Смешные и печальные истории из жизни любителей ружейной охоты и ужения рыбы

Можаров Александр

БЕС, ГРАЧ, ЧИКА-ЦИКА И ДРУГИЕ ЖИТЕЛИ МАЛЕНЬКОЙ ПЛАНЕТЫ

 

 

СКАЗКА О СПЯЩЕЙ КРАСАВИЦЕ

о Кадницам я скучаю даже тогда, когда покидаю их на несколько дней. Длительные же поездки превращаются порой в пытку. В чужих красивых городах мне снится по ночам наш старый дом с окнами на волжские дали, запущенный сад, где майские пузатые шмели с неуклюжей проворностью топчутся по кружевам вишневых цветов, где благоухающая кипень сирени манит к себе перезимовавших бабочек и неторопливых бронзовок — жуков из зеленого золота. Траурницы с выцветшей за зиму до белизны лентой по краю почти черных плюшевых крыльев и облезлые маленькие крапивницы недолговечны. Их сменяют алокрылые белянки-авроры. А когда зацветет в заливных лугах колючая ежевика, огромные ленточники и отливающие синевой переливницы собираются у многочисленных ручьев и завороженно ползают по сырой земле. Короток век и меланхоличных полупрозрачных боярышниц, но нет до этого дела беспечному рою крушинниц, брюквенниц, репниц, капустниц и прочих легкомысленных существ с белыми и желтыми крылышками. Целыми днями вьются они в знойном воздухе или прячутся под крышей нашего дома от июньских гроз. В июле голубые и зеленые стрекозки с невидимыми крылышками-веслами с удивлением знакомятся со своими хищными родственниками — огромными коромыслами, а травяно-зеленые кузнечики наполняют неумолчным стрекотом склоны, холмы и луга. Томные гусеницы махаона объедают высокие стебли укропа, а грустные красавицы-пестрокрылки неподвижно сидят на лиловых шапках короставника и с упоением нашептывают сами себе:

— Как я прекрасна! Ах, как я прекрасна!

Когда же приходят сумерки лета-август, и в заливных лугах поспевает шиповник, огромные орденские ленты летят по вечерам из прохладной мглы на свет лампы и стучат в наши окна мягкими крыльями.

Как бы далеко я ни забрался, здесь меня всегда ждут и требуют рассказов о странах и городах, где пришлось побывать. И всякий раз, возвращаясь, я хочу рассказать брату за вечерним чаем об ажурных улочках и увитых плющем старинных домах из красного камня в пригородах Амстердама, где в маленькой галерее проходила выставка моих рисунков. Давным-давно там писал натюрморты художник, который так любил бабочек, что изображал их на всех своих картинах. Или о небольшом городке Кремона, где мостовая из голубого камня еще помнит солидную поступь мастера Страдивари и нетвердый пьяный шаг мастера Гварнери. Или о горе недалеко от Киото, куда специально приезжают со всей страны любоваться полной луной, отраженной в черной ночной воде озера. Я хочу рассказать обо всем, что увидел, но всякий раз начинаю расспрашивать сам о том, что произошло здесь в мое отсутствие. Мне важна каждая деталь, которая касается нашего сада, дома, но прежде всего моего ягдтерьера Беса, не слезающего весь день с моих рук. Я переспрашиваю брата о каждой мелочи, а он с удовольствием рассказывает свои веселые рассказы, и мы заканчиваем разговор заполночь, таки не добравшись до Голландии, Италии и Японии.

Но в этот раз все было иначе. «Ракета» причалила к зеленому дебаркадеру-пристани, когда солнце клонилось к далекому горизонту и, отражаясь от глади вод, слепило глаза нестерпимо яркими бликами. Я прошел вечереющими лугами к Кудьме, и перевозчик, услышав, что я приехал один, с печалью свернул свои удочки и молча переправил меня на другой берег. У самого дома в луче заходящего солнца танцевали роем золотых блесток комарики-толкунчики. Брат вышел встречать, но выскочивший вперед него Бес прыгал вокруг меня так, что нарушил всю церемонию приветствия. Потом он бросился в кусты, выкопал из земли давно зарытую кость и принес мне, все еще прижимая от радости уши плотно к голове.

Пораскидав вещи в своей комнате, я пошел в залу, где уже закипел самовар, и старинные часы с надписью «La roi a Paris» на циферблате девять раз пролили свой серебряный звон. Я, как обычно, принялся расспрашивать брата о том, что здесь случилось нового без меня. Но он, против обыкновения, отвечал односложно, как бы нехотя, а потом и вовсе перестал рассказывать и спросил о моей поездке. Удивленный, поскольку раньше этого никогда не случалось, я принес наброски, акварели и этюды маслом, расставил их на громадном дубовом диване, обитом толстой коричневой кожей, и стал рассказывать о своих странствиях по горному Алтаю. О туманном озере Телецком с ледяной прозрачной водой, в которую низвергаются сотнями водопадов ручьи с отвесных скал. О диком Чулышмане, по которому обросшие мхом бродяги плавают в поисках приключений на своих утлых лодочках. О заснеженных вершинах гор — белках, которые я увидел залитыми солнечным светом, проснувшись однажды ночью в Артыбаше. О прогретых солнцем каменных ваннах в Усть-Семе, о зарослях дикой облепихи по берегам Бии, о полосатых бурундуках-попрошайках на теплом озере Ая. Брат слушал с интересом, рассматривал рисунки и пил простывший чай. Все мои попытки разговорить его самого не кончались ничем. В конце концов я начал подозревать, что в мое отсутствие здесь случилось что-то не слишком приятное, и прямо спросил об этом.

— Нет, нет. Ничего такого не случилось, — поспешил возразить брат. — Просто я готовил тебе один подарок, а ничего из моей затеи не вышло.

При этих словах он улыбнулся немного грустно и продолжил:

— Помнишь, мы однажды бродили по лесу вдоль берега, собирали лисички, а ты показал мне красивые цветы?

