Мне сказали: есть такой юрист, который работает с экстремальными ситуациями. Он невероятный. Он просто монстр в своем деле.

Неуютным утром, таким ранним, что еще темно, я уже сидела в поезде и смотрела на свое отражение в темном окне вагона. Снаружи по стеклу струился дождь. Мы с моим отражением прильнули друг к другу лбами и тоже хотели плакать. Но не плакали. Потому что ни идеально сидящий деловой костюм, ни безупречный макияж не предполагают размазанных соплей со слезами. Я выпрямилась и не смотрела больше в черное окно. Скоро рассвело и прояснилось, в вагоне погас свет, а в проходе появился добрый человек с тележкой:

– Горячий кофе… Кофе, пожалуйста…

Встреча была назначена на восемь утра, довольно далеко от Фрайбурга, в большом городе с высокомерными небоскребами и похожими друг на друга улицами. Только одна, изворотливо выхваченная из календаря занятого человека, встреча.

Ну, вот и он, монстр – Франк Бём. Моложе меня лет на несколько. Некрасив. Неказист. Жидковолос. Очкаст.

Он сел напротив и два часа задавал мне вопросы. По сути, он сам все формулировал. Мне было совершенно ясно, что он понимает все. Пока я говорила с ним, я уже знала, что я – под защитой. С первого момента встречи.

Два часа пролетели. Время вышло. Задавая вопросы, он внимательно выслушивал, что-то записывал иногда коротко и размашисто. Иногда внезапно поворачивал голову в сторону, будто там еще один собеседник сидит, потом опять наставлял свое странное лицо на мое. Потом резко встал и подошел к окну. Сделал два-три шага и вернулся к столу, сел. Говорил почему-то громко – наверное, жажда справедливости повышала его голос на два тона:

– Если вы готовы к тому, что полетят головы… люди будут терять работу… их постигнут неприятности… Если вы готовы к войне – я возьмусь за ваше дело.

Может, такие вещи, как честь или верность, – ценности отвлеченные, философские, но благодаря им ты можешь положиться хотя бы на самого себя.

Я молчала, давая ему возможность продолжать.

– Это будет долгий и неприятный путь. Будет хуже и хуже. Но, чтобы победить, надо дойти до конца, не выйдя из игры.

Мне некуда было идти, только обратно – из-под защиты. Я кивнула.

– Вы должны дать мне обещание, – (давно я не давала мужчинам обещаний), – что не будете падать духом. И не будете останавливать меня!

Я дала – вот этому малоприятному типу.

– И еще. У вас есть друзья, которым вы можете звонить хоть посреди ночи?

Есть, слава Богу. Хотя на эту тему я бы не стала…

– Вы обязуетесь звонить им, а не мне, когда не сможете спать! Когда не сможете есть! Когда вам захочется все прекратить!

Я молча смотрела на него. Потом сказала:

– Обязуюсь.

Когда я была совсем молодой и работала секретарем директора по экспорту в большой фирме, случилось раз (за ужином с «официальными лицами») разговориться по душам с самой важной персоной – человеком пожилым и очень приятным, лицо и улыбка которого располагали к откровениям. Я поделилась с ним заветной мечтой – создать когда-нибудь свою собственную фирму, а он сказал: «Бросить высокооплачиваемую надежную работу и пуститься в опасное плавание? Неразумно… – (помолчал, покачивая красное вино внутри бокала) – Но вы – сможете!»

Но потом, видимо, спохватился, и стал предостерегать: «Вы можете представить себе все зло, которое один человек может сделать другому? – (Ну, допустим, представила, – хотя не очень представила, мне никто зла не делал…) – А теперь – помножьте это зло на два! Вот это и есть мир бизнеса…»

Не поверила, конечно. И, вернувшись домой, написала помадой на зеркале:

Я СМОГУ!

Может быть, если б я начертала тогда на зеркале формулу «зло, умноженное на два, равно бизнес», моя жизнь сложилась бы иначе.

Каждый вторник и четверг, ровно в восемь утра, на пороге стоял херр Бём. Боже мой, как я ненавидела эти дни!

Мы затеяли суды против фирмы, против Эдика, против налогового консультанта… Все мои дела, вся многолетняя канцелярия и бухгалтерия, весь мой хаос сортировался и раскладывался по полочкам. Каждый чек, написанный Эдиком от руки, нужно было прикладывать к делу.

Сначала Франк предложил вернуть и офис, и сотрудников:

– Золотое дно, и это все – ваше!

У меня не было ни сил, ни воли, ни желания бороться.

– Нет, – сказала я, – не хочу.

Я хотела только одного – все прекратить. Это было похоже на похороны всего, что создавалось мной много лет, и называлось ликвидацией. Но из некоторых обязательств и контрактов невозможно было выйти в ближайшие несколько лет. Одновременно тянулись сложнейшие судебные разбирательства.

