Когда она приехала на следующее утро, он едва успел одеться. О ее приходе возвестил лишь скрежет ключа в замке, как будто Мэделин тоже являлась равноправной хозяйкой квартиры. Банальное приветствие. Поцелуй в щеку.
– Ты так рано…
Она пожала плечами.
– Я думала, что приеду как раз вовремя. Приговоренный к смерти должен вставать чуть свет.
– А я – приговоренный?
– Ну, грядет ведь встреча со Священной Инквизицией, не так ли?
– Инквизиция – по крайней мере, то, что от нее осталось, – находится здесь, в Риме. А я просто побеседую со своим епископом.
– Но это же только начало? Начало длительного и сложного процесса. Аутодафе, так ведь это называется?
Мэделин открыла окно и выбралась на балкон. Оказавшись в поле зрения Лео, она точно так же глубоко вдохнула, издала точно такой же восторженный звук, как и в тот раз, когда они впервые узрели этот вид вместе – всего несколько недель назад в привычном исчислении, но это была вечность, световой год, бесконечность в ином измерении. Она стояла у парапета спиной к нему, как пассажир у корабельных перил, что созерцает бурлящий, мятущийся океан. Легкий бриз хватал ее за волосы и играл ими, так что ей пришлось удерживать пряди рукой. Лео разглядел толстые канаты сухожилий под жемчужной кожей ее руки, разглядел тонкие линии вен – голубые, как дым.
– Отсюда можно смотреть сквозь фонарь на соборе Святого Петра, – сказала Мэделин. – Ты не замечал? Можно рассмотреть небо сквозь фонарь.
– Только когда садится солнце. Опускаясь, оно просвечивает сквозь фонарь. Такое наблюдается только пару дней в году.
– Может, это что-нибудь да значит?
– Что? Ради всего святого, что это можетзначить?
Она, не двигаясь с места, любовалась открывавшимся видом. Возможно, она пыталась представить этот закат за фонарем, когда осколки света очерчивали изящный силуэт, и на эти считанные мгновения камень будто бы пожирало пламя. Затем Мэделин развернулась и оказалась прямо напротив Лео, отделенная от него лишь узкой терракотовой полоской балкона. – У нас уйма времени, – сказала она. – Я специально приехала так рано, неужели ты не понимаешь?
– Специально?
– Не будь таким наивным, – сказала Мэделин и отошла в сторону. А Лео остался, где стоял, окольцованный всем городом. Облака каскадом струились по весеннему небу, скворцы выписывали дивные, спиралевидные арабески в синеве, купола и башни вращались, словно элементы некоего гигантского механизма, детали машины, шестерни и колесики средневекового аппарата. Лео замер. Он слышал приближение звуков нового дня, скрип и лязг этой машины, рев транспорта, людской гомон, чей-то голос на противоположной стороне улицы, слышал, как захлопываются двери. А Мэделин ждала его в комнате.
Когда они приехали в аэропорт, небо уже покрылось ошметками облаков, а на асфальте жирно блестели дождевые капли. На дорогу она почти не смотрела, без умолку тараторя о своих семейных делах и каких-то общеизвестных банальностях, как будто между ними ничего не было, как будто они не познали вместе горечь и сладость запретного плода с дрова познания добра и зла, как будто они никогда не вкушали от ускользающего, одномоментного экстаза. «Джек снов полетит в Лондон на следующей неделе, – болтовня такого рода. – А девочки приедут на каникулы только после этого Сначала на несколько дней поедут к бабушке с дедушкой Это в графстве Суррей. Родители Джека, разумеется».
Но в безликих тенях многоэтажного гаража ее настроение переменилось. Мэделин повернулась к Лео, взяла его за руку Выглядела она глубоко потрясенной и растерянной, словно жертва землетрясения, которая теперь ковыряется в обломках своей разрушенной жизни.
– Я люблю тебя, Лео, – прошептала она, и пальцы ее вцепились в его кисть, будто в той заключалась сама жизнь. Они были ближе, чем в любой исповедальне, забаррикадировавшись от назойливого мира, возведя защитный бастион из собственных мыслей. Мимо проходили пассажиры. В полумраке мелькали автомобили.
– А теперь ты меня любишь? Любишь?
– Конечно, люблю. Разве не видишь?
– Нет, не любишь. Ты даже не понимаешь. Я люблютебя.
– Конечно, я понимаю.