Я живо вспомнил, как мы нашли однажды очень редкую теперь орхидею — венерин башмачок. До этого я видел ее лишь однажды, в детстве. Но тогда я еще не знал, что это за растение, и почти не обратил на него внимания. Сколько времени прошло с тех пор, в скольких книгах попадалось мне его цветное изображение и слова о том, что оно подлежит охране, что оно занесено в Международную красную книгу, но никогда больше не встречал его в лесу. И вдруг как-то в конце июня мы случайно наткнулись на куртинку этих лилово-желтых цветов, щедро одаривающих нежнейшим запахом всех, кто захотел бы к ним приблизиться. Цветовым сочетанием растение напоминало иван-да-марью, но в изяществе почти фиолетовой звезды и томности лимонно-желтого лепестка-чаши словно спрятался какой-то знак, отмечающий их знатное происхождение. Мало сказать, что я обрадовался. Я просто не мог больше никуда идти. Я рассказывал о них брату, пытаясь объяснить причину моего волнения. Ведь для него это был, хотя и красивый, но в общем-то обыкновенный цветок.

— Ты рассказал мне о них, — продолжал между тем брат. — О том, что у них одна тычинка, и о том, какое существует у них хитрое приспособление для опыления. Я решил, что тебе будет приятно, если эти растения каждое лето станут цвести в нашем саду.

— Они цветут не каждое лето, — негромко сказал я, догадываясь, что брат сделал непоправимую ошибку. Я решил, что он выкопал те цветы и перенес их в наш сад, но с орхидеями это часто заканчивается неудачей.

— Не каждое? — удивленно спросил брат. — Тогда, может, не все пропало. Я ходил туда и смотрел, не отцвели ли они. А когда отцвели, то собрал семена, сделал им грядку около беседки и посадил.

Я облегченно вздохнул. Действительно не все пропало: орхидеи обычно размножаются отростками, и та куртинка останется жить.

— Представь: ты откуда-нибудь приедешь, — продолжал брат. — Я поведу тебя в беседку чай пить. А вокруг нее эти твои цветы…

Брат улыбнулся. Теперь он верил, что они обязательно расцветут в следующем году. Он ожил и незаметно для себя перешел от слов о беседке и орхидеях вокруг нее к разговору о саде, о доме, о собаках.

Я слушал его, как всегда, с неизъяснимым удовольствием. И то знание об орхидеях, которое было у меня, не могло мне испортить настроения. Я знал, что они не вырастут из семян в саду. Эти цветы — принцессы на горошине в пестром королевстве Флоры. Семенам нужно не меньше двух лет, чтобы прорасти. Но может пройти и десять, и пятнадцать лет, если только в них не попадут гифы гриба. И не какого-нибудь гриба вообще, а только одного единственного вида. Как заколдованные спящие красавицы семена будут лежать в земле и ждать часа своего пробуждения. Но эта сказка кончится печально — скорее всего принц так и не найдет свою суженую.

Вы спросите, рассказал ли я об этом брату. Нет. Я не рассказал, но подумал, что сделаю это когда-нибудь.

А, может быть, и не сделаю. Вдруг, это и в самом деле сказка, а ведь сказка бывает только со счастливым концом.

 

СЕРЫЙ ВОЛК В СВЕТЛУЮ ПОЛОСКУ

 летние дни стены в моей комнате увешаны расправилками. Они топорщатся во все стороны иглами, прижимающими к дереву тонкие бумажные полоски, под которыми сушатся бабочки. В период их лета я иногда дважды в день катаюсь по трассе в направлении города на велосипеде. Около пяти километров дорога идет лесом и лугами, и я периодически останавливаюсь, собираю по обочине сбитых автомобилями бабочек. Какие только легкомысленные летуны не попадают в вихревые потоки воздуха и не разбиваются насмерть о проносящиеся грузовики и легковушки. Около двух десятков бабочек всех размеров — от голубянки до тополевого ленточника — каждый раз оказывается в тонких бумажных пакетиках-треугольниках. На обратном пути я собираю их с другой обочины. Расправилки из липы мне делает наш сосед, Анатолий Федотович, он же придумал изготавливать из нихромовой проволоки, извлеченной некогда из какого-то электронагревательного устройства, энтомологические иглы. И коробки, в которых красуются уже сухие насекомые, он делает из фанеры, стекла и тонкого листового пенопласта. Каждую новую коллекцию я вешаю на темную (на свету бабочки выгорают, как акварельные рисунки) стену залы, и наши многочисленные друзья всегда с интересом рассматривают ее. Рассматривают и не верят, что все эти бабочки проживают у нас, в средней полосе России.

В лугах между Кудьмой и Волгой мне нравится бывать в любую пору. Я ухожу туда поутру из дома со своим непоседливым Бесом и с большим этюдником на алюминиевых ножках. Мы бродим среди вековых ив, стариц, озер и заливов, поросших зелеными листьями-блинами кубышек, по некошеным травам, пьянящим ароматами пестрых цветов. Иногда мы останавливаемся у низкорослого прибрежного тальника, и я рисую белые облака, отраженные в голубом зеркале вод. Бес, немного покрутившись в поисках полевок, ложится у меня в ногах и, устроив поудобнее свою мордочку на лапах, засыпает под палящим солнцем.

Но мы не только бродим, сидим и рисуем. Мы наблюдаем. Вот на белый, похожий на розетку с пломбиром, цветок кувшинки присела крошечная стрекоза-стрелка и сложила шалашиком тонкие блестящие крылышки. Не прошло и минуты, как коромысло со слюдяными нескладывающимися крыльями прошуршало над кувшинкой и, согнав стрелку, по-хозяйски уселось на цветок. Вот гусеница бабочки-пяденицы, вспугнутая пролетевшей мимо желтой трясогузкой, притворилась сучком на ветке бредины. Здесь кто-то «поплевал» на траву, и «плевки» повисли комками пены посреди стеблей. Если покрутить в этом «плевке» травинкой, то там зашевелится маленькая зеленая личинка. Мне было интересно узнать, кто строит для своих деток такой странный слюнявый домик. Однажды я догадался сделать садок в виде кубика из легкой проволоки. Натянул на него кусок капронового чулка, надел эту конструкцию на стебелек и завязал чулок ниткой ниже и выше места «плевка». Когда через некоторое время я открыл этот садок, из него выпрыгнули три маленькие серые цикадки.

