тебе подождать здесь некоторое время, – говорит она. А затем она распахнула дверь и вышла к солнечным лучам, оставив его одного в прямоугольнике света, проникавшего сквозь дверной проем. Ее шаги по тропинке быстры и легки, они сливаются с привычным утренним шумом…

 

Магда – настоящее время

Под окнами квартиры, на piano nobile, [34]Piano nobile (um.)  – парадный второй этаж.
группы туристов снуют вокруг останков некогда великого прошлого семьи Касадеи, поглядывая на портрет рожденного в этой семье Папы Римского – кого-то там Безгрешного – и задаваясь вопросом, когда же обновят позолоту на потолке. Выше, под самыми стропилами, птицы и грызуны скребутся о деревянную обшивку. Когда идет дождь, вода просачивается и каплет на кухонный пол в заунывном монотонном ритме. Заранее приготовленное ведро обеспечивает эхо еще долгое время после грозы.

Кроме кухни, размерами едва ли превосходящей корабельный камбуз, в квартире есть гостиная, спальня и ванная. Последняя сплошь завалена вещами Магды: ее колготки висят над ванной, словно содранные черные шкурки животных, трусики мокнут в надтреснутом биде, баночки крема, тюбики губной помады, кисточки с тушью для глаз захламили все полки.

Дни следуют один за другим. Лето сменяет весну, и неуловимая эта перемена выбеливает лучезарный янтарь. Магда рисует, наблюдает, берет купола, крыши и башни и переносит их на бумагу в слегка искаженном виде. Она не только делает наброски, иногда она еще и пишет картины: тогда вся квартира заполняется органическим запахом масляной краски, скипидара и акриловой смолы, словно в студии настоящего художника. Она пишет солнце, на закате напоминающее кровавую рану за кривым лезвием Яникулийского холма; она пишет причудливые колючие растения, торчащие вокруг балкона (в абстрактных формах, что-то наподобие работ Ива Тангуя); она пишет интерьер квартиры.

Магда – художница, а художник присваивает все, что видит. Это был коварный захват, осторожный, постепенный: сначала вид с балкона, затем сама квартира, полная разнообразной утвари, квартира со сломанной мебелью, пыльными книжками, немытой посудой, просевшим, поломанным диваном в гостиной. После настал черед жильца – Лео, варящий кофе у плиты, Лео, спящий в кресле (рот приоткрыт, тонкая ниточка слюны тянется из уголка губ; техника – ручка и чернила, легкий мазок серой акварели), сидящий, и вопрошающе на нее глядящий, и погруженный в ему одному известные мысли… Лео-лев, старый и потрепанный, испещренный шрамами времени и обстоятельств. Интерьер с человеческим силуэтом.

Магда – художница, а художник присваивает все, чего касается. Она касается моего тела с осторожностью медсестры, с нежностью матери. Она касается скользкой, словно восковой кожи моего туловища, замерших волн чистой кожи, набегающих на мой затылок, вощеной бумаги на тыльной стороне моих ладоней, где сплетаются сухожилия, где пальцы сжимаются в бесполезной хватке… Она касается моего тела молча, словно мне будет полезен сам факт ее прикосновения.

– В чем дело?

– Пламя, – говорю я ей. – Геенна огненная.

Она знает, что такое «огненная», но вот смысл слова «геенна» ей неизвестен. Она понимает, что такое пламя, но представления не имеет об аде.

– Чувствуешь? – Ее палец скользит по мягкому, мерзкому на вид рубцу. – Чувствуешь?

Моя кожа безмолвствует. Но я по-прежнему способен чувствовать. Я воспринимаю каждое шевеление мира, каждое шепотом вымолвленное слово, каждое движение этой девушки в полумраке квартиры, каждый ее вдох. Каждый раз я слышу, когда город за этими стенами принимается что-то лопотать.

– Скажи, – говорит она.

Лео, объятый пламенем, согбенный, как Папа Римский на престоле, бэконовский Папа, Папа Кто-то Там Безгрешный, вопящий в огне, пока его плоть оплывает подобно тающему воску, капает подобно воску, и взгляд проходит сквозь его агонию, точно сквозь закопченное стекло…

Магда – художница, а художник присваивает вое, что видит. Ей принадлежит квартира и все содержимое этой квартиры.

«Уважаемый отец Ньюман, – написал ему кто-то, – горите в аду». Конечно же, письмо было анонимное. Подписано: «Добрый католик».