Франк был прав. Мне хотелось выцарапать из календаря все вторники и четверги. Мне хотелось устроить поджог в офисе. Много раз я хотела позвонить ему и умолять больше никогда не появляться. Меня удерживало данное ему слово. Может, такие вещи, как честь или верность, – ценности отвлеченные, философские, но благодаря им ты можешь положиться хотя бы на самого себя. Поэтому каждый вторник и четверг, землетрясение ли, летняя гроза иль снежная буря, ровно в восемь Франк был здесь. Он требовал беспрекословного выполнения его указаний. Я должна была писать письма, которые он диктовал. Диктовал он резко и громко, еще и руками размахивал. Однажды я прекратила писать и опустила голову, а он как рявкнет:

– Пишите!!!

– Не могу.

– Вы что, никогда таких писем не писали? Пишите!

– Нет, не буду. Это ужасно! Какой ответ я получу?

– Ответ не читайте, переправляйте мне!

Человек любит привычное, налаженное, даже если это привычное – беда. Он и в беде присматривает себе состояние комфорта. И мне уж казалось, что, может, оно и лучше было – моя привычная беда, чем это бедствие по имени Франк. Я боялась его. Особенно когда он приходил в кожаном плаще и на стекляшках его очков сверкали мелкие дождевые капли. Он никогда не ел, с утра до вечера, не соглашался даже на кофе – чтобы ни в чем не попасть в зависимость от клиента. И иногда приходила мысль, что он и вправду… не человек.

Я сказала ему однажды, что, когда все это закончится, я позволю себе купить пианино. И он резанул меня взглядом, странно усмехнулся. А я подумала: «Да – пианино! Ну и что! Иди ты со своими отчетами, балансами, финансовым судом!!!»

Прошли первые полгода нашего мучительного сотрудничества. И вот, когда должен был состояться первый суд и мы должны были отправиться, как выразился Франк, на войну, – он позволил себе дать мне указания не только относительно моего поведения, но и стиля: «Юбка – короче, волосы – длиннее, каблуки – выше!» В эту минуту мне вдруг показалось, что он влюблен в меня. Показалось.

И первый сложный суд был выигран. И вдруг… Этот Франк, этот Бём, этот монстр – преобразился. Всегда строгий и сердитый, он теперь смеялся, забавно дергая плечами вверх-вниз, потирал ладони, радовался, как мальчишка. И сказал мне: «Знаете что? Мы идем… нет-нет, не в ресторан. Мы идем покупать пианино! Я вам помогу. Я разбираюсь в этом досконально, с детства. Я, знаете, играю на органе в церкви».

В миг постигшего его изумления человек молчит. Конечно, может присвистнуть, помянуть Бога или выругаться матом, – но обычных слов не находит. И я не нашла. Даже забыла про выигранный суд.

В магазине, где стояло множество прекрасных инструментов, Франк подсел к одному и сразу взорвал черно-белое рахманиновским этюдом, даже слишком экспрессивно, давя на фортепиано своим авторитетом, подсел к другому – и давай наяривать рэгтайм, а из третьего извлек что-то нежное, ранящее.

Он играл так хорошо, что дар речи ко мне не возвращался. Органист. Я думала, что если попробую заговорить, то враз засмеюсь и зарыдаю не к месту.

И пока Франк беседовал со стареньким продавцом, удивляя его своей неоспоримой компетентностью в вопросах производства и продажи фортепиано, я его нашла – мое пианино. Оно отозвалось под пальцами так, будто всегда принадлежало только мне. Я играла Шопена, медленную часть Фантазии-Экспромта; быструю я не могла бы сыграть – долго не упражнялась, так долго, что позабыла, до чего же это прекрасно… Я играла – и сердце мое оттаивало… и возрождалось. И освобождалось.

Я боялась его. Особенно когда он приходил в кожаном плаще и на стекляшках его очков сверкали мелкие дождевые капли.

Пианино переехало жить ко мне, а с Франком мы стали на «ты».

Опять бывало так, что вскрытая корреспонденция повергала меня в ужас и я боролась с желанием нарушить правило: позвонить Франку, которого никогда не тревожила по выходным, ведь у него была семья и воскресная органная месса. Терпела до понедельника и – получала строгий выговор: «Кто же в субботу открывает письма??? Ведь на них нельзя отреагировать! Взять – и отравить себе выходные!»

Опять бывало, что я заходила в тупик от усталости и не могла ни думать, ни писать, ни читать, и тогда Франк говорил: «Пошли!» – и мы поднимались из офиса наверх, в квартиру; я садилась на диван, а он – за пианино… Он играл виртуозные вещи и хвалил свой «злой маленький палец», левый мизинец. Он играл фантастически. После этого я снова становилась вменяемой, и он неумолимо продолжал нашу работу с бумагами.

Трудная бумажная эпопея и судебные разбирательства длились четыре года, пока Франк, мой спаситель, не обратил все суды в мою пользу.

Я думаю о нем с неизменно горячей благодарностью. И улыбаюсь, если слышу этюд-картину Рахманинова – вспоминаю злой мизинец. И хочу догнать прохожего в кожаном плаще, торопящегося резкой походкой, – заглянуть ему в лицо.