– Нет, – прошептала она. – Ты ведешь себя так же, как в исповедальне. Ты представления не имеешь… Но я так больше не могу. Ты ничего не говоришь. Ты такой замкнутый. Такой холодный. – Она хихикнула. Это был странный, неуверенный звук, словно внутри у нее что-то надломилось.
– Прости…
Мэделин покачала головой, не веря его словам.
– Не извиняйся. Ради Бога, только не извиняйся.
Они вышли из машины. Молча пошли вдоль плексигласовых туннелей, мимо рекламных щитов с дорогой обувью и флаконами духов самых причудливых, невероятных форм. Мэделин встречала будущее лицом к лицу, будто снежную бурю. Эта отвага ее почти уродовала; ее острые, броские черты лица обезображивала стихия. Лео хотелось бы знать, что она чувствует, какие подводные течения омывают ее решительную сосредоточенность. Прежде ему неведом был этот парадокс – чувство отстраненности, которое влечет за собой близость, подозрение, что наслаждение, разделенное близкими людьми, имело разное значение для этих людей, а в одинаковые слова они вкладывают разный смысл.
Они забрали билет в кассе и несколько минут бесцельно слонялись в толпе. Зал ожидания был таким же просторным и безразличным, как вокзал.
– Ты ведь даже испытываешь облегчение оттого, что должен уехать, правда?
– Не глупи. Это всего на два дня. Даже меньше. Меньше, чем на два дня.
– А что будет, когда ты вернешься?
– Посмотрим.
Она кивнула, словно и сама уже знала ответ. У гейта Мэделин взяла его за руку и привстала на цыпочки, чтобы целомудренно чмокнуть в щеку. Каждый поступок, каждое движение, казалось, наделено ритуальной значимостью, которую Лео даже не мог вообразить. Он отпустил ее руки и, развернувшись, прошел через гейт к паспортному контролю. В аэропорту были введены повышенные меры безопасности. Его спросили, сам ли он собирал свою сумку. Да, сам. Кто-нибудь касался его сумки после того, как он ее закрыл? Нет, никто. Находилась ли сумка длительное время вне поля зрения? Не мог бы он ее открыть?…
Мэделин дала ему фотографию. В то утро она принесла ее с собой в квартиру, и Лео пришлось открыть чемодан, чтобы упаковать этот сувенир. Теперь фотография лежала среди его рубашек и трусов, как напоминание о данном слове; строгий, сдержанный портрет в серебряной рамке. Лео на мгновение обернулся и увидел это же лицо по ту сторону стеклянной перегородки, за рентгеновским аппаратом в другом берегу Стикса. Она помахала ему рукой, словно прощалась с обреченной душой. Потом охранник знаком велел ему проходить дальше, и Лео очутился в зале для отбывающих пассажиров, откуда Мэделин уже не было видно.
На борту самолета, летящего в Лондон, он был серым пятном среди туристов, одинокой серой фигурой в пестроте окружающего мира. Подумать только, он сидел там, зажатый с одной стороны вежливым, улыбчивым японцем, а с другой – американцем средних лет в расстегнутой рубахе и кроссовках «Найк». «Я из Рома, – повторял американец всем встречным. – Можете себе вообразить? Объясняю: из Рома, что в штате Джорджия. Не из того Рима, который в Италии». Представьте себе Лео: он улыбается, соглашается со всем, что тараторит его попутчик, и пытается пропускать его слова мимо ушей. Это поворотная точка его жизни – и даже больше: скорее, настоящий перекресток с множеством вариантов. В Иерусалиме уже распечатывают свиток; в Риме (который в Италии, а не в Джорджии) Мэделин ждет его возвращения; в Лондоне епископ ждет его прибытия. Лео сидит, словно меж двух огней, между священным и нечестивым, между дьяволом и бездной, между прошлым и настоящим. И выглядит он расслабленным и спокойным; можно сказать, держит себя в руках. Внутри него бушует ураган, паника обуяет его; лицо же остается терпеливым лицом церковника. Мысленно Лео сочиняет коротенькую молитву, совсем как дитя, желая проверить, слышит ли кто-нибудь его зов, губы же его, как ни в чем не бывало, расплываются в улыбке в ответ на слова о Роме, штат Джорджия, округ Флойд. Вам не доводилось там бывать, пастор? В мечтах он видит обнаженную Мэделин, распростершуюся перед ним; вслух же он рассыпается в благодарностях перед стюардессой и берет предложенный ею номер «Тайме
Таймс». В глубине души Лео задается вопросом, который терзал его всю жизнь, но над которым он, тем не менее, редко по-настоящему задумывался: существует ли нечто, трансцендентное либо имманентное (его устроило бы и то, и другое), что можно назвать Богом (Dio, Аллахом, Яхве, если уж на то пошло), и, если это нечто существует, не плевать ли ему (Ему?) на духовную и физическую жизнь этой пылинки, летящей туристическим классом в лондонский аэропорт Хитроу? Лео читает свой требник – возможно, в последний раз. Его вопрос остается без ответа, но тело его (какой стыд: ему приходится вертеться в кресле, чтобы не выдать себя) уверенно отвечает на настойчивые грезы о Мэделин, которая существует на отдельном, но неотъемлемом участке его разума и успела уже раздвинуть ноги. Это зрелище шокирует его в воспоминаниях, как некогда шокировало в жаркой, зловонной реальности, ибо Лео даже представить себе не мог, что зрелище окажется именно таким – подобным открытой ране, стигме на теле женщины, ране В окантовке спутавшихся волос. «Священники известны своей устойчивостью к шоку», – однажды сказал он ей. Это была неправда.