Я люблю наблюдать за животными и готов заниматься этим, не замечая времени. Как маленький мальчик, который вскрывает только что подаренный автомобиль, чтобы посмотреть, что же там внутри заставляет его двигаться, я рассекаю перочинным ножом красноватые галлы на ивовых листьях, чтобы узнать, кто живет там, внутри. Бог знает, сколько времени я провел, наблюдая за юркой дорожной осой-помпилом. Это удивительное насекомое парализует паука ударом жала в грудь, выкапывает «по-собачьи» норку, прячет туда жертву, откладывает на нее яйцо и закапывает свое хранилище. Мне любопытно наблюдать, как оса, разбрасывая песок, иногда прерывается и бежит проверять, не утащил ли кто паука. А когда работа окончена, помпил не сразу улетает на поиски новых пауков. Сначала он тщательно маскирует норку, натаскивая на нее кусочки сухих листьев, а затем не менее тщательно умывается.

Как часто возникает ощущение, что не слепой инстинкт диктует этим мелким существам правила поведения, а мысль, пока еще не доступная нашему пониманию.

Бродя в лугах или плавая на маленькой переносной лодочке по озерам, я наблюдал так много проявлений незаметной жизни, что мне стало казаться, будто я знаю здесь всех жуков-пауков, всех бабочек-стрекоз, всех ежей-мышей, и ничем новым меня уже невозможно удивить. И вот однажды эта моя уверенность растаяла, как легкий дым в прозрачном августовском воздухе.

Мы пошли с Бесом к Волге, на песчаную гряду, отделяющую луга от реки. Эта гряда так высока, что не затапливается в половодье. На ней растут одичавшие яблони и молодые сосны, а все остальное пространство завоевано вездесущим тальником. Там, посреди гряды есть небольшое озеро с крутыми берегами, затянутыми ежевичными сетями. Почему-то его называют Байкалом.

Был ветреный солнечный день, день Пророка Ильи. Говорят, что в этот день до обеда лето, а после обеда осень, и с этого дня перестают купаться. По тропинке, через гряду мы добрались почти до Волги. Отсюда были хорошо видны заречные дали, поросшие корабельными соснами, пристань в затоне и кладбище старых пароходов. Природа была настроена на мажорный лад. Неподвижные кучи ярко-белых облаков торжественно висели над горизонтом. Рябящие волны придавали реке какую-то бодрость. Порывы ветра доносили знакомый запах волжской воды.

Я снял с плеча этюдник, положил к ногам рюкзак и расправил походный стульчик. Бес, поняв, что наступил привал, принялся исследовать местность на предмет мышиных гнезд. Рассчитав границы будущего наброска, я наклонился и протянул руку к брезентовой лямке этюдника, и тут заметил аккуратную черную дырку в песчаной почве у самого края тропинки.

Было такое впечатление, что кто-то ткнул в землю палочкой. Сначала я решил, что это норка медведки, но сразу же отбросил это предположение. Медведка никогда не обрабатывает так тщательно края норки. Она их вообще никак не обрабатывает, а у этой края были не только тщательно сглажены, но и покрыты тонким слоем паутинки. Я забыл о рисунке, достал нож и решил немедленно узнать, кому принадлежит этот «домик». Аккуратно обкапывая со всех сторон уходящую вертикально вниз норку, я старался, чтобы песок и кусочки земли не попадали внутрь, однако мне это удавалось лишь отчасти. Уже отрыто больше десяти сантиметров, больше пятнадцати, а норка все еще продолжается. Но вот наконец и дно. Только на дне никого нет. Стоя на корточках, я приблизил лицо к самой ямке, чтобы никакой даже очень мелкий зверь не оказался незамеченным. Соломиной расчистил осыпавшуюся внутрь землю и увидел, что один из комочков зашевелился. Ура! Кто-то есть! Я толкнул комок соломиной, и тут произошло неожиданное. Комок встрепенулся, земляная пыль с него слетела, и он превратился в крупного серого паука, который бросился на мой нос с высоко поднятыми передними лапами. Я широко раскрыл глаза и резво отпрянул. Передо мной стоял настоящий тарантул, который с расставленными полосатыми ногами занял бы почти всю мою ладонь. Я не мог поверить своим глазам! Тарантулы должны жить где-нибудь в джунглях или пустынях Средней Азии, но у нас их же не может быть!

Вполне довольный произведенным эффектом, тарантул поспешил спрятаться под ближайшую травинку. Было невероятно наблюдать деловитый, поспешный бег этого крупного паука воочию здесь, в средней полосе. Добежав до травинки, паук укрыл под ней голову с множеством блестящих глазок и хитровато зыркнул несколькими в мою сторону: ну что, мол, надежно я спрятался?

— Да, дружок, прятаться ты умеешь, как карась на сковородке, — все еще растерянно произнес я. — Давай-ка, мы тебя покажем брату, а потом отпустим снова.

Бес подбежал на мой голос, решив, что я обращаюсь к нему, но, увидев членистоногое, осторожно его понюхал. Тарантул, не ожидавший, что его окружат, рассвирепел и бросился на Беса в атаку. Собака, как и я несколько минут назад, отпрянула от воинственного существа. Однако в отличие от меня, она не стала искать мирного решения проблемы, а принялась отчаянно облаивать нахальную мелюзгу.

Я попытался поймать паука, но он ловко уворачивался, не забывая при каждом удобном случае пугать меня поднятыми передними лапами. Прошло не меньше десяти минут, прежде чем паук оказался в банке для воды, и мы все втроем отправились домой. По дороге мне удалось поймать зеленую муху с блеском и незавидной судьбой — она стала пленницей в одной «темнице» с прожорливым тарантулом.

Что и говорить, брат был поражен увиденным ничуть не меньше, чем мы с Бесом. Правда, ему не пришлось шарахаться от полосатого «чудовища». Оно было за стеклом и, с вожделением вонзив острые жвалы в тело жирной мухи, ожидало, когда та переварится внутри себя, и ее аппетитные внутренности можно будет спокойно высосать.

