Кабахи

Мрелашвили Ладо

Ладо Мрелашвили — известный грузинский писатель, автор нескольких сборников рассказов и стихов, а также повести для детей.

Роман «Кабахи» посвящен нашей современности. Кабахи — название символическое, буквально оно означает состязание в джигитовке.

Кахетия, послевоенные годы, колхозная деревня… Самые разнообразные человеческие характеры возникают перед читателем. В центре романа — фронтовик Шавлего, умный, прямой, честный человек. Он не может пройти мимо того уродливого, что мешает жить и трудиться людям его родного села.

Яркие картины романтической природы Грузии, лирические отступления, живая разговорная речь, тонкий народный юмор — все эти изобразительные средства помогают автору с подлинной художественной силой воплотить замысел своего романа.

 

Ладо Мрелашвили

КАБАХИ

 

РОМАН

Книги первая и вторая

 

Книга первая

 

Глава первая

 

1

С тремя саблями промчался Авазашвили: скосил по пути справа и слева два ряда гибких прутьев, привязанных к невысоким кольям, достал, вытянувшись в стременах, до кольца на столбе, сбил его с крюка — кольцо со свистом взлетело в воздух, — снес на полном скаку, словно дыню со стебля, голову глиняной кукле и в дальнем конце поля круто повернул взмыленного жеребца.

Стадион дружно захлопал. Восторженный гром прокатился над полем, ударился о древнюю ограду замка Патара Кахи и, обрушившись с горы, затерялся в Алазанской долине.

Фыркали и ржали лошади.

Гикали всадники. Звенели шашки.

Гнулись луки, пела тугая тетива, и в этом разноголосом гаме волнение состязающихся передавалось зрителям, боевой азарт постепенно охватывал их.

Справа, у края поля, выстроились хевсуры, приехавшие на своих горских конях из Вероны и Серодани, из Баканы, из Корубани и из Верхней Ахметы. Пестрели украшенные разноцветными бусами и блестками, расшитые крестами рубахи домотканого сукна, унизанные бисером сафьяновые ноговицы. Пояса стройных, плечистых молодцов украшали клинки твердейшего закала — «давитперули» и «гвелиспирули», «горда» и «франгули». На плече у каждого висел маленький круглый щит, кованный в Гунибе или в Ботлихе.

С гордым видом стояли хевсуры из рода Гогочури и Ара- були, Чинчараули и Ликокели, Кетелаури и Нарозаули. Они только что закончили головоломную хевсурскую скачку среди скал и пропастей Цив-Гомборского хребта и теперь любовались игрищами, выглядывая друг у друга из-за спины.

Так уж заведено у хевсуров: даже в открытом поле никогда не выстроятся они плечом к плечу, непременно станут один позади другого, потому что так заповедала им мать-природа: на узкой горной тропе двоим в ряд никак не пройти — только гуськом.

Среди горцев нет наездников, равных хевсурам.

Встретишь иной раз в горах хевсура — едет на своей лошадке смело и бесстрашно — носки пестрые, шапка набекрень, и горя ему мало, а посмотришь на утесы да на обрывы, глянешь, куда ступило копыто его коня, и волосы встанут дыбом. Жутью пробирает от каменного жестокого взора неоглядных, вставших стеною скал, бездонных провалов. А хевсур трусит себе легкой рысцой и напевает:

Ты свяжи носок мне пестрый, Гарусный да шерстяной!

Возле рва с водой, через который переносятся всадники, разместились нижне- и верхнеалванские, заперевальные и цоватушины, чабаны с эйлагов горы Борбало и из ущелья Гомецари. Скинув бурки, железной рукой натягивая поводья, они укрощают своих горячих тушинских жеребцов. Неутомимые странники, днем и ночью рыскают они по горным пастбищам без путей-дорог, среди утесов и ущелий, и непомерно развитые мышцы их ног едва вмещаются в узкие галифе; черные чохи с серебряными газырями, обтягивающие могучие плечи, кажется, вот-вот лопнут по швам; маленькие шапочки лихо сдвинуты на ухо.

Оставив свою Панкисскую долину, явились сюда кистины с зеленых лугов Дуиси и Джохолы; они прихватили с собою и земляков из Омало, с верховьев Алазани. Гарцующие на фыркающих и ржущих кабардинцах, гордые своей посадкой и статью горбоносые молодцы ястребиным взором из-под густых золотистых бровей озирают спортивное поле.

Пшавы из Лапанкури смешались с телавцами, а все остальное пространство вплоть до площадки для борьбы занято коренными долинными кахетинцами из Кварели, Гурджаани и Ахметы.

А стадион гудит, сотрясается, гикает и ухает. Подбадривает ловких и проворных, провожает насмешками с поля неудачливых:

— Размазня!

— Мозгляк!

— Тебе бы не саблю, а салфетку в руки!

— Вот дурачок! Улепетывай поживее с поля!

И пристыженный парень, повесив голову, волоча ноги, скрывается среди своих.

Гудит, гремит, ходит ходуном стадион.

Машут в воздухе соломенные шляпы и кепки, развеваются разноцветные шарфы и платки.

Хохот мужчин перемешивается с заливистым женским смехом.

Визжат, вопят в восторге ребятишки.

В этом оглушительном гаме разгоряченные зрители, сверкая глазами, заключают пари, обсуждают, куда отправиться после соревнований пообедать. С довольным видом посмеиваются победители, отплевываются в сердцах проигравшие. Обсуждаются лошадиные стати, искусство наездников, владение саблей; идут споры о том, всадил в цель или послал мимо последний стрелок свой исинди. Спорщики распаляются и распаляют других.

Вдруг весь стадион охнул, вздохнул — дружно, как бы единой грудью.

Кое-где раздались аплодисменты.

Закончилась игра в мяч на конях. С поля уходила побежденная гурджаанцами команда Телави.

Скоро зрители опять вытянули шеи, стадион замер и вдруг снова зашумел — то вздохнет с облегчением, то охнет горестно: началась десятикилометровая скачка, и вот черная кобылка из Шилды опередила акурского каурого жеребца.

Пригнувшись к холкам своих скакунов, поджарые наездники в красных чохах нашептывали им на ухо ласковые слова, подбадривали, распаляли ветроногих.

На шестом километре каурый жеребец снова вышел вперед, и стадион загремел, загрохотал, разразился восторженными возгласами:

— Так его, наддай!

— Ух, молодчина!

— Лети, каурка!

— Еще немножко — и скачка твоя!

— Покажи кварельским!

— Гурджаанцев обскачи!

— И ахметских!

— Давай, давай, каурый!

Но тут вровень с каурым выдвинулся огромный гнедой мерин из Велисцихе и испортил телавцам их торжество.

Снова напрягся, замер стадион, снова вытянулись шеи зрителей.

Кое-где послышались одобрительные возгласы, но внезапно, заглушая их, громовый хохот прокатился по рядам, и взгляд Русудан, оторвавшись от головных, невольно приковался к тому, кто тащился в хвосте.

Огромный, заплывший жиром верзила, как видно, никому не решился доверить свою лошаденку и взгромоздился на нее сам. Спина маленькой лошадки прогнулась под тяжестью всадника, — казалось, она вот-вот разломится пополам. И все же кобылку не сдавалась и изо всех сил поспешала за своими товарищами, ушедшими далеко вперед. Всадник, выпростав из стремян и чуть ли не волоча по земле длинные ноги, безжалостно нахлестывал и молотил шенкелями свою животину.

Вдруг, откуда ни возьмись, вынырнул, выскочил на дорожку какой-то болельщик — истошно завопил, замахал руками, понукая тщедушного конька.

И без того встревоженная внезапно поднявшимся криком и хохотом, лошадка совсем перепугалась и понесла, свернув с беговой дорожки.

Загудели, заволновались трибуны.

Злосчастная кобылка мчалась во весь опор, не разбирая дороги, посреди поля.

Еще громче заулюлюкали зрители — лошадка, вконец обезумев, свела с ума весь стадион.

Всадник ее растерялся; видно, он был неопытным наездником: то ли не сумел, то ли постыдился соскочить с седла, и только изо всех сил натянул поводья.

Но кобылка даже не замедлила своего бега — так, со свернутой набок шеей, неслась она по полю и внезапно на всем скаку врезалась грудью в штакетник перед рвом для скачки с препятствиями.

Лошадь грянулась оземь, а ездок перелетел через ее голову и исчез во рву, наполненном водой.

На трибунах творилось что-то невообразимое.

Грохотали мужчины.

Женщины, надрываясь от смеха, отирали слезы, катившиеся из глаз.

Старики обессиленно раскачивались на скамьях и хлопали себя по коленям.

Ребятишки визжали от восторга, парни и девушки хохотали, держась за бока.

И когда, перепачканный грязью и мокрый, как Лазарэ, наглотавшийся мутной воды, наездник кое-как выкарабкался из рва, ни у кого уже не было больше сил смеяться.

Тем временем нижнеалванская трехлетка Морская Пена внезапно вырвалась вперед и заслонила от каурого своим белоснежным крупом беговую дорожку впереди.

Скачка близилась к концу.

Хихикали, переглядываясь, ахметцы.

Хмурились гурджаанцы и кварельцы.

А телавцы ворчали, сердились, готовы были пустить в ход кулаки.

И вдруг случилось неожиданное: то ли стараниями отличного наездника, то ли благодаря силе собственных ног, каурый опередил белоснежного алванца на целую голову и пришел к финишу первым.

Поднялся невероятный шум, воздух задрожал от аплодисментов.

Взлетели в воздух, шапки.

С грохотом повалился облепленный людьми забор, отделявший поле от соседнего сада, и новые толпы людей хлынули на стадион. Возникла неописуемая давка и толкотня.

Прибежали распорядители соревнований и следом за ними — милицейские.

Собралась вся районная милиция.

Блюстители порядка построились шеренгой, взяв друг друга под руки, оттеснили напиравшую толпу до границы сада и стали перед ней цепью.

Начинался кабахи.

Двенадцать всадников выстроились в ряд и впились горящим взглядом в высокий столб посредине поля, на верхушке которого был установлен стройный, длинногорлый серебряный кувшин.

Распорядители подали знак, и игра началась.

Старший из участников, уже с проседью в волосах, вложил стрелу в лук и пришпорил коня. Приблизившись к цели, он пустил стрелу. Но она пролетела мимо серебряного кувшина и, описав в вышине широкий круг, упала на землю.

Одиннадцать состязающихся поочередно попытали счастье и все потерпели неудачу.

Остался только один — совсем молодой всадник на крупном, могучем жеребце.

Семь тысяч зрителей взирали с замиранием сердца и с надеждой на кудрявого, статного молодца.

А юноша, бледный от напряжения или от предвкушения возможной неудачи, едва справлялся со своим рвавшимся вперед конем.

Буланый жеребец рыл землю копытом, изгибая шею, поводил нетерпеливо головой, косился на трибуны бешеными, налитыми кровью глазами.

И вдруг, в мгновение ока, сорвался с места.

Юноша, подскакав к столбу, выпустил уздечку и натянул лук.

Все это вышло так быстро, ладно и ловко, что со всех сторон послышались одобрительные возгласы. И тут же несколько фотографов, выскочив на дорожку, наставили на всадника фотоаппараты.

Для лошади это было чем-то совершенно нежданным и непривычным. Увидев перед собой странно вихлявшихся людей с какими-то подозрительными, нацеленными на нее приспособлениями в руках, она испугалась и помчалась прочь во весь опор.

Всадник, не удержавшись в седле, грохнулся с маху оземь.

Лук вырвался у него из рук и распрямился в траве.

Обезумев от страха, ничего не видя перед собой, жеребец понесся прямо на трибуны:

В передних рядах зрители повскакали с мест, с перекошенными от страха лицами ринулись на сидевших сзади.

Поднялась толкотня, люди хватались друг за друга, бесцеремонно перешагивали через скамьи и через плечи сидевших ниже; послышались визг и брань.

Где-то в средних рядах закричала женщина.

Несколько смельчаков выскочили на поле и, подхватив валявшегося на земле наездника, бегом унесли его.

Шавлего, прорвавшись сквозь плотную людскую толщу, в два прыжка очутился возле лошади и схватил ее под уздцы могучей рукой.

Жеребец рванулся и потащил его за собой. Но не успели люди сообразить, что случилось, как Шавлего очутился на спине у буланого, и тот с быстротой ветра помчался по полю. Всадник пригнулся к золотистой гриве, протянул вперед длинную руку, схватил коня за храп и зажал ему ноздри. Конь задохнулся, дернул мордой вбок, но всадник рванул ее к себе, едва не свернув животному шею.

Волчком закружился обезумевший жеребец.

А всадник, перегнувшись в седле, подобрал поводья и пустил коня вскачь.

Буланый домчался до края стадиона, там, круто остановленный железной рукой наездника, взвился на дыбы, сел на задние ноги и повернул назад. Вихрем пролетел он все поле в обратном направлении, а всадник по пути на полном скаку свесился с седла и поднял оброненные его предшественником лук и две стрелы. Доскакав до противоположного края стадиона, он снова повернул жеребца и понесся к столбу. Попробовав лук и убедившись, что он цел и тетива нисколько не ослабла, Шавлего вложил стрелу и пустил ее в цель.

Стрела со свистом прорезала воздух и пролетела сквозь ручку серебряного кувшина.

Зрители, притихшие было, словно воробьи при виде пролетевшего ястреба, разразились громкими криками и аплодисментами:

— Вот это молодец!

— Бьет без промаха!

— Давай, давай! Кто сказал, что Арсена нет в живых?

Снова гремел и сотрясался стадион.

А джигит уже опять поворачивал коня в дальнем конце поля и вкладывал в лук последнюю стрелу.

Снова пронесся буланый жеребец мимо столба, снова запела натянутая и спущенная тетива.

Стрела, посланная сильной рукой, ударилась в цель, и серебряный кувшин полетел кувырком вниз.

Восторженное «Ух!» вырвалось из семи тысяч глоток.

Всадник распрямился в седле, вздернул коню уздечкой голову вверх и повел его неторопливой рысью к площадке для борьбы. Здесь он спешился и привязал буланого к гимнастическому шесту.

Лоснилась влажная шерсть на трепещущих мышцах укрощенного, оробелого, усталого жеребца.

А наездник прошел сквозь ряды обступивших поле зрителей, добрался до ворот стадиона и положил руку на плечо беспокойно переминавшемуся с ноги на ногу парню.

— Ну, а теперь поехали, Лексо, — хоть немного, а потешил я душу.

— Да, поедем, а то попадет мне за опоздание. Дядя Нико строго-настрого наказал, как только вернусь с грузом, тотчас явиться в контору. Завтра выходим в поле, на жатву, и он ни минуты не дает машине простаивать.

— Ничего, если будут ругать, ты все вали на меня. Дескать, встретил Шавлего на станции, взял с собой, а он, как услышал про кабахи и джигитовку, силком заставил свернуть с дороги и заехать в Телави, на стадион.

У ворот стадиона Шавлего не вытерпел и обернулся, чтобы поглядеть напоследок на игрища.

По площадке носились хевсуры в песочно-серых латах, с круглыми щитами на локтях — наскакивали друг на друга, били по островерхим шишакам сверкающими «франгули». У каждого на острие шлема было насажено по яблоку. По правилам состязания, надо было изрубить яблоко на шишаке противника и сохранить целым свое. Тот, кому это удавалось, и объявлялся победителем в фехтовании.

Звенели щиты.

Взвизгивала сталь шишаков под ударами «франгули».

Сверкали молнии клинков над шлемами.

Шавлего с минуту не мог оторвать взгляд от этого зрелища, но потом вспомнил о сброшенном лошадью наезднике и поспешно прошел в ворота.

— Где же ребята, Лексо?

— Дата здесь, а Шота поехал в больницу с сыном Тоникэ, Coco.

— A Coco откуда тут взялся? И чего ему понадобилось в больнице?

— Да ведь этот парень, что слетел с лошади, был Coco.

— Что слетел с лошади? Так это нашего Coco сбросила лошадь?

— Ну да. Вот его и забрали в больницу, а Шота поехал с ним.

— Бедняга… Повредил себе что-нибудь?

— Не знаю… Стонал громко, когда увозили.

— Значит, лошадь была нашего колхоза?

— Ну да. Молодая, едва объезженная. Недавно с горных пастбищ пригнали.

— Хороший конек.

— Поехали. Дата устроится в кузове, на трубах. И вещи туда положим, а то в кабине они будут тебя стеснять. Ну-ка, Дата, положи чемоданы так, чтобы они не запачкались… — Лексо завел мотор, машина тронулась и покатилась по спуску. — А где кувшин? Что ж его не взял? Кабахи-то ведь ты выиграл!

— Кувшин, наверно, получит Coco. Я принял участие в соревновании случайно, вне конкурса.

— Однако вещей у тебя немало. Надолго приехал?

— Надолго. Хочу поработать здесь над диссертацией.

— Давненько тебя не было видно.

— Никак не удавалось приехать. Не вырвешься — дела по горло. А ты как, не собираешься продолжать ученье?

— Так ведь надо заниматься, а где у меня время? Вот посадили на эту старую колымагу, и мотаюсь день и ночь по полям да по проселкам.

— Ну, старый бык, как говорится, и рогом тянет: работает твоя колымага что надо. Постой, куда это ты свернул?

— Заглянем в больницу — на минуту. Проведаем Coco и Шота с собой захватим.

— Да, да, я было и забыл… Проведаем парня, жалко.

Из больницы они прихватили не только Шота, но и самого Coco. Неудачливый наездник был бледен, забинтованная по самое плечо рука висела у него на перевязи. Он то и дело болезненно кривил сухие, бескровные губы и с унылым видом понуро шагал следом за односельчанами. Когда подошли к машине, он вежливо посторонился перед гостем, но Шавлего силой усадил его в кабину, а сам вскочил в кузов.

Наверху, в кузове, было прохладно. С шумом, разбрасывая камешки, катилась под гору машина, встречный воздушный поток обвевал лицо, приятно холодил лоб и шею.

Проехали аэропорт. Дальше потянулось прямое как стрела, ровное шоссе, обсаженное с обеих сторон молодыми ореховыми деревьями. Некоторые из них уже начинали плодоносить — впору хоть нынче же осенью обивать орехи. Машина неслась — навстречу ей набегали и проносились мимо бесконечные ряды увешанных гроздьями виноградников, отягченные плодами фруктовые сады. Шелковистой зеленью переливалась высокая, невыкошенная трава под заборами и на обочинах проселков.

Не доезжая моста через Алазани, возле телавского леспромхоза, Шавлего попросил остановить машину и слез.

— Чемоданы и узлы завезешь ко мне домой, Лексо. А я пойду пешком, через рощу. Поднимусь вдоль Алазани, а потом полями до самой нашей деревни. Давно я не хаживал по этим местам. Интересно, есть ли еще на реке та заводь, под скалой?

— Как же, есть. Все наши ребята с утра до вечера там прохлаждаются.

— Ну, так и я искупаюсь — поплещусь в заводи вволю.

— Если хочешь купаться, можем остановиться у Алазанского моста.

— Да нет, поезжайте без меня. Там, у моста, небось весь Телави собрался. Да и какое еще место на реке может с нашей заводью сравниться! Мне даже только посмотреть на нее — и то сердце в груди заколотится! Поезжай, поезжай, да поосторожней. Чемоданы мои побереги. Как приду домой, чтобы уже были на месте.

И Шавлего свернул по тропинке в рощу.

 

2

В просторном дворе перед конторой колхоза стоял, заложив руки за спину, пожилой человек и хмуро разглядывал смятую кабину, разбитый кузов и погнутую раму разобранной грузовой машины.

Он обошел со всех сторон снятую с колес раму, заглянул в мотор, поковырялся в свечах… Потом пнул в сердцах ногой валявшееся рядом колесо, окинул напоследок взглядом разбросанные на земле болты и гайки, плюнул и, круто повернувшись, направился к конторе.

Дожидавшиеся во дворе, под раскидистой липой, люди отозвались вразнобой на его приветствие и двинулись за ним.

Пожилой человек поднялся по лестнице на второй этаж, вошел в просторную комнату и сел за письменный стол, обтянутый синим сукном.

Колхозники разместились на стульях, расставленных рядами вдоль стен.

Тот, что сидел за столом, снял шапку, надел очки, развернул газету, пробежал ее глазами и отодвинул в сторону. Потом, сплетя пальцы, положил руки на стол и обвел собравшихся строгим взглядом.

— Маркоз здесь?

— Здесь, дядя Нико.

— Как дела в твоей бригаде? Сколько арб собираешься запрягать?

— Три арбы готовы, и жнецов уже выделил.

— Как три? Ты же должен вывести четыре!

— Должен-то должен… Да у Бегуры вчера вечером арба сломалась… Три стояка и перекладина — в щепки.

— Что ж, добрый человек, из-за этого ты мне в такую горячую пору арбу недодаешь? Неужели я должен сам о каждом пустяке заботиться и все вам подсказывать? Или, ты думаешь, у председателя мало дела? Нынче же свези арбу Левану — пусть срочно наладит!

От резких слов председателя бригадира передернуло.

— Да ведь чинить-то нечем, дядя Нико, лесу у меня нет. Где я его возьму?

Лоб председателя угрожающе собрался в складки.

— Лес тебе понадобился? — Он повысил голос. — Кругляк или строевой? Да какой там особенный лес нужен, парень? Ступай сейчас же, отбери две-три слеги из тех, что валяются около хлева. Не найдется длинной для перекладины — выдерни жердь из омета. Завтра утром чтобы ты меня встретил с четырьмя арбами в поле!

Маркоз направился к выходу.

— Погоди! — настиг его в дверях оклик председателя. — Сколько у тебя жнецов?

— Десять, а вязать снопы я поставил пятерых.

— Добавишь еще двух жнецов и одного сноповяза. Подлески — поле изрядное. Где скирды будешь ставить?

— У Мирных вязов.

— Не далеко Ли?

— А ближе там нет тенистого места.

— Ладно. Ступай и сделай все, как я сказал. На стояки хватит двух слег. Скажешь сторожу от моего имени, он отпустит.

Бригадир топтался в дверях.

— Я-то пойду, дядя Нико… Да где мне взять еще трех человек? Людей не хватает!

— Как не хватает? Ведь у тебя в бригаде числится шестьдесят семь человек!

— Ну да, числится… А сколько на работу не выходит! У меня все при деле: кто назначен воду возить, кто — свясла вить, кто — стога ставить, кто на комбайн… Все распределены.

— Это меня не касается. Ступай и сделай, как тебе сказано. Урожай ждать не будет, вовремя надо его брать!

Бригадир вышел.

— А у тебя как дела? Все наладил для завтрашней работы?

Рослый, худощавый, заросший бородой молодой человек поднялся со стула.

— К вечеру все будет в порядке.

— К вечеру? А сейчас не в порядке?

— Как нет, в порядке, только вот не хватает конной арбы, не на чем воду возить.

— Разве в твоей бригаде ни у кого нет конной арбы?

— Как нет, есть, только все друг на друга кивают.

— Что ж это, добрый человек? Или в твоей бригаде трудодней не выписывают? Скажи Габруа — пусть он тебе воду возит!

— Габруа договорился с Ефремом-гончаром, нагрузил свою арбу посудой и повез ее на рынок в Ахалсопели.

— Что ж ты, не нашел другого времени, чтобы его отпустить?

— Я его и не отпускал. Меня-то кто спрашивает?

— А кого же спрашивают, сынок? Бригадир ведь ты, а не кто-нибудь!.. Скажи Ие Джавахашвили, пусть запряжет своего осла… Сколько поднимет, столько и привезет.

Вошел бухгалтер и положил на стекло перед председателем листок, вырванный из школьной тетради.

— Вот, надо подписать.

Председатель надел очки, с минуту разглядывал исписанную страницу, потом поднял глаза на бухгалтера и, поймав его взгляд, медленно обмакнул перо в чернильницу.

— Больше ничего?

— Ничего.

— С учетом все налажено?

— Самым лучшим образом.

— Весы наготове?

— Надо бы еще одни… Но это не беда, возьму со склада.

— Не годится. На складе весы тоже нужны.

— Ну и что ж? Дадим туда те, что привезли из Телави, а складские я сегодня же отошлю в поле.

— Хорошо, так и сделаем. Весовщики назначены?

— Назначены во всех бригадах. Вот только у Датии-младшего не хватает пятидесятиграммовой гирьки.

— Так достаньте. Это же не комбайн!

— Да я и поручил привезти из Телави. Сегодня туда поехал человек — к вечеру вернется.

— А как с сушкой решим?

— Придется на крыше хлева зерно сушить — больше ничего не придумаешь.

— А выдержат доски? Можно на них понадеяться?

— Ну, как не выдержат! Надо, чтоб выдержали, — иначе нельзя. Три колхоза к нам присоединились — и из трех только у одного, у «Красного луча», есть своя сушилка. Нет, как ни крути, надо, чтобы выдержали!

— Ну ладно, ничего не поделаешь. Скажи Марте, чтобы послала туда женщин, пусть подметут крышу.

Дверь снова отворилась, и показался парень в одежде, запятнанной машинным маслом и соляркой. Он обвел присутствующих неуверенным взглядом.

Его встретили возгласами удивления:

— Ого, вернулся! Отпустили!

Председатель снял очки, отстранил левой рукой склонившегося над ним бухгалтера и некоторое время молча смотрел на вошедшего. Взгляд его уперся в парня, как кинжальное острие. Тот не выдержал и отвел глаза.

— Что за дьявол в тебя вселился, малый?

Парень стоял низко опустив голову и не говоря ни слова.

— Палки мне в колеса вставляешь? Завтра начинается уборка урожая, а ты машину вдребезги! Что это на тебя нашло — взбесился или примерещилось что-нибудь? Ни с того ни с сего вдруг в дом врезался! Ежели ты, дружок, спятил — так и скажи, и мы тебя отправим в больницу. А нет, так что ж ты мне машину ломаешь в самую страдную пору?

Парень все стоял опустив голову и ногтем ковырял у себя под ногтями. Наконец он поднял голову и, пересилив себя, взглянул в лицо говорившему.

— Да разве я виноват, дядя Нико? От человека увернулся — и на дом наехал… Не давить же его было — ведь зашиб бы насмерть, в кашу бы… Вот эти ребята со мной были, они все видели… А все из-за того парня… Говорят, он из Шромы. На велосипеде ехал, пристроился ко мне сзади, ухватился за трубы, что я вез, и катил себе следом. Ребята на него цыкнули — он отцепился, налег на педали что было сил и обогнал меня, вылетел вперед. Ну и тут колесо, что ли, у него по асфальту скользнуло, — он и растянулся посреди дороги, перед самым моим носом. Я сразу рванул баранку вправо. Тормозить не было смысла, все равно бы раздавил. Так вот, вывернул я машину, да только трубы ее перевесили, потянули назад. Видали, какие длинные трубы — вон они, во дворе лежат, восемь метров длины в каждой. И очень уж много их было навалено в кузове. Перевесили трубы, и машина встала на дыбы, передние колеса в воздухе повисли. Что я тут мог поделать? Руль теперь уж был ни к чему. Заглушил я мотор, но машина пошла по инерции, ударилась в стену дома и проломила окно…

— А если бы в доме кто-нибудь оказался? Слыхали вы когда-нибудь такое, люди добрые, а? — повернулся председатель к бухгалтеру. — И ведь как стукнул — всю стену разнес, кирпичи через открытую дверь на балкон вылетели! Кабина очутилась внутри комнаты, у самого стола, словно какой-нибудь желанный гость! Передние колеса при ударе отвалились, и кабина стояла прямо на полу. А за минуту до того, оказывается, маленькая девочка, хозяйская дочка, играла в комнате, да, на свое счастье, выбежала за веником, решила в домике у кукол полы подмести… Выбежала и, таким образом, случайно уцелела, да и этого полоумного избавила от беды. Что тебе сказали в милиции?

— Отобрали права и велели привести того парня, что упал перед машиной вместе со своим велосипедом. Не верили, заставили рот раскрыть и принюхивались, пьяным хотели меня объявить. А с чего мне было опьянеть? Весь день крошки хлебной и то во рту не было!

Председатель хитро прищурился.

— Где это слыхано, братец, чтобы от хлеба пьянели? А вот утречком, спросонья, для бодрости, многие любят глотнуть водки, иной раз и без крошки хлеба.

— Водка… Что водка? Что такое для меня каких-нибудь три стаканчика?

Председатель глянул вверх, на бухгалтера, лицо которого осталось совершенно невозмутимым, потом обвел сидевших вдоль стены лукавым взглядом и фыркнул.

Присутствовавшие воспользовались благодушным настроением председателя и присоединились к его веселью.

Когда хохот умолк, председатель вновь повернулся к смущенному парню:

— Ты человек неглупый, и три рюмки водки, да еще выпитые спозаранок, не могли свернуть тебе мозги набекрень. Но все же надо быть впредь поосторожней. Так-то, дружок. Твоя мать трех сыновей в войну потеряла, теперь на тебя одного надеется. Надо, братец, вести себя с умом! Не сообщи я секретарю райкома, ты небось и сейчас маялся бы в милиции. Ступай теперь, садись в мою машину, поезжай в МТС и привези оттуда Махателашвили. Спроси там механика. Машину надо отремонтировать, сынок, завтра в поле выходим… Да как он только сам цел остался — ведь спинку сиденья прямо к рулю прижало! Трубы-то проломили кузов и стенку кабины сзади протаранили.

Когда парень вышел, председатель повернулся к другим:

— А тебе что понадобилось, Тедо?

— А то понадобилось, что вот я бригадира привел. Не дает мне людей.

— Как так, почему не дает?

— Почем я знаю… Говорит, самому нужны.

Председатель сдвинул брови и сердито взглянул на смуглокожего, черноволосого молодого человека, сидевшего рядом с Тедо.

Тот ответил твердым и непокорным взглядом.

— Почему ты отказываешь ему в рабочей силе, братец? До каких пор будешь так вот упрямствовать и своевольничать? Видишь, урожай у дверей, надо с ним распорядиться по-хозяйски! Хорошо же ты общему делу подсобляешь! Однажды уже хотели тебя отстранить — я заступился, оставил тебя бригадиром. И во второй раз встал вопрос о том же — опять я пришел на помощь. Что ж, ты думаешь, я тебя всегда выручать буду? Нет, брат, довольно с меня! До седых волос дожил, чего только не видел на своем веку, а такого склочника ни разу не встречал! Нет больше мочи!.. Вот созовем общее собрание и освободим тебя, если не хочешь быть бригадиром. Где это видано, когда такое бывало, люди добрые, христиане?! Что партийное собрание постановило, не помнишь? Или у тебя уши ватой заткнуты были? А может, ты где-нибудь за рекой сидел и слыхом ничего не слыхал?

— Что слух у меня хорош, это вам известно лучше, чем любому другому. Иначе я не услышал бы вашего крика среди грома и грохота вздувшейся Алазани и не мог бы вытащить вас на берег. А что касается партийного собрания, так я там был и тогда же заявил, что в моей бригаде народу меньше, чем в любой другой. Почему вы не берете людей из других виноградарских бригад?

— Тебя еще никто не уполномочил учить меня уму-разуму. Это мое дело, кому я что поручаю, у кого беру людей и кому их даю. А не беру я работников из других бригад, потому что они еще и третьего опрыскивания не провели. На твоих же участках не только с опрыскиванием покончено, но и все другие работы выполнены. Вот почему мы обязали тебя дать людей в полеводческие бригады. Ну, дошло наконец?

— Отчего же они запаздывают? Людей ведь у них, да и вообще всюду, больше, чем в моей бригаде? Хоть на два-три человека, но больше! Я со всем управился и все успел потому, что виноградники этого требуют. Как же мне теперь остаться без людей, когда подошло время в четвертый раз опрыскивать лозы, да и серой пора их лечить. Сами знаете, лозы надо расправить, обрезать, концы им окоротить. Не только у меня, и у других бригад нельзя забирать работников — ведь участки не обработаны. Если снизу, из-под лоз, поглядеть наверх, даже клочка неба в просвет не увидишь, так густо листва разрослась. Надо ее разредить, а то гроздья задохнутся в жару, виноград весь испортится. Нужно и тут руку приложить. Лозе небо открыть нужно.

— Небо открыть? Да почему оно не обрушится тебе на голову отдохнул бы я наконец от тебя, избавился раз и навсегда. Не даешь людей — ладно, не давай… Но зачем ты других бригадиров подговариваешь? Что ты народ мутишь, агитацию разводишь? Этого только не хватало — и так все свое гнут, хоть кол у них на голове теши! А ты-то хорош! Учился, свет повидал, толк в деле знаешь — так чего же ты народ мутишь, спрашиваю? Это вместо того, чтобы мне подсобить? А если я план провалю, ты будешь отвечать? Да что ты за человек, чего тебе от меня нужно? Уходи, сгинь с моих глаз. Зачем мне такой бригадир? Попрекаешь, что из Алазани вытащил? Да ты бога благодари, что я об этом помню, не то ведь если до райкома дойдет, что ты сейчас сболтнул, так ты тут у нас уже не ко двору будешь! Нет, слыхано ли — сам людей не дает и других агитирует, чтобы не подчинялись!

— Я никого ничем не попрекаю, председатель, так просто сказал, потому что к слову пришлось… И агитации никакой не веду. Я только одно твержу. Слыхали поговорку? Дома пес не сгодился, так на охоту просился… У виноградарских бригад есть свое собственное, на них возложенное дело. Это я и на партийном собрании говорил. Пусть они сначала со своим делом управятся, а потом уж за чужие дела берутся.

— Значит, по-твоему, полеводство — это чужое дело?

— Я этого не говорил.

— Так чего же ты хочешь, дружок: чтобы поспевший урожай остался в поле? Чтобы полег и сгнил на корню?

— Урожай в поле не останется, не поляжет и не сгниет. На полях работают свои, полеводческие бригады. Пусть каждый руководитель организует дело в своей бригаде как следует, тогда и с теми силами, какие есть, урожай будет убран до срока.

— Какие там силы, где силы, дружок? Вся поголовно молодежь бежит из села — одни на заводы в Рустави, другие учиться — в институты, в техникумы, а иные вон даже на курсы кройки и шитья.

— А вы не пускайте.

— Кто меня спрашивает? В прошлом году дочка Бачиашвили уехала в Телави, учиться портняжному делу, и нынче наконец сшила штаны, да и то одна штанина галифе, а другая обычная, навыпуск.

Присутствующие дружно захохотали. Только бригадир и бухгалтер сохраняли невозмутимый вид.

— Вот, братец, уехала и чего добилась? Разве здесь она не больше принесла бы пользы и себе и другим?

— Это меня не волнует. Невелика потеря отпустить такого работника. Я говорю о тех, кто поумней.

— Что же мне с ними делать, сынок? Веревкой привязать?

— Да, привязать, только не веревкой.

— Это ты здорово придумал, только тебя опередили. Теперь такой порядок, что ни райком партии, ни райком комсомола не дадут нигде в районе работу и не направят в другой район ни одного нашего человека, если он не представит справку, что я его отпустил.

— Да ведь я не об этом. Я только говорю, что полеводческие бригады в нынешнем своем составе могут досрочно справиться с уборкой урожая. А что касается райкома и моего смещения с поста бригадира, — не пугайте меня! Будь я из пугливых, не добрался бы пешим ходом до Берлина. — Бригадир встал. — Могу я теперь идти? Вон уже солнце как высоко поднялось, а я все еще тут. Дело не ждет.

Председатель выпрямился в своем кресле.

— Скатертью дорожка, сынок, ступай хоть к дьяволу, хоть в преисподнюю! Об камень ту крынку и псам то молоко, что мне без пользы! Уйти тебе и не вернуться!

Бригадир поблагодарил за это ласковое напутствие и вышел.

Бухгалтер взял подписанный листок и тоже покинул кабинет.

Председатель отвел наконец гневный взгляд от двери, закрывшейся за бригадиром, и повернулся к сидевшим у правой стены.

— Ну, а вас что, вчера паралич разбил? Хоть бы раз попали чоганом в мяч! Что с вами стряслось?

Двое молодых людей, низко опустив головы, в смущении тискали меж колен свои руки.

— Тьфу, позор на ваши головы! Молодцы-удальцы! Я на вас понадеялся, а вы… Дохлятина, как есть дохлятина!

— Мы не виноваты, дядя Нико. Лошади были не готовы. Гурджаанцы говорят, надо было коней потренировать. А мы выпрягли их из плуга — и прямо на стадион…

— Как же, надо было, значит, для них турник и брусья поставить, чтобы они «солнце» крутили!

— Турника и брусьев для нас и то нет… — послышался откуда-то из дальнего угла робкий голос, и взгляд председателя сразу вонзился в дерзкого, посмевшего вставить это замечание.

— Что? Что? Турника захотел? Да у нас и для двуколки-то оси нет, а тебе турник подавай? Лошадей выезжать!.. Еще чего?.. С культивацией виноградников не могут управиться, а сами только о скачках и думают! А тот русский парень где, куда, к дьяволу, запропастился? Оставил тут бешеного коня несчастному парню, чтобы тот изувечился, а сам в сторонке посмеивается?

— Максиму сказали, что ветврач поехал на пастбище, делать овцам прививку против бруцеллеза. Вот он и заторопился, сдал скакового жеребца Арчилу, а сам уехал на своей кобылке в горы, к отарам.

— А ты, Тедо, так и будешь вечно во все двери с жалобами да с наветами стучаться? Чего тебе не хватает, добрый человек? Всюду шныряешь, всех подсиживаешь, так и молотишь языком. Сам сна не знаешь и другим покоя не даешь! Не ты один у нас бывший председатель, есть в колхозе еще двое таких, но те сидят спокойно, никто от них слова не слыхал… Не могли же мы все остаться председателями! Один колхоз, один и руководитель. Разве я виноват, что наши колхозы объединились? Не я, брат, это придумал. Значит, так было нужно. Оставили тебя бригадиром — чего ты еще хочешь, чего добиваешься? Пора бы успокоиться.

Встревоженный взгляд Тедо забегал по комнате.

— Что ты, Нико, откуда ты взял такое? Не верь наговорам, не верь, что бы тебе ни нашептывали. Какое там шнырянье, какие наветы?.. Нет, Нико, дорогой, это кто-то хочет раздор меж нами посеять. Не верь…

— Постой, постой, что ты забубнил, прямо как «отче наш»?.. А о чем ты с Варденом говорил? Какие у тебя с ним дела, чего ты у него просишь? Одним служишь, а от других платы ждешь?

Тедо еще чаще заморгал, глаза его забегали еще быстрей. Он уже собрался было отвечать, но тут в кабинет вбежал запыхавшийся мальчик.

— Дедушка Нико, к вам гость приехал. Тетя Тамара велела передать, чтоб ты скорее домой шел.

Председатель поглядел на мальчика.

— Что за гость, малыш?

— Почем я знаю? Бабушка Микелашвили сказала — большой человек. Уж верно, очень большой. Шляпа у него с полями, в руках вот такой ящик, — мальчик растопырил руки.

Председатель поднялся с места.

— Ну беги, передай, что я сейчас приду. Вы все ступайте и делайте, как я сказал. Давайте по местам, приглядывайте каждый за своим делом. А с тобой, Тедо, мы вечером еще поговорим.

 

3

Шавлего шел по рощам и зарослям алазанской поймы. Временами он останавливался и глядел вокруг.

Огромные дубы, горделиво расправив могучие плечи, вздымали к небу свои узловатые ветви. У их подножия дремали деревца мушмулы и кизила. Местами же виднелись среди мелколесья кусты бредины, стройные грабы и ольхи.

Путник шел бодрым шагом, продираясь сквозь пышные заросли репейника, конского щавеля и дикой крапивы и поглядывая вверх, на зеленые шатры густолиственных вязов. Ползучие лианы, обвившие ветви ольшаника, свешивались среди листвы. Покрытые серо-землистой морщинистой корой, они были похожи на толстые витые канаты и, сплетясь с частыми ветвями калины, делали рощу почти непроходимой.

Шавлего спустился в высохшее русло одного из боковых протоков Алазани и двинулся вверх, к его началу. Проток наполнялся лишь в половодье, а сейчас ложе было пусто, и только прозрачный, чистый ручеек струился среди песка и гальки. Оба берега заросли хвощом и мать-мачехой, а местами чинно приплясывали под прибоем крохотных волн, покачивали склоненными головками камыши.

Шавлего остановился у заводи и заглянул в голубое водяное зеркало, в глубине которого носились стремительными серебристыми искорками проворные хариусы и усачи, плотвички и пестробрюхие форели. Солнечные лучи проникали сквозь толщу воды до самого дна и семицветной радугой расцвечивали их веселую игру.

Долго смотрел в воду Шавлего, наслаждаясь зрелищем, а потом, когда испуганные брошенным камнем рыбы исчезли как по волшебству и волна кругами разбежалась по встревоженной зеркальной глади, продолжал свой путь.

Над отвесными берегами высохшего речного протока нависли привольно разросшиеся кусты орешника и тонкоствольные ольхи. Узкое русло было сплошь затенено их густой листвой. Тихо шелестели осины над каменистым обрывом. В густой листве ворковали дикие голуби. Вдали куковала кукушка. А внизу, кружа над цветами, гудели пчелы.

Шавлего остановился на берегу.

Широко раскинулось ложе Алазани. Там и сям на островках тянулись ввысь прямые, стройные осины и веретенообразные тополя, а на песчаных отмелях кудрявились серебристые ветлы и грустили, свесив косы в воду, плакучие ивы.

Посреди просторного булыжного русла — с одного его берега едва был виден другой — катила говорливые волны быстрая Алазани и ласковым своим шепотом баюкала дремотную окрестность.

Шавлего увидел заводь у изгиба реки и, пройдя дальше по берегу, остановился над ней. Здесь был омут с водоворотом — Алазани, скатываясь с горы, всей стремниной билась с разбегу в скалу и, отразившись от нее, кружилась волчком.

Скинув одежду, путник бросился в воду. Длинными саженками рассек он кипучие струи, доплыл до спокойной воды посредине заводи и лег на спину, закрыл глаза, затих под отвесными лучами солнца.

Когда ему наконец наскучило лежать без движения, он перевернулся и устремился вниз головой в глубину, исчез под водой. Через несколько мгновений над зеркальной гладью омута вновь всплыли черные волосы, и пловец выплюнул камешек, который подобрал ртом со дна.

Он поплавал еще немного, вышел на берег и растянулся на песке.

Навалявшись вволю, он напоследок снова кинулся в воду, смыл прилипший к телу песок, потом перенес свое платье через реку и не спеша оделся. Теперь Шавлего брел, не разбирая дороги, кружа без цели. Лето во всей своей пышной красе царило вокруг. Деревья отбрасывали на траву укороченные, сплетающиеся тени.

Шавлего шел, то и дело нагибаясь и срывая цветы.

Желтые, лиловые, белые, розовые, лазурные чашечки и венчики ромашек и васильков, сурепицы, цикория, колокольчиков, лютиков и вьюнков пестрели в траве. Шавлего нарвал огромный пук цветов и пошел дальше.

Старая, заброшенная дорога тянулась по просеке. Она заросла ситовником и осокой. А дальше перед путником поднялись стеной камыши, и ему пришлось разуться, чтобы пройти по мочагу.

Некоторое время он месил ногами вязкую грязь, пробирался между лезвиями жесткой травы, а потом ушел с просеки в рощу, поставил чемодан под дубом, глянул, на свои облепленные грязью ноги и нахмурился.

— И сюда добралась слякоть от старого рукава! — пробормотал он и уже собрался было двинуться дальше, но тут ему послышались в отдалении какие-то неясные звуки. Немного погодя он различил голоса — сначала низкий, хриповатый мужской, а потом перебивший его ясный, звонкий женский. И путник раздумал возвращаться на просеку.

Что может быть для влюбленных желаннее такого уединения в цветущей лесной глухомани? Вся роща дремлет, разнежившись в зное, и ветерок затаился в верхушках осин, чтобы ни единым вздохом, ни даже еле слышным шелестом не помешать им, не нарушить любовные чары. И разве не для них разостлан вокруг ковер нетронутой шелковой муравы, усеянной ромашками? Под каждым деревом — манящая прохладная тень, чуть ли не на каждой ветке стонет вяхирь…

Так пусть же все покорится непобедимой силе любви!

Путник решил было уйти, углубиться в заросли, но тут до слуха его ясно и четко донеслись сказанные резким тоном слова:

— Знала бы я, Варден, что вы можете быть таким несносным, ни за что бы не поехала с вами!

С тех пор, как ты появилась в деревне, Русудан, все пути-дороги мои запутались. Покоя лишился, самых красивых девушек за версту обегаю! Люблю тебя, слышишь, — неужели ты этому не рада? Ведь сколько женщин обо мне мечтает, а я даже глядеть на них не хочу!

— Не хвастайтесь, товарищ Варден, очень уж вы гордитесь своей внешностью. Я никогда не любила красавчиков.

— Кто же способен тебя увлечь?

— Настоящий человек, с мужественным, сильным характером.

— А я, по-твоему, кто?

— Вы? Инструктор райкома, прикрепленный к нашему колхозу в связи с уборкой урожая.

— Только и всего?

— Да, только и всего!

Звук в лесной тишине разносится далеко, и путник услышал разговор задолго до того, как показались говорившие. Наконец из-за поворота просеки выехала двуколка, и он смог разглядеть тех, кто в ней сидел. Правила двуколкой девушка. Подобрав вожжи, она осторожно направляла лошадь.

— Ну, вот что, Русудан. Поговорила, и хватит! Теперь слушай меня хорошенько. Мы с тобой одни в этих болотных зарослях. Кричи, зови на помощь — никто тебя не услышит. Ни одна человеческая душа в эту глушь не забредет — жди хоть до завтрашнего вечера.

— Пожалуйста, не угрожайте мне и вообще бросьте этот тон, Варден, не то мне придется высадить вас.

— Ты сейчас в моих руках, Русудан, и тебе не уйти. Зачем же ты заставляешь меня просить? Захочу, всю тебя изломаю!

— Не трогай меня, наглец, ничтожество, не смей ко мне прикасаться! Бессовестный человек, убирайся, сойди сейчас же, слышишь? Сию минуту сойди! Нет? Ну, так я сама сойду! — Девушка бросила вожжи и хотела было выпрыгнуть из двуколки, но спутник ее оказался проворней: вскочил, схватил беглянку за локти и вернул на место.

— Куда, Русудан? Сама ведь знаешь — тебе от меня не уйти!

Девушка обернулась к нему.

— Ах вот как, инструктор? Ну ладно, посмотрим, кто кого изломает!

От неожиданного и сильного толчка мужчина ударился о крыло двуколки, потом ноги его мелькнули в воздухе, и он с размаху грохнулся оземь.

Девушка дернула вожжи и пустила лошадь во весь опор.

Двуколка пронеслась мимо дуба, въехала в трясину и сразу погрузилась по самую ось в вязкую грязь.

Ни кнут, ни лихорадочные понукания не смогли стронуть увязшую в болоте лошадь с места.

Разъяренный Варден вскочил и с выражением злобного торжества на лице кинулся к двуколке.

— А теперь куда уйдешь?

Девушка вскочила и замахнулась кнутом.

Хлюпая по топкой трясине, мужчина приближался к ней.

Брови у девушки грозно сдвинулись, щеки ее горели от гнева; она стояла в двуколке, выпрямившись во весь рост и была необычайно красива.

— Попалась, жар-птица?

— Попробуй только полезть сюда ко мне — я тебе все лицо исполосую! Не смей! Говорю, не смей! Слышишь?

Но мужчина, не слушая ее, ступил облепленной грязью ногой на ступеньку двуколки.

Ступил — но не влез. Железная рука подхватила его, подняла в воздух, вынесла из болота и посадила, барахтающегося и беспомощного, на траву.

Растерявшись от неожиданности, девушка так и осталась стоять с поднятым кнутом в руке. Между тем спина незнакомца скрылась под двуколкой, кузов ее заколебался, и, не удержав равновесия, девушка упала на мягкое кожаное сиденье.

Двуколка поднялась, колеса понемногу вылезли из вязкой трясины. Лошадь, почувствовав облегчение, тронулась с места и без труда вытащила легкий возок на сухое место.

Девушка наконец опомнилась и тут только разглядела незнакомца. На нем была белоснежная рубаха с раскрытым воротом, разорванная у правого плеча. Из-под закатанных штанин виднелись облепленные грязью сильные, высокие икры.

Он почтительно склонился перед девушкой, приложив к груди вымазанную грязью руку.

— Прошу прощения за дерзость. На этой дороге вы болота больше не встретите.

 

4

Летел «Москвич» и мчал по долине хмельных седоков.

Дорога пролегала по полю. Машина то и дело с разгона наезжала на ухаб, ее крепко встряхивало, и у пассажиров на лбу и на затылке вздувались шишки — такие, что не только пятаком, даже старинным серебряным рублем не закроешь.

Ночь уже успела войти в полную силу и моргала звездными глазами.

Путники распевали во весь голос какие-то неразборчивые песни и все больше входили в раж — выпитое в изобили ркацители разбирало их, разливалось огнем по жилам.

Сегодня Закро во второй раз оспаривал первенство Грузии по вольной борьбе. По-прежнему судьба свела его на ковре с чабинаанским Бакурадзе. До смерти хотелось парню вознаградить себя за прошлогоднее поражение. Противники мяли друг друга, тискали, подсекали, подламывали, но ни один не смог швырнуть другого на ковер; наконец судьи присудили великому мастеру борцовых приемов победу по очкам — всего-то насчитали ему на одно очко больше…

И Бакурадзе снова, как в прошлом году, стал чемпионом Грузии.

Друзья-приятели приехали встречать Закро на телавский вокзал и сразу потащили его, огорченного, хмурого в буфет — чтобы пропустить бутылочку-другую, облегчить душу.

Раздосадованный парень искрошил крупными белыми зубами граненый стаканчик и, запрокинув голову, стал пить цинандали прямо из горлышка бутылки.

Потом приятели поднялись на «Москвиче» в Телави и до самого вечера просидели в каком-то погребке. Но напрасно пытался утопить горе в вине побежденный борец, наделенный богатырской силой и до прошлого года не знавший соперников…

Друзья утешали его, как могли. А когда настала ночь, компания села в машину и пустилась в путь, услаждая себе по дороге слух песнями.

Вдруг, перекрывая нестройные голоса певцов, горланивших очередную песню, раздался громкий возглас:

— Эй, дубина, куда ты едешь? Алазани у нас слева — туда и правь! Переедем реку по новому мосту и сразу очутимся в Алвани.

— Чего мы в Алвани не видали? — удивился кто-то.

— Есть у меня там девушка-тушинка, — склонив голову набок, сказал вполголоса первый и ухмыльнулся лукаво. — Заедем к ней, доберем, чего не допили…

Приятели встретили новое предложение восторженными кликами.

— Ну, так давай гони, дружище! Ты, завскладом, спой нам что-нибудь, чего молчишь, ослиная голова!

Что-то похожее на пение вырвалось из машины, перешло в хриплый рев и сразу оборвалось.

— Эх, матушка родная… Голос у парня — золото, и вот… Тьфу! Ничего, приедем в Алвани, заставим тебя сырые яйца глотать! Давай, Серго, дружище, гони!

Водитель, однако, не нуждался в понукании. А один из седоков, надсаживаясь, срывая глотку, выкрикивал слова песни:

Эй, гони, а я по следу Прямо в рай к тебе приеду В понедельник или в среду…

Они въехали в Алвани, остановились перед двухэтажным домом и принялись сигналить. Дом, однако, не подавал признаков жизни. Тогда они стали звать хозяйку по имени:

— Кето!.. Кето!

Наконец окно в верхнем этаже отворилось, оттуда высунулась чья-то голова, и сонный голос спросил:

— Кто это? Что вам нужно?

— Это мы… мы к Кето.

— А кто вы такие?

— Как кто? Мы ее товарищи.

— Кето нет дома. Она в больнице, на дежурстве.

Приятели помолчали, потом, посовещавшись, обратились к водителю:

— Ладно, крути баранку, Серго, выворачивай машину.

Серго «вывернул» машину и через минуту-другую дал протяжный гудок перед зданием больницы.

Спустя еще полчаса путники сидели за накрытым столом и вызывали друг друга с полными стаканами в руках «на аллаверды».

Мужчин в доме не было видно, а мать Кето — усталая, заспанная — все, еще никак не могла прийти в себя и поминутно извинялась перед нежданно-негаданно нагрянувшими кутилами.

Кето же, которая бросила дежурство, оставив вместо себя в больнице подругу, не знала, как угодить желанным гостям.

Крепкая водка распалила аппетит, ударила в головы, развязала языки. Гости зашумели, загалдели.

— Песню давай, песню, завскладом!

— Спой нам, соловушко!

— Нет, не надо песни, пусть лучше стихи прочитает.

— Какие там стихи — нашел тоже поэта!

— Ладно, пускай будут стихи, только что-нибудь покрепче, чтобы за душу взяло.

— Да, да, покрепче — это хорошо! Ну, начинай: «Заалели маки в поле…»

— Точка с запятой.

— Эй ты, полоумный, шутки не всегда к месту!

— Так пусть читает «Отелло».

— Нет, давай «Мухамбази».

— «Отелло» лучше.

— Нет, «Мухамбази».

— «Отелло», говорю!

— «Мухамбази»! Давай «Мухамбази», завскладом!

— Ладно, пусть «Мухамбази».

— Жарь, друг милый, давай!

Толстый, грузный заведующий складом, чье иссиня-красное опухшее лицо свидетельствовало о самой тесной дружбе его с крепкими напитками, встал, окинул мутным взглядом сидящих за столом, потом уставился на хозяйскую дочку и начал медовым голосом:

Лишь засну я — ты в моей душе паришь. А глаза раскрою — над ресницами паришь. Тополь ли увижу — стан твой предо мной, Радуга горит — твой пояс предо мной. Десять у меня путей — гей, джан! — и все к тебе ведут.

Долго бормотал, шептал тихим, томным голосом заведующий складом, потом постепенно голос его стал громче, он выкатил заплывшие жиром глаза и ударил себя пухлым кулаком в черный волосатый треугольник груди, видневшийся под расстегнутым воротом рубашки:

Ты в бою кулачном посмотри — вот я каков! Тулумбаша с чашей посмотри — вот я каков! В Ортачальских погребках увидишь, — я каков… У-ух, чтоб мне на месте умереть — Тулумбаша посмотри, каков, В Ортачальской чаше посмотри… Ты в кулачной чаше… Ты в кулачных погребках…

Завскладом путался в словах, голос у него вдруг сел; внезапно обозлившись, он грохнул кулаком по столу так, что вся посуда смешалась в общей куче.

Хозяйка заметно огорчилась.

Зато дочка ее и виду не подала, что ей неприятно.

— Собери осколки и сложи в сторонке, Серго!

— Что это тебя так разобрало, завскладом?

— Яйца, ребята, мы забыли про яйца!

— Ах да, яиц! Скорее, дайте яиц!

— Дай ему сырое яйцо, Кето, авось снова в голос войдет. Знаешь, что у него за голос? Ух, раскосые твои глаза! Кто с тобой сравнится! Разве что сам Годзиашвили!

И сосед обнял и расцеловал заведующего складом.

Певцу дали проглотить сырое яйцо.

— Да ну, что одно яйцо! Разве одно яйцо ему поможет? Все равно что ничего. — Сидевший рядом с певцом вскочил и вышел из комнаты.

Вскоре снаружи, с балкона, донеслось отчаянное кудахтанье курицы и неясное бормотание.

Вышедший вернулся через минуту. В поднятой поле рубахи он нес десятка два яиц.

— Это я с самого начала, когда мы поднимались по лестнице, приметил на балконе наседку, — заявил он, осклабясь, и неверным шагом направился к заведующему складом, но по дороге споткнулся о низенькую трехногую скамеечку и растянулся ничком на полу.

Гости с трудом поставили на ноги своего дружка, перемазанного яичным желтком.

Кето, скрывая досаду, повела пострадавшего к рукомойнику.

— На здоровье, Лео! — взревели в один голос собутыльники.

Разбив единственное, чудом уцелевшее и уже насиженное, с заметным зародышем, яйцо, приятели с хохотом заставили беднягу завскладом проглотить его.

Хозяйка отвела взгляд, отвернулась…

Снова мчался по шоссе «Москвич».

Когда переправились через реку Стори, мотор заглох.

Седоки приложились по очереди к прихваченной из Алвани бутылке водки и, не разуваясь, спустились в поток, доходивший им до бедер.

Вымокли сами, и машину залило водой, но под конец ее вытащили, запустили мотор и снова выбрались на дорогу.

Когда путники въехали в Чалиспири, почти все село спало мирным сном.

«Москвич» лихо промчался по пустынной улице и затормозил посреди села, у столовой. Из машины высыпались набившиеся в нее гуляки.

Стараниями распорядительного заведующего столовая была красиво оформлена как снаружи, так и внутри. Кроме общего зальца было в ней и несколько отдельных крохотных закутков-кабинок. Дверь в глубине помещения вела на задний двор, а там был колодец, в который жаркой летней порой опускали, чтобы остудить, бутылки с вином. Над колодцем высилось огромное тутовое дерево — густая его листва защищала от палящих лучей устроившихся у подножья застольцев. Двор, обнесенный высоким дощатым забором, был полностью отделен и от улицы, и от соседних дворов.

Приятели застали в столовой только заведующего и повара. Буфетчик и единственный официант уже ушли домой. Лишь один запоздалый посетитель еще оставался в зале — это был председатель сельсовета. Он то и дело чмокал алыми, разгоревшимися от вина губами и, перегнувшись через прилавок, о чем-то шептался с заведующим.

Заведующий столовой поднял на вошедших живые черные глаза и, прервав беседу с председателем сельсовета, пошел навстречу поздним посетителям. Он обнял шедшего впереди мрачного как туча Закро, поздравил его с серебряной медалью, а потом поздоровался и с остальными.

— Я уже думал запирать — как раз собирался отпустить повара. Но ведь таких гостей, как вы, разве что раза два за год бог пошлет! Что пить будете, ребята? Есть цинандали, и напареули есть, и руиспирское мцване, и красное из Икалто; ну, и нашего, чалиспирского, сколько угодно. Ражден! Вздень на вертела семь шашлыков и разогрей бугламу. Ух, какая жара настала — не будь у нас этого колодца, совсем бы мы тут растаяли! Луку и редиски почисть побольше! Сейчас, сейчас поставим бутылки в колодец, и через десять минут они будут как лед. Так что же вы будете пить? Хотите по стаканчику белого — крепкая водка, чача. А хотите, принесу коньяк — старый, отборный, пять звездочек.

Закро поморщился:

— Не хочу ни чачи с коньяком, ни цинандали, ни напареули. Дай нам нашего, чалиспирского. Хинкали у тебя есть?

Заведующий хлопнул себя по лбу и крикнул повару:

— Сними бугламу, Ражден, и поставь разогревать хинкали. Совсем я стал беспамятный на старости лет! Сколько хинкали разогреть, ребята?