Газету, полученную еще на борту, Лео открыл только в электричке по пути из аэропорта. Пролистал ее в поисках чего-нибудь интересного, что могло бы его отвлечь. Обычные статьи, обычные рассказы о затянувшихся попытках мирного урегулирования на Ближнем Востоке, обычные наводнения, обычные политические скандалы. И на одной из страниц приложения обнаружился первый намек на иной тип бедствия, иную катастрофу:
АРХЕОЛОГИЧЕСКАЯ НАХОДКА СТАВИТ ПОД СОМНЕНИЕ ИСТОРИЮ РАСПЯТИЯ
Информации было мало. За словами этими слышался голос Гольдштауба, и его преувеличения смешивались с его же увертками. «Пока продолжается кропотливая работа над расшифровкой свитка, – гласили последние строки статьи, – церковные источники не проявляют особого интереса к утверждениям, которые могут противоречить каноническим Евангелиям».
По всей вероятности, Евангелие от Иуды стало достоянием общественности. Именно так выразился бы Гольдштауб.
Беседа Лео с епископом на первый взгляд казалась учтивой и сдержанной, но подводные течения омывали ее сарказмом и страхом.
– Ты уже читал статью во вчерашнем «Тайме
Таймс»? – спросил епископ.
– Читал. На Фарм-стрит только и разговоров что об этой статье.
– Они называют его «Евангелие от Иуды». Ты ведь имеешь отношение к этой истории?
– Я ездил туда, чтобы взглянуть на свиток, – признался Лео.
– И что ты думаешь по этому поводу?
– Он относится к очень раннему периоду – возможно, к первому веку.
– Ну, вообще-то, как и все Евангелия… Почему мы должны верить этому Евангелию больше? Евангелию от Иуды. Я спрашиваю у тебя: эти притязания – справедливы?
Лео пожал плечами.
– Выглядит довольно убедительно. Епископ покачал головой.
– Дела обстоят не лучшим образом и без священников, ставящих под сомнение всю историю христианства. Знаешь, чтоя думаю? Что шумиха вскоре утихнет, а ты будешь выглядеть полным кретином.
Обвинение покоробило Лео.
– Это одна из самых важных находок за всю историю изучения Нового Завета. Чем бы свиток ни оказался в конечном итоге, даже если это – пропаганда первого века, это все равно сенсация.
– А если нет?
– То есть?
Епископ внезапно дал волю гневу – и, вместе с тем, явному испугу.
– О Господи, Лео! Если это действительно относится к первому веку, но является тем, чем притворяется – личным свидетельством, описанием жизни Иисуса устами современника, вычеркнутого из евангельской традиции. Что тогда?
– Тогда Церкви придется объяснить очень многое.
Епископ покачал головой.
– Не следует изучать Веру столь подробно, Лео. Дело не в том, что Вера – ложна, даже, если угодно, в фактическом смысле. Однако научными методами ее гармонию не проверить. Галлюцинация одного человека – преображение другого. Кто наделен правом определять, какое свидетельство истинно? – Он натужно улыбнулся. Епископ был человек веселый, общительный, пользующийся популярностью у журналистов, которые всегда могли рассчитывать на добрую порцию здравого смысла. – И кто поверит в твою версию?