Я пришел к выводу, что нельзя вырывать веру из общего контекста. Нельзя отделять то, что дорого вашему сердцу, от обстоятельств, собственностью которых являетесь вы. Когда апостолов оставила вера? Во время бури на озере, когда Петр попытался повторить фокус Иисуса Христа и пройти по воде. «Есть из вас некоторые неверующие». Или когда человека, политзаключенного, увели на неправедный суд и приговорили к смерти: «Тогда все ученики, оставивши Его, бежали».

Так во что же я теперь верю, я, живущий в сердце гниющего, безумного мегаполиса, окруженный кипами столетии, точно грудами мусора? Я верю в единственную силу, очевидную здесь более, чем где бы то ни было, – я верю в силу времени, в стимул этого измерения, поставившего в тупик даже физиков, власть времени, что рано или поздно излечит любой недуг, решит все проблемы, сделает каждый ночной кошмар явью. Время. Я вижу время вокруг себя, как будто оно материально. Я вижу его в беспорядке своей квартиры, в ткани города, в уроках, которые я преподаю. Тирания времени. Время – такой же самодур, как всякий бог. Я вижу его в лице, которое взирает на меня с портретов Магды, в этой гротескной карикатуре юного, невинного лица семинариста, начавшего свой духовный путь тридцать лет назад. Тогда оно было полно надежды, тогда оно лучилось верой; сейчас оно исполосовано морщинами и озлоблено, его элементы беспорядочны и бессвязны, как на кубистском портрете. Но это все же я: каштановые волосы теперь седы и выстрижены куцым ежиком, как у каторжника; белки приобрели бледно-желтый чайный оттенок; рот (почти без губ, вроде капкана) кривится в уголках и сливается с узкими продольными складками, которые спускаются от ноздрей. Вот так теперь выглядит Лео Ньюман.

А каким был Лео Ньюман тогда? Как можно было достичь этого странного одиночества, разделенного лишь с девушкой, которая почти не владеет английским и общается скорее посредством красок, нежели слов? Какие территории нужно пересечь? Какие острые камни и терновые кущи нужно было пройти, стерпев выжидающие взоры бродящих поблизости шакалов и стервятников, кружащих над головойв прозрачных раскаленных небесах?

На углу палаццо, где живем мы с Магдой, где узенькая улочка возвращается в гетто, находится продуктовый магазин. Я каждое утро хожу туда за молоком и хлебом, но вглубь гетто никогда не захожу, опасаясь возможных находок. Магазин гордо именуется «мини-маркетом», но это пафосное название означает лишь то, что вы сами должны брать товар, сами должны его носить и платить у кассы. Обычно я хожу за покупками один. Иногда меня сопровождает Магда, и синьора продавщица обращается с ней мягко, но снисходительно, словно эта девушка может оказаться моей дочерью. Продавщица дает ей на пробу сыр, или кусочек ветчины, или конфеты, называет синьориной и улыбается, как собственной внучатой племяннице. Интересно, что она думает о нас с Магдой? На отца и дочь мы все же не похожи. Мужчина с любовницей? Покупатель с покупательницей? Возможно. Этотгород повидал на своем веку все, за исключением ереси. Этому городу известен каждый грех, каждая слабость, каждый порок; этот город научился смирению.

На стене в магазине, за прилавком, висит пыльное распятие – пластмассовая безделушка с забавными анатомическими подробностями: дотошно очерченными мускулами, толстыми как канаты сухожилиями, багряной кровью, стекающей с ладоней, ступней и распоротого бока. Я еще никогда не видел, чтобы кто-либо в магазине проявил хоть малейший интерес к этому изображению. За последние десять лет уж точно никто не удосужился протереть распятие от пыли. Но оно продолжает висеть, еще одно распятие в городе распятий.

Магда пристально, но недоверчиво осматривает крест. Что она об этом знает? Дитя узаконенного атеизма, что она вобрала из религиозного наследия своих предков?

Истинный Крест был обнаружен святой Еленой (родилась в 248 г. н. э. в Вифинии, современная Турция, умерла в 328 г. н. э. в Никомедии, сейчас Измит, современная Турция), матерью императора Константина. День этот отмечался церковью как Празднование Обретения Креста Истинного, и этимология этого названия таит в себе как историю происхождения этого слова, так и едкую, непреднамеренную иронию. Праздник мог быть отменен (Папой Иоанном XXIII), однако пережиток этот уцелел, спасенный церковью Санта Кроче в Риме. Богобоязненная легенда? Но богобоязненные легенды в этом городе почти такие же древние, как и описанные в них события. Останки (сейчас – лишь щепа) хранятся в современной часовне в дальнем углу главной базилики, но из главной церкви вы по-прежнему можете спуститься к, предположительно первому пристанищу древесных обломков – часовне святой Елены. Эта часовня, а также примкнувшая к ней часовня святого Григория, служат покоями изначального Сессорийского дворца, где на самом дележила Елена. Это уже не легенда Именно эта женщина отправилась на Святую землю (и это тоже не легенда), обнаружила Истинный Крест (вот это уже легенда) и привезла его обратно в Рим, где его распилили а фрагменты распределили по европейским церквям подобно тому, как современная торговая компания рассылает свою продукцию франчайзерам: бейсболки с логотипом компании пластмассовые фигурки и тому подобное.

