Из окна приземистой дощатой конторы Маше хорошо видна стройка: сначала две толстые, короткие, словно срубленные, трубы – их пока еще кладут, – потом широкая красная коробка банно-прачечной; чуть сбоку, перепадом к Амуру идет будущая улица, настолько перекопанная траншеями и котлованами, что земляные отвалы подходят под самые крыши строящихся двухэтажных домов. А там, под откосом, у амурского берега, поднимается стальная башня, в пролетах которой лепятся, словно ласточки, маляры. В лучах предзакатного солнца они выглядят совершенно черными.

Маша старается угадать, который из них Федя и далеко ли от него работает Зинка. «Уж она не отстанет, – думает Маша про Зинку. – На небо и то увяжется за Федей». Маша знает, что маляры красят эту башню черной краской с необычным названием кузбасс-лак. Почему кузбасс-лак? Неужели эту краску привозят из Кузбасса сюда на Амур? Надо непременно спросить у Феди. Он, должно быть, знает.

В последнее время Маша была влюблена в Федю, бригадира маляров. Не так уж чтоб по-настоящему, а мысленно, как говорит она. Маша старалась отыскать в человеке какую-либо примечательную особенность и уж потом влюблялась в него. Но никто, конечно, и не догадывался об этом. Федя Маше нравился тем, что был бесстрашным верхолазом, работал на стройке Варшавского дворца и имел за это польскую похвальную грамоту. Однажды Маша видела в руках у Феди книжку, закладкой которой служила денежная польская ассигнация по названию «злот». Правда, вокруг Феди в последнее время все увивалась Зинка, приехавшая из какой-то таежной экспедиции. Скандальная особа. Но Маша и не думала вступать с ней в соперничество: ведь она же влюблена просто так, мысленно.

– Маша, пронормируй наряды! – прерывает ее размышления прораб Булкин.

Маша не сразу понимает, что от нее хотят. С минуту она смотрит своими робкими зеленоватыми глазами на Булкина. На нем черная спецовка и черная, круглая, какая-то древняя шляпа. Из-под шляпы у Булкина выбиваются прямые и темные пряди волос, и когда он сидит за столом в этом черном одеянии, то здорово напоминает монаха, как представляют их на сцене. А шляпа у него похожа на черепенник, какие раньше продавали на Рязанщине, откуда приехала Маша. «Интересно, за что бы можно было полюбить Булкина?» – думает Маша и старательно ищет в нем какую-нибудь примечательную черту. Но ничего особенного в нем не находит.

– Маша, я кому сказал! – начинает сердиться прораб. – Опять ворон ловишь?

Маша наконец встает, торопливой виноватой походкой идет к прорабскому столу и берет толстую пачку истертых на сгибах нарядов.

– Да построже сверяй с контрольными замерами, – предупреждает ее Булкин. – А то они понаписывают. Знаю я их.

– Хорошо, – с готовностью отвечает Маша и уходит за свой стол.

«Они» для Булкина – бригадиры. Маша знает, что некоторые бригадиры из отстающих в день закрытия нарядов отчаянно ругаются с Булкиным, а ее обзывают конторским сусликом.

– А ты не сердись на них, – утешал ее Булкин. – Это они из уважения тебя обзывают. Строитель без ругани – что телега без колес: с места не тронется.

И Маша не сердилась.

Новую стопку нарядов она просматривала тщательно, сверяя с контрольными замерами. А Булкин тем временем распекал вызванного бригадира каменщиков со смешной фамилией – Перебейнос.

– Ну зачем ты приписал в наряде – приготовление раствора? – наседал на него прораб. – Ведь тебе же раствор готовый привозят!

– Привозят! А что это за раствор? В нем извести мало.

– А ты что, известь добавляешь?

– Нет.

– Так зачем же пишешь – приготовление раствора? Кому ты очки втираешь?