— Давай, сколько у тебя есть… Наши желудки так устроены, что железные гвозди и те переварят, — подал голос завскладом, еле оторвав от стола отяжелевшую голову.

Событульники с хохотом поддержали его, и заведующий столовой направился к буфету.

Два блюда хинкали очутились в котле, поставленном на огонь, а на столе перед гостями появились тонко нарезанный тушинский сыр, крупные светлые листья салата цицмати, зеленые стрелки молодого лука, румяная редиска и длинные хрустящие хлебцы — шоти.

— По рюмке коньяка, Закро?

— Не хочется, ребята, выпейте сами, если охота. А мне принеси нашего, здешнего ркацители, Купрача!

— Сейчас, сейчас, Закро-джан. Все для тебя достану — хоть из-под земли. Ркацители у меня такое, что сам царь Ираклий позавидовал бы.

На столе появился коньяк, а к собутыльникам присоединился председатель сельсовета.

— А ты, Симон, перестань суетиться и иди к нам. Хоть я и осрамил вас, за стол со мною сесть все же не зазорно. Ну-ка, подними этот стаканчик! — и Закро протянул хозяину рюмку, наполненную коньяком. — Скажи что-нибудь, как ты умеешь, такое, чтобы у меня от сердца отлегло.

Заведующий столовой подошел к столу. Это был рослый, крепко сбитый человек, чуть постарше сорока лет, далеко не такой тучный, каким, по обычному представлению, должен быть работник буфетной стойки. Правый глаз у него заплыл сине-багровой опухолью, лицо заросло до самых скул частой черной, неделю не бритой бородой.

Он поднял стакан и начал приятным голосом:

— Что я-то вам могу сказать, ребята, — вы сами мастера и придумывать и говорить! Ходите-ездите, видите белый свет, и хорошее и худое вам по пути встречается. А мое ремесло — что неразрезанный арбуз. Всякие-разные люди сюда ко мне заглядывают. Что ни человек — другое лицо, иная походка. — Купрача остановился и поглядел прищуренными блестящими глазами куда-то вдаль, за головы застольцев. — Человек? — спросил он и сам себе ответил: — Разве живого человека разберешь? На лбу ведь ничего не написано, а душа у него внутри, под рубахой! Знаете, что я вам скажу, ребята? Давайте выпьем за такого человека, кто плох не плох, а лучше иных хороших!

— Ух, ну и язык! Золотые уста! Да ты не то что печального человека развеселишь, а мертвеца из могилы поднимешь!

— Скажи-ка, Купрача, по ком ты траур носишь, почему не бреешь бороду?

Купрача провел рукой по щекам и смешно скривил шею.

— Похоже, что перед всем светом лицо потерял, да?

— А ты побрейся, и лицо опять будет при тебе, и весь свет его увидит!

— Эх, Валериан, вот бы нашему колхозу каждый год такие густые нивы!

Вдруг Закро приподнялся на стуле, схватил заведующего столовой за рукав, притянул к себе и стал в него вглядываться.

— Что это, Симон? Почему у тебя синяк под глазом?

Купрача улыбнулся и сделал небрежный жест, означающий, что это пустяки.

— Нынче вечером заглянул к нам сюда один хевсур. Я подал ему все, что он просил, как в той старинной песне о кипчаке-разбойнике. Хевсур поел, выпил и, когда вино его разобрало, собрался уходить. Я сказал ему, чтоб расплатился, а он швырнул в меня солонкой. Это уже в третий раз он хотел угоститься на даровщинку. Раз я ему простил, второй раз — тоже, вот он и решил, что я его испугался и можно теперь кормиться у меня задарма. Ну, я и виду не подал, что почувствовал боль, подошел к нему, оперся об его стол и говорю — что же это ты, дружок, так нехорошо поступаешь? А он давай теребить свой кинжал и грозится, глаза выкатывает. Тут я не вытерпел, схватил его за ворот рубахи, крестами расшитой, и стащил со стула, да двинул так, что он у меня полетел кувырком. Немного погодя смотрю — входят другие хевсуры. Я решил, что теперь уж дело дойдет до кинжалов, и схватил на кухне большой вертел шашлычный… Но хевсуры, сами знаете, не мне вас учить, — ребята крепкие, правильные… Напротив, накинулись на него и тут же уволокли с собой: дескать, всегда и всюду ты нас позоришь.

Закро расхохотался.

— Царство небесное обоим твоим родителям! И язык у тебя остер и кулак промашки не знает! Хорошо, что меня тут не было!

Принесли остуженное в колодце вино. Бутылки выстроились шеренгой на столе.

— Что ты примолк, Закро? Расскажи тбилисские новости! Газету я, правда, читал, но уж, наверно, этому Бакурадзе туго от тебя пришлось!

Закро хмуро глянул на председателя сельсовета и процедил сквозь зубы:

— Об этом со мной лучше не разговаривай, Наскида! — Потом, не обращая внимания на стаканы, схватил одну из бутылок, повертел в руке и прильнул к ее горлышку. Запрокинув голову, Закро пил богатырскими глотками вино, и кадык его ходил вверх и вниз; когда же бутылка опустела, он с силой ударил кулаком по столу и продолжал: — И это проклятое вино меня больше не пьянит! Эй ты, завскладом! Ты же не у себя на складе — подними голову!

Купрача фыркнул:

— Эк его разнесло, будь он неладен! Посмотрите — весь кругленький, как бочоночек!

Приятели, хохоча, разбудили толстяка собутыльника и чуть ли не силой влили ему в рот стакан вина.

Заведующий складом не уронил своего достоинства — как ни в чем не бывало, будто выпил вино по своей воле, затянул вполголоса:

— Лишь засну я… — и тут же снова уронил голову на стол.

— Ну, тогда хоть ты грянь песню, Серго! Не бойся, потолок над твоим отцом не обрушится!

Серго не заставил приятелей повторять просьбу.

Закро, который сидел повесив голову, потянулся за второй бутылкой, опорожнил ее до половины и отставил.

— Вы тут, ребята не скучайте… А я выйду ненадолго, глотну свежего воздуха…

— Ступай, ступай, проветрись, Закро-джан… А ты пой, играй, Серго! — И красный как морковь председатель сельсовета принялся подтягивать поющим:

Э-эх, краса-авица-а…

Заведующий столовой проводил взглядом уходящего.

— Сейчас принесут шашлыки и хинкали, Закро!

— Да, да, милый, хорошо… Пусть несут… А я пойду прогуляюсь.

Выйдя за дверь, Закро постоял несколько минут под тутовым деревом, потом прошел на середину двора и глубоко вдохнул ночной воздух.

Чуть заметный ветерок нес с огородов пряные запахи зреющих помидоров, тархуны и спелых черешен. Какая-то птица громко пела вблизи, и от этого ночная тишина казалась еще уютней. Одно за другим сменялись коленца птичьей песни, и так сладостно показалось парню его уединение, что он подошел к забору, ухватился обеими руками за верхний его край и прильнул к доскам разгоряченным лбом.

В голове у него кружились, цепляясь одна, за другую, самые разнообразные мысли. Долго стоял Закро в таком полузабытьи, а когда птичья песня, прозвенев на самой высокой ноте, перешла в тихий щебет и наконец совсем замерла, одна мысль взяла верх над остальными.

Закро с великим трудом влез на высокий забор и спрыгнул с него в соседний сад.

Шел напрямик через бахчи и огороды хмельной молодец, шел неровным шагом, не разбирая дороги, цепляясь за длинные плети помидорных и огуречных стеблей, топча тщательно ухоженные грядки лука и цицмати. Под напором могучих плеч обламывались унизанные плодами ветви яблонь и груш гулаби, а вишневые деревца, казалось, пугливо сторонились при появлении этой огромной фигуры.

Затрещала изгородь, и фигура перелезла через нее на дорогу, что вела к верхней окраине деревни.

Закро шагал в гору. На дороге не было ни души. Лишь изредка раздавался в каком-нибудь придорожном дворе лай сторожевого пса, чтобы тут же умолкнуть.

Где-то запел раньше срока торопыга петух, в противоположной стороне отозвался другой. Им ответили петухи со всех концов села — с горы, из долины, с лесной опушки. Июньская ночь наполнилась воинственным петушиным кличем.

Вот уже деревня осталась позади. Закро направился к одинокому, стоявшему на отшибе под самой горой каменному дому.

Дойдя до цели, он остановился в изумлении. Ворота, обычно запертые, были на этот раз распахнуты настежь.

Долго прислушивался он в царившей кругом глухой тишине к шуму бегущей неподалеку в своем овражном ложе речки Берхевы. Двор перед домом точно вымер, — казалось, нигде поблизости нет ни единого живого существа. Чернели провалы темных окон; при свете звезд они походили на пустые глазницы слепого. За домом, в саду с вековыми деревьями, густел мрак, а рядом с опытным участком чуть шелестел старый высокий дуб.

С минуту Закро покачивался на нетвердых ногах, ухватившись за столб ворот. Потом собрался с духом и шагнул во двор.

Вино взяло-таки свое — хмель разобрал парня. От тряски в машине и ходьбы на свежем воздухе он совсем опьянел. С трудом удерживал он на весу клонившуюся книзу тяжелую голову, Закро брел по двору, выписывая ногами замысловатые кренделя, а временами останавливался и, махнув рукой, что-то невнятно бубнил про себя.

Сделав с грехом пополам шагов двадцать, он прислонился к молодому сливовому деревцу, уставился на пустынный балкон во втором этаже и забормотал:

— Русудан… Девушка, Русудан… Как это ты уродилась такой хорошей?.. Зачем?.. Видно, мне на горе, на беду…

Закро умолк и долго пристально всматривался в темный дом; потом, с трудом оторвав от него взгляд, снова жалобно заговорил:

— Хоть бы ты не была такой хорошей, Русудан… Ну что из того, что я не чемпион?.. Такая, видно, моя судьба, а ведь сам по себе я чего-нибудь да стою… Не хуже всякого другого… Ну, осрамил я вас и в этом году… Так оно вышло — что я могу поделать?.. Опять он взял первенство… Разве я виноват? Он ведь тоже парень что надо, Русудан… На здоровье, я на него зла не держу. Не могу же я руки на себя наложить?.. Или наложить?.. Эх, право, кажется, только это мне и остается… Долго ли я еще смогу терпеть, молчать, таить в душе горечь?.. Настанет день — не вытерплю, все наружу хлынет… Приду к тебе и, как старый Миха перед образами, грохнусь наземь, грохнусь и все выскажу, все, все… Хочешь — убей, хочешь — жизнь подари… Видишь — извелся я, уж и не человек вовсе… Один твой добрый взгляд, и я сразу стану как лев… И-и-эх! Тогда не то что Бакурадзе, сам сказочный богатырь Караман против меня не устоит!.. Русудан… Вот я, Русудан… Я пришел, и делай со мной что хочешь, да, делай что хочешь…

Бормоча и пошатываясь, Закро ступил несколько шагов по направлению к дому, но тут с балкона вдруг послышался яростный лай, что-то белое, мохнатое с шумом скатилось по лестнице и в два скачка очутилось возле него.

Сразу узнав любимую собаку Русудан, парень протянул к ней руку и ласково позвал:

— Ботвера, славный мой пес… Это я, Ботвера… Я, Закро… Не узнаешь?..

Но пес, хотя, видимо, и признал ночного гостя, а может, именно потому, что признал, уперся ему передними лапами в грудь и, грозно рыча, лязгнул зубами.

Закро качнулся, но удержался на ногах и, изловчившись, схватил собаку за горло.

Но пес оказался удивительно сильным: он высвободился — рывком и снова бросился на пришельца — так яростно, что опрокинул дюжего верзилу в частую, высокую траву.

Закро все же изловчился, успел схватить собаку за шею; вцепившись в густую, пушистую шерсть, он старался оторвать от себя разъяренного пса.

А тот, совершенно остервенев, кидался на него, мотал головой, дико рыча, вскакивал на задние лапы и с размаху обрушивался ему на грудь.

Наконец Закро кое-как удалось встать. Он распрямился, схватился с поднявшейся на задние лапы собакой, рассчитанным движением завел правую ногу ей за спину повыше хвоста и, подкосив ее, как противника на ковре, бросил оземь. Бросил и сам навалился сверху могучим своим телом.

Стальные пальцы борца сомкнулись на мохнатой шее, сжали, стиснули собачье горло.

Совсем обезумел пес — упершись лапами, царапал человека, рвал на нем одежду, с хрипом и рычаньем бился головой об землю, мотал ею из стороны в сторону.

А парень, придавив животное всей своей тяжестью, сжимал пальцами его горло и ласково, любовно шептал:

— Ботвера, мой славный Ботвера… Самый лучший из псов… Что, не узнал меня, дружище, не узнал, Ботвера… Ну ладно, ладно, перестань, нехорошо так злиться… Ну, что ты барахтаешься? Ведь знаешь — не выпущу! И нечего лапами сучить… И мотаться из стороны в сторону… Замолчи, не надо так свирепо рычать. А то разбудишь Русудан, и будет она сердиться… Вон смотри… Кажется, уже и проснулась… Тише, Ботвера, проснулась твоя хозяйка! Останови лапы, говорю, лапы останови… Вот так… Ну, разве так не лучше, хороший мой?.. А то злишься, рычишь… Умница, смирный пес… А чего ты вытягиваешься? Постой, погоди… Русудан, девушка!.. Под ноги тебе и беднягу Закро, и весь наш Чалиспири!.. Русудан… Девушка… Русудан… Почему ты такая безжалостная?.. Зачем ты убиваешь меня? Что я тебе сделал?.. Эх, не знаешь ты, какой ад в этой груди, что за огонь сжигает это бедное сердце… Эх, Ботвера, я бы встал сейчас, я бы встал, да боюсь, опять ты будешь злиться… А я хочу, чтобы Русудан не просыпалась… Пусть она спит сладким сном… Давеча я обманул тебя, сказал, что она проснулась… Ты не обижайся… Пусть она спит… Лишь бы ей хорошо было, а меня пусть хоть разгрызут волки… Ну, давай теперь помиримся! Ух, что за пес! Морда какая, а зубы, зубы!.. И шерстка — белая, шелковая… Эх, Ботвера… сколько раз ее рука трепала тебя по этой самой шерсти… Сколько раз она ласкала тебя… Счастливый ты! А я только изредка… издалека… Редко когда случится увидеть ее… Промелькнет — и скроется…

Закро, расчувствовавшись, уткнулся лицом в пушистую, мягкую шерсть на собачьй шее и замолчал, затих…

 

5

Русудан потеряла дорогу, выпустила вожжи и предоставила лошади самой выбираться из зарослей. Смирный мерин побродил, поплутал среди рощ и кустарников и наконец выбрался на открытое место.

Разморенные зноем заросли остались позади. Двуколка покатилась по мягкому, устланному пылью проселку, пролегавшему среди высоких хлебов.

Чуть заметный ветерок покачивал тяжелые колосья. Сильный запах спелой пшеницы бил в ноздри.

Стая диких голубей с шумом пролетела над головой и опустилась где-то в кусты среди алазанских отмелей.

Солнце уже клонилось к закату и посылало косые лучи с вершины горы, зеленевшей в стороне Ахметы.

Ветерок усилился, всколыхнулось, заволновалось золотистое море нив. Хлеба были лошади по самую грудь, и, глядя издали, казалось, что двуколка плывет, словно маленькое суденышко, по шелковистым волнам. Девушка сидела в ней неподвижно, подперев лоб ладонью, уйдя в свои мысли. Свисавшая с ее запястья плеть свободно раскачивалась в воздухе. Лошадь, предоставленная самой себе, легкой рысцой трусила вдоль журчащей неподалеку Берхевы, вверх по течению.

До самой деревни не поднимала девушка головы. Доехав до шоссе, она рассеянно подобрала вожжи, пересекла дорогу и направила лошадь во двор перед конторой колхоза.

Старик сторож удивился:

— Видно, здорово ты утомилась, дочка! И где это ты увязла в такой грязи? Не годится по жаре столько ездить!

Девушка медленно сошла с двуколки.

— Пригляди за лошадью, дядя Котэ. С самого утра не кормлена.

Она повернулась и пошла со двора, но в воротах старик догнал ее. В руках он держал охапку полевых цветов.

Пестрели вперемежку лютики и цикорий, ромашки и васильки, а посредине вздымался стебель колокольчика, свесив опрокинутые лиловые чашечки.

— Забыла цветы в двуколке, дочка!

Девушка нехотя взяла букет, помедлив, поднесла его к лицу и вдохнула пряный запах алазанских берегов.

После недолгого колебания она окликнула ушедшего было сторожа и вернула ему цветы:

— Отнесите счетоводам, дядя Котэ. Пусть поставят их в воду.

Изумленный сторож взял букет и направился к конторе.

А девушка, понурив голову, вышла за ворота.

Беспомощно свисала плеть с ее правого запястья и волочилась плоским кожаным кончиком по земле, по желтой пыли.

Лишь придя домой, дала волю накопившейся горечи Русудан и облила слезами снятый со стенки портрет отца. Бросившись ничком на кровать, она плакала, плакала и проклинала тот день, когда впервые человек пошел с оружием на человека.

У многих отняла война родителей, братьев, людей любимых и близких, многие лишились родного гнезда, крова над головой, того, что дорого сердцу… Но вряд ли еще кому-нибудь на свете так горько сиротство, как Русудан. С тех пор как она узнала о гибели отца, душа ее рассталась с весельем, а глаза привыкли к слезам.

«Ах, отец, отец! Если бы ты был жив, разве кто-нибудь посмел бы обидеть, оскорбить твою Русудан? Кто позволил бы себе?.. О боже, боже, боже! Одна мысль об этом может свести с ума! Русудан, бедная Русудан, как же ты одинока! Некому тебе даже поверить свои печали, не перед кем открыться, не у кого спросить совета… Была у тебя подружка Тамара, маленькая Тамарико, но и та поссорилась с тобой из-за своего отца и сидит дома, редко когда показывается. И Нино в последнее время что-то всегда занята. А Флора далеко и даже писем не шлет, ленится. Может, с Максимом поговорить, открыть ему душу? Только сумеет ли он тебя понять? Нет, конечно, поймет. Максим ведь уже взрослый, уже мужчина, и он не спустит твоему, оскорбителю, рассчитается с ним. Но как бы не получилось хуже… Как бы самому Максиму не вышло вреда. Он смирный юноша, но ради тебя, знаешь ведь, кинется, не раздумывая, в огонь и в воду.

Так что же делать? Как быть? О, опять-таки — терпеть, молчать, еще раз стерпеть и смолчать, все сносить молча и терпеливо. Надо все скрыть, ничего нельзя никому рассказать, потому… Потому что люди могут запачкать твое чистое, незапятнанное имя, могут очернить тебя без вины, забросать грязью. Боже мой, что было бы, не случись рядом на счастье этот прохожий? Ах, Русудан, глупая, наивная Русудан! Как ты решилась отправиться осматривать поля с этим пустым, бессовестным человеком? Как тебя угораздило сесть с ним в двуколку и пуститься в путь по мочагам и трясинам? Прежде ты никогда не делала таких глупостей — что же сегодня с тобой стряслось? Ох, несчастная! Лучше бы тебе сгореть, провалиться сквозь землю…

Так, так, плачь, Русудан, может, от слез станет легче, может, свалится с сердца эта свинцовая тяжесть…»

Вдруг на балконе вскочила спавшая там собака и с громким лаем бросилась по лестнице вниз, во двор.

Тут только вспомнила девушка, что забыла дать вечером Ботвере похлебку, да и ворота не заложила на засов и даже дверь не заперла. Она встала, повернула ключ в замке и стала прислушиваться.

Снаружи доносились лай и рычанье ярившегося Ботверы, Это продолжалось немало времени, потом постепенно лай умолк, и снова стало тихо.

Девушка села на кровать и долго сидела так, в темноте.

Где-то в углу скреблась под половицей мышь. Русудан вспомнила, что собиралась взять у тетушки Сабеды котенка. Она разделась, легла в постель и снова отдалась течению своих мыслей.

Тут только догадалась девушка, что незнакомец, встреченный ею сегодня на Алазани, не кто иной, как вчерашний победитель, сбивший кабахи со столба. Странно! Никак не ожидала Русудан, что этот отчаянный сорвиголова проявит столько уважения к беспомощной женщине в глухом лесу.

Утром, выйдя на балкон, она удивилась тому, что собака не кинулась ей навстречу, как обычно, ласкаясь, повизгивая и виляя хвостом.

Долго она звала своего верного пса, долго свистела ему, но Ботверы не было видно. Русудан сняла с гвоздя на балконном столбе свою неизменную плетку и спустилась во двор.

Проходя мимо цветочной грядки, она остановилась, пораженная. Любовно выхоженные ею клумбы были разворочены, цветы втоптаны в землю, а рядом в густой траве лежал в обнимку с собакой и мирно похрапывал Закро…

Войдя в колхозный двор, Русудан увидела под большой липой взнузданную лошадь и возле нее — молодого парня, готового пуститься в дальнюю дорогу. Девушка направилась к нему.

— Возьми, это чистые рубахи, отвезешь их Максиму. Что это вчера ему приспичило — не дождался конца джигитовки, ускакал в горы? А тут без него этот бешеный жеребец Арчила изувечил!

Овчар вскочил в седло и натянул уздечку.

— С утра тебя дожидаюсь, Русудан, а то сейчас уже был бы далеко за Сабуэ. Ну, а Максим… Максим ведь чабан — вот он и поспешил к стаду, чтобы быть там во время прививки против бруцеллеза.

— Скажи ему, что я на него сердита — почему уехал, не простившись? И привет передай.

— Ладно. Желаю здравствовать!

Но не успел всадник доехать до ворот, как Русудан окликнула его — он с трудом сдержал разбежавшегося коня.

Русудан подошла поближе и шепнула парню, склонившемуся к ней из седла:

— Скажи Максиму, чтобы прислал с тобой щенка — побольше да позлей. Вчера ночью этот полоумный Закро задушил нашего Ботверу.

 

Глава вторая

 

1

Золотистыми волнами переливалась нива, с трех сторон обступал ее подлесок, а дальше тянулись леса. С шепотом и шорохом покачивались, сталкиваясь между собой, отягченные колосья, и немолчный шепот разносился над полем, от лесной опушки до самого яра над селом.

Старик долго смотрел на спелые хлеба, потом выбрал самый тенистый вяз из тех, что стояли на краю поля близ скалистого ската, и положил серп на траву, зеленевшую у его подножия.

Сняв рубаху, он повесил ее вместе с сумкой на ветке дерева и повязал голову платком, чтобы пот во время работы не стекал на глаза. Оглянувшись, он повернул к свету суровое лицо с крупными, правильными чертами и сказал пареньку, подошедшему следом за ним с вьючной лошадью:

— Отведи-ка свою животину к другому вязу, подальше отсюда, а то она испакостит прохладное местечко.

Паренек достал из переметной сумы навьюченные на лошадь большие кувшины и спросил:

— Сейчас за водой пойти или когда кувшины опорожнятся?

— Сейчас не надо, сынок, вода все равно нагреется. — Он вскинул кустистые брови и изумился: — А чего сноповязы дожидаются? Ступайте рвать колосья на свясла, пока они не пересохли!

С минуту он наблюдал, как, кряхтя, по-стариковски, прилаживал на левую руку налокотник сосед Саба, как он вдевал в наперстники свои дрожащие, костлявые, узловатые пальцы, и с сожалением покачал головой:

— Эх, нет на свете справедливости!.. Тебе бы, старичина, не в поле надрываться, а полеживать в саду под тутой, на ковре да на мутаках…

— Эй, малец! Зря ты не захватил побольше посуды — сделал бы сейчас лишний конец, принес бы еще воды. А то ведь этой нам даже для точки серпов не хватит! — гудел, сидя на толстом обнаженном корне вяза, безбородый Гогия.

— Да вы что, еще только серпы точить собираетесь? — изумился старик. — Тьфу, позор! А еще молодежь!

Сноповязы покинули тень и пошли рвать колосья на свясла.

— Пусти лошадь на длинной привязи, да только так, чтобы она до нивы не дотянулась. Ну как, Годердзи, начнем?

Старик ничего не ответил Сабе и прямо вошел в волнующиеся с тихим шелестом хлеба, достававшие ему до пояса.

Ласково трогал старик тугие колосья, осторожно гладил высокие стебли. Он сорвал колос, растер его на ладони и с улыбкой любовался спелыми, наливными зернами. А налюбовавшись вдоволь, не захотел их рассыпать, пожалел и отправил себе в рот, стал с хрустом жевать крепкими зубами. Потом окинул взглядом из конца в конец широкое поле.

Когда-то эти угодья принадлежали Димитрию Вахвахишвили и считались урожайными на диво. Каждый год, перед жатвой, князь приказывал зарезать быка и снять крышку с сорокаведерного квеври.

С усами, лоснящимися от говяжьего жира, разгоряченные добрым соком лозы, чуя в себе такую силу, что хоть камни крошить, крестьяне набрасывались на спелую ниву и управлялись с жатвой в один день вместо положенных трех.

Головному жнецу вешали на спину бычью голову. Если сожнет полосу из конца в конец так, что никто его не нагонит, — бычья голова доставалась ему, и сверх того он получал в «пеш-кеш» целое чапи вина.

Не раз случалось старому Годердзи подвесить себе за спину круторогую голову, опорожнить целую бадейку красного и, уйдя целиком в работу, махать серпом весь душный, в зыбком, знойном мареве, июньский день до вечера. Да и какой сумасшедший решился бы состязаться с ним в такую пору? Словно кабан, продирающийся через камышовые заросли, крушил и валил он высившиеся стеной хлеба, прокладывая широкую полосу от межи до межи, от опушки до опушки, и солнечные лучи, ломаясь на блещущей стали, рассыпались искрами во все стороны.

Эх, черт побери! Не жалко ему было себя — нет, не жалко… слава была ему дороже всего. Большой соблазн слава!

— Ну что, Годердзи, может, начнем?

Старик очнулся от своих мыслей, скосив глаза, глянул на Сабу, потом раздвинул колосья и попробовал ногой иссушенную зноем землю.

— Да, пора. Начнем!

Он встал лицом к дальнему краю поля, нагнулся, ухватил огромной ручищей чуть ли не целый сноп колосьев и полоснул по ним серпом.

Саба и еще человек пять жнецов последовали его примеру. К ним постепенно присоединились и все остальные.

Долго слышались только шелест срезаемых колосьев, стук наперстников, слабый шорох скользящих шагов и негромкий посвист серпов. Но вот солнце поднялось высоко в небе, земля нагрелась — распалились и жнецы, поддали жару.

— Э-ге-ге-гей! Та-та-та-та, иду, догоняю, Годердзи! Ух, молодца узнают по деснице! Ну держись! — гаркнул Абрия Гигилашвили и рванулся вперед сквозь ниву.

Головной оглянулся, и глаза его просияли.

Любил Годердзи взглянуть на доброго работника, и в эту минуту самое искреннее удовольствие было написано на его лице.

Покажи-ка нам, Абрия, Как набьешь зерном амбары! Хоть года мои не малы, Да соврет, кто скажет: старый.

— Хо-хо-хо, как он тебя! Вот так поддел! Хо-хо-хо! Не уступай, не давай ему спуску! — закричали Абрии с разных сторон.

Тот переменил ногу и ответил Годердзи тоже стихами:

Ох и нива, вот так нива, Искры сыплет, как с огнива! Абрию не одолеешь, Зря ты нос задрал спесиво.

— Э-ге-ге-гей! Настигают тебя, дедушка Годердзи, держись!

Годердзи услышал рядом свист чужого серпа и распалился еще больше.

Не бывало, чтобы в поле Абрия за мной угнался! Эх, кабы таким героем Он у матери удался!

— О-хо-хо-хо! Ну язык, остер как серп! Давай жми, не топчись на месте! А ну сторонись, старичина, смотри, серпом ноги тебе подрежу! — шагал, поспешал, гудел, наступая на соперника, безбородый Гогия.

Все больше и больше разгорались, разъярялись жнецы, и все вокруг кипело, бурлило, сверкало и ухало.

Платки на разгоряченных лбах намокли, пот просачивался сквозь ситец, стекал струйками по лицам, капал жаркими каплями на жаркую землю.

Взмокшие рубахи липли к телу, облегали горячие, влажные спины.

Пот стекал ручьем между лопатками и скапливался озерцом пониже, над поясом.

На каждом серпе горело по солнцу — и отблеск этот при каждом взмахе то гас, то вспыхивал, так что глаз не мог уследить за игрой света и тени на опаленных зноем лицах.

А нива шелестела, вздыхала, стонала и, клонясь долу, покорно ложилась под серпом.

Все ускорялось медвежье топотанье, мерный перескок жнецов. Под ногами их, раздавленные, втоптанные в землю, валялись репняк и куколь, откинув отсеченные кустистые головы, испускала дух дикая морковь, окруженная желтыми обрезанными стеблями жнивья, словно покойник — плакальщиками.

С отрывистым треском лопались в жнивье сухие стручки мышиного горошка и стреляли черными, твердыми, как дробь, бобами в лицо идущим следом за жнецами сноповязам.

Шли вперед, прокладывая полосу в ниве, жнецы, радовали им душу высокие налитые колосья, щедрый урожай.

— Ну хлеб! Точно на заброшенной дороге вырос! — дивился Саба и, суетясь, спешил срезать пук-другой, потому что шагавшие рядом по обе стороны Абрия и Автандил, пока старик успевал взмахнуть серпом, обжинали заодно со своими и его полосу.

— Хе-ек — хек! — выкликал, нагибаясь, безбородый.

Автандил откликался с другого края:

— Хо-ок — хок!

И голоса жнецов сливались в общем клике:

— Хек!

— Хок!

— Хек!

— Хок!

— Хо-хо-хо, та-та-та-та! Держись, Автандил, держись! Я уже подступаю! — гаркнул опять Абрия и чуть было на самом деле не полоснул серпом по ногам бедного Сабу.

— Ну где же ты до сих пор, подходи же, — дал свое соизволение Автандил.

— Иду, иду.

— Ну где ж ты?

— А вот!

— Ну-ка!

— Да вот же!

— Э-ге-ге-гей! Та-та-та-та! Вот какие мы молодцы, ребята! Глядите, дивитесь — что мы сделали! Вот молодцы!

На заброшенной дороге Уродился хлеб сам-десят, —

вспомнил-опять-таки старый Саба.

Подбирай полу, хозяйка, Урожай ссыпать, не взвесить!

— А вот и я! — объявил Абрия, догнав наконец Годердзи.

Так они шли, врезаясь в желтое море колосьев и подвигаясь к скале в дальнем конце поля. Наконец головной, а по пятам за ним неугомонный Абрия достигли края поля и сложили на жнивье последние охапки сжатых колосьев. Выйдя на тропинку за полем, они обернулись, подняли серпы над головой и, потрясая ими, грянули в один голос:

— Молодцам-работягам доброго здоровья!

— Доброго здоровья! — ответили отставшие, не смущаясь, и поднажали, двинулись быстрей.

Наконец все собрались у края поля, скрестили серпы, ударили ими друг о друга, и, перекрывая звон стали, Годердзи возгласил:

— Шабаш! Теперь и отдохнуть не зазорно!

Они вернулись в тень, под вязом, и застали там вновь пришедших польщика Гигу и маленького правнука дедушки Годердзи.

Старик рассердился на мальчика — чего ему здесь понадобилось, кто его отпустил в такую даль?

— Ты что, колосья пришел собирать?

— Нет, не колосья… Перепелят в жнивье поймать хочу.

— Ты у меня смотри, Тамаз, — нахмурился дед. — Будешь бегать на самом припеке в эту жару — отведаешь розги. Я уже припас ее для тебя.

— Думаешь, опять догонишь?

— А ты будь умницей — и удирать не придется.

— А я и так умница, и на припеке бегать никто мне не запретит. Те, кто собирают колосья, от солнца тоже не прячутся.

Жнецы засмеялись.

— Весь в вас, в вашу породу!

— Ну паренек! — Полыцик завернул табак в бумажку и со смаком провел по ней языком. — Встретился мне по дороге: иду, дескать, к дедушке своему. Я его не хотел с собой брать, да не тут-то было: трусит себе за мной следом, поодаль. Пока я успел поле обойти, он уж тут как тут.

Чудной человек был этот полыцик Гига. Долгое время он безропотно исполнял свою почетную должность, имея при себе вместо всякого оружия простую палку. Но потом, после того как пастушата-телятники, осмелев свыше меры, поваляли его на зеленях, он разгневался, извлек на свет божий все старое, заржавленное оружие, какое у него было, и нацепил на себя: кроме охотничьего ножа — большущий кинжал, кремневый пистолет и, сверх того, допотопное пистонное ружье такой необычайной длины, что, положи его вместо насеста, уместится индюшка с целым выводком индюшат.

Теперь уж, не извольте сомневаться, пастушата встречали Гигу почтительнейшим приветствием.

Был в деревне один человек, которого полыцик яростно ненавидел. Впрочем, все село недолюбливало этого человека. Прозвище у него было — Мцария, «Горчак».

— Вор он, этот Мцария, вот он кто! — говорил Гига и, выпив лишнего, всякий раз вламывался к своему недругу, чтобы намять ему бока. Но чаще всего сам возвращался побитым.

— Дался же я ему! Что я кому сделал худого? — жаловался Мцария. — Попадется мне как-нибудь этот Гига под злую руку, не уйдет живым!

Жнецы, увидев полыцика, сразу вспомнили про Мцарию и подсыпали перцу:

— Мцария давеча хвастался — изловлю, говорит, Гигу, спущу с него штаны и его же ножом мягкие места ему исполосую.

В глазах у полыцика вспыхнула злость.

— Этот нож — его судьба. Дайте только срок!

Хорошо еще, что, вернувшись с поля домой, Гига полностью «разоружался» — только перочинный нож оставлял у себя в кармане, — иначе могло случиться, что он как-нибудь и исполнил бы свою угрозу.

Полыцик подсел к дедушке Годердзи. Старик был единственным человеком во всей деревне, которого Гига побаивался, даже когда был во хмелю, даже увешанный с ног до головы оружием.

— Ну, что скажешь, хорошо я сберег Подлески?

— Поле что надо, — согласился старик. — Пшеница хороша. Только лучше бы убирать ее комбайном.

— А не все ли равно? Если хлеб хорош, его хоть комбайном бери, хоть жни серпом.

— Да ты погляди, сколько здесь народу занято, а ведь нашлось бы для людей и другое дело!

Полыцик поднял брови и ядовито захихикал:

— Еще чалиспирцы не проложили шоссе до Гичиани, чтобы комбайн мог сюда подняться!

— Зачем же через Гичиани подниматься? Разве нельзя расширить тропу, что проложена по скале, и устроить дорогу?

— Ничего не попишешь, хозяин — колхоз, от него дела не жди, — махнул рукой Гига и припомнил времена, когда Вахвахишвили поднимал в Подлески на арбе вино и воду. — И эта чертова Берхева ведь иной раз так вздуется, — добавил он, — что не только дорогу зальет, а и весь околоток за поповым домом снести готова…

— Речка тут ни-при чем, Гига; было бы желание — давно укрепили бы дорогу сюда, к Подлескам.

Мальчишка-водонос, видно, решил послушаться доброго совета. Он внезапно появился откуда-то с большим кувшином, полным холодной воды.

Жнецы зашевелились, повскакали с мест с одобрительными возгласами:

— Молодец, малыш!

— Вот это хорошее дело!

— А куда наш бригадир запропастился, что это его не видно?

— Он вечерком пожалует, по прохладе, и тогда уж развернет свою рулетку.

Саба опорожнил кувшин-гозаури до половины, вылил оставшуюся воду на грудь, поросшую седой щетиной, потом привстал, опершись на одно колено, провел огромной, с добрую лопату, рукой по широкому своему лицу и спросил:

— Ну что, ребята, навалимся?

— Давай, давай! Пора поднажать, ребята.

Было уже за полдень.

Все тяжелей становился зной. На этот раз полоса тянулась, тянулась, и не было ей конца. Жнецы порастратили пыл и работали не с такой охотой, как утром.

Скоро всех разморило от жестокого зноя.

— Ну, пора и отдохнуть! — сказал, распрямившись, Абрия.

Все, словно только этого и ждали, присоединились к нему.

Бросив дожатую почти до середины полосу, жнецы ушли с поля и направились к вязу.

Как только они расположились в тени, появился бригадир в сопровождении какого-то человека, которого все видели впервые.

Пришедшие поздоровались с жнецами и сразу же уставились на сжатые полосы.

Незнакомец окинул придирчивым взглядом поле, похлопывая себя прутиком по ноге, потом повернулся к жнецам:

— Это все, что вы сегодня наработали?

— Не на что и глядеть, верно? — попытался пошутить Автандил.

Незнакомец нахмурился:

— Вот это самое и я говорю. Еще ничего не сделали и уже разлеглись, прохлаждаетесь.

Жнецы изумились:

— С утра жнем, трудно в такую жару больше сделать.

Незнакомец насмешливо глянул на бригадира:

— Так-то собираешься план выполнять? Что скажут в райкоме?

Бригадир растерялся.

— Еще рано что-нибудь говорить. Сегодня только начали жатву!

— Сегодня только начали, и уже все валяются, нежатся в тени. А с меня спросят и шкуру сдерут! Скажут — не справился с делом. Ну-ка, беритесь немедленно за серпы, и, пока не сожнете все вон до того лесочка, чтобы здесь и духу вашего не было.

Годердзи, который до этой минуты полеживал на боку, повернулся к нему и сел.

— А ты, собственно, кто такой и почему здесь распоряжаешься?

— Я кто такой? Как это кто я такой? Да вы разве не знаете, что я к вам от райкома прикреплен?

Старик смерил незнакомца взглядом с ног до головы.

— Ах, прикреплен… Вот как! Прикреплен… Что ж, и сам ты крепкий детина. Отчего бы и нет — поспал, покушал и вышел на прогулку… Ну, а мы тут с ног валимся от усталости.

Жнецы расхохотались, а незнакомец резко повернулся к Годердзи, весь перекосившись от злости.

— Что, что, старый хрыч? Повтори, что ты сказал? Встань прежде на ноги и потом со мной разговаривай, не то я сам тебя подниму вот этой хворостиной!..

Смех сразу оборвался. Жнецы застыли на месте.

Старик чуть помедлил, взгляд у него стал неподвижным. Неторопливо поднявшись, он подошел к незнакомцу и на мгновение остановился перед ним. Потом протянул худую, как бы сплетенную из жил руку и слегка потрепал его по белой пухлой щеке.

Присутствующие ждали, что вот-вот грянет гром, но тучи внезапно рассеялись, лицо у дедушки Годердзи прояснилось, он улыбнулся своей всегдашней широкой улыбкой, показав великолепные ровные белые зубы, и ласково посоветовал гостю:

— Ступай, сынок, к тому, кто тебя послал, да скажи спасибо, что цел остался. Чтобы со мной шутки шутить, надо иметь кости покрепче.

Лицо незнакомца стало красным, как взрезанный арбуз. Он схватил старика за руку, но, ощутив под пальцами вместо слабой и беспомощной старческой плоти стальные мышцы и увидев под густыми усами зловещую усмешку, счел за лучшее отступить.

Что за черт, почему ему чудится, будто он уже видел где-то точно такую же усмешку?

Он вдруг пришел в себя, поправил на голове соломенную шляпу и пошел решительным шагом прочь, бросив на ходу с угрозой:

— Обо всем, что здесь было, я доложу где следует.

— Ступай, ступай, хоть к черту на рога, да прихвати с собой и тех, кому ты докладываешь. — Годердзи вернулся на свое место, взял серп и стал тщательно отмывать его зазелененное травой лезвие.

— А ты, Маркоз, чего дожидаешься? До вечера тебе тут делать нечего!

— Ни своих, ни чужих не хотите знать, ни с гостями, ни с домашними не считаетесь! — И бригадир, насупившись, торопливо зашагал вслед за ушедшим по направлению к спуску в долину.

 

2

Лампа на каминной полке едва освещала стол со скудным угощением, сиротливо ютившийся в галерейке перед ветхим домишком. Иа Джавахашвили усердно ковырял ложкой в миске с лобио.

Налив вина из кувшина, Иа стукнул своим стаканом стакан сотрапезника.

— За десницу крестьянскую поднимем, Миха! За рабочую руку и за урожай, ею выращенный.

Он осушил стакан, вытер усы, осыпанные частой сединой, и благословил дно хозяйского кувшина.

— Хорошее у тебя получилось вино в этом году, кума. А ну, Миха, пей, спуску не давай! Хо-хо-хо, что за вино! Благодатная страна наша Грузия! Говорят, такого вина даже за границей не водится. Ну-ка, Миха, аллаверды к тебе… Ты, кума, не огорчайся. Те четыре ряда лоз — не велика потеря. Виноградничка твоего особенно не убудет — считай, что их вовсе не было.

— Виноградника-то, кум, может, особенно и не убудет, но для меня это все же большой убыток. Из года в год виноградник этот меня поит-кормит. А теперь видишь, что говорят, — не полагается, мол, тебе столько. Как же так? Прежде ведь полагалось — что же теперь мне на беду стряслось?

— А то, что в позапрошлом году, помнишь, комиссия обмеряла приусадебные участки… Вот и оказалось, что у тебя, кума, лишняя земля во владении. — Иа отставил в сторону пустую миску.

Женщина снова наполнила ее и пододвинула гостю.

— И двор у меня весь заглох, зарос от самой дороги до виноградника ежевикой. Знаешь ведь, что это за напасть — ежевика: куда голову просунет, там и корни пустит. С каждым годом все поджимает несчастный мой огород — скоро, проклятая, прямо в дверь влезет со своими колючками. Давеча ищейка охотника Како зайца в этих зарослях подняла, подумай только!

Иа посмотрел во двор, в темноту, с минуту сверлил ее взглядом, а потом повернулся к Миха и тряхнул его за плечо:

— Ну-ка, осуши свой стакан и наполни снова, выпьем за этот вдовий двор. А ты, кума, крепись и не отчаивайся. Долго ты терпела, так уже подержись еще немного, а там, может, и Солико вернется. Письма получаешь?

— Вот уж четвертый год, как о нем ничего не слышно. — Горестно покачав головой, женщина тяжко вздохнула и кончиком черного головного платка вытерла слезы на глазах.

Миха поднял голову, с трудом разлепил отяжелевшие веки и забормотал слова утешения:

— Не теряй надежды, невестушка. Своей судьбы никто не минует. Что у человека на роду написано, то с ним и будет. Видно, бедняге Солико так уж было назначено — затеряться где-то в дальних краях. Если он еще жив — дай ему бог долгих дней и счастливого возвращения. А если умер — пусть ему простятся все грехи и царство ему небесное, И пусть душа его взглянет с благоволением на нас и на свой очаг.

Иа двумя взмахами челюсти расправился с огромным куском, шевельнул коротким подбородком и насмешливо прищурился.

— Ты все никак от бога не отвяжешься, божий ты простофиля? Что ты к нему пристал? Было бы у него человеческое сердце, не дал бы упечь бедного парня в тюрьму!

— На все божья воля, без его соизволения и соломинка не переломится. Все нынче переменилось, люди теперь в бога не верят, велений его не слушают. Оттого он и отвернулся от нас, хвала ему и слава!

Иа рассердился, стукнул кулаком по столу.

— Не по божьей воле все вышло, а по воле Нико. Помнишь, сын Георгия Баламцарашвили сшиб машиной осетинку из Пичховани? Небось тогда он своему родичу порадел, избавил его от тюрьмы! А этого несчастного парня сначала в воры произвел, а потом загнал туда, откуда не возвращаются!

— Эх, невестушка, это все потому так вышло, что ты в последнее время забыла и бога, и наши святыни. Надо бы тебе отправиться в Бочорму на богомолье и какую-нибудь животину там заколоть.

Женщина сбросила вспрыгнувшую к ней на колени кошку и поправила платок на голове.

— Была я на богомолье, Миха, как же, была… И Фефена-гадалка мне то же самое посоветовала, вот я и сходила… И в Алаверди побывала, и Белому Георгию помолилась. Но, видно, богу не до меня, недосуг ему мои молитвы слушать…

— Бог тут ни при чем, кума. Ты в Москву бумагу пошли — оттуда ответ получишь. — Иа снова отставил выскобленную досуха миску.

— Ты так дерзко о боге не поминай, парень!

— Я в этого твоего бога не верю и не поверю, сколько ни вдалбливай.

— Куда уж тебе поверить, известно — упрешься как осел…

Иа еще раз придвинул к себе наполненную хозяйкой миску, потянулся за кувшинчиком и сказал, сдвинув брови:

— Ну, ну, ты смотри, осла худым словом не поминай, а то, ведь знаешь, обижусь. Такого осла, как мой Кудварда, даже в Кизики не сыщешь. Я ему скорее поверю, чем этому богу, что вечно у тебя на языке.

— Дух святой, прости и помилуй тебя. Аминь.

Иа поставил перед ним полный стакан:

— Пей и не порть мне аппетит своими божественными разговорами. Хорошо у тебя хлеб уродился, кума. С полудня вдвоем возимся — еле успели сжать и увязать снопы… Как улучу свободную минуту, зайду еще раз, сложу скирду. — И он ласково погладил граненый бок своего стакана.

— Спасибо, кум, спасибо! Бог заплатит тебе за все, что ты для меня делаешь.

Со двора послышался мужской голос:

— Тетушка Сабеда, Иа у вас?

— Кто там? Чего вам надо?

— Это я, Сико. Пошли-ка сюда Иу, тетушка Сабеда.

— Заходи, сынок, не так уж я стала убога, чтобы нельзя у меня хлеба-соли отведать.

— Спасибо, тетушка Сабеда. Скажи Ие, чтобы он вышел ко мне на минуту.

— Ну-ка, выгляни, кум, зачем-то ты вашему бригадиру понадобился.

Иа насилу поднялся с места и потащился на улицу. Вскоре он вернулся и, щуря свои и без того слипающиеся от хмеля щелки-глаза, потрепал седую щетину на голове у Миха:

— Говорил я тебе — не поминай моего осла худым словом… Это Сико за мной приходил. Завтра велят воду к большому дубу возить. Один трудодень, говорит, тебе. И еще один — твоему ослу. И-ик! — со смаком икнул Иа, налил себе вина, выпил и принялся уписывать оставшееся в миске лобио. — Нет, половину, говорит, ослу, а половину — за тележку. Завтра же потребую у бухгалтера отдельные книжки. И тебе, кума, возьму книжку, завтра же принесу. Ух какое вино, спасибо тому — и-ик! — кто его сделал. А ты мне про осла худые слова…

Когда гость доел пятую миску лобио, озадаченная хозяйка из вежливости предложила ему:

— Что, кум, может, еще добавить?

Иа с грехом пополам встал, добрел, моргая и выкатывая глаза, на заплетающихся ногах до конца галерейки и оттуда поблагодарил тетушку Сабеду:

— Спасибо, кума! На ночь, и-ик, нехорошо наедаться…

 

3

Дедушка Ило, по прозвищу Хатилеция, затянулся в последний раз, выколотил трубку о кончик мягкого чувяка, заткнул ее за пояс и поднялся с тяжелым ведром на второй этаж. Потом, поставив ведро, пошел по балкону и заглянул в комнату.

Девушка развлекала гостя игрой в нарды. Игральные кости со стуком катились по доске из ореха.

Гость, одетый небрежно, по-домашнему, бросал кости с приговорками, умоляя их выдать ему ду-шаши, и украдкой, искоса, поглядывал большими, выкаченными глазами на обнаженные до плеч руки молодой хозяйки.

— Скажи своей тетке, дочка, чтобы принесла бутылки и шланг. Буду разливать вино.

Женщина средних лет вынесла старику бутылки.

Когда сумерки словно волчьей шкурой затянули окна, пришел председатель и первым делом рассердился на сестру: почему опоздала с ужином? Потом он подошел к гостю.

— Что, товарищ Жора, уж не одолела ли вас моя косуля? Гость заулыбался, обнажая длинные лошадиные зубы.

— Одолела, батоно Нико, именно что одолела, совсем в бутылку загнала. И что самое удивительное — кости ее слушаются.

— Ах нет, папа, не верь! Наш уважаемый гость, видно, думает, что я не заметила, как он мне нарочно проигрывал.

— Ну что вы!.. Нет, по совести, в этой игре я вашей дочери не противник. Вот шахматы — другое дело. В шахматы можно постараться и выиграть. Там все зависит от игрока, а не от костей, не от слепого случая.

Девушка улыбнулась:

— Можно и в шахматы поиграть… Да только, боюсь, опять получатся поддавки.

Хозяин повесил на гвоздь кепку, которую снял только сейчас, и, погладив дочь по голове, заботливо заглянул в ее усталые глаза.

— Хватит, дочка, или не помнишь, что ты мне обещала? Думаешь, только чтение утомляет мозг? Игра — для развлечения, для отдыха, а не для того, чтобы надрываться. Да и наш гость, верно, только из вежливости сел с тобой играть. Знала бы ты, какой он занятой человек, не стала бы его беспокоить.

Почтенный гость не выдержал, изменил своей дипломатии.

— Что вы, что вы, батоно Нико, разве можно соскучиться, играя с вашей Тамарой?

Хозяин перевел взгляд с дочери на гостя и спросил вскользь, успел ли тот проявить сегодняшние снимки.

— Сегодня проявить не удалось, батоно Нико, — ответил фотокорреспондент. — А завтра, быть может, я сумею устроить походную лабораторию у вас в марани. Мне сказали, что там достаточно темно. Ну, а необходимые принадлежности я всегда вожу с собой.

Гость поднялся с места и, заложив руки за спину, прошелся несколько раз с довольным видом по комнате.

— На мой взгляд, самый лучший снимок — тот, где вы стоите на комбайне, рядом с комбайнером.

— Главное — это народ. На снимке прежде всего должны быть видны колхозники.

— Они и будут видны, — возразил фотокорреспондент. — Конечно, будут, а как же? Вот проявлю завтра, сделаю отпечатки, и увидите, что все вышло именно так, как вам хочется. Колхозники веют хлеб лопатками, а вы стоите возле вороха пшеницы и рассматриваете зерно у себя на ладони. — Гость помолчал с минуту, потом продолжал, остановившись перед хозяином: — Я почти каждого из тех, кто там был, снял за работой или на отдыхе. Все эти снимки я отпечатаю, оформлю как полагается и раздам колхозникам. А два или три фото, на которых сняты вы сами, заберу с собой в Тбилиси. Они наверняка попадут в газету. Вы заслуживаете особого уважения. Секретарь райкома, как только я появился в районе, направил меня прямо к вам… А остальные снимки распределим между колхозниками. Дорого я за них, разумеется, не возьму. Пятьдесят рублей за снимок. Это совсем немного для таких зажиточных колхозников. Всего пятьдесят рублей. Фото будут достаточно большие, и я напечатаю их на самой лучшей бумаге.

— Вы, конечно, побываете и в других передовых колхозах района?.

— Да, так у меня запланировано… Но не думаю, чтобы там нашлось так много интересного, как у вас. Во всяком случае, вы можете быть уверены, что дешевле, чем… — Гость вдруг осекся — он заметил, что хозяин смотрит на него чуть прищурившись, с особенным вниманием, и поспешно поправился, скрыв смущение под кривой улыбкой: — То есть лучше, чем у вас, вряд ли где-нибудь обстоят дела.

Тут вошла сестра хозяина, и, к удовольствию обоих, разговор прервался.

Хатилеция тянул носом, как ищейка, с наслаждением вдыхал дразнящие запахи, плывшие от накрытого стола, и то и дело исподтишка поглядывал на запотевшие бутылки.

Харчо и чахохбили аппетитно дымились в глубоких блюдах, соблазнительно поблескивало в бутылях знаменитое ркацители со склонов Кондахасеули.

После нескольких коротких вступительных тостов за столом воцарилось задушевное веселье.

Восхищенный превосходным вином, гость заинтересовался местными виноградниками, и хозяин стал с удовольствием рассказывать ему о секретах ухода за виноградной лозой, о закладке новых площадей.

— Четыре колхоза было у нас в Чалиспири, мой — самый большой: тридцать шесть гектаров под виноградниками… Когда колхозы соединились, к моим тридцати шести приросло всего двенадцать гектаров. Значит, иждивенцев поприбавилось, а виноградников осталось считай что почти столько же.

— А как у вас прошло слияние колхозов? Сопротивления не было? — полюбопытствовал гость.

— Да нет, значительного не было ничего. Правда, мои колхозники долго тянули, не соглашались объединяться. Вина-то у нас распределялось порядочно. А когда слились, ясное дело, стало приходиться меньше на трудодень. Да и не только в этом — в других отношениях мы тоже были сильнее… Вот, собираюсь теперь сажать новые кусты, на подвоях. Вы ведь знаете, наш район виноградарский. Весной привьем несколько тысяч черенков и запашем под них поглубже. Правда, участков не хватает… Говорят, филлоксера у нас совсем вывелась, но я все же не решаюсь размножать кусты отводками. Пусть прививают на филлоксероустойчивые подвои. Чем черт не шутит, осторожность никогда не мешает.

— Интересно, очень интересно! Непременно приеду к вам в гости осенью, во время виноградного сбора, — оживился гость. — А ваше фото заставлю напечатать в газете, на первой странице. Осенью и колхозники будут повеселей. И снимать будет куда удобнее. Вино, виноград, мачари… Все тогда проще. Да, да, у колхозников настроение будет веселое…

Тост следовал за тостом, и, хотя гость плутовал, берег себя и не пил до дна, хозяин не без удовольствия заметил, что фотограф недолго сохранит прямую осанку в схватке с кривобокой лозой.

Девушка по просьбе отца встала из-за стола; извинившись перед гостем, она пошла к себе.

Гость проводил ее мутным взглядом до дверей спальни и, не дожидаясь приглашения хозяина-тамады, схватился за стакан:

— За здоровье вашей дочери, батоно Нико. Пусть не переводятся в Грузии красавицы!

Полный до краев стакан покачивался в нетвердой руке фотографа, а сидевшая рядом тетушка Тина выходила из себя: ведь пятна от ркацители на белой скатерти не так-то просто вывести!

— Желаю вам, Тамар, счастья и здоровья.

Девушка обернулась в дверях и поблагодарила за здравицу.

— Нет, так нельзя, — вдруг заартачился гость. — Надо благодарственную выпить.

Девушка беспомощно взглянула на отца, извинилась: вино, дескать, запрещено ей врачом, — и в смущении отвела глаза к окну.

Гость, однако, упрямился, строил обиду, настаивал: пусть она выпьет, нельзя не выпить.

Тут Хатилеция, сидевший до сих пор в полном молчании и только осушавший стакан за стаканом так, словно его мучила жажда на солнцепеке, сдвинул брови, насупился, явно приняв назойливые настояния гостя за личное оскорбление.

— Эй-эй, не забывайся! Сам жульничаешь, не пьешь, а других пить заставляешь? Что ты к девчонке пристал? Она устала, ну и пусть идет спать. А ежели хочешь пить наперегонки, давай со мной померяйся. Хоть я и старик, а загоню тебя под стол, собью с ног — четыре человека не унесут!

Хозяин нахмурился, глянул искоса на гостя, сделал знак дочери, чтобы она ушла, и повернулся к старику.

Но тут сама Тамара вывела всех из неловкого положения. Она вернулась к столу, с улыбкой поблагодарила гостя и, отпив немного из полного стакана, поспешно ушла.

Хозяин, облегченно вздохнув, проводил признательным взглядом дочь, сумевшую успокоить старика гончара и предотвратить неприятность.

Гость опять развеселился, и снова потекла за столом беседа.

Хатилеция унялся, но все что-то ворчал про себя, осушая стакан при каждом тосте. Он стал пуще прежнего налегать на вино. Наконец сок лозы сделал свое дело — заставил дедушку Ило сложить руки на столе и уронить на них отяжелевшую голову.

Видя, что беспокойный старик выбыл из строя, гость на радостях совсем разошелся, стал еще разговорчивей.

— Да, так вот о чем я говорил, батоно Нико… Искусство… Наше искусство, как известно, выше любого другого на свете. Оно принадлежит народу — рабочим и колхозникам. У нас любой рабочий при желании может, например, заняться рисованием, писать книги, может лекции читать, может изучать фотографию… И колхозник тоже может и рисовать и фотографировать… А если есть у него охота, то и писать может. Да, писать и читать… О чем это я? Ах, да… Так вот, батоно Нико, знаете, что я скажу? Давайте выпьем за всех трудящихся во всем мире, Пусть это будет тост за труд. Да здравствует труд!

Гость поднял стакан, но не успел пригубить: дедушка Ило оторвал при последних его словах голову от стола, поднялся, кое-как разогнул спину, уставился, моргая, осоловелым взглядом на фотографа и спросил совсем-совсем тихо:

— Что, что, за чье здоровье? За какой колхоз ты пьешь? За «Труд»? — И вдруг заорал: — Ах ты, ублюдок, в собачьем корыте крещенный! Сидишь у чалиспирцев за столом, хлещешь наше вино, а пьешь за «Труд»? Пусть у тебя в горле застрянет этот благословенный сок, чтоб ты задохся и почернел! «Труду» победы желает! Да ты разве не знаешь, что-у нас с ними спор, соревнование? Ах ты, дубина долговязая, вымахал вышиной в версту, собака у ног взлает, ты наверху даже не услышишь, а голову бог дал тебе с кулачок!

Растерявшись от неожиданности, ничего не понимая, гость застыл с поднятым стаканом в руке и устремил недоуменный взгляд на хозяина.

Дядя Нико поспешил ему на выручку: вскочил, настиг одним прыжком Хатилецию, который успел уже добраться до перепуганного гостя, вырвал у старика его оружие — бутылку с вином — и поставил ее на стол.

Потом кое-как доволок разбушевавшегося гончара до дверей, спустился вместе с ним по лестнице и выставил его за калитку, а сам поспешно вернулся в дом.

Хатилеция обрушился с кулаками на запертые ворота, замолотил что было мочи, в надежде, что ему снова откроют, в сердцах раза три поддал и ногой. Наконец, убедившись, что его больше не впустят, он побрел домой, осыпая отборной бранью «захожего бездельника».

 

4

Кусты орешника, тянувшиеся вдоль изгороди, раздвинулись с чуть слышным шорохом, темная фигура вынырнула оттуда и скрылась в густой тени раскидистого каштана.

В саду было тихо. Лишь изредка в протекавшем через него ручье квакали, закатывались две-три лягушки, отзываясь на голоса своих собратьев в Берхеве.

Ветерок, прилетевший с горы Пиримзиса, воровато шнырял в листве деревьев.

Прозрачная стремнина ручья улыбалась ясной улыбкой месяца, затонувшего в его глубине.

Вдруг над зелеными листьями помидоров и лобио показалось женское лицо. Колеблясь, проплыло оно вдоль узких грядок лука и исчезло в тени того же каштана.

Через несколько мгновений чуть слышный, боязливый голос нарушил молчание сада:

— Реваз!

— Здесь я.

Девушка, глаза которой уже успели привыкнуть к темноте, подошла к подножию дерева.

— Давно меня ждешь?

— Порядочно. Почему опоздала?