Через пару дней мы выпустили нашего хищного гостя там же, на песчаной гряде. Еще через некоторое время я прочел о том, что найденный мной паук известен науке, как южнорусский тарантул, проникающий по берегам рек далеко на север; что этот вид может достигать 35 миллиметров в длину, и самки значительно крупнее самцов; что называют их еще пауками-волками за то, что они не строят ловчих сетей, а охотятся как волки, выбираясь по ночам из своих «логовищ».

И еще я обрадовался: выходит, что в лугах много, очень много еще не разгаданных мною тайн.

 

КАК ХОРОШО…

е могу припомнить имени одного японского поэта прошлых времен. Он писал наивные коротенькие стихотворения, каждое из которых начиналось словами «Как хорошо…». Жизнь этого сочинителя была, по-видимому, не сладкой. Но люди по-разному смотрят на жизнь. Одни страдают и мучаются по всякому поводу, другие же во всем ищут повод порадоваться. Наверное, многие бы считали себя самыми разнесчастными людьми, окажись они в голоде и холоде, а он, этот сочинитель, радовался тому, что его после долгого пути в зимнюю ночь приютили в теплой хижине и накормили ужином — горстью риса и кусочком рыбы. Он был счастлив, когда, зашивая очередную дыру на своей одежде, вдруг нащупывал под подкладкой затерявшуюся мелкую монету. Когда первый снег выпадал на еще не готовую к нему зелень трав и кустов, когда полная загадочного ночного света луна золотила цветущие вишневые сады. Он радовался жизни и дарил эту радость людям в своих трогательных, ненадуманных и нерифмованных стихах.

Как хорошо проснуться февральским утром, когда низкое восходящее солнце неторопливо наполняет комнату сквозь узорные от мороза стекла окна то ли желтым, то ли розовым светом. Мой верный ягдтерьер Бес еще сопит, свернувшись калачиком в продавленном кресле и глубоко спрятав длинный нос в широких лапах. Снегири в искристой мгле утра высвистывают нежными голосами скорые лютые морозы. Сверкающая белым кафелем печь-голландка еще дарит комнате последнее свое тепло. Как хорошо…

Снегири за окном спархивают с рябины, и с веток медленно сыплется розовый иней. На их место слетает откуда-то сверху пухлая ворона. Она стряхивает столько инея, сколько не смогли всей стайкой снегири. Ветки и красные гроздья ягод качаются нехотя в первых солнечных лучах и замирают. Ворона долго наблюдает за улетевшими снегирями, не пожелавшими принять ее в свою компанию, потом немного наклоняется набок, чуть растопыривает крылья и протяжно, с обидой кричит им вслед что-то ругательное.

Бес поднимает голову, смотрит в окно, потом на меня, медленно разворачивается в кресле, выпрастывая на сторону все четыре лапы, и потягивается, ощерив в сладкой улыбке передние зубы.

— Пойдем гулять? — спрашиваю я, заранее зная его последующую реакцию.

Мгновение — и он готов спрыгнуть с кресла. Мордашка его становится серьезной, словно ему предложили стоящее дело, и сворачивается набок, заинтересованно сверкая глазами.

— Пойдем? — повторяю я, ожидая продолжения.

Сомнения отброшены. С устремленными назад и плотно прижатыми к голове ушами собака срывается с кресла, в два прыжка оказывается у меня на груди, лижет шершавым языком все, что может достать: мои пальцы, ладони, нос, подбородок…

Все! Сдаюсь! Подъем!

Больше всего Бес любит куски со стола, свою сестру Насту, охоту на лис и прогулки. Даже, когда приходится поджимать поочередно одну за другой заледеневшие лапы, а нос почти не различает запахов на морозном снегу.

Мы выходим из дома и спускаемся по крутой улочке мимо палисадников и огромных, до неба, ветел, выбеленных инеем, словно для святого праздника. Мы идем по тропинке, проложенной людьми и размеченной собаками, через Кудьму, снежные поля, которые большую часть года бывают заливными лугами, к Волге, которая теперь мало чем отличается от лугов. Мы идем, и каждый из нас занят своим делом. Я думаю о японском поэте, его далекой родине, и на ум снова приходит: «Как хорошо…». А Бес увлеченно разгадывает кроссворды собачьих меток, изредка вписывая в них свои «слова». И только редкое карканье ворон в вершинах могучих тополей отвлекает нас от этих важных занятий.

Вороны садятся в кроны деревьев перед морозом. И каркают на север тоже к холоду. Но не сидится воронам в тополях. Вот одна из них срывается с ветки, за ней другая, а за ними и три остальные. Реденькой стайкой они не спеша летят вдоль Кудьмы. Летят вороны молча, и только слышно, как упруго машут в стылом воздухе их черные крылья. Деревня тонет в снегах и морозной дымке, и вороны кажутся сказочными посланниками, несущими важную весть из тридевятого государства о том, что уже близка весна света, а там и весна воды; о том, что поморозят еще морозы, и постоят белыми столбами над печными трубами дымы, но тепло уже отворяет и в наши северные края невидимую глазом Зеленую дверь.

Вж-ж-ж-жжих!

Что это? Словно порыв ветра разбрасывает в стороны ворон и заставляет их разом загалдеть на все лады. Неведомо откуда взявшаяся пепельно-серая птица молча рассекает стайку и, ловко крутанувшись в воздухе, обращается ко мне светлым брюшком. Этот стремительный переворот и мгновенное изменение окраски ошеломляют — птица становится почти невидимой на фоне неба. Кажется, что она исчезла, испарилась, как в фокусе-покусе. Однако так кажется только мне, у ворон на этот счет совершенно иное мнение. Одна из них, устремившись было к земле, начинает вдруг дергаться, махать беспорядочно крыльями, и в следующее мгновение я понимаю, что ворона больше не принадлежит себе. Ястреб — а эта серая птица, несомненно, была ястребом-тетеревятником — уверенно продолжает свой полет, цепко держа в мощных лапах трепыхающуюся жертву. Я смотрю, не зная, как ко всему этому отнестись. Если бы на месте вороны была горлица или певчая птичка, я, как учат сказки, считал бы ястреба злым волшебником или коварным и безжалостным исполнителем его воли. Но жертвой была ворона, а про такой случай в сказках ничего не сказано. Мало того, оставшиеся невредимыми четыре ее подруги начинают так истошно галдеть и мельтешить вокруг ястреба, что он, видимо, смущенный своим поступком, слегка разжимает когти. Этого оказывается достаточно для побега пойманной птицы. Кое-как несчастная долетает до ближайшего тополя и усаживается, нахохлившись, на толстый, корявый сук. Потеряв дичь, охотник делает несколько грациозных па под неумолкаемую «овацию» ворон и присаживается на тот же тополь с другой стороны ствола. Его когтистые лапы жестко обхватывают ветку, длинный полосатый хвост настороженно свешивается, а желтый глаз с выражением взирает на ворону. Та же не обращает на сидящего ястреба никакого внимания — такой он ей не страшен.