– Плохой он, ваш раствор, – обороняется упрямый Перебейнос. – Мы его перелопачиваем.

– Да ведь всем же одинаковый раствор привозят. И тебе, и Пастухову, и Галкину. Но они-то не требуют оплаты за приготовление раствора?!

У Пастухова – бригада передовая. И когда Булкин читает кому-нибудь нотацию, то обязательно приводит в пример Пастухова. И наверное, поэтому Маша была одно время влюблена в Пастухова.

В минуты, когда Булкин сердит, Маша проверяет наряды особенно придирчиво. Вот и теперь она отложила наряд маляров в сторону. «Опять Зинка подводит Федю», – с досадой подумала Маша. Последняя строчка в наряде была дописана Зинкиной рукой: прямые, высокие буквы резко отличались от мелкого Фединого почерка. Зинка писала о подноске воды на триста метров для промывки стальных ферм. «Вот фантазерка! Ведь от башни до Амура и ста метров не будет, – подумала Маша. – И опять Феде краснеть…»

Дождавшись, когда Перебейнос ушел, Маша подала прорабу наряд:

– У маляров завышена подноска воды.

– А, черт побери! – воскликнул Булкин и бросил карандаш на стол так, будто чему-то обрадовался. – Я сейчас.

Он сильно хлопнул дверью и спустился к башне под откос так стремительно, что пыль завихрилась следом.

«Начинается», – испуганно подумала Маша и живо представила себе, как Булкин вызовет сюда Федю и начнет распекать его. А Федя будет стоять, неуклюже опустив большие красные руки, и смотреть исподлобья, как школьник в учительской. И Маше будет стыдно за него.

Но от башни сюда, на бугор, быстро шла Зинка. Маша видела, как она резко выбрасывала согнутые острые колени. «Точно вприсядку пляшет», – невольно подвернулось веселое сравнение. Но Маше было совсем не весело. «Такая уж скандальная должность, – думала она. – Куда же деваться!»

Зинка не вошла, а ворвалась, как амурский низовой ветер. Аж стены затряслись от дверного удара.

– Сидишь? – ехидно спросила она, медленно приближаясь к Машиному столу.

Заляпанная краской фуфайка на ней была распахнута, а под черным свитером тяжело вздымалась высокая Зинкина грудь. И даже круглое озорное лицо ее точно вытянулось от негодования.

– Значит, за столом тебе виднее?

– Зина, милая! Но ведь согласись сама – от Амура до башни и ста метров не будет.

– Во-первых, я тебе не милая, – отрезала Зинка, поджимая губы. – А во-вторых, ты бы сама попробовала таскать эту воду… Там бугор глинистый – не вылезешь. В обход надо… Понимаешь ты, копеечная твоя душа! – повысила она голос.

– Но зачем же шуметь? Давай разберемся спокойно.

– Ах, спокойно! – насмешливо воскликнула Зинка. – Скажите на милость, тихоня какая! Она шума боится… – Рванувшись к ней, Зинка вплотную приблизила свое обветренное, красное лицо и спросила: – Ты зачем сюда приехала? Молчишь? Люди город строят, а ты учитывать? По комсомольской-то путевке в учетчицы попала. Теплое местечко нашла… Эх ты, доброволец! Таких, как вы, добровольцев презирать надо. – Она резко оборвала свою речь и вышла, хлопнув дверью.

Когда Булкин вошел в контору, Маша отвернулась к окну и, чтобы подавить всхлипывания, стала шумно сморкаться.

– Николай Иванович, – произнесла она как можно спокойнее, все еще глядя в окно, – я больше не буду работать в конторе.

– Это что еще за новость? – Булкин подошел к ней.

– Никакая это не новость. – Маша повернулась, и прораб увидел ее нахмуренное и сердитое лицо. – Я сюда ехала работать на стройке.

– А где же ты работаешь?

– В конторе. А я хочу штукатурить или малярить… Словом, дело делать.

