Угощение вышло в самый аккурат. Хозяин, Андрей Спиридонович Кириллов, по-уличному просто Андрюша, только заправился перед лугами и теперь прилаживал возле порога деревяшку к своей культе. А на столе стоял граненый графинчик мутновато-синей самогонки, да рядом в тарелке был нарезан пирог с калиной.

По тому, какую привязывал Андрюша деревяшку к своей культе, Живой сразу определил: косить собирается. У Андрюши было две деревяшки – одну он называл «ложей», вторую – «ступицей». Ложа – деревяшка отполированная с длинным плоским поручнем, похожим на гладильную доску, – под самое бедро подходила эта доска. Андрюша пристегивал ее двумя ремнями к бедру, а на конец важно опирался рукой. Эту ложу Андрюша надевал на работу в райфо или когда просто прогуляться хотел. Теперь ложа стояла возле порога, а пристегивал Андрюша ступицу – деревяшку коротенькую, с медным кольцом на конце. На этой ступице Андрюша мог и косить, и пахать, и даже приплясывать.

Андрюша жил и работал в районе, а к матери приезжал помочь по хозяйству. Ей выделили из колхоза гектар с четвертью лугов за сданного телка. Выдавали, правда, за телят, чего останется от покоса. Но и то благо. Иначе – своди коров со двора.

– Сено косить собираешься, Андрей Спиридонович? – спросил участливо Фомич, поздоровавшись.

– Угадал, – ответил тот. – А ты чего не на работе?

– А я уж отработал вчистую… То есть на общественную обязанность рукой махнул.

– Проходи к столу, сосед, – пригласила его тетка Матрена, сутулая, но еще крепкая старуха – мать Андрюши. – Выпей с праздником-то.

– За ваше доброе здоровье, как говорится. – Живой прошел к столу, налил себе сам полный стакан, выпил, отломил кусок пирога, понюхал и стал закусывать.

Пирог был горьковат, поторопилась с калиной-то тетка Матрена. А от самогонки шибало жженой резиной. Но Фомич выпил с удовольствием и уплетал за обе щеки, продолжая рассказывать, как он решился махнуть рукой на общественную обязанность.

Андрюша наконец приладил свою деревяшку, притопнул ею, словно сапогом, да еще шуточку завернул:

– Хорошо тому живется, у кого одна нога: и портка его не рвется, и не просит сапога.

Андрюша был тяжел телом, и когда шел, то половицы жалобно поскрипывали. «А что, ему и в самом деле хорошо живется», – думал Живой, глядя на Андрюшину красную шею, на всю его мощную фигуру, перетянутую поперек живота широким командирским ремнем.

– А ты твердого задания не боишься? – спросил Андрюша, присаживаясь к столу.

– Чего у меня брать-то? Шоболов охапку?! – Фомич шмыгнул на табурете и хмыкнул. – Да и не слыхать теперь, чтоб твердое задание давали.

– А ну как и вышлют?

– А там есть советская власть?

– Там комендатура.

– Ну так я помощником коменданта буду…

– Чего ж ты хочешь?

– Мне бы работенку такую, как у тебя. Телом я сохну, подобреть хочется. Вроде тебя.

Андрюша засмеялся, и грудь его даже затряслась:

– Куда уж тебе! Ты погляди-ка на себя…

Живой перед Андрюшей был – что старый мерин перед битюгом. Андрюша был весь белый, с широкой блестящей лысиной, с розовым крупным лицом. А Фомич – аспидно-желтый до черноты, со впалыми щеками, костлявый, черноусый, черноволосый и оттого казавшийся еще более худым. Он и в самом деле смахивал на заморенную в работе лошадь. И мослы у него выпирали в плечах и на спине как-то буграми, по-лошадиному. Одни только карие глаза были бойкие, молодые и впрямь живые.

– Я инвалид гражданской войны, а ты Отечественной… Разница! – говорил, усмехаясь, Андрюша. – Я до войны устраивался. Тогда на инвалидов дефицит был. Наш брат в цене ходил.

Андрюша разлил остаток самогона по стаканам. Выпили.

– Что же ты будешь делать? – спросил он Фомича.