Елена также привезла гвозди Распятия, часть таблички висевшей на кресте над головой Иисуса, столб, к которому он был привязан во время бичевания, несколько камней из гробницы, несколько камней из вифлеемской пещеры, лестницу из дворца Понтия Пилата и часть креста, на котором распяли искупителя грехов наших. Должно быть, она напоминала англичанку восемнадцатого века, которая путешествует по Северной Европе и отсылает предметы старины домой в деревянных коробках.

Я показывал Магде останки. Она смотрела на мелкие деревяшки со смешанным выражением атавистического восхищения и современного скептицизма.

– А как они узнали? – спросила она.

– Узнали что?

– Что это крест искупителя грехов наших? Это ты его так назвал. Откуда они узнали?

У Церкви был наготове ответ – просто потому, что у Церкви всегда есть ответы: слишком давно было обнаружено это сокровище, чтобы походить на чью-либо провокацию.

Я объяснил:

– Один из рабочих Елены очень своевременно поранился. Так вот, они приложили к ране один из найденных крестов… и она не зажила. Значит, это был крест преступника. Затем они взяли второй крест, и как только древесина коснулась раны, она мигом затянулась, и боль ушла, и даже шрама не осталось. Значит, это был крест искупителя грехов наших.

Обсуждаемая нами деревянная планка хранилась в стенной нише, за толстым стеклом и железной решеткой. Интересно, под силу ли ей вновь пройти это испытание? Магда обдумала мой ответ, после чего равнодушно пожала плечами. Но когда мы вернулись в квартиру, она начала писать – терновые шипы, копья, лезвия, целый лес колющих и режущих предметов, а еще какие-то мелкие кусочки древесины, крошечные колючки, песчинки, щепки, колья и иглы. Среди всего этого стоял полыхающий человек.

В Иерусалиме, в церкви Гроба Господнего, в самом сердце Старого города тоже можно спуститься по ступеням из верхней церкви к часовне святой Елены. Вы минуете бесчисленные ряды крестов, всаженных в камень средневековыми пилигримами, и попадете в пустое, будто выдолбленное пространство наподобие колодезного дна. Свет струится в эту темную глубь из оконца в крыше.

Первоначально часовня служила именно тем целям, что приписывает ей традиция: это была каменная цистерна в раннеимперскую эру. Она, должно быть, стояла здесь во времена Елены. Существует terminus ante quem,дата, до которой она была возведена – 44 г. до н. э. История гласит, что после распятия они швырнули крест в ближайший колодец, где его обнаружила триста лет спустя прибывшая в образовательных целях императрица. Свет, проникающий из верхнего окна, озаряет пыльное помещение, и полету фантазии уже ничто не препятствует. Если вы когла-либо видели занятых своим трудом рабочих, фантазировать тем паче легко. Конечно же, они сквернословили. Чертыхаясь и матерясь, они таскали тяжелые неотесанные брусья туда-сюда, прежде чем бросить их в яму. Ругань всегда сопровождает подобные занятия. Непристойности на устах подобных людей обретают странную семантическую нейтральность, но, полагаю, непристойности эти составили достойный контрапункт треску расщепленной древесины.

А наличествовал ли при этом, спросите вы, элемент сокрытия, отчаянное желание политиков избавиться от улик и притвориться, что ничего не произошло? Политики ведь одинаковы во все времена, не так ли? Разумеется, в этой истории присутствовал политический мотив. Вот что утрачено в ауре богобоязненности – политика.

Рабочие наверняка происходили из низших социальных слоев, ибо носить предмет вроде распятия было позором. Возможно, это были рабы. В одном можно быть полностью уверенным: они понятия не имели о том, сколь значителен их трудили о том, что однажды – согласно легенде или на самом деле – сама мать императора прибудет сюда в поисках деревянных плашек. Или о том, что спустя две тысячи лет люди будут продолжать ковыряться в подоплеке этого события, как стервятники ковыряют скелет в надежде обнаружить шмат плоти.

Итак, они швырнули обломки в колодец. А тело? Ну, это же самое главное, правда? Что они сделали с телом?