– Что вы имеете в виду?
– О тебе говорят, ты это знаешь? Помимо истории с Иудой. И разговоры эти непременно повлияют на степень доверия к тебе.
– Говорят, значит?…
– Ты ведь переехал из здания Института, не так ли?
– А это противоречит церковным канонам?
– Конечно же, нет. Не заводись понапрасну. Но люди говорят о своеобразной дружбе. А своеобразная дружба – это очень опасно, Лео. Ты это знаешь. Пара англичан. Дипломат и его жена.
Разумеется, Лео этого ожидал, но лицо его все равно покраснело.
– О Господи!
– Должен сказать тебе, слава этой парочки летит впереди них.
– Слава этой парочки?Брюэры – уважаемая чета. Миссис Брюэр – католичка.
– Как я понимаю, была католичкой. Я не вижу в этом ничего дурного. Половина моего прихода разуверилась в католицизме. Но мне известно, что, когда они жили в Вашингтоне, она была вовлечена в…
– Вам должно быть стыдно! – Ярость. Скорее, эмоционального, чем умственного происхождения: ярость наподобие опухоли под диафрагмой, опухоли, которая пускает метастазы по всему телу.
– Разумеется, это лишь слухи. Но все же. В Министерстве иностранных дел были личности…
– Как вы можете ввязываться в подобную мерзость?
– …которые были заинтересованы в переведении ее мужа…
– Я люблю ее, – сказал Лео. Он произнес это спокойно, но ярость клокотала прямо под тонким слоем спокойствия. – Вы говорите о женщине, которую я люблю.
Епископ замолчал. Из соседней комнаты доносился цокот клавиатуры.
– Лео, я настоятельно рекомендую тебе хорошенько отдохнуть, – наконец вымолвил он. – Ради сохранения твоего душевного равновесия. Возможно, трапписты … – Нет.
– Или бенедиктинцы, если ты предпочитаешь менее требовательное окружение. Тебе необходимо место, где не будет споров и дебатов, а будет лишь незыблемая уверенность в Господней правде. Тебе нужно время для раздумий. Если хочешь, я свяжусь со своим старым приятелем из Субиако…
– Нет.
Епископ беспомощно развел руками. Он обвел взглядом свою унылую холостяцкую комнату, как будто надеялся обнаружить там нечто утешительное.
– Ну, по крайней мере, не мальчики-хористы. Этого я бы не вынес.
Разговор продолжился, и двое мужчин сцепились из-за любви и веры, как два пса из-за одной кости. Речь шла об отстранении от должности, о секуляризации и отступничестве.
– Быть может, нам стоит вместе помолиться, – наконец предложил епископ. Казалось, молитва – это признак отчаяния, последняя соломинка для утопающих.
Из квартиры епископа Лео отправился в собор. Он проходил мимо объявлений, призывающих пожертвовать деньги на уход за помещением, мимо расписания служб, мимо афиш концертов духовной музыки, мимо этажерки с книгами и буклетами, мимо термометра, показывавшего успехи в сборе средств. В фиолетовый полумрак здания Лео погрузился, ощущая легкий запах фимиама, мистический и таинственный. В соборе были люди: несколько туристов слонялись туда-сюда, но, в основном, это были прихожане – те сидели на лавках или молились, встав на колени, отдавая себя в распоряжение изломанной, пронзенной фигуре, что висела над ними. Кто-то заиграл на органе. Звук взмыл к темному углублению свода, будто проникая сквозь костяк здания и заставляя собор исторгнуть негодующий вопль. Лео чувствовал, что многому приходит конец: его вере, его призванию, его несвободе. Сила молитвы была исчерпана. И сейчас он стоял в конце центрального нефа, глядя на гигантскую фигуру распятого Христа, и сейчас он был Иудой. Лео знал боль предательства, знал, насколько она необходима и неизбежна. Предательство уходило корнями в веру, оно было ее принудительным продолжением. Предательство уходило корнями в веру, в убеждения, черпало оттуда уверенность в своей правоте.
На улице лил дождь. Лео пересек небольшую площадь перед собором и вдруг ощутил весь ужас внезапной свободы. Сквозь пелену дождя пронеслось такси. Он поднял руку, и, как ни странно, машина остановилась. Водитель одним молниеносным движением включил счетчик.
– Куда едем, папаша? Вернее, отец,не так ли? Куда, отец? Быстренько смотаемся на небеса и обратно?