Ястреб еще долго переступает по ветке, перелетает с одной на другую в надежде спугнуть свою «подругу» и вновь атаковать ее в воздухе. Но ворона игнорирует все его уговоры и угрозы. В конце концов ястреб срывается и, крикнув на прощанье резкое «кья-кья», плавно скользит среди ветвей, вылетает на простор и серой стрелой мчится в сторону деревни.

До чего же он красив в полете!

Не пройдя и трети пути до Волги, мы с Бесом возвращаемся домой. Теперь я думаю о птицах. Ястребу трудно добывать пищу зимой, и он опускается до охоты на сорок и ворон. Изловив хотя бы одну из них, он спасает многих певчих птичек, чьи гнезда вороны обязательно и с удовольствием разоряют в начале лета — воруют яйца и птенцов. Вот тебе и злой волшебник! Жестоки законы природы по отношению к слабым, но, оказывается, и у них есть защитники. Пусть и невольные. Я вспоминаю, что в тундре хищных птиц называют «гусиными пастухами». Это потому, что рядом с их гнездами, которые надежно защищаются от врагов — песцов и поморников, поселяются утки, кулики, казарки и другие гуси. И никогда остроклювый хищник не трогает своих соседей. Значит, есть в этих целесообразных законах и какая-то высшая справедливость.

Как хорошо…

 

ЧИКА-ЦИКА

рясогузка, как прилетит в апреле, так и топчет-топчет лед и через двенадцать дней наконец растопчет — вскрывается река, несет в своих бурных водах ломкие льдины, покрывает холодной, искрящейся гладью луга. И очень для меня почему-то важно, чтобы случалось так каждый год в отведенное для этого всеобщим космическим порядком время. Не знаю, откуда во мне такое желание, но всякий раз, когда на Сергия или на Покров выпадает первый снег, когда на Афанасия и Николу зимнего случаются морозы, когда к Антипу-половоду лед уже прошел, Волга разлилась, и чибисы уже начали хлопотать на гнездах, я обретаю душевный покой. И каждый год летом, осенью, зимой и весной я нахожу все новые и новые проявления этого порядка в природе и радуюсь своим открытиям.

Одно такое открытие мне подарила маленькая серая птичка с рыжей грудкой. И случилось это в апреле.

В нашем саду, рядом с баней, на высоком ветвистом клене висит скворечня. Каждую весну в нее забираются воробьи, но прилетающие в конце марта скворцы безжалостно гонят их из старого своего домика. Скворцов бывает много. Пасмурным утром они рассаживаются по ветвям и тихо рассказывают клену, бане и своей, скворечне все, что случилось с ними там, на юге, во время зимовки. Потом они все улетают куда-то, остается только одна пара.

Однажды я решил сделать из клена общежитие для птиц и попросил своего соседа, Анатолия Федотовича, выстругать для них несколько домиков. Как и все, что выходит из-под его рук, домики получились чудесные, с резьбой, и мы с братом развесили их еще по морозу среди голых ветвей. Каково же было наше удивление, когда по прилете птиц оказалось, что скворцы ими не интересуются. Прошло время, и май спрятал эти чудеса деревянного зодчества в нежной молодой листве. Видной отовсюду оставалась лишь старая скворечня. У нее, как и прежде, распевал счастливый отец будущего пернатого семейства.

Однажды летом я обратил внимание, что домики, затаившиеся в кроне дерева, тоже не пустуют. Их заселили мухоловки-пеструшки. Черные с ярко-белым брюшком, грудью и пятнами на крыльях птички стремительно прошивали своим телом листву клена, спускались в малинник, порхали по кустам бузины, цикали, сидя на колышках забора и вновь устремлялись к черным окошечкам гнезд с пауком в клюве. Все лето, до августа они деловито сновали по саду в поисках пропитания для себя и детей, а в августе как-то вдруг пропали. Вот тогда мы узнали, что не только в домиках жили птички. Кто-то поселился и в непролазных зарослях колючего малинника.

— Что это за пичуги? — однажды спросил меня брат.

— Не ведаю, — пожал я плечами. — Их плохо видно, и они не стараются себя обнаружить.

Первое знакомство с этими загадочными жителями малиновых дебрей случилось в августе. Поводом к знакомству послужила наша с братом привычка обедать в погожее время на открытой веранде. Как-то раз, во время такого обеда из кустов выпорхнула серая птичка с ярко-рыжим передничком на груди. Встав на перила веранды своими длинными тонкими ножками, она без лишних церемоний представилась звонким детским голосом:

— Чика-Цика!

— Очень приятно, — пролепетал я, стараясь быть вежливым настолько, насколько может быть вежливым человек во время обеда с набитым едой ртом. — Присаживайтесь к нашему столу.

— Чика-Цика! Чика-Цика! — еще раз представилась птичка, боясь, по-видимому, что с первого раза мы не запомнили, как ее зовут. При этом она дважды поклонилась, чуть растопырив крылья и вздернув хвостик.

— Сколько раз тебя просить, чтобы ты не разговаривал с животными? — недовольно проворчал брат. При этом он медленно приподнялся, аккуратно, чтобы не спугнуть птичку, выложил из хлебницы хлеб на стол и высыпал крошки на край скамейки. — Они не понимают человеческого языка. И не прикидывайся, что ты понимаешь их язык.