— Не могла вырваться. Этот долговязый пристал, все хотел, чтобы я за столом с ним сидела. Надоел он мне! Сидит каждый вечер, пьет вино, а мы его ублажаем.

— Уезжать не собирается? Не наскучило ему в Чалиспири?

— Все фотографирует… Завтра будет печатать, а послезавтра собирается в Алвани. Почему тебя вчера не было?

— Не вышло. Допоздна в поле задержался, домой пришел за полночь.

— А сегодня отчего опоздал? Я прошлась мимо вашего дома, — высматривала тебя, да нигде не заметила.

— Твой отец всучил мне этого проклятого жеребца… Дескать, что хочешь делай, а приучи его к плугу.

— Говори тише, как бы в доме не услышали. Отец меня убьет. Сегодня я еле выбралась. Притворилась, что хочу спать, и выскользнула через кухню. Что за жеребец?

— Тот, которого Арчил вывел на соревнования в Телави.

— А, знаю, знаю! Он еще сбросил Арчила и чуть не затоптал. У Арчила что — рука вывихнута? Как он, поправился?

— Не знаю, не видел его. Какого дьявола он на необъезженную лошадь садился?

Девушка тихо засмеялась:

— Ты, Реваз, на всех сердит: на моего отца, на Арчила, на лошадь, на всю деревню… Кажется, даже на меня.

Реваз помолчал немного, потом спокойно сказал:

— На тебя я еще никогда не сердился. А жеребец — бешеный, отъелся на горной траве, узды не знает. Разве можно, едва объездив лошадь, водить ее с плугом по винограднику, в междурядьях? Беднягу Иосифа Вардуашвили она так саданула копытом, что чуть колено ему не раздробила. А потом укусила в плечо. В трех местах разорвала проволочные шпалеры в винограднике и два кола из земли выдернула. Тут я наконец разозлился и изломал об нее хворостину. А она как понесет — прямо с плугом; зацепилась за большой вяз, что стоит на проселке возле виноградника Кондахасеули, разодрала упряжь и ускакала в поля. Весь день мы за нею гонялись, поздно вечером, в сумерках только поймали.

Девушка села на траву и натянула юбку на колени.

— Удивительное дело, ей-богу, сам себя не узнаю! Нем как рыба, и все равно корят, заладили: помолчи да не кричи.

— И не надо, Реваз! Все село кипятком тебя называет. А ты не кипятись, умоляю, никогда не кипятись. Вот, невзлюбил моего отца — почему, спрашивается? Слушайся его, Реваз, не перечь. Ты же знаешь, он под стать тебе, человек упрямый, будет стоять на своем. Хоть ради меня не спорь с ним. Он ведь мне ближе всех на свете. Кто у меня есть, кроме него? Только ты да тетка моя. Его обида — моя обида, его радость — моя радость, его горе — мое горе. Без него мне и жизнь не в жизнь. Этой весной я еле дождалась конца занятий, так тянуло домой… Готова была хоть остаться на втором курсе. Да ты сам знаешь… Скучаю без отца, не могу без него — ведь он мне и отец и мать. А я слабая, Реваз. И врачи все мне советуют отдохнуть год-другой, не велят заниматься. Я бы и рада была не расставаться с теми, кого люблю. Но я не вынесу, не вынесу, если вы будете так враждовать. Третьего дня я потому дожидалась тебя, что хотела спросить: отчего ты так себя держишь с моим отцом? за что ты его не любишь?

Реваз погладил ее по голове и ничего не ответил.

— И он тебя не любит, — вздохнув, продолжала девушка. — У вас у каждого своя печаль, одна, а я должна за обоих печалиться. Зачем ты сердишь его, почему не даешь людей в помощь полеводческим бригадам? Ведь у твоей бригады все работы уже закончены?

Реваз улыбнулся.

— Он уже успел тебе нажаловаться?

— Нет, это птичка мне весть принесла. Он ничего о нас не знает. А если узнаёт, то, наверно, страх как рассердится и огорчится. Реваз, почему ты не постараешься, чтобы он тебя полюбил?

— Я люблю всех, кто достоин любви… А твой отец хорошо знает, что лишних рабочих рук в моей бригаде нет и что дела у нас всегда хватает. И еще много чего он знает лучше, чем я.

Девушка опечалилась.

— И все-таки не понимаю, Реваз, что ты имеешь против него? Разве не он организовал в Чалиспири первый колхоз? Где ты найдешь в нашем районе другого человека, который бы столько лет беспрерывно руководил колхозом? Двадцать четыре года он работает председателем.

Реваз улыбнулся:

— Был перерыв. Он целых пять лет сидел председателем сельсовета в Напареули.

— Ну так что же? — не сдавалась девушка. — Все равно получается двадцать лет. Давай посчитаем. Колхоз в нашем селе основался… — Она снова запнулась и, подняв голову, спросила: — Когда был основан колхоз, Реваз?

Юноша отмахнулся:

— Незачем высчитывать. Я и так знаю — опыт, у твоего отца большой. Но в одном он все же не прав.

— В чем? Ну, в чем? — заволновалась девушка. — В районе он считается передовиком. Планы перевыполняет. Благодарность ему объявляют чуть ли не каждый год, а теперь, говорят, колхоз премируют легковой машиной, если урожай будет убран в срок. Ну, так в чем же он не прав? О Реваз! — Девушка взяла мозолистую руку парня и нежно прижала ее к своей щеке. — Я вас обоих люблю, очень люблю, пожалуй, больше, чем саму себя. Я ведь ради тебя, Реваз, пошла на все, ни перед чем не остановилась и приняла тебя таким, какой ты есть. А ты не хочешь принять моего отца таким, какой он есть. О, полюби его, любимый мой, полюби ради меня!

Горячие губы девушки обожгли руку Реваза.

— Разве я поп Ванка, что ты мне руку целуешь?

Парень осторожно высвободил руку, провел по ней ладонью другой руки и, ощутив оросившую ее теплую влагу, заговорил еще ласковей:

— Не плачь, Тамара, не плачь, не надо. Без тебя я жизнь ни в грош не ставлю, но твой отец… Знаешь что, Тамара?.. Ну, а если бы я объявил тебе, что послал в Подлески шесть человек жнецов и трех сноповязов, что бы ты тогда сказала?

— Куда это — в Подлески?

— Туда, куда отец твой велел.

— Что сказала бы? Да ничего, Реваз. Просто поверила бы.

— Ну, так это правда. Оттого я и опоздал сегодня к тебе, что ходил на гору проведать их. Очень хорошо поработали, никто не мог бы их упрекнуть.

Девушка медленно подняла на Реваза большие глаза. Улыбка тронула ее губы.

— Реваз, ты очень хороший, ты…

Она вдруг умолкла, вскочила с быстротой молнии и замерла.

На лестнице послышались шаги. Потом стукнула калитка и неподалеку тревожно заскулила собака.

— Уходи, Реваз, скорее!.. Отец во дворе. Может, заметил, что меня нет, и вышел искать. Скорей, Реваз, скорей!

Парень встал, обнял девушку за плечи. Потом неторопливо пересек освещенную луной полосу между каштаном и изгородью.

У перелаза он на мгновение остановился и, обернувшись, сказал так, чтобы слышно было ей одной:

— Но только ты знай — я послал людей в поле не ради твоего отца, а потому, что дело этого требовало.

 

5

Хатилеция брел по деревенской улице. У самой окраины острый глаз его заметил под высоким кленом какую-то неясную тень.

— Эй ты, кто ты такой? Чего торчишь там, словно столб межевой?

Тень не отозвалась.

Хатилеция посмотрел внимательней и спросил еще раз:

— Ты что, грузинского языка не понимаешь? Кто ты такой, спрашиваю.

— Что тебе от меня нужно, дедушка Ило? Сижу себе тут, никому не мешаю… Или, может, помешал тебе?

Старик сразу узнал по голосу, кто это. Он направился к клену, хотел перешагнуть через канаву, тянувшуюся вдоль улицы, но не рассчитал ее ширины и плюхнулся обеими ногами в воду.

Сидевший под кленом поспешил ему на помощь. Но старик управился сам — кое-как вылез из канавы и, хлюпая зачерпнувшими воду чувяками, подошел к клену.

— Здравствуй, Закро!

— Здравствуй, дедушка Ило.

— Ну, что ты тут притулился? Опять крали своей дожидаешься? — И Хатилеция ухмыльнулся так ехидно, что у бедного влюбленного парня упало сердце.

— А тебе что за дело, дедушка Ило, кого я тут дожидаюсь? Что тебе до меня и до моих забот? Ходишь по гостям, веселишься, ешь, пьешь, поешь, хмелеешь и радуешься жизни… Какая тебе печаль — сижу я тут или нет? Ну и пусть себе сижу — тебе-то я не мешаю? А если мешаю — скажи! Сразу же встану и уйду.

Хатилеция заметил, что парень под хмельком, и заговорил уже более ласково:

— Ну с чего ты взял, сынок?.. Никому ты не мешаешь, да и как ты можешь мне мешать? Моего ты не ешь, моего ты не пьешь. Я так просто спросил, к слову пришлось. Жалко мне стало, что ты тут один сидишь. И ведь зря сидишь, клянусь благословенным саперави, которого ты выпил. Девушка-то давно уж дома и, верно, сейчас уже сладко похрапывает.

Закро вскочил.

— Откуда ты знаешь, дедушка Ило?

— Знаю, откуда ни на есть, а знаю. Нынче она заходила к Сабеде и оттуда верхами, мимо Шамрелашвили, пошла домой.

— Да нет же, дедушка Ило! Я видел ее в читальне. Не могла она здесь не пройти!

Хатилеция присел под деревом.

— Говорят тебе, из читальни она пошла к Сабеде. Ну, а оттуда уж домой.

Сообразив, что дедушка Ило, по-видимому, говорит правду, Закро плюхнулся на траву, обхватил руками колени и уткнулся в них лицом.

Хатилеция развязал кисет с табаком, достал трубку, набил ее и закурил.

— Эх, вот она, молодость!.. И я такой же неуемный был в свои молодые годы. Там, где теперь дом твоей крали, жил тогда один генерал. Дочка у него была — писаная красавица. Однажды я встретил ее на алавердском престольном празднике. Взглянула на меня так, что я прямо просом рассыпался. Эх, вот что за штука любовь! Злой я был, как зверь, а стал сразу смирный, сладкий, что твой кишмиш. Как раз шел девятьсот пятый год. Повидал я Харебу, Гогию. И Годердзи уговорил. Из Магранского леса спустился Замбили мне на подмогу. Да только не успел я девушку увезти — опередили меня, выдали ее замуж в Ожио, за князя Андроникашвили.

Закро знал, что дедушка Ило все это сочинил тут же, на месте, но так приятно было ему слушать старика, что он и слова не проронил, не позволил себе проявить недоверие.

— А какая девушка была — эх! — вздохнул от души рассказчик и затянулся трубкой. — Не девушка, а джейран! Но все же до агронома нашего ей было далеко.

Хатилеция глянул искоса на сидевшего рядом парня — тот поднял голову. И старик продолжал, будто бы размышляя вслух и не помня о собеседнике:

— Ух, что за красавица, просто загляденье! Да, брат, ради такой девки стоит не только что под кленом при луне, а хоть на раскаленном железе всю ночь просидеть. Клянусь хмельным саперави, она так же отличается от остальных девушек, как от дикого кислого винограда отборный ркацители. Таких ясных глаз я никогда еще не видал! А щеки какие, губы, зубы! А шея? Породистая, как у лебедя, белая, как писчая бумага.

Парень вздохнул с такой силой, будто всю душу вывернул наизнанку.

— Охимэ-э! Дедушка Ило, зачем ты язвишь меня в самое сердце, что я тебе сделал плохого? Оставь меня, а то я, кажется, из-за этой ее белоснежной шеи на собственную шею удавку надену.

Но Хатилеция не унялся и продолжал свое хвалебное слово:

— Да что шея, дружок, разве ты не видал, какие у нее плечи? Словно из самого лучшего мрамора. А руки! Белые, нежные, и пальцы что твой хрусталь!

— Ох, дедушка Ило, сколько раз я при виде этих пальцев свои собственные до крови кусал!

— А грудь, парень! Будь я собачий сын, если, у самой царицы Тамар грудь была красивее и желанней! Взглянешь — и - прямо в жар бросает. А какой тонкий стан — гибкий, что твоя плеть. А все остальное…

Хатилеция собирался спуститься и пониже, но тут уж парень не вытерпел и оборвал его:

— Замолчи, дедушка Ило, замолчи и оставь в покое девушку, да и меня тоже! Не твоя печаль — сижу я здесь или стою на голове. Лягушка для того и селится на берегу, чтобы, по желанию, то в воду нырнуть, то на сушу выйти. Человек я или нет? Имею я право жить по-своему? Захочу, во главе стола место займу, а захочу — вот так и буду здесь, как сирота, сидеть!

Хатилеция виду не подал, что заметил его горячность.

— О тебе же забочусь, дружок, мне-то и в самом деле какая печаль?.. Я с тобой, а ты с чертями! Но не зевай, послушай меня, а то улетит твоя голубка и будет на чужой крыше ворковать…

Закро вскочил словно ужаленный, схватил старика за плечо и крепко встряхнул.

— Что ты сказал, дедушка Ило? Зачем ты так сказал? Ты что-то знаешь и таишь от меня. На чьей крыше будет ворковать моя голубка?

— Не вывихни мне лопатку, сумасшедший! Почем я знаю, на чьей! — Старик высвободил плечо и хихикнул. — Не зевай, медведь, не зевай, говорю… Шея у тебя, правда, как у бугая, да только нынче в Чалиспири такой барс появился, что зубами булатную сталь перекусит.

 

Глава третья

 

1

Доктор обернулся на стук и удивился: в дверях стоял кто-то совсем ему незнакомый.

Хозяин снял пенсне, поглядел на посетителя невооруженным глазом, потом снова надел пенсне и, окончательно убедившись, что ему не померещилось, сказал:

— Войдите!

— Здравствуйте, дядя Сандро. Вы, оказывается, любитель сидеть в темноте.

— Здравствуйте! — ответил доктор, удивившись еще больше.

Он отдернул занавесь на окне. Лунный свет хлынул в комнату. Доктор внимательно поглядел в лицо незнакомцу. Потом пододвинул ему стул.

— Нет, темноту я никогда не любил. Просто только что вернулся от больного и не успел зажечь свет. Впрочем, я, пожалуй, и правда люблю посидеть ночью у окна без света. Это моя слабость. Сижу и смотрю на алазанские рощи и на горы, озаренные луной. Окна большие, в комнате прохладно… Ну, а если заглянет гость, можно выпить чаю и на балконе.

— Благодарю вас, дядя Сандро. Разумеется, можно и на балконе выпить бокал ркацители… Но это как хозяину будет угодно: гость обязан повиноваться ему и наслаждаться приятной беседой там, где прикажут.

Изумление доктора все возрастало. Он пристально, с недоумением вглядывался в посетителя прищуренными глазами.

— Хорошо, пусть будет ркацители, — сказал он наконец, поднимаясь с места. — Согласен: вино, застольство сближает людей, располагает их к откровенности. Может быть, хоть тогда мой уважаемый гость соизволит открыть тайну своего имени.

Незнакомец извинился, остановил доктора, собиравшегося уйти куда-то за занавеску, и попросил его не беспокоиться.

— Я пошутил, дядя Сандро. Я недавно поужинал, да и не такой уж охотник до вина. Пью, когда это необходимо. А пришел я только для того, чтобы вас повидать.

Хозяин повернул выключатель и, когда яркий электрический свет залил комнату, еще раз внимательно осмотрел незнакомца с головы до ног.

— Ого! — воскликнул он, вздернув чуть тронутые сединой густые брови. — Не вы ли это отличились тогда на стадионе — усмирили бешеного жеребца и заставили всех наших разинуть рты?

Гость подтвердил с улыбкой, что доктор не ошибся, и добавил:

— С каких это пор вы отказываетесь признавать меня за земляка?

Доктор снова не без досады сдвинул брови:

— Что это значит, мой друг?

— Неужели вы меня не узнаете, дядя Сандро?

Складки на лбу у хозяина стали еще глубже.

— Извините меня, юноша, но, во-первых, знакомство еще не землячество… А к тому же я готов поклясться, что до того случая на стадионе нигде вас не встречал.

Гость не подал виду, что заметил смущение хозяина.

— А я думал — когда судьба забросит человека в далекие края, образы, связанные с прежней жизнью, с родиной, должны рисоваться в воображении еще ярче и еще четче, чтобы память могла прочнее их запечатлеть. Вы когда-то любили меня. Неужели вы не помните Шавлего, сына Тедо Шамрелашвили?

На этот раз на лице доктора отразилось лишь легкое удивление. Он встал, протянул молодому человеку, тоже поднявшемуся со стула, руку, потом снова заставил его сесть.

— Прошу прощения, юноша, за то, что не узнал вас. Впрочем, легко ли было узнать того мальчика в молодом человеке вашего возраста? Очень рад, что вижу вас здоровым и невредимым. Чем могу служить?

Такой прием был явно неожиданным для гостя. Он внимательно посмотрел на своего собеседника.

Некогда яркое, румяное, привлекательное лицо было сейчас бледным и изможденным. Преждевременно побелевшие волосы наводили на мысль о пережитом горе или тайной печали. Высокий лоб был изборожден морщинами, из-под серебрящихся бровей холодно смотрели все еще прекрасные глаза.

— Вы выглядите усталым, дядя Сандро. Видно, вы собирались отдохнуть, а я своим внезапным, несвоевременным посещением нарушил ваш покой. Я просто заглянул к вам, как к старому другу моего отца.

Хозяин невесело улыбнулся и жестом остановил молодого человека.

— Садитесь, садитесь, юноша. Мой покой уже давно и основательно нарушен, так что не стоит из-за этого огорчаться. Лучше расскажите-ка о себе. Разве вы не учитесь в университете? Кажется, я что-то такое слышал.

— Учился и даже аспирантуру окончил. А теперь вот вернулся.

— Так, превосходно, — протянул хозяин. — Значит, в университете преподают верховую езду?

— Ездить верхом я умел и раньше, а в армии еще больше наловчился.

— Разве во время войны вам было до того, чтобы совершенствоваться в верховой езде?

— Нет, дядя Сандро, конечно, нет. Но ведь я сразу после окончания средней школы пошел в армию добровольцем — и именно из любви к лошадям.

— Вы пошли на войну добровольцем?

Гость напомнил доктору, что война началась позднее.

— А если бы и так — что в этом удивительного? Разве вы не по собственному желанию сражались в Испании против франкистов?

Доктор чуть заметно нахмурился.

— Да, — сказал он после минутного молчания, — человек поступает против своего желания, только когда действует по принуждению. На каком фронте вы воевали?

— Я был в пятой армии.

— И встретились с американцами на Эльбе?

— Нет, я и до Берлина не успел дойти — получил ранение в боях на Шпрее и отпраздновал победу в тылу. А вы — неужели вы только теперь вернулись из Испании?

Доктор отвернулся к окну. Долго глядел он на двор, деревья, траву, залитые лунным светом, потом обернулся и сказал, адресуясь не к гостю, а скорее к графину, стоявшему на столе:

— Нет, мой друг, когда мы оставили Мадрид, отступили к Пиренеям и пересекли испано-французскую границу, Франция посадила нас за колючую проволоку, в концентрационный лагерь Карбарес. — Доктор остановился, некое подобие улыбки мелькнуло у него на губах. — Французы веселый народ, и через год нас выпустили на свободу. Но я не успел вернуться на родину- тут как раз ворвались через Бельгию немецкие дивизии, и я сражался против них вместе с французами. А потом, когда фашисты заняли Париж, ушел в леса, к макизарам. С тех пор я немало побродил по свету. Лишь недавно возвратился в Тбилиси, и вот наконец я здесь, в Чалиспири.

— Вы, оказывается, настоящий воин, дядя Сандро!

Доктор горько усмехнулся.

— Ошибаетесь, мой дорогой, я ненавижу войну, как ребенок — касторку. Вот, взгляните сюда. И смотрите внимательно. Эту картину написал для меня один мой друг, венгерский художник. Он был добровольцем в Испании, как и я, мы вместе дрались под Мадридом, и я трижды спас его от неминуемой смерти.

Гость глянул, обернувшись, на стену позади себя и встал, чтобы лучше рассмотреть картину.

На холсте, заключенном в огромную золоченую раму, прекрасная обнаженная женщина, закинув бессильные руки на плечи человека в белом халате и приклонив голову к его груди, искала у целителя защиты. У ног ее, припав на одно колено, топорщился ужасный черный скелет; обхватив цепкими руками гибкий стан и стройные лодыжки женщины, он сжимал ее в своих страшных объятиях. А врач, поддерживая одной рукой женщину, другою упирался скелету в затылок так, что жуткий череп с пустыми глазницами касался нижней челюстью ключиц.

— Вот так медицина старается избавить человечество от призрака смерти. Уже несколько тысячелетий, начиная с первого египетского лекаря и кончая последним потомком нашей врачебной династии Турманидзе, люди ломают себе голову над этой задачей. И вот сейчас весь мир как бы обезумел: изобретаются адские устройства для того, чтобы уничтожить лучшее создание природы.

Гость вернулся на свое место.

— Прекрасная живопись. Что же касается безумия, будто бы охватившего весь мир, то я с вами не согласен. Мне думается, нынче народы мира — это уже не те покорные овцы, которые еще не так давно опускали бюллетени в урну, даже не интересуясь, за кого они голосуют.

Доктор с любопытством глядел на молодого человека. Он задумчиво потер подбородок и спросил тоном вежливого удивления:.

— Неужели вам неизвестно, что избираемые считаются с избирателями, лишь пока они еще не избраны?

— Это-то известно, но весь вопрос в том, кого избирают и где. Можно мне стакан воды? — И гость потянулся к графину.

Доктор встал.

— Эта уже нагрелась. Давайте я принесу свежей.

Шавлего попытался протестовать:

— Я сам принесу, дядя Сандро.

— Да вы ведь не знаете, где кран. Дайте сюда графин.

Доктор вышел, а гость, оставшись один, стал осматриваться.

Комната, перегороженная пополам занавеской, была обставлена бедно и небрежно. Несколько хороших картин на стенах и шкаф, полный книг, не меняли впечатления. Около постели стоял стул, заваленный книгами и журналами, книги громоздились стопками и на чемодане у стены. В углу стоял маленький столик, на котором были беспорядочно разбросаны исписанные листы бумаги; тут же среди них скалил зубы пожелтелый череп. Над изголовьем постели, на стене, раскинулась большая карта Европы, а повыше на гвозде висел кортик с красивой рукояткой из слоновой кости. Под столом виднелись две-три колбы и несколько пробирок, изогнутые стеклянные трубки и спиртовая горелка. В общем, это помещение скорее походило на уединенное обиталище чудака исследователя, нежели на обжитую квартиру сельского врача.

Доктор вернулся с полным графином и налил гостю воды.

Шавлего выпил несколько глотков, поблагодарил и вернулся к прерванной беседе.

— Разве я неправильно говорю?

Доктор налил воды и себе.

— Нет, друг мой, не могу с вами согласиться. Человек всюду человек — с присущей ему психикой и поведением. Разве не одни и те же болезни поражают человека и там и здесь?

— Болезни у всех людей действительно общие, но идеи — не одни и те же, мысль различна. — Глядя, как стакан подрагивает в нетвердой руке собеседника, Шавлего думал: «Да, сильно подался, бедняга». Ему стало жаль старика.

Доктор поставил стакан и чуть ослабил галстук.

— Идеи могут быть разные, но сейчас весь мир объят одним общим страхом, нервической дрожью перед грозящей ему опасностью, так как в будущей войне, как сказал один умный человек, не будет ни победителей, ни побежденных.

— Вы так думаете? Моя формула иная: поднявший меч от меча погибнет.

— А по-моему, в грядущей войне погибнут все — и правые и виноватые. Знаете, что сказал Эйнштейн, когда его спросили, какой будет третья мировая война? А вот что: какой будет третья, не знаю, но в четвертой, без сомнения, будут драться дубинками. Вот как ответил Эйнштейн, молодой человек.

— Простите меня, дядя Сандро, но это — устарелый анекдот. Народы не позволят устроить еще одну мировую бойню.

Пододвинувшись со своим стулом ближе к столу, доктор облокотился на него.

Вдруг в дверь громко и настойчиво постучали.

Гость и хозяин вздрогнули.

Так стучатся, когда можно не чиниться с хозяином дома или когда горе и тревога придают пришедшему смелости.

Доктор встал, открыл дверь. В комнату вошла немолодая женщина.

— Доктор, помоги, в ноги тебе кланяюсь! Ребенок мой умирает.

Кончиком головного платка женщина вытирала слезы, катившиеся по ее морщинистому лицу.

Хозяин вздохнул с облегчением.

— Что с ним такое?

— Не знаю, доктор. Утром поел рыбы из жестяной коробки, и вот…

Врач кивнул Шавлего.

— Понятно. Поел консервов. Возможно, что отравился.

Он открыл домашнюю аптечку и стал в ней рыться. Торопливо укладывал он в сумку необходимые инструменты и медикаменты, успокаивая тем временем перепуганную женщину:

— Ничего страшного, что ты так переполошилась? Сейчас посмотрим его, сделаем все, что надо, и увидишь — завтра будет чирикать, как птичка.

— Да, да, вся надежда на тебя, доктор — поддакивала ему женщина. — С тех пор как ты здесь поселился, реже к нам пристает всякая хворь.

Доктор взял сумку с инструментами и, извинившись, попрощался с гостем.

— Продолжим нашу беседу в другой раз, если, конечно, вы пожелаете снова меня навестить. — Он повернулся к женщине: — Ну идем, показывай дорогу.

Женщина, держась за перила, торопливо спустилась по лестнице и, тихонько причитая про себя, зашагала по направлению к Берхеве.

 

2

Оглушительный хохот раскатился по двору сельсовета.

— Ох, лопну!

— Чтоб тебе пусто было. Ох, даже закололо в почках!

— Ну просто все внутри оборвалось!

— Что это ты сказал, волк тебя заешь?

— Ой, мамочка, умру! Будь ты неладен, Надувной!

Шакрия Надувной тем временем завязывал с невозмутимым видом распустившийся шнурок на ботинке.

— Ты сам видел? — сомневался Отар.

— Своими глазами! — уверял его Шакрия.

Из помещения, служившего одновременно клубом и читальней, вышла высокая, полная молодая женщина.

— Вы все еще тут? — спросила она резким тоном, остановившись на пороге.

— Нет, в Борчало перебрались.

— Неужели вам дома не влетает за то, что вы допоздна тут околачиваетесь?

— Наши только рады, что мы у них под ногами не путаемся.

— Что значит — «околачиваетесь»? Ты, пожалуйста, выражайся покультурнее. Заведуешь клубом, а не знаешь, как надо с посетителями разговаривать, особенно с такими почтенными людьми, как мы! — развалившись на траве, вмешался Махаре.

— Это вы-то почтенные люди? Да вас надо палкой гнать отсюда! Пошли бы куда-нибудь еще! Не нашлось для вас в Чалиспири другого места?

— А если нам тут нравится?

— Клуб-то здесь — куда же нам еще идти?

— Идите куда хотите! Только убирайтесь отсюда. Люди приходят почитать газеты, а вы им мешаете, посидеть в тишине не даете.

Ребята возмутились, зашумели:

— Что, что? Мы вам мешаем? А может, это вы нам мешаете?

— Вы развлекаетесь, а нам нельзя?

— Куда ты спрятала шахматы? Почему нам не выдаешь?

— А нарды где?

— Шашки куда дела?

— Да она их вытаскивает на свет божий только по особым случаям, когда кто-нибудь из Телави приедет!

— Вот именно! Так запрятала, что и гадалка Фефена не отыщет!

Заведующая клубом, вконец рассердившись, вышла из-под тенистой дикой груши и решительным шагом направилась к ребятам.

Ока походила скорее на горожанку, нежели на сельскую жительницу. Бело-румяное лицо ее было нахмурено, яркие губы презрительно кривились. Голубое шелковое платье, туго обтягивало высокую грудь и крутые бедра. При одном взгляде на нее, у юнцов появлялись озорные мысли.

Она встала перед ребятами, уперев в землю крепкие ноги с голыми высокими икрами, и злобно проговорила:

— Да, прячу — и очень хорошо делаю! Так вам и надо. Вы только все портите да ломаете, вон сколько шашек и фигур порастеряли! Думаете, я не знаю, кто написал письмо в редакцию газеты? Ну что, добились чего-нибудь? Нагрянула ревизия и назло вам никаких недостатков не обнаружила. Зря Муртаз надеялся, что назначат на мое место его двоюродную сестру!

Муртаз, разозлившись, подскочил и сел на траве..

— Ты особенно не расходись, а то, смотри, докопаешься, как та мышь до кошки! Только у меня и заботы, что письма на тебя писать! Нечего губы сердечком складывать, подумаешь, красотка!

— Уж во всяком случае попригляднее тебя, мозгляк! Все равно не дождешься, чтобы меня уволили!

— Куда уж, конечно, не дождемся — в особенности если ты будешь всех так ублажать, как того ревизора!

Послышались сдавленные смешки.

Заведующая клубом вспыхнула, резко повернулась и пошла прочь, покачивая широкими бедрами.

— Что с вами разговаривать, вы все до одного хулиганы, и больше ничего!

— Давно я Арчила не видал. Не знаете, ребята, где он? — попытался переменить тему разговора Отар, после того как юнцы проводили ретировавшегося противника «достойной хвалой».

— Да, наверно, валяется в постели, баюкает свою вывихнутую руку. Лошадь отъелась в горах, ни седла, ни узды не знает, а он, гляди-ка, влез на нее! Тоже мне джигит! Хорошо еще, что шею не сломал!

— А из лука он здорово стреляет. В лес ходил упражняться, тайком ото всех. Кабахи задумал взять! Гребенку трудно ему до головы донести, чтобы патлы свои расчесать, а туда же, на бешеного жеребца садится! Я ведь там был, устроился на травке перед трибунами — билета не сумел достать и перелез через забор. Гляжу, скачет наш Арчил. Натянул лук — и тут же полетел вверх тормашками да брякнулся оземь, как караджальский арбуз. А жеребец совсем обезумел, понес — летит во весь опор и, гляжу, прямо на меня. Вскочил я да как дуну вверх по трибунам — раз, раз, перескакиваю через ряды. Послушали бы вы, какой визг девчонки телавские подняли! Оглянулся, вижу, все сломя голову за мной мчатся. Остановился я за райкомовской трибуной и стал снова на поле смотреть. А там кто-то уже вскочил на бешеного конька и гоняет его взад-вперед по стадиону. Гляжу и глазам своим не верю. Ну и молодец — просто диву даешься. — Думаю — уж не сам ли Амирани встал из гроба и явился, чтобы позабавиться над нами? То свесится до земли, то нырнет коню под брюхо… Двумя стрелами сбил кабахи с шеста, а сам пропал — как сквозь землю провалился. Третьего дня я слышал краем уха, будто это был Шавлего, внук старого Годердзи. Ух, как я обрадовался, ребята!

— А меня там не было, что ли? Как бы ты перемахнул через забор, если бы я тебя не подсадил? А ты оставил меня и удрал!

Шакрия протянул ему мизинец.

— Агу! Придется мне для тебя помочи купить, чтобы ты научился ходить на собственных ножках. А кто тебя тянул целых полчаса, чтобы через забор перетащить? Я или не я?

— А все же кабахи одному из наших достался!

— Достался, достался! А кто тебе его засчитал, Шалва?

— Не все ли равно? Мы-то ведь знаем, что он наш!

— Говорят, этот парень дюймовую доску может кулаком прошибить.

— Насчет кулака не знаю, а что того жеребца трое дюжих молодцов не удержали бы, это точно.

— Где он был, почему до сих пор никто его не видел?

— А он учился — не то что ты, со свирелью ишаков объезжаешь!

— Ты мою свирель оставь в покое, Надувной! Не помнишь, как приставал ко мне, чтобы я тебя, играть научил?

— Ты и Арчилу обещал, да как только он написал тебе стихи для той длинноносой девчонки, ты сразу же в кусты.

— Пустое! Вечно меня этим коришь, Махаре! Не я — в кусты, а он не смог научиться. Одним удаются стихи, другим — игра на свирели.

— Да нет, ребята, он теперь к экзаменам готовится, где у него время, чтобы на дудочке свиристеть!

Парни засмеялись: Арчил уже третий год ездил в Тбилиси на приемные экзамены и никак не мог их сдать.

— Заладил — хочу поступить в университет, да и только. И непременно на филологический, — начал Coco. — Как будто нельзя писать стихи, если не окончишь литературный факультет. Поэт всегда останется поэтом, куда его ни ткни. Разве я неправду говорю?

— Правильно. Вот, Сика Чангашвили двух классов не окончил, а вся страна его знает.

— Хо-хо-хо! А ты непременно, кстати или некстати, должен вспомнить Сика Чангашвили. Один только раз побывал вместе с ним на олимпиаде и с тех пор челюсть себе вывихнул, столько звонишь об этом незабываемом случае!

— А ну-ка поезжайте вы на олимпиаду, если такие молодцы! Почему вас не приглашают?

— А ты напрасно думаешь, Фируза, что тебя из-за твоей свирели на олимпиаду повезли, — спокойно сказал Шакрия.

— А из-за чего же еще, Надувной? Тебя-то ведь не взяли!

— Ты был им нужен напоказ, людей удивлять. Вот, дескать, последний образец вымершей породы животных.

Ребята разразились хохотом.

Шакрия подливал масла в огонь:

— Я бы на твоем месте все время стоял — ведь лежачий ты до того длинен, что оттуда, где ноги, без бинокля лба не увидишь. Впрочем, лба у тебя вообще нет и нос совсем не на месте.

— А почему ты стихов не пишешь, Фируза? Не научился от своего дружка?

— Больше вам не о чем языками трепать, несчастные? Над собой смейтесь: по два, по три раза сдавали в педагогический в Телави и всякий раз проваливались!

Удар пришелся по чувствительному месту. Ребята заворчали:

— Попробовал бы сам разок, узнал бы, что такое экзамены!

— Ты даже не знаешь, дубина, что если тебя захотят срезать, так и сам бог не поможет!

— Эх, оставьте его в покое! — махнул рукой Coco. — Он до самой своей смерти не поймет, о чем вы с ним говорите.

— Не валяйте дурака! — передернул плечами Муртаз. — Думаете, Арчил в самом деле когда-нибудь занимался перед экзаменами? Да он и в книжку не заглядывает! Прихватит пачку своих стишков и думает, что за них его сразу на второй курс посадят.

— Говорите что хотите, а стихи у него хорошие! — с завистью в голосе заметил Отар.

— Да, он ведь Циале их писал, — вспомнил Coco.

— А теперь кому? Ведь так просто он не станет писать — должна же его вдохновлять какая-нибудь муза.

— Теперь он, по-моему, подсыпается к Русудан, — фыркнул Махаре.

— Не говорите ерунды, ребята! Русудан ведь старше его года на четыре, не меньше!

— Эх, Муртаз, ты еще ребенок, не знаешь, что такое любовь… При чем тут возраст? — вздохнул Отар.

Ребята выразили сочувствие Отару, отозвавшись лишь сдержанными смешками.

В библиотеке погас свет, послышалось звяканье ключа в замке, и несколько смутных фигур приблизились к расположившейся под грушевым деревом веселой компании.

— Ого! Расходится по домам наша интеллигенция!

Кто-то из юнцов вскочил, поднял руки над головой и взмахнул ими, как дирижер:

— Писателям и ученым на-аш…

— Привет! — грянул хором десяток молодых голосов.

Тени молча проплыли мимо.

За ними выступала павой заведующая клубом.

— Возьми хворостину, Лили! Не разбежалось бы твое стадо!

Заведующая не отозвалась ни единым словом.

— Смотрите-ка, ребята, смотрите, как плывет! Ну прямо — Ноев ковчег!

Друзья снова развалились на траве.

— Чтоб тебе пропасть, Надувной! — сказал кто-то из ребят.

На балконе соседнего дома показалась белая фигура и воззвала с отчаянием в голосе:

— Довольно, мальчики, ступайте домой! Неужели вас сон не берет?

Смех оборвался.

— А тебе-то что, дядя Гигла, мы ведь не у тебя во дворе!

— Мы давно уже ходить научились. Люлька нам ни к чему.

— Тебе бы следовало призывать молодежь к бодрствованию и к бдительности. А ты нас спать посылаешь!

— С чего это ты проснулся, дядя Гигла? Скверный сон, что ли, увидел?

— Твоя панта еще не созрела. Мы такую кислятину и в рот не возьмем!

Белая фигура с минуту постояла на месте и, кряхтя и вздыхая, скрылась в доме.

— Хотите, ребята, еще в карты поиграем? — спросил после недолгого молчания Шалва, достал из кармана истрепанную колоду и принялся тасовать.

— В библиотеке-то свет выключили, здесь теперь ничего не разглядишь.

— А мы пересядем поближе к сельсовету, там вон лампочка горит на балконе.

— Не надо больше карт, надоело.

— А что, ребята, не поискать ли нам, может, где груши поспели?

— Во всей деревне только у одного Миха есть ранний сорт.

— Не думаю, чтобы его груши уже созрели.

— Это же твой сосед, Джимшер. Ну-ка, разнюхай!

Но Джимшер, по-видимому, уже успел разнюхать.

— Еще не поспели, но уже на подходе.

— Так это же самый смак! — причмокнул губами Coco.

— Ну народ! Уж состарились, а все на чужие груши поглядывают! Эрмана на каждом собрании проповедует — «не укради». А у вас, видно, в ушах дубовые затычки.

Шакрия потянулся к соседу и слегка почесал ему спину.

— Ты чего со мной заигрываешь, Надувной? — удивился Муртаз и отстранил щекотавшую его руку.

— Лопатки у тебя не чешутся?

— С чего им чесаться? В баню хожу аккуратно, каждую неделю…

— Не только от грязи могут чесаться; когда крылышки растут — тоже. Давно это ты в божьи ангелы записался?

Когда смех умолк, Нодар вспомнил, что на этот день назначено комсомольское собрание.

— Утром я проходил мимо колхозной конторы… Там во дворе Эрмана развесил на липе объявление величиной с простыню.

— Делать ему нечего…

— Пошли и мы, ребята, послушаем, что он нам хочет сказать.

— Ты что, ополоумел? Что он скажет нового? Уж сколько времени одно и то же пережевывает, толчет воду в ступе!

— Опять, наверно, заведет речь о питомнике — людей, мол, не хватает, дело прахом идет…

— Хочет составить молодежную бригаду.

— Кто ему мешает? Только бы от нас отвязался. Пусть сам составляет всякие там бригады, пока ему не наскучит.

— Ребята, а ведь если мы еще раз-другой не явимся на собрание, нас, пожалуй, исключат, — встревожился Нодар.

— Пойдем посмотрим, что ему нужно.

— Если тебе так уже хочется, ступай, Фируза. Мне эта волынка давно надоела. Все равно ничего, кроме разговоров, не получается. А нас никто ни о чем не спрашивает! Куда хотят, туда и ткнут.

— Ты, Муртаз, почаще мой подбородок теплой водой. Очень хорошо от этого борода растет.

— А на кой черт она мне нужна?

— Глубокой мудрости к лицу длинная борода.

— На что ему мудрость? Мозги у него, какие есть, все в ногах. Дай только ему мяч погонять! А насчет мудрости…

— Мяч и другие рады гонять. Ног никому не жалко. Места у нас нет для игры — вот беда.

— А это ваше брошенное поле, Напетвари, чем не место?

— Почему это мы должны вечно ломать себе ноги среди этих камней? А кустарники с колючками? Вон давеча три раза мяч прокололи. Нет, надо другое место поискать, коротыш!

— Где мы его будем искать? Дядя Нико отовсюду нас гонит взашей.

— И очень хорошо делает. Если бы мы разок-другой показались на работе в колхозе, может, он и место бы отвел и даже выдал бы нам футбольную форму, что лежит под замком на складе. — Муртаз встал и отряхнул брюки.

— Ох, вот это было бы дело, ребята! Вот тогда бы пошли тренировки! И курдгелаурских мы бы наверняка побили.

— Не беспокойтесь, и так с ними управимся.

— Но ведь ты-то выходишь иногда на работу, Нодар. А Эрмана и все остальные ребята вообще каждый день там околачиваются. Почему же, спрашивается, им формы не выдают?

— Эх, да если бы и выдали, Махаре, сколько мы успеем провести тренировок? Через два-три дня уже встречаемся с курдгелаурцами.

— Хитрюга дядя Нико! Хочет нас этим приманить!

— Приманить! А тебе повредит, если ты несколько трудодней наработаешь? Ну, пойдем, Нодар!

— Иду, иду. Подожди меня.

Поднялись и остальные.

— Куда ты спешишь, Нодар? Твоя мать перепугается — не заболел ли сынок, что вернулся в такую рань.

— Какая же это рань? Завтра мне с утра ехать в Телави — пожалуй, и не встану к автобусу.

— А иначе, как на автобусе, тебе до Телави добраться невозможно?

— Пешком пусть дураки ходят.

— Нет, зачем же пешком, об этом и речи нет. Вон, на Фирузу садись, — посоветовал Coco.

— Да это бы неплохо! Он как размахается ножищами, сразу спидометр до ста двадцати взлетит.

— Потешиться захотел? Вы бы лучше в зеркало поглядели!

— А я тебе, брат, не советую на Фирузу садиться.

— Почему, Надувной?

— Холодно наверху. Схватишь насморк.

 

3

Шавлего миновал затененную кленами дорогу, спустился к Берхеве, взбежал по короткому скату на противоположном берегу и остановился под пышной кроной могучего каменного дерева.

Поглядев по сторонам, он прошел внутрь пустынного заброшенного двора.

Развалины клуба выглядели в лунном свете точно так же, как несколько лет назад. Разница была только в том, что прежде рядом с ними высились кучи камней, штабеля кирпича, черепицы и лесоматериалов, а теперь все это исчезло. Там, где был старый клуб, вздымались небольшие бугры песка, успевшего перемешаться с землей; основания разрушенных стен сплошь заросли крапивой и кустами бузины, перевитой желтой повиликой.

Долго смотрел Шавлего на эти развалины, а наглядевшись вдоволь, повернул в ту сторону, где над фундаментом начали уже возвышаться новые стены.

Посреди двора прямоугольник каменной кладки, омытый дождями, опаленный солнцем, белел под холодными лунными лучами.

Выцвели голубовато-серые валуны из русла Берхевы. Угрюмо глядели они на давно застывшие в камень пирамиды разведенного три года тому назад известкового раствора.

Шавлего присел на край стены и задумался. Ему вспомнилось далекое детство.

Тогда здесь еще стоял старинный помещичий дом, в котором и помещался клуб. Двор был окружен стеной каменной кладки. Чалиспирская молодежь частенько ставила спектакли в клубе, а во дворе устраивались гулянья. Это был, впрочем, не двор, а, скорее, сад, в нем стояло множество фруктовых деревьев, весной осыпанных душистыми цветами, а осенью клонившихся к земле под тяжестью крупных, спелых плодов. Ветер шелестел в тополях, выстроившихся в ряд вдоль речки, алые чашечки- цветов граната, словно язычки пламени, сияли над густой листвой, в которой утопала ограда…

Ограда постепенно разрушилась, яблони, груши, миндаль зачахли без ухода, а тутовое дерево с огромными темными ягодами было отдано на съедение шелковичным червям.

Но молодежь деятельно взялась за работу: каменную ограду разрушили, клуб обнесли дощатым забором, вдоль забора с внутренней стороны посадили акации, во дворе разбили цветник, среди клумб и газонов проложили дорожки, посыпанные толченым кирпичом.

Кое-где во дворе красовались молодые кипарисы — высоко вздымая темно-зеленые верхушки, они покачивались стройным станом под дуновением ветерка, прилетавшего с Берхевы.

Ах, какое было время!

Помнит, все помнит Шавлего — так ясно, словно это было вчера. И разве сам он мало принимал участия в этих радостных общих хлопотах? Директор школы после уроков приводил сюда учеников, и они каждый день часа по два разбивали сухие, затверделые глыбы земли, выбирали камни и выбрасывали их в русло Берхевы, а оттуда приносили белые кварцевые обломки, чтобы обозначить ими края дорожек.

Все разрастался и хорошел чудесный сад, и каждому радостно было глядеть на него.

А теперь… Где теперь те пестро расцвеченные алые и зеленые клумбы, треугольные куртины, круглые лужайки? Исчезли кипарисы, туи, самшиты, погасли синие и золотистые огоньки цветов. А где те, чьи руки создали все это? Куда делась та беззаботная, веселая молодежь, что радовалась жизни, трепетала, охваченная первой любовью, здесь, в этом саду, среди зелени и цветов? Все это поглотила и уничтожила та черная ночь двадцать второго июня, что для многих так и не сменилась белым днем. Будь она проклята! Это все сожжено огнем и затоплено кровью…

«Кое в чем доктор прав», — заключил про себя Шавлего, встал и направился к берегу реки.

Тополя были срублены чьей-то безжалостной рукой. Старая груша стояла полузасохшая, с огромным дуплом в стволе. Гранатовое деревце с полуобнаженными корнями свешивалось над обрывистым берегом Берхевы, словно собираясь броситься в реку. И лишь одна акация уцелела, поднялась, разрослась и раскинула длинные ветви во все стороны.

Шавлего провел ладонью по стволу дерева и горько усмехнулся: какой-то болван отщепил от него изрядный кусок топором. Но дерево не погибло, рана затянулась, зажила.

Шавлего обхватил ствол руками, с силой потряс его и подумал:

«Уж не сам ли я его и сажал»?

У края двора, там, где река образовала крутое колено, поток отхватил и унес с собой немалый кусок земли.

«Зачем в этом дворе строят новое здание для клуба? А сад и двор их вовсе не заботят? Клуб ведь не только закрытое помещение! Ну а если уж начали строить — неужели за три года не могли поднять стены выше фундамента? А может, вовсе и не клуб здесь строится? Но тогда где же будет клуб? Какое для него выбрали место? И если уже выбрали, то чего дожидаются? Неужели в Чалиспири нет больше молодежи? Где молодые? Что-то я никого не приметил. Ну, это я, наверно, сам виноват. Захотел бы — так увидел. А о чем думает колхозное руководство? Сельсовет? Ух, много я сегодня выпил… Лучше бы мне не встречать этих парней. Этот Закро — ну и детина! А уж пить горазд! Впрочем, и другие от него не отстают. Вот она, молодежь! Есть молодежь в Чалиспири, как же, есть! Мама, наверно, уже извелась, сидит сейчас на балконе и дожидается меня, глаз с дороги не сводит. Опять я целый день домой не заглядывал!»

Шавлего пересек клубный двор, спустился по деревенской дороге и вышел на шоссе.

Проходя мимо сельсовета, он услышал во дворе голоса и раскатистый, громкий смех. Он остановился, стал вглядываться.

«А вот и еще молодежь!»

Некоторое время он прислушивался к разговорам и хохоту, доносившимся из-под грушевого дерева.

Потом зашагал к дому, улыбаясь и напевая:

Нет, не вымрут на Алгетя, Подрастут еще волчата…

 

4

— Что это ты уткнулся носом в свою тетрадку, словно поп Ванка в псалтырь? Больше никто не придет — сам видишь. Если собираешься начинать — давай начнем. Что ты заставляешь усталых людей зря сидеть, невесть чего дожидаться?

Эрмана отодвинул тетрадь и провел рукой по курчавым волосам.

— Разве вы устава не знаете? Как я могу начинать собрание при восьми присутствующих, когда в списке двадцать девять комсомольцев? Вот ты, Шота, обещал привести Тонике. Где же он?

— Ну, этого и его родная мать не знала. Как же я мог его найти?

— А ты, Дата, обещал, что зайдешь по пути за Отаром?

— Отар, как волк, вечно по лесам рыщет. Попробуй-ка его разыскать!

— Зачем его разыскивать — только что он валялся под дикой грушей перед сельсоветом.

— Что ж ты его с собой не прихватил?

— Да как-то не пришло в голову, что он комсомолец. Всех не запомнишь!

Эрмана рассердился не на шутку.

— Вот что, братцы, мне все это надоело, и больше я терпеть не намерен. Поставлю вопрос на бюро, и исключим всю эту бражку из комсомола. В третий раз срывается собрание! Если не хотели с нами работать, так кто их тянул? А в райкоме взяли и приписали их к нам по территориальной принадлежности. На кой черт мне столько бездельников — и без того хватает. Не учатся, не работают и только значатся в списках. Скоро будет новый выпуск, и все окончившие школу опять-таки явятся, ко мне.

— А мы их не примем! — сказал Дата.

— Не примем? Попробуй! А райком ты не спрашиваешь? Куда им еще деваться?

— Куда хотят, туда пусть и отправляются. Скатертью дорожка на все четыре стороны.

— Как бы не так! Пусть попробуют отлучиться без разрешения председателя колхоза! Очень хорошо это устроил дядя Нико. Вот увидите — скоро все эти ребята сами к нам прибьются.

— Что-то пока на это не похоже.

— Увидите, говорю! — Эрмана отвернул лицо, достал из кармана носовой платок и старательно высморкался.

— Очень хорошо делают те, что за версту обегают колхоз. — Элико вызывающе взглянула на секретаря комсомольской организации. — Не понимаю, зачем и мы-то убиваемся на работе. Весь год работаешь, надрываешься, а что получаешь взамен? Дома я не очень-то занята, а человеку трудно сидеть без дела, иначе я, ей-богу, не стала бы жариться целыми днями на солнце!

— Зачем ты неправду говоришь, Элико? Разве в прошлом году мало было распределено между колхозниками? А в этом году на трудодень придется еще больше. Виды на урожай очень хорошие, — ответил Шота.

— Да много ли у нас посевов? Сколько мы полей запахали? Такая у нас огромная деревня, а земли меньше, чем у кого угодно. Какое хочешь село возьми — хоть Напареули, хоть Пшавели, хоть Лалискури… Даже у колхоза Саниоре клин пошире, чем у нас. А по газетам мы числимся среди самых передовых. Почему мы впереди всех, когда в других деревнях распределяют продуктов чуть не вдвое против нашего? Дяде Нико лишь бы сдать побольше хлеба на заготовительный пункт — ни о чем другом не думает!

— Замолчи, Элико! Сама-то ты понимаешь, что мелешь? — напустились на девушку товарищи.

Ламара, сидевшая рядом с Элико, в испуге отодвинулась от нее.

Элико презрительно скривила губы:

— Слава богу, наконец-то ты от меня отлипла. Надо бы мне чуть раньше завести о председателе разговор! — Потом она повернулась к парням: — Я-то понимаю, что говорю, а вот вы понимаете или нет, несчастные, зачем вы здесь находитесь и для чего вы вообще в комсомоле? Ходите, бродите, топчетесь в чалиспирской пыли, а о том и не задумываетесь, чего ради вы на свет родились и зачем обременяете землю!

— Ну, понесла! — прервал девушку Эрмана. — Ты всегда так. Погоди, Элико! Для того мы и созвали собрание, чтобы обсудить такие вот наболевшие вопросы. Дадим тебе слово, и тогда говори все, что думаешь. Я как раз хотел включить в повестку вопрос о расширении пахотных площадей, если вы меня поддержите. И молодежную бригаду я собираюсь организовать именно для этого.

— Ты что-нибудь путное предложи, а в поддержке тебе никто не откажет. Сколько уж времени мы говорим об этой молодежной бригаде и все никак не можем ее организовать! — обмахивая платочком высокую шею, сказала Элико.

— Люди не подбираются — что я могу поделать? — оправдывался Эрмана.

— Людей сколько угодно. И работать можно всюду, если есть охота. К чему еще какая-то молодежная бригада? Я, например, в молодежной бригаде не стану работать.

— Почему? — удивился Эрмана.

— Потому что уже числюсь в бригаде моей матери, и книжка у меня туда же приписана.

— Ну, книжка тут ни при чем. Тебе бы только с женщинами болтать да перемывать людям косточки.

— А ты думай, прежде чем говорить! Расселся на председательском стуле и мелет с важным видом, что придет в голову! Кого ты из себя корчишь? Потерпи, рано еще тебе в начальники!

Эрмана собирался уже ответить ей, так же резко, но тут дверь отворилась, и показался председатель колхоза. Он постоял с минуту на пороге, оглядел присутствующих внимательным взглядом и направился к столу.

Эрмана встал, уступая ему место.

— Сиди, сиди, сынок! Свободных стульев, по милости твоих комсомольцев, у нас тут достаточно.

Дядя Нико сел и посмотрел на девушек.

Ламара, встретив взгляд председателя, испуганно отвела глаза. Элико, опустив голову, разглаживала пальцами платье на коленях.

— Собрание у вас закончилось или еще не начиналось?

— Какое там закончилось! Дожидаемся — не все еще пришли.

— Где остальные девушки?

— Не знаю, — развел руками Эрмана. — Три дня подряд твержу всем и каждому, что на субботу назначено комсомольское собрание, и вот — больше никто не пришел. Объявление я вывесил уже неделю тому назад.

Дядя Нико уперся подбородком себе в грудь, надул толстые щеки и, сложив пухлые руки на коленях, уставился на них. Потом тихо поднялся, пересел на свое место за письменным столом и уставился в одну точку перед собой.

Тягостное молчание нависло в комнате.

— Что же мне с вами делать, сынок? — Дядя Нико поднял голову и еще раз обвел всех, кто был в комнате, медленным взглядом. Потом положил на стол ладонью вверх левую руку и загнул на ней мизинец указательным пальцем правой руки. — Просили вы меня, чтобы в дни собраний вас пораньше отпускали с работы, я сказал: будь по-вашему. — К мизинцу прибавился безымянный палец. — Надумали проводить собрания в моем кабинете, я сказал: пожалуйста. — Средний палец присоединился к двум своим товарищам. — Попросили, чтобы дали вам обрабатывать отдельные, особо выделенные участки, я и в этом вам не отказал. — Он загнул указательный палец. — Объявили: не хотим быть полеводческой бригадой, хотим виноградники возделывать, — я опять согласился, не стал вам перечить.

Большой палец соединился с остальными, рука собралась в кулак.

Комсомольцы сидели, притихнув, и, точно завороженные, не сводили глаз с руки говорящего.

Каждому из них казалось, что этот сжатый кулак дяди Нико наносит им удар за ударом..

Председатель покончил с пальцами левой руки и, наверно, перешел бы к правой, но тут Эрмана не вытерпел, смалодушничал и вскочил с места:

— Это все правильно, дядя Нико, но что я-то могу поделать? Не может же один человек за всех отвечать! Вот вы сами своими глазами видите, какая у нас посещаемость. Уже одиннадцать часов, а нас всего собралось восемь человек. Не ходят на собрания — что с ними делать?

Дядя Нико вздернул вверх соломенно-желтые брови и, прищурясь, поглядел на секретаря комсомольской организации.

— О чем слепой сокрушался? Да о своих глазах. О чем же я плачу и сокрушаюсь, как не о том, что вы, нынешняя молодежь, совсем испортились, разболтались и развинтились? Старших ни во что не ставите, о младших не думаете! Мы ведь тоже были когда-то молодыми! А раньше в колхозе было потруднее, чем сейчас. Вначале нас всего было в колхозе пять-шесть человек. Шагу не могли ступить без ружья, даже выйти во двор было небезопасно — так на нас точили зубы кулаки. Сколько раз мы спасались сами и спасали колхоз, сколько раз все наше дело висело на волоске, но мы не дали ему погибнуть, одного за другим набирали людей, землю наращивали — кусочек к кусочку. Все село сумели объединить и так донесли до вас это великое дело, можем ни перед кем глаз не опускать. Что ж вы-то все на нас одних надеетесь? Берите дело в свои руки, будьте хозяевами, ведите его дальше! Учиться вы не хотите, дома над работой не надрываетесь…

— Зачем же всех валить в одну кучу, дядя Нико? — опять не сдержался Эрмана. — Одного имеретина в Кахети собака искусала — так он, вернувшись в Имерети, другую собаку убил: и ты дескать, той же псиной породы. Кто-то там не выходит на работу, а мы чем виноваты?

Дядя Нико досадливо выпятил губы и посмотрел на свои толстые пальцы, растопыренные на стеклянной покрышке стола.

— Когда старшие с тобой разговаривают, надо не перебивать на каждом слове, а слушать, сынок. Слушать и мотать на ус. Я обращаюсь сейчас к тебе потому, что именно тебя выбрали руководителем колхозной молодежи и, значит, именно ты должен поломать себе голову над тем, как приучить к труду молодое поколение села. Ну, подумай сам, сынок, как я могу один всюду поспеть, за всем уследить, обо всем позаботиться? Дождь и то, бывает, пройдет так, что не всюду землю смочит. Вот говорят про меня, будто я молодежь не люблю. Как это может быть? Почему никто не спросит, в чем тут дело? Ну, мыслимо ли, сынок, чтобы честный человек плохо относился к молодежи? Мы уходим, вы идете нам на смену. Это вы должны построить счастливую жизнь, в ваших руках должна расцвести деревня. Кого нам еще любить, если не вас? Да только разве можно любить людей, которые вместо того, чтобы дело делать, строить и создавать, только и думают, как бы в чем-нибудь напортить, только и стараются принести вред колхозу.

Дядя Нико остановился, снова раскрыл ладонь левой руки и стал перечислять:

— Был перед больницей сад — весь разорили, вытоптали, превратили в пустырь. В библиотеке растащили книги, порвали газеты. Во дворе, перед сельским Советом, там, где они день-деньской валяются в тени да в прохладе, трава не растет — как на пожарище. Один у нас мост на селе — и тот не спасся. Завели моду сидеть да раскачиваться на перилах, расшатали их — ну, перила наконец и обрушились. Не осталось в селе ни одного дерева, с которого не содрали бы кору. На каждом стволе вырезано вкривь да вкось сердце, проткнутое кинжалом. Ну, скажи, пожалуйста, сынок, как можно любить таких озорников?

— Мы тоже не одобряем таких вещей, дядя Нико, — вытянув шею, отозвался Шота. — Но нам одним трудно с этими ребятами сладить. Поговорили бы вы с ними, образумили бы их.

— Мало я с ними разговаривал! Читай волку Евангелие… Я им слово — они мне десять. А повернусь — хихикают у меня за спиной. Нет, испортилась молодежь, вконец испортилась!

Дядя Нико вытащил из кармана какую-то бумагу, вздел на нос очки, внимательно прочел листок от начала до конца и снова положил его в карман. Потом спрятал очки в футляр, еще раз зорко оглядел комсомольцев и встал.

— Для рабочего человека каждая минута — золото. Кончил работу — надо отдохнуть, чтобы до следующего утра набраться сил, встретить трудовой день в полной готовности. Кликните сторожа, пусть запрет кабинет. Теперь уже не время для собраний. Когда что-нибудь задумываете, надо сначала хорошенько все подготовить, а потом уж дело начинать. Сказал я вам — приведите тех ребят, их-то мне и нужно. А то вечно одни только вы толчетесь — что твоя мята перед носом! Перенеси собрание на другое время и собирай людей.