– Фарм-стрит, – сказал Лео. – Иезуитская община.
– Иезуиты, значит? Ну, это рукой подать…
Пикник – 1943
Пикник. Герр Хюбер называет это eine landpartie,но Гретхен настаивает на английском слове «picnic». Пикник с друзьями, случайными приятелями, заведенными благодаря тяготам и лишениям войны или благодаря дипломатии, пикник с мужчинами и женщинами, собравшимися вместе волею судьбы. Пикник в амфитеатре Сури, в северном пригороде Рима, прекрасном местечке, окруженном падубами, подступы к которому охраняет сосновая аллея; из всех настоящих римских деревень эта campagnaсамая укромная и притягательная, набухшая отзвуками этрусского прошлого. Этот пикник – легкое напоминание о тех далеких временах, когда они ездили на пикники в лес у Бухловского замка. Небольшое развлечение для Гретхен и Лео. Приглашены также Юта и Иозеф, прелестные фон Кленце и, разумеется, Чекко (чтобы она могла ощущать на себе его пристальный взгляд). Сидя на коврике, расстеленном слугами на ступени амфитеатра, она даже специально приподнимает колени: пусть видит, что у нее под юбкой. Всего один промельк запретной, скрытой шелковистой кожи, не более. Этого хватит, чтобы вывести его из равновесия, пока он сидит перед ней и пытается справиться – без особого, впрочем, успеха – с тарелкой, ножом, вилкой и недвусмысленной выпуклостью в районе ширинки.
– Вы в порядке, синьор Франческо? – издевательским тоном спрашивает она. Его бросает в жар, ему до ужаса неловко, однако он отвечает, что у него все в полном порядке. – Вам что-то причиняет неудобство?
– Отнюдь, фрау Хюбер.
Обсуждают вино. Едят prosciutto crudo с фигами, и герр Хюбер приходит к выводу, что этот сорт ветчины не сравнить с венским окороком.
– Лично я предпочитаю пражскую ветчину, – говорит кто-то. Это Йозеф, который познакомился с Ютой в 1938 году в Богемии, в те давние времена, когда государство Чехословакия еще существовало, а сам он служил в посольстве в Праге. Он нередко вспоминает этот город пражское пиво и особенности тамошней кухни, но его размышления на предмет пражской ветчины, которой потчевали самого фюрера в памятный день визига в 1939 году, прерывает внезапный назойливый звук – голубую ткань небес будто разрывают на части. Отдыхающие застывают, не донеся вилки до рта. Затем поднимают глаза.
– Какого черта?
Что-то темное, с серебристым отливом, что-то несуразное, крестовидное, оглушительное, проносится у них над головами со стороны падубовой посадки и с ревом перелетает через дорогу, едва не задевая верхушки зонтичных сосен. Кажется, что небу больно от подобного вторжения.
– Amerikaner! – восхищенно кричит Лео, вскакивает и бежит ко входу в театр, словно надеясь догнать гигантскую темную машину.
– Вздор, – заявляет Йозеф. – Люфтваффе! «Мессершмидт».
– Лео! – вопит Гретхен. Она вскакивает и бежит за ребенком. Шум теперь доносится издалека, сотрясая своим грохотом погожий весенний день.
– Американец, – соглашается один из гостей, и герр Хюбер читает лекцию, адресованную, в первую очередь, синьору Франческо и посвященную тому, что, позволив американцам вторгнуться в Европу, война достигла пика своего трагизма, и ничего уже не будет, как прежде, что бы ни произошло. А происходит следующее: рев крестообразной штуковины снова приближается, собравшиеся на пикник люди замирают, как завороженные, у входа в амфитеатр, Гретхен продолжает звать сына, а герру Хюберу не терпится подробнее изложить свои аргументы.
Машина вновь появляется в небе, на бреющем полете мчит над верхушками сосен, теперь напоминая очертаниями уже не заурядный крест, а опухшую физиономию с распахнутыми объятиями. Ярость машины направлена на весь этот погожий весенний денек и, конкретно, на людей, собравшихся отдохнуть на дерновой площадке внизу. Слышится жуткий гул, металл отчаянно завывает, с каменных рядов амфитеатра взметается пыль, в воздухе остро пахнет серой. В следующий миг самолет исчезает – и воцаряется тишь.