«…ученики Его, пришедши ночью, украли Его, когда мы спали… И пронеслось слово сие между Иудеями до сего дня»
(Матф.28:13,15).

До сего дня?

Вам нужно воскрешение? Я задаю вопрос в сократовском смысле, зная ответ и не желая его произносить. Я имею в виду, нужно ли вам воскрешение в наши дни?Тогда воскрешение было им просто необходимо, это как пить дать. Куда бы вы ни отправились в этом городе, вы обнаружите свидетельства, подтверждающие тот факт, что и римлянам, и грекам, и всем остальным в то время очень нужна была жертва – и воскрешение. Вспомните Диониса. Но сейчас?…

Магда пишет и присваивает все, что пишет: алый цвет как закат солнца, пунцовый как озеро крови, черный как предательство – Лео, объятый огнем, распятый огнем, святотатство…

 

Выступление – 1943

Изысканный вечер в бальном зале Виллы, длинной комнате с блестящим паркетом, обрамленными мрамором окнами и желтыми шелковыми шторами. Стулья выставлены рядами. На невысоком помосте с одной стороны стоит рояль «Бехштайн». За роялем сидит фрау Хюбер в длинном черном вечернем платье, и светлые волосы ее собраны таким образом, что все могут видеть ее шею (в этом есть нечто поразительно откровенное). Красавицей в полном смысле слова ее не назовешь: лицо чуть вытянуто, нос слегка заострен, что мешает ее профилю быть поистине классическим. Сидит она прямо, придвинув левую стопу к педалям, а правую заложив за ножку стула. Спина ее чуть изгибается, напоминая лук. Красавицей ее не назовешь, но она производит впечатление сильной женщины. Руки над клавиатурой, подточенные ногти в кроваво-красном лаке, голова держится прямо, лоб чуть наморщен – да, определенно сильная женщина. Публика молчит. Затем фрау Хюбер начинает играть – неуверенно, мягко, так мягко, что людям в другом конце комнаты практически не слышно. И ноты падают в огромное пространство зала подобно слезам, тщательно отобранным слезам. Место для каждой слезинки было подобрано заботливо и безошибочно – интерпретация Листа шубертовской композиции «Gretchen am Spinrad de». Гретхен за прялкой, Гретхен за роялем, ноты плывутнад головами собравшихся как живые, каждая обладает своей конечной целью, каждая рождается и умирает. И мужчины-слушатели – многие в серой цвета акульей кожи форме, пара-тройка в черном, практически все находятся вдали от дома и ощущают доброжелательный прием – чувствуют, как глаза их наполняются слезами, но в то же время (мужчины способны на подобную эмоциональную гимнастику) они пытаются представить женщину обнаженной, представить ее тонкие, белые конечности, типично арийские конечности, ее маленькие груди, не стиснутые бюстгальтером, ее чуть выпуклый животик, островок золотистых волос между бедер – этот образ вполне естественно сочетается с Листом и Шубертом.

Произведение достигает кульминационной точки, вздыбливается волной, затем стихает. Следует минутное молчание, которое будто бы нехотя нарушает овация. «Bravai –кричат они. – Bravai» Principe Касадеи, один из немногих итальянцев в зале, встает, и его пример оказывается заразительным: вскоре все стоят и аплодируют. И фрау Хюбер тоже встает и окидывает их растерянным взглядом, как будто раньше не замечала их присутствия. Она робко кивает, не скрывая изумления. Когда аплодисменты стихают и гости успокаиваются, она снова садится, и Лист окончательно затмевает Шуберта: «Годы странствий» взмывают и летят, руки с силой ударяют о клавиши, словно нападают на них из засады, вырывая аккорды из сверкающей лакированной коробки, тайком воруя ноты у инструмента, как драгоценности из шкатулки, резко вскидываясь и падая – и громадные водовороты звука вкручиваются в выжидающе замершую публику, разрывают ее общее худое тело, разрывают тело парня, сидящего в третьем ряду, в правой половине зала.

Теннис. Теннисный корт расположен за постройкой, некогда служившей конюшней, а теперь переделанной под гаражи и квартиры для старших слуг. Теннис. Красный, как поверхность Марса, прямоугольник в тени разрушенного римского акведука, давным-давно выстроенного по диагонали сквозь сады. Легкие прыжки теннисных туфель по земле, размашистые движения двух белых фигур – девственно-белых, словно пара бесполых ангелов. Она подбрасывает мячик высоко в воздух и делает подачу. Когда ее рука поднимается, можно заметить блестящий клочок волос в секретной впадине ее подмышки. Мяч успешно перелетает через сетку. Он легко отбивает. Она отбегает от задней линии площадки, втаптывая пыль подошвами, склонившись над скачущим мячом. Рука с ракеткой отклоняется назад, как заряженная катапульта. Мощь удара позволяет мячу с яростью врезаться в нетерпеливую сетку…

– Нет, нет, нет! Нельзя ронять ракетку! – Она учит его английскому, он дает ей уроки тенниса. – Старайтесь держать запястье прямо. Давайте я покажу.