– Черт побери! – воскликнул Булкин, всплеснув руками. – Может, и мне взять в руки сокол или кельму? Перестать бездельничать?

– Вы – это другое дело. Вы – инженер. Вас учили строить. А я педучилище окончила, а не курсы нормировщиков. И потом, я же по комсомольской путевке.

– Ну и что ж? У тебя вон рука болит.

Маша посмотрела на свою правую руку с искривленными пальцами и уродливыми красными ногтями.

– Зажила у меня рука. Хватит уж.

Булкин забегал по конторе.

– Черт побери! – говорил он на ходу, глядя куда-то на пол. – Ведь это что ж получается? В штукатуры, в маляры агитируют кого угодно… И в газетах пишут. А про нормировщиков ни гугу. А кто такой нормировщик? Эксплуататор, что ли? Кто он такой, я вас спрашиваю? Труженик. Даже не деятель. Понятно? Значит, никуда ты не пойдешь, и выбрось из головы свои мысли. – Булкин остановился перед Машей и, сердито наморщив свой выпуклый лоб, уставился на нее карими глазками. Он ждал ответа и вдруг заметил, как стали краснеть и дергаться Машины веки и первые слезы угрожающе поползли на щеки. – Ну, ну, ладно! – примирительно вскинул он руку. – Ладно, говорю, ладно. – Булкин снова сорвался и зашагал, глядя на пол. – Вот оно дело-то какое получается, да, – рассуждал он сам с собой. – Если мне ее отпустить, значит, самому надо табели составлять и за наряды садиться… А кого я на свое место поставлю? Может, эту скандалистку из маляров? – спросил он Машу.

– Я не знаю, – тихо ответила она.

– Да, ты не знаешь. Ты, Маша, ничего не знаешь… – Булкин внезапно умолк, глаза его сухо заблестели, а на лоб снова поползли бугристые валики, стиснутые морщинами. Но выражение лица его было растерянным. И вдруг он с трудом выговорил, словно выдавил слова: – Привык я к тебе… Вот оно, дело-то какое. – Булкин сухо, как-то надрывно кашлянул в кулак и быстро вышел.

Маша познакомилась с Булкиным три месяца назад, когда одна-одинешенька приехала на перевалочную станцию Силки. В дороге Маше прибило руку вагонной дверью. Пальцы были сильно повреждены, пришлось сойти с поезда и пролежать несколько дней в больнице. Так и отстала она от своей комсомольской группы.

В тот вечер как раз на станции отгружал цемент на свой участок Булкин. Он встретил Машу любезно и, глядя на ее забинтованную и подвязанную руку, все шутил:

– Бедный подранок, отстал от своей утиной стаи.

Он взял Машины вещи: чемоданчик, рюкзачок и даже сетки-авоськи. Маше ничего не оставил.

– Вам нельзя, крылышко зашибете. – А сам все по-петушиному забегал вперед. – Вслед ступайте, утеночек. Меньше испачкаетесь.

Маша смеялась вместе с Булкиным. Ей понравилась эта суетливая обходительность прораба и весь его простецкий, какой-то домашний вид. «Хороший он, – думала она со свойственной ей сердечностью. – И смешной такой в своей древней шляпе».

Булкин усадил Машу вместе с собой в кабинку могучего «МАЗа». Дорога была невообразимо грязная, тряская. Но Булкин бережно поддерживал ее больную руку и предупреждал, где будет трясти и как нужно держаться за скобу здоровой рукой. Маше было с ним легко, просто, как с давнишним знакомым, и она всю дорогу рассказывала ему про свою Рязанщину, про то, как она решилась ехать на новостройку.