Он долго шарил в ящике письменного стола, потом поправил под стеклом какую-то записку и пошел к выходу.

— Котэ, а Котэ! — крикнул он сторожу, выйдя за дверь. — Запри кабинет.

И, когда сторож приблизился, сказал ему, понизив голос:

— Утром, после дежурства, загляни к Купраче, скажи, чтобы зашел ко мне домой.

В кабинете загремели стулья; комсомольцы вышли во двор а в молчании зашагали к воротам.

Элико глянула вслед уходившим товарищам и нехотя повернула в ту сторону, куда направился председатель.

По дороге они не обменялись ни единым словом. Лишь у дома дяди Нико девушка впервые прервала молчание и пожелала своему спутнику спокойной ночи.

Дядя Нико остановился, поглядел на нее.

— Доброй ночи. И вот что — лучше укороти язык, а то как бы не пришлось тебе отведать длинной дубинки!

И он с шумом захлопнул за собой ворота.

 

5

Годердзи ловко пропустил палочку через дырку, осторожно протащил за ней тоненький ремешок и сплел его с другим, так что на краю постола образовалась петелька для продевания шнурка.

Гость запахнул на коленях разошедшиеся полы длинной, широкой рясы и подпер рукой подбородок.

— Зачем тебе летом каламаны? Разве мягкие, ладные чувяки сапожницкой работы не лучше? Невыделанная кожа рассохнется, ременная вздержка задубеет, стянется и так стиснет тебе ногу, что будешь прыгать вроде стреноженной лошади!

Годердзи поднял голову.

— Это тебе не бычья шкура и не буйволиная, а свиная, да еще с какой жирной свиньи снята — самого лучшего откорма.

— Кожа все равно кожа, хоть ты ее со свиньи сдери, хоть с верблюда, — не сдавался гость. — Клянусь святой пасхой, если ты сейчас в каламаны нарядишься, все скажут, что Годердзи ума лишился.

— Что ты смыслишь в каламанах, Ванка, и чего суешься куда не надо? Твое дело — размахивать кадилом да бубнить псалмы.

Ванка огладил рукой седую бороду, сжал ее в кулаке, помял с минуту и снова осторожно расправил.

— Думаешь, каламаны будут полегче? Совсем ты из ума выжил, старик! А чувяки — свинцовые, что ли? Рассохнутся, говорю в жару и сожмут тебе ноги, будешь как в кандалах.

— В свиной шкуре остается еще достаточно жира, поп, чтобы в жару ее умягчить. Чувяк, правда, легок, да закрыт, нога в носке сопреет.

— А ты шерстяных носков не надевай, носи бумажные.

— Ты что, поп, спятил? Тут жатва в разгаре — разве в нитяных носках проходишь? Или срезанной колючкой ногу занозишь, или ость пшеничная внутрь набьется, ступню исцарапает. Нет, чувяк — неподходящая обувь. Каламаны и легче и воздухом в них нога овевается, и упор лучше, ходить сподручней.

Священник снял старую вытертую шляпу, провел рукой по волосам, осторожно разобрал сбившиеся на затылке кудри и откинул их на плечи.

— Значит, отказываешь?

— Помилуй меня эта самая твоя пасха!.. Скажи, ты для глухих особ в колокола звонишь? Нет у меня — понял? А если бы и было, тебе все равно бы не дал.

— Почему же, упрямец? Что ты над ним трясешься, для какого случая бережешь? Может, на тот свет вскорости собираешься? Что ж, ты только решись, а поминки за мной.

— Не греши, преподобный, негоже тебе прятаться за чужую спину! На то ты и пастырь, чтобы всегда впереди своей паствы идти.

— Упаси бог всякого пастыря от таких овечек в стаде, как ты! Знаю тебя, старый волк, знаю, кто ты таков! Если что сорвется у тебя с языка, потом хоть кол на голове теши, все будешь стоять на своем. Вот, погоди, прокляну тебя со святыми образами!

— Где у тебя образа, разве Хатилеция оставил хоть один?

— Чтоб ему гореть в адском пламени, нечестивцу, чтоб сатана им, как костью, подавился! Одному дьяволу ведомо, куда он подевал содранные с икон золотые да серебряные оклады.

— А ты не огорчайся, козлобородый черт! Ты ведь и сам в ту пору немало поживился.

— Троицей клянусь, совсем с ума спятил, старый разбойник! — Священник выпростал из широких рукавов тощие руки и воздел их к небу. — Господи, прости ему, грешному, не слушай пса лающего!

— Ох и хитер же ты, Ванка! Постарайся хоть правдивостью уподобиться своему дружку и клянись не богом, а влажным винным кувшином!

На балкон поднялся Шавлего. Он приостановился на мгновение, а потом, скрывая улыбку, направился к гостю, нарочито склонив голову с почтительным видом:

— Благослови, отче!

Священник перекрестил молодого человека и протянул ему руку со словами:

— Во имя отца и сына и святого духа!

— Аминь, — заключил Шавлего, поздоровался с ним за руку и сел поблизости.

Годердзи загнул нос у постола, обметал его ремешком и стал плести кожаный шнурок для тесемок.

— Где ты пропадаешь до сих пор, парень? Мать твоя извелась, тебя дожидаясь. Ждала, ждала, прилегла на тахту да так, наверно, и заснула, не раздевшись.

— Повстречались ребята, затащили в столовую. А потом я к доктору заглянул, решил его проведать.

Извинившись перед гостем, Шавлего встал и прошел в комнату.

— Ух и молодец же у вас подрос! Под стать всему вашему хевсурскому роду. Где он пропадал? С тех пор как он с войны вернулся, я его и не видел. Почему хоть на лето не приезжал в деревню?

— Все по горам рыскал. А прошлым летом был в Москве.

— Что ж, какие у них еще дела? Хлеба не перестоятся, снопы не пересохнут, по гумну кружить не надо…

— Да ведь другого такого бездельника, как ты, в деревне не сыщешь, поп.

— Не греши перед богом, сын мой. Каждому на этом свете свое дело назначено.

Годердзи помолчал и вздохнул незаметно:

— «Сын мой»…. А ведь моему Тедо было разве что на два-три года меньше, чем тебе, преподобный!

— Да упокоит его господь в лоне Авраамовом!.. Так не дашь?

— Видно, очень уж тебя одолела старость, Ванка, — никак не можешь взять в толк: нет у меня!

— Помолиться Алаверди, чтобы все до дна высохло и утекло, если есть?

Годердзи усмехнулся:

— Помолись. Ты и Солико этим угрожал, да помнишь, как он тебе ответил?

Из комнаты вышел Шавлего.

— Да, мать уже заснула, дедушка. О чем ты, кто это угрожал Солико?

Священник поспешно надел шляпу и подоткнул полы рясы.

— Солико — вор! Зачем он утащил чужое добро? — При свете электрической лампочки водянисто поблескивали бесцветные, бегающие глазки-щелочки, прикрытые веками без ресниц.

— Что у вас украл Солико, батюшка?

Ответил ему Годердзи:

— Балки украл. Увез из лесу запасенные Ванкой обтесанные потолочные балки.

— Когда это?

— Вскоре после того, как установилась наша власть.

— Ну и что потом было?

— А было то, что Ванка пришел к Солико, вызвал его во двор и говорит: «Ты, бессовестный, привези ко мне сам, по своей воле, мои балки, украденные тобой из лесу, а не то прокляну так, что скрючит тебя и сгниешь заживо».

— Ну, а дальше?

— Дальше — сам понимаешь, что ему мог ответить этакий молодец, да еще загордившийся по тем временам…

— Что же он ответил?

— Черта ты, мол, скрючишь и дьявола сгноишь. Теперь, дескать, не те времена, когда ты под дудочку ишаков объезжал. Теперь все, что было твое, стало моим!

Шавлего смеялся.

— Слышал я краем уха, будто он в тюрьму угодил. Где он сейчас?

— Сослали его, загнали куда-то в дальние края, на север.

— Пусть Илья-пророк поразит громом его дубовую башку и пусть он никогда не возвратится оттуда! — прошипел поп.

— Где все твои дружки? Миха не мог раздобыть в деревне то, что тебе нужно? А Хатилеция где? Как говорится, «там, где выше дым над крышей»?

— Миха ничего не может сделать, а Ило вот уж третий день нигде найти не могу, — ответил Ванка.

— А в Алаверди к тебе дорожка заросла?

Священник встал и оправил рясу.

— Все измошенничались еще пуще, чем ты.

— Вот настанет алавердский престольный праздник, поп, тогда набьешь себе зоб до отказа.

— Хоть бы в году насчитывалось двенадцать алавердских праздников — то-то было бы хорошо, старый хрыч!

— Эх ты, разбойник без ружья! А одного разве не достаточно?

— Мажет, даже и с лихвой, — вставил Шавлего.

— Пусть только наступит праздник — чтоб я вас там не видел, ни одного, ни другого! Жердью ноги переломаю! Не даешь? Ну и ладно. Чтоб оно у тебя скисло и в уксус превратилось!

Священник спустился по лестнице и прикрикнул на кинувшегося к нему пса.

— Остался бы поужинать, Ванка!

— Спасибо тебе, старичина. Я уже давно отужинал.

Шавлего в три прыжка догнал гостя и проводил его до ворот.

— Чего это Ванка у тебя просил? — поинтересовался он, вернувшись на балкон.

— Вино ему понадобилось. Продай, говорит, или одолжи.

— Но ведь у тебя нет!

— Я так ему и сказал, да он не верит. Пристал с ножом к горлу. Точно я весь урожай из виноградников князя Вахвахишвили к себе в погреба свез.

— А, собственно, как это можно, чтобы у грузина в доме не было своего вина?

— Да, конечно, если есть свой виноградник.

— Так ведь он у нас есть!

— Подумаешь, виноградник! Много ли с него получишь? Да председатель запросто дарит своим дружкам вдвое больше!

— Ох, дедушка, беспокойный ты человек! Сколько полагается, столько у нас и есть.

Годердзи отложил каламаиы и бросил на внука сердитый взгляд.

— Значит, по-твоему, мне больше иметь не положено? А кто раньше всех вступил в колхоз? Кто первым привел на колхозный двор отличнейшую лошадь, отборных буйволов? Кто объединил с соседями свои три десятины земли и обобществил все свое имущество? Я даже сбруи конской себе не оставил! Попросили дать на время — я одолжил, а ее затеряли и даже отказались стоимость возместить. Ну вот, теперь у меня тридцать пять соток, а те, у кого всегда было земли вдоволь, по-прежнему имеют куда больше, чем я. Одним оставили по семьдесят пять сотых гектара, а кое-кому и сверх того. Вы, молодые, особенно не задавайтесь. Высунетесь вперед и кричите — революцию, мол, мы сделали. А чего, собственно, вы глотку дерете? Мы делали революцию, а не вы. Где вы еще были, когда мы, словно звери, скрывались, рыскали по лесам? Это мы революцию сделали, мы меньшевиков прогнали, да только, клянусь своей головой, знал бы я, что попаду в руки к таким пиявкам, и пальцем не пошевелил бы! Ну, скажи на милость, где тут равенство? И у одного, и у другого шурина Нико такие большие виноградники, что они их и обработать не в силах. А мне подбросили участок с пятачок — от одного края до другого доплюнуть можно. И у многих других порядочные угодья, а ты присмотрись — хоть один из них выйдет на работу в колхоз, прежде чем управится со своим хозяйством? Нет, они еще не посходили с ума. Колхоз у нас, правда, не богат землей, но и с той площади, какая есть, если ее хорошо обрабатывать, можно получать впятеро против нынешнего, а то и еще больше.

— Чего только ты не выдумаешь, дедушка!

— Я выдумываю? Ничего я не выдумываю, дубина! — вспыхнул старик. — Все, что я говорю, — чистая правда! Ты вот погуливаешь на воле, гриву по плечам разметал, а попробуй, приглядись к жизни, вдумайся поглубже. Откуда оно берется, все, что у нас есть, — с неба сыпется по божьей воле? Или Берхева приносит нам дары в половодье? Земли пахотной у меня нет, и рабочих рук в доме не осталось, чтобы пахать и сеять. — Старик смачно выругался. — Сами на «Победе», как господа, разъезжают, а я, если не выкормлю кабана, зиму и лето буду без каламан, босиком ходить. Все равны! Как бы не так! Все равны там, на горе, — старик указал палочкой в сторону деревенского кладбища. — А впрочем, и на погосте нет равенства — одни под мраморными плитами да расписными памятниками покоятся, а у иных могилы даже простым камнем не отмечены. Ты думаешь, я меньше других работаю? Зайди разок в контору — просто так, прогуляйся, и загляни, проверь, у кого больше трудодней, чем у меня. Ох уж эти пиявки! Добраться бы до них, я-то знаю, как кровь из них выпустить.

Шавлего улыбнулся и ласково потрепал по плечу рассерженного старика:

— Прошли те времена, дедушка, когда твоя берданка гремела в лесах. И огорчаться тебе не из-за чего. Потерпи немного — будет и у нас своя машина. А теперь ступай, ложись спать, ночи летом коротки. Я немножко поработаю и тоже лягу.

— Ты меня не учи. Какие летом ночи, я знал, когда тебя еще и на свете не было! — Старик проводил уходящего внука сердитым взглядом из-под косматых бровей и, невольно засмотревшись на рослого, плечистого молодца, с гордостью подумал: «Смотрю на него — свою молодость вспоминаю… Парень — вылитый отец! Вот только ума в голове нет. Эх, — махнул рукой Годердзи, возвращаясь к своим каламанам, — у нынешней молодежи в жилах не кровь, а тепленькая водица!»

Шавлего прошел в маленькую комнату, снял с книжной полки сборник академика Шанидзе «Хевсурская народная поэзия», раскрыл его на заложенной странице и отодвинул чуть подальше от себя горевшую на столе лампу.

 

Глава четвертая

 

1

«Победа» оставила позади себя, в Чалиспири, хвост из поднятой ею пыли и вылетела на простор полей.

С обеих сторон дороги убегали вереницей назад длинноногие тополя, простоволосые ивы, стройные сливы и могучие орехи.

Ветер врывался в спущенные окна машины.

— Езжайте потише, Купрача, — сказал пассажир, сидевший рядом с водителем, — а то при такой скорости я не сумею хорошенько разглядеть Алазанскую долину. Странно, — добавил он, усмехнувшись, — почему вас называют Купрачой, что это за прозвище?

— Сам не знаю. Но привык к нему так, что, если по имени позовут, иной раз и не откликнусь. А ты зачем в Алвани едешь — за поживой?

— Пожива всюду найдется. А в Алвани я еду для того, чтобы написать радиоочерк о передовых овцеводах. Расход все равно тот же. Раз уж я здесь, то, как говорится, и жеребца объезжу, и тетушку повидаю.

— Тетушку повидать — дело простое. А вот насчет того, чтобы объездить жеребца… это будет потруднее. Есть у нас тут хорошая пословица: «Ты сыграй мне на чонгури, а уж я тебе спляшу». А почему редактор нашей газеты сам не приехал?

— Что, очень хочешь его повидать? — засмеялся корреспондент. — Соскучился?

— А почему бы и нет? Нравятся мне смелые люди. Сколько ни встречал я в своей жизни людей, он единственный, с кем я не сумел договориться. Ничем его не проймешь — ни словом, ни делом. По пятам за мной всюду ходил, все хотел на чем-нибудь подловить, да не вышло. Но и я его ухватить не сумел. Ну как с человеком сладить или поладить, ежели он вина не пьет? Желудок, дескать, больной. Хоть бы разок разболелся по-настоящему да спровадил своего хозяина на тот свет!

— С чего он к тебе пристал?

— Хотел, чтобы я в Ахмете диетическую столовую ему открыл.

Корреспондент откинулся с хохотом на мягкую спинку сиденья.

— Трудно хорошее дело сделать, а напортить да навредить всякий может, — продолжал Купрача. — Я перебрался из Ахметы в Телави — он за мной, словно кишка за кишкой тянется. И тут не дает покоя. Говоришь, место надо менять? Не поможет. На Чиаурском мосту повстречал дрозд сороку и спрашивает:

«Куда, кума, собралась?»

«В Закаталы. Хочу там, гнездо свить».

«А в Кахети. чем тебе плохо?»

«Что-то здесь плохо пахнет, извелась от вони».

«А хвост с собой берешь?»

«Конечно! Кому же я его оставлю?»

«Ну, так и там от вони не избавишься».

Оказывается, у сороки хвост был загажен. Нет, перемена места — не спасенье. Куда бы человек ни подался, от своего характера, от повадки своей не уйдет. А впрочем, если он что тебе говорил, — все правда. Да и зачем его спрашивать — пришел бы прямо ко мне. В моих делах лучше меня никто не разберется.

Корреспондент все более и более изумлялся. «Да, любопытный тип! Правду мне сказал председатель чалиспирского колхоза», — думал он.

Вдруг машина замедлила ход, и водитель предложил своему собеседнику посмотреть налево, где, рассыпавшись на лужайке, паслось стадо свиней.

— Вон видишь пеструю свинью, ту, что побольше да пожирней остальных? Это моя. И не думай, что она у меня одна. В каждой деревне у меня пасется по такому здоровенному кабану. А есть еще и бычки и телки.

Они проехали через село Пшавели, оставили далеко позади погнавшихся было за ними, задыхающихся от лая собак.

— Честное слово, я вам удивляюсь! — выразил наконец обуревавшие его чувства корреспондент.

Купрача усмехнулся:

— А ты не первый и не последний. Я уже в детстве всех удивлял — на меня пальцем показывали. Кто ни приедет, бывало, из района или из города в нашу школу, тотчас ему на меня покажут: вот, говорят, этот уже пятый год в одном классе сидит.

Корреспондент снова захохотал.

А Купрача продолжал:

— Уже в ту пору манило меня к деньгам. Бывало, преподаватель спросит: «Сколько будет пять и пять?» А я отвечаю: «Червонец». Один-единственный раз, помнится, я дал учителю совершенно правильный ответ. Спрашивали по зоологии, и на уроке присутствовал гость из района. Преподаватель спрашивает:

«Назовите какое-нибудь беспозвоночное животное».

Был у нас в классе один отличник. Кроме него, никто не поднял руки.

«Ну, так какое же это животное?»

«Червяк», — отвечает отличник.

«Молодец, правильно, — говорит преподаватель. — Ну, а еще? Кто назовет еще?»

Весь класс молчит, словно воды в рот набрав, — только я один вызвался отвечать. Учитель наш прямо-таки ошалел: ни разу до тех пор я не поднимал в классе руки, разве только чтобы дать кому-нибудь тумака.

«Прекрасно, голубчик. Ну, так говори, какое еще есть беспозвоночное животное?» — спрашивает обрадованный учитель.

А я поднимаюсь с места и отвечаю:

«Другой червяк».

Корреспондент зашелся от смеха — он уже хрипел и в изнеможении мотал головой.

— Когда вы кончили школу?

— Не кончил, нет… Исключили. Ну что ж — пусть все ученые-переученые, те, что пооканчивали институты и университеты, попробуют сравняться со мной. Никто из них без меня не смог бы и дня прожить так, чтобы концы с концами свести. Деньги понадобятся — ко мне бегут, вино, хлеб-соль нужны — меня разыскивают, в машине нужда — опять-таки я должен прийти на выручку. Ну, а я всем, как могу и чем могу, подсобляю. Так-то ведь — рука руку моет. Вот только этот ваш редактор ни разу ко мне за подспорьем не приходил. Что только я ни пробовал, никак не мог его заманить.

Корреспондент внезапно вскинул изумленный взгляд на водителя и спросил:

— Откуда у вас этот рубец? Были ранены на фронте?

— На фронте? Что я, дурак, на фронте ранения получать? Стрелок я, правда, отличный, но окопов и дзотов, кроме разрушенных, не видал. Командир любил меня и назначил на провиантский склад.

— Где же вы стрелять научились?

— Здесь, в тире.

— Наверно, на охоту часто ходите?

— Это зачем? Пусть на охоту ходят те, кому на месте не сидится. Я люблю дичину за столом.

— Ну, а рана откуда?

— Какая там рана — просто в Ахмете во время драки рассадили мне бровь.

«Победа» миновала холм Тахтигора, пронеслась через Лалискури и выехала на алванские поля.

Перед корреспондентом открылась великолепная луговина, простиравшаяся от Тахтигора до замка Бахтриони. С одной стороны обступали ее высокие лесные горы, с другой пролегала извилистой, узкой каймой голубая лента Алазани.

Здесь когда-то кривоногие воины Ланг-Темура топтали шелковую траву своими желтыми сапогами.

А еще раньше вспыхнувший в Мекке и Медине пожар забросил сюда опаленных солнцем пустыни сарацинов.

Здесь пускали на подножный корм своих диких, горячих коней коварные турки.

Здесь пронзал своим длинным копьем персидских сарбазов тушин Гаприндаули, а звон тяжелого меча Георгия Саакадзе достигал девятивратной церкви Цхракара, что высилась вдали, на горной вершине.

Когда-то пустынное это поле служило зимним пастбищем овцеводам-тушинам, гнездившимся в неприступных горах и ущельях. Потом рядом с открытыми загонами появились хижины и овчарни, потом песок смешался с известью и воздвиглись дома прочной каменной кладки.

А ныне прямые как стрела улицы, красивые каменные и кирпичные двухэтажные дома, утопающие в плодовых садах, дивят заезжих людей.

По просьбе пассажира машина замедлила ход. Мимо проносились стройные ряды выстроившихся вдоль дороги прямых и высоких тополей. Местами в аккуратном цементном русле журчали прозрачные, как хрусталь, ледяные горные потоки. За штакетными изгородями, в зеленых дворах, заросших бархатными газонами, виднелись аллеи фруктовых деревьев, виноградные беседки. Балконные столбы домов были увиты плющом и виноградом. Кое-где на стенах домов красовались кабаньи головы и огромные турьи рога — знак телесной мощи и бесстрашия тушина. А иные хозяева вывесили на балконах, вместе с яркими разноцветными коврами, медвежьи, оленьи и джейраньи шкуры.

На балконах сидели тушинки в красивых передниках и вязали пестрые тушинские шерстяные носки.

По улице проходили с беззаботным смехом румяные русоволосые девушки: они провожали машину беглым взглядом, а порой и брошенной вслед зеленой веточкой.

«Победа» остановилась перед большим двухэтажным зданием. Корреспондент вышел из нее и стал медленно подниматься по лестнице, ведущей в контору совхоза.

Купрача запер машину и последовал за своим пассажиром. На верху лестницы он опередил корреспондента, первым вошел в комнату и, подойдя к бухгалтеру, склонившемуся над ворохом бумаг, что-то шепнул ему на ухо.

В конторе вдруг замелькали растерянные лица, из комнаты в комнату озабоченно забегали люди. Однако, узнав, что этот высокий, сухощавый человек приехал не с враждебными, а, напротив, с вполне дружескими намерениями, служащие успокоились. Счетоводы выложили перед гостем, который подсел к столу бухгалтера, всевозможные материалы — цифры наличия и роста поголовья крупного рогатого скота, таблицы норм надоя и их выполнения, сведения о настриге шерсти и сдаче ее заготовителям, планы расширения маслобойного и сыроваренного производства, проценты приплода и перспективы его сохранения и умножения и многое другое.

— Почему в деревне одни женщины? — поинтересовался корреспондент. — Всю дорогу, пока мы ехали сюда, я не видел нигде ни одного мужчины.

Стыдливо потупясь, девушка-счетовод удовлетворила любопытство дорогого гостя:

— Большинство мужчин в горах, с овечьими отарами. А остальные в поле или в виноградниках.

— А чабаны летом никогда не спускаются с гор?

— Как же, бывает, что и спускаются.

— Нет ли сейчас в деревне кого-нибудь из пастухов?

— Нет, по-моему, никого… Впрочем, погодите. — И девушка поспешно прошла в другую комнату.

Появился бухгалтер. Он вышел на балкон и крикнул мальчику, дремавшему под липой:

— Беги скорей, позови Форэ. Пусть поторопится. Скажи, что приехали из Тбилиси, хотят с ним поговорить.

Целый час после этого Купрача сидел со скучающим видом в углу, а корреспондент задавал счетоводу разнообразные вопросы, рылся в бумагах и записывал что-то в блокнот. Наконец в дверях показался высокий, статный пожилой человек с маленькой войлочной шапочкой на затылке.

Корреспондент поднял голову от бумаг и ответил на приветствие вошедшего:

— Здравствуйте. Садитесь, — он показал чабану на стул.

— Спасибо, я постою.

— Как угодно. Но лучше бы вам сесть. Как ваше имя?

— Форэ я, Лухумаидзе.

— Ого, да вы, я вижу, человек родовитый! Не ваш ли предок был тот Лухумн, которого ранили у крепости Бахтриони?

— Это на которого разбойники напали? Нет, то Насипаидзе. Давно дело, было, при Николае. А ты, брат, откуда о нем знаешь?

Корреспондент улыбнулся:

— Да нет, я не о том Лухуми вас спрашивал. Ну, а скажите, где вы работаете?

Вошедший изумленно взглянул на гостя:

— Известно, какая у тушина работа? Овчар я, пастух.

— И давно?

— В сентябре будет тридцать семь лет.

Корреспондент заерзал на стуле от удовольствия.

— Хорошо! Превосходно! И сколько под вашим присмотром овец?

— Нисколько. Я за овцами не присматриваю.

На лице корреспондента выразилось недоумение.

— Ведь сами же сказали, что вы овчар…

— Ну да, овчар, только за овцами больше не хожу. Уж второй год, как меня к ягнятам приставили.

Корреспондент рассмеялся:

— Овцы или ягнята — разве не все равно?

— Нет, почему все равно? Овец доят, и пасутся они ниже в горах. А ягнята — под самыми ледниками.

— Ого, этого я и не знал. Очень хорошо, прекрасно. А теперь скажите, какие меры вы принимаете по уходу за отарами?

— А какие еще меры принимать? Все, что в наших силах, то и делаем.

Корреспондент подбодрил чабана:

— Говорите! Говорите без стеснения и ничего не бойтесь.

Тушин недоверчиво глянул на блокнот в руках своего собеседника.

— Что ты там записываешь? Смотри, плохого ничего не пиши, — лучше моих ягнят ни на одной ферме в Асахском ущелье не сыщется.

— Не бойтесь, напротив, о вас будут по радио рассказывать как о передовом пастухе. А как вы за ягнятами ухаживаете?

Доверительная улыбка на лице приезжего, однако же, не вполне рассеяла опасения чабана. Он начал осторожно:

— Ухаживаем мы за ягнятами так, что ни днем ни ночью глаз не смыкаем. Днем ищем для них траву получше и удобный водопой, а вечером — место для ночлега с песчаной почвой.

— Почему именно с песчаной?

— Чтобы ягнята в прохладе спали, не угрелись, не разопрели и легкие себе не загубили. Черви об эту пору у ягнят в легких заводятся. Ну вот, как пригоним ягнят к алхаджам…

— Постой, постой… Куда пригоните?

— К алхаджам.

— Ах, к алхаджам… Гм, — усмехнулся приезжий, — мне послышалось- к алкаджам. А что такое алхадж?

— Лежка овечья, ночная стоянка.

— Ах, вот как… Продолжайте, продолжайте.

— Чего тут, собственно, продолжать? За ночь вспугнем их раза три-четыре, не меньше…

— Вспугнете? Ягнят? Зачем? — удивился приезжий.

— Чтобы вскочили, отряхнулись, потоптались… Чтобы прокашлялись, горло себе прочистили — словом, чтобы здоровыми выросли ягнята.

— Горло чтобы прочистили? — подал голос из своего угла Купрача. — Да ты, я вижу, в тамады своих ягнят готовишь!

Лишь теперь заметил тушин человека, сидевшего у окошка, и уже собирался ответить на его замечание, но корреспондент помешал ему, подоспев с очередным вопросом;

— Постойте, постойте… Скажите, за то время, что вы работаете пастухом, бывало хоть раз, чтобы дикие звери напали на вашу отару?

— Бывало, как не бывало — нападали, — усмехнулся чабан. — Овца на то и овца — все ей враги, начиная с человека.

— Так. Очень хорошо. Ну, а приходилось вам в подобном случае застрелить волка?

— Волка? — переспросил тушин и умолк.

— Да, волка.

— Нет, брат, волков мне убивать не случалось.

Корреспондент чуть не выронил автоматическую ручку от изумления.

— Как, вы, чабан с тридцатисемилетним стажем, ни разу не убили волка?

— Нет. Что ты там пишешь? Говорю тебе — не убивал.

Корреспондент положил ручку и объяснил чабану, что все записанное им будет передано по радио и что вся Грузия узнает о заслугах чабана Лухумаидзе.

Тушин, по-видимому, наконец поверил в добрые намерения гостя и проговорил про себя с сожалением:

— Не убивал, нет…

— В самом деле? Да нет, не может быть, чтобы не приходилось! Ну-ка, припомните хорошенько! Неужели волк ни разу при вас не нападал на отару?

— Как не нападал! Однажды ночью к овцам забрался, наутро вся земля вокруг была белая — шерстью застлана, будто ночью снег шел. Проклятущий зверь этот волк. Не столько жрет, сколько режет.

— Что ж, у вас ружей не было?

— Пастух с самого своего рожденья с ружьем не расстается, да только не поспел я, опоздал выстрелить.

— Вспомните еще какой-нибудь случай.

— Как-то раз туман был непроглядный, и вот, смотрю, крадется что-то большое, мохнатое. Такую вот погоду зверь больше всего любит. Я думал — волк, а оказался медведь!

— Застрелили? — подскочил в восторге приезжий.

— Очень уж густой был туман, промахнулся.

Корреспондент даже руками развел от разочарования.

— Ну, как же это вы промахнулись! Постарайтесь, припомните еще что-нибудь.

— Что ж еще? Как-то пошел я на охоту, хотел тура добыть. Выследил туров, застиг их на лежке, на осыпи, и стал подкрадываться. Вдруг они все повскакали с мест и кинулись сломя голову прочь — поминай как звали. Поглядел я в досаде вокруг себя, вижу — наверху, на скале, два волка из-за утеса высунулись. Выстрелил в сердцах, да не попал.

Корреспондент почти окончательно потерял надежду.

— Ну еще, припомните еще что-нибудь. Садитесь и так вспоминайте.

— Спасибо, я постою.

— Хорошо, стойте, только постарайтесь вспомнить.

Чабан задумался, кашлянул.

— Однажды как-то гроза была с градом, и в эту пору напал на нас волк у Махалата. Двоюродный брат со мной был, сын моей тетки. Вскинул он ружье, пустил пулю, другую, но зверь ушел.

— А вы не стреляли?

— Раз только успел выстрелить.

— Уложили?

— Нет.

Корреспондент застонал в отчаянии.

— Почему же не застрелили, почему? Значит, вы действительно за всю свою жизнь ни одного волка не убили?

— Не убил, нет, так-таки не убил.

Записав что-то у себя в блокноте, корреспондент отпустил пастуха.

Тушин напоследок еще раз кинул подозрительный взгляд на блокнот и вышел.

Корреспондент попрощался с присутствующими, обещал, что упомянет обо всех в своем радиоочерке, и поспешил к машине.

— Куда теперь? — спросил весело Купрача, садясь за руль.

В конторе он немилосердно скучал, а теперь снова оживился.

— Обратно, в Чалиспири. Я сразу, сегодня же, начну работать над очерком.

Снова убегала назад прямая как стрела улица.

Снова разговорился словоохотливый водитель.

— Слушайте, что вы так откровенно расписываете все ваши уловки и хитрости? А меня вы совсем не боитесь? — спросил с улыбкой корреспондент.

— Боюсь? — насмешливо прищурил глаза Купрача. — С чего это я стал бы тебя бояться? Волк сказал: ту собаку, что сумеет со мной управиться, я с первого взгляда признаю. Не будь ты хороший человек, не прислал бы тебя ко мне дядя Нико.

Корреспондент сделал вид, то не слышал.

Купрача продолжал:

— Бояться надо виноватому. А виноват тот, кого с поличным поймали. Ну, а кошку, говорят, ловить надо умеючи, чтобы она рук тебе не расцарапала. При надобности можно и схитрить, и соврать, без этого не проживешь.

— Ложь человека не красит.

Купрача осторожно провел машину через каменистое русло реки Стори.

— Вот мы сейчас были в конторе… Ты заметил, как бухгалтер у них подпоясывается? Один пояс на другой нарастил, чтобы живот обхватить.

— Что ж ему делать — такой полный человек.

— А скажи, отчего он так располнел?

— Такая работа. Все сидит, сидит неподвижно на месте — как тут не располнеть?

— Так ты думаешь, это оттого, что он мало двигается? Как бы не так! Не от сидения он растолстел, а от вранья. Если не соврешь, украсть не сумеешь, а не украдешь — не растолстеешь. Ты подумай — легко ли этому бедняге чабану прожить на свете, если он даже самую малость покривить душой не может? А ты тоже хорош — спрашиваешь овчара, который тридцать семь лет овец пасет, стрелял он волков или нет. Да еще такого овчара, который и соврать-то не умеет, не скажет: «Убил», если не убивал. Ну что ему стоило доставить тебе удовольствие? Боялся, что не поверишь? Или что прибежит тот волк и уличит его — когда это, дескать, ты меня застрелил?

Корреспондент хохотал, держась за бока.

— Сколько я районов объездил, а такого вот бывалого человека нигде не встречал.

— Бывалого, говоришь? — переспросил Купрача. — Что верно, то верно. Разве что под бульдозером не бывал, а так, в каких только переделках… Ну вот, приехали. Как прикажешь: здесь остановить или подвезти прямо к дяде Нико?

— Нет, не хочу на машине подъезжать. Лучше здесь выйду, доберусь пешком.

«Победа» остановилась у столовой. Водитель и пассажир вышли из нее с двух сторон. В открытых дверях столовой мелькнуло грузное тело буфетчика, одетого в белую рубаху. Не, прочитав во взгляде своего начальника никаких чрезвычайных указаний, он сразу скрылся.

Корреспондент рассыпался в благодарностях и крепко пожал руку Купраче.

— Может, завернем, пропустим по стаканчику?

Гость отказался наотрез:

— Нет, нет, спасибо, я и так вам очень, очень обязан.

— Какое там — обязан! Пока ты здесь, всякий раз, как понадобится, кликни меня. — Купрача хлопнул с беззаботным видом ладонью по капоту своей «Победы». — Только, кликни, и Купрача тут как тут!

 

2

Когда-то на этом месте была кузница — с рассвета до сумерек слышались здесь буханье тяжелых кувалд и частое постукивание проворных молотков. Позванивали подковы, мычали опрокинутые и подвязанные всеми четырьмя ногами к перекладине быки и буйволы. Шипело раскаленное железо в корыте с холодной водой, и дюжие кузнецы придавали бесформенным кускам изъеденного ржавчиной металла любой вид и образ по желанию заказчика. И задний двор, и навес перед кузницей до самого края дороги были битком набиты всякой полезной и нужной рухлядью.

Но вот началась война, ушла молодежь, а следом за нею и люди постарше; опустела деревня, и кузница закрылась. Понемногу растащили все, какое было во дворе, дерево и железо, а напоследок даже дверь кузницы сняли с петель. Едва успел колхоз забрать кузнечные мехи и наковальню, как расселись и самые стены. А еще через два-три года лишь по закопченным остаткам стен да по смешанной с золой почве можно было догадаться, что когда-то на этом месте стояла кузница. От тех времен сохранился только родник, к которому приходили из самых дальних концов деревни.

Но и для родника наступили черные дни — он еще пожурчал, побормотал, струя его становилась все тоньше и наконец совсем прекратилась — источник высох, иссяк.

Ребятишки развалили каменный свод родника, погнули трубу, а высокий водоем почти сровняли с землей — на его месте остался возле дороги бугор, где вечерами посиживают за беседой старики. Раньше «диваном» служила им огромная суковатая коряга, валявшаяся перед домом Гиги. Старики собирались, присаживались на этот пень, отламывали от изгороди сухой прутик и, понемножку стругая его карманным ножом, вспоминали прошлое, свою горькую и все же сладчайшую молодость, далекие времена, когда, полные сил, они состязались в молодечестве и отваге. Здесь они проводили вечера до полуночи, лениво, с причмокиваньем посасывая свои чубуки. Дымился в трубках крепкий самосад, и за беседой набиралась на завтра сил натруженная крестьянская десница.

Но вот в одну студеную зиму, в пору «больших снегов», Гига изрубил и сжег корягу, и вечерние собрания стариков переместились к заглохшему роднику.

В этот вечер, как обычно, пожилые не изменили своему обычаю и сошлись на привычном месте, — да так много их собралось, что, когда появился Годердзи, ему с трудом нашли место.

— По ночам я ходил немало, но нечистой силы ни разу не встречал, — говорил Саба Шашвиашвили, ковыряя перед собой землю концом своей палки.

— Топрака рассказывал не раз, — прошамкал Зурия, — будто наткнулся на беса у Сачальского моста, по пути из Ахметы. Да вот Гига, наверно, помнит…

— Ах, чтоб его, этого Топраку! Кто ж его не знает? Помните, как он тогда?.. Пожил в городе, в духане был на побегушках, а вернувшись, наплел, будто всю Индию объездил.

— Да, врать он горазд, нечестивец, и уж если кто ему на язык попадет — не обрадуется, — усмехнулся Лурджана, ссыпая табак из кисета в трубку.

— Индия, говорят, бог весть как далеко, не мог Топрака до нее добраться, — сомневался Датия Коротыш. — И про лукавого он, наверно, врет. Отчего же другие никогда этой нечисти не видали?

— А может, он все-таки правда черта повстречал? — зашамкал Зурия. — Ведь это ж небось давно было, в молодости. Нынче люди сами похитрее черта стали. Вот он и решил: мне, дескать, теперь на земле не место — и убрался к себе в преисподнюю. Оттого его больше и не видно.

— Истинная правда! — поддержал его Датия Коротыш. — Это точно, что теперь человек стал хитрее черта. Вот наш бригадир — никогда не посмотрит и не обмерит, сколько я промотыжил кукурузы или сколько пшеницы сжал, так на память и записывает мне трудодни. Давеча попросил я счетовода посчитать, и оказалось — не хватает у меня пяти трудодней. Куда они делись? А ведь раньше хороший был парень — работяга. Как выбрали в бригадиры, так и стал хитрить да ловчить.

— Верно, себе записал, — заключил Саба.

— Я и спускаюсь на Алазани и поднимаюсь оттуда пешком, а он на моцоклете раскатывает, — подбавил Абрия.

— Разве один только он? И другие не отстают.

— Эх, всякий, у кого хоть самое завалящее место в конторе, на нашем горбу ездит, — растрогался, жалеючи себя, крикун Габруа.

— Что с ними станется, когда нас не будет? — поинтересовался Гига.

— Не пропадут! — усмехнулся Годердзи. — Появятся новый Абрия и новый Датия, еще один Саба и еще один Зурия, вспашут и засеют поле, снимут урожай и подадут им на блюде. А новые Ефремы будут по-прежнему делать посуду и новый Габруа — возить ее в самую страду за сорок верст на базар для продажи.

Габруа передернулся.

— Не из твоей глины горшки и не в твоем горне обжигались. До моей арбы и до моей лошади тебе тоже дела нет. Ты свои намеки брось, Годердзи! Я и раньше от тебя такое слыхал — думаешь, не догадываюсь, куда ты метишь? Я еще из ума не выжил!

— Какие там намеки? Человек должен быть прямым, как кинжал. А ты не воображай, что родство с председателем спасет тебя от суда деревни или что ты много выиграешь, если будешь тянуть в сторону, как норовистый бычок в запряжке. Видишь, какая жара настала? Если вовремя не управимся с хлебами, колосья пересохнут, полягут и зерно осыпется, смешается с землей. Дружба с Ефремом не доведет тебя до добра. Что это за человек — даже собственный виноградник не может обработать?

— Наплевать мне на Ефрема! — обозлившись, заорал, по своему обыкновению, Габруа. — Оставь меня в покое! Ефрем меня нанял, Ефрем мне заплатил — вот я его товар и повез. А ты перестань почем зря председателя честить, а то как бы тебе, бугай ты этакий, рога не пообломали!

Годердзи нахмурил брови.

— Чтоб всей вашей породе сгинуть и пропасть! А еще скажете, что вы стоящие люди. Чем хвастаетесь? Тем, что его в Телави на руках носят? Конечно, будут носить! Урожай он снимает первым, первым рассчитывается с МТС, отваливает ей натурой, сколько положено, сдает зерно государству прежде, чем любой другой, и перевыполнение у него больше, чем у всех прочих.

Габруа развел руками, окинул присутствующих изумленно-вопросительным взглядом и снова повернулся к Годердзи:

— Вот как ты все знаешь, дай бог тебе здоровья! Зачем же тебе понадобилось ругать такого хорошего человека?

— Ругаю оттого, что заслуживает. Я и в лицо ему говорил, не стеснялся. Когда дома дитя голодное, гостей потчевать не дело! В колхозе едва по килограмму зерна распределяет, а сдает с перевыполнением. Ну хорошо, сдавай, сколько тебе по плану положено, зачем же лишнее отваливать, когда никто не просит? Показать себя хочет? Решил выдвинуться? — Годердзи вытянул шею вперед и гневно блеснул глазами из-под густых бровей. — Славы, почета захотел? Думаешь, не знаю, где тут собака зарыта?

К компании стариков подошел Шавлего, поздоровался, сказал каждому приветливое слово и попросил разрешения присесть рядом.

На дороге показались арбы, нагруженные соломой. Медленно тянулись они вереницей, прижимаясь к изгородям, когда доносился гудок приближавшейся автомашины.

Аробщики лениво нахлестывали гибкими хворостинами буйволов, склонивших могучие шеи под тяжелым ярмом.

Годердзи встал, даже не ответив на приветствие аробщиков, подошел сбоку к одной из арб и, ухватив горстью, вытащил из нее большой пук соломы.

— Ну-ка, посмотри, — он ткнул солому прямо в нос Габруа. — Да, да, смотри хорошенько. Видишь, сколько тут осталось зерна? Не меньше чем десятая часть. Где твой председатель? Не знает, не ведает? Да он и под землей видит — разве от него такое дело укроется? Комбайн-то с изношенными, негодными частями, жует как попало и выплевывает наружу. Женщины и детишки надрываются, подбирая колосья, солнце им уже голову просверлило; председатель кричит — чтобы я, дескать, ни одного колоса в жнивье оставленного не видел, а зерно вон где пропадает. Целый год кружили над ним, тряслись, а теперь на ветер пускаем. Взглянешь, так душа горит. Черт бы подрал твоего председателя! Да еще не смей о нем худого слова сказать! Паршивому ослу — паршивая дубинка… Председатель себе целый дворец поставил, а возьми-ка хотя бы Абрию, спроси, в какой он лачуге живет, Датию спроси! Я и про то знаю, куда дубовые балки делись, когда клуб разобрали.

Габруа нахохлился.

— Я их увез? Нет, ты скажи, я увез?

— Ну, кто бы тебя к ним подпустил? Тебе их и понюхать бы не дали.

— Так что же ты из меня душу выматываешь?

Годердзи презрительно швырнул ему солому в подол рубахи и вернулся на свое место.

— Чтобы рану вылизать, нужен не куриный клюв, а собачий язык. Чего ты в защитники к нему лезешь?

Габруа отряхивал с сердитым видом солому с рубахи.

— Да нет, и не так обстоит дело, как ты говоришь, Годердзи, — вмешался в разговор Саба. — Не будем так уж оплевывать человека. Немало он для деревни потрудился. Все, что сделано в Чалиспири хорошего, — его заслуга.

— Правильно, — подтвердил Датия Коротыш. — Не надо все его добрые дела, как говорится, в воду выбрасывать. А про солому он, наверно, не знает. Ведь он же крестьянин, у него тоже есть и сердце в груди, и кровь в жилах!

Габруа воспользовался подходящей минутой и заныл:

— Нет попу благословенья… Правильно сказано! Так оно бывает. Такое у человека счастье — ничего не поделаешь. Судьба!

Абрия улыбнулся, провел ладонью по желтым от табака усам и покачал головой:

— Да, уж верно, такое счастье… Иначе не ходил бы двадцать три года в председателях.

— Эх, — вздохнул Лурджана, — недаром сказано: везучего человека хоть в навоз посади, он и то счастье найдет.

Хатилеция фыркнул и едва не выронил трубку изо рта:

— На что тебе навоз? Ты и без удобрений как на опаре взошел.

Годердзи не спеша набил трубку, неторопливо зажег ее и так же неторопливо обвел беседующих насмешливым взглядом:

— Счастье? Судьба? На одной плите, в одной ограде было написано: «Ум в голове живет».

Прохожие читали и говорили:

«Правильно!»

А однажды шел мимо дурак, прочел и выругался:

«Что это за глупость, мол, написали? Конечно, ум в голове, не в ногах же!»

Схватил он булыжник, треснул в сердцах по гладкой плите и расшиб ее. И вдруг из расколотой плиты посыпались со звоном золото и серебро.

Вот так-то. Судьба слепа, иной раз дает тому, кому и не надо бы.

— Дай бог тебе радости, Годердзи, справедливый ты человек, — поддержал друга Зурия. — У Нико одна сопливая девчонка, а вон какие палаты себе поставил, тогда как Датия с восемью ребятишками в крохотной хижине ютится, задыхается.

— Все, что есть у Нико, своей рукой добыто, — насупился Габруа.

— А когда это Датия сидел сложа руки? — возразил ему Зурия.

— Не хитер. Не лукав. А кто скажет про Нико, что он не хитер? Какое там счастье, при чем тут везенье? — отвечал, посасывая трубку, Годердзи.

Хатилеция сплюнул в сторону и повернулся к нему:

— Хочешь, расскажу притчу? Жил на свете один богач. И каждую ночь во сне чей-то голос говорил ему:

«Все, что у тебя есть, — не твое, а Гогии-гончара».

И столько ему бубнил на ухо этот голос, так его донял, что богач наконец рассердился и сказал:

«Раз так — пусть ни мне, ни ему».

Взял он большое бревно, выдолбил сердцевину, потом обратил все свое имущество в деньги, заложил их внутрь, законопатил и выбросил бревно в реку.

Река подхватила бревно, унесла его и выкинула на берег в городе Тбилиси. А в ту пору как раз ловил рыбу на реке один кинто. Увидал он выброшенное на берег бревно и обрадовался. «Отнесу, думает, эту лесину моему соседу-гончару, он из нее ось для гончарного стана выточит. Мне бревно все равно ни к чему, а сосед даст за него хоть какой горшок — рыбу складывать пригодится».

Так он и сделал. А гончар этот и был Гогия. Только он стесал топором бок у бревна, как зазвенело золото. Гогия устроил на эти деньги большую мастерскую, посадил гончаров, сел и сам за стан, и пошли они гнать глиняную посуду. Так он разбогател, что слава о его богатстве дошла до первого хозяина этих денег. Тот сказал:

«Пойду-ка посмотрю, как этот Гогия живет».

Пришел бывший богач к Гогии и видит — в огромной мастерской, такой, что и взглядом не окинешь, работает множество гончаров, лепят посуду. Часть посуды стоит на полках, часть сохнет на солнце, часть обжигается в печи, а еще часть грузят на арбы, везут на продажу.

Гончар был человек добрый и милосердный. Увидел оборванного, босого, взлохмаченного бродягу, пожалел его и стал предлагать ему деньги. Но тот отказался их взять.

«Если бы судьба хотела, чтобы я владел деньгами, то не отняла бы все, что у меня было».

Тогда гончар накормил захожего человека обедом и, прощаясь, дал ему на дорогу три хлеба. А хлебы эти он особо заказал пекарю, и в каждом из них было запечено по золотому.

Взял обедневший богач хлебы, пошел на рынок, купил там у сапожника чувяки — и расплатился этими тремя хлебами.

Жена сапожника заняла накануне у жены гончара три хлеба. Взяла она эти хлебы и отнесла к гончару, чтобы вернуть долг.

Гончар сразу узнал их, разломил все три хлеба и спрятал золотые обратно в сундук.

«Ничего не поделаешь, видно, в самом деле такая судьба у этого человека», — подумал он.

Хатилеция сплюнул еще раз, выколотил трубку и заткнул ее за пояс, заключив этим свою притчу.

Собравшиеся закивали головами, соглашаясь с ним.

Лишь один Годердзи улыбался недоверчиво и глядел на Шавлего, ожидая от внука поддержки.

Но внуку было не до него: достав из кармана записную книжку, он быстро-быстро, поскрипывая пером, что-то писал в ней.

 

3

Русудан подбежала с решительным видом к трактору, стукнула рукояткой плети по гусеницам и приказала водителю:

— Стой! Сейчас же останови!

Тракторист потянул на себя тормозной рычаг и взглянул с недоумением на агронома:

— Что случилось, Русудан?

Русудан молча повернула назад, обошла кругом комбайн и поднялась на площадку.

Комбайнер выпустил руль, сдвинул замасленную кепку замасленной рукой на затылок и спросил хмуро:

— Что, велено возвращаться назад?

— Куда это ты собрался? Сию же минуту опусти ниже хедер!

Белые зубы блеснули на темном от загара лице комбайнера. Он отступил на шаг и, подбоченясь, смерил взглядом девушку, стоявшую перед ним на площадке комбайна.

— Смотри как распоряжается! Тебе-то какое дело? Ты что, райком или, может, министерство? — И, повернувшись к трактористу, гаркнул: — Ну, чего остановился, словно заговоренный ишак? Поехали, разиня!

Русудан вспыхнула до корней волос и в свою очередь крикнула трактористу:

— Не смей трогаться с места, Баграт! Как не мое дело! А чье же еще? Воспользовался тем, что я уехала на другой участок, и опять поднял хедер? Сейчас же опусти! Почему ты решил, что только по краям участка надо косить как полагается, а посередине можно срезать одни колосья и оставлять всю солому? Немедленно установи хедер на той высоте, на какой нужно.

Комбайнер оперся левой рукой на руль и скрестил ноги.

— Знаешь что? Перестань читать мне наставления и ступай присмотри за собственными делами. Тебе-то какая печаль? Кто приедет из района — посмотрит на поле с края, увидит, что хлеб сжат под самый корень, и уедет. Кому охота залезать внутрь участка, бродить по стерне, среди колючек? Тебя что — не интересует досрочно закончить уборку урожая и заслужить благодарность в районе?

Русудан отшатнулась, оторопев от неожиданности.

— Что? Благодарность? Еще и благодарность получить? Да вы тут в самом деле думаете, что за погубленное дело благодарность объявляют? Кому нужна такая досрочная уборка? Это же чистое очковтирательство! Ну, посмотри на жнивье — сколько ты оставляешь несжатых колосьев! И на каждом гектаре — такие потери? Вы понимаете, что вы делаете?

Чуть тронутое загаром лицо девушки было затенено широкими полями соломенной шляпы. Черные блестящие глаза ее метали гневные искры, тонко очерченные ноздри красивого носа трепетали, как крылья бабочки на цветке.

Комбайнер с трудом оторвал взгляд от точеной шеи и высокой груди Русудан. Голос его заметно смягчился.

— Потерь никаких не будет. Оставшиеся колосья соберут женщины или школьники. А план мы перевыполним.

— Женщинам хватит работы и в Подлесках, после жнецов. Да и мало ли у женщин других дел, кроме собирания колосьев? Сейчас же опусти хедер, и чтобы я больше не видела такого безобразия!

Комбайнер на этот раз нахлобучил кепку до самых бровей и скривил губы в пренебрежительной усмешке.

— Опустить хедер? — спросил он спокойно и вдруг повысил голос: — Если уж ты такой дотошный агроном, почему не позаботилась, чтобы посев пропололи как следует? Видишь, сколько в хлебе сорняков? А когда сеяли, где ты была? Почему не присмотрела, чтобы боронили как полагается? Вон глянь-ка — всюду неразбитые глыбы торчат, затвердели, как камень. — Он снова заговорил тише, наставительным тоном: — Нет, уж лучше ступай, сестрица, читай свои наставления другим. А я об осот да о пырей ломать ножи не собираюсь.

— Так не опустишь хедер?

— Нет.

Русудан круто повернулась и спустилась с комбайна.

— Очень хорошо. Но знай, я немедленно сообщу председателю колхоза, как вы тут своевольничаете.

— Ступай, ступай. Только завтра не забудь зонтик прихватить, а то ведь солнышко… — Комбайнер ухватился обеими руками за руль и крикнул трактористу: — Рвани, Баграт!

И Баграт «рванул»…

Русудан шла по жнивью; с шелестом раздвигались перед нею стебли пшеницы с отсеченными головками. Высокая стерня колола ей икры и колени. Местами в жнивье виднелись головки остреца и ворсянки, а кое-где — веера конопли.

«Отчасти, пожалуй, прав этот наглец. Поле и в самом деле плохо прополото. Но откуда до сих пор могли остаться цельные глыбы… Да такие, что сами не раскрошились! Да и разве все это может оправдать такое неслыханное нахальство? Вот пойду к председателю, скажу, что и его самого ни во что не ставят. Впрочем, он должен быть сейчас здесь, под дубом».

Из-под ног девушки поминутно вспархивали перепелки, торопливо хлопая крыльями, перелетали на небольшое расстояние и снова опускались в жнивье. Со всех сторон доносился тоненький цыплячий писк их еще не оперившегося потомства.

Немолчный стрекот сверчков стоял в воздухе.

Со стебля на стебель перескакивали ярко-зеленые кузнечики. При каждом шаге Русудан разлетались, расскакивались в разные стороны всевозможные летучие существа — землисто-серые или с пестрыми крапинками на крылышках, — так движется по гладкой поверхности озера катер, разбрасывая фонтаны брызг.

Над стогом обмолоченной соломы поднялся ястреб, лениво взмахивая крыльями, пролетел низко над скошенным полем и взмыл в небо, взяв направление на алазанские прибрежные заросли.

Вокруг стоял одуряющий запах разогретой, напоенной солнцем земли, сухой ромашки, скошенной конопли, сверкающей золотом соломы и спелых колосьев.

Огромный тысячелетний дуб отбрасывал густую тень на краю участка. Ствол дуба у основания был так широк, что двенадцать человек, взявшись за руки, едва сумели бы его охватить. Он был дуплист — молния выжгла ему сердцевину, — и это выжженное дупло было так велико, что могло бы послужить жилищем какому-нибудь бедняку со всем его семейством. Старики рассказывали, будто в девятьсот пятом году в этом дупле целый месяц скрывался раненый Хареба — знаменитый во всей Кахети партизан, несравненный стрелок. До недавнего времени здесь был небольшой лесок, но года три тому назад его вырубили, и в память о нем остался один этот дуб.

Неподалеку от дуба виднелись бочки с бензином и керосином, стояла большая распряженная арба для возки снопов; тут же были брошены сломанный нож комбайнового хедера и вымазанная в мазуте цепь, а рядом, в помятом ведре, блестел, точно засахаренный мед, солидол. Вокруг валялись разбросанные как попало поломанные и отслужившие свое время части тракторов и комбайнов. В земле, прорезанной как бы небольшим окопчиком, был наскоро устроен очаг, над которым дымился огромный, на целую тушу, котел. Под котлом тлели обугленные головни и осыпался золой прогоревший жар.

Из мужчин одни, растянувшись на траве, сладко похрапывали; другие, сидя на кочке и уперев серп обухом в землю, усердно водили по нему пористым точильным камнем, то и дело смачивая сталь водой из поставленной рядом глиняной чашки. Габруа, всадив косу в землю косовищем, шаркал напильником взад-вперед по тонкому ее лезвию, да так ладно, что шорох этот, мерное «шоу-соу», колыбельной песней вливался в заросшие волосами уши сладко дремлющего Миха.

Тут же стояла маленькая ослиная тележка-двуколка удивительно искусной работы. Хозяин ее, Иа Джавахашвили, присев на оглоблю, уписывал за обе щеки свой обед; не забывал он и своего любимого осла, которому время от времени собственной рукой запихивал в пасть изрядный пук соломы вперемешку с травой.

Избалованное животное оглядывало блестящими глазами собравшихся вокруг людей, как бы желая сказать: «Смотрите, в каком я почете у моего мудрого хозяина.»

Русудан с улыбкой смерила взглядом сумку, битком набитую провизией, и вспомнила ходившие в деревне рассказы о баснословном аппетите Ии Джавахашвили.

Удивившись мимоходом тому, что сегодня и Миха вышел на работу, она спросила девушку, направлявшуюся ей навстречу:

— Где председатель? И почему здесь столько народу собралось?

Девушка взяла ее под руку и повела туда, где сидели женщины.

— Отдыхаем. Пойдем к нам, присядь, отдохни и ты немножко. Нельзя же все время гонять по жаре на дрожках — заболеешь! Жаль, что раньше не подоспела, — пропустила самое интересное. — Девушка лукаво глянула на Русудан. — Знаешь, кто приезжал?

— Кто? — спросила Русудан.

Ламара приподнялась на цыпочки, чтобы дотянуться губами до ее уха:

— Артисты. Приехали и устроили в поле концерт. Заодно и нас позвали — тех, кто работал в винограднике. Мы как раз подрезали лозы в Кондахасеули.

Русудан посмотрела с недоумением на девушку, но потом догадалась: речь, по-видимому, шла о бригаде тбилисских артистов, переезжавшей из района в район с концертами для работников полей.

Из разговоров женщин Русудан поняла, что приезжие артисты спели две-три арии, несколько песен, а потом инструктор райкома повел их в рощу, на берег Алазани.

— И председателя с собой взяли, — добавила Ламара.

Русудан тотчас же повернула назад, пересекла пожню в обратном направлении и отыскала двуколку, оставленную ею на краю участка, под большим кустом боярышника.

Вечером она решительно вошла в кабинет председателя колхоза — не спросясь и не постучавшись, чего раньше с ней никогда не бывало. Вошла — и остановилась на пороге, услышав деловитый голос дяди Нико, скрытого от нее широкой спиной сидевшего перед ним посетителя.

Девушка стояла в дверях, не зная, войти ей или подождать, пока председатель освободится. Решив, что невежливо вмешиваться в чужую беседу, а тем более — незаметно ее подслушивать, она хотела было повернуться и уйти, но тут дядя Нико, поднявшись с места, увидел ее через голову собеседника.

— Входи, дочка, что ты стоишь в дверях! — обрадовался он и, обращаясь к посетителю, пояснил:- Вот это и есть наш агроном.

Незнакомец повернулся лицом к Русудан.

Девушка вздрогнула, провела по лбу ладонью. Потом поднесла руку к вырезу платья, чуть пониже точеной шеи.

«Это он! — отдалось у нее в мозгу. — Небось успел уже рассказать, как спасал мою честь в алазанских зарослях».

Она почувствовала вдруг неприязнь к этому случайному свидетелю ее унижения, и красивое ее лицо омрачилось.

— Что с тобой, дочка?