Диспозиция пикника такова: герр Хюбер встает с травы (шляпа слетела и валяется в отдалении, но его лысая маковка не пострадала), отряхивается, как будто его попросту забрызгал грязью проезжавший мимо автомобиль. Юта тихонько плачет, Йозеф вполголоса чертыхается, как будто с помощью ругани может утешить жену. А Грета выбегает к проезжей части, продолжая кричать: «Лео? Лео?» – с легким раздражением, словно она играет в прятки и, порядком устав от поисков, готова уступить выигрыш мальчугану.
– Черт побери, они задели «мерседес»! – орет фон Кленце, отправляясь оценивать урон. Он поравнялся с Гретхен, когда та выбежала из ворот. В этот миг она застывает на месте, словно ожидая немедленного разрушения всего мира. Мир должен разрушиться так же, как «мерседес», подвески и колеса которого сплющились. Как Лео, превратившийся в одну нелепую труду плоти. Лицо его уткнулось в грязь, одна рука заломлена за спину, вывихнутые ноги вытянуты, а траву вокруг тела пропитывает темная лужа.
Когда мать подбегает к нему, он еще шевелится. Тем страшнее. Самое страшное – это надежда. Уж лучше иметь дело со свершившимся фактом, с некой определенностью, с безжалостной рукой непредсказуемой судьбы. Надежда разрушает все.
Но вскоре Лео перестает двигаться. К тому моменту Грета уже выпачкалась в его крови с головы до пят. Хладнокровно, пребывая в отрешенном спокойствии, она пыталась выпрямить его правое плечо и испачкалась с головы до пят кровью собственного ребенка. Потом платье придется выбросить – вместе с великим множеством прочих вещей.
Магда – настоящее время
– Твоя семья? – спрашивает меня Магда, как когда-то спрашивала Мэделин.
– Моя семья была похожа на твою, только меньше. Мы жили вдвоем с матерью.
– Без отца?
– Без отца.
– Мой отец был большой, все время пил. Может, тебе было лучше без отца.
– Может быть. – Я наблюдаю, как она работает над своими картинами, смотрю, как заостряются ее размашистые черты лица, как черный рот собирается складками синхронно с появлением новых мазков, словно линии на холсте выводят ее губы, а не руки. Магда пишет акриловыми и масляными красками. Иногда она использует дополнительные материалы – например, песок, примешанный к краске с целью создания грубой, абразивной текстуры. – А еще у меня был брат.
– Брат? Но ты же сказал, что вы жили вдвоем с матерью. Я качаю головой.
– Мой брат всегда был рядом.
Сегодня мы с Магдой ездили в мертвый город. Мертвый город расположен в низине под базиликой Сан-Лоренцо fuori le Mura,Святого Лаврентия За Стенами. В этом месте за стенами, за оградой, где римляне хоронили своих мертвецов, однажды знойным августовским днем 258 года погребли обожженное тело святого Лаврентия. Я отлично понимаю святого Лаврентия, мученика, познавшего адское пламя, прежде чем вознестись к небесам. Власти не бросали его в ров ко львам, ничего подобного. Его не пронзали копьями, не распинали, не делали ничего в этом духе. Его просто привязали к рашперу и зажарили. В день его гибели небо плачет метеоритным дождем – le lacrime ai San Lorenzo,«слезы святого Лаврентия», вот как это называют. Но я ощущаю лишь жар пламени.
У мертвого города есть свои законы и свой устав. Машины торжественно проплывают по обсаженным деревьями проспектам. Такси застывают у бордюров, ожидая платы (счетчики тем временем продолжают крутиться). Люди ходят по улицам, точно призраки, порхают меж кипарисов и сосен с охапками цветов – а именно хризантем, цветов покойников.
Мертвый город разбит на кварталы, районы и зоны, названные по религиозной принадлежности обитателей: евангелический квартал, мусульманский район, еврейское гетто. Имеется там и территория военных с казармами, плацем и множеством памятников. Есть зоны, где покоятся богачи, есть просторные виллы для буржуа и многоквартирные дома для бедноты, где лестницы ведут к стеклянным дверям, а лифты отвозят жильцов на верхние этажи. В городе мертвых есть водопровод и электричество, и всю ночь там горит свет – на случай, если кто-то из горожан проснется и не увидит ни зги.