Просто предлог? Он, пригнувшись, проходит под сеткой и становится у женщины за спиной, взяв ее за правое запястье и левое плечо, прижавшись к ней так, что они практически образуют единый подвижный организм. – Вот так,вот так,вот так, – говорит он, наклоняя ее тело, а затем толкая вперед в броске, снова и снова, ритмично и плавно. Темп отмечен как con brio – «оживленно, пылко». Она чувствует твердость плоти, прижатой к ее ягодицам, когда он мягко толкает ее вперед, тянет назад и вновь толкает. – Держите ракетку прямо и бейте сквозьмяч. Будете отрабатывать удар в качестве наказания.

Он не спеша выпускает ее из объятий и возвращается на свою половину корта, чтобы подавать ей мячи, которые она отбивает царственно, величаво; мячи летят вдоль боковых линий и бьются о сетку на другой стороне поля. «Bravai– кричит он при каждой удачной подаче. – Bravai».

Затем игра продолжается: она бросает мяч высоко в прозрачный воздух (проблеск влажных волос) и делает подачу, он возвращается на середину корта, чтобы она могла еще раз попробовать выполнить плавный, грациозный бросок. Очередной возглас «Bravai» –и она довольно улыбается, пока в вышине (они почти не останавливаются, чтобы взглянуть на небо) плеяда серебряных крестов вырисовывает белые линии пара по небесной синеве.

Он позволяет ей выиграть на этот раз, а потом сам начинает подавать, (простой бросок мяча, но очевидно, что он мог бы быть куда более враждебным, быстрым и резким) и позволяет ей отбить, прежде чем мяч пролетит через весь корт – и она бежит за ним вдоль задней линии и едва не застревает в сетке, хохоча и задыхаясь.

– Где Лео? – Звучит вдруг чей-то голос. Высокая элегантная фигура ее мужа, облаченная в полосатый костюм, неожиданно возникает На корте. Как долго он за ними наблюдает? Что он видел и, главное, что он думаетобо всем увиденном?

– Дорогой, а я и не заметила тебя, – смеется Гретхен, хотя смеяться не над чем. – Лео? Лео в кабинете. Он изучает… – Она ищет в лице своего визави подсказку.

– Charlemagne и Священную Римскую империю.

Черты лица герра Хюбера тонки и изящны. Он хитро улыбается.

– А почему герр Вольтерра не учит Леоистории Charlemagne и Священной Римской империи?

– Гансик, ну ты же знаешь, что в это время у меня урок тенниса, – укоряет его супруга. Использование уменьшительно-ласкательной формы его имени оскорбляет Его Величество. Герр Хюбер хмурит брови.

– Мы наняли герра Вольтерру в качестве учителя, а не тренера.

– Ты хочешь сказать, что уведешь его прямо сейчас, когда я начала выигрывать? – Она обиженно упирает руки в бока, едва ли не бросая тем самым вызов (но все же сдерживаясь). Впрочем, парень уже собирает вещи, зачехляет ракетку, берет полотенце и запасную ракетку и поднимает с земли не достигшие цели мячи.

– Может быть, позже, фрау Хюбер, – говорит он. – А сейчас мне пора идти. – Герр Хюбер провожает парня взглядом, пока тот поспешно ретируется с корта и трусит в сторону небольшого деревянного павильона, служащего раздевалкой. Потом он смотрит на жену.

Кабинет герра Хюбера находится на втором этаже Виллы, над приемными, увешанными гобеленами со сценами из жизни Иисуса (вытканными на фабрике Бево). Высокие окна кабинета выходят на «строгий» сад позади Виллы. На окнах висят тяжелые портьеры, обставлена комната баварской мебелью, которая выглядела бы более уместно в охотничьем домике где-нибудь на северных склонах Альп. Громадный стол отражает проникающий сквозь окна свет. Фюрер в серовато-коричневой армейской форме смотрит с портрета на стене. Он ухитряется заглядывать через плечо герру Хюберу, который сидит за столом и пристально осматривает стоящего перед ним юношу. Свою верность делу герр Хюбер выражает куда более сдержанно, чем фюрер: ему хватает простого значка на лацкане – яркого эмалированного кругляша со сплетеньем красного, белого и черного. Это называется Hakenkreuz.