Чика-Цика с любопытством наблюдал за его действиями, а когда брат сел на место, решил, что в них все-таки может таиться угроза пернатой жизни и здоровью. Испуганно цикнув, он юркнул под веранду и больше в тот день не появлялся.

Назавтра он внезапно возник на скамейке в том месте, куда брат высыпал крошки, а я добавил щепоть пшена. Склевывая зернышки, Чика-Цика всякий раз внимательно смотрел на нас — не собираемся ли мы причинить ему неприятности. И, хотя мы не собирались, после пяти-шести зернышек он вдруг ужасно разволновался, зацикал и вновь юркнул под веранду. На этот раз виной тому оказался наш ленивый и пушистый кот Васька, с нескрываемым интересом наблюдавший за птичкой.

Мало-помалу Чика-Цика приспособился к нашему расписанию завтраков и обедов.

То, что Чика-Цика был зарянкой, мы догадались как-то сразу по его виду и раскраске, а любопытство и безрассудная страсть к общению с людьми выдавали в нем птенчика — взрослые зарянки так осторожны, что их увидеть-то удается крайне редко.

Август прошел, стек по желобам крыш дождевой водой в черную, сонную бочку, и на смену ему явился трепетный сентябрь. Вернулись разлетевшиеся было скворцы, пощелкали, поскрипели и посвистали на ветке, у мокрого своего домика, и подались на юг. Потом так же неожиданно появились и пропали стрижи. Сад стал полниться синицами, зазвенели редкими дробинками по тонкому стеклу их осенние голоса. Мы все реже обедали на веранде — так нечасты были дни, когда печально-золотой клен в лучах грустно-золотого солнца потихоньку ронял на черную землю свои резные листья. Но, когда такой день наступал, мы застилали клетчатой скатертью стол и на огромной мельхиоровый поднос ставили темно-желтый медный самовар. Он солидно пыхтел и булькал, сосредоточенный на своей работе, капал из всех возможных дырочек горячими каплями и пускал в трубу ароматный дым. Пьяно пахло антоновскими яблоками. Последние бабочки-красавицы появлялись в такие дни на дорожках сада, среди помороженных утренниками астр, залетали под крышу веранды и, сложив крылья за спиной бурыми осенними листьями, засыпали вещим сном спящей красавицы до первого поцелуя апрельского тепла.

В один такой день случилась наша последняя встреча с Чикой-Цикой. Он появился, как всегда, неожиданно, напомнил свое имя, слегка позавтракал и, как-то печально глядя на нас, попрощался:

— Чика-цика-чика-цика, — произнес он взволнованно, и в его голосе было огорчение из-за предстоящего расставания.

Влажными бусинами любопытных глаз он вопросительно посмотрел на нас: нельзя ли что-то сделать, чтобы зима не приходила? Нет? Нельзя? Ну что ж, нельзя — значит нельзя! Он еще раз цикнул и исчез.

— Перестанешь ли ты, наконец! — рассердился брат на то, что я выдумал за Чику-Цику все эти его прощальные слова и попрощался с ним за нас обоих.

— Нет, не перестану! — возразил я. — Я отлично понимаю птичий язык и просто перевожу его для тебя. Чика-Цика, если хочешь знать, пообещал прилететь следующей весной и просил, чтобы мы с тобой не перессорились до его возвращения.

Брат даже не стал возражать. Он просто махнул на меня рукой, как на пропащего человека.

Сентябрь скоро кончился. Недолгой была и вся осень. Снег выпал рано, и зима оказалась снежной, морозной и бесконечно длинной. Был уже конец апреля, а снег лежал и не желал таять. Долго не летели грачи, трясогузки, чибисы, стало казаться уже, что зиме не будет конца. Но! Но однажды в сени к нам впорхнула маленькая серая птичка и радостно сообщила:

— Чика-Цика!

Нет, не подумайте, что брат у меня такой уж суровый. Он первый воскликнул:

— Ну, здравствуй, пернатый странник! Прилетел? Вспомнил! Небось, и весну на крыльях принес? Дай-ка я покормлю тебя. Устал с дороги-то, проголодался?

И правда, скоро снег растаял, и все пошло своим чередом.

 

ПРОСТИ МЕНЯ, ГРАЧ

озможно, вам это сравнение покажется надуманным, но мне оно таковым не кажется, и потому я смело говорю, что грачи, как и яблоки, поспевают. Только яблоки, поспевая, краснеют, наливаются сладким соком и обретают упругую белую мякоть, а грачи поспевают, когда начинают летать. Отличие еще и в том, что яблоки падают на землю уже после того, как поспеют и даже переспеют, а грачи наоборот — перед тем, как поспеть.

Впрочем, расскажу все по порядку, и тогда вы поймете, почему это я завел разговор о яблоках и грачах.

За моим окном стоит молодая яблонька, которая только-только собирается пробуждаться от крепкого сна, только-только собирается приоткрыть свои нежные глазоньки-почечки, когда грачиный народ прилетает с далекого жаркого юга и, рассаживаясь по голым ветвям знакомой им березы, молча отдыхает утомленный. Конечно, грачиный народ улетает зимовать не так далеко, как некоторые большие и маленькие птицы, но и перелет с юга нашей родины на север оказывается утомительным для них делом. Поэтому отдыхают грачи долго — несколько дней. А потом приходит пора забот о тех кучах хвороста в кронах высоких деревьев, которые птицы считают своим домом. И когда грачиный народ латает старые черные гнезда в розовеющих на голубом весеннем небе ветвях березы или строит новые, яблонька все еще пробуждается. Когда же яблоневые почки просыпаются, и из них выбираются на волю клейкие листики и нежные бутоны цветов, грачи кричат всему свету, что яйца уже отложены, что яйца уже насиживаются, и что все они теперь ждут-не-дождутся, когда же выведутся их не менее крикливые птенцы. Первые весенние грозы наполняют наш сад восторженным гулом грома, и бутоны раскрываются навстречу небесной влаге и свету солнца. Днем просыпаются пузатые шмели и ползают маленькими медведиками с белого благоухающего лепестка на другой такой же и поют в возбуждении песню мохнатого добытчика:

— Уж-ж-ж я пож-ж-ж-жуж-ж-ж-жу, Уж-ж-ж я покруж-ж-ж-жу, Уж-ж-ж я себе на уж-ж-ж-жин Дж-ж-жему пригляж-ж-ж-жу…

Или не пригляжу, а соберу, — трудно расслышать слова этой песни из-за непрерывного жужжания. Теплыми вечерами жужжание не прекращается. Это просыпаются большие коричневые жуки, которых называют майскими. Они жужжат и кружат в молодой, клейкой зелени берез. А по утрам первым в деревне просыпается грачиный город, жители которого заняты самым важным в их жизни делом — выкармливанием птенцов. Сначала голенькие и слепенькие птенцы только и умеют, что разевать свой непомерно большой рот. Посмотреть на них, так просто жуткие уродцы из страшных немецких сказок, но родители просто не чают в них души. Грачата растут прямо на глазах довольных пап и мам — приодеваются пушком, выучиваются пищать, и чем дальше, тем громче, воюют друг с другом, стараясь посильнее набить ненасытную свою утробу. И вот в одно прекрасное утро все они оказываются в том возрасте, когда умеют не только есть и спать, но и чесаться длинным клювом, чтобы скорее росли перья цвета сажи из печной трубы, пробовать свой ломающийся голосок, ссориться вволю с родными братьями и сестрами, и тогда у них появляется то прекрасное и опасное чувство, без которого живое, как бы вовсе и не живое. Это чувство любопытства. Именно оно заставляет птиц выглядывать из гнезда, из маленькой и уютной своей планетки на огромный, во всю деревню, а там, может, и еще дальше, космос. А на яблоньке уже маленькие, с ноготок мизинчика яблочки, которые и яблочками-то никто не называет — завязи. И когда эти завязи появятся, то растут и растут почти так же быстро, как грачата, и вырастают они до того, что становятся с ноготь уже большого пальца. Вот тогда, в середине первого месяца лета, созревают грачи. Молодые сердца их в это время полны решимости потому, что мудрость и жизненный опыт еще не успели поселиться в их маленьких глупых головках. Грачата, неумело балансируя крыльями, выбираются на край гнезда, прыгают с ветки на ветку и кто-нибудь из них нет-нет, да упадет неуклюже вниз, в жадные лапки наблюдательного и терпеливого кота Васьки. Почти каждый год, когда я иду на рыбалку или еще по каким-то делам спускаюсь к Кудьме и прохожу мимо той самой березы, мне попадается недоспелый грач. Поначалу, если я беру его в руки, он старается скрыться, вырваться, улететь, убежать, ущипнуть, оцарапать, но, поселившись у нас в доме, понемногу привыкает к спокойному общению с людьми. Мы с братом докармливаем его и позволяем летать к своим, на березу, когда у него возникает охота. Так грач живет все лето на два дома и не улетает от нас совсем, пока не придет пора созревания яблок и великого осеннего перелета.

Мы никак не называем грачей, взятых на довоспитание, не даем им имени. Просто грач. Но однажды мне попался совсем не просто грач, а Грач, из-за которого я и рассказываю всю эту историю.

Сначала он ничем не отличался от других — ни особенной внешностью, ни поведением. Но прошло два-три дня, и стало ясно, что эта крикливая птица не такая, как все. Во-первых, Грач обзавелся территорией, и не пускал на нее ни собак, ни кота, которого по невежеству своему нисколько не боялся. Эта территория начиналась от большого старинного дивана и простиралась до окна с видом на яблоньку. Из этого же окна хорошо была видна и береза с колонией грачиного народа, и дальше — Кудьма, заливные луга, далекая Волга и даже сосновый бор на том берегу Волги. Все эти виды, однако, Грача нисколько не занимали. Время он проводил в полудреме на подлокотнике дивана, пока не появлялась угроза вторжения на его территорию. Чаще всего «лазутчиком» оказывался Бес. Привыкший к безраздельному владению всей комнатой подслеповатый ягдтерьер не сразу понял, что раздел недвижимости уже случился. Иногда, соскучившись по ласке, он спрыгивал с дивана, потягивался передними, потом задними лапами, умиротворенно зевал и плелся неспешно к моему столу. Полусонные глаза Грача оживали, и в них вспыхивал азартный огонек — наконец-то дело нашлось! Птица несколько раз переступала с ноги на ногу, приникала всем телом к подлокотнику и исподтишка наблюдала за движениями собаки. Как только Бес, по представлениям птицы, пересекал демаркационную линию магического круга, Грач нырял на Беса и ставил своим крепким клювом восклицательный знак на его темени. После этого ягдтерьер опрометью кидался восвояси, а победные гортанные крики пернатого пограничника были полны показной гордости и обещания впредь обнаруживать и обезвреживать нарушителя. Отразив попытки проникновения, Грач вновь занимал удобную для засады позицию на подлокотнике дивана, и глаза его скоро заволакивала притворная сонливость.

Если Грача не оказывалось на диване, это означало, что он нашел где-то спичку. Спичку он находил обычно на кухне или в комнате брата. И зачем, вы спросите, ему нужна была спичка? Недалеко от моего стола, справа от окна стоит старый кованый сундук — большой деревянный ящик зеленого цвета, обитый по всем углам жестью. Не знаю, что хранили в этом сундуке его прежние хозяева. Может быть, там лежало когда-то приданое для невесты, может быть, в нем прятали муку или крупу от крыс и мышей, а, может быть, и ненужный хлам, который так часто бывает жалко выбросить. Во всяком случае, сундук этот был предназначен для запирания на висячий замок. Когда он достался мне, замка на нем уже не было, но накидная петля и кованое полукольцо под нее выглядели весьма надежно. Плоская черная петля прикреплялась к крышке, спускалась вниз, легко надевалась аккуратным прямоугольным отверстием на полукольцо и для красоты и удобства на самом конце закручена была в тонкую трубочку. Вот эта трубочка и поразила воображение птицы. Как только Грачу удавалось найти где-нибудь спичку, он немедленно хватал ее в клюв, всегда с необгорелого конца, и спешил к сундуку. Тут он с настойчивостью и ловкостью пьяного медведя пытался вставить спичку в трубочку петли. Когда же ему это и в самом деле удавалось сделать, Грач принимался ходить взад-вперед перед предметом своей страсти. Весьма довольный собой, он что-то сочинял на ходу и курлыкал вполголоса. Отходив так положенное время, он аккуратно вытаскивал спичку из трубочки, после чего с еще большим усердием принимался вставлять ее обратно. Справившись и второй раз с этой недюжиной головоломкой, Грач вновь дефилировал, готовый лопнуть от распиравшей его гордости. За этим интеллектуальным занятием он не замечал времени и забывал о чувстве голода. Когда же пустой желудок напоминал о себе, Грач вдруг спохватывался, словно его кто-то обманул, что-то бормотал обиженно несколько секунд и затем принимался кричать истошным голосом, в котором нахальная требовательность удивительным образом смешивалась с отчаяньем издыхающей от голода птицы.