– Я люблю больше всего в жизни детей. Со взрослыми я сама чувствую себя школьницей, – призналась она прорабу. – Учительницей мечтала стать. А тут вдруг призыв комсомола – на стройки ехать. И знаете, услышала я это по радио – и мысль у меня вроде вспыхнула: «А что, если и мне поехать?» Я сначала даже испугалась такой внезапной мысли, прогнать ее старалась. Да куда там! Разве прогонишь собственные мысли? Встретила я, помню, свою подружку, одноклассницу, да и призналась ей. Вот, говорю, и хочется поехать на Дальний Восток, и боязно. Решительная она. Обняла она меня. «Маша, говорит, милая, и со мной такое же творится! Поедем, поедем… И чтоб на самый Дальний Восток!» Посмеялись мы, и весело нам стало и так радостно – куда весь страх пропал. Подали мы заявление. А с нами за компанию еще четверо. В училище наше заявление как снег на голову. Ведь мы же выпускники были и назначение получили. Вызывают нас на педсовет. «Вы все продумали?» – спрашивают. «Все, все», – отвечаем. «Так вы же учителя, а не строители!» – «А мы, говорим, сами на пустом месте и химический комбинат построим и школу. А потом детей учить станем в ней». И такой счастливой нам показалась мысль – самим построить школу, самим и учить в ней, – что мы непременно мечтали приехать в глухое место, в тайгу…

Увлеченная воспоминаниями, Маша недовольно встречает посетителей. Ввалились целой толпой штукатуры – шумные, веселые.

– Баста! Один дом закончили. Ну-ка, что мы там заработали?

Маша взяла у бригадира наряды, раскрыла «Единицы норм и расценок» и начала подсчитывать.

– Братцы! – восклицали штукатуры. – В этой цифири шею сломать можно.

– Это же так просто, – смущенно поясняла Маша. – Сначала нужно определить норму времени, потом выработки, а потом уж и расценки.

– Хо-хо! Ничего себе простота, – смеялись ребята.

Заработок у них получился высокий; довольные, они, уходя, говорили:

– Хорошо считаешь. С получки конфет купим.

Потом пришел бригадир разнорабочих, бровастый сумрачный крепыш, которого звали все на участке Серганом.

– Где прораб? – спросил он строго.

– Где-то на участке. А что?

– Ну вот, он где-то по участку бродит, а у меня рабочие отказываются землю копать.

– Почему?

– Определить надо категорию грунта.

– Ну что ж, пойдемте. – Маша встала из-за стола.

– А ты умеешь? – недоверчиво спросил Серган.

– Посмотрим.

Маша пришла на площадку, где копали ямы под столбчатый фундамент будущего дома. Она осмотрела несколько ям – грунт был глинистый, плотный, вперемешку с крупными булыжниками.

– Ну что ж, четвертая категория, – авторитетно сказала Маша. – Давайте проставлю в наряде.

Рабочие, удовлетворенные, загомонили.

– Ишь ты, – с довольной усмешкой заметил Серган. – Где ж ты обучалась этой премудрости?

«Где я обучалась? – думала Маша, возвращаясь в контору. – Вот здесь… Мало ли чему он обучил меня».

В конторе Маша снова вспоминает, как они ехали в тот вечер с Булкиным по лесной дороге. И как она все рассказывала ему про мать и про сестренку Нинку. И снова в памяти перенеслась она в ту кабину грузовика, и слышится ей свой неторопливый ровный говор:

– Все хорошо, думала я, но как мне маму известить? А вдруг она не поймет меня? Помню, застала ее в огороде. Подошла к маме, она склонилась над грядкой. Кофточка на ней потемнела от пота, прилипла к спине. Как подумала я, что уеду от нее далеко-далеко, и в горле запершило. И такой она мне дорогой была в ту минуту, что и сказать не могу. «Мама, – говорю я тихонько, – а ведь я на Дальний Восток еду». Она вроде бы вздрогнула. Потом молча поднялась, а траву из фартука-то прямо на рассаду выронила. Посмотрела на меня так строго да только и сказала: «Ты взрослая уже, дочка». А дома-то все-таки не выдержала. Сели мы ужинать. Она не ест. Смотрит в миску, а глаза слезами наливаются. Обнялись мы тут и поплакали вместе. «На дело, говорю, нужное еду, мама». – «Я же понимаю. Поезжай, дочка, поезжай». А сама так и заливается слезами. «Ты уж на людях-то не плачь, а то неудобно…»

На Машу нахлынули эти воспоминания, такие яркие, волнующие, что она, сидя за столом в пустой конторе, не замечает, как давно уже закончился рабочий день и сумерки потихоньку вползают в подслеповатое окошко. Она сидит неподвижно, и видится ей огромный черный «МАЗ» – он идет по лесной ухабистой дороге, гудит и сотрясается. А по сторонам стоят сплошные высокие стены леса. И Маше кажется теперь, что ехали они не лесом, а по дну огромной траншеи. Потом видит она кабинку и себя с Булкиным рядом, как на экране в кино… А он все слушает, слушает. Какой терпеливый!

А как смешно было, когда он поскользнулся и поехал по глинистому откосу, вот здесь, возле конторы, и сел прямо в лужу вместе с чемоданом. Было совсем поздно. Булкин привел ее сюда в контору и сказал: «Будете спать в мой конуре. Коменданта теперь с семью кобелями не сыщешь». – «А вы где же?» – спросила Маша. «А я в палатке».

Конурой Булкина оказалась дощатая пристройка к конторе. В ней стояли койка, тумбочка и грубо сколоченная этажерка, заставленная книгами и справочниками. «Вот мое хозяйство. Не богато. Да мне одному и не надо большего». Булкин достал из чемодана чистые простыни, полотенце, положил все это на койку, пожелал Маше спокойной ночи и ушел. И Маше долго еще сквозь сон чудилось, что она подпрыгивает в кабине грузовика, а Булкин бережно поддерживает ее.

«А где же он теперь? – думает Маша. – И рабочий день уже давно кончился, а наряды не подписаны».

Она замечает наконец, что сгущаются сумерки и давно уже пора домой в палатку. Маша встала из-за стола, заглянула в пристройку: может, Булкин там? Пусто. «Обидела я его, наверно, своими неуместными слезами, – думает Маша. – Он и так устал от этих нарядов, а тут еще со мной возись. Найти бы его, извиниться… Что же делать? Ведь и в конторе кому-то нужно работать. Тем более что привык он ко мне».

Маша вспоминает последнюю фразу Булкина и его вдруг охрипший голос, словно ему в это время горло перехватили пальцами. «Странный он какой, – думает Маша. – Я ведь тоже к нему привыкла. Но зачем же так волноваться?»

«А может быть, он влюбился в меня? – Эта мысль вспыхивает внезапно и ярко, как лампочка в сумеречной конторе. Но Маша пугливо гонит ее прочь. – Чего только не взбредет в голову. Он человек серьезный. А я что ж, подросток еще. Да и за что мы будем любить друг друга?»

Маша старается думать о Булкине, представить себе, как он жил, где работал. Но оказывается, кроме того, что ему уже перевалило за тридцать и что жена отказалась ехать сюда с ним и живет где-то в большом городе, Маша больше ничего про него не знает.

Наконец она закрывает контору и в наступивших сумерках идет домой. Палаточный лагерь, где живет Маша, лежит за изрытой увалистой сопкой. На этой высоте строится новый городской квартал; повсюду здесь навалены штабеля кирпича, бетонных блоков, плит. А из развороченной земли там и тут высятся зубчатыми уступами стены будущих домов. Бывшие владельцы этой высоты – могучие ясени, дубы, осокори, поверженные тягачами, – с великим трудом расставались с землей-матушкой: выкорчеванные деревья высоко подняли свои черные корни, словно хотели доказать, что они еще живы и неистребимы. В темноте эти корни казались Маше притаившимися косматыми зверями, поэтому она невольно обходила сопку.

По извилистой каменистой тропинке она быстро поднималась на высокий прибрежный утес. И вдруг на высоте, возле приземистого курчавого ильма, Маша заметила одинокую темную фигуру. Она невольно отпрянула в сторону.

– Это я, Маша, – отозвался сидящий человек голосом Булкина.

Сперва Маша не узнала прораба: он был без шляпы и в темноте казался дюжим и высоким.

– Ты не торопишься? – спросил прораб оторопевшую Машу.

– Нет.

– Не хотите прогуляться вдоль Амура? – предложил он, неожиданно назвав ее на «вы».

Маша согласилась.

Они спустились по крутой тропинке на песчаную отмель. Здесь, у самой речной кромки, они остановились. Река тихо плескалась мелкими волнами, словно огромная рыба шевелила плавниками. Ветра совсем не было, и оттого казалось, что все кругом тихо-тихо засыпает. И только на далеком невидимом острове жалобно и торопливо кричал куличок: пить, пить, пить!

– Я была неправа, – сказала Маша. – Извините.

– Ах, Маша! Дело совсем не в том! – воскликнул Булкин, беря ее под руку, и заговорил горячо, все более волнуясь: – Вас ни в чем нельзя обвинить. У вас светлая, чистая душа верящего в добро человека. Вы оставили школу, призвание свое и поехали за тридевять земель в тайгу на неизвестную вам стройку. Поехали потому, что совесть велит вам так поступать. И вы хотите, чтобы все это совершалось не по нужде, а радостно, душевно. И чтоб все было светлым – не только то, во имя чего вы приехали, но и то, чем вы живете, дышите. Ведь мы же новый город строим! Это новые квартиры, новые улицы, театры, парки… Красоту новую создаем. А не все люди еще это понимают и несут в нашу жизнь и грязь, и сквернословие, и обман. И неустроенность такая кругом…

С минуту они помолчали.

– Мы сами во всем виноваты, – продолжал Булкин. – Мало мы обращаем на это внимание. Нам все некогда, все торопимся. Не успели еще просеку под дорогу прорубить, а город уже строим. В ином месте и дом новый поставим, а к нему ни подъехать, ни подойти – утонешь в грязи. Мол, временные трудности! А сколько эти временные трудности поглощают сил и средств? И тотчас их используют ловкие люди. И в наряде прикидку сделают – выгоду на этом ищут. Вот и шумишь целыми днями. И так обидно бывает, когда тот человек, которого ты любишь, и знать не хочет о твоей маете. Ему, видишь ли, красивой жизни нужно, радостной… А та жизнь, которой мы живем, выходит, по его мнению, некрасивой и нерадостной… Так вот и остается человек одиноким.

Маша не все понимала из сказанного, но то, что говорил прораб, волновало. Она живо представила маленькую дощатую пристройку, похожую на большой ящик, одинокую койку, некрашеную, грубо сколоченную этажерку… И ей стало жаль его. «Чудной, – думала Маша, – но говорит замечательно. А ведь за это можно полюбить его!» – внезапно сообразила она; и оттого что пришла в голову такая хорошая мысль, ей стало радостно и захотелось как-то подбодрить Булкина. «Ну отчего он такой грустный? – спрашивала себя Маша. – Ведь я же люблю его, люблю. Ведь между нами зародилась любовь!» Но что нужно говорить в таких случаях, Маша совершенно не знала.

– Расскажите что-нибудь веселое, – попросила она.

Булкин посмотрел на нее долгим внимательным взглядом и, глубоко вздохнув, хмуро произнес:

– Заговорился я совсем, вот оно, дело-то какое. Пойдемте, Машенька, по домам.

Они долго поднимались на высокий прибрежный утес. Все было по-прежнему тихо, и лишь торопливо и жалобно кричал им вслед одинокий куличок: пить, пить, пить…

1957