— Ничего, дядя Нико, со мной все в порядке. Просто я сегодня целый день в поле и, должно быть, перегрелась. Да вот еще шнурок от шляпы замучил — врезается в горло.

Девушка сняла соломенную шляпу. По стройной шее рассыпались густые пряди каштановых волос.

— Не годится, дочка, столько по жаре ездить, — дядя Нико пододвинул ей стул. — Садись, отдохни, приди в себя.

Незнакомец вдруг попрощался с председателем, извинился перед Русудан и, нагнув голову, с трудом протиснулся в дверь.

Заскрипели ступени под его тяжелыми шагами. Когда шаги стихли, девушка спросила устало:

— Кто это, дядя Нико?

— Наш земляк. Здешний. Что это ты сегодня сама не своя?

— Как здешний?

— Ну да. Это деверь Нино.

— Ах вот оно что… Так это и есть деверь Нино?

— Ну да. Что же тут удивительного?

— Да ничего. Почему он вдруг убежал?

Русудан постаралась скрыть, что это ее только обрадовало.

— Не хотел, верно, мешать нашему разговору… У тебя ко мне дело? Зачем побеспокоилась?

Девушка сразу вспомнила причину, которая привела ее сюда, и, снова нахмурившись, встала.

— Куда это годится, дядя Нико, по краям участка убирать хлеб как следует, а в середине только для виду? Разве мало на урожай потрачено труда, мало пота пролито? И какое право имеет комбайнер не слушаться агронома и даже грубо ему возражать? На кого работаем — на врага, что ли?

— Ну, ну, что он там тебе наговорил?

— Что сказал, то сказал — не это важно. Главное, что на участке возле большого дуба губят хлеб. Комбайнеру только бы перевыполнить план — вот он и гонит вовсю и для быстроты уборки держит хедер чуть ли не на высоте колосьев. Видно, потому и не захотел прицепить к комбайну тарелочный культиватор.

Председатель улыбнулся девушке и попытался ее успокоить:

— Язык без костей, дочка, да и какой спрос с комбайнера? А оттого, что разрыхлитель не прицепили, думаю, большого вреда не будет.

Девушка пожала. плечами с неудовольствием.

— С комбайнера, дядя Нико, и в том и в другом отношении спрос немалый. А насчет культиватора… Вы думаете, если не готовить почву сейчас под пахоту, то семена сорняков в ней уже и не прорастут?

Дядя Нико встал, заложил руки за спину и прошелся взад-вперед по комнате.

— Знаю, дочка, все знаю. Как не знать?.. Но где у нас столько времени, скажи на милость?

— Но ведь надо же подготовить пожню для пахоты, дядя Нико?

— Конечно, надо. Как же иначе? Вот мы и выделили косарей, чтобы убрать солому.

— Много ли накосят старик Саба и сонливый Миха? А у остальных одни серпы. Нет, дядя Нико, ничего они не успеют сделать. А если поле не подготовить как следует, ручаюсь — ни один тракторист не возьмется его запахать.

Настойчивость агронома была явно неприятна дяде Нико.

— Эх, дочка, и умеете же все вы приставать! — сказал он досадливо. — Не успеют выкосить — будем палить стерню.

— Вы и в прошлом году не послушали меня — сделали именно так, дядя Нико. Но теперь я ни в коем случае этого не допущу, — Русудан все больше разгорячалась. — Разве вам не известно, что от палов портится почва? Испаряется вода, верхний слой теряет влагу, ссыхается, крошится и превращается в пыль. Неужели вы этого не знаете?

Председатель смягчился.

— Ну и любишь же ты, дочка, нагнать страху! Знаю, как не знать, очень даже хорошо знаю. Но ведь за всем не угонишься где у нас столько народу? Сама видишь — молодежь бежит из колхоза или увиливает от работы. — Нико остановился на мгновение и добавил с усмешкой: — Ничего не попишешь — приходится надеяться на старичков вроде меня. А на этих бездельников ничего не действует — ни ласка, ни брань, ни обещания, ни угрозы.

Русудан встала.

— Кто повода ищет, скажет — молоко недосолено. Никто не бежит из деревни. Уезжают единицы, да и то на учебу. В колхозе вполне достаточно молодежи: ей нужны забота и внимание, а не угрозы и брань. Дайте им вместо обещаний настоящее дело — увидите, как они за вами пойдут.

Нико развел руками:

— Чего же проще, дочка! Дела по горло. Кликни их, поведи за собой.

— Прежде чем поручать им эти дела, надо их кое-чем другим заинтересовать. Ходят по деревне здоровенные молодцы, не парни, а львы, а о чем рассказывают по вечерам друг другу и близким? Кто сколько бутылок вина выпил и кому где нос в драке расквасили!

— Нет, дочка, поздно их воспитывать — не выправятся, как не выпрямится собачий хвост. Да, кстати, вспомнилось к слову, — как там твоя ветвистая пшеница? Когда мы на твою делянку комбайн пустим?

Заметив, что председатель норовит перевести беседу в другое русло, Русудан снова сдвинула брови.

— Знаете что, дядя Нико? Я давно не ребенок и не так уж бестолкова, как вам могло давеча показаться. Я пришла к вам сообщить, что в поле пропадает, расточается урожай. А вы тут…

Дядя Нико откинулся на спинку стула и заговорил ласково-ласково:

— Зачем нам тратить так много слов? В долгих речах короткий толк. Я знаю, дочка, память у тебя хорошая. Ты, конечно, не забываешь о существовании селения Шрома и колхоза «Труд» в Гурджаанском районе?

Русудан изумилась:

— Ну и что же, какое это имеет отношение?..

Председатель, как бы не слыша ее вопроса, продолжал:

— И ты, разумеется, помнишь, дочка, что у нас, чалиспирцев, заключен с колхозниками из Шромы договор о социалистическом соревновании?

— Ну и что ж из того?

— А ты разве забыла, что последние три года они неизменно оказывались в этом соревновании победителями?

Девушка изумилась еще больше:

— При чем тут это, дядя Нико?

Голос председателя стал совсем медовым:

— Разве ты не хочешь, дочка, чтобы мы хоть в нынешнем году оказались впереди?

Тут только поняла Русудан, куда дует ветер. Она отошла от стола и подхватила кончик свисавшей с запястья плети.

Прищуренные, проницательные глаза председателя тотчас же прочли на лице бесхитростной девушки все, что творилось у нее в душе. И, придав своему голосу как можно больше теплоты, он сказал извиняющимся тоном:

— Не будь ты такой упрямой, дочка. А с этого комбайнера, если он позволил себе лишнее, я шкуру спущу.

Но Русудан уже не слышала его слов. Она резко повернулась и вылетела из кабинета. Лишь сбежав по лестнице, уже во дворе, она сообразила, что даже забыла закрыть за собой дверь.

 

4

В небольшой комнате, которая служила читальней, Махаре и Нодар играли в шахматы. Судьей был Отар — он устроился рядом, во главе стола, и рассеянно наблюдал за игрой.

Длинный стол был завален газетами и журналами. Единственный читатель сидел, уткнувшись в «Нианги», и время от времени закатывался тихим смехом.

В противоположном конце стола заведующая читальней сидела над развернутой газетой, навалившись грудью на сложенные, оголенные до плеч, полные руки. Все внимание ее было поглощено чтением, красивые губы беззвучно шевелились, пышная белая грудь мерно вздымалась в глубоком вырезе платья.

Нодар переставил угловую пешку со второго поля на четвертое, оголив при этом правый фланг и лишив защиты черного слона.

Махаре немедленно воспользовался оплошностью противника. Белый конь перешел в наступление, взял слона и объявил шах королю черных, одновременно угрожая их ладье.

Нодар передвинул пешку обратно, на старое место, и попросил Махаре вернуть ему слона.

Махаре заупрямился:

— Мы же условились не возвращать ходов. Уговор дороже денег.

— Однако я вернул тебе один раз фигуру.

— Ты мне? — изумился Махаре. — Когда это было? Ничего ты мне не возвращал.

— Нет, вернул.

— Нет, не возвращал.

— Давай спросим Отара. Отар, вернул я Махаре фигуру или нет?

— Говорю, не возвращал, Ладно, спрашивай Отара.

— Отар, разве я не вернул ему только что фигуру? Слушай, да ты спишь, что ли? — И Нодар легонько подтолкнул замечтавшегося товарища.

— А? Что? — встрепенулся Отар.

— Разве я не вернул Махаре фигуру?

— Фигуру? Какую фигуру?

— Коня. Разве я не убил коня и не поставил его обратно на доску?

— Коня, говоришь? Когда это?

— Как только он попросил.

— Он попросил и ты вернул фигуру?

— Ну да, ты же видел!

— Вернул коня?

Нодар рассердился, вскинул голову, и взгляд его упал на противоположный конец стола. Глаза его вдруг сузились, словно от яркого света, он затих и с минуту не мог оторвать взгляд от беломраморных рук и жемчужно-розовой шеи. Ему сразу стало понятно, что «неподкупный» арбитр не заметил ни как взяли фигуру, ни как ее вернули.

Нодар что-то буркнул в сердцах и, взмахнув рукой, опрокинул шахматную доску.

Фигуры со стуком рассыпались по столу.

Заведующая читальней досадливо подняла брови и поморщилась.

— Вот почему я не хочу, чтобы выносили шахматы и нарды во двор. Один комплект вы уже разбазарили — теперь очередь за вторым.

Она встала, перевернула опрокинутую доску, собрала в нее рассыпанные фигуры и заложила шахматы на книжный шкаф.

Махаре повернулся в Нодару и увидел в дверях Шакрию и Coco.

Шакрия медленно обвел взглядом комнату.

— Где остальные ребята?

Нодар молчал.

Махаре пожал плечами.

— Наверно, на мосту, — ответил Отар.

— Хотите посмеяться всласть? — спросил товарищей Шакрия.

Махаре насторожился.

— Если так, то давайте за мной!

Шакрия повернулся и бросился бежать. Ребята кинулись следом за ним.

Отар еле выволок ноги на двор, а глаза оставил в читальне…

На перилах моста сидели Шалва и Дата.

— Где Муртаз? — спросил Coco.

— Муртаз был нынче в поле на жатве. Изволил малость утомиться.

— А Фируза?

— Фируза уехал с Валерианом Серго в Шуамту. Там сегодня у них пир горой.

— Какой он им собутыльник? — удивился Шакрия.

— Будет на свирели играть, услаждать слух почтенной компании.

— Ну ладно, обойдемся. Пошли!

— Куда ты нас приглашаешь? — поинтересовался Нодар.

— Увидите.

Приятели миновали старую часть села, вышли на окраину, пересекли заросшее кустарником поле Клортиани и остановились под дубом, на краю кукурузного поля.

— Который час? — спросил Шакрия.

— Двенадцатый пошел.

— Пожалуй, пора.

— Говори уж, что ты затеваешь? Для чего этот толстенный кнут?

— Ребята, а что, если бы этот ручей да нам на всю ночь? Пожалуй, всем хватит на поливку. Вон сколько в нем воды!

— Хватит-то хватит, да кто нас до него допустит?

— Что это тебе, Надувной, приспичило поливать? Когда это было, чтобы ты о доме да о хозяйстве заботился?

— Мать пристала, житья не дает: огород, дескать, сохнет.

— Огород не огород, а в виноградник я бы охотно воду пустил.

— Не тужите, ребята, я такую штуку устрою, что Миха навсегда потеряет охоту соваться сюда по ночам. А потом кто-нибудь из наших возьмется воду стеречь.

Шакрия опоясался толстым, сплетенным из ремней кнутом и приладил его на себе так, чтобы конец с длинной кистью свисал сзади наподобие хвоста.

— Теперь я разденусь, а вы меня вымажьте грязью.

Тут приятели догадались, в чем дело, и покатились со смеху.

— Только вы, ребята, попрячьтесь в разных местах — и в кукурузе, и за ручьем. Кто-нибудь пусть влезет на дерево. А когда я выскочу из кукурузы, вы улюлюкайте, вопите и хохочите. Только сначала перекройте ручей, чтобы Миха поднялся сюда посмотреть, в чем дело.

Было тихо. Только пиликанье кузнечиков нарушало ночное безмолвие. Время от времени в ручье начинали квакать хором лягушки, но вскоре смолкали, и вновь воцарялась тишина.

Чуть слышно, неумолчно шепталась высокая кукуруза.

Изредка гукал филин где-то у башни, в верховье ручья.

Прошло немало времени, прежде чем ребята услышали знакомый голос Миха.

— Ах, мерзавец, собачий сын! Погоди, дай до тебя добраться, кто бы ты там ни был…

Сторож приближался к кукурузному полю.

— Ты смотри, что за негодяй, куда это он увел всю воду? — бормотал Миха и мотыгой расчищал воде путь к старому ложу.

— Миха! — вдруг донесся до него зов откуда-то справа, из кукурузы.

Сторож остановился и, опершись на мотыгу, стал прислушиваться.

— Кто это там?

— Миха! — на этот раз голос прозвучал слева, и сторож, чуть не вывернув себе шею, обернулся в ту сторону.

— Миха! Миха! — послышалось и с Берхевы.

Миха застыл, весь превратился в слух.

— Миха! Миха! Миха! — наперебой заорали, завизжали, завопили пронзительные голоса в ветвях дуба, в зарослях, на Берхеве.

И вдруг, откуда ни возьмись, то ли вылезло из ручья, то ли поднялось среди кукурузы — этого Миха не запомнил — черное, чернее угля, страшилище. Диво это зафыркало, захихикало и стало с замысловатыми ужимками выплясывать вокруг старого сторожа.

Волосы стали дыбом на голове у Миха, войлочная шапчонка поднялась на целых два пальца — он сразу понял, с кем имеет дело.

— Сгинь, лукавый! Прочь, нечистая сила! — Прислонив мотыгу к груди, сторож стал торопливо креститься.

Но страшилище расхохоталось леденящим душу хохотом и, вместо того чтобы сгинуть, стало суживать круги, приближаясь к перепуганному Миха.

— Ииииии-хи-хи-хи-хи-и! Хи-хи-хи-и-и! — послышалось со всех сторон, и горы, ущелья, кустарник, высокая кукуруза, ручьи и овраги отозвались на эти истошные вопли.

— Виии-хи-хи-хи-хи-и-ии-иии! — загудело все вокруг, и Миха показалось, что земля заходила ходуном у него под ногами.

— Господи помилуй! — вскричал бедняга, но, заметив, что богу до него явно нет никакого дела и что весь мир во власти дьяволова воинства, выронил мотыгу и пустился наутек через кустарник, да так быстро, что и борзой собаке охотника Како было бы не под силу его догнать.

 

Глава пятая

 

1

Полуденное солнце палило немилосердно, знойное марево переливалось во дворе огромного колхозного хлева. Под забором, в кучах кукурузной соломы и перепрелого навоза, лениво копались истомленные жарой куры. Свирепая легавая Ефрема-гончара, растянувшись под большим орехом и сонно жмуря глаза, нехотя отгоняла мух, тучами носившихся над нею.

Заваленный всяческим хламом двор зарос чертополохом и колючками. Но с одного краю он был расчищен. Перекопанную землю утрамбовали, камни собрали в кучу. Здесь было устроено просторное гумно.

За орехом маячил в раскаленном воздухе заржавленный триер. Около него привалилась боком к гнилой коряге сломанная веялка. Тут же виднелась половина разбитого сорокаведерного винного кувшина. А чуть дальше неуклюже воткнулся лемехом в землю высокий плантажный плуг, выкрашенный синей краской.

Посреди гумна блестел, как гора золотого песка, ворох пшеничного зерна. Около него, ближе к краю, стояли весы — казалось, гусыня на яйцах замерла, к чему-то прислушиваясь, вытянув длинную, изогнутую шею. Рядом была воткнута в землю для тени срубленная большая ветвь вяза — бессильно свисали ее увядшие, сморщенные от жары листья.

Под орехом полеживал на боку Лео. Голова его была повязана носовым платком, тут же на земле валялись карандаш и толстая пачка квитанций. Лео честил в душе умника, надумавшего устроить гумно на противоположном краю двора. Всякий раз, как подъезжала арба или машина, ему приходилось вскакивать и подолгу хлопотать около весов. А машины и арбы подъезжали одна за другой. И Лео с завистью поглядывал на парней, лежавших ничком на траве, тут же под орехом: они-то могли использовать каждую свободную минуту, чтобы сладко вздремнуть.

На плоской земляной крыше хлева высились такие же золотистые вороха пшеницы. Женщины, сидевшие вокруг них, быстро и ловко, словно играя на бубнах, орудовали решетами. Скрипела и хрипела единственная сортировочная машина. Вцепившись в ручку, крутила вал смуглая девушка, время от времени вытирая ситцевым передником пот, струившийся по ее загорелой шее. Другая девушка таскала ей ведрами зерно и, взмахивая свободной рукой, отгоняла обнаглевших воробьев.

При ее приближении воробьи подымались всей стаей в воздух, но стоило девушке отойти, как они возвращались обратно и, выстроившись, словно солдаты на параде, аршинными скачками надвигались на добычу.

Из открытой настежь двери рядом с хлевом глухо доносился стук тяжелого кузнечного молота.

Грузовая машина, въехав на полном ходу во двор, круто затормозила около гумна. Из кабины выскочил Маркоз и направился быстрыми шагами к ореху.

— Скорей разгружайте! Что вы тут разлеглись — нежитесь, как в постели!

Парни нехотя, потягиваясь, стали подниматься с мест.

Лео вскинул на бригадира осоловелый взгляд:

— Много там еще осталось?

— Еще повозим. — Маркоз подсел к заведующему складом и, вытащив из кармана какую-то бумагу, шепнул ему на ухо: — На этот раз триста килограмм лишних. Вот квитанция.

Заведующий складом насупился:

— Вы там все же не очень… Шекспир сказал: лучше поменьше есть да пить, а то и оскомину можно набить!

Маркоз порылся в кармане брюк и, ничего там не обнаружив, вытер потный лоб грязной ладонью.

— Как будто ты вчера на свет родился! О прошлогоднем, забыл? Видал, как мы все хорошо уладили этой весной на собрании правления? Ты теперь и заведующий складом, и заведующий сушилкой. Посмотри на квитанцию и записывай столько, сколько в ней значится. Чего ты боишься — с весовщиком МТС все согласовано. Дадим ему в зубы два-три коди — и будет молчать.

Один глаз Лео косился в сторону весов, другим он глянул на бригадира.

— Кто на ссек да на вырезку зарится, тот, глядишь, и требухи не получит.

Маркоз рассердился:

— Что это у тебя глаза в разные стороны разбежались, прямо как игральные кости… Видишь, сколько вокруг собак, пасть раззявив, нам в руки смотрит? Кормить-то их всех надо? Небось, как насосешься вина да заладишь песни петь, вроде зурнача Гиголы, тогда тебе все равно, откуда что берется? Вставай, вставай, не ленись — вон уж ребята наполнили мешки и сложили их на весы. — Бригадир отряхнул штаны и посмотрел искоса на заведующего складом: — Что-то ты сегодня мудрствуешь лукаво.

— На кой черт нужна была мне еще эта сушилка — заведовать складом за глаза довольно! Э-эх, раз уж человек сел на дьяволова осла, так уж волей-неволей станет дьяволовым работником.

Опершись на коротенькие руки, Лео с трудом оторвал свое тучное тело от земли и с унылой гримасой на лице выкатился из-под ореха.

 

2

Председатель колхоза вызвал к себе бухгалтера и заперся с ним в кабинете.

— Ты не знаешь, с чего этому хаму вздумалось свести барана у меня со двора?

Бухгалтер сразу понял, о чем его спрашивают. Он опустился с равнодушным видом на стул и, вместо того чтобы ответить, только тесно сжал губы, вытянул их в ниточку.

— Что он дубина и осел, давно мне известно, но не думал я, что он к тому же еще и подлюга!

Бухгалтер глядел на председателя исподлобья, прищуренными глазами и молчал. Он хорошо знал дядю Нико и не сомневался, что все это только присказка, а сказка впереди.

Председатель прочел мысли своего сотрудника и не стал долго испытывать его терпение.

— С гор никто не приезжал?

— Были из Ченчехи. Забрали муку, гвозди и корм для собак.

Дядя Нико уперся в него сверлящим взглядом:

— Я имею в виду — с овцефермы.

Бухгалтер с минуту глядел на председателя, не отводя глаз. Потом ответил коротко:

— Нет.

Председатель вытащил из кармана платок, снял очки, подышал на стекла, осмотрел их и стал заботливо протирать.

— Так вот, если оттуда приедут и не застанут меня на месте, скажешь им: пусть отберут двух хороших ярок — так, чтобы по весу вышло не меньше того баранчика, — и пометят их моим клеймом. — Он сдвинул над переносицей светлые брови и добавил грубо: — Артисты ведь не ко мне в гости приехали, а колхоз обслуживать.

У бухгалтера не пошевелился ни один мускул на лице, не дрогнуло даже веко — он только чуть слышно прогундосил:

— Ладно.

— И еще скажешь, чтобы одну ярку оставили на ферме, а другую привезли сюда.

Бухгалтер вздернул левую бровь:

— Что тут делать овечке в такую жару?

Нико улыбнулся:

— А этому верзиле корреспонденту, по-твоему, есть не надо?

— Долго он еще будет тут околачиваться?

— А черт его знает! Может, даже все лето.

Председатель умолк. Бухгалтер подождал немного и, считая беседу оконченной, решил удалиться. Но оклик дяди Нико заставил его повернуть обратно.

— Постой, дело есть.

Бухгалтер снова уселся на тот же стул, лицом к лицу с председателем.

Тот уложил очки в футляр, а футляр засунул в нагрудный карман. Потом сплел пальцы, положил руки на стол и уперся подбородком себе в грудь. С минуту он сидел так и наконец, подняв голову, спросил:

— Ребята вернулись из Щирвана?

Бухгалтер удивился вопросу: дяде Нико было прекрасно известно о возвращении чабанов.

— Вернулись.

— Что рассказывают?

— Поправили овчарни, скосили и сложили в скирды семьдесят восемь тонн сена — овцам корм на зиму.

Дядя Нико налил себе воды из графина, отпил полстакана, потом встал и вылил остальное в горшок с цветком, стоявший на подоконнике.

— Сколько ушло денег?

— Немало.

— А именно?

— Зачем ты спрашиваешь?.

— Нужно.

— Мне нельзя знать, для чего?

Председатель вернулся на свое место и сел за стол. Он провел ладонью сверху вниз по лицу, забрал в горсть рот с подбородком и, опершись локтем о стол, снова вонзил в глаза бухгалтера острый взгляд.

— Ты должен прибавить к сумме расходов еще тысячу рублей. Сможешь?

Бухгалтер помедлил с ответом.

— Невозможного на свете ничего нет. Хатилеция в ту пору, когда мастерил кувшины, приделывал к ним ручку с того бока, с какого хотел.

— Верно! — согласился дядя Нико. — И Ефрем тоже.

— А все же — зачем тебе?

— Покрышки у моей машины износились.

— Тысячу рублей — на покрышки?

Председатель с удивлением посмотрел на неподвижное, ничего не выражающее лицо собеседника.

— Законным путем их нельзя получить — не полагается. Придется купить с рук. А рыночная цена такая.

Бухгалтер помолчал с минуту.

— Что ж, это не трудно.

— По какой статье можно провести эти деньги?

— По разным.

После короткой паузы председатель искоса глянул на бухгалтера.

— Мы купили у азербайджанцев тысячу вязанок соломы, чтобы починить крышу у овчарен.

— Правильно.

— По рублю за вязанку.

— Превосходно.

— Ну так вот…

— Я и сам непременно на этом бы остановился.

— Договорились.

На этот раз бухгалтер добрался до выхода, но едва он успел открыть дверь, как в нее ворвался, запыхавшись, маленький мальчуган.

— Дедушка Нико, хлев обрушился, и Марта Цалкурашвили провалилась внутрь. Сколько хлеба рассыпалось!.. Все сбежались туда. Ух, как много было пшеницы — большая-большая куча! На ней тетушка Марта стояла, а в руке у нее — ведро. И ведро тоже провалилось.

Председатель побледнел и растерянно поглядел на бухгалтера, застывшего в дверях. Потом выдернул ключ из замка письменного стола и оттолкнул ногой стул, стоявший у него на дороге.

 

3

Суховетье из старой колючей изгороди пылало, треща, в камине. Притулившись к огню, грел свое толстое брюшко высокий горшок с лобио. Вздыхала и бормотала густая похлебка, пар с шипением и фырканьем прокладывал себе путь между крышкой и краем горшка.

От свежеполитого земляного пола тянуло приятной прохладой.

Возле камина разлеглась кошка с котятами. Мягко упираясь лапами, она оборонялась от облепившего ее потомства.

Шавлего нагнулся, подхватил одного котенка, посадил его к себе на колени и стал гладить.

Котенок попытался было убежать, но, убедившись, что ему не вырваться, примирился со своей участью: устроился поудобнее на коленях у человека и, зажмурив глаза, сладко замурлыкал.

— Так ничего и не слышно о Солико, тетушка Сабеда?

Пожилая женщина, сидевшая на сундуке, вздохнула и покачала головой:

— Ничего — ни следа, ни весточки! Обездолил и заживо схоронил меня, нечестивец, чтоб ему отлились мои слезы!

— С чего у них вражда пошла?

— Ума не приложу, сынок… Поначалу мой парень захотел учиться, а Нико его не отпустил — дескать, куда тебе, поздно ты это затеял, Он думал, что Солико собирается сбежать, не хочет в колхозе работать. А Солико на самом деле хотел учиться. Так вот, не послушался он председателя, сынок, и уехал самовольно в Телави, записался на курсы счетоводов. Да только Нико сумел сделать так, что его исключили: написал туда, будто Солико воровал деревья в лесу и потому убежал из колхоза. Разозлился Солико, не стал выходить на работу и принялся потихоньку глиняную посуду мастерить. А председатель напустил на него финагентов, и те его налогом обложили. Солико в ответ увел из лесу председателева бычка и продал его кому-то в Тианети. Нико заявил на него, парня арестовали, да и продержали в тюрьме два года. Ну, а оттуда он вернулся прямо-таки не в своем уме. Однажды ночью увел с председателева двора корову и продал караджальским татарам. Нико тотчас на него указал. Его опять посадили, только не сумели заставить сознаться. А уж в этот раз он, вернувшись, совсем одичал, от рук отбился. Вскоре после того, как кончилась война, он, оказывается, забил колхозных буйволов и содрал с них шкуру… Тут уж его взяли да отправили куда-то в такую даль, что и след затерялся. Вот уж три года, как я не знаю, живой он или мертвый.

Старуха еле сдерживала рыдания, подступившие к горлу; надтреснутый ее голос срывался и дрожал.

Ее собеседнику вспомнился невысокий, сухощавый добродушный парень, который однажды сплел маленькому Шавлего кузовок для ловли рыбы в Алазани. Вспомнился первый арест — как милицейские посадили парня на линейку и увезли его. Когда открытые дрожки, выбравшись на шоссе, прокатили мимо дома председателя, Солико вскочил на ноги и, потрясая в воздухе кулаком, пригрозил дяде Нико: дескать, с этих пор, даже если ночью в постели тебя укусит блоха, знай — это я!.. Потом была армия, потом эта проклятая война… И вот — прошли годы, а все еще не вернулась к родному очагу эта сбившаяся с дороги человеческая жизнь…

Шавлего разворошил уголья в камине.

— Сельсовет оказывает тебе какую-нибудь помощь?

Старуха подняла взгляд к потолку и, воздев руки, стала осыпать проклятьями председателя сельсовета.

— Бывает, заглянет Реваз Енукашвили — покрутится во дворе, сделает, что надо. А порой агроном наш завернет — хорошая девушка, добрая душа! Прошлой осенью поросенка мне подарила… Ох горе мне, сынок, горе!..

Долго еще слушал Шавлего безнадежные причитания старухи — потом осторожно ссадил на пол разнежившегося у него на коленях котенка и встал.

— До свидания, тетя Сабеда. Не отчаивайся, может, все еще уладится.

Поднимаясь, он ударился головой о черепицы, уложенные вдоль стрехи.

Старуха всполошилась:

— Осторожнее, сынок! Балки прогнили, стропила давно пора менять — еще немного, и крыша обрушится мне на голову. Уж год, как обещался починить ее Реваз, да все времени не выберет. И то ведь — мало ли у бригадира забот? Не до меня ему, как он со своими-то делами управляется?

Шавлего молча стерпел боль и, нагнув голову, выбрался из-под навеса галереи во двор.

— Куда ты, сынок, посиди, пообедай со мной. Как же так — не поев, уходишь? Угощать тебя, правда, нечем, не обессудь — ничего у меня нет, кроме лобио…

— Спасибо, тетушка Сабеда, мне ничего не нужно. Что может быть вкуснее лобио, да только я не голоден. Да и тороплюсь, надо мне еще успеть зайти в одно место.

— Бог тебе отплатит за твою доброту, сынок! Будь счастлив на радость своим старикам. Дело у тебя в руках горит: сложить в скирду столько снопов — немалая работа. Любому другому до вечера бы хватило. Иа Джавахашвили обещал было прийти, да, видно, его на жатву послали. Нынче ведь в колхозе страда, рабочих рук не хватает. Спасибо тебе, сынок, большое спасибо!

— Не стоит благодарности, тетя Сабеда. Если еще что-нибудь понадобится, дай мне знать.

Увядшие губы старухи искривились от беззвучных рыданий. Она проводила уходящего гостя благодарным взглядом до ворот.

 

4

Двухчасовое заседание бюро закончилось. Секретарь райкома был в дурном настроении.

Упершись обеими руками в край письменного стола, он смотрел рассеянным, бездумным взглядом на груду беспорядочно разбросанных папок и бумаг. В кабинете было душно, июльский зной палил немилосердно, запах пота и табачного дыма, оставшийся после многолюдного собрания, кружил голову. Секретарь райкома расстегнул верхние пуговицы летнего кителя и повернул к себе вентилятор, нагонявший дремоту своим негромким жужжанием.

С утра катился поток неотвязных просителей, дела одно запутаннее другого требовали срочного вмешательства райкома. Райпотребсоюз упорно закрывал глаза на разнузданность продавцов, а ненасытные аппетиты ревизора и бухгалтера мешали положить этому конец. Стоял вопрос об устройстве летнего ресторана на плато Надиквари и о расширении уже существующей танцплощадки. Необходимо было заменить на некоторых улицах размытую булыжную мостовую асфальтом. Для автотранспортной станции требовалось найти другое, лучшее место.

В довершение всего секретаря райкома угнетали семейные неурядицы и безмерная расточительность жены и дочери. Опустевшая домашняя касса пополнялась сомнительными путями, но и средства, притекающие по «дипломатическим каналам», исчезали между женскими пухлыми пальцами с быстротой, которой позавидовал бы любой иллюзионист.

Беспорядки и неурядицы царили не только в семье, но везде и всюду — даже в самой милиции… Секретарь райкома внимательно выслушал на бюро доклад заведующего орготделом, который проводил расследование одного запутанного случая.

Было совершенно ясно, что начальник милиции и его заместитель — враги и что они интригуют друг против друга. Каждый из них имел в милиции своих людей, и каждый собирал материал, чтобы очернить и потопить противника. Оба рассчитывали на победу и соответствующим образом настраивали своих сторонников.

Дело началось с того, что начальник паспортного стола, принадлежавший, по некоторым предварительным данным, к сторонникам заместителя начальника милиции, был обвинен в тяжких злоупотреблениях. Он будто бы выдал новый паспорт дважды осужденному и только что отбывшему срок наказания преступнику и при этом самовольно изменил в документе его имя. От всего этого на версту пахло взяткой, однако заместитель начальника милиции майор Джашиашвили покрывал виновного и до сих пор не вывел его на свежую воду.

Но начальник паспортного стола оправдался самым решительным образом — так что не осталось ни тени сомнения в его невиновности. Оказалось, что он лишь недавно демобилизовался и вся эта история случилась до начала его работы в милиции. Старший следователь выкопал это старое дело по приказу начальника милиции, который хотел опорочить неугодного ему человека.

— А ты что скажешь, товарищ Джашиашвили? — Секретарь райкома, постукивая карандашом по столу, повернул усталое лицо к майору.

Джашиашвили встал.

— Что я могу еще добавить, Луарсаб Соломонович? Этот человек обвинен безосновательно. Всего два-три месяца, как он работает в паспортном столе; не знаю, из-за чего Гаганашвили с самого начала его невзлюбил. Если уж раскапывать старое, так пусть он лучше скажет, куда делись покрышки для «виллиса», отпущенные нам семь месяцев тому назад нашим управлением и привезенные следователем Джавахашвили. Четыре новенькие покрышки — куда они сгинули?.. Всему свету известно, что покрышек нам не хватает, а машина ведь всегда должна быть наготове. Старая шина, того гляди, подведет в самую неподходящую минуту.

Директор МТС, сидевший за столом членов бюро, вытер платком вспотевшую лысину и повернулся к следователю;

— Интересно, что скажет Джавахашвили?

— Товарищ Джавахашвили, доложи-ка бюро, как распорядился начальник милиции привезенными тобой покрышками. — Секретарь райкома отодвинул папку с бумагами и попытался сосредоточить внимание на происходящем.

Высокий черноволосый лейтенант встал, оправил свой белый китель, повертел в руках фуражку и принялся внимательно рассматривать звезду на ее околыше.

Второй секретарь повернул к нему с деловым видом свое грузное тело, заправил шелковый носовой платок под воротник на затылке и глянул исподлобья на лейтенанта.

— Постой, постой, ты не тот ли Джавахашвили, которого выставили из Ахметы за грубость?

Лейтенант поднял в замешательстве взгляд, с минуту смотрел на серебристую прядь, которая пролегала узкой полосой среди темных волос второго секретаря, и снова вернулся к эмблеме на своей фуражке.

— Не выставили, а перевели.

Секретарь райкома, словно вдруг что-то вспомнив, принялся ворошить разбросанные на столе бумаги; наконец он нашел какой-то листок, пробежал его глазами и обратился к прокурору, сидевшему в глубине кабинета, у наглухо закрытой, упраздненной двери:

— Это ты выдал в субботу ордер лейтенанту Джавахашвили на арест Абесалома Буркадзе и на обыск его квартиры в Вардисубани?

Прокурор, худощавый человек с впалыми щеками, в удивлении поднял брови и отрицательно покачал головой.

— А твой заместитель тоже не выдавал такого ордера?

— Насколько мне известно, мой заместитель в прошлую субботу находился в отъезде, в Лагодехи.

— Может быть, ордер был выдан раньше субботы?

— Не думаю.

— Какое же ты имел право, товарищ Джавахашвили, самовольно врываться в чужую квартиру, обыскивать ее и арестовывать владельца?

Не отрывая глаз от своей фуражки, лейтенант пробормотал:

— Я исполнял свой долг, товарищ секретарь. Ко мне поступило заявление…

— Заявитель был твой родственник, двоюродный брат. У него пропала проволока со шпалер в винограднике, и он натравил тебя на человека, с которым не ладил.

Секретарь остановился на мгновение и продолжал:

— Во-первых, у тебя не было никаких улик или хотя бы достаточно обоснованных подозрений, во-вторых, Вардисубани вообще не твоя зона, и, в-третьих, по какому праву ты угрожал оружием и взял под стражу человека, который всего лишь защищал неприкосновенность своего жилища?

Лейтенант стал только быстрее вертеть фуражку под суровым, пристальным взглядом секретаря.

Луарсаб повернулся к членам бюро:

— Как нам быть с этим человеком?

В кабинете воцарилось молчание.

— Как вы скажете — достоин он наказания или нет? — повторил секретарь и снова устремил взгляд на растерянно мнущегося следователя.

— Дадим ему выговор. — Секретарь райкома комсомола завершил беглым карандашным штрихом наскоро набросанный портрет лейтенанта.

— Строгий выговор, — поддержал его директор МТС.

— С занесением в личное дело, — добавил передовик бригадир из Курдгелаури.

— Строгий выговор с занесением в личное дело у него уже есть? — сообщил собранию заместитель начальника милиции.

— Ого! — вырвалось у кого-то из членов бюро. — Что ж, выходит, надо исключать его из партии!

Второй секретарь покачал головой:

— Исключить из партии — это значит погубить человека. Лучше освободим лейтенанта Джавахашвили и отошлем в Ахмету — пусть ахметцы получают назад своего работника.

Сдержанный смешок прошелестел в кабинете.

Секретарь райкома тоже улыбнулся.

— Но прежде чем мы его «отошлем», пусть он нам все же скажет, куда делись привезенные им из Тбилиси покрышки. Ну как, товарищ Джавахашвили, припоминаешь?

Фуражка в руках лейтенанта запрыгала на этот раз вверх и вниз.

— Помню, как не помнить. Я привез их и сразу же сдал на склад.

В дальнем конце кабинета поднялся с места грузный человек с погонами подполковника милиции и, поведя бычьими, налитыми кровью глазами, заявил:

— Если угодно, пошлите сейчас же людей на склад, пусть проверят, на месте эти покрышки или нет.

— Товарищ Гаганашвили, если вы нуждались в покрышках, зачем было, едва купив, запирать их на складе? — Второй секретарь, скрипнув стулом, глянул с многозначительной улыбкой на первого секретаря.

Но первый секретарь не ответил на его улыбку. Он снова постучал карандашом по столу и обратился к подполковнику:

— Вот вас спрашивают: зачем отдали покрышки на хранение, раз в них была срочная надобность?

Начальник милиции ухватил обеими руками спинку стула, стоявшего перед ним.

— Я не счел необходимым сразу пускать их в эксплуатацию. «Виллис» продержится на старых баллонах еще месяц, а то и два.

— Значит, покрышки на складе?

— На складе. Пожалуйста, можете проверить. А теперь позвольте спросить: если вы наказываете Джавахашвили за арест виновного без ордера, то чего же заслуживает мой заместитель, который отпустил из отделения милиции задержанных правонарушителей?

— Как? Джашиашвили самовольно освободил арестованных?

— Вот, пожалуйста, спросите сержанта милиции Сидонашвили. Позавчера в двенадцать часов ночи Джашиашвили явился в отделение милиции мертвецки пьяным и потребовал, чтобы арестованных выпустили. Дежурный по отделению отказался выполнить его требование. Тогда майор нанес дежурному оскорбление действием и самолично отпер двери первой и четвертой камер, в которых содержались преступники.

Секретарь райкома изумился:

— Правда это, товарищ Джашиашвили?

— Правда, — подтвердил майор. — С одной только поправкой: я не был пьян. Мне сообщили, что ни в чем не повинные люди содержатся третий день под арестом, и я счел это возмутительным.

— Зачем же ты нанес физическое оскорбление сержанту?

— Никакого оскорбления я не наносил. Он отказался освободить арестованных и, когда я решил сам их выпустить, встал у меня на дороге.

— Ну и что же?

— Ну, я попытался ему разъяснить.

— И больше ничего?

— Больше ничего.

— Это так, товарищ Сидонашвили?

Приземистый, широконосый сержант встал и почтительно поднял водянистые глаза на секретаря райкома.

— Совершенно верно. Но только разъяснение это показалось мне довольно туманным, и майор, как видно, для пущей убедительности подкрепил его здоровенной затрещиной.

Кое-где послышались сдержанные смешки.

— Поделом тебе! Значит, он отплатил за Гошадзе, которого ты покалечил.

Секретарь райкома заинтересовался:

— Это какой Гошадзе — заведующий рынком?

— Тот самый, Луарсаб Соломонович, — подтвердил майор. — Сержант и три милиционера, подстрекаемые начальником милиции, зверски избили ни в чем не повинного Гошадзе — каблуками отделывали, сломали ему два ребра. Несчастный до сих пор не может оправиться, еле держится на ногах.

— Старая история! — махнул рукой секретарь райкома. — Но скажи, сержант, почему ты бил Гошадзе?

— Он первый на меня замахнулся, товарищ секретарь, — опустил голову Сидонашвили.

— Неправда! — вспылил майор. — К Гошадзе пристали на базаре двое пьяных тбилисцев. Он призвал их к порядку, а те ответили матерной бранью. Тогда Гошадзе подозвал милиционера и решил вместе с ним препроводить их в отделение милиции. На его беду, эти двое оказались знакомыми начальника милиции. А тот давно уже имел зуб против Гошадзе, так как не видел от него «знаков уважения» и вообще считал его за человека излишне честного и порядочного. Вот Гаганашвили и натравил на беднягу своих людей. Результаты вам известны. Спросите автоинспектора, он присутствовал при этом и может рассказать все, как было.

У начальника милиции набухли веки, а глаза еще больше выкатились и налились кровью.

— Клевета! Гошадзе был пьян и ругался в отделении милиции последними словами. Он и те двое, как выяснилось, вместе пили на базаре, а потом передрались между собой. В милиции Гошадзе продолжал буйствовать и набросился на дежурного с кулаками. А насчет сломанных ребер я ничего не знаю. Впрочем, говорят, он свалился с дерева у себя в саду.

— Это уж Вы потом придумали. Не с дерева он упал, а ваши люди сбили его с ног и охаживали сапогами! — не унимался майор.

— Он сам избивал сотрудников милиции! — Жилы на висках начальника набрякли и посинели.

— Бедные милиционеры! — иронически усмехнулся его заместитель. — Не могли втроем справиться с одним буяном, дали себя избить, да еще в дежурке, на глазах у своего начальника!

— Довольно препираться! Где тут автоинспектор? Ну-ка, лейтенант, скажи нам, правда ли то, что говорит майор Джашиашвили? Кто вас разберет, чем вы там у себя занимаетесь? И ты тоже, наверно, не святой. Не зря же тебя прозвали Тарзаном.

Члены бюро засмеялись.

Улыбнулся и автоинспектор.

— Я себе прозвищ не выбирал — это шоферы меня наградили.

— По какому случаю?

— Почем я знаю? — пожал плечами автоинспектор. — Кто их поймет, этих шоферов? Когда я был назначен в Телави, оказалось, что у меня нет прозвища. А по их разумению, это непорядок. Каждый должен как-нибудь прозываться. Вот меня и окрестили Тарзаном.

— Почему же именно Тарзаном?

— Я вам сейчас объясню. — Начальник милиции снова стиснул в руках спинку стула. — Тарзаном прозвали его, потому что гоняет он на своем мотоцикле как бес, превышает скорость в запрещенных местах…

— И словно с неба сваливается на шоферов-леваков, — вставил Джашиашвили.

— Между прочим, вы совершенно правильно заметили, что он далеко не святой, — продолжал начальник милиции. — У меня есть сведения, что он покрывает кое-кого из шоферов и разрешает некоторым владельцам частных автомашин возить платных пассажиров. Зато остальным от него нет житья. В прошлую пятницу его видели в закусочной у Дома культуры с двумя водителями частных автомашин. — Начальник милиции повернулся к автоинспектору: — Говори, Хачидзе, угощали тебя автовладельцы по прозвищу Мугзур и Наседка?

Младший лейтенант сдвинул брови:

— Угощали — ну и что из этого? У нас в Грузии не полагается отказываться, если тебя пригласят к столу. Мы живем в Советском Союзе, да к тому же и шоферы не какая-нибудь низшая раса. А что касается прозвища, так я его не выбирал. Тарзаном меня прозвали или еще как — это не имеет отношения к делу. Недаром говорится: хочешь узнать, каков сад, отведай его плодов. Можете поднять материалы в милиции. С тех пор как я здесь работаю, число аварий заметно сократилось, — так или нет? Три раза министерство объявляло мне благодарность. И частника с пассажирами встретишь теперь куда реже.

Послышались голоса;

— Правильно!

— Верно!

— Почему же водители непрестанно жалуются на твою грубость и придирки?

— Каков огород, таков и уход за ним, — не смутился младший лейтенант. — Волка спросить, так овцам пастух вовсе не нужен.

— Ближе к делу. Тебя не об этом спрашивали, — впервые подал голос молчавший до сих пор третий секретарь райкома.

Первый секретарь, словно он только того и ждал, поднялся с места и, зажав в пальцах карандаш, оперся обеими руками о стекло, покрывавшее стол.

— Довольно разговоров! Дело и так совершенно ясно. Все хороши — вылили тут друг на друга ушаты грязи, высыпали целый ворох сплетен и взаимных обвинений… Дать им волю, так они и за неделю не кончат. Товарищи, гражданская война давным-давно отошла в прошлое и стала достоянием истории. Как могут эти люди охранять порядок в районе, когда в их собственных рядах нет никакого порядка? Все свои силы они тратят на склоки и распри и уже расстроили налаженное задолго до них дело. Плохо, очень плохо вы себя проявили, товарищи. Вы заслуживаете наказания, и вам его не избежать. Думаю, партийное взыскание кое-чему вас научит. — Секретарь райкома с силой стукнул карандашом по стеклу и заключил решительно: — Работать совместно вам больше нельзя. Тянете, как лебедь, рак и щука, в разные стороны, а страдает от этого район.

— Работать вместе им никак нельзя, — согласился второй секретарь.

Первый секретарь обвел взглядом присутствующих и спросил:

— Что скажут члены бюро?

— То же, что и вы, Луарсаб Соломонович!

В кабинете воцарилось глухое молчание; даже в самом дальнем углу было отчетливо слышно жужжание маленького вентилятора на столе секретаря райкома.

Луарсаб Соломонович досадливо сдвинул брови и глянул исподлобья на простодушного директора МТС.

Председатель райисполкома крепко сжал губы, чтобы подавить улыбку.

Собрание замерло в напряженном ожидании.

— Предлагаю поставить перед Министерством внутренних дел вопрос о переводе товарища Григола Джашиашвили в другой район, так как его дальнейшая совместная работа с исполняющим в настоящее время обязанности начальника милиции Вано Гаганашвили невозможна. — Секретарь райкома говорил отчетливо и размеренно, словно диктуя, было ясно, что дело это решено им заранее. — Товарищу Григолу Джашиашвили объявить строгий выговор за клевету по адресу своего начальника.

Начальник милиции грузно опустился на стул и вздохнул с облегчением — казалось, вышел воздух из шины автобуса.

У майора чуть было не брызнули слезы из глаз от обиды и возмущения. Голосом, сдавленным от волнения, он спросил:

— Разве это будет справедливо, Луарсаб Соломонович?

— Совершенно справедливо. Ваша совместная работа, повторяю, решительно невозможна. Раз тебе, товарищ Джашиашвили, не нравится у нас, можешь ехать куда угодно и там показать, чего ты стоишь.

— Что я кое-чего стою, это я всюду сумею доказать… Но почему мне вынесли этот несправедливый приговор? И за что взыскание?

— Не беспокойся, Гаганашвили тоже не останется безнаказанным. А работать вам вместе нельзя.

Помощник секретаря с необычайной быстротой заполнял крупным почерком лист за листом и так же быстро отбрасывал их в сторону.

Секретарь райкома обернулся к членам бюро:

— Я думаю, на этом мы закончим сегодняшнее заседание, так как последний вопрос повестки не подготовлен.

Бюро согласилось с ним. С шумом отодвигая стулья, присутствовавшие на собрании стали пробираться к выходу.

Члены бюро поднимались с мест.

Второй секретарь зажег погасшую папиросу, затянулся, потом вдруг ткнул окурок в пепельницу и встал.

— По-моему, Соломонич, уйти из района должен начальник милиции.

Первый секретарь скользнул взглядом по его круглому лицу и, ничего не ответив, неопределенно махнул рукой.

Говоривший понял, что все произошло, как того хотел первый секретарь, и молча снял с вешалки свою шапку.

Заместитель начальника милиции задержался в кабинете и нерешительно приблизился к столу секретаря райкома, но ему дали понять, что приговор окончательный и «кассации» не подлежит.

— Если считаешь постановление необоснованным, обращайся в ваше управление или хотя бы прямо в министерство..

Помощник секретаря привел в порядок разбросанные по столу бумаги, собрал листы протокола, сложил их и, заключив в обложку с надписью «Дело», пододвинул к секретарю.

Наконец все ушли; остался только третий секретарь. Он стоял у окна, скрестив руки на груди, и хмуро глядел на вращающийся вентилятор.

Луарсаб повернул к нему усталое лицо:

— Ты хочешь что-нибудь мне сказать?

— Да, хочу.

— В чем дело?

— Серго говорил вам сейчас, что из района должен уйти начальник милиции, а не его заместитель. Вы думаете, он не прав?

— Тебя интересует, что я думаю, или ты не согласен с постановлением бюро?

— Вы угадали. Первое меня интересует, а со вторым я не согласен.

— Почему?

— Это было неправильное постановление.

— Что же ты сразу об этом не заявил?

— Потому что не счел целесообразным.

— По какой причине?

— Причина есть.

— Можешь сказать какая?

— Что ж, скажу. Мне не понравилось сегодняшнее заседание бюро. Точнее: это было вообще не бюро.

Секретарь райкома изумился:

— Как так не бюро?

— Я счел бы дерзостью учить вас, каким должно быть заседание бюро… Ну, а все-таки, зачем здесь присутствовали участники совещания передовиков? Совещание окончилось? Прекрасно! Пусть каждый его участник соизволит оставите кабинет и вернется к своим делам. Бюро — это бюро.

Секретарь райкома долго молча разглядывал высокий лоб и черные чуть вьющиеся волосы своего собеседника, по-прежнему стоявшего у окна. Наконец он покачал головой и насильственно улыбнулся.

— Вижу, ты многому научился в высшей партийной школе.

— Чему и где я научился — об этом поговорим в другой раз. А сейчас я вот что скажу: если кого-нибудь из них двоих надо убрать из района — так это Гаганашвили.

— Почему ты так думаешь?

— Я знаю обоих.

— За один год трудно хорошо узнать человека. А последние два года…

— Чтобы узнать человека такого сорта, как начальник милиции, достаточно и одного месяца. А кроме того, из всего, о чем здесь говорилось, следует, что оставить район должен именно он.

Секретарь райкома поиграл карандашом, поставил его острием вверх, потом острием вниз, потом упер кончик карандаша в стекло и сказал дружеским тоном:

— Не стоит увлекаться сведением личных счетов, Теймураз. К чему вспоминать ту давнюю историю?

— Вы хорошо меня знаете, товарищ Луарсаб. И я вас тоже знаю немного. Вы сейчас не искренни. Вы сами не верите в то, что говорите.

— Что ты хочешь этим сказать? Что я действую не принципиально?

— В данном случае это так.

На вялых губах секретаря райкома выдавилась презрительная усмешка.

— Университет очень много дает человеку, а ты к тому же еще окончил двухгодичный курс партийной школы, и, однако, вижу, в диалектическом материализме разбираешься плохо.

— Из чего это видно?

— Думаешь, все на этом свете движется и развивается скачками? Я семь лет работал вторым секретарем, прежде чем стал первым.

Теймураз с сожалением покачал головой.

— Вы старше меня не только по должности, но и по возрасту, товарищ Луарсаб. Я уважаю и то и другое. Но если встанет вопрос о благополучии района и если я замечу какие бы то ни было неправильности или злоупотребления, — не думайте, что я закрою глаза и отступлю хотя бы на шаг.

— Ты всегда был таким! Вечно во всем противоречил и противодействовал.

Третий секретарь подошел к столу и сел против секретаря райкома.

— Уважаемый товарищ Луарсаб, знали бы вы, как мне грустно снова слышать ту формулу, на которую вы опирались, когда решили хотя бы на два года устранить меня из района. Почему вы не хотите поверить, что я руковожусь не личными мотивами? Две пары глаз могут больше увидеть и две пары ушей — больше услышать, чем одна.

— Дело не в количестве, Теймураз. Глаз и ушей тут у нас хоть отбавляй.

— Согласен, что количество не так уж много значит… Но ведь для шелковичного червя одна корзинка тутового листа гораздо важней, чем даже целый вагон дубового?

— Значит, так: ты поносишь и меня, и весь райком! Нет, Теймураз, не думал я, что и курсы тебе не помогут… Удивительно, как это ты вбил себе в голову, что тебе одному дороги интересы района, а все мы, остальные, равнодушные лежебоки?

— Товарищ Луарсаб, почему вы никак не хотите меня понять? Неужели не видите, что вокруг вас более чем достаточно подхалимов? Зачем вы отвергаете дружеский совет и помощь партийного товарища? Я понимаю вас. Почему же вы-то не хотите меня понять? Мне известно, с чьего благословения появился в Телави этот Гаганашвили, но я знаю также, на что он годен и на что способен. Почему вы так считаетесь с его покровителем? Чего боитесь? Разве нет здесь меня? Разве нет райкома?

Секретарь сдвинул брови и стукнул карандашом по стеклу.

— Довольно! Ты слышал собственными ушами, что Джашиашвили приходит пьяным на работу.

Третий секретарь сдержался и проглотил обиду.

— Джашиашвили я знаю с малых лет. Он избегает вина, а если ему случится выпить, то разума не теряет. Что же касается истории с освобождением арестованных, то дело это я выяснял сам. Они были задержаны без всякого основания. Недопустимо из-за каких-то пустяков, и к тому же без доказательства, по простому подозрению, сажать людей под арест! Джашиашвили освободил их с моего разрешения.

— А, так вот оно что! — Секретарь райкома потянулся через стол и придвинул к себе вентилятор. — Вот, оказывается, в чем разгадка! Значит, чутье меня не обмануло. Ты что, забыл народную поговорку — опасно жеребенку впереди матки скакать, попадет волку на зубы! Торопишься, Теймураз, торопишься — всему свое время!

Теймураз встал.

— Выходит, я зря тут слова трачу… Вы сами только что вспомнили басню про лебедя, рака и щуку. А кому все это наносит ущерб? Району. Но в самом деле довольно! Лучше объяснимся напрямик, как подобает мужчинам: вы не сумели помешать моему возвращению в Телави. И пока я здесь, я не допущу, чтобы в районе творились какие-нибудь злоупотребления. Не Джашиашвили, а Гаганашвили уйдет из Телави! Эта безобразная сцена между его прихвостнями и директором рынка Гошадзе разыгралась в мое отсутствие. Но пусть эти люди не думают, что прошлое минуло и быльем поросло! Я сам расследую это дело и выведу виновных на чистую воду. Никому не позволю пятнать доброе имя милиции! Телави так богат кадрами, что может обеспечить хоть всю республику — какого дьявола мне присылают работников из других мест? Я предложил вам союз. Не желаете? Что ж, будем сражаться!

Словно удары молота, отдались в висках у Луарсаба тяжелые шаги третьего секретаря. Он глядел вслед уходящему, пока за тем не закрылась тяжелая, обитая клеенкой дверь. Секретарь райкома остался один в огромном кабинете. Долго сидел он молча, упершись взглядом в дверную ручку, потом положил карандаш, медленно скользнул рукой по краю стола и нажал скрытую за ним кнопку.

Вошла высокая, красивая девушка.

Секретарь кивнул на валявшиеся перед ним бумаги, на пепельницу, полную окурков. Потом, облокотившись о стол, сжал обеими руками виски и вновь погрузился в свои мысли.

Девушка, прибрав на столе, остановилась в ожидании.

Секретарь поднял голову и спросил усталым голосом:

— Есть там в приемной еще кто-нибудь?

— Только один человек. Он здесь с самого утра. Очень настойчивый. Я сказала, что вы заняты и сегодня не сможете его принять, но он и слышать ничего не хочет. Доложите, говорит, что Нартиашвили явился, и секретарь райкома непременно меня примет. Я знаю этого человека в лицо, он уже несколько раз бывал у вас.

Секретарь провел рукой по лбу и сказал рассеянно:

— Пусть войдет.

Девушка подошла к двери, неслышно отворила ее и сказала дожидавшемуся в приемной:

— Пройдите.

Чуть наклонившись вперед и ступая так осторожно, точно под ногами у него был не дубовый паркет, а хрупкое стекло, вошел низенький, толстый человек с ярко-рыжими волосами. Он прижимал обеими руками к груди старую соломенную шляпу. Подойдя к столу секретаря райкома, он поклонился с подобострастной улыбкой и почтительно пожал руку, небрежно протянутую ему через стол.

— Садись, Тедо!

Посетитель сел и, осклабившись, как бы целиком превратившись в улыбку, воззрился на секретаря райкома.

— Как поживаешь, Тедо? Что скажешь новенького?

Тедо поблагодарил за приветливые слова и умолк.

— В чем дело, Тедо, зачем побеспокоился?

Тедо наставил ухо:

— Что изволили сказать?

— Ты же, наверно, не без дела пришел. Что случилось? — чуть прибавил голосу секретарь.

Тедо ничего не ответил. Все с той же сладкой улыбкой на лице он сплел руки, покрутил большими пальцами, метнул исподлобья подозрительный взгляд на девушку и снова воззрился на секретаря.

— Я вам больше не нужна? — догадалась девушка. — Можно идти?

— Да, подожди меня немного в приемной.

Девушка вышла.

Тедо поглядел на закрывшуюся за ней дверь, перегнулся через стол и торопливо зашептал:

— Вчера у нас в колхозе подломилась дощатая крыша хлева, приспособленная под зерносушилку, и все наши труды пошли прахом — четыре с половиной тонны отборной, крупной, как кизиловая косточка, пшеницы смешались с навозом.

Секретарь райкома поднял свинцовые веки, уставился тяжелым взглядом на торчавшую перед ним копну огненно-красных щетинистых волос и выключил вентилятор.

 

5

«Москвич» запрыгал по голышам булыжного русла, въехал правыми колесами в воду и остановился.

Водитель выскочил на ту сторону, где было сухо, осмотрел шины и открыл заднюю дверцу. Сложившись вдвое, с трудом протиснул сквозь нее свое богатырское тело Закро.

— Ого! — рассмеялся водитель. — Смотри-ка, машину прямо подбросило, настолько ей легче стало. Даже баллоны раздулись, будто их подкачали. — Он с одобрением стукнул ногой по заднему колесу и заглянул в открытую дверцу. — А где остальные? Эй, Валериан! Может, ваше сиятельство соблаговолит вылезть на свет божий?

— Вот черт, остановил машину на таком месте, что придется прямо в воду бросаться!

— А ты, бочонок, чего ждешь, зимовать там собрался? Вон Шалва уже приготовился нырнуть.

Лео сбросил с головы фуражку и, скользя широким крупом по сиденью, стал протискиваться к противоположной дверце.

— Лучше разуйся и выходи с той стороны, а то ведь застрянешь наткнешься брюхом на руль, — посоветовал ему Серго.

Лео с неудовольствием пожевал губами и поленился разуться.

Наконец все выгрузились из машины. Шесть парней стояли рядышком на берегу и смотрели на простертое перед ними, пестревшее белой галькой и бурым илом речное русло.

Неторопливо катила мутноватые волны по просторному своему ложу, разбиваясь на множество потоков, Алазани. Она несла с собой землю, намытую высоко в горах, среди серых скал Борбало и Циплиани, и щедро расточала ее в окрестностях Алаверди и Алвани. Солнце заливало расплавленным червонным золотом своих лучей голыши и валуны, рассыпавшиеся по руслу, как овечья отара. Где-то в глубине ивовых зарослей прятался ветерок, отдав речное ложе во власть тепловатым волнам и удушливому зною.