– Зачем мы сюда приехали? – спросила Магда, хотя вовсе не нуждалась в уважительной причине. Разумеется, она была облачена в траурно-черный наряд: черные джинсы, черная куртка, нелепые черные туфли наподобие армейских ботинок. У ворот города она перекрестилась и прошествовала вместе со мной со скорбным видом плакальщицы. Она – художница, она может по достоинству оценить подобные места. Это место вновь оживет посредством ее перьевой ручки и чернил, кисти и красок: мертвецы пробудятся и сдвинут пальцами гнет мраморных плит. Они выскочат из могил и саркофагов и наконец предстанут перед судом– истории ли, Бога, кого угодно, кто окажется в нужном месте в нужное время.
Сложно предугадать, кого встретишь в подобном мертвом городе. В глубине души я ожидал встретить там, среди мрамора и известкового туфа, свою мать. Думал, что столкнусь с ней на тротуаре, как сталкиваешься со знакомыми на улице. «О Боже мой. Вот это встреча!»
Как бы она, интересно, выглядела? Старой, какой я ее помню? Или оказалась бы бесплотной тенью той молодой женщины, что некогда меня зачала? Какой вид имеют мертвецы, когда они восстают, повинуясь последнему трубному гласу? В каком обличье они пребывают вовек: в расцвете молодости или в глубокой старости, пораженные синдромом Альцгеймера? В этом-то и заключается проблема с телесным воскрешением, верно? Будет ли это дитя или взрослый человек, юный грешник или кающийся старик – кто получит шанс покинуть свою гробницу?
Но, разумеется, риска встретить мать не существовало. Она покоится на кладбище Святой Марии, в Кенсал Грин, где я лично участвовал в предании ее тела баюкающей священной земле. «Я есмь воскресение и жизнь: верующий в Меня, если и умрет, оживет; и всякий живущий и верующий в Меня не умрет вовек». Она хотела, чтобы заупокойную мессу отслужили на латыни; ничего удивительного. Это было включено в дополнение к ее завещанию, наряду с некоторыми деталями ее банковского счета в Женеве и распоряжениями относительно квартиры: «Я хочу, чтобы на моих похоронах мессу отслужили на латыни».
Ego sum resurrectio et vita…
Или,возможно, мы встретим Мэделин, и она будет шагать своей размашистой, уверенной походкой, словно куда то спешит и уже немного опаздывает. Она бы остановилась изумлении, увидев нас вдвоем, но изумление мигом преобразилось бы в ироничную усмешку: «Что ты здесь делаешь?! Господи Боже,а это кто?!» Магду она бы смерила глубокомысленным взглядом, как будто сразу поняла,что к чему.
– Это Магда. Практически твоя тезка.
– Да неужели? А больше у нас ничего общего нет?
Вот видите, даже в мертвом городе можно шутить. Хотите еще одну шутку? Читайте гравировку на могильном камне:
Angelica Tomassini, Vedova Contenta.
Вы поняли юмор? А с какой стати я должен объяснять соль шутки? Я не объясняю причины своего несчастья, так почему же я должен объяснять свои шутки? И разве шутка не теряет смысл, когда ее объясняют? Впрочем, я вынужден объясниться перед Магдой.
– Приблизительно, – сказал я ей, – это означает: Анжелика Томассини, Счастливая Вдова.
Магда хмурится. Так она хмурится всякий раз, когда сталкивается с лингвистическими трудностями.
– Приблизительно?
Очередной урок, один из многих уроков, которые мертвецы преподносят сами себе.
– Примерно. Надпись означает примерноследующее: Счастливая Вдова.
– Значит, она была счастлива,когда ее муж умер?
– Так здесь написано, но, полагаю, имелось в виду нечто другое. Ее муж носил фамилию Контента. Когда они поженились, она тоже стала Контента. Она была вдовой Контента.
Магда обмозговала мои слова и рассмеялась, хотя было уже слишком поздно. Разумеется, Мэделин заметила бы шутку первой. Она бы показала надпись мне и довела бы шутку до логического завершения: «Не сомневаюсь, – сказала бы она. – Уж эта старая грымза наверняка счастлива!»
Но в остальном мертвый город едва ли может похвастать хорошим чувством юмора. Разве что лифт, предназначенный исключительно дляперевозки гробов, заслуживает, пожалуй, сдержанного смешка. Двери склепов, изготовленные из анодированного алюминия и напоминающие двери и окна вульгарных современных построек, вызывают кривую усмешку. Но:
это не шутка. Мы обнаружили эту надпись на одном из мемориалов, и она показалась мне абсолютно справедливой: «Кто вы есть, теми мы были; кто мы есть, теми вы станете».