Кормили мы Грача, как, впрочем, и всех других приемных грачей с ложечки или пинцетом. Правда, пинцет использовался только при запихивании в необъятный клюв кусочков мяса или дождевых червей. Каши, суповую гущу и моченый хлеб Грач получал с ложки. При этом он немного приседал, растопыривал слегка свои недоспелые крылья, задирал голову вверх и, широко разинув клюв, стонал и дребезжал своим острым язычком, что, по-видимому, означало: «Лей, давай! Сыпь все подряд, не жалей!». Получив порцию каши, Грач жадно глотал ее со странным звуком, похожим на мычание, и быстрее, чтобы мы не успели передумать, снова разевал глотку. После шести-восьми ложек глазки его соловели, он вдруг обмякал и замирал, глядя прямо перед собой в пространство. Сигналом к выходу из философического транса всегда оказывалась струйка, выпущенная им из-под хвоста.

Вообще уборка за грачом доставляла некоторые неудобства, но самым драматичным в истории наших с ним отношений было несоответствие суточных циклов сна и бодрствования. Попросту говоря, Грач просыпался много раньше, чем мне бы этого хотелось. Может быть, после этих слов кто-то решит, будто я такой деспот, что готов подсыпать яду в пищу любому, если только он просыпается на полчаса раньше меня. Вовсе нет. Просто, проснувшись за час-другой до восхода солнца, бодрствовать в одиночестве Грач не желал. Он сразу же начинал интересоваться вопросами пропитания, и происходило это следующим образом. Усевшись на спинку моей кровати, Грач некоторое время бормотал что-то вполголоса, а затем, решив, что все необходимые формальности соблюдены, сообщал, что он проснулся и готов к принятию пищи. Эта ценная информация предназначалась прежде всего мне, однако Грач на всякий случай произносил ее так, чтобы в соседних с нашим домах тоже все были в курсе. Двух-трех сообщений мне хватало, чтобы перевернуться с боку на бок и накрыться одеялом с головой. Заметив такую эволюцию, Грач несколько раз поворачивал голову сбоку-набок, кося на одеяло то одним, то другим глазом, а, убедившись обоими глазами по очереди, что его игнорируют, произносил в мой адрес с той же степенью музыкальности несколько неприличных выражений. Затем он прыгал на подушку и принимался разыскивать край одеяла. Со второй или третьей попытки ему удавалось просунуть под одеяло клюв, а затем и всю голову. Немного порыскав в душной темноте, Грач наконец находил то, что искал, хватал клювом прядь волос и дергал с такой силой, что ни о каком сне больше не могло быть и речи. Приходилось вставать, зажигать свет и кормить наглеца, а потом укладываться снова и долго почесывать голову в том месте, которым воспользовалась птица, чтобы обратить на себя внимание.

В июле, когда яблочко приобрело свою узнаваемую форму пепина шафранного, и его уже нельзя было спутать ни с анисом, ни с антоновкой, ни еще с каким-нибудь другим яблочком, грачиный город заметно притихал. Это случалось потому, что птицы отправлялись кочевать вместе с галками и воронами по полям на высоком берегу и лугам в широкой пойме Волги. А когда в августе звучали по озерам выстрелы охотников на утку, и яблоня сгибала ветви под тяжестью налитых плодов, грачи принимались стаиться. Они опять громко кричали и готовились к великому осеннему перелету.

Чем краснее наливалось яблоко под моим окном, тем сильнее тянуло Грача на березу, к своим. Иногда он пропадал там так долго, что казалось, больше не вернется. Но Грач все время возвращался ночевать под крышу нашего дома, считая его теперь своим. Иногда он приглашал кого-нибудь из своих друзей посидеть вместе с ним на яблоне, под окошком, но никто не принимал его приглашений больше, чем на секунду. Птицы, как и положено диким птицам, боялись близости людей. А Грачу это было невдомек, и я стал побаиваться за его дальнейшую судьбу. Впрочем, грач не утка, утешал я себя, и вряд ли он кого-то заинтересует настолько, что его решат застрелить.

Убил Грача камнем незнакомый мальчик. Он приехал из города на выходные к бабушке. Он ничего не знал про ручного грача, и, когда увидел такую доверчивую птицу, гордо поглядывавшую на него с невысокого забора, ему захотелось просто подержать ее в руках, ему захотелось, чтобы птица принадлежала ему. Мальчик весь напрягся, осторожно подступил к забору и стал медленно протягивать руку к грачу. Но тот, сообразив, что его собираются вероломно изловить, перелетел немного выше, на яблоню. Тогда мальчик решил завладеть птицей во что бы то ни стало, пусть даже покалеченной. Он поднял камень и, приметившись, ловко швырнул его сквозь провисшие ветви полные яблок. Удар пришелся в голову, и Грач, безжизненно растопырив крылья, рухнул на кроваво-красные падальцы. Наверное, мальчику было жалко убитую птицу, но оживить ее он уже не мог.

Нет, я не сердился на мальчика, о котором рассказал мне наш сосед, видевший все в окно и не успевший его остановить. Я сердился на себя за то, что, подарив жизнь беспомощному птенцу забыл печальные слова мудрого Лиса, сказавшего Маленькому Принцу: «Ты навсегда в ответе за всех, кого приручил».