— Ну-ка, Варлам, дай мне сюда вон то ведро!

— Не надо хлорки, ребята, сначала попробуем динамитом, — сказал, отбирая у Варлама ведро, Валериан.

Закро разулся и стал закатывать штаны. Долго он мучился, но не смог завернуть их выше колена — при всей своей ширине, штанины оказались слишком узки для объемистых его ляжек. Тогда он скинул брюки, в трусах вошел в воду по щиколотку и остановился, широко расставив могучие ноги.

— Откуда будем начинать, братцы? — спросил он, уперев в бедра толстые руки со вздутыми мышцами.

Лео подкатился к самому краю воды, надвинул козырек вылинявшей кепки на лоб и окинул окрестность наметанным взглядом.

— Здесь глушить рыбу динамитом негде, вода мелкая и, видите, растеклась ручейками по всему руслу.

— Хорошо бы нам перебраться к Орешному броду — там и течение медленней, и омутов много, — почесал в затылке Варлам.

— Здесь лучше, братцы, туда весь свет рыбачить ходит, и уж так все разворотили, что и малька не поймаешь, — возразил Серго.

— Все равно, теперь переезжать на другое место времени нет. Вон уже полдень, а у нас еще и шашки не приготовлены. — Валериан подошел к машине, пошарил внутри и достал бумажный сверток с аммоналом. — А куда вы пистоны дели?

— Они в багажничке, справа от руля, — показал ему кивком Серго. — Там же и фитиль. Давай уж сделаем все как положено.

Они изготовили семь динамитных шашек, растрепали кончики фитилей.

Один из рукавов Алазани протекал под большим утесом, образуя чуть пониже большую заводь; из нее в самой середине высовывалась наружу огромная горбатая лесина, похожая на кошку с выгнутой спиной.

— Если есть где-нибудь рыба, так именно здесь, — заключил Валериан; он нагнулся, выбрал продолговатый камень длиной в пядь и привязал его к динамитной шашке. — А вы встаньте в ряд ниже, где мелко, и растяните бредень. — Он затянулся папиросой, поднес ее горящим концом к растрепанному фитилю и, когда фитиль затлел, швырнул шашку в заводь, под самое бревно.

— Камнями завалите края заводи, ребята, камнями! — закричал вдруг Лео и сломя голову кинулся подбирать булыжники; сердце у него колотилось, словно у лошади после скачки.

— Ну-ка, ребята, подальше отсюда, как бы не покалечиться! — И Валериан отбежал в сторону.

Парни, успевшие набросать в заводь изрядное количество камней, бросились в разные стороны.

Потом все замерли, напряженно уставившись в воду.

А из заводи не доносилось ни звука. Лишь на том месте, где погрузилась динамитная шашка, показалась серая струйка дыма. Лениво изгибаясь, она стлалась над самой поверхностью воды — казалось, невидимая рука давит на нее сверху, не давая ей распрямиться.

— Не могли фитиль как следует в пистон заложить, растяпы! — рассердился Варлам.

Он побежал к заводи и крикнул товарищу, стоявшему на другом берегу:

— Бросай вторую, видишь — не взорвалось!

Но тут река, словно изрыгая проглоченный кусок, пришедшийся ей не по вкусу, разгневанно загрохотала и взметнула к небу мощный столб вспененной воды.

Варлам присел, закрыл голову обеими руками и, сжавшись, ждал, пока весь этот фонтан, низвергнувшись обратно на землю, не перекатился с шипением через его спину.

Приятели сорвались с мест и бросились со всех ног к реке.

— Рыба, братцы, рыба! — закричал Валериан, который добежал первым до берега и, нагнувшись, чуть не ткнулся носом в заводь. — Скорей, бредень! И становитесь внизу, перегородите течение, а то уйдет!

Парни с шумом и плеском попрыгали в воду. Несколько пар глаз так и впились в сверкающую под солнцем водную гладь.

Серго, который оставался на берегу, вдруг перестал вертеть вокруг пальца на цепочке ключ от зажигания и, как был, одетый, кинулся в заводь.

— Рыба идет, ребята, рыба!.. Скорей, а то поминай как звали!

Он гнался за подхваченной водоворотом, оглушенной вершковой рыбкой до тех пор, пока не оказался по грудь в воде.

— Тьфу, чтоб тебя! — Он выбрался, весь мокрый, на берег. — Этак я и ключ мог потерять! Ну, куда ты, далеко ли уйдешь? Все равно ты моя добыча! Ну-ка, поворачивайтесь, ребята, рыба двинулась! — Он сунул ключ в карман, бросил на гальку двух мелких усачей и снова кинулся к омуту.

Тем временем Закро и Варлам вытащили из машины бредень и растянули его в воде на том месте, где обработанный динамитом рукав соединялся с другим, более широким речным протоком.

Посреди переката стоял, раскорячив короткие ноги, Jleo и ловко выбирал обеими руками из воды мелкую рыбешку, которую пихал в подол майки, зажатый в зубах. Временами какая-нибудь полуживая рыбка выскальзывала у него из рук. Тогда Лео устремлялся за ней в погоню, плеща по воде и пыхтя:

— Ну куда, куда торопишься? Ты сначала спроси, отпускаю я тебя или нет?

Рыба плыла и плыла, оглушенная, брюшками кверху. Блеснув раза два на поверхности белым брюшком, она запутывалась в бредне или, выброшенная из воды рукой рыболова, шлепалась на прибрежные голыши.

Долгоногий Валериан шагал по заводи, похожий на аиста, и своими саженными руками выбирал из воды, кружащуюся в водовороте добычу.

— Беги, Серго, пересыпь хлорку в мешок и тащи сюда ведро. Подберем скорее рыбу, а то испортится на солнце.

Серго побежал за ведром.

— Ладно, хватит уже тут ловить, ребята. Какая была в этом месте рыба, вся уже прошла.

Закро и Варлам вытащили бредень.

Рыболовы глянули, и настроение у них сразу испортилось; всего лишь десятка два усачей и хариусов запутались в сети и лежали неподвижно, выпучив остекленелые светлые глаза.

Валериан отошел от бредня с нахмуренным лбом.

— На этот раз дал промашку. Ну, не беда — во втором рукаве улов наверняка будет получше — вон, целое дерево с корнями застряло поперек течения.

— Возьми только фитиль покороче, а то в этот раз я уж думал, что взрыва не будет, и чуть было не полез в воду, — сказал Варлам.

— Если бы влез — приятно провел бы время, нечего сказать. — Динамитчик зажег новую папиросу и направился к выбранному месту.

Но и этот взрыв принес не лучший результат.

В третий раз попробовали в неглубоком месте, под водоскатом, но там или вовсе не было рыбы, или ее всю унесло стремниной в глубину, и она опустилась на дно.

— Взрывайте в таком месте, чтобы пониже было мелко, а то в глубокой воде ничего не видно, — советовал Лео.

После семи взрывов рыбы в ведре оказалось чуть повыше дна.

Надо было пустить в ход хлорку — ничего, другого не оставалось.

Приятели оставили машину, рассыпались по руслу и стали выбирать, какой перекрыть проток.

— Вино в машине нагреется. Не лучше ли поставить его в воду?

— Да и мясо может испортиться. Ступай-ка, Шалико, отнеси провизию к скале, под вяз, там вода, наверно, похолоднее. У меня и то голова трещит от этого палящего солнца, а уж что с мясом станется…

— Ты не лей себе воду на голову, Лео, совсем разболится.

— А что мне делать — череп раскалился, как сковородка!

— Надо терпеть. Вот здесь лучше всего, братцы. Видите? И сток хорош, и рукав длинный, и берег ровный. — Валериан послал товарищей на самую середину русла.

До вечера они перегородили чуть не четверть всего течения Алазани, засыпали в воду хлорку и побежали ставить верши.

— Скорей, а то рыба ускользнет!

Валериан бегал вприпрыжку по булыжному руслу. Время от времени он тер и скреб ушибленные о камни подошвы ног и, смачно выругавшись, тащил лопату и вершу дальше, в конец перекрытого протока, чтобы запереть там выход рыбе.

— Поторапливайтесь, ребята! Отсюда заходите, здесь удобное место для верши. Валите камни в воду, ставьте запруду, да только наискосок, чтобы рыба прямо в вершу плыла. И щели меж больших камней заполняйте мелкой галькой, а то ведь стоит рыбе нос всунуть в дырку — и пиши пропало: будешь потом думать-гадать, куда она девалась! Ну-ка, попроворней! На, держи лопату, Шалико!

Бесенком скакал, носился взад-вперед тощий Валериан, показывал товарищам, что делать, поправлял вершу в узком протоке.

— Ты, Варлам, вытащи из-под верши камни и прочисть внизу русло как следует, чтобы не заливало узкий конец, а то ведь знаешь, что сказала форель?

— Что, что она сказала? — заинтересовался Закро.

— Лишь бы, говорит, дождь не перестал, а уж я по дождевому своду хоть на небо взберусь.

— Ну и что? — спросил недогадливый Лео. — Что ей на небе делать?

— Хинкали заворачивать! А кроме того, если конец верши зальет водой, рыба повернет назад, и останешься ты с пустыми руками.

— Эх, — махнул рукой Шалико. — Пусть враг мой так повернет назад, как та рыба, что хлорки наглоталась!

Приятели подняли доверху запруду, заполнили промежутки между камнями галькой и даже засыпали все с внутренней стороны песком.

Когда первая рыба заплыла в вершу, парни встретили ее радостными криками и шумом.

Валериан схватил трепещущую рыбу и объявил с видом знатока:

— Это сазан. Он очень крупный не бывает, хотя я встречал и поболыпе. Рыба вкусная и полезная для желудка.

Вторая рыба была угорь. Она извивалась, растянувшись на животе, и кусалась, когда ее трогали.

— Съедобная? — спросил Закро. — Какой у нее рот маленький! Как это она кусается?

— Под жабрами у нее с обеих сторон шипы. Когда ее берут в руки, она колется.

— Да здравствует «рыбий профессор»! — Лео схватил третью рыбку за хвост и протянул Валериану.

«Рыбий профессор» принял ее с серьезным видом, внимательно рассмотрел и объявил:

— Снеток. В Алазани нет рыбы вкуснее этой.

По-видимому, хлорная известь сделала свое дело: рыбки шли одна за другой. Попав в сухой конец узкой верши, они тщетно искали выхода, подскакивали и колотились о переплетенные прутья. Беспомощно разевая рты и выгибаясь кольцом, они отчаянно раздували жабры. А иные, пытаясь приподняться на растопыренных плавниках и бессмысленно уставясь остекленевшими глазами на незнакомый надводный мир, бессильно шевелили нежными, мягкими усами, на которые уже дохнула смерть.

Целая стая рыб внезапно обрушилась на запруду. Рыболовы визжали от радости, носились с восторженными возгласами вокруг каменной плотины и ловили по другую ее сторону рыбок, пробравшихся сквозь щели.

Несчастные рыбы, подгоняемые отравой, из последних сил стараясь ускользнуть от смерти, плыли прямо в разверстую пасть ловушки. Подхваченные ядовитыми струями, усач и плотва, хариус и снеток, перевернувшись на бок, бессильно кружили по воле волн, которые несли их в неведомое, навстречу неминуемой гибели. Временами вновь вспыхивал в них инстинкт самосохранения, и какая-нибудь рыбешка отчаянно взмахивала хвостом, чтобы с привычной легкостью стрелой метнуться в сторону, но расслабленному, скованному ядом телу хватало сил лишь на одно мгновение — и полумертвые рыбки вновь покорно отдавались несущему их потоку.

Но были и такие, что боролись до последнего вздоха. Задрав головки, они пытались держать рты и жабры над поверхностью воды, чтобы в них не попала эта несущая смерть жидкость, еще так недавно бывшая для них материнской, родной стихией.

Особенно удивила парней одна крохотная рыбчонка. С удивительной быстротой, чуть ли не стоя на хвосте, пересекла она запруженную заводь. Гордо подняв голову, держа торчком над водой передние плавники, она старалась избежать всеобщей участи. Ни разу не окунувшись, достигла она плотины и благодаря своему проворству чуть было не перескочила через нее, но счастье изменило отважной рыбке, прыжок оказался-недостаточно высоким, она упала на камни запруды и застряла в щели между ними.

Закро с сочувствием наблюдал за отчаянной борьбой этого маленького, обреченного существа. Потом, сдвинув брови, осторожно высвободил пленницу, перескочил через насыпь и пустил ее в чистую, неотравленную воду.

Течение подхватило безжизненную рыбку, она поплыла брюшком кверху. Закро проследил за нею и вернулся на свое место лишь после того, как рыбка пришла в себя, перевернулась и, мелькнув на мгновение дымчатой спинкой, скрылась в волнах.

Рыболовы поспешно выбирали из верши добычу и складывали ее в ведро. Поначалу им казалось, что улов не уместится в одном ведре, но рыба исчезла так же внезапно, как появилась.

Последним заскочил в ловушку крупный, в целую пядь длиной, хариус, вильнул в последний раз хвостом и замер.

Рыболовы испустили восторженный вопль и выхватили его из верши. Это была самая большая рыба в сегодняшнем улове. Она переходила из рук в руки, пока наконец и ее не бросили в ведро, к товаркам по несчастью.

Плетушка опустела, вода несла теперь вместо рыбок лишь белые комки хлорной извести. Да и вершу уже подзавалило песком, а снизу подперло течением и сдвинуло в сторону.

Рыболовы сбросили ветки, наваленные поверх ловушки, и тщательно обыскали кузов изнутри. Но напрасно шарили жадные руки среди набившихся в плетушку стеблей травы, мелкой гальки и комочков хлорной извести: там не было больше ни одной рыбешки.

Серго поглядел на ведро — оно было полно до половины, — запустил в него руку, перебирая содержимое, и досадливо поморщился.

— И на это шесть человек убили целый день! Одна мелюзга!

Валериан взял у него ведро, встряхнул раз-другой и пробормотал, утешая себя и товарищей:

— Маловато, правда, но рыба превосходная.

Закро медленно повернул могучую шею, глянул и покачал головой:

— Эту рыбу и есть-то грех.

— Что ты, что ты, да в ней самый смак! — Варлам нагнулся и вытащил вершу на берег.

— Надо ее помыть хорошенько, а то сами отравимся!

— Как станем варить, тогда и помоем.

— Надо же еще ее выпотрошить!

— Только ту, что покрупней, — мелкую и потрошить незачем.

Закро махнул рукой, нагнулся, чтобы вытащить из воды упавшие в нее лопаты, закинул их к себе на плечо и, затенив ладонью глаза, обвел взглядом каменистое русло реки.

— Ну я уже проголодался. Где пировать будем?

— Проедем к Алаверди. И место чудесное, и зелени много.

Варлам запротестовал:

— Там каменщики работают, чинят обвалившиеся зубцы на старой ограде. Отыщем такое место, где нам никто не помешает.

— Может и экскурсия объявиться — нынче ведь воскресенье.

— Какая там экскурсия, завскладом, — скоро уж солнце закатится.

— Да свершится воля ваша! Как хотите, братцы.

— Не хочу в Алаверди, — поморщился Валериан. — На рыбалке я куска не могу проглотить, если рядом не журчит Алазани. Да и зачем нам отсюда уезжать? Вон, посмотрите на ту луговину — лучшего места для пирушки и не придумаешь.

Рыболовы поглядели из-под ладоней туда, куда он показывал.

— Хорошее местечко! И даже дерево стоит посреди лужайки — одобрил его выбор Серго. — Знает толк, ослиная голова, — что твой князь Чолокашвили! Только вот как с машиной быть? Она туда не переберется.

— А на что нам машина? — удивился Шалико. — Подними стекла, запри ее — и дело с концом. Не уведут же — да еще у нас на глазах.

Приятели погрузили всю рыболовную снасть в «Москвич», тщательно заперли дверцы, подхватили под мышки одежду и, забрав с собой вино и провизию, зашагали по воде к дальней отмели.

Место и в самом деле было великолепное. Посреди лужайки огромная осина взметнулась к небу своим пятнистым, как у жирафа, телом. Мощные ветви ее были небрежно раскинуты в стороны, серебристая листва тихо шелестела.

А под деревом расстилался бирюзовый ковер шелковистой травы. Чуть покатая луговина тянулась до самой кромки воды, где, окаймляя ее, свешивались над потоком длинными косами- ветвями карликовые ивы.

Лео огляделся, и лицо у него расплылось от удовольствия.

— Эге, я вижу, сегодня мы будем обедать живехонькими в раю! Чего вам еще нужно, ребята, — и Алазани рядышком течет. Вон какой широченный рукав нам достался! Давай поставим в него вино — пусть немного остудится. Берись за бочонок, Шалико, ты ведь у нас младший.

Шалва с трудом оторвал бочонок от земли и, пошатываясь под его тяжестью, пошел к воде.

Валериан опрокинул ведро в траву.

— Варлам, ступай вон в тот ивняк, нарви лопухов, будут нам вместо тарелок. Ты, Лео, возьми с собой Серго и ступайте за хворостом. А ты чего прислонился к дереву, как лопата? Пойди принеси сучьев и разведи огонь.

Закро лениво двинулся к берегу, побродил среди ив, принес валежника и травы и сложил их кучкой около пустого ведра.

— Чего ждешь? На тебе спички, разжигай огонь.

Скоро пришел Лео с охапкой нанесенного рекой сушняка и подбросил топлива в дымящийся костер.

— Ты над огнем не мудри, с ним и Закро управится. Лучше убери навоз с лужайки, выбрось куда-нибудь подальше. А потом возвращайся и помоги мне рыбу потрошить. Тьфу, что за люди, провались они совсем! Пускают скотину пастись в таком райском месте. И не жалко им — изгадили этакую шелковую мураву!

Закро присел на корточки и дунул в дымящуюся кучку хвороста с такой силой, что тлеющие сучки разлетелись в разные стороны.

Лео рассердился:

— Пентюх, растяпа! Поручи такому хоть какое-нибудь дело! Вставай, убирайся отсюда! Шекспир сказал: жди добра от молодца, коль не вышел у отца!

— Валериан засмеялся и, продолжая потрошить рыбу, одобрительно взглянул на приятеля:

— Ну и язык — бритва! У тебя, брат, не котелок, а целая академия!

— Котелок и у тебя не меньше, голован, да только ума бог в него вложил маловато, — видно, поскупился. Не мог ты, едучи на рыбалку, вдобавок к своему котелку еще один какой ни на есть завалящий котел прихватить? В чем мы рыбу-то варить будем?

— На что мне котел — вон ведро!

— Разве можно в этом ведре съестное варить? Ведь в нем была хлорка; этак мы все ноги протянем!

— Трудно ли отмыть? Воды в Алазани хватит.

— Нет, братцы, рыбу, сваренную в этом ведре, ешьте сами. А я насажу ее на прут да на огне изжарю — вот и будет ладно. Эх, жалко, я не сказал ребятам, чтобы наломали прутьев. Впрочем, вон у нас целая осина под боком! Правда, от такого дерева грех даже сучок отломить…

Но Закро и не понадобилось обламывать осину — Варлам, вернувшись, принес четыре крепких прута для вертелов и охапку огромных листьев.

— Положи лопухи подальше от огня, а то завянут. — Лео наконец удалось разжечь костер, и он вытащил из кармана складной нож, чтобы помочь приятелю потрошить рыбу.

Валериан вдруг вскочил, осклабясь уставился на Закро и потер нос запястьем, так как руки у него были испачканы в потрохах.

— Чему радуешься, голован?

— Вот это штука так штука!

— Какая там еще штука? — Закро отложил обструганный прут и принялся за другой.

— Соли я не захватил!

Закро чуть не выронил прут из рук.

— Ах, кьофа-оглы!

Тем временем вернулись из зарослей парни, принесли целую вязанку хворосту.

— На кой черт нам все это суховетье? Ох, откуда берутся такие безмозглые головы? Точно все разом из ума выжили!

— Да что случилось?

— Соли у нас нет.

— Вот это анекдот! — бросил в сердцах вязанку оземь Серго.

— Постой, постой! — первым нашелся Валериан. — Нашли о чем печалиться! Да отсюда же рукой подать до Алвани! Будут у вас и котелок и соль. Вы только не давайте погаснуть огню и, пока я схожу в Алвани, выпотрошите всю рыбу. Я скоро обернусь.

Рыболов бросился к воде, вымыл руки, натянул наскоро обувь и пустился бегом по направлению к деревне.

На цыпочках подбирались сумерки к Алазани, незаметно разливались по Алазанской низине. Тени стали черными, вода потемнела, галька уже не сверкала белизной, по листве карликовых ив пробежал тихий шепот. Чуть слышно доносилось издалека мычанье вернувшегося в деревню стада и щелканье пастушьих кнутов.

Задумчиво катила свои волны по широкому ложу неторопливая Алазани, ласковые струи лизали илистый берег с вкрадчивым лепетом.

Замерли в дремотном безмолвии заросли ивняка. И только шелест пробудившихся листьев осины и треск пламени, взметнувшегося над костром, нарушали молчание.

— Видно, девчонка родилась! Ну, что вы языки проглотили? — Ceрго вытащил из кармана ключ от машины и стал крутить его на цепочке.

— А не лучше ли было бы попробовать динамит на Алавердском ручье? — почесав в затылке, сказал Шалико.

— Там мы и подавно ничего бы не поймали — все заречные деревни ходят в Алаверди на рыбалку.

— А если бы хлорку да в самый ручей?

— Откуда в ручье рыба? Вот уже два-три года я рыбы там и не видел вовсе. Разве что иной раз заплывет в устье из Алазани — да и то одна мелюзга. Такую рыбешку только ситом ловить, а сквозь бредень она пролезет так же просто, как наш председатель в окошко Марты Цалкурашвилщ

— Ха-ха-ха! Хо-хо-хо! Это ты здорово сказал, Варлам! — расхохотались приятели. — Да, дядя Нико понимает толк в этом деле. Такие бедра у его крали, что хоть стол на них накрывай на большую компанию.

— А как же свекор — ничего не замечает? — усомнился Лео.

— Куда ему! От старости совсем оглох и ослеп. Как-то в поле, когда старик спал, осел Ии взревел у него над самым ухом, а он хоть бы что. Пока мы не пощекотали у него в ноздре соломинкой, даже не шелохнулся. Да и тут, не открывая глаз, чихнул три раза подряд, пробормотал «господи помилуй!» и захрапел снова.

— Хватит вам языки чесать! И нечего зря высмеивать эту несчастную Марту. Давайте лучше выпотрошим пока что рыбу, а то я так проголодался, что, кажется, живого волка и то мог бы съесть. Тоже мне рыба — сунешь в рот, меж зубов затеряется.

— Напрасно ты бранишься, Закро. Нынче в Алазани, хоть взорви ее всю от устья до верховья, крупнее этой рыбы не поймаешь. Понятное дело: река-то ведь одна, а тысячи людей в ней каждый день шарят.

— Помню, в детстве стоило мне опустить в воду кузов, как в нем уже бились хариусы в руку толщиной. А если я удочку на ночь ставил, утром на ней всякий раз болтался карп потолще моей ноги. Помнишь, Лео, как мы с тобой однажды нашли застрявшего на перекате под затонувшим деревом снулого лосося! Бедняга издох от голода и уже начал протухать, так что есть его было нельзя.

— Как не помнить, Закро, как не помнить, — поддакивал ему восторженный Лео. — Большущий был лосось! Башка на плече у меня, а хвост по земле волочится.

— Не такая уж это большая рыба — от твоего плеча до земли, — осклабился Серго.

Тут Закро бросил взгляд на сегодняшний улов, и глаза его, заблестевшие было от приятных воспоминаний, снова погасли.

— А теперь вот за какой мелочью охотимся… Не даем рыбе подрасти, оттого она и плодиться перестала. Хоть бы закон такой издали, чтобы рыба могла свободно расти и размножаться!

— Эх, делать тебе нечего, вот и заладил проповеди читать, сказал Варлам, улегшись на бок. — Рыбе не законы нужны, а хозяйская забота.

— Вот увидишь — через два-три года здесь рыбы совсем не останется, начисто изведут. А ведь алазанская рыба до того вкусная, нигде такой нет, — сказал с огорчением Лео.

— Да ну вас, ребята! — поморщился Серго. — Больше вам не о чем разговаривать? Нашли еще новую заботу. Пропадет рыба? А мне наплевать, туда ей и дорога. Пусть пропадает.

— Эх, братцы, Земля-то, говорят, существует уже сто миллиардов лет, а человек появился совсем недавно. Да и что такое человеческая жизнь? Сегодня мы живы, а завтра нас нет. Если из-за всего голову ломать да обо всем сокрушаться, от этой коротенькой жизни совсем ничего и не останется. Выжмем уж ее до конца, возьмем все, что нам дается, и будем радоваться.

— Ой, сил нет, так есть хочу! Куда это наш голован запропастился? Ушел — и поминай как звали. Давайте хоть шашлык изжарим из этой рыбешки.

— Без соли? Ну, погоди еще немного. Тот имеретин в басне терпел, пока молотили, мололи и пекли, а тебе ведь только соли не хватает. Тем временем и рыба вся будет выпотрошена…

Наконец появился Валериан. Улыбаясь во весь рот, вынырнул он внезапно из темноты. У приятелей от изумления брови полезли на лоб.

— Не узнаете? — спросил Валериан, подталкивая к костру сопровождавшую его девушку. — Подойди ближе, чего стесняешься? Это все мои друзья-товарищи. Разве ты их не помнишь?

Девушка застенчиво кивнула и поздоровалась с рыболовами.

— Так не узнаете? — снова спросил Валериан оторопелых приятелей. — Да ведь это же Кето, ребята!

— Кето? — Серго зажал в кулак ключ от машины, намотав цепочку на палец.

— Ну да, Кето.

— Кето… — скривив толстые губы, задумался Лео. Девушка застыдилась еще больше.

— Как же вы Не помните, ребята? Мы еще у нее в Алвани до утра пировали!

На этот раз все вспомнили, заулыбались и один за другим подошли к девушке, поздоровались с нею за руку, спросили, как она поживает, как у нее дома и здоровы ли родители.

Выяснилось, что и сама она поживает хорошо, и родители здоровы, и дома все благополучно.

Девушка понемногу освоилась, перестала стесняться. Она поправила на голове косынку и принялась хозяйничать. Дрова в костре перегорели в жар. Мясо было нарезано.

Рыбу вымыли, и шашлыки зашипели на раскаленных угольях.

Особенно обрадовались парни котелку, наполненному спелыми помидорами. Помидоры высыпали на принесенное девушкой блюдо, разделали и обложили сверху кружками нарезанного лука.

— Как это мы не догадались помидоры захватить? — удивлялся Шалико.

— Так вот почему он задержался, этот черт! — радовался Лео, усердно помогавший девушке в ее хозяйственных хлопотах.

Но только вино окончательно развязало языки. Объемистый бычий рог переходил из рук в руки, и сердца рыболовов понемногу раскрывались до самых потаенных уголков. Сверкала и пенилась при свете костра темно-алая струя вожделенной влаги, утоляя жажду, умягчая пересохшие глотки, растекаясь огнем по жилам.

Кучками громоздились прямо на зеленой траве вареная рыба, шашлыки на прутьях, разломанные хрустящие шоти и хлебцы. Подвыпив, приятели забыли о лопухах, что должны были служить вместо тарелок. Они рубили маслянистый тушинский сыр на толстые куски и бросали их друг другу. Тосты следовали за тостами — пили за ближнюю гору и за дальнюю, за осину над головой и за мураву под ногами, за голубые волны Алазани и за гнилой пень, что повстречался сегодня на дороге.

Не сумев утолить жажду бычьим рогом, Закро заявил, что будет пить прямо из бочонка, который и был ему торжественно подан с одобрительными возгласами, с шумом и хохотом.

Закро ухватил обеими руками двадцатипятилитровый бочонок и провозгласил здравицу за тех, чье сердце к сердцу друга тянется, кто друга любит и тоскует о нем в разлуке.

Общий рев заглушил его слова; Закро под гром аплодисментов поднял высоко над головой бочонок и подставил рот под толстую темную струю.

Шесть пар глаз с жадностью и восторгом следили за мерными движениями крупного кадыка, ходившего вверх и вниз на красном от натуги горле. А при виде пролитого вина, что, минуя богатырскую глотку, стекало двумя ручьями на могучую грудь и тонкую рубашку пьющего, сердца парней сжимались от сожаления.

Наконец у Закро задрожали руки, он медленно отвел голову и выпустил бочонок, который с размаху ударился оземь, обрызгав ему напоследок лицо и грудь пьянящим соком, выплеснувшимся из отверстия.

— За вашу удачу! — добавил Закро, тараща помутневшие глаза, и вытер рот огромной ручищей.

— Вот молодец, спасибо! — отозвался сидевший рядом Лео и протянул ему здоровенный кусок шашлыка на краюхе хлеба.

Рыболовы возгласили «ура» в честь отличившегося сотрапезника.

Закро со слезами на глазах приподнял над землей соседа, влепил ему в пухлую щеку поцелуй и взмолился дрожащим голосом:

— Песню хочу, безбожный ты человек, спой мне песню!

Шалико глянул на девушку, хлопотавшую у огня, причмокнул и затянул, не дожидаясь Лео:

Уведу в лесок тушинку, Подстелю травы под спинку…

Но Валериан так свирепо выкатил на него налитые кровью глаза, что у Шалико сразу пропала охота похабничать.

Лео начал: «Кого люблю, той ненавистен я», и по щекам осоловелого Закро поползли капли соленой влаги, не высыхавшие до самого конца песни.

Потом Варлам лихо сощурил красивые глаза и громовым голосом предложил «Нагрянуть на Мухран-батони». Остальные поддержали его столь же громовой второй — такой, что, пожалуй, могла бы развалить крышу над головой у злополучного князя.

Долго гремела и гудела песня, долго отбивали ритм сжатые кулаки певцов, а когда все наконец умолкли, Закро снова бросил на Лео молящий взгляд.

И Лео, держа перед собой рог, наполненный до краев вином, запел, застонал:

На миг мы в этот мир пришли, Уйдем — останутся другие…

И внезапно смолк.

Рог колебался в его дрожащей руке, и живительный сок, переползая алыми слезинками через края, потихоньку пробирался по шероховатой поверхности вниз, к заостренному концу.

Философское настроение нахлынуло на заведующего складом. Он поднял мутный взгляд — один глаз его, как говорится, глядел на Алвани, другой на Алаверди. Ему вдруг стало ясно, что ведь и в самом деле человек — всего лишь гость в этом мгновенном мире, губы его скривились.

— Что мы такое? Каждый из нас — беспомощная былинка, жалкий комочек глины, горсточка праха!

Он копнул короткими пальцами зеленый дерн возле себя, набрал в горсть земли и, подняв руку, высыпал ее тонкой струйкой.

— Шекспир сказал: земля еси и в землю отыдеши. До нас сидели на этом месте другие, так же как мы, пили вино и веселились. Как знать, может, получше нас были те ребята, покрепче и поумней. А где они теперь? Куда ушли, где обратились в прах?

Лео ткнул указательным пальцем в землю:

— Вот здесь они — никуда не ушли, тут и остались. Сгнили, распались, стали прахом, превратились в это дерево, в эти кусты, в этот песок и в эту траву!

Завскладом осторожно провел ладонью по шелковистой мураве, и голос его дрогнул:

— Кто знает, чьи это кудри, чьи уста, чья жила, что билась на руке. Когда-нибудь то же самое будет и с нами — и мы рассыплемся в прах, превратимся в такую же землю… И придут другие и будут говорить о нас то же, что мы говорим о прежних…

От избытка чувств завскладом совсем распустил толстые губы, сморщился и заплакал.

Еще у двоих из тех, кто сидел вокруг костра, глаза были застланы слезами: у Закро — от сочувствия к другу — и у девушки-тушинки — от леденящей мысли о судьбе всего живущего, так живо и картинно обрисованной красноречивым тамадой…

Остальные сидели в молчании, насупясь как сычи и тупо уставясь на истоптанную траву с разбросанными на ней остатками снеди, рыбьими костями и объедками.

Лишь когда Кето объявила, что ей пора идти, подняли они отяжелевшие головы.

Пошатываясь, встали со своих мест хмельные молодцы, сказали девушке спасибо за то, что она была хозяйкой и прислуживала им за столом, и стали с нею прощаться.

Растроганный Лео решил выразить переполнявшее его чувство благодарности поцелуем и направился к тушинке с раскрытыми объятиями, но не удержался на ногах и, вместо того чтобы чмокнуть разгоряченную от огня девичью щеку, ткнулся влажными губами под мышку бросившемуся к нему Валериану.

Девушка собрала принесенную ею из дома посуду, взяла котелок в руку, извинилась за то, что ей приходится рано уйти, и попрощалась с компанией.

Валериан пошел с нею. Остальные проводили их осоловевшим взглядом до края лужайки.

Пройдя сотню шагов по пересохшему протоку Алазани, девушка пересекла мелкий кустарник и вступила в ивовую рощу.

Тут она остановилась и повернулась к своему спутнику.

— Возвращайся, Валериан, больше не нужно меня провожать. Этот лесок тянется всего на триста — четыреста шагов, за ним узенькое поле, а к полю примыкает наш огород, там я уже дома.

— Ничего, ничего, лучше я провожу тебя еще немножко. Вон как здесь темно, тропинки почти не видно.

— Ступай назад, Валериан, у меня глаза привычные к темноте, и тропинку я хорошо знаю. В детстве я гоняла через этот лесок коров на водопой. А последнего зверя, который, тут водился, старого барсука, пять лет тому назад застрелил одноглазый полевой сторож.

— А все же душа у меня не будет спокойна, пока не доведу тебя до безопасного места.

— Не надо, Валериан, ей-богу, я не заблужусь.

— Душенька моя, и не заблудишься ты, и лесок хорошо знаешь, и зверей в нем нет, а я все-таки хочу убедиться, что ты с миром добралась до дому.

— Возвращайся к своим товарищам, Валериан, прошу тебя. А то они скажут, что ты бросил их и погнался за своей присухой.

— Пусть их унесет Алазани, моих товарищей. Мне одна минута, проведенная с тобой, дороже, чем целый век с ними.

— Ах, какой ты упрямый, Валериан!

В лесу было темно, узкая тропинка вилась среди густой заросли. С обеих сторон теснили ее травы — листья лопуха и конского щавеля, шелестели, когда платье девушки задевало за них. Гибкие ветви ив, переплетаясь между собой, нависали над тропинкой сплошным сводом. Чуть слышно шептались узкие листочки, с реки доносилось кваканье лягушек.

Вдруг девушка почувствовала, что ее обхватили и стиснули сильные мужские руки.

— Что ты делаешь, Валериан?

— Кетино! Постой, Кетино!

— Пусти!.. Котелок весь в саже — измажешь брюки и меня перепачкаешь!

— К черту котелок! К черту брюки!

Валериан увлек девушку в сторону от тропинки.

— Ой, мамочка!.. Куда ты меня ведешь, Валериан? Пусти меня, сумасшедший, слышишь, пусти! Пусти, любимый… Ох, мама, мамочка!..

Долго еще умоляла спутника девушка, заклинала его своей любовью, вырывалась, боролась что было сил, но вот со звоном покатился по земле оброненный котелок, упало в кусты расколотое блюдо… и перед взглядом тушинки в просветах густой листвы мелькнуло небо, бесстыже уставившееся на нее крупными, словно спелые плоды, золотистыми глазами-звездами…

 

Глава шестая

 

1

Председатель колхоза был в не очень-то радужном настроении от последних новостей. Заложив руки за спину и уставясь на кончики своих коричневых полотняных туфель, он быстрыми, короткими шагами сновал вокруг длинного, покрытого стола в своем просторном кабинете.

«Интересно, какой это мерзавец сообщил в район о вчерашней истории? Неужели Варден меня продал? Ах, собачье отродье! И передо мной виляет хвостом, и там на задних лапках пляшет… Знаю, знаю, что это за фрукт — сначала подкрадется, усыпит тебя, одурманит, а потом вдруг бросится и ужалит, как гюрза в знойной степи… Знаю, Варден, куда ты метишь, но, пока я жив, этому не бывать. Голос у тебя сладкий, но меня ты не убаюкаешь».

Дядя Нико поцокал языком и, качнув обритой головой, взглянул на стул, стоявший перед письменным столом.

«Чтобы на этом стуле кто-нибудь другой протирал себе штаны? Нет, Тедо, на это и не надейся! Второй год ходишь вокруг меня, как волк около овчарни, но я — что пес сторожевой с колючим ошейником, меня за горло не схватишь! Будет, довольно он погулял, этот рыжий шакал, натешил душеньку! Полдеревни сгрыз, дом себе построил — дай бог Чалиспири такую школу! Эй, Тедо, тому, кто хочет лазить на крутые скалы, надо крепкие кошки к сапогам приладить. А на твои жирные ноги разве что болотные бахилы впору придутся. По-твоему, я уже настолько созрел, что от самого малого ветерка с ветки свалюсь? Ошибаешься! Не пришла пока моя осень. — Да еще и до зимы, увидишь, целехоньким дотяну!»

Нико постоял у окна, глядя в задумчивости на огороженный цветник во дворе перед конторой, потом вернулся и сел за стол.

«Экая незадача, с чего это вдруг подломились полуторавершковые доски? Как будто и не такие старые… Верно, снизу подгнили от сырости. А тут еще эти чертовы корреспонденты — нанесло же их на мою голову! Напустились, как саранча, на эту ветвистую пшеницу, хотят заставить меня одним глазом смеяться, а другим плакать. И агроному покоя не дают — не поймешь, то ли эти невиданные хлеба их распалили, то ли на девку, как спелый колос налитую, не могут наглядеться! Ну, а тот долговязый просто в родичи ко мне записался. Приютился у меня, что твой погорелец!»

Председатель колхоза посмотрел острым взглядом на дверь, некоторое время прислушивался, потом встал, неслышно подошел и вдруг распахнул ее.

— Ах, вот это кто! Слава богу! Появился наконец? Соблаговолил ступить на грешную чалиспирскую землю? Что ты крутишься перед дверью, точно свинья под дубом? Почему не входишь? Стыдишься взглянуть мне в лицо? Смелей кидайся в воду, тут неглубоко! Небось как проголодался, нашел к нам дорогу?

Дядя Нико вернулся на свое место и взглядом скользнул по мешку, перекинутому у посетителя через руку.

— Что ж ты, брат, как своевольничаешь — взял и уехал, никого не спросившись! Куда? Зачем? В самый разгар жатвы, в самую страду. Да разве ты не знал, что брюхо-то опять тебя сюда приведет — так же как пролитая кровь притягивает убийцу на место преступления? На что ты надеялся — долго ли можно жить на выручку с одной тележки гончарной посуды? А и то сказать, уж очень ты быстро с нею управился. Верно, как всегда, пропил и решил опять ко мне постучаться?

Посетитель переступил с ноги на ногу и жалобно склонил голову набок.

— Назови меня бессовестным человеком, Нико, если неправду тебе скажу, — всю эту неделю я вина в рот не брал. До питья ли мне было — душа огнем горела от горя!

— От горя? — Нико сплел пальцы и положил руки на стол. — А о чем тебе было горевать? Распродал целую тележку посуды, вот уж сколько времени не показывался, а как пожаловал, так сразу с пустым мешком в контору явился! Где ты пропадал до сих пор? Может, у тебя еще был товар сверх той тележки? Знаешь наш принцип — кто не работает, тот не ест? Или ты решил, что коммунизм уже наступил, и притом для тебя одного? Зря понадеялся! От горя? О чем тебе тужить, живешь, как пташка божья, — какую ветку облюбуешь, на ту и сядешь.

Человек с мешком подошел к столу вплотную, так что уперся животом в его край, и потрогал синее сукно пальцами цвета обожженной глины.

— Была причина горевать, Нико. Приехал я на базар, и, едва успел продать пять горшков и три кувшина, как всю посуду мне перебили.

Председатель откинулся на спинку стула и обшарил испытующим взглядом чисто выбритое лицо посетителя.

— Как перебили? Где, когда?

— Бобдисхеви, на базаре.

— Кто, зачем? Эй, Ефре-ем! — Дядя Нико отклонился вбок на своем стуле. — Не старайся вокруг пальца меня обвести — я давно уже молочные зубы сменил!

Ефрем поднял голову и бесстрашно скрестил свой взгляд с испытующим взором председателя. Потом взял за спинку стоявший рядом стул, поднял и с силой ударил им об пол.

— Перебили! Пусть я высохну вот как этот стул, если не перебили все вдребезги.

— Да кто перебил?

— Кто? Ослы.

— Ну, а все-таки — кто именно? Порядочный человек такой пакости не сделает!

— Ослы, говорю тебе, ослы! Скоты посуду мне переколотили.

— Верно! Правильно! Тот, кто это сделал, хуже любого скота. Но кто ж это был, скажешь или нет? Финагенты?

— Да не финагенты, а ослы, настоящие ослы о четырех ногах!

— Отчего же Габруа ничего мне не сказал?

— Почем я знаю?

Нико пожал плечами, встал, прошелся по комнате, заложив руки в карманы брюк. Потом прислонился спиной к раме раскрытого окна и, усмехаясь, продолжал допрашивать гончара:

— Как же это вышло? Тебя там не было, что ли?

— Как не было? Где я еще мог быть? Да только ничего не мог поделать.

— Что за притча? Да что же там приключилось?

Ефрем вскинул мешок себе на плечо, чтобы высвободить руку.

— А вот что. Подошла покупательница, стала торговать у меня большие корчаги под соленья. И осла пригнала, чтобы увезти на нем посуду. Тем временем, смотрю, подходит еще один покупатель, кувшины ему нужны для воды. Почему он ногу не сломал, пока до меня добирался? А этот человек, видишь ли, тоже привел осла, верней, не осла, а ослицу. Ну, а тот, первый осел, которого пригнала женщина, оказался жеребцом. Увидел он ослицу, заревел на весь базар и — со всех ног к ней, да как вскочит на проклятую животину… Та давай крутиться, но сбросить с себя осла никак не может. И вот вдвоем, взгромоздясь один на другого, напустились они на мою посуду, и пошел звон и треск по всему базару. Схватил я дубинку, исполосовал им бока, и люди тут подоспели ко мне на помощь, да только, пока мы сумели разнять окаянных скотов, от посуды моей остались одни черепки.

Председатель бился спиной об оконную раму, объемистый живот его колыхался от смеха.

— Я подал в суд, дело назначено на вторник, будут разбирать в Сигнахи… Вот и пришлось пробегать целую неделю. А то разве стал бы я отлынивать от работы в самое горячее время?.. Ну, а сейчас… Много я не прошу, хватит и одного коди.

Председатель перестал смеяться, вытащил из нагрудного кармана карандаш и почесал тупым концом кончик носа.

— Надо бы отпустить тебя ни с чем, да уж ладно, знай мою доброту. Хотя и стоило бы тебя проучить.

Он нацарапал на листке несколько строк, расписался и, прищурясь, протянул бумажку гончару:

— На, держи. Скажешь Лео, чтобы отвесил пшеницы из той кучи, что насыпана около веялки с отломанным крылом. Здесь все написано, но ты все же напомни.

Ефрем попятился и жалостно скривил лицо. Лишь спустя минуту он кое-как выдавил из себя:

— Напиши, чтобы дали другую пшеницу, Нико. Говорят, это зерно с навозом смешано…

Председатель с силой упер крепко сжатые кулаки в письменный стол. Глаза его под нависшими бровями превратились в щелки и холодно блеснули.

— Кто это сказал?

Гончар растерялся.

— Не знаю… Люди говорят.

— Какие люди?

— Почем я знаю? — забил отбой Ефрем. — Слыхал краем уха, будто зерно в навоз просыпалось — доски, мол, подломились…

Председатель с минуту смотрел на гончара пронизывающим взглядом. Потом подошел и сунул ему бумажку в карман выношенной гимнастерки.

— Ступай скорее к Лео, а то совсем ничего не получишь. Ступай, пока я не передумал. Я тебе выписал один пуд — больше авансом пока никому не даю. Ну, чего ждешь? Отнеси жене пшеницу и давай точи серп, выходи скорей в поле.

Ефрем поколебался, хотел еще что-то сказать, но не решился и махнул рукой: знал, что председателя не переспоришь и не переломишь, хоть с дубиной к нему подступай. Он вынул листок из кармана, тщательно сложил, спрятал за отворотом войлочной шапчонки и, стараясь ступать без шума, бочком выбрался из кабинета.

— И вот что, Ефрем, послушайся меня, брось свое гончарное производство, а то смотри, узнают в финотделе — нагрянут к тебе и облупят, как крутое яичко! — напутствовал гончара председатель.

Заложив руки за спину, он снова подошел к окну и, покачивая своей большой головой, стал смотреть во двор, на липу, осыпанную белым цветом.

«Все село узнало! Ну конечно, так оно и должно было случиться. Знаем ты да я — знает и свинья. Да и как могло быть иначе — ведь народу там было более чем достаточно. Женщины сортировали зерно для сдачи и на семена. Угораздило же эту сумасшедшую провалиться! Надо послать к ней еще раз врача. Тут, оказывается, и те, что работали в сушилке, сбежались на крик… А за ними и кузнецы… Ну вот — легок на помине! Помянешь собаку — хватайся за палку. Нет, надо что-нибудь придумать, а то и правда плохи дела. Не могут кузнецы из четырех колхозов уместиться в одной кузнице. Только вот места у меня нет, черт побери!»

Кто-то, тяжело топая, поднимался по лестнице на второй этаж. Шаги приближались и у самой двери внезапно стихли.

Председатель даже не пошевелился — только повернул голову и, убедившись, что посетитель не завернул в бухгалтерию, а остановился перед кабинетом, крикнул ему через дверь:

— Входи, входи, Миндия, не бойся! В изгороди пролом, и ты не босой, на колючки не напорешься.

Дверь отворилась, показался человек в кожаном переднике и огромных тяжелых башмаках с толстыми подошвами. Он поздоровался с председателем и стряхнул с войлочной шапочки приставшие к ней блестки окалины.

— Здравствуй! Что, опять за тем же пришел? — Председатель повернулся и смерил вошедшего беглым взглядом с головы до ног.

— А я к тебе ни за чем другим не хожу! Ну да, пришел, а почему бы мне не прийти? — Миндия хмуро оглядел кабинет и остановил глаза на дяде Нико. — Кузница у нас крохотная, набились мы в нее вшестером и только мешаем друг другу. Сколько вам об этом говорено, сколько было обещаний, сколько раз на правлении ставился вопрос и даже на общее собрание выносился, а все никак не дождемся новой кузницы. Хоть эту бы перестроили, провалиться ей совсем!

От острого председательского глаза не укрылся сердитый взгляд, которым кузнец окинул просторную комнату. Нико чуть заметно улыбнулся, снова прислонился к оконной раме и начал, постукивая правой ногой по полу:

— Что делать, Миндия, конечно, ты прав, но пока мы не сумеем все наладить да привести в порядок, придется по одежке протягивать ножки. Потерпи еще немного, дай срок — уберем урожай, а там займемся и кузницей. Сейчас, сам видишь, не до нее — все горит.

— Надоело, Нико, сыт я по горло этими разговорами. Терпения моего нет — возьму и все брошу! Железо и сталь валяются на дворе под солнцем и дождем, ржа их ест. В кузнице повернуться негде, молотком не могу свободно взмахнуть, боюсь огреть кого-нибудь по голове. Хорошо еще, что погода ясная, а то, коли пойдут дожди, эта гнилая крыша нам не защита. Толь весь прохудился — дыры такие, что в каждую буйвол пролезет. Сам видел — и стены обвалились, мы уж так, насухо, камнями их заложили. Инструмент на ночь боюсь оставить, каждый вечер таскаю домой. Да и мало нас, а дела по горло! Разве нам с Торгвой вдвоем управиться? Ученики у нас ненадежные, с них спрос невелик. Люди приходят — кому мотыгу надо отковать, кому лемех наладить, кому косу отбить, или серп, или топор… А сколько еще новых надо изготовить, сколько некованой скотины подковать! Вчера у Бегуры буйвол сломал притыки в ярме и убежал — доскакал до самой Алазани. Хорошо, что он не бодлив и людей не трогает, а то давно бы проткнул Бегуру, как инжирный лист, здоровенными своими рогами. Разве такое чудище деревянными притыками в ярме удержишь? Пришел вчера вечером Бегура ко мне домой и просит помочь. Как не сковать ему железную притыку? Пильщики просят крюков, чтобы бревна закреплять, трактористам тоже тысяча всяких мелочей нужна. А от женщин так житья нет: одна тащит чинить сломанную треногу, другая — дырявый бельевой котел, третья хочет, чтобы ей новый сделали, и сколько еще разных разностей — всего не перечтешь. А тут еще подковы да гвозди на исходе — не удосужишься сделать, так будет ходить скотина необутой: зарастут у нее копыта, потрескаются, и уж потом ни подковы не приладишь, ни гвоздя не вобьешь, только и останется, что сдать на мясо в район. А дело от этого не выигрывает, дело портится и прахом идет. Да и что вы на меня одного насели? Или свет на мне клином сошелся? Разве нет больше в колхозе кузнецов? Отпустите вы меня, оставьте в покое, пусть теперь другие ломают себе голову! А ты-то всех распустил, никому ни слова. До каких пор так будет? Зазнались, задрали носы: дескать, мы ремесленные люди, нам в поле да в саду работать зазорно!.. Чего ты уперся — построй хоть какую ни на есть кузницу, да только просторную, чтобы и все остальные в ней поместились, и я мог бы свободно вздохнуть!

Председатель, повернувшись к кузнецу боком, выстукивал кончиком башмака какой-то сложный ритм и, кивая в такт ему головой, разглядывал воробья, сидевшего на сухой ветке липы за окном.

Птичка, видимо, только что выкупалась и теперь чистила перышки, копаясь клювом у самых их корешков. Временами, она встряхивалась, отчего все ее легкое оперение топорщилось и вставало торчком, и тут же снова принималась оглаживать себя клювом.

Вдруг птичка заметила устремленный на нее пристальный взгляд и, повернув головку, в свою очередь посмотрела на человека блестящим, как бусинка, глазом. Потом подняла лапку, сощипнула клювом с длинного коготка катышок сбившегося пуха, глянула напоследок на окошко и, не заботясь о том, чтобы хорошенько просохнуть, взвилась в воздух, улетела.

Нико повернул голову к кузнецу:

— Что это у Бегуры все ломается?

— Да у него же ходит в запряжке этот бешеный буйвол!

Председатель присел на край письменного стола и пробормотал про себя:

— Такое время — не то что скотина, человек взбеситься может. — Он глянул на кузнеца и предложил ему сесть. — Разве я с тобой спорю, Миндия? Только сейчас не время для этого. Прежде всего, материала у нас нет, а если бы и был-где ты возьмешь рабочие руки в эту горячую пору?

Кузнец вскочил.

— Материала нет, говоришь? Как нет — есть сколько угодно! Вон сколько извести зря пропадает. А камней и кирпича полон клубный двор.

Председатель смягчился.

— Это, скажем, так… Ну, а крыть чем будешь? Балки тебе нужны? Стропила нужны? А поперечины, а черепица? Где все это достать?

Кузнец сдвинул брови.

— Балок и стропил было свалено вдоволь у клуба. Куда они делись? Неужто не хватило бы на одну кузню? А черепицу кто растащил? Впрочем, черепицы там еще столько, что для кузницы хватит.

Нико насупился.

— Балки и стропила были времен Давида Строителя. Они уже прогнили насквозь, и прошлой зимой их сожгли в конторе счетоводы… И черепицы перебитой там целая гора… Да, много перебили… Но ты прав, на кузницу еще хватит. Черепица старая, но покрепче новой; этой черепице сносу нет. Значит, нужен еще песок… И, конечно, рабочая сила… — Он вдруг взглянул в лицо кузнецу и спросил в упор: — Где нам их взять?

Кожаный фартук зашуршал; кузнец раздвинул колени и налег грудью на стол; как молния среди туч, сверкнули на темном закопченном лице белые зубы.

— Ты дай нам строить, а людей я приведу. Да хватит и нас одних, если возьмемся всем скопом, вместе с теми кузнецами, что ходят сейчас без дела. В одну неделю подведем стены под крышу.

— Недели много, на неделю остановить горн я не могу. В такое время нельзя отрывать кузнеца от дела.

Миндия с разочарованным видом качнулся из стороны в сторону, голубоватые белки его глаз блеснули и погасли.

— Надо же подвезти материалы и песок просеять… Раньше никак не получится.

— Должно получиться.

— Очень уж туго нам придется, Нико.

Председатель снова взглянул в лицо кузнецу и сказал отрывисто:

— Под горой, пониже Подлесков, лежит куча просеянного песку — знаешь ты это?

— Как не знать! Три дня его просевали школьные учителя. Для строительства нового клуба готовили. Грохот у них был худой, так я сам его проволокой проплетал.

— Сколько там будет песку?

— Машин пять-шесть выйдет.

— Как ты думаешь, хватит для новой кузницы?

Кузнец заколебался.

— Так его же учителя просеяли, этот песок, для клуба… Я сам грохот чинил!

— К черту учителей!

Дядя Нико с силой ударил ладонью по столу и соскочил с него.

— Клуб принадлежит колхозу, а значит, и этот песок — колхозный, и просеяли его для меня. На что хочу, на то и употребляю. Пока что нам нужней кузница, а без клуба мы прекрасно обходились до сих пор и впредь обойдемся. Чем занята производственная бригада? Все наши мастера работают на стороне. Кузница должна быть готова через два-три дня. Ступай найди Шио и приведи его ко мне, скажи — иначе я распущу эту их бригаду, а если какой-нибудь каменщик или плотник посмеет брать работу со стороны, буду урезать приусадебные участки. Ну, вали, да побыстрей! Нет, постой, я напишу записку — отдашь ее сторожу в сушилке. Возле забора под орехом лежат трехсаженные бревна. Пусть Леван сегодня же распилит их на балки.

Кузнец схватил исписанный листок и, стуча тяжелыми башмаками, выбежал из комнаты.

Председатель поглядел на маленькую огороженную бамбуком грядку в цветнике за окном и задумчиво проговорил вслух.

— Пойду-ка теперь выведу свою «Победу»… А то, если ось у арбы не смазать вовремя, будет скрипеть.

 

2

Шавлего перекинул свое охотничье ружье «геко» через плечо, намотал лесу на удилище и зашагал по пологому спуску.

Неторопливо шел он по тропинке, затерянной среди высокого клевера, поглядывая на стремительно носившихся в воздухе стрижей.

Подсолнечники в поле за Берхевой, чуть склонив широкие головки, окаймленные полуувядшими лепестками, подставляли солнцу, уже склонявшемуся на запад, свои золотистые лица.

А по эту сторону речки тянулись вдоль проволочных шпалер виноградники — притихшие, разморенные духотой и зноем; казалось, им лень пошевелить хотя бы одним широким, резным листом, крапленным голубыми пятнышками медного купороса.

Лишь заботливые, трудолюбивые руки виноградарей не знали роздыха, и жар раскаленной солнечной печи был им нипочем. Между рядами лоз сновали женщины в платках, закрывавших лицо чуть ли не до самых глаз. Они обрезали сверху чересчур буйно разросшиеся кусты. Временами то там, то здесь вздымалось голубое облачко — верный признак того, что любимое растение праотца Ноя опрыскивают бордосской жидкостью.

На краю виноградника торчала ветхая сторожка. Прислонившись покосившимся боком к древнему вязу с обрубленной верхушкой, она печально взирала на четырехугольный цементный резервуар, видневшийся неподалеку.

В тени вяза стояла верховая лошадь с длинной веревкой на породистой шее и поминутно мотала головой, отмахиваясь от надоедливых мух. Временами ей становилось невмоготу, она негромко, угрожающе ржала и хваталась зубами за место, укушенное оводом. Длинный, пышный хвост ее со свистом хлестал по лоснящимся бокам.

К бассейну вышел из виноградника человек в широкополой соломенной шляпе. Скинув со спины пустой опрыскиватель, он зачерпнул из резервуара большой кружкой раствор медного купороса.

Шавлего насилу узнал перепачканного голубым купоросом виноградаря. А узнав, поздоровался, прислонил удочку к стенке сторожки и подошел к коню.

Жеребец при виде его наставил уши, потом вздернул голову, сверкнул глазами, фыркнул и попятился.

Шавлего схватил веревку, заглянул ему в глаза и ласково погладил светло-коричневую гриву.

Трепет волной пробежал по спине лошади от холки до хвоста.

— Узнал! — улыбнулся Шавлего. — Вот, смотри, — повернулся он к виноградарю. — Шея высокая, голова небольшая, ноги длинные, сильные, с тонкими бабками, грудь мускулистая и крепкая. Весь поджарый, легкий, и ноздри тонкие и широкие — превосходный конь!

Жеребец подрагивал и тихо, тонко ржал.

Поставив кружку на край резервуара, виноградарь смотрел на человека и на жеребца из-под сросшихся бровей. Потом быстро налил раствор в опрыскиватель и сказал:

— Тех, кому так покорны животные, женщины обходят с опаской.

Шавлего бросил лошадь и подошел к резервуару.

— К сожалению, это так и есть, Реваз. Наверно, потому я и остался до сих пор одиноким. А запоздалая роза, как известно, рано увядает.

— Ты так же похож на розу, как я на ромашку.

— Насчет ромашки не знаю, а вот на подсолнух ты очень похож в этой соломенной шляпе. Только стебель, пожалуй, чересчур толст.

— Не надоело тебе в деревне?

— Что тут надоедного? Вот я сейчас иду на рыбалку…

— Рыбу ловить лучше с утра… — Реваз нагнулся за кружкой, налил еще раствору в аппарат.

Шавлего поймал взгляд виноградаря, устремленный на его руки.

— Не нравятся?

— Руки у тебя маленькие и нежные. Редко встретишь такие при богатырских плечах…

— Да, маленькие… непривычные к труду и бессильные.

— В таких руках бывает скрыта страшная сила. А женщины — те сходят по ним с ума.

Шавлего улыбнулся:

— Ты так хорошо знаешь женщин?

— Женщин сам черт не разберет.

— А все-таки?

— Была когда-то одна добрая фрау…

— Молодая и красивая?

— Так лет под тридцать. Но правда красивая.

— Когда это было?

— После окончания войны я пробыл еще какое-то время в Берлине. Она говорила мне:

«Герр лейтенант, женщине трудно вас полюбить».

«Почему, фрау Вульф?»

«Потому что вы даже в женском обществе суровы и мрачны».

Шавлего кивнул:

— Женщины, как кошки, любят тепло и ласку.

Он взял здоровенную, обожженную солнцем руку бригадира и стал разглядывать ее ладонь.

Ладонь была огрубелая, шероховатая, с целой сетью извилистых линий, бледно-лазоревых от въевшегося купороса.

Реваз высвободил руку.

— Гадать собираешься?

Шавлего поставил ногу на край резервуара и оперся локтем о колено.

— Правду говорила твоя фрау. Ну и ручища у тебя! И откуда такое берется? Чем обусловлено? Трудом? Наследственностью? Удар такого кулака должен быть смертоносным. Тебе следовало стать боксером.