Или же надпись «MorsUltimaRatio»,вырезанная над порталами свода, построенного в модернистском стиле Ле Корбюзье: «Смерть сводит последние счеты». Любопытный факт: в мертвом городе редко встретишь открытую религиозность. Думаю, мертвые сами все знают. Знают истину – и видят фальшь насквозь.
«Помните, люди, что вы суть пыль и в пыль вернетесь». Частью ритуала, которая всегда поражала меня своей бесхитростной честностью, была служба в Дни покаяния. Я очень хорошо помню, как, когда я еще работал в школе через несколько лет после рукоположения, по классам передавали небольшую чашу, полную серого пепла. Насупленные брови и пятна пепла, подобные пигментным, подобные грубым мазкам живописца: «Вы суть пыль и в пыль вернетесь». Возможно, именно в такие моменты священник поистине приближается к своей цели: когда исполняет ритуал художника.
В мертвом городе налажена своя система связей и ассоциаций, известная лишь самим обитателям. Тайные любовницы похоронены за несколько улиц от своих незаконных любовников. Тела ублюдков зарыты вдали от родителей. Цепи, узы, сочленения. Убийцы и убиенные, насильники и их жертвы, пожилые развратники и их катамиты. Враги, похороненные в благочестивой близости, и разлученные друзья. В мертвом городе – одни секреты.
Художница Магда стояла на прогалине между монументами и мемориалами. Перед ней была поросшая травой лужайка, городская площадь, где дети могли бы играть, собаки – гоняться за мячами, а молодые мамаши – выгуливать младенцев в колясках. За спиной у нас промчала по дороге машина, направляясь на юг, к холмам недавно усопших. По тротуару ходили люди с букетами пушистых хризантем.
– Мы пришли, – сказал я ей. Она прошла за мной по гравиевой дорожке между надгробиями и остановилась там же, где и я: перед плитой с надписью «Лео».
– Мы пришли, – повторил я.
«Leo Alois Huber. 1932–1943. Geliebt [86] ».
И россыпь свежих цветов, чьи растрепанные желтые головки напоминают кудри, с отпечатанной запиской: «Dal Ambasciata tedesca».
Кожа у нее на лбу морщится.
– Кто это? – спрашивает Магда. – Одиннадцать лет. Кто этот мальчик, которого зовут так же, как и тебя?
А в самом деле,кто?
– Кто этот Лео? – не унимается Магда.
«Унесли Господа из гроба, и не знаем, где положили Его».
Но я знал.
– Кто он? – повторила Магда. – Кто этот мальчик по имени Лео? – Она в замешательстве, она смущена и, возможно, напугана этим городом мертвых и забытых. Она редко обращала на меня внимание, а когда рисовала, то оставалась безразличной, будто хирург, накладывающий швы. Она редко позволяла себе проявление эмоций. Но тогда ее голос вдруг стал громче и нарушил гробовое молчание, как будто она оплакивала покойника в надежде его воскресить. – Кто этот мальчик по имени Лео?! – возопила она.
Магда пишет. Она работает с акриловыми и масляными красками, работает искусно, проворно и непременно курит за работой, чуть прищурившись, чтобы дым не попадал в глаза. Голову она наклоняет так, чтобы тонкие серые колечки не мешали ей. В краску вдавлены чужеродные элементы: песчинки, кусочки растений, веточки, колючки кактусов (и не любых – она тщательно отбирала их на балконе), зубочистки, похожие на чьи-то кости. Она использует даже мелкую проволочную сетку: скручивает ее и лепит конечности, головы, целых существ, которые потом словно норовят вырваться из плена краски и взлететь. Но никто не улетает. Полет им недоступен. Все творения заточены в ее изощренной фантазии.
Магда сидит на корточках, прислонившись к невысокой стене балкона, и наблюдает, как сохнет краска (она говорит, что акрил сохнет быстро). Попутно она сворачивает самокрутку и безмятежно закуривает, продолжая наблюдать. Мел кие вещи она держит в кожаном кошельке, висящем у нее на шее между скромными грудями под футболкой.
– Хочешь курнуть? – Она улыбается. Ей наплевать, хочу я курнуть с ней или нет. Ей на все наплевать.
Она пишет Лео среди надгробий, Лео среди мемориалов, объятого огнем Леов преддверии ада.