– Моя жена делает успехи в теннисе? Игра, похоже, чрезвычайно ее увлекает.

– Она хорошая спортсменка. – Герр Вольтерра тяжело сглатывает. На столе стоит фотография в серебряной рамке; на ней изображена Гретхен в платье с узким лифом, короткими рукавами, низкой горловиной и широкой юбкой. Она прислонилась к воротам и смеется в объектив. Солнце поймало ее волосы и превратило их в светлое облачко, в ореол в сияющий нимб. За ее спиной виднеется деревянное шале еще дальше – очертания гор. Рядом стоит еще один снимок. На нем изображен Лео в военной форме юнгфолька младшего подразделения гитлерюгенда.

– А ты хорошо играешь?

– Я вышел в четвертьфинал чемпионата Италии. Среди юниоров, – уточняет парень.

– Спортсмен.

Герр Вольтерра едва заметно кивает, словно благодаря за комплимент и удостоверяя его справедливость.

– Так почему же ты не служишь в армии?

– Меня демобилизовали. Герр Хюбер, вы же знаете. Я заразился малярией в Абиссинии…

– Ах да, конечно. Малярия. – В голосе герра Хюбера слышится недоверие. Он довольно импозантный мужчина: высокий и стройный, с элегантной неуклюжестью в движениях, словно потратил всю жизнь на бесплодные попытки втиснуть свои конечности в телесные границы, навязанные ему низкорослым миром. Он берет сигарету из серебряного портсигара и ловко постукивает ею о столешницу. – Сигаретку? – Но парень отказывается. Следует пауза: Хюбер прикуривает, едва ли не с опаской держа сигарету между указательным и средним пальцами. Плотно зажав кончик сигареты губами, он глубоко затягивается и выпускает дым тонкой голубой струйкой. – Скажи мне одну вещь, Франческе. Как ты думаешь, что произойдет?

Парень отмечает обращение к себе по христианскому имени.

– Произойдет, герр Хюбер?…

– С твоей несчастной страной.

Парень пожимает плечами.

– Сложно сказать. Я не вижу…

– Можешь говорить начистоту, – заверяет его Хюбер. – Я всю жизнь работаю дипломатом, а всякий дипломат умеет делает две вещи: представлять свою страну, чего бы эта страна ни натворила, и защищать свои источники информации, как священник хранит тайну исповеди. Считай, что ты заручился моей поддержкой.

Франческо улыбается, будто услышал комплимент.

– Скажи мне. Теперь, когда война идет на итальянской земле, что должно произойти?

– Я думаю…

–  Чтоты думаешь? – Хюбер поднимается и, обойдя стол, становится прямо за спиной Франческо. Он кладет левую руку парню на плечо, и неоднозначный жест этот символизирует одновременно дружелюбие, силу и своеобразную, напряженную доверительность. – Скажи мне, что ты думаешь.

– Я думаю, что Италия – всего лишь пешка.

– И какой же игрок ее заберет?

– Америка – очень сильная страна.

Двое мужчин – один из них, высокий и стройный, стоит за спиной другого – смотрят на стену, где висит портрет мужчины, являющегося, как они полагают, вторым претендентом на пешку. Затем герр Хюбер протягивает руку через плечо Франческо и выкладывает на столе шесть фотографий, как колоду карт.

– Вот эти люди, – говорит он. – Ты их знаешь? Мне нужны их имена.

Ох уж эти имена. Всегда одни имена. Имена и фотографии, зачастую выбранные из семейных подборок, украденных, в свою очередь, из потертых кошельков, прикроватных тумбочек, выдвижных ящиков: парни и девушки смотрят с глянцевой бумаги с пылким энтузиазмом или железной уверенностью, но могут просто ехать на велосипедах, или стоять у машины, или сидеть за столом. Белые рубашки, серые брюки, светлые платья в цветочек. Глаза щурятся на солнце. Смелые, умные лица людей, которые даже приблизительно не могут представить свое будущее.

– Вот этого точно знаю, – говорит Франческо, указывая пальцем. – Это Буоцци. Бруно Буоцци.

Герр Хюбер издает неопределенный звук, нечто вроде мычания. Он знает, что на фотографии – Буоцци (тот сидит в ресторане без привычного «официального» наряда), и парень знает, что он это знает. Вопрос заключается в следующем: как долго он с уверенностью сможет предавать лишь тех, кого уже предали? Забавная задачка. Гретхен на фотографии смеется, словно эта дилемма ее веселит.

– А этого?

Парень пожимает плечами.