Реваз отставил в сторону наполненный опрыскиватель.

— Не люблю бокс. У кулачного бойца и вне ринга всегда руки чешутся.

— Руки вообще у многих чешутся, но таким людям надо буйную свою головушку беречь. Бывает ведь и так, что рука виновата, а голова отвечай.

К сторожке подошел маленький мальчик и остановился в нескольких шагах, обрывая зубами листья со стебля лакрицы и поглядывая исподлобья на Шавлего.

— Дядя Реваз, дядя Иосиф привез плуг и велел тебе прийти.

Шавлего обернулся к нему:

— Ты что здесь делаешь, пострел?

Мальчик молчал.

— Ты по-грузински понимаешь или нет?

Мальчик проговорил, потупившись:

— Джон-Буля будем в плуг запрягать, приучать к упряжке.

Шавлего изумился:

— Это что еще за Джон-Буль?

Мальчик мотнул головой в сторону жеребца.

Шавлего глянул на лошадь и засмеялся:

— Какой из тебя лошадиный объездчик, неслух ты этакий?

— Не я, а дядя Реваз и Иосиф объезжать его станут, а я впереди буду идти.

— Ну-ка, дуй сейчас же домой! Тоже мне предводитель нашелся! Да если этот Джон-Буль тебя копытом огреет — только мокрое место останется.

Мальчик отступил в сторону.

— Не уйду.

— Уходи, а то он лягнет тебя или укусит.

— Не уйду.

— Смотри, дедушке скажу, Тамаз! Уж он тебе задаст трепку.

— Пусть задаст.

— Весь в вашу семью, — улыбнулся Реваз. — Помешан на лошадях.

— Ну, так я сам тебя вздую, если не уберешься отсюда.

— Ладно, отсюда уберусь, но домой не пойду. Хочу посмотреть, как Джон-Буля объезжать будут.

— Упряжь налажена? — спросил мальчика Реваз.

— Налажена. И ремень, что был разорван, заменили.

Мальчик оборвал последний листок лакрицы и ушел.

— Скажи, что я опрыскаю еще один ряд и приду, — крикнул ему вдогонку Реваз.

Из виноградника вышел еще один человек. Он обрызгал остатками голубого купоросного раствора последние несколько кустов и побрел к резервуару. Это был глубокий старик, дряхлые его колени подкашивались, он шел мелкими, неуверенными шажками, словно утаптывал землю.

Скинув со спины на край бассейна пустой опрыскиватель, старик затенил узловатой рукой морщинистый лоб и поглядел на незнакомого человека.

— Не узнаешь, дедушка Зура? Это внук твоего друга-приятеля.

Старик опустил руку и устремил свой тусклый взгляд теперь уже на Реваза:

— Какого друга-приятеля, малый?

— Годердзи Шамрелашвили.

Смерив Шавлего взглядом, старик сказал удивленно:

— Та-та-та-та! Как это ты вырос таким, сынок, в болоте, что ли, стоял? Ох и порода у вас, дай бог вам жизни! — Он вздохнул и отер глаза полой фартука, запятнанного купоросом. — Твой родич тоже был богатырь, вот такой же точно. Эх, горько сказать, каких ребят мы потеряли!..

— Кто старше, Зура, ты или его дед?

Зурия задумался, сжал беззубый рот, втянул бледные губы.

— Как сказать?.. Да, пожалуй, Годердзи лет на пять, на шесть моложе меня.

— Не больше? — изумился Реваз.

— Годердзи в горах вырос, сынок, здоровье у него крепкое, неподорванное. Он еще одну молодость износит, как пару калаан. — Старик огляделся с таинственным видом. — Как-то он сказал мне по секрету, что выпустил меченого ворона: хочу, говорит, проверить, правда ли, что эта птица триста лет живет.

— А вам сколько лет будет, дедушка? — спросил Шавлего.

— Уж и не помню, сынок, — снова задумался Зурия. — В ту пору, когда в Телави впервые пришли русские войска, я был мальчишкой лет так тринадцати — четырнадцати. Помню, поставили они палатки под горой Надиквари и весь город оглушили музыкой, все на гармони наяривали.

Зурия взял кружку и стал наполнять опрыскиватель.

— Как ты его с места сдвинешь, дедушка? И ведь надо еще таскать на спине этакую тяжесть, пока аппарат не опорожнится. Неужели не надоело? — спросил Шавлего.

— Эх, сынок, так привязывает к себе человека виноградная лоза. Знаешь виноградники Телиани в Цинандали? Так вот, в этом Телиани я первый целину поднимал. Раньше там лес был непроходимый. А теперь, посмотри, кругом виноградники, глазом не окинешь!.. Вот с тех пор и полюбил я виноградную лозу.

Зурия присел, подставил спину под аппарат и, повозившись, с большим трудом продел руки в наплечные ремни.

— Ну-ка, подсобите малость! — сказал он молодым людям, стараясь приподняться.

Шавлего поддержал одной рукой опрыскиватель и помог старику встать.

Зурия пошатнулся раза два, потом утвердился на ногах, встряхнулся, чтобы поправить аппарат на спине, и, согнувшись под его тяжестью, двинулся напряженным шагом вдоль крайнего ряда кустов. Правой рукой он медленно покачивал длинную рукоятку опрыскивателя.

Реваз проводил старика грустным взглядом.

Обернувшись, Шавлего посмотрел на жеребца.

— Вы в самом деле собираетесь этого скакуна в плуг запрягать?

— Чему ты удивляешься?

— Да ведь это же не конь, а сокол!

Губы Реваза скривились в каком-то подобии улыбки.

— Не настолько еще пошла у нас вперед механизация, чтобы лошадь всюду заменить машиной.

— Вы совсем механизацию не применяете?

— Не всегда и не везде она применима. В виноградниках старой посадки ряды расположены слишком тесно — трактор в междурядье не пройдет, и приходится проводить культивацию с конской тягой.

— Но такого коня — и в плуг… Как же вам не жалко?

Реваз вылил в опрыскиватель последнюю кружку раствора, вскинул аппарат на спину и, извинившись перед Шавлего, легким шагом вошел в виноградник.

Шавлего снова подошел к лошади. Жеребец тихо заржал. Шавлего почесал у него за ушами, ласково притронулся к мягкой морде с бархатными ноздрями. Вспомнил он своего Антониуса, что с тревожным ржанием бегал вокруг него, когда он лежал раненый в лесу возле Гибки, в сорок третьем году. Верный Антониус! Раза два он даже осторожно ухватил зубами отворот его шинели и попытался приподнять распростертого на снегу хозяина. Как он был похож на этого жеребца! И рост почти тот же самый — пожалуй, чуть-чуть повыше, но только чуть-чуть… Жаль, недолго он принадлежал Шавлего, — кто знает, кого он носил потом на своей упругой спине и где его нашла слепая пуля. А может, он жив и сейчас? Тогда ему было всего лет пять или шесть. Что ж, возможно, он и жив, возможно, его тоже, как этого скакуна, собираются сейчас запрягать в плуг…

Шавлего покачал с сожалением головой и взял удочку, прислоненную к сторожке.

«Что это за имя — Джон-Буль? Забавно! Надо же было такое придумать!»

Дорога, змеившаяся среди мелкого кустарника, выбежала в поле. С обеих сторон тянулись пожни. Стога обмолоченной комбайном соломы были похожи на опрокинутые мохнатые шапки чабанов.

Кто-то досужий, пустив собаку в жнивье, шел за нею с ружьем наперевес.

«На перепелок охотится», — подумал Шавлего и тут же, закинув голову, проводил взглядом голубей, с шумом пролетевших над ним.

Дорога повернула налево, в рощицу, шириной не более сотни шагов.

Здесь было тихо, лишь откуда-то доносился мерный топот копыт.

Вдруг совсем близко послышался мужской хохот, а вслед за ним сдержанный женский смех.

В рощицу въехала двуколка.

Лишь на мгновение встретились взгляды Шавлего и агронома. Девушка сразу узнала «деверя Нино», несмотря на его охотничье-рыбачье снаряжение, и улыбка мгновенно сбежала с ее лица.

Шавлего степенно поклонился и отступил в сторону, вежливо уступая дорогу.

Девушка ответила ему холодным кивком и стегнула вожжой мерина, который плелся шагом.

«А загар к лицу агроному», — подумал Шавлего.

Рощица осталась позади. Насвистывая, шел он вдоль свежескошенного поля.

На берегу Алазани он выкопал нескольких червей. Устроившись под ольхой, он наживил одного из них на крючок и закинул удочку.

Он довольно долго сидел, дожидаясь клева, но поплавок и не пошевелился.

Тогда Шавлего вытащил приманку из воды и осмотрел ее. Червяк был целехонек. Насажен он был на крючок по всем правилам…

Шавлего переменил место.

Но здесь тоже рыбы не было и в помине. Он пошел дальше, и едва успел устроиться, как послышались смех и веселые восклицания:

— Ох, Надувной, разрази тебя гром, и чего ты только не выдумаешь!

— Вот умора!

Шавлего приподнялся и посмотрел в ту сторону, откуда доносились голоса.

С десяток подростков, развалясь голышом на прибрежном песке, грелись в косых лучах предвечернего солнца и наблюдали за схваткой двух борцов, возившихся тут же на широкой отмели.

Противники были совсем не под стать друг другу. Один из них, высокий, ухватив за плечи другого, низенького, таскал его по площадке, как собачью подстилку, и притом пускал в ход такие потешные приемы, что зрители держались за животы и изнемогали от хохота.

Ребята хлопали от восторга в ладоши, кувыркались на песке и подбадривали низенького — дескать, не унывай, это ты сам упал, не повалили тебя.

Шавлего заметил: прилетели голуби и сели на ветви сухого дуба, что торчал на утесе за рекой. Он воткнул удочку в землю у края заводи, скинул брюки, положил их рядом с башмаками и, схватив ружье, перебрался вброд на противоположный берег.

Тут он пересек отмель, поднялся по тропинке, протоптанной скотиной, в рощу и направился к сухому дубу.

Временами он спотыкался, прихрамывал — давно уж не приходилось ходить босиком, и было больно ступать голыми подошвами по сухой, спекшейся земле, изрытой копытами животных.

В трех шагах от него выползла из-за куста рыже-красная медянка. Гладкая, блестящая, четырехугольная ее голова была высоко поднята, Змея повернула шею, скользнула по охотнику холодным взглядом блестящих черных бусинок-глаз и неторопливо унесла свое упругое тело в колючую заросль.

— А хороша, проклятая! Отчего зло должно было выбрать себе такое красивое обиталище?

А может, она вовсе и не зла? Разве индейцы из некоторых южноамериканских племен не оставляют детей под защитой прирученной анаконды, когда уходят на охоту? Нет, в змее, так же как в человеке, несомненно существуют два начала — поскольку ее яд может и убивать и исцелять. Недаром медицина избрала это таинственное пресмыкающееся своей эмблемой. Страх, испытываемый нами при виде змеи, — лишь темный инстинкт, не имеющий достаточного основания. Иначе как объяснить историю того отчаянного человека, который провел на ферме, где выводили змей, двое суток, лежа на голой земле, и остался невредим? Что это? Рискованная игра своей жизнью ради сенсации? Или самоотверженное служение науке? Если это делалось для науки — такого человека можно поставить рядом с Джордано Бруно. Только люди, подобные им, достойнейшие из достойных, создавали ценности для человечества!

Несмотря на все старания, охотнику никак не удавалось подобраться к сухому дубу. Колючие кусты сплошной стеной тянулись вдоль тропинки.

Оставалось только спуститься вниз, на берег, и подойти, обогнув подножье утеса. Иного пути не было.

Тропинка привела Шавлего на кукурузное поле. Опаленные зноем растения вздымали, как пики, свои длинные, свернувшиеся на солнце листья; жесткая их изнанка колола и царапала его голые ноги.

Он потратил немало времени, чтобы спуститься со скалы. Потом кое-как пересек камышовую заросль и, согнувшись в три погибели, исчез в лозняке.

Шавлего двигался осторожно, крадучись.

Наконец он остановился, рассчитав, что, должно быть, подошел на достаточно близкое расстояние. Он раздвинул дул. ом ружья ивовые ветви и выглянул в просвет.

На ветке сухого дуба, что высился на краю скалы, сидели рядышком, ласкаясь, дикий голубь и его голубка.

Растопырив крылья и часто перебирая лапками, отбегал в сторону голубок и снова мелкими шажками возвращался к своей подружке, которая поджидала его, нахохлясь и втянув головку. Оба взъерошенные, встопорщенные, они обнимали друг друга крыльями, терлись клювами и так громко, самозабвенно ворковали, что охотник трижды, уже приготовившись выстрелить, опускал ружье.

А подняв его в четвертый раз, так и застыл с прикладом, прижатым к плечу.

В двух-трех вершках от целующихся птиц, в развилине двойной ветви, глаз его заметил четырехугольную, плоскую голову.

Огненно-красная змея, высунувшись чуть ли не до половины, застыла в воздухе. Мелькнул и снова исчез раздвоенный язык.

Охотник не стал медлить и нажал собачку. Раздался сухой, отрывистый треск выстрела.

Испуганные голуби взмахнули крыльями и с быстротой молнии взвились в небо.

А змея повисла, как плеть, на сухом дереве. Медленно сползла она через рассоху, полетела с обрыва и упала у подножья скалы. Отчаянно извиваясь, она била хвостом по мокрому илистому песку.

«Не разучился еще стрелять!» Охотник бросил последний взгляд на издыхающую змею, всадил еще одну пулю в пестрый клубок и ушел.

Он пересек ручей и очутился на острове.

Под высоким осокорем чернела яма, похожая на обвалившийся окоп, — отсюда увозили речной ил.

Шавлего поставил ружье в яму и прилег в тени дерева.

Все вокруг изменило свой вид, на всем лежала печать разрушения, но также и обновления. Остров раньше был весь занесен илом — лишь кое-где зеленела на нем трава. А теперь он зарос камышом и затенен огромными ивами. Раньше вся Алазани, сливаясь в один поток, протекала этой стороной, и там, где сейчас под скалой валялась мертвая змея, был глубокий омут с водоворотом.

С тех пор Алазани, разрезав надвое земли караджальцев, проложила себе через них прямое русло, а часть осиновой рощи превратила в остров.

Большие изменения произошли за это время — в сущности, такое недолгое, — а сколько чего случилось с тех пор, как первое живое существо вышло из океана на сушу? Эх, к черту! Поистине сизифов труд искать начало всех начал, ломать себе голову над этой огражденной железными запорами вековой тайной.

Ну, а Шавлего даже не может толком разобраться, где следует искать первоначальный след грузин, стертый неумолимым бегом времени: в Месопотамии, в Малой Азии или на Кавказе? А может быть, во всех этих местах да, сверх того, еще на Эгейских островах и на полуостровах Южной Европы? Разве не красноречивы геометрические орнаменты на сосудах, найденных в Гриалети? Золотой чаше, наверное, не меньше трех с половиной тысяч лет! Разве исключено, что греческий орнамент, знаменитые «меандры», заимствован ими от нас, так же как миф о Прометее? История подобна красивой женщине, которая утоляет свою страсть к кокетству незначительными приключениями, но самое драгоценное, что в ней есть, хранит для достойного.

Лишь после захода солнца вспомнил Шавлего, что на оставленную им удочку могла пойматься рыба. Он встал, пересек островок и перешел через проток Алазани на другой берег.

На «ристалище» было тихо, борцы и зрители давно ушли домой. Ольха, склоненная над заводью, утратила свою тень, а вода под ней уже не сверкала и не искрилась.

Шавлего остановился и стал в изумлении смотреть по сторонам.

Удочки нигде не было видно.

«Неужели клюнула такая большая рыбина, что вырвала из земли и утащила в реку здоровенное удилище?»

Но где же брюки и башмаки? Или рыбы иной раз выходят на берег, чтобы отомстить рыбаку?

Вот так штука, нечего сказать!

«Это шалости тех самых ребят!»-подумал Шавлего.

Лишь во втором часу ночи, под покровом темноты, незадачливый охотник решился пробраться в деревню.

 

3

Уборка урожая близилась к концу. Тяжело нагруженные машины непрерывным потоком шли к железнодорожной станции, и закрома заготовительной организации наполнялись пахучим зерном.

Чалиспирский колхоз отличился и в этом году — выполнил план раньше срока — и теперь сдавал зерно в счет перевыполнения, стремясь показать всему району, и в особенности районным руководителям, какой обильный урожай хлеба получен им в нынешнем году.

«ГАЗ-51» уже сделал сегодня один конец до «Заготзерна» и вернулся в колхоз за новым грузом пшеницы. Разъяренный шофер со злостью пинал ногой лысую покрышку заднего колеса и орал на Лео, хлопотавшего около весов:

— Ты что, решил делать все мне наперекор? Хочешь, чтобы я заночевал где-нибудь по пути со спущенным баллоном? Ну, посмотри, сам посмотри на эту чертову покрышку — выдержит она три с половиной тонны? Нет, скажи, выдержит?

— Ты, Лексо, что-то очень осмелел. Уж не потому ли, что давешняя авария тебе с рук сошла? Час назад заходил дядя Нико и велел сегодня закончить сдачу. Что ж, ты хочешь, чтобы я тебя порожняком отправил?

Спокойный тон заведующего складом все больше распалял водителя.

— Да тут не три с половиной, а все четыре тонны! Хватит, слушай, человек ты или нет? Посмотри, как рессоры осели!

— К чему весь этот крик? — говорил заведующий складом, подкладывая на весы гирьку за гирькой, — Вот тебе пшеница, вот тебе ее вес. Погрузим еще один мешок, и будет ровно три с половиной тонны.

Лексо в бешенстве вскочил в кабину, мотор взревел, и машина, рванувшись с места, с грохотом докатилась до ворот.

Грузчики так и остались стоять, держа на весу мешок пшеницы, который уже приготовились было закинуть в кузов.

Лео невозмутимо продолжал выписывать накладную. Ни минуты не колеблясь, он добавил вес оставшегося мешка к общему количеству погруженной пшеницы, так же спокойно дал Дата расписаться на накладной, потом оторвал её, дал один листок грузчику, другой оставил себе и, размахивая своими пухлыми ручками, переваливаясь на коротких ножках, направился к своему тенистому местечку под орехом.

Теперь уже рассердились грузчики. Шота насупился, длинная его шея вытянулась еще больше.

— Чего дуешься? — Лексо вышел из кабины. — Все равно этот мешок я не дам погрузить. Зря тащите.

Дата подошел, показал Лексо накладную и, понизив голос, стал его урезонивать:

— Вот, смотри, видишь, какой вес этот слепой черт здесь написал. Как же нам быть?

— Пусть хоть голову о камень разобьет! Мне-то что? За машину я отвечаю — не он. Давайте садитесь, а то сегодня не успеем два конца сделать.

Долго пришлось парням уламывать водителя, чтобы «привести его в чувство». Наконец согласие было достигнуто, они высыпали зерно в кузов, швырнули Лео порожний мешок и сами влезли в машину.

— Вам же хуже, несчастные, намучаетесь с разгрузкой, а я как-нибудь выдержу, авось ничего не случится, — смягчился под конец шофер. — Хоте бы у этого проклятого толстяка тары, что ли, было побольше; возили бы зерно в мешках — легче было бы управляться. Вот боров! Валяется под деревом, разленился так, что даже от мух не отмахивается. Тьфу!

И Лексо в сердцах захлопнул за собой дверцу кабины.

— Хотите, пусть кто-нибудь из вас сядет ко мне сюда.

Дата не заставил долго себя упрашивать.

Не успели они отъехать от деревни на два-три километра, как перед машиной выросли трое ребят.

— Эй, Лексо, подвези до станции!

Водитель стал отказываться:

— Перегружена машина, ребята!

— Подумаешь, — большое дело, если три человека подсядут в кузов! Вот Нодар, например, навряд ли тяжелее индюка.

Шота, скучавший в одиночестве, обрадовался спутникам и перегнулся через борт:

— Что ты его упрашиваешь? Давай руку, Надувной!

— Машина-то не твоя собственная, а чалиспирского колхоза! — сверкнул на водителя глазами Coco и легко вскочил в кузов.

— Зачем мне твоя рука? — фыркнул Шакрия и одним махом очутился около грузчика. — Ну-ка, Нодар, покажи свою удаль!

Лексо обозлился и вылез из кабины.

— Сходите. Все равно, пока не слезете, не тронусь с места.

Нодар, не обращая на него внимания, тоже вскарабкался в кузов.

Лексо зажег папиросу, прислонился спиной к переднему крылу и, заложив ногу за ногу, стал с беззаботным видом пускать кольца дыма.

Шакрия начал его упрашивать:

— Мы ведь опаздываем, Лексо! Сегодня у нас футбольный матч, с курдгелаурцами играем! Если не поспеем — подведем наших. Все уже уехали, только мы трое отстали. Будь другом, поезжай!

Но Лексо и ухом не повел.

— Оставь его. Жара замучает — поедет! — Нодар развалился в кузове, на пшенице.

Шакрия зачерпнул горстью золотистое зерно, дал ему просыпаться струйкой обратно и умолк. Взгляд его рассеянно скользнул вдоль дороги и остановился на высоком здании, белевшем среди деревьев на берегу Алазани, за Шакрианским мостом. Он задумался.

Потом вдруг повеселел, высунулся из кузова и шепотом окликнул шофера:

— Лексо!

Тот, выпустив облако табачного дыма, глянул через плечо вверх.

— Прошу тебя, Лексо, не оставляй меня здесь. А если тебе так уж не хочется ехать, постоим лучше вон там, у моста. Назови меня безмозглым дураком, если не сумею и тебя угостить и сам угоститься на славу!

Лексо сразу оживился, недоверчиво глянул на соблазнителя, потом, швырнув окурок на дорогу, старательно раздавил его каблуком и показал, ухмыльнувшись, редкие, кривые зубы.

— А это будет? — Он щелкнул себя пальцем, по кадыку.

— Ну, без этого какое же угощение? — улыбнулся Шакрия.

Лексо вскочил в кабину, завел мотор и включил скорость.

Медленно, осторожно провел он машину по мосту, съехал на обочину и снова вылез из кабины.

— Ну, как у тебя настроение, Надувной?

— Лучше, чем у дяди Нико.

— Слезать не собираешься?

Шакрия посмотрел по сторонам и с сожалением глянул на Лексо.

— В первый раз вижу такого несмышленого шофера. Где у тебя мозги? Остановился на самом видном месте! Да по этой дороге Тарзан с утра до вечера раскатывает! Заезжай во двор и поставь машину подальше между деревьями, вон за тем мостом, чтобы недоброму глазу не так легко было ее заметить.

Совет пришелся Лексо по душе. Он въехал во двор столовой и поставил машину в тени деревьев, за мостком, перекинутым через ручей, что струился посреди двора.

— На дворе устроимся или войдем внутрь? — спросил Лексо.

— Внутри прохладней, да и спокойней к тому же. Отыщем уютный уголок…

Парни отыскали свободный стол в глубине зала и расселись вокруг него. Шакрия пошел заказывать обед. Он направился прямо на кухню и поманил за собой официанта.

Убедившись, что ничье любопытное ухо не услышит, Шакрия спросил полушепотом:

— Мешок у тебя найдется?

Официант смотрел на него с недоумением.

— Мешок, говорю, пустой мешок есть у тебя или нет?

Официант, ничего не понимая, выкатил глаза на загорелого парня и возмущенно зашевелил толстыми, густо колосящимися усами.

Шакрия сдвинул брови, бесстрашно встретил сердитый взгляд официанта и, когда тот повернулся, чтобы уйти, остановил его, шепнув несколько слов в волосатое ухо.

Лицо у официанта разгладилось, глаза убрались в свои орбиты, усы вновь приняли выражение гордости и благородства.

Через минуту Шакрия, зажав под мышкой мешок, завернутый в газету, выскользнул через заднюю дверь кухни во двор, миновал мосток и исчез среди деревьев.

Парни уже допивали третью чарку, когда он вернулся к столу.

— Где ты пропадал? — спросил довольный, сияющий Лексо и пододвинул ему полный стакан.

— Поговорил по-свойски с поваром. Так и стоял у него над душой, пока он не вздел на вертел самые лучшие куски и не изжарил их по моему вкусу. А теперь давайте веселиться — и пейте вволю, сколько влезет.

— Посмотри-ка вон туда, на тот длинный стол, — Нодар кивнул на компанию, разместившуюся в противоположном углу. — Узнаешь?

Шакрия повернул голову, увидел приветливо улыбающееся лицо, частые, ровные, как тыквенные семечки, зубы и осклабился в ответ.

— Ну-ка, Фируза, сыграй про охотника Како! — сказал один из сидящих за длинным столом.

Свирельщик осушил свой стакан и встал.

— Давай играй, и пропади все пропадом!

Фируза выставил левую ногу вперед, поправил на голове истрепанную кепку и выдернул из-за пояса свирель. Закрыв заскорузлыми пальцами дырочки тростниковой дудки, он поднес ее к толстым губам и, выпучив глаза, дунул изо всех сил.

Свирель вздохнула, а следом раздался громкий свист — как бы охотника, сзывающего в роще своих собак.

Свист длился с целую минуту, а потом постепенно стих, и послышался шорох осторожных шагов в мягкой траве, треск ломающихся сучьев и дыханье собаки, обнюхивающей кусты.

Вдруг Фируза поднял ногу, упер ее наискось в стул, избоченился и задул в дуду по-иному, заставив ее засопеть, забулькать, зафыркать и зашелестеть.

— Это ищейка подошла к кусту и стала в стойку, подняв заднюю ногу, — объяснял один из застольцев, и все полегли, как камыш под ветром, от смеха.

Снова выпрямился Фируза, снова свистнула свирель, а потом тихо зашелестела и наконец затявкала на манер гончей, преследующей зайца.

— Нашла!

— Подняла, ей-богу, подняла!

— Ну, давай теперь, Фируза, не выпускай серого!

Свирель тявкала все чаще, все громче, потом вдруг громыхнула раз, другой, будто раскатились выстрелы, и сразу оборвала свой рассказ, умолкла.

— Попал!

— Уложил!

— Молодец, Фируза!

Свирельщику сунули в руку чайный стакан, полный вина.

— Пей на здоровье! Заслужил!

Когда тамада начал со стаканом в руке новую здравицу, Шакрия, улучив минуту, подозвал к себе Фируза.

— Где остальные ребята? — нахмурив брови, спросил он у свирельщика.

— Уехали с напареульской машиной.

— А ты почему от них отстал?

— Вот эти сцапали меня и не отпустили, — Фируза показал глазами на стол, за которым только что сидел.

— Сам виноват. Что ты таскаешь повсюду свою сопелку?

— Каждый должен носить с собой орудие своего ремесла.

— Я тебе покажу ремесло! Ну-ка, скорей смывайся отсюда и жди меня за рощей, на дороге. Знаешь ведь — без тебя нам будет трудно выиграть. Нам тоже пора подниматься, ребята, — повернулся он к остальным. — Выходите во двор и ждите меня, а я пойду рассчитаюсь с «хозяевами».

Шота, который уже успел прийти в превосходное настроение, поднялся с места и заставил встать Дата.

Лексо стало жалко оставшегося на донышке бутылки «восьмого номера»; он вернулся к столу, высосал прямо из горлышка все до капли и пустился догонять товарищей.

Отставшие члены чалиспирской футбольной команды сошли с машины у станционной развилки и свернули в проулок возле курдгелаурского сельмага.

Лексо подъехал к складу «Заготзерно», развернул машину и остановился.

Два часа дожидались очереди на сдачу зерна чалиспирцы. Наконец настал их черед.

Каково же было удивление Шота, когда оказалось, что привезенная ими пшеница весит на шестьдесят три кило меньше, чем записано в накладной.

— А мы высыпали в кузов тот последний мешок пшеницы? — спросил он, изумленно вытянув шею.

— Высыпали, а как же! — отозвался Дата.

— Конечно, высыпали, — подтвердил и Лексо.

— Так где ж этот мешок зерна? По дороге, кажется, ничего не теряли…

— Нет, брат, после аварии мне сделали новый кузов — из него ни единого зернышка не вывалится! — заявил Лексо.

— Куда же делись шестьдесят три кило пшеницы? Никто нас не обвешивал: ни Лео, ни этот, — Шота показал на складского весовщика.

Лексо и Дата в недоумении пожали плечами.

 

4

Дядя Нико взял с блюда желтый в черную крапинку абрикос, разнял его на две половинки, бросил косточку в пустую тарелку, а мякоть отправил в рот. Потом поднял взгляд на сидевшего перед ним.

— Вот что я тебе скажу, сынок: кто доброму совету не верит, тому далеко ездить нельзя. Помнишь, говорил я тебе-не суй руку волку в пасть! А ты меня не послушал и вместо того, чтобы поискать броду, сунулся прямо в стремя. Покойный мой отец, когда я, бывало, рассержу его и кинусь бежать, кричал мне вслед: все равно не уйдешь далеко — притянет тебя назад мой хлебный ларь! Так и ты — куда хотел убежать? Кошке путь — до саманника. Пять лет ты был в бегах, и никто о тебе слыхом не слыхивал. Вот только из газет узнал я про эту историю с лавровым листом…

У молодого парня, сидевшего перед столом председателя колхоза, дрогнули складки в уголках глаз, затрепетала дряблая кожа нижних век, испещренная морщинками, — признак раннего увядания, вызванного чрезмерным пристрастием к выпивке и распутством. Парень выдавил из себя хриплый смешок и, достав коробку «Казбека», вынул папиросу.

— Ничего, я все-таки вылез сухим из воды… А многие засыпались. — Он помял папиросу в пальцах, постучал ею о коробку.

Дядя Нико пододвинул ему пепельницу со спичками.

— Как же ты выкрутился?

Парень глубоко затянулся и махнул рукой:

— Длинная история. Не стоит рассказывать. Товар прибыльный, только риск велик — попасться можно в любую минуту. Надоело мне мотаться по деревням и собирать лист по двести — триста граммов. Сначала я доставал его чуть не даром, но потом крестьяне почуяли наживу и стали жадничать, взвинтили цену. Ну, я и решил, что не стоит из-за каких-то грошей мараться, и бросил эту торговлю…

— И хорошо сделал. Твой Багдад — Телави. Куда тебя несет за тридевять земель?

Дядя Нико поднажал на абрикосы и посоветовал гостю взять с него пример.

— Не люблю фруктов на похмелье.

— Кто это тебе нос распрямил?

Гость выругался.

— Какой-то нахал набросился на меня в Москве.

— Чего он от тебя хотел?

— Поди разбери — полоумный какой-то! — Со злостью оторвав зубами кончик картонного мундштука, парень выплюнул обрывок в пепельницу. — Зашли мы впятером в ресторан. В тот день мы хорошо заработали и решили вкусно пообедать. Ну, подвыпили, захмелели немножко. Подняли тост за Грузию. А за соседним столом сидели двое — один маленький, в очках, а другой — громадина. Верзила этот глянул на нас, поморщился и говорит очкастому: «Нынче утром эти бездельники спекулировали на рынке лавровым листом, драли семь шкур с покупателей, а сейчас пьют за ту самую страну, которую позорят своим подлым торгашеством». Тут ребята как вскочат да как кинутся к нему — обступили, стали словно смерть над душой и говорят: «Ну-ка, повтори, что ты о грузинах сказал?» Очкастый перепугался, побледнел, а тот верзила и бровью не повел. Спокойно ткнул в котлету вилкой, не спеша отправил ее в рот, один только раз повел челюстью и проглотил целиком…

— Так их было двое?

— Да. Ребята говорят ему: «Повтори». А верзила положил вилку, вытер руку салфеткой и отвечает по-грузински: «Убирайтесь подобру-поздорову, а то ведь и я грузин». Тут я обозлился и тоже вскочил: «Чего вы, говорю, с ним цацкаетесь, мать его туда…» Первым попался мне под руку тот очкастый — я его отшвырнул в сторону и подступил к верзиле, только он меня опередил… Когда я пришел в себя и приподнялся, поглядел по сторонам, вижу — ребята наши валяются вокруг, как чурбаки, и официанты их водой отливают…

Гость криво усмехнулся и показал собеседнику три передних золотых зуба.

— Это тоже память о том случае? — спросил дядя Нико.

Парень кивнул в знак подтверждения.

— Не узнал, кто это был?

— Нет.

— Ну ничего. Как говорится, вырастешь большой, позабудешь.

— Вырасти-то я, может, еще и вырасту, а вот забыть… Никогда не забуду! Среди тысячной толпы узнаю этого дьявола и по лицу и по голосу. Ничего, авось когда-нибудь еще встретимся…

— Глупости! Теперь слушай меня. Что ты собираешься делать?

— Ничего. Скопил немного деньжат, хочу истратить их с умом.

— А все-таки?

Парень ответил не сразу. Он пожевал папиросу, переместил ее из одного угла рта в другой и задумался.

— Хочу машину купить.

— И возить пассажиров?

— Может, и так.

— Брось валять дурака, Вахтанг! Жить на свете надо умеючи. Столько переплатишь денег автоинспекторам и всяким другим бездельникам, что навряд ли самому что-нибудь останется. Да к тому же будешь в районе на дурном счету. Вот что я тебе скажу, сынок. Этот мир — курдюк. Надо так сало с него срезать, чтобы и тебе польза была, и никто ничего не заметил. У волка такая повадка: если не может добраться до скотины, идет за нею следом, жрет с голодухи навоз. У тебя, слава богу, дела еще не так плохи. Силен мир, против него не попрешь — это сказано людьми поумнее нас с тобой.

Дядя Нико подумал с минуту, потом поднял голову и взглянул в глаза своему гостю:

— Что скрывать, одно время махнул я на тебя рукой, думал: почему я не выронил стервеца, когда держал над купелью?.. Но теперь сдается мне, что из тебя может выйти толк. Задумал я начать этой осенью одно дело и хочу, чтобы ты им занялся. А машину я сам тебе продам.

Вахтанг перегнулся через стол к собеседнику:

— «Победу» продаешь?

— Да, хочу продать.

А сам без машины останешься? Председатель-и ходит пешком?..

Дядя Нико улыбнулся:

— Стар я стал, сынок, чтобы пешком ходить.

— Так как же?..

— Да ведь не обязан я по колхозным делам свою машину гонять! Видел мой дом? Балкон недоделан, и сзади еще одну комнату пристроить надо. Если я все это сделаю, и притом сохраню машину, люди скажут, что я колхоз по бревнышку растащил. Так что, хочешь не хочешь, надо «Победу» продавать.

— А все же, как ты без машины обойдешься?

— Секретарь райкома обещал, если мы уберем урожай вовремя и без потерь, премировать наш колхоз легковой автомашиной.

— Даром, значит, получишь?

— Да нет, почему даром?

— Какая же иначе премия?

— Каждому председателю нужна машина. А на весь район дают каждый год одну или две. Будут их распределять, достанется моему колхозу, мы и купим. Все равно будет моя.

Вахтанг сунул докуренную папиросу в пепельницу, погасил, раздавил в ней окурок.

— Покрышки у тебя хороши? Знаешь ведь, достать их нельзя.

— Об этом не беспокойся. Вчера счетовод поехал в Тбилиси, привезет новенькие.

— Ну ладно… А какая цена?

— О цене мы договоримся.

— Сейчас?

— Сейчас! — Дядя Нико встал, подошел к полке с книгами, вырвал из лежавшей там тетрадки листок и положил его вместе с ручкой и чернилами перед гостем. — Пододвигайся поближе и пиши заявление на имя правления, чтобы тебя приняли в члены нашего колхоза.

Вахтанг вскочил, схватился за шапку и нахлобучил ее так глубоко, что реденькие брови его нависли над самыми глазами.

— Спасибо за ласку и уважение! И пусть не пойдет тебе впрок все то добро, что ты видел от моего отца!

Парень бросился к выходу и боком протиснулся в дверь, слишком узкую для его грузного тела.

Дядя Нико даже бровью не повел — не вскочил с места, не стал удерживать гостя. Он только глянул искоса ему вслед, и уже на лестнице убежавшего настигли спокойные напутственные слова председателя:

— Что же, ступай, желаю удачи! Только знай — приведет тебя назад мой хлебный ларь.

 

5

На диво вытянулись, взметнулись ввысь тополя. Мощные их тела, заросшие плющом, были как бы закутаны в зеленые покрывала.

Старые толстоствольные раскоряки лозы, поднявшись над живой изгородью из трифолиата, раскинули среди тополей частую сеть своих ветвей и побегов. Из светло-зеленой чащи зубчатых листьев, словно любопытствуя, выглядывали уже наливающиеся виноградные гроздья.

Сильный и нежный запах цветов струился из сада. К нему примешивался сладкий дух созревших летних плодов — абрикосов и ранних груш.

Шавлего обошел кругом изгородь, остановился перед калиткой и заглянул внутрь.

Пес, дремавший под яблоней, вскочил и залаял.

Все тот же маленький дощатый домик, осененный миндальным деревом. Перед домом — все та же чистенькая галерейка с аккуратно подметенным земляным полом, и рядом — ладная кухонька. Все тот же трехногий пень для рубки хвороста, со всаженным в него топором. Все тот же заросший густой муравой двор с тропинкой, протоптанной от калитки к дому…

Пес в неистовстве лаял, рычал, временами хватал зубами ненавистную цепь и яростно грыз железо; слюна, стекавшая из розовой пасти, блестящими бусинками висла на его шерсти.

Шавлего, не обращая внимания на собаку, поставил завернутую в газету стеклянную банку на столб ворот, схватился за верх высокой дощатой калитки и окинул взглядом сад.

Из-под густого лиственного свода виноградной беседки вышел старик. Он остановился под абрикосовым деревом, посмотрел из-под ладони по сторонам и, вытирая большие темные руки синим передником, направился к воротам.

Рука у старика была еще твердая, сильная — Шавлего, пожимая ее, с удовольствием посмотрел на широкие мозолистые пальцы с узловатыми суставами. Потом дружески потрепал садовника по плечу.

— Здоровье у тебя, вижу, крепкое, дядя Фома, а вот усы побелели.

Фома, впустив гостя, запер ворота и прикрикнул на собаку.

— Какое там здоровье, дружок, мне ведь уже под восемьдесят. Стар стал, залубенел, как дерево в осенние заморозки.

Шавлего, осторожно ступая по мягкому газону, с восхищением рассматривал пестрые, искусно засаженные клумбы и цветники.

Садовник повел его в яблоневую аллею.

— Как ты это сделал, дядя Фома? — изумленно воскликнул Шавлего при виде яблони, которой фантазия старика придала неожиданную, причудливую форму.

Ствол этого примерно двенадцатилетнего дерева был закручен спиралью наподобие рулетки на высоте тридцати сантиметров над землей. Он служил сиденьем, а ветви яблони образовали спинку и ручки этого странного кресла.

Старик углубился вместе с гостем в аллею и вывел его к дальней части сада, за домом.

— То пустяки. Посмотри-ка лучше сюда.

На высоких столбах были протянуты в два ряда шпалеры. Виноградные лозы, пущенные по ним, сомкнув свод вверху, образовали туннель длиной в полсотни шагов.

— Эти два куста — «пальчики», черные и белые. Вот это — «хариствала», а это — «будешури», старинные наши сорта. Там — дальше — бескосточковый и кишмиш. Десять лет этой аллее, и собираю я с нее столько, сколько с изрядного виноградника. Я и твоего старика давно уговариваю устроить такую — кажется, сумел убедить. Ведь двор-то у него пустой, ничем не засажен — только свиньи под забором копаются. Ни одной пяди земли нельзя оставлять неиспользованной! За этими лозами я и Топрака вместе ухаживаем. И лесины на столбы они мне привезли. Видишь — даже дорогу мы приспособили… Лозы растут рядом с изгородью, места им мало, и проулок как раз пригодился: есть где протянуться побегам, свесить виноградные кисти.

Посреди сада была устроена красивая беседка из вьющихся растений. На зеленой стене пестрели своими розовыми и голубыми раструбами цветы вьюнка. В каждом углу беседки стояло по одному «креслу» из яблони или сливы. Замысловато изогнутые деревья были осыпаны плодами, свисавшими со спинок и с поручней.

В беседку садовник провел воду из родника. Тонкая струя с журчанием падала в маленький бассейн.

— Это он от жары пересох, а обычно воды бывает побольше. Уж сколько времени ни единой росинки с неба не падало! Вчера вечером собрались было тучи, я уж поглядывал на них с надеждой, думал, будет дождь, да нет, к утру ни одного облачка не осталось, все ушли за горы. Плохо, если пойдет сейчас на засуху. И виноградникам туго придется, и кукуруза зачахнет. Наши ведь второй прополки еще не закончили.

Куда только я не ездил — и в ахалцихском и в вариан- ском питомнике побывал, достал саженцы всевозможных фруктовых деревьев и посадил в этом саду. — Старик вошел в беседку. — Хороший сад был у покойного Титико, сад на славу. Ты еще молодой и, верно, не помнишь, а может, даже, и не слыхал, что большой дом, в котором нынче больница, врачебный пункт и аптека, раньше принадлежал ему. А сад, что за этим домом, — старик усмехнулся с горечью и сел в кресло, — да, впрочем, какой теперь это сад — отдали его на поток и разграбление, чего ребятишки не доломали, то скотина уничтожила. Сам знаешь, сынок, без настоящего хозяина что угодно прахом пойдет. Так вот, этот самый сад мной разбит и мной засажен. Перед домом стояли кипарисы — ах, какие кипарисы!..

— Помню, помню! Воробьиных гнезд на них было без счета. Как-то вечером взобрался я на один из этих кипарисов, хотел птенцов из гнезда утащить, да заметил меня Филимон. Помнишь Филимона, имеретина, заведующего аптекой?

— Как не помнить! — оживился старик. — Он и сейчас там.

— Разве ты его не видел?

— Нет, не видал… Так вот, застал меня Филимон на месте преступления и кинулся за мной. Насилу я убежал, перепугался насмерть. Годом раньше он стрелял в Ефремова Адама за то, что тот посмел влезть на тутовое дерево.

Старик весело посмеивался. Частая сеть морщин разбежалась от уголков рта по чисто выбритым, дочерна загорелым щекам.

— Пока сад был приписан к больнице, этот самый Филимон его оберегал… А потом его как-то сразу чуть ли не сровняли с землей. Эх, даже смотреть в ту сторону не хочется!.. А как глянешь ненароком — сразу в сердце кольнет. Да, так я о кипарисах. Как-то зимой осталась аптека без дров — не доставили вовремя. Так что ж ты думаешь? Срубили эти самые кипарисы и сожгли их в печке…

Старик расстегнул высокий ворот рубахи, вытер еще раз руки о передник и, сощурив веки с реденькими ресницами, блеснул из щелок зелеными зрачками.

— Надолго ты у нас в деревне задержался! А говорят, собираешься снова в город, станешь там большим человеком.

Шавлего насторожился:

— То есть как это — большим человеком?

Садовник отвел глаза, посмотрел на виноградные кисти, свисающие с зеленого свода беседки.

— Тебе видней… Нынче, кто уезжает, назад не возвращается. Такой у молодых завелся обычай: здесь, в деревне, оперяются и учатся крыльями махать, а летают уже в других местах.

— Я и в самом деле собираюсь уехать в Тбилиси, но что значит — выйти в большие люди? При чем тут это?

— Эх, милый, каждый, кто сумел выбраться из деревни, рвется в начальники — чем ты хуже других? Обыкновенное дело. Всякому хочется сесть повыше, поглядывать на мир, как орел с поднебесья. Где только найдутся кресла для стольких желающих?

Шавлего сорвал цветок шалфея, разделил его на пять частей и стал выщипывать тычинки.

— Желания и кресла редко совпадают, дядя Фома, а если их пути и пересекаются, то на очень короткое время. Что за корысть сесть калифом на час-другой?

Старик снял с ноги чувяк, вытряхнул набившуюся в него землю и обулся снова.

— Я в этих ваших ученых предметах ничего не смыслю. Крестьянин рассуждает по-крестьянски. Какие там калифы да султаны! Я просто говорю, что все желают стать вельможами, а крестьянствовать не хочет никто, Что с вами, молодыми, станется, когда мы, старики, перемрем? Кто тогда будет приказывать и кто выращивать урожаи, обрабатывать землю? Пожалуй, сцепитесь все, живьем съедите друг друга.

— Не сцепимся и друг друга не съедим, дядя Фома. А учиться должен каждый, чтобы применить свои знания на деле и облегчить трудовому человеку его бремя. Пусть вместо нас работают машины.

Под густыми усами старого садовника мелькнула улыбка.

— Вот, вот — и наш председатель тоже хотел пропахать виноградник машиной, да только как пустили трактор. между рядами, он и пошел крушить лозы… Из каждых трех кустов два свалил и вывернул с корнем.

— Это, очевидно, случилось из-за неумения или халатности тракториста.

— Возможно, что и так, — какое ему дело до колхозного добра? Мне самому приходилось видеть: мотыжат люди кукурузное поле без всяких машин и тяпают мотыгой кто куда, как попало — траву не выпалывают, а только заваливают сверху землей. А потом посмотришь: разрослась в кукурузе овсяница так, что и легавому псу сквозь нее не продраться. Трудодни потратили, а всходы сорняк заглушил. И еще дивятся — почему урожай невелик!

— Но теперь ведь виноградники закрепляют лично за каждым?

— Да, и это немножко помогло делу, а то я уж думал, все как есть прахом пойдет. А только эти, образованные, страх как не любят пот проливать, от физической работы отлынивают. Этой весной младший сын Датии Коротыша кончил бакурцихскую школу и сразу, видишь ли, захотел стать бригадиром. Председатель говорит ему: давай поработай год-другой наравне со всеми, посмотрим, на что ты годишься, а там, может, и произведем тебя в бригадиры. Но парень от мотыги да от садового ножа нос воротит. А вы, говорит, снимите кого-нибудь, кто поплоше, и назначьте меня на его место.

— Что за школа в Бакурцихе?

— Толком не знаю… Кажется, агротехников готовит. Вот видишь, каков молодец; только что со школьной скамьи, а уже кресло себе требует.

— Что ж, пусть требует. Вы и дайте ему. Если есть у него голова на плечах — сумеет усидеть, а нет — слетит.

— Разве дело в голове?

Садовник встал, вышел из беседки и вернулся через несколько минут с корзинкой, полной спелых абрикосов.

Он собрался было снять фартук, но Шавлего остановил его:

— Высыпь прямо на траву, дядя Фома, вкуснее будет.

— Может, хочешь на дерево подняться?

— Ну, чего там карабкаться с ветки на ветку?.. Я уж отвык. Высыпай, буду есть по-городскому.

— Мать этого абрикосового дерева стояла в саду у покойного Титико. Я взял оттуда веточку и привил на дичке у себя во дворе. Давно это было. Теперь дерево разрослось так, что я и до нижних ветвей еле дотягиваюсь.

— До чего вкусные абрикосы! И какие крупные! Присаживайся, поешь и ты.

— Эх, мне уж они надоели. Я их больше сушу. Фруктов гибель, а есть некому. Покойная моя старуха любила их и на зиму старалась побольше запасти. А я… разве что продам иной раз, сам же теперь до них не охотник.

— А дом у тебя тот же, что был, дядя Фома. Никак не можешь построиться? Вся деревня в новые дома переехала, только у тебя прежняя дощатая избушка.

— Для кого строить? Человек я одинокий, без роду без племени. Умру — никто на моей могиле плиты не поставит. А мне самому на что новый дом? И этот слишком велик. Зачем же ломать себе голову, тратить лишние труды? Я и с садом своим едва управляюсь. Давно уж мне пора на тот свет, да, видно, богу такие развалины, как я, ни на что не нужны. Я и денег скопил малую толику, не хочу, чтобы меня село из милости похоронило. Еще год-другой — и отправлюсь туда, куда проводил свою старуху. Так на что же мне новый дом?

— Такому саду хороший дом был бы как раз под стать. Но в самом деле, как ты ухаживаешь один за таким участком?

Садовник прочесал большой тяжелой рукой, словно граблями, свои густые усы.

— Одному-то как раз сподручней… Кабы я хотел впустить к себе в сад другого человека, так не построил бы саженную изгородь из трифолиата… Я и Топрака — старые друзья, а три года не разговаривали из-за одной паршивой свиньи. Сколько раз я его предупреждал: «Привяжи свинью, не пускай ее бродить по саду». А он отшучивается: дескать, я не я и свинья не моя. «Как же, говорю, не твоя, вот и следы отсюда прямо к тебе на двор ведут». А он отвечает: «Рассмотри следы хорошенько. Если свинья подкованная, значит, моя, а нет — так — чужая». Ну, я подстерег животину и всадил в нее пулю. Три года мы были в ссоре. После этого я обнес сад колючей изгородью.

Старик разломил надвое абрикос, отбросил его, так как он оказался червивым, и взял другой.

— Пока я жив, сад разорять никому не позволю.

Слетевшиеся пчелы облепили брошенный плод и стали с жадностью пить его сладкий сок.

— А пасека у тебя большая, дядя Фома, — я заметил под орехами множество ульев.

— Не так уж много — всего пятнадцать пчелиных семей. У Топраки их тридцать. Он смолоду этим делом промышлял и очень хитро приспособился. На диких пчел ходил и пудами мед продавал. Вечно, как лесной дух, бродил по чащобам. Глаз у него был зоркий, наметанный — и немало он находил дупел, набитых медом.

— А как он их искал?

— Черт его знает! Отправится, бывало, в лес, возьмет чашку с медом и поставит где-нибудь, где, по его расчетам, должны водиться пчелы. Ну, прилетит пчела, возьмет мед и улетит с поноской, а Топрака проследит за ней, докуда хватит глаз. Зрение у него было как у ястреба. Проследит, значит, за пчелой, заметит, где она скрылась из виду, и поставит чашку с медом теперь уже на том месте. Снова прилетит пчела, снова возьмет мед — и снова Топрака следит за ней, пока она не затеряется среди деревьев. Так, идя за пчелами, он в конце концов добирался до места, где они гнездились. Топор у него всегда был за поясом. Оставалось только срубить дерево и унести его вместе с медом.

— А пчелы Топраку не кусали?

Старик покачал головой, полузакрыв глаза.

— Наша грузинская пчела смирная и умная. Другой такой работящей и сильной пчелы нигде не сыщешь.

— Зачем ей сила? Чтобы больше меду унести?

— Ты не смейся и не дивись. Пчеле очень даже нужна сила. Так вот, по выносливости, по силе и по храбрости с нашей пчелой никакая другая во всем мире не сравнится. У покойного Титико пчельник был на сотню ульев, а то и больше. Ходили за ним я и Топрака. Князь по пчелам с ума сходил, и по его поручению я объездил всю Россию и всю Грузию, разыскивая самые лучшие породы. Каких только пчел я не привез — и всем им поставил ульи в том большом саду, что сейчас в таком разоре и запустении. Выйдет, бывало, князь в сад — а был он генерал — и пройдется по-генеральски вдоль ульев, выстроенных в ряд. Пчелы гудят, поют, пляшут на крышах ульев, летают по-над травой, кружат между деревьями, заползают в летки и выходят наружу. Одни улетают за взятком, другие прилетают, нагруженные цветочным нектаром, третьи встречают их на летках, отбирают поноску и уносят в улей, а те отправляются на новые поиски. Что делалось, когда, бывало, зацветут эспарцет, трилистник и клевер, а к концу месяца и подсолнух, не описать! Надо было видеть, как. надрывались бедняжки с утра до вечера… — Старик прервал свой рассказ и предупредил гостя: — Осторожней, не вырони банку, а то ударится о край бассейна, разобьется. Зачем тебе посуда понадобилась — не за медом ли пришел?

Шавлего вспомнил о банке, которую держал на коленях. Выскользнув из бумажной обертки, она сползала вниз, и он вовремя подхватил ее.

— Да, я хотел взять у тебя немного меду для матери. Врач ей мед прописал.

— А что с твоей матерью?

— На сердце жалуется.

— Мед лечит от всех болезней, сынок, с медом ничто не сравнится. Вот фрукты, например, очень полезны, но разве можно поставить их наравне с медом? Мед и для глаз полезен, и для слуха, и для сердца, и для души. Почему ты раньше не сказал? Мать, верно, ждет тебя.

Пасечник встал и направился вместе с гостем к дому.

— Еще одна вещь нравится мне у пчел — хорошо, если бы люди подражали им в этом.

— Что же именно? — поинтересовался гость.

— Трутни в пчелиной семье ничего не делают, только питаются плодами чужого труда. Зато, когда кончается медосбор, рабочие пчелы выбрасывают этих тунеядцев из улья, а если медоношение внезапно оборвется, отправляют вслед за ними и трутневых куколок.

 

Глава седьмая

 

1

Властители Ирана из бесчисленных персидских династий, монгольские ханы и султаны сельджукиды — чья только кровавая рука не терзала издревле грузинскую землю! Жадному взору кизильбашей и пашей в зеленых тюрбанах цветущие долины Картли и Кахети представлялись Магометовым обетованным раем, и из века в век дымились костры на сигнальных башнях и на крышах грузинских замков, извещая о нашествии, пророча близкую беду. Тупилась халибская булатная сталь о дамасские шлемы и о хорасанские кольчуги, и каждую пядь иверийской земли орошал своей и вражьей кровью несгибаемый картвел. Вырубались, превращались в пустыни густолиственные рощи в долинах Куры, Иори и Алазани, беспомощно жались к обугленным кольям мертвые, сожженные лозы.

Проходило время, и возвращались на разорища и пожарища жители, укрывшиеся от нашествия в мрачных извилинах горных ущелий и в темных скалистых пещерах. Собирали по крохам уцелевшие от меча и пламени остатки добра, и весною вновь зацветали лозы, и, как прежде, волновались под ветром нивы. Наливались соками неоглядные хлебные поля, и бирюзово зеленели в садах зубчатые виноградные листья.

Но опять врывались в страну меч и огонь, и опять превращались в пепел плоды труда человеческого.

Вновь накапливала опаленная земля живительные соки, вновь поила и взращивала деревья и злаки, и вновь приходили охотники до чужого добра. Так длилось от столетия к столетию, пока четырехгранный русский штык, вступив в союз с иверийским мечом «гвелиспирули», не оттеснил за Араке и за Месхетские горы иранского «непобедимого» льва и османский полумесяц.

Вряд ли случалось в мировой истории, чтобы какое-либо растение проявило к трагедии своего творца столько сочувствия, сколько выказало к бедам нашего народа его создание — грузинская пшеница «доли» или «долис-пури».

Не раз приходилось ей терпеливо стоять все долгое лето на полях, под пылающим костром солнца, чтобы грузин, укрывшийся в горах от несметных, как саранча, вражеских полчищ, не лишился куска хлеба, и она закалилась в зное, стала устойчивой против засухи.

Порой месяцами дожидалась она заботливой руки и острого серпа своего хозяина, на время изгнанного из дома всемеро превосходящим по численности врагом, и приобрела выносливость к холоду.

Она старалась сохранить полноту и налив хлебного ядра, чтобы тот, кто возделал ниву, пожал щедрые плоды посеянного им — колос ее окреп, стала прочной оболочка ее зерен.

И часто бывало, что грузин, отложив наконец натруженный меч, чтобы взяться за серп, выходил на жатву в заснеженное поле и увозил из-под сугробов полновесные, усаженные незачахшим и нерассыпанным сочным зерном снопы.

Вот почему, когда Мухранская селекционная станция развернула работу по отбору и улучшению хлебных злаков, она отдала местным сортам предпочтение перед привозными и на их основе создала новые грузинские породы пшеницы.

Появились дотоле неизвестные сорта «кахетинский доли», «дзалисура», «цезиум», «церулесценс» и множество других. Но хотя в ту пору на равнинах Картли и в Ширакской степи, житнице Грузии, собрали невиданный урожай, задача обеспечения республики собственным хлебом далеко еще не могла считаться решенной.

Помимо освоения новых посевных площадей и применения удобрений — органических и минеральных — необходимо было что-то еще… Что-то такое, что позволило бы за несколько лет значительно повысить урожайность пшеницы и приблизиться наконец к достижению поставленной цели.

И то, в чем ощущалась такая нужда, появилось… Это была кахетинская ветвистая пшеница, выведенная не прославленными селекционерами на испытательных станциях, существующих уже десятки лет, а какой-то молодой девушкой-агрономом в глуши Кахети, в безвестной деревне Чалиспири.

Слух об этом сначала распространился по соседним районам, а в конце концов дошел и до столицы.

Здесь сначала недоверчиво улыбались и качали головой, но потом, когда слух подтвердился и стали известны подробности, вокруг этой спасительной ветвистой пшеницы поднялся шум.

В Телави направились авторитетные группы специалистов-ученых, за ними последовали отряды журналистов, а в один прекрасный день приехали секретарь республиканского ЦК, председатель Совета Министров и министр сельского хозяйства.

У гостей просияли глаза, когда перед ними на берегу Алазани раскинулось на семи гектарах опытного участка целое море ветвистой пшеницы.

«Море» это стерег ходячий оружейный склад, полыцик Гига, — он расхаживал вокруг опытного поля, как овчар вокруг своей отары.

Гости вышли из машин, углубились в высокую ниву и, увидев на высоте своей груди и плеч тяжелые, разветвленные, как стебли тархуны, колосья, сразу же поняли, что задача обеспечения Грузии собственным хлебом будет разрешена в ближайшее время.

Не может вырасти желудь без дуба — и точно так же все эти дела не могли вершиться без участия Русудан. И Русудан проводила целые дни напролет в поле — лишь на закате возвращалась она домой.

И поэтому, когда однажды вечерней порой кто-то властно постучался в ворота, она с досадой оторвалась от своих любимых цветочных грядок.

Поставив лейку на землю, Русудан направилась к воротам; вот она открыла калитку, и лицо ее просветлело — выражения неудовольствия как не бывало.

За воротами стоял высокий светловолосый юноша. Он держал под уздцы верховую лошадь и пощелкивал по доскам забора пастушеским, сплетенным из мягких ремней, кнутом.

— Я уж думал, ты нарочно не отзываешься, чуть было не влез на забор. Как поживаешь, Русудан?

Девушка снова сдвинула брови и посторонилась.

— Входи, входи, негодник! Я тебе покажу, как своевольничать! Спустился с гор и даже не заглянул домой, ускакал обратно.

Юноша весь расплылся в улыбке, подошел к Русудан и осторожно чмокнул ее в щеку.

— Не сердись, мамочка, если б я тогда не поторопился, бог знает, в какую бы меня потом втянули историю. Наш районный ветеринар в три дня трех барашков приканчивает. А заведующий фермой так же бережет отару, как Хатилеция виноградник Ии Джавахашвили.

Девушка глянула на хурджин, притороченный сзади к луке седла, и просияла.

— Какой славный песик, Максим! Ты для меня его привез?

— Для кого же еще? Может, для Марты Цалкурашвили? — Юноша нахмурился. — Уж этот Закро! Что ему было до нашего Ботверы? Зачем он убил бедного пса? На то и собака, чтобы лаять на чужих, кто бы это ни был-зверь, скотина или человек. — Голубые глаза юноши гневно сверкнули, он с силой ударил кнутовищем по своей серой пастушьей ноговице. — Уж не думает ли Закро, что этот дом без хозяина и о нем некому позаботиться? Может, ему кажется, что раз женщина живет одна, значит, можно над ней измываться? Так пусть постережется, наплевать мне на его чемпионство!

Русудан изумленно подняла брови.

— Максим, Максим, где ты научился так разговаривать? Вот разошелся! Идем домой, и прекрати эти глупости.

Парень осекся, посмотрел на удивленную девушку, потом подошел к ней и, закрыв глаза, ласково потерся лбом со свисающей золотистой прядью об ее щеку.

— Прости меня, мамочка. Это со мной бывает — иной раз не сдержусь, сболтну лишнее. Я погорячился. Жалко Ботверу, хороший был пес!

— Глупыш, не зови меня больше мамочкой. Что люди подумают, если услышат?

— Какое мне дело? Пусть всякий думает, что хочет. Ты лучше скажи, зачем тебе понадобилось посылать мне с Вано целых три рубахи? Разве одной было бы недостаточно? Или ты думала, что я за все лето ни разу не приеду тебя навестить?

Русудан покачала головой:

— Что ты говоришь, Максим! Ведь ты в горах, далеко от дома. Одежда там быстро грязнится. Хоть в неделю раз нужно рубаху сменить? Кто тебе ее постирает?

— Мыло у нас есть, воды в речках сколько угодно. Мы, пастухи, сами себе стираем.

— Ну, хватит, не спорь! Так это в самом деле наш пес?

— Наш, наш! Ты ж велела прислать — вот я и привез его сам. А что за щенок, если б ты знала! Бесстрашный, злой — ни в чем не уступит Ботвере.

— А этот козленок тоже наш? Ух какие у него рожки! А глаза хитрющие. И бороду вон какую уже отрастил! Вытаскивай их из хурджина, пусть разомнутся с дороги. Бедняжки, небось ноги у них совсем затекли.

— Принеси бечевку, Русудан, чтобы привязать козленка, а то ускачет, он и в самом деле хитрющий. А для щенка надо будет достать цепь потоньше, пусть с самого начала приучается сидеть на цепи. Пес вырастет из него свирепый.

Маленький серо-черный щенок, высунув широкую бархатистую мордочку из хурджина, глядел по сторонам с хмурым и скучным видом. Но как только его освободили из заточения и посадили на землю, он развеселился, встал на кривые лапки, встряхнулся и, переваливаясь, засеменил куда-то в сторону.

— Он, наверно, голоден, Русудан. Есть у тебя отруби или кукурузная мука? Я сделаю ему болтушку. Давай сюда веревку, этот козленок такой непоседа — в Сабуэ выскочил из хурджина, насилу я его поймал.

— Козленок наш, Максим?

— Нет, наша коза оказалась неплодной. А этого козленка заказал дядя Нико. Надоели, дескать, мне цыплята да поросята, хочу козленком полакомиться.

— Ну и что?

— Ну и заведующий фермой прибавил баранчика к его стаду, а этого козленка послал сюда ему на закуску.

Девушка ласково погладила животное, почесала у него под рожками и объявила решительно:

— Не отдавай его, Максим.

Юноша замотал головой:

— Нельзя не отдать, Русудан. У дяди Нико какой-то корреспондент в гостях, верно потому и понадобился козленок. Неудобно, чужой человек — что он скажет?

— Ты не относи им козленка, а с корреспондентом я сама поговорю. Он небось как раз за такими историями и охотится.

— Не надо, Русудан! — взмолился Максим. — Сама знаешь, дядя Нико и без того на меня косится, а если еще такую штуку отколоть, он так меня изругает, что потом не отмоюсь. Черт с ним, мало ли поглотила его утроба, этот козленок — не первый и, наверно, не последний.

— Как не первый? Разве ты уже привозил ему… И мне ничего не сказал?

Максим улыбнулся:

— Какая ты, мамочка, простодушная! Разве всякий раз именно я должен живность ему доставлять? Мне даже и знать ничего такого не положено. Просто я ехал домой — вот со мной и отправили живую посылку. А спустился я на этот раз, потому что боялся — кукуруза без второй прополки простоит, початки не нальются. Как она, не увяла, не пожухла от зноя? Держится?

Русудан махнула рукой:

— Не знаю, Максим, не до того мне. Вот уж сколько времени я на свой участок даже не заглядывала. Извелась с этой уборкой урожая. Сегодня еще рано пришла домой, а то обычно и встречаю и провожаю день в поле. Тут еще эти корреспонденты — спасенья от них нет! Сочиняют, пишут, что им в голову взбредет, а уж фотографируют без конца, в самых разнообразных видах и позах. Медведь еще не убит, а они уже шкуру прикидывают…

Овчар показал в улыбке белые, ровные зубы и вытащил из нагрудного кармана сложенную газету.

— Вот, и до нас дошло… Ребята хотели пустить бумагу на цигарки, да я не дал. Здорово пишут, черти! А вот карточку сильно приукрасили, еле тебя узнал.

Русудан погладила собачку.

— Приукрашивать они мастера, это верно… Ты вот что скажи, как мы этого малыша на ночь устроим? Не холодно ему будет на земле или на полу?

— Щенок в горах вырос, к баловству не привык. Может, здесь ему даже жарко покажется. Только дай ему что-нибудь поесть, а то он, бедняга, проголодался.

Русудан ушла в марани и вернулась через несколько минут с чашкой кукурузной муки.

— Ты отведи свою кобылку в сад, а я тут со щенком сама распоряжусь.

Максим расседлал лошадь и, сняв уздечку, хлестнул ее по жирному крупу поводьями. Каурая кобылка, пофыркивая и пощипывая по пути траву, затрусила в сторону сада.

— Привяжи ее, Максим, а то ночью прибредет сюда, потопчет мне цветы

— Привяжу перед тем, как лечь спать, не бойся. А что сад? Летние груши поспели?

— Не только поспели, а уже все съедены.

— Как съедены? Кто их съел?

Русудан размешивала в глиняной чашке палкой болтанку и приговаривала, наклонившись к щенку:

— Ешь, Мурия, ешь! Вкусно?

Потом подняла взгляд на парня и ответила на его вопрос:

— Кто съел? Вот именно — кто? Дом заброшен, как старая церковь, а в деревне бездельников хватает. Развалили каменную ограду со стороны дороги, залезли в сад, даже траву около грушевого дерева вытоптали, да и вообще все вокруг разорили и переломали.

Максим ничего не сказал в ответ. Он ушел за дом и стал бродить по саду.

Наступали сумерки, и в саду, осененном огромными деревьями, было совсем темно. Недвижно стояли истомленные от целодневного зноя деревья и всей поверхностью своей зеленой листвы жадно впивали вечернюю прохладу. Под ногами при каждом шаге чуть слышно шуршала высокая трава. Тишина царила на дороге, ведущей в горы. Где-то совсем рядом фыркала и тихонько ржала лошадь, — катаясь в траве, она восстанавливала силы, потраченные в долгом и трудном пути.

Максим шел вдоль ограды, сложенной из крупных булыжин, и внимательно присматривался. В дальнем конце сада, на границе поля, смыкавшегося с озером, ограда была разобрана и камни свалены в кучу у ее основания. Кто-то сумел разорвать и колючую проволоку, протянутую поверх ограды, концы ее, свисавшие с камней, еле виднелись в сгустившемся сумраке.

Раздосадованный хозяин с минуту хмуро смотрел на разрушения, причиненные обнаглевшими озорниками. Потом наклонился к куче камней и стал старательно укладывать булыжины в проломе ограды.

Но, несмотря на все свои старания, он не смог связать концы разорванной колючей проволоки.

— Нет, паутина ветра не сдержит! Нарублю колючих веток и выложу ими поверху всю ограду. Эх, жаль, не было меня здесь — я бы душу вытряс из этих негодников!

Вернувшись к дому, он увидел, что Русудан успела тем временем развести огонь перед кухонной пристройкой. На треноге стоял большой котел, в нем грелась вода.

Максим снял с потолочной балки верхнего этажа висевший там садовый серп и, спустившись, справился о щенке.

— Я устроила ему гнездышко. Смотри, как он удобно расположился.

Маленький песик, свернувшись в углу кухни на соломенной подстилке, посматривал исподлобья на хозяев, склонившихся над ним.

— Где это ты соломы раздобыла?

— Скосила выведенную мной дикую рожь и обмолотила.

— То-то я удивился — стояла на делянке высоченная рожь и вдруг пропала. Даже подумал — сама, что ли, назад, в землю, ушла?

— Нет, она просто рано созрела. Знаешь, сколько вышло? Только семнадцати граммов не хватило до четырех с половиной кило.

— Это из той горсточки? — изумился Максим.

— Вот именно.

Глаза у юноши заблестели, он просиял.

— Провалиться мне, если ты не заткнешь за пояс всех этих ученых книжных червей! Ты молодчина, Русудан, молодчина!

— Постой, сумасшедший, куда ты?

— Хочу срезать немного травы для козленка, а то он у дяди Нико нынче ночью с голоду ноги протянет.

— Только не мешкай. Вода почти нагрелась, искупаешься.

— Я купался, когда переезжал через Алазани. Вот смотри — даже волосы еще не просохли.

— Брось дурить, Максим!

— Ладно, ладно, искупаюсь. Знаю, иначе ты мне в чистую постель не позволишь лечь.

Пока Максим ходил за травой, девушка успела зарезать курицу и стала ее ощипывать.

. — Не могла подождать, пока я вернусь? Ведь курица, зарезанная тобой, в горло не полезет.

— А ты не ешь, если не хочешь. Сними свой кинжал. Зачем ты его носишь дома?

Парень невольно взялся за пояс и сконфуженно улыбнулся.

— Я скажу тебе одну вещь, Русудан… Ты не рассердишься?

Девушка насторожилась.

— Давай выкладывай.

— Наша коза не стала бесплодной. Я отдал козленка одному лезгину вот за этот самый кинжал. Посмотри, какой красивый! Самая лучшая сталь. И до чего легкий — он и женщине по руке.

Русудан сдвинула брови, взяла у него кинжал.

— В самом деле хорош. Но зачем было меня обманывать? И почему ты никогда не говорил, что тебе нужен кинжал?

— У каждого настоящего чабана есть кинжал, Русудан, Мне уже давно хотелось его иметь. — Максим жалобно, умоляюще смотрел на девушку.

Лицо Русудан опять прояснилось.

— А зачем было отдавать козленка? Ведь я же тебе купила ружье. Сказал бы мне — купила бы кинжал.

— Но лезгин не хотел брать денег, Русудан! Думаешь, я не предлагал? Он хотел только козленка.

— Ну хорошо, хорошо, дурачок, перестань так жалобно на меня смотреть. Раз нужно, так нужно, ничего не поделаешь. Но в следующий раз непременно вырасти козленка.

Юноша, сидевший на корточках у огня, развеселился, вскочил и, войдя в марани, вынес оттуда сложенную длинную веревку.

— Пойду привяжу лошадь, Русудан!

Через час Максим, свежевымытый, аккуратно причесанный, одетый во все чистое, сидел за столом и уписывал свой ужин за обе щеки.

Золотистый пушок на подбородке и на верхней губе удивительно красил румяное, тронутое золотистым загаром лицо Максима. Голубые глаза юноши смотрели с благодарностью на хозяйку, которая подкладывала ему на тарелку самые лучшие куски.

— Слыхал — твой скакун сломал Арчилу руку.

— Не сломал, а только вывихнул. — Максим с хрустом обгладывал крепкими зубами куриную ножку. — Сам виноват — нечего соваться в наездники, ежели кишка тонка! А ведь целый день приставал ко мне, чтобы я ему коня уступил. Тут еще Вано подоспел, сказал мне про ветеринара… А то я бы не уехал, не отдал бы кабахи в чужие руки.

Русудан потянулась за бутылкой и подлила в стаканы вина.

— Об этом можешь не горевать, Максим. Кабахи все равно вам достался.

Чабан перегнулся через стол:

— Каким образом, Русудан?

— Знаешь, кто усмирил твоего коня и сбил кувшин с шеста? Внук старого Годердзи.

— Ого! Значит, наш, чалиспирский? Ты его видела?

— Имела счастье лицезреть.

— Ешь, Русудан, что ты вдруг заскучала? Возьми крылышко, ты ведь его любишь. Или вот вторую ножку. Хочешь, переломим дужку, побьемся об заклад?

— Я устала, Максим. И я поела, когда вернулась с поля. — Она спросила внезапно: — А как назовем песика?

— Как ты захочешь. Можно и его тоже назвать Ботверой.

— Нет, не надо. А то всякий раз, как кликну, буду вспоминать того несчастного пса. Лучше назовем его Мурия. Мордочка у него вся черная, так что имя подойдет.

— Ладно, Мурия так Мурия.

…После ужина Максим отвел козленка к дяде Нико. Когда он вернулся, Русудан была уже в постели.

Юноша прошел на цыпочках в другую комнату, тихонько притворил за собой дверь и, скинув одежду, с наслаждением растянулся на свежих, прохладных простынях.

Русудан долго не могла заснуть. Мысли цеплялись одна за другую, переплетались между собой, как ветви лоз на шпалерах.

Засыпая, девушка глянула на дверь: Максим неплотно закрыл ее и забыл заложить на крючок.

Она и не подумала встать: из соседней комнаты доносился густой мужской храп.

 

2

У председателя сельсовета вид был до крайности мрачный и раздраженный. Он бранился вполголоса, осыпая проклятиями сапожника, сшившего ему такие узкие сапоги.

Весь день он метался, искал — и все понапрасну: так и не смог достать грузовую машину. Дядя Нико отказал ему. Куда только он ни обращался, машину нигде не удалось получить. А ведь надо достраивать дом. Лесу у него, правда, достаточно, а вот камня не хватило… Хорошо, что он догадался заранее посадить на участке виноградные лозы, — будет у него виноградник перед самым домом. Но стройку надо во что бы то ни стало закончить летом. Потом зарядят осенние дожди, и, если дом будет без крыши, все сделанное прахом пойдет, пропадет зря.

Председатель сельсовета остановился, плюнул с досадливой гримасой на дорогу и вытер потрескавшиеся губы заскорузлой ладонью.

— Кто хозяин деревни — я или он? Все, что мне понадобится, он должен доставить без промедления: хоть камни, хоть дрова.

Со двора сельсовета донеслись до него мальчишеские голоса и веселый смех.

Двор тонул во мгле наступивших сумерек, только на балконе сельсовета горела свисавшая с потолка лампочка, и бледное ее сияние озаряло подростков, расположившихся, кто сидя, кто лежа, на траве посреди лужайки.

Председатель сельсовета вошел во двор.

— Сколько раз надо повторять, чтобы вы перестали сюда ходить?!

Ребята примолкли.

— Соберетесь целым табуном и ржете тут во дворе. Другого места не нашли, что ли?

— А если нам тут нравится, дядя Наскида? — отозвался Шакрия.

Председатель распрямил согнутые колени и злобно ощерился:

— А ты помолчал бы, лоботряс! Когда надо что-нибудь сделать, у тебя руки-ноги отнимаются! Хоть бы раз у меня на постройке ведро известки с места на место перетащил! Еще смеешь мне возражать! Раз ты боишься к моему дому на ружейный выстрел подойти, так нечего и в сельсовет ко мне шляться!

— Ну, ну, дядя Наскида, мелите, да знайте меру! Соловей никого не спрашивает, когда ему петь. А ваш сельсовет вовсе не здесь. Вы акурский, — значит, там, в Акуре, его и ищите.

Coco снял войлочную шапочку, сложил, уселся на нее и поджал ноги по-турецки.

— Когда мы придем к вам во двор, тогда и отказывайте нам от дома.

Тут уж председатель сельсовета рассердился не на шутку, К тому же и крепкое мцване, выпитое в столовой у Купрачи, дало себя знать — и отборная брань градом посыпалась на ребят.

Шакрия неторопливо вытащил из кармана платок, вытер влажную шею под распахнутым воротом клетчатой рубашки и сказал с сожалением:

— Сколько раз уж я подумывал подарить этому человеку слюнявчик, и вот, поди ж ты, все забываю.

— Уходите-ка лучше, дядя Наскида, — посоветовал председателю Нодар. — Почтенный человек, а разыгрался, как жеребенок. Кому тут охота любезничать с вами?

— Не кладите руки на горн, обожжетесь! — добавил Шакрия.

Белая фигура свесилась с соседнего балкона и плачущим голосом взмолилась к председателю сельсовета:

— Ох, Наскида, помоги, сделай что-нибудь! В могилу меня сведут эти неслухи! Ни сна, ни покоя… Спроси-ка, что я им сделал — виноградник вырубил или поле потравил, за что мне такое наказание?

Нодар повернулся к балкону:

— А ты чего проснулся, дядя Гигла? Комар укусил?

— Не то плохо, что проснулся, а то, что в такой чудесный вечер человек с курами спать ложится. Вот это меня удивляет, Мы тебя не трогаем, дядя Гигла, и ты нас тоже оставь в покое.

— Да, да, а за это мы будем платить тебе дань, считай по восемь мух с человека.

— По восемь мух и сверх того по одному комару.

— Тьфу, пропади вы пропадом! А еще скажете, что у вас есть совесть!

Белая фигура исчезла внутри дома.

— Союзничка вашего мы обратили в бегство. Теперь вы один остались против всех нас. Идете на мировую? — Отар вздернул брови.

— Нет, не на мировую, а домой!

— Ступайте, а то мы вас, пожалуй, проводим!..

— Гм, приходит человек из Акуры и мне, чалиспирцу, запрещает прилечь во дворе перед моим же сельсоветом.

— И вообще это клубный двор, а не сельсовета. Ваши владения вон за тем колом начинаются.

Кто-то подошел сзади к председателю, тихонько взял его под руку и потянул прочь от панты, под которой сидели ребята.

— Брось, Наскида! С ними разговаривать — все равно что воду в ступе толочь.

Председатель с трудом узнал в сумерках заведующего животноводческой фермой.

— Пусти меня, Элизбар, сейчас я этих сопляков хворостиной исполосую!

Но тот насильно повел председателя со двора.

— Это все Нико виноват, он один! — кипел и петушился Наскида. — Он им потакает, вот они, окончательно и одурели. Подождите, придет осень, всех вас в армию упеку! Там вас обломают, там научат вас уму-разуму!

— Ты сначала своего сына в армию определи, а уж мы потом сами пойдем, без твоего приглашения.

Последние слова председатель пропустил мимо ушей и покорно последовал за нежданно-негаданно объявившимся избавителем.

— Я зайду к Нико в контору, хочу с ним по делу переговорить. А ты ступай себе домой, — сказал он, дойдя вместе с ним до угла.

Дядя Нико нисколько не удивился запоздалому гостю. Он только поднял голову, глянул поверх очков на вошедшего и снова уткнулся в газету.

Наскида, кряхтя, опустился на стул, поджал ноги и с облегчением вздохнул.

— Жмут?

— В гроб вогнали, проклятые!

— Что ж ты в этакую жару вырядился, как жених? Чем в новых сапогах в гроб сойти, не лучше ли босиком по белу свету ходить?

— Весь день вот так мучаюсь. Хожу, хожу с самого утра — и все зря: так и не достал машины.

— И опять ко мне за этим?

Председатель сельсовета снял кепку, положил ее на стол и осторожно разгладил на лбу реденькие, склеившиеся от пота волосы.

— Больше мне не к кому обращаться, Так что ты уж мне ее и одолжи.

Нико отбросил газету в сторону.

— Для глухих два раза не звонят… Ладно, повторю. Сказал я тебе утром — занята машина. Снопы под открытым небом ждут, пшеницу надо возить, людей в поле и с поля доставлять, а еще горючее для комбайнов и тракторов, а еще мешки в Телави… Хлеб сдаем!

— Сдачу-то ведь закончили, даже перевыполнили план… Что ж ты там еще возишь?

— Ты машину просить пришел или меня допрашивать? Никак не поймешь? Вспомни Насреддина. Не дам веревку. Почему? Просо на ней сушить буду.

Наскида насторожился, часто заморгал водянистыми глазами.

— Какая там еще веревка? — Он задумался, потер лоб рукой и, что-то наконец уловив, спросил растерянно: — Это ты мне в отместку?

— Нет, в науку.

— Поздно меня учить, Нико! Ты со мной не тягайся и не увиливай. Говори прямо — почему не даешь машины? Забыл, как я тебе отдал две тысячи метров полудюймовых труб, когда ты проводил воду из верховья Берхевы к себе во двор?

Нико сложил очки и сунул их в карман.

— А ты забыл, как я на своей же машине доставил к тебе на участок распиленный лес, камень и песок, заготовленные для строительства колхозного клуба?

— Кстати, раз уж о клубе заговорили… Зачем вы разрушили старое здание, если нового не собирались строить? Вот и вышло, что все мальчишки-бездельники, какие есть в деревне, околачиваются у меня во дворе, перед сельсоветом!

Председатель колхоза холодно отчеканил:

— Почему разрушили? Потому что для твоего дома в Чалиспири понадобилась черепица.

Наскида насупился:

— И балки, по-твоему, мне понадобились?

— Мне они тоже не были нужны.

— Но увез их твой шурин, не кто другой.

— Что это мой шурин у тебя в глотке застрял?

— А у тебя — мой дом.

— Наскида! — Дядя Нико перегнулся через стол, упершись в него увесистыми локтями, и прищурил глаза. — Помнишь притчу про червяка, что хотел со змеей сравняться и перервался пополам? Что ты меня попрекаешь? Чем запугиваешь? Разве не знаешь — кит того не проглотит, чего не сможет переварить. Всему свету известно, что у тебя есть в Акуре и дом и двор, и приусадебный участок. Для чего тебе еще дом в Чалиспири — на курорт сюда будешь ездить, что ли? Значит, тебе с сыном на двоих — два дома, а Датия Коротыш ютись со всей семьей в крохотной хибарке? Где же справедливость? Разве, кроме тех мальчишек и еще кое-каких бездельников, в колхозе нет людей, чтобы работать? Эй, Наскида! Недаром ведь сказано — пусть ослепнут те глаза, которые ничего не видят! В страдную пору, в разгаре уборки, ты забираешь людей из бригад и заставляешь их надрываться на постройке твоего дома. А что они получают взамен? Ничего! Списываешь с них часть сельхозналога и налога по самообложению? Так ведь это же все липа! Сам обложил — сам списал! То, что по закону полагается, они все равно уплатят, никто списать не имеет права. На все это я закрываю глаза. Довольно с тебя — или вспомнить еще что-нибудь? Ладно, вспомним. В прошлом году ты отобрал в залог у Иохимовой старухи телку, запер в своем хлеву, а потом сказал, что она с голоду издохла… На это я тоже посмотрел сквозь пальцы. Ну что, хватит? Хочешь, напомню, как ты купил «Москвича»? Эй, Наскида! Ягоды у боярышника сладкие, да шипы больно колются!

Наскиду бросило в пот, он сразу забыл о том, что ему жмут сапоги.

Дядя Нико встал и, заложив руки за спину, прошелся несколько раз по комнате. Потом, собрав лоб в складки, сдвинув брови, посмотрел на главу села.

— И еще вот что я тебе посоветую: скажи своему парню, чтобы отстал от моей Тамрико, а то разорву сопляка пополам вместе со всеми его стишками!

Председатель сельсовета передернулся, тоже насупил брови и вытер потный лоб подкладкой своей кепки.

— Ты свою Тамрико от Реваза оберегай, мой-то парень давно от нее отстал.

Дядя Нико вдруг выпрямился и, глядя Наскиде в лицо, так и застыл на месте.

— Что, что? Что ты сказал?

— Арчил сам видел, как этот ваш бригадир выбирался из твоего сада.

— Врешь, слюнявый!

Громовый голос дяди Нико заставил Наскиду вздрогнуть. Он взглянул на собеседника и испугался. Глаза председателя колхоза, превратившись в щелки, метали искры из-под косматых желтых бровей. Казалось, две головешки жарко тлеют в соломе.

— Правду говорю. Дочка твоя и Реваз встречаются по ночам под вашим каштаном.

Дядя Нико долго стоял, словно окаменев. Потом вдруг зашатался и грузно осел, повалился на стул.

Пришла очередь председателя сельсовета торжествовать. Он кинул исподтишка злорадный взгляд на противника и хотел подняться, но тут тесные сапоги напомнили о себе и пригвоздили его к месту.

Молчание длилось несколько минут. Потом дядя Нико проговорил погасшим, усталым голосом:

— Если это неправда, твой сын пойдет осенью в армию.

 

3

Закро глянул исподтишка на сидевшего рядом Хатилецию и осторожно погладил рукой тонкую буковую лесину. Сухая кора необструганного бревна была вся в трещинах, как дно высохшей лужи.

Опустив голову на грудь, Закро отколупывал ногтем кусочки коры и растирал их в пыль между пальцами.

Хатилеция, отвернувшись, выколачивал трубку о бревно. Спекшийся пепел с трудом высыпался из своего глиняного гнезда и собирался на бревне маленькой кучкой.

С того самого вечера, когда он раскрыл перед Хатилецией свое сердце, Закро привязался к старику и уже с трудом без него обходился. Умный дедушка Ило умел смягчать душевные муки ошалевшего от любви силача, и в пересохшую глотку хитрого гончара лились щедрым потоком саперави и ркацители, мцване и даже иной раз киндзмараули, которое Купрача доставал невесть откуда и какими путями. В последнее время Закро крепко порастряс мошну, деньги у него пришли к концу, он уже не мог сам ставить выпивку поверенному своей души и только водил его с собой в гости к дружкам. Тут он сначала наваливался на вино, а потом, к концу пирушки, когда вино, перейдя в контратаку, решительно одолевало прославленного борца, он отводил осоловелого от безмерного питья Хатилецию куда-нибудь в укромный угол и изливал перед ним всю кипучую горечь, накопившуюся на сердце…

Но в деревне в эту пору, как на грех, не стало вина — иссякли щедрые сосцы, поившие ее жаждущих детей веселящей влагой. Страшный враг виноградарей, частый гость Кахети, град уничтожил две трети прошлогоднего урожая, и к весне чалиспирцы успели опустошить все налитые осенью кувшины в своих марани. Доброе вино стало редкостью в Чалиспири. Только у Сабеды оставался непочатый пятиведерный кувшин — она каждый год наполняла его доверху и сохраняла до следующего сбора, на случай внезапного возвращения своего единственного, затерянного за девятью горами и девятью морями, блудного сына. Ничто не поколебало бы решения Сабеды: даже если бы единственная капелька этого вина могла принести исцеление от смертельного недуга каждому ее односельчанину. Сабеда осталась бы неумолимой и непреклонной и не сняла бы крышки с заветного своего кувшина, который, полный до краев, должен был дождаться ее ненаглядного Солико…

Поэтому Хатилеция нисколько, не удивился, увидев перед собой попа Ванку с пустым кувшином в руках.

Священник подоткнул длинные полы своей выцветшей рясы и сел с угрюмым видом на бревно. Отброшенный им в сердцах кувшин покатился по траве.

Следом за Ванкой появился охотник Како. Бросив короткое «Здравствуйте», он кинул на траву ягдташ с подстреленными перепелками и с двумя дикими голубями, болтавшимися на ремешках, опустился рядом на бревно и поставил ружье между колен.

У Хатилеции заблестели глаза. Он подтянул к себе охотничью сумку, вытащил несколько перепелок, перебрал у них перышки, пощупал каждую.

— Какие жирные! Пшеничного раскорма! Вкусней этих птичек ничего нет на свете. Ей-богу, такое лакомство стоит спасения души! Только вот без вина, конечно, не тот вкус… Жалко их без вина есть. Может, ты, Како, имеешь где-нибудь вино на примете?

Охотник скривил губы в знак отрицания и достал сигарету.

Его собака лежала тут же рядом, усталая до изнеможения, она оборонялась от преследовавшей ее большой мухи. Назойливое насекомое во что бы то ни стало хотело залезть к ней в ноздрю. Время от времени пес фыркал, рычал, показывая спрятанные под обвислыми губами зубы, щелкал ими, тщетно пытаясь поймать увертливую муху, и снова, скосив глаза, следил за несносным насекомым, кружившим перед его влажным носом.

Никто не помнил — да никто, собственно, и не интересовался, — когда впервые появился в Чалиспири охотник Како. Все уже давно привыкли слышать похвалы его меткому глазу и его бьющему без промаха ружью. Человек он был одинокий, казалось — без роду-племени, и единственным близким ему существом была охотничья собака. Года два-три тому назад, на исходе осени, он- расчистил на краю деревни какую-то старую, полуразвалившуюся лачугу, перекрыл ее соломой и лозовым сушняком и поселился там вместе со своей дрожащей от холода собакой. Из тонких бревешек он соорудил себе невысокую койку, а все свое имущество — ружье, патронташ, кинжал, ягдташ, сумку с порохом и дробью и все остальное охотничье снаряженье — повесил на стене, у изголовья. Потом принес с поля охапку соломы, устроил в углу теплую подстилку для собаки, а для себя разостлал на койке медвежью шкуру и, с удобством растянувшись на ней, прикрылся вытертой фронтовой шинелью.

Дождливый день считался в его житейском календаре несчастливым днем. В сырую погоду он не высовывал носа из своей хижины или же забирался с утра в столовую к Купраче и сидел там часами с угрюмым видом. Охотился он где, когда и как хотел, нисколько не сообразуясь с правилами охоты и не испытывая страха перед блюстителями закона.

— Ну что, Ванка, отказала Сабеда? Что она говорит?

Хатилеция, тщательно вычистив трубку, принялся сызнова набивать ее самосадом.

— Не продам, говорит, тебе ни за что, ты моего мальчика проклял. Будь, говорит, у меня в марани все вино, какое уродилось в Чалиспири, я и то не дала бы тебе ни одного глотка. Твое, говорит, проклятие, потаскун, на него беду навлекло.

— Откуда эта старая тетеря знает, что ты потаскун?

— Кто ее разберет! — развел руками поп.

— Седьмой год уже, как дожидается парня, а того ведь и след простыл. — Охотник зажег спичку и дал прикурить Хатилеции.

Старик раскурил чубук, сделал две-три глубокие затяжки и сплюнул в сторону.

— А если этого вора и разбойника не встретить, как царевича, с непочатым кувшином красного вина, так он и домой вернуться погнушается? Да пусть такому человеку пойдет не впрок все, что он выпил и съел! Это он мою телку свел из хлева. Не вином его потчевать надо, а вывести за деревню и всенародно побить камнями. Пусть другим неповадно будет. Эх, много было хороших обычаев в старину! С лихими людьми не нянчились, жалоб на них не подавали — выходили всем миром на речное русло, тут же судили разбойника и сразу приговор исполняли. И если человек был гнойной язвой и позором своей деревни, так никто его и не жалел.

Попу и в голову не пришло припомнить: была ли когда-нибудь у Хатилеции телка и свел ли ее лихой человек?

— А мои дубовые балки — разве не он увез их из лесу? Да он на суде и не отпирался. Тогда-то я его и проклял. Что ж, вот он и не смог разгуляться в Чалиспири — будь он проклят ныне и присно!

Хатилеция поморщился с неудовольствием.

— Эх, Ванка, иногда ты становишься совсем как старая баба! Ты тут среди мужчин, среди друзей-товарищей, а не с алавердскими твоими богомольцами! — Старик пососал свой верный чубук, вынул его изо рта, степенно сплюнул и задумался.

Вдруг над самым его ухом прогремел выстрел.

Ванка с перепугу чуть не свалился с бревна.

Собака вскочила, отрывисто пролаяла, метнулась раза два в разные стороны и принесла хозяину бездыханного дрозда.

Закро стало жаль убитой птицы.

— Да это ж еще птенец — дал бы ему хоть вырасти, бессовестный! Чем он тебе мешал?

Охотник даже бровью не повел — спокойно вынул из ствола разряженный патрон, сунул его в патронташ, потом запер ружье и положил его, как палку, поперек коленей.

Хатилеция внезапно вынул трубку изо рта и застыл, держа ее на весу в отставленной руке. Потом встал, бросил на остальных задорный взгляд и взмахнул чубуком, словно дирижерской палочкой.

— Пойдем! Будь я проклят, если не угощу вас бесплатно старухиным вином у нее же в марани!

Они перешли через Берхеву, пробрались по узкому проулку между садами, а невдалеке от дома Сабеды остановились, чтобы дать инструкции попу.

— Ты приходи через полчаса, Ванка, и прихвати несколько свежих хлебов — у Сабеды, наверно, хлеба нет и в помине. Смотри не забудь! А теперь смывайся, чтоб старая тетеря тебя не заметила.

И Ванка «смылся».

Гости нашли Сабеду около дома, под старой липой. Расстелив на земле вытертый ковер и обложившись снопами, она обмолачивала деревянной колотушкой колосья.

— Добрый вечер, Сабеда!

— Будь счастлив, Ило! — Сабеда отложила колотушку и подняла на пришедших вопросительный взгляд.

— Что ты надрываешься, несчастная? Вон сколько у тебя снопов, когда же ты вымолотишь их вот так, колосок за колоском? Скажи Нико, пусть даст тебе лошадь, а я помогу — больше одного гумна ведь не выйдет, до полудня и обмолочу.

Пожилая женщина отвела концы головного платка за уши, так что стали видны поседелые пряди волос, и принялась собирать дрожащими руками вымолоченное зерно.

Когда-то ее сын и Хатилеция, по обычаю людей одинакового ремесла, были друзьями. Старик по большей части обжигал посуду своего изделия в горне Солико. На базар они ездили обычно вместе и товар сбывали сообща. Но с тех пор, как сына Сабеды постигла беда, старый гончар обегал его двор за версту. И, однако, подумала Сабеда, вот — вспомнил все же пропавшего ученика и друга и пришел проведать бедную старуху в ее темной норе…

Сабеда встала и пригласила гостей в галерею перед домом.

Гончар потянулся к охотнику, снял с его плеча сумку, полную дичи, и протянул засуетившейся хозяйке:

— На, держи, горемычная, небось и не вспомнишь, когда в последний раз мясо пробовала. Бери, бери, не отказывайся, изжарь их и поешь всласть. Бери, стыдиться тут нечего, мы потом еще раздобудем. Держи.

Озадаченная старуха наконец решилась принять подношение. Повесив сумку на гвоздь, вбитый в столб галереи, она пошла в комнату за стульями.

Но Хатилеция не стал садиться. Он прошелся по галерее до противоположного ее конца и остановился перед лестницей, спускавшейся к марани, расположенному под домом.

— Помню, словно это было только вчера, — когда муж этой несчастной, покойный Тития, строил дом, я помогал ему рыть погреб. Сначала там был марани, а потом мы с Солико устроили в нем гончарную мастерскую. Гончарный круг Солико купил у меня, и я же его научил ремеслу. Золотые были руки у парня, царство небесное его отцу! За что он ни брался, все у него ладно получалось.

С каждой фразой старый гончар спускался по лестнице еще на одну ступеньку, показывая знаками оставшимся наверху, чтобы они следовали за ним.

Но вот Хатилеция добрался до последней ступеньки, остановился перед запертой дверью и отодвинул засов.

— А эту дверь Солико навесил своими руками. Правда, Сабеда?

— Нет, Ило, это работа моего бедного мужа.

— Верно, то-то я удивился, как он так красиво и аккуратно приладил дверь к раме.

Хатилеция несколько раз подряд отворил и затворил дверь.

— Эх, вот оно что такое дом без мужчины! Разве раньше кто-нибудь слыхал скрип этой двери? Солико-то петли курдючным салом смазывал!

Перед старухой словно открылось окно темницы. Односельчане, не близкие люди, заинтересовались одинокой, брошенной всеми вдовой, ее житьем-бытьем, даже в марани к ней заглянули — к этому она была непривычна… Заглянули в марани, который всякий раз, как она спускалась туда за чем-нибудь, возбуждал в ней столько воспоминаний о сыне, о былых временах! До сих пор Сабеда слышала отовсюду только брань и проклятия — до чего же обрадовали ее сочувственные, ласковые слова!

Сабеда спустилась вслед за гончаром и поманила Закро, стоявшего в стороне со смущенным видом:

— Иди сюда, иди, сынок, войди в мою хижину, не побрезгуй. Хоть я и несчастливая мать, хоть и не видала радости от своего дитятка, а все-таки я мать и все-таки он мне сын…

Гончарный круг и верстак стояли нетронутые, точь-в-точь в том же виде, как их оставил Солико. На верстаке пылились бадейка для краски, горшочек с кистями, разнообразные скребки — словом, весь гончарный инструмент.

Хатилеция подошел к гончарному кругу, провел по гладкой поверхности заскорузлыми пальцами, покачал головой и повернулся к товарищам:

— Эх, какой станок остановили! Бывало, как сядет Солико за круг да как поддаст ногой — завертится, что твое мельничное колесо! Жалость берет, как подумаешь, что он зря простаивает. А когда Солико брался за кисть и принимался расписывать кувшин — на это стоило посмотреть! А как он умел глину замесить — ни одного камешка в ней не найдешь, сколько ни ищи. Эх, да что говорить! Золотые руки от дела оторвали.

По щекам старухи ползли слезы, она изо всех сил сжимала бескровные губы, чтобы сдержать подступившие к горлу рыдания. Потом, что-то сообразив, она вышла, принесла сверху, из дому, стакан и достала с полки носатый кувшин с вином.

— Вот все, что у меня осталось, Ило, от прошлогоднего урожая. Берегла я этот кувшинчик на всякий случай. Для тебя не жалко. Пейте на здоровье.

Не успели гости пустить стакан по кругу во второй раз, как сверху, из проулка, послышался голос Ванки, звавшего хозяйку.

Поп не утерпел и пришел раньше назначенного времени.

И так как сердце человека, убитого горем, размякает и раскрывается от слов сочувствия, Сабеда встретила попа на этот раз гораздо приветливей и пригласила его в марани.

Гончар отобрал у Ванки несколько длинных хлебов, концы которых торчали из-под его рясы, и протянул их хозяйке:

— На, возьми, горемычная, ты небось уж с каких пор теста не ставила!

Этого старуха никак уж не ожидала. Искоса поглядывала она на свежие пшеничные хлебы и колебалась. Однако гордость в конце концов пересилила, и она отказалась.

— Большое тебе спасибо, Ило, не знаю, как тебя и благодарить. Мне бы, несчастной, самой надо вас угощать, а получается наоборот. Эх, и вся-то моя жизнь пошла вкривь и вкось! Ох, сынок мой, сынок! Горе твоей матери, пусть бы меня взяла могила, лишь бы ты был здесь, в своем доме!.. Что за лютая беда на меня обрушилась, Ило! Видишь, как меня уничтожило и с землей сровняло! Найдется ли на свете другая такая несчастная мать, как я?

— Не говори так, Сабеда! Мир велик, ходит где-нибудь твой сын, в один прекрасный день вернется к тебе. А что делать тем, у кого никогда и не было детей?

— Эх, Ило, у кого не было, тот и не терял, а кто не терял, тот не поймет, как это горько… Малышом остался Солико у меня на руках, три года ему исполнилось, когда умер его отец. И растила я его так, чтобы он не чувствовал сиротства. Сколько раз, бывало, я весь день куска в рот не возьму, чтобы он не остался голодным. А сколько ночей я просидела без сна, чтобы только был он одет и обут, чтобы не был принижен и ни в чем не отставал от других… Эх, Ило, обидела меня судьба, не пощадила!

Хатилеция силой сунул ей в руки принесённые Ванкой хлебы.

— Что ты меня стесняешься, горемычная, ведь такого товарища, как твой муж, клянусь этим кувшинчиком, у меня с тех пор, как я взрослым стал, на свете не было! А Солико, тот ведь у меня на руках вырос!

Кувшинчик был уже почти пуст, и Хатилеция заявил, что хочет выпить напоследок из большой чаши.

Сабеда сняла с полки глиняную, покрытую глазурью расписную чашу, ополоснула ее и подала старику.

Старый гончар повертел чашу в руках и долго молча смотрел на нее, качая головой. Потом вдруг горестно застонал, уперся подбородком себе в грудь и, будто сраженный громом, грузно осел прямо на пол.

— Как же-так — я, значит, расхаживаю живой и здоровый по родным местам, а тот, кто эту чашу вылепил, седьмой год не шлет вестей, затерялся невесть где на чужбине!.. Ох, парень, горе твоему старому Ило, где-то ты сейчас? Любил я тебя, как родной отец единственного сына. Где ты, Солико, где ты?

Чаша прыгала в дрожащих руках старого гончара, голова и плечи его тряслись от беззвучных рыданий. Он то и дело вытирал слезящиеся глаза рукавом линялой рубахи и жалостно кривил влажные от вина губы.

— Горе твоей матери, сынок! — завопила старуха, и, вторя ей, громко заголосил Хатилеция.

Пока Хатилеция причитал, оплакивая пропавшего, Сабеда отыскала в каком-то темном углу мотыгу и разгребла кучу земли на полу, под которой обнаружилась обмазанная глиной крышка винного кувшина.

Через минуту из распечатанного сосуда вырвался опьяняюще-душистый запах доброго вина.

Словно гишер, блестела в круглом отверстии густая темно-красная жидкость; ослепленный ее искристым сверканьем, поп, забыв все правила учтивости, в нетерпении засучил до локтей широкие рукава своей рясы.

Охотник поспешно прислонил ружье к стене и рухнул на колени возле вскрытого кувшина — с размаху, точно кабан, подстреленный из засады.

Старый гончар стих, смолкли его вздохи и причитания, губы перестали дрожать, и рука с чашей как-то сама собой погрузилась в зияющее отверстие.

Один лишь Закро стоял поодаль, полный чувства неловкости, и, прислонившись плечом к стене, теребил свои усы огромной ручищей.

— Мальчика моего благословите чашей вина, моего пропавшего мальчика, все равно, живого или мертвого… — заплакала Сабеда.

Расчувствовались и остальные и стали осушать чашу за чашей, чтобы залить жгучие слезы прохладной влагой.

Старуха подтащила к кувшину чистую доску, положила на нее хлебы, принесла с огорода зелень, лук, чеснок и снова ушла наверх.

После седьмой чаши глаза у попа стали как свернувшееся молоко, он засучил рукава рясы чуть ли не до самых подмышек и навалился на зелень.

— Лукава женщина, от нее один грех и соблазн! Такого головореза, как сын этой старухи, свет не видел — а я у нее в доме за столом сижу!

— Соблазн не от женщины, а от вина, отче! А женщина заслуживает только благодарности.

— Не ищите зла ни в этой женщине, ни в вине, сам бог посылает нам соблазн. Иной раз в такой грех введет, что потом во всю жизнь не отмолишь. — Хатилеция старательно очищал края квеври от осыпавшейся земли. — Человек сотворен богом — так, батюшка? Ну, так и добро и грех вместе с ним рождены. Жизнь — виноградник, а женщина — вино из этого виноградника.

Долгополый передернулся и с силой ударил сухеньким кулаком по своему костлявому колену.

— Так чего тебе здесь нужно, окаянный, зачем ты в этот квеври с головой лезешь?

— Тише, отче, не шуми! Азербайджанцы говорят: «Бу дунья, бир панджара ду, хари гелан, бахар гедар» — этот свет окошко, удел человека — заглянуть в него и уйти. А мне вот мало только заглянуть. И ежели я грешил на этом свете, так по божьей воле, а не по вине женщины. — Гончар осушил еще одну чашу, передал посудину борцу и скосил украдкой прищуренные, водянистые глаза в сторону священника. — Хотел я исповедаться, испросить отпущения грехов и получить благословение. А ты горячишься, восстаешь против женщин.

Поп насторожился, посмотрел на Хатилёцию. Восьмая чаша сразу смягчила его.

— Да простятся тебе все прегрешения твои, сын мой. Да благословят тебя уста господни, и да будет над тобой благодать святого причастия! Исповедайся, сын мой, в своих грехах, и аз, недостойный иерей, буду просить в час молитвы господа о ниспослании твоей душе покоя и о спасении ее.

— Помнишь, отче как я служил на алазанской мельнице еще до того, как стал мельником Христофор?

— Эх, полакомились мы в ту пору алазанской рыбой! До сих пор вкус ее у меня во рту. Жаль, что ты ушел оттуда.

— Так вот, однажды ночью сидел я без дела — никто не принес зерна для помола. Перекрыл я желоба, пустил воду мимо мельничных колес, а сам прилег себе на тахте перед камином. Война была в самом разгаре, на селе — ни одного молодого мужчины. Весь урожай, какой снимем, посылаем на фронт, себе оставляем самую малость. Если у кого-нибудь в деревне и найдется пшеница, ячмень или кукуруза, тот мелет у себя дома, на ручных жерновах, и моя мельница все простаивает.

Только я задремал, как услышал стук в дверь. Раскрыл глаза, прислушался. Через несколько мгновений в дверь постучали снова — теперь уже погромче, смелей.

«Был бы кто знакомый, кликнул бы меня по имени», — подумал я, вскочил и пошел открывать.

Ночь, темень.

Снаружи доносятся только шорох дождя да шум Алазани.

Открываю дверь — ни души. Только я собрался запереть ее, как от столба галереи отделилась смутная тень, подошла ко мне и что-то говорит.

Слов я не разобрал, но догадался, что меня просят о пристанище.

Я пропустил ночное видение в дверь, вошел следом и разгреб тлеющие уголья в камине. Потом подбросил хворосту и дров, сколько у меня было, раздул огонь — и вспыхнувшее пламя смешалось с дымом.

Разгорелся камин, и я поднял голову, посмотреть, кто это пожаловал среди ночи ко мне в гости. И кого же увидел? Господи, помилуй меня, грешного, молодую девушку, лет так восемнадцати-девятнадцати! С. толстыми, по пояс, золотистыми косами, переброшенными через плечо на грудь, в темном, насквозь промокшем платье, облепившем стройное, гибкое тело так, что можно явственно различить каждый его изгиб.

Я пододвинул поближе к огню скамейку, посадил ее, а сам присел напротив, на тахте.

Скоро от ее платья густо пошел пар.

Сижу, словно окаменев, боюсь пошевельнуться. А она притихла, молчит, смотрит красивыми, затуманенными, медово-карими глазами на огонь и выжимает косы, что змеятся по высокой груди. А время от времени поднимет свои ясные глаза и посмотрит из окутывающего ее облака пара так, что у меня по всему телу мурашки не то что поползут, а забегают наперегонки.

Порой закрадывается ко мне в душу сомнение: не бесовское ли это наваждение?

Ну, думаю, помилуй боже, если дьявольское отродье так прекрасно, пусть весь этот мир станет его покорной вотчиной!

Когда гостья обсохла, я принес воды и дал ей помыть ноги. Ох, отче, пусть меня черти жарят на сковороде да помазывают гусиным пером, обмакнутым в масло, если ты где-нибудь, когда-нибудь видел пару таких красивых ножек.

Когда стало совсем тепло, она подняла голову, улыбнулась мне, и ровные белые зубы ее сверкнули между алых губок. Посмотрел я на нее — и, боже, такой грустный взгляд устремила она мне навстречу, что я весь словно распался на части, как высушенный зноем ком земли после хорошего дождя.

Я догадался, что она голодна.

Выбежал я в огород, нарвал наскоро луку, достал с полки краюху пресного хлеба и разложил все это пред нею на столике, тут же, у огня. А заодно налил ей чашку вина, чтобы она силы набралась…

Бедняжка смотрела на меня такими глазами, что вели она мне броситься в бурную весеннюю Алазани, ей-богу, я потратил бы ровно столько времени, сколько нужно, чтобы добежать от мельницы до речной стремнины.

Поели мы, подкрепились. Не сидеть же всю ночь напролет, надо и поспать… А у меня на мельнице только и всего что одна-единственная тахта, больше не на чем прилечь.

Хатилеция украдкой посмотрел на сотрапезников.

У охотника торчало изо рта неразжеванное зеленое перо чеснока, в руке он держал кусочек хлеба, который не успел донести до губ.

Закро молчал, свесив голову на грудь, — видимо, перенесся по дорогам мечты на запущенную мельницу.

Только поп Ванка сидел точно ворон с распластанными крыльями на падали, его широко раскрытые, мутно-водянистые глаза блестели, как ярко начищенные пуговицы на мундире усердного солдата.

Гончар оторвал взгляд от квеври и вздохнул так, словно вывернул наизнанку все свои внутренности.

— О-ох, отче, в ту ночь я был в раю и сидел выше самого бога… Говоришь, в женщине соблазн? Нет, от самого бога идет… Бог ввел меня в грех. Его воля, что не было второй тахты на мельнице…

Долгополый вырвал со злостью пустую чашу у гончара из рук.

— Эй, негодный старый хрыч! До сих пор ты стоял на краю адской бездны, а теперь, вижу, кинулся в нее очертя голову.

Хатилеция ухмыльнулся, вздернув реденькие брови, и спросил как бы вскользь:

— А что, отче, если бы встретилась мне в адской бездне крепенькая ядреная бабенка, из рабынь Алавердского храма, не вывела бы она меня невредимым на другой берег?

Охотник поперхнулся от смеха и долго хрипел и откашливался, пытаясь вытолкнуть из горла застрявшую крошку. Потом запил ее чашей вина и вытер заскорузлым большим пальцем слезящиеся глаза.

Священник наполнил чашу, отвел взгляд от дюймового шрама, что лиловел чуть пониже виска охотника, — говорили, что шрам этот от женской руки, — и повернулся к борцу:

— А ты что скажешь, Закро, сынок? Притих, точно невинный ангел, — только что без крыльев! Что, не успел еще нагрешить, не в чем исповедоваться?

Борец сидел, поджав под себя ноги, на сведенных вместе пятках и, уперевшись руками в колени, смотрел в землю перед собой.

— Никак хмель не разберет? Ну-ка опрокинь еще одну! — и он сунул в руки примолкшему парню полную чашу.

Закро осушил ее и поставил у края квеври.

— Выложи нам все, сынок, и на душе легче станет, — посоветовал в свою очередь гончар.

Закро махнул рукой:

— Я в божеских делах ничего не понимаю, да и отпущения грехов мне не нужно.

— Думаешь, Ванка понимает? А все же ты должен рассказать, хоть во имя этого квеври.

— Велика милость господня, он прощает все прегрешения, большие и малые. Покайся, сын мой, от чистого сердца, — поп сделал вид, что не слышал замечания Хатилеции.

— Не понуждай меня, дядя Вано, все равно ничего не скажу. Во всем нашем селе я только тебя и считаю безгрешным… Тебя и еще одну душу человеческую… — Закро посмотрел на священника, потом перевел взгляд на дедушку Ило и снова повесил голову.

— Нет на свете безгрешного человека, сын мой. Царь грешит по-царски, чиновник — по-чиновничьи, крестьянин — по- крестьянски.

— А поп — на поповский манер, — добавил гончар.

Ванка снова сделал глухое ухо и продолжал:

— В ту пору я был еще молод и вина пил побольше, чем теперь, и в друзьях-приятелях толк знал. Незадолго до того меня рукоположили и назначили в Алаверди. Накануне престольного праздника приехал один заречный житель на арбе, запряженной парой буйволов, привез бычка в жертву святыне. Жена у него была бесплодная, и решили они помолиться в Алаверди о ниспослании им ребенка. Богатырь такой — волка мог бы голыми руками задушить и съесть на ужин. До бога ему не было никакого дела, да ведь знаете присловье — женщина девять запряжек воловьих перетянет! Вот жена ему и задурила голову.

Ванка вздохнул:

— А жена у него была — казалось, самому солнышку говорит: закатывайся, я за тебя посвечу.

Вечером посидели мы, поужинали всласть — да только так меня от вида этой раскрасавицы развезло, что кусок в горло не лез.

У человека этого было спешное дело, и наутро они собирались уезжать.

В ту ночь я не ложился спать.

Утром богомолец мой запряг буйволов, посадил жену на арбу и уже собирался трогаться, как рабыни храма, обойдя церковь по третьему разу, оборотились лицом к востоку и стройно так, красиво спели «Иавиана». Потом вынесли цепи, каждая засветила по свече, и так, со свечами в руках, гремя цепями, с пением и выкриками, вся гурьба погналась за арбой.

На одну накатило — упала перед самой арбой, поперек дороги, забилась с пеной у рта в припадке и объявила волю святыни: чтобы богомольцы провели при Алавердском храме неделю в молитве и ночных бдениях.

Муж рассвирепел, стегнул буйволов хворостиной, чуть было не переехал распростертую на дороге кликушу.

Буйволы ее пощадили — дернулись разок в ярме, но не тронулись с места.

Жена подумала: «Видно, в самом деле бог не отпускает меня, раз буйволов остановил» — и сказала мужу, что непременно должна исполнить господнее повеленье.

Муж, конечно, ни в какую.

Но женщина на то и женщина, чтобы поставить на своем.

Муж скрипнул зубами, нашел меня взглядом за толпой божьих прислужниц в белых платьях, выкатил глаза, что твои арбузы, и хлестнул буйволов изо всех сил — точно хотел рассечь их надвое хворостиной. Арба с грохотом покатилась под гору.

Уступил я женщине свою комнату при храме, а сам перебрался в низенькую крохотную будку во дворе.

Дождался полуночи и постучался к ней. Она вскочила в испуге.

«Кто там?» — спрашивает.

«Я», — говорю.

Не открыла дверь.

«Если дело какое, так приходи утром».

Ну, свою дверь мне ли было не знать? Принес я нож, просунул в щель, приподнял крючок… А когда вошел, снова запер изнутри.

«Не подходи ко мне близко, отче, а то закричу, всех на ноги подниму!»

Да что там — спустись сам бог со своими ангелами из-за облаков и прегради мне путь, я, кажется, распотрошил бы этим самым ножом всю небесную силу, но не отступил бы ни на шаг. Упал я на колени перед тахтой, словно перед образом богородицы, и возопил:

— Да будет над тобой господнее благословение, женщина, плодись и размножайся подобно Иакову. Повелел мне Иисус провести эту ночь около тебя в молитве, дабы снизошла на тебя благодать алавердской святыни и родился у тебя, рабы божьей, сын.

Женщина сидела на постели. Свечка, прилепленная к чашке с пшеничной кашей, чуть озаряла ее. И сама эта постель источала такое тепло и такое благоухание, что я едва не простерся, оглушенный, на полу. Распущенные иссиня-черные волосы женщины едва прикрывали высокую грудь в глубоком вырезе рубашки, глаза цвета спелой ежевики так и сверлили меня. Я не выдержал этого взгляда и встал. Поднялась и она.

Из-под рубашки выглянуло круглое белое колено — точно засияло, прорвав холстину, острие копья святого Георгия. И тут я совсем обезумел и кинулся на богомолку.

Она не стала кричать, не хотела поднимать шум, и только молча вырывалась, боролась со мной что было сил. Наконец мы оба устали и повалились на постель…

На рассвете в дверь тихо постучали. Осторожно отвел я белые шелковистые руки, что обвивали мою шею, и встал. Это был Миха, пономарь, — он пришел, чтобы увести меня от соблазнительницы, дочери лукавого, пока богомольцы не собрались во дворе храма.

Целую неделю я утопал в море блаженства.

На седьмой день явился за женщиной муж. Но она отказалась уехать.

«Такова, мол, воля алавердской святыни: я должна провести здесь еще неделю».

Вот, сын мой, каким грехом отягчена моя душа. Женщина — самый большой и опасный соблазн, в ней источник погибели.

— Эх, отче, — вздохнул Закро, наполняя пустую чашу. — Не для соблазна и не для греха сотворена женщина, а для мучения нашего. Что же касается твоего греха, думаю, он отягощает твою душу не больше, чем тридцать два зуба — крепкую твою челюсть.

…Сабеда принесла наскоро изжаренных голубей и перепелок.

Подняв чашу, Хатилеция пожелал долгих дней хозяевам дома.

— Эй, Ванка! Вот ты выйдешь на паперть в Алаверди и кричишь: велик господь! Да если бы был бог в небесах, разве несчастный Солико не сидел бы сейчас с нами в своем же марани? Пропал, бедняга. А из-за чего? Из-за сущего пустяка! Шел в Тианети, увидел в лесу веревку, поднял и унес. И ведь ни разу не оглянулся — как же он мог знать, что к другому концу веревки телушка привязана?

— Не тужи, тетушка, — сказал старухе слово утешения Закро, — самая лучшая птичка та, что в клетке сидит.

— Не отчаивайся, Сабеда! Скажи Нико, пусть одолжит тебе лошадь, а молотильную доску я сам достану и за одно утро обмолочу эти твои пять-шесть снопов.

— Нет, Ило, — скрестив руки на груди, отвечала Сабеда. — Нико мой погубитель, если б одно его слово могло меня спасти от смерти, я даже не дала бы ему рта раскрыть. Что он и Наскида со мной делают, как они со мной обращаются — это и описать нельзя.

Вечером, опомнившись, старуха уныло смотрела на разбросанные остатки еды и опустевший чуть ли не на треть винный кувшин и озадаченно качала головой. А пьяный поп Ванка, повиснув на плече старого гончара, брел по проулку и распевал хриплым голосом свою любимую песню;

Отомрет засохший корень, Как его ни поливай. Не спасется после смерти Жадина и скупердяй. Ведь скорее, чем сквалыгу, Ишака пропустят в рай.

 

4

Рослый молодой парень оглянулся с сердитым видом и хотел было отпустить крепкое словцо по адресу водителя затормозившей перед самым его носом «Победы», но тот сам отворил дверцу машины и окликнул его по имени.

— Здравствуй, Чархалашвили! Что ты прислонился, словно нищенская клюка, к дверям этой дурацкой столовой? Поедем со мной в Чалиспири, покажу тебе другую, получше.

Парень наклонился, заглянул в машину и узнал старого приятеля.

— Купрача! Будь ты неладен, откуда ты взялся?

— Оттуда же, откуда ты и тысячи других обалдуев вроде тебя. Садись, съездим в Панкиси, а вечером доставлю тебя в Чалиспири.

— Что ж, делать мне все равно нечего — в Панкиси с тобой, пожалуй, съезжу. Но в Чалиспири меня и трактором не затащишь.

Парень открыл заднюю дверцу «Победы», уселся на мягком сиденье и, протянув руку через переднюю спинку, обменялся с водителем крепким рукопожатием.

— Чуть было тебя не обложил! А тормоза хороши — держат намертво!

— Ругаться я умею почище, чем ты. Но меня вот что интересует: когда ты сошел с поезда и ступил ногой на телавскую землю, тебе не захотелось сказать, как Етим-Гурджи: «Здравствуй, город мой, пропавший сын к тебе вернулся»?

— Так вы тут в пропавшие меня записали?

— А то как же! Твой недруг знает, что ты снова здесь?

— Если и не знает — долго ли узнать?

Купрача завел мотор и включил скорость.

— Э-эх, поступил ты, как сосунок.

— Не смойся я вовремя, он наверняка бы меня засадил.

Купрача тронулся, миновал длинный, изогнутый Телавский мост, протянувшийся над сухим речным руслом, и повернул