– Да вот сел я ноне и задумался. Куда ни кинь – все клин. Хлеба нет. Одежка-обувка у ребятни поизносилась. Купить – денег нет. Как жить? Вроде бы один выход: живым в могилу лечь, как поется в песне. Нет, стой! – думаю. Есть выход! Подойдет базар – пойду я, куплю себе корову, а денег под расписку возьму. Молоко ноне почем? По три рубля за литр. Ежели продавать в день по шесть литров, дак и то за пять месяцев я корову-то оправдаю. Возвращу, значит, деньги сполна. А коров я определять очень даже умею. Первым делом надо посмотреть, как у нее шерсть вьется. Ежели развилок начинается на холке, значит, меж молок ходит до четырех недель. А ежели развилок на спине, более семи недель до отела гуляет. Дрянь корова, лодырь! Потом колодец прощупать надо – ямка такая есть меж утробы и грудей, в конце жилы, значит. Ежели палец большой по сгиб погрузнет – пуд молока в день даст. Ну еще на хвост погляжу – на кончике самом размахни шерсть: ежели серка есть, масляная корова! Сутки постоит молоко – клади медный пятак, не потонет. Вот какую корову я себе выберу!

– Так за чем же дело стало? – улыбался Андрюша.

– Да дело-то за сущим пустяком. Теперь денег надо мне взаймы попросить, тыщи три. Решил я начать с соседей, с тебя то есть. Дай мне тыщу с возвратом на полгода? А я тебе – расписку… По правилу составлю.

Андрюша оглушительно захохотал:

– Да тебя и впрямь не тужа мать родила. Ну ж ты, Живой, дьявол! Ох, уморил совсем! А я было уши развесил…

– Нет у вас ко мне никакого понимания, – со вздохом и прискорбием сказал Живой.

– Слушай, пошли со мной сено косить! Я тебе положу по рублю за сотку… Вот тебе и заработок. Да еще дам пуд пшена. Как, согласна, мать? – обернулся Андрюша к старухе.

– А что ж, и больно хорошо! – отозвалась от печки тетка Матрена. – Я, чай, и то подумала, нанять бы кого. А сам-то поезжай в район. Своих дел у тебя по горло.

И Живому, и Андрюше сделка пришлась по душе. Они хлопнули по рукам и отправились в луга. Кроме кос и брусков, Андрюша прихватил пол-литра, а Фомич ружье.

– Вечерком с устатку выпьем на покосе, – сказал Андрюша.

Луга были далеко. Покос за телят выделяли за Лукой – длиннющим, затейливо изогнутым озером-старицей. Когда-то там были наилучшие луга, и не раз из-за них прудковские мужики дрались с заречными – бреховскими мужиками. А теперь эти луга заросли кустарником-лутошкой да калиной на буграх и ольхами в низинах. А там, где и оставалась трава, стояли вразброс одинокие дубки. Трактор туда не пустишь – ножи у косилок порвет. Косами выкашивать колхоз не успевал. Вот и отдавали их колхозникам за сданных телят.

Дорога туда вела вдоль реки Прокоши, петлявшей затейливо туда-сюда, будто из озорства. Пологие песчаные берега, заросшие на гривах красноталом, шиповником и черной смородиной, перемежались голыми, иссиня-сизыми глинистыми крутоярами, похожими издали на неровно срезанный толстенный конопляный жмых.

У Кузякова яра Андрюша и Живой сели отдохнуть. Припекало. Прохладный с утра ветерок окончательно стих, и густое, еще по-летнему вязкое марево колыхалось над приречными талами, над свежей сочной зеленью отавы, над буровато-желтыми приземистыми стогами. Отсюда, с высокого берега, дальние заречные стога выглядели неестественно маленькими, похожими на кочки. А широкие речные плесы, светлые, словно открытые напоказ, казалось, еще шире разлились. Просторная, в яркой, нарядной зелени равнина будто еще далее раздвинулась до самой синей каемки леса, чистый, зеленовато-холодного оттенка небосвод еще выше поднялся, во всем была какая-то щедрость и мощь. Но бурые, прибитые дождями стога вызывали грустное чувство. А может быть, невесело было еще и оттого, что во всем просторном небе висел один-единственный коршун и свистел протяжно, с переливами: «Фью-ютьи и-и-и рлю-рлю-рлю!» Казалось, что коршун дразнил кого-то и подсмеивался.