– Я не думаю…

– Но ты же его знаешь, – тихо произносит герр Хюбер. Голос герра необычайно мягок, особенно если учитывать его телосложение. От столь импозантного мужчины ждешь речи громкой, лающей. Нежный, ласкающий слух звук удивляет, как маленькие, аккуратные стопы толстяка. Он сжимает плечо Франческо, словно хочет напомнить о возможности боли.

– Это такая уловка?

Герр Хюбер невесело улыбается. Конечно, это уловка. Каждый вопрос – уловка. На фотографии двое мужчин и женщина стоят, опершись на перила; позади виднеется озеро. Франческо щурится, как будто пытается вспомнить, хотя на самом делеон пытается забыть. Съезд Социалистической партии в Женеве, 1937 год.

– Разве что… Женщину я не знаю, но мужчина – это, кажется, Петрини. Фотография ведь не лучшего качества. А второй – это Паолуччи. Мне так кажется. Джулио Паолуччи. Он был каким-то чиновником. Должность не. помню – по-моему, какой-то провинциальный секретарь из Ломбардии…

Герр Хюбер кивает. Он по-прежнему сжимает плечо Франческо. Вопрос заключается в том, кивает ли он потому, что люди опознаны верно и экзамен сдан, или потому, что он получил новые данные? Петрини, конечно, никто, и звать его никак. Герр Хюбер знает Петрини. Но бедняга Паолуччи?Неужели он до сих пор чахнет в камере на Виа Тассо под чужой личиной, которую вот-вот должны сорвать? Неужели Франческо Вольтерра, известный своим близким как Чекко, только что подписал еще один смертный приговор?

Игра продолжается. Шахматы? Кошки-мышки? Выбирайте метафору по вкусу. Герр. Хюбер иногда улыбается, иногда хмурится и в конце концов тяжело вздыхает, как будто закончил выполнять сложное физическое упражнение.

– Довольно, – говорит он и, собрав фотографии со стола, прячет их во внутренний карман пиджака. – Довольно. Давай обсудим другие вопросы. – Он отпускает плечо юноши и отходит к окну, чтобы взглянуть на сад – итальянский сад, сложную геометрическую конструкцию, включающую в себя тропинки и ограждения, самшитовые коробки, самшитовые треугольники и спирали; все это напоминает сложно устроенные клетки, что слагаются в органическое целое. – Давай поговорим о Лео. Как у него идут дела?

– Он смышленый малый.

– Он старается?

– Да.

Глаза обегают комнату. Губы кривятся в натужной ухмылке.

– Ты его покрываешь. Он лентяй.

– Но умный лентяй.

– Тебе он нравится?

– Мы ладим друг с другом.

– И с Гретхен. С Гретхен ты тоже ладишь. – Употребление ее христианского имени, уменьшительно-ласкательнойформы ее христианского имени, сбивает с толку. Франческо не по себе, он ерзает на стуле. В комнате тепло, и на лбу у него выступают капельки пота. Гретхен на фотографии будто забавляет возникшее напряжение. Склонив голову, она иронично посмеивается.

– И с фрау Хюбер тоже. Возможно, нас объединяет привязанность к Лео.

Герр Хюбер кивает.

– Ты же католик, не так ли?

Франческо подтверждает это. Да, он католик. Все порядочные итальянцы – католики. Хотя, пожалуй, слишком набожным его не назовешь.

– Гретхен – тоже католичка, ярая католичка, ты это знал? Думаю, она тебе говорила. Ее мать была англичанкой, гувернанткой.Ты знаешь это слово?

–  Unatata?

– Это по-итальянски, да? Ну, это девушка, которая присматривает за детьми, приличная девушка из приличной буржуазной семьи, и когда хозяйка дома внезапно умерла – кажется, ее экипаж попал в аварию, – именно юная гувернантка утешила убитого горем вдовца. Неглупый ход, правда? Умно с ее стороны было также принять католицизм и потребовать моральной чистоты, вместо того чтобы позволять вдовцу держать себя в роли любовницы. Но еще более умно было немедленно забеременеть, чтобы родить сводную сестру детям, о которых она заботилась.

Франческо ерзает на краешке стула, высматривая пут к отступлению.

– Таким образом, Гретхен, которая кажется такой красивой, такой чистокровной арийкой, на самом деле – полукровка, – говорит Хюбер. – Она – помесь, плод генетического эксперимента, проведенного на родине отца генетики. – Он смеется и явно ожидает, что Франческо присоединится к нему. – Тогда как я – немец без каких-либо примесей. Как и она, я родился католиком, но в отличие от нее я неверю. И ты утверждаешь, что тоже не слишком религиозен… – Он снисходительно улыбается юноше, как дядя может улыбаться любимому племяннику.

– Я верю, что Бог может существовать. Возможно, раньше вера моя была сильнее, вот и все.

Хюбер качает головой.

– Это кажется маловероятным, разве не так? Я имею в виду, существование Бога. Ницше провозгласил смерть Бога. Дляменя, как и для Ницше, Бога нет – есть только кровь и раса. Но Гретхен верит, и, чтобы сделать ей приятное, я хожу вместе с ней и Лео в церковь. – Он задумчиво отворачивается от Франческо, смотрит в окно и внезапно поворачивается вновь. – Но она уже несколько недель не причащалась. Как ты думаешь, в чем причина?

– Даже представить себе не могу. – По вискам Франческо стекает ручеек пота. – Сама мысль об этом была бы бессовестным вторжением во внутренний мир фрау Хюбер.

– А я все же попытаюсь представить. – Высокий мужчина говорит тихо, почти задумчиво. Он подчеркивает личное местоимение, как будто обладает правом знать, что творится в сердце, голове и душе его жены. – Я попытаюсь представить, в чем тут причина.

Юный Лео, облаченный в бриджи и широкую куртку с поясом (мы всегда должны следить за внешностью, даже если никто на нас не смотрит), сидит в своем кабинете, склонившись над учебником и скрупулезно выписывая главы о жизни Христа: вот Христос изгоняет торговцев из храма, вот Христос спорит с фарисеями в день отдохновения, вот Христа приводят к Пилату. Мальчик поднимает взгляд, и голубые глаза его из-под светлой челки вперяются в смуглого итальянца.

– Объясните мне этот парадокс, – говорит Лео. Он недавно узнал слово «парадокс» и произносит его с большим удовольствием. В устах мальчика это слово звучит абсурдно. Абсурдно и претенциозно. – Иисус был евреем. Почему же он тогда такой умный?

Франческо пожимает плечами.

– Нельзя сказать, чтобы евреи страдали от недостатка ума. Например, вспомни, как замечательно они играют в шахматы! Евреям недостает, скорее, творческого подхода.

– Это кто сказал?

– Ой, не знаю даже. Прочел в какой-то книжке. Но я в это не верю. Например, Мендельсон был евреем. Но уж с творческим подходом у него было все в порядке, не так ли?

–  Mutti больше не играет Мендельсона. Он не творец –так теперь говорят. Он подражатель. – Леопроизносит это слово, слегка нахмурившись, как будто не уверен в его значении. – Но разве Иисус не был творцом? Он же сотворил истинную религию длявсего человечества?

Итальянец некоторое время обдумывает эту головоломку, после чего улыбается.

– Не Иисус создал религию, а Бог. – Следует многозначительная пауза. Сквозь окна проникает шум из сада: трескотня сверчков, чириканье птиц, щелканье ножниц – садовник стрижет газон в итальянском саду.

__ Но Иисус былБогом, так говорит отец Беренхеффер. Значит, сам Бог – еврей…

– Подозреваю, это так.

–  Подозреваете?Опасно говорить такие вещи, синьор Франческо. – Мальчик смотрит на него неодобрительно и даже надменно: он поймал учителя на слове. – Насчет Иуды мне все ясно. Иуда такой же ненадежный, как все евреи. Но Иисус?… Это уж слишком…

– Я думаю, вам, молодой человек, стоит продолжить работу, иначе я доложу вашему отцу, какой вы бездельник.

В залитой ярким солнечным светом комнате продолжается урок. Муха кружит под люстрой, синьор Франческо читает книгу.

Через некоторое время мальчик снова отрывается от учебника.

– Почему вы все время смотрите на мою маму?

Франческо притворяется, что изумлен.

– Почему я что?

– Вы постоянно на нее смотрите. Вы, наверное, в нее влюбились? – Выражение лица у мальчика вполне серьезное; в лице этом – вся серьезность и вся наивность детства.

– Мне очень нравитсятвоя мама. Она хорошая женщина, и она очень сильно любит твоего отца.

– Это я знаю. Но я спросил не об этом.

Кабинет погружен в полумрак: тяжелые шторы опущены, дабы не пропускать солнечные лучи. На каминной полке тикают часы. Муха, оказавшаяся в ловушке между тканью штор и стеклом, с бестолковым жужжанием бьется об оконную раму; она похожа на внезапно и отчаянно оживший экземпляр чьей-то коллекции насекомых. Фюрер дерзко взирает со стены. На столе стоит обрамленная серебром фотография Лео в форме юнгфодька, а рядом – изображение Гретхен в летнем платье.

Франческо сидит за столом с выдвинутыми ящикам Перед ним разложены бумаги. Франческо – вор. Вопрос в том, что он крадет. И длякого?…