– Эх, природа-мать! – вздохнул Живой. – Ты вот что скажи: отчего земля добра, а человек так жаден?

– Ты про что это? – Андрюша сидел у самого обрыва, свесив свою ступицу, и бросал в воду глиняные комья.

– Да хоть про Кузяков яр. Ты знаешь, какие тут сомы живут? Страсть! А взять – не возьмешь! Был единственный человек, кто умел их брать, – Кузяк. Да и тот помер. И вот уж какой жадности был человек – помирал, а секрета своего не открыл. Так и унес в могилу, чтоб ему ни дна ни покрышки.

– А ты пробовал, выпытывал у него?

– Не однова! Не открылся… Да что мне? Сыну своему родному секрета не выдал! Я ему и шахи чинил, и самогонку ставил… Нет! А чего пожалел, спрашивается? Хоть бы из уважения к моему многодетству открылся. Знал бы я его секрет… Э-ге! Мне бы теперь ни один колхоз не страшен был. Поймал бы сома пуда на четыре – и живи не тужи.

– А я ловил с ним сомов один раз, – сказал Андрюша.

– Да ну! Это с какой же стати он пошел с тобой?

– Я ему по налоговой части услугу одну оказал, – уклончиво ответил Андрюша и, хитро прищурившись, спросил: – Ты знаешь, как насадку делать на квок?

– Еще бы! Я и в книжке читал… Все по частям уяснил.

– На чем ракушечье мясо жаришь?

– На постном масле.

– А какой ниткой перевязываешь приманку?

– Обыкновенной… – Фомич подумал и добавил: – Шерстяной.

– Запомни!.. Нитка должна быть чисто льняная.

– Эх, черт! Это он тебе сказал?

– Да.

– Ну, а дальше? – Живой так и впился глазами в Андрюшу. – Сомов-то вызывали?

– Вызывали… С самого дна поднялись. Кругами пошли возле лодки. Один прямо на весло лег.

– И здоров был?

– Голова с конное ведро…

– Эк, дьявол! Как же он его брал? Ты мне скажи, как он приманку подавал? Вот об чем ни в одной книжке не сказано.

– Руку опустил в воду по локоть. Подержал немного, а потом говорит: мол, сытый сом… Не сосет, а выплевывает.

– Ах ты, мать честная! – Живой хлопнул досадливо себя по коленкам. – Это он тебе глаза отвел. Нет! Разве Кузяк расскажет? Это ж не человек – колода!

Утки вышли из-за кривуна внезапно; держались они, хоронясь от коршуна, близко к воде, так что Живой бил по ним как бы сверху. Две утки кувырком полетели прямо в воду, а третья потянула от косяка в сторону к тому берегу. Вдруг она пронзительно закрякала, и тотчас же в нее ударил коршун, будто треснула сухая палка, – так сильно щелкнул ее, даже перья полетели… И понес низко, скрылся за тальниковыми зарослями, как за угол дома завернул.

– Вот подлец, – сказал Живой вслед коршуну. – Такие вот и живут. Видал, как взял? Будто все так и надо… Для него я только и старался, подстрелил утку. – Фомич долго смотрел туда, вытягивая шею. – Эх, маненько переплыть-то не на чем! А то бы я ему показал, как на чужое зариться.

Достав уток, Живой засуетился:

– Может быть, не станем откладывать до вечера? А ну-ка утки пропадут?! Давай-ка уж сварим их, и того… выпьем! Все-таки нынче Фролов день. А уж выкосить – я тебе выкошу один.

Андрюша поколебался только для приличия, самого-то уж размаривала давешняя самогонка.

– Ну что ж, накину тебе еще тридцатку, – согласился он.

– Уток-то у нас две, а бутылочка одна. Чуешь, что получится? Закуски много, а водки не хватит. Давай-ка эту тридцатку мне сейчас. И я как бы от себя поставлю, угощу тебя… Магарыч, х-хе!

– Как хочешь. – Андрюша вынул из кармана бумажник и протянул Живому тридцатирублевку.

– А ты разводи костер. Я в момент обернусь. Тут не более трех километров, до Прудков-то. Не более. А насчет лугов не беспокойся. Так выкошу, что гривенник за десять шагов увидишь. Вот оказия! Кажись, впервой подфартило мне на Фролов день.

И Живой радостно засеменил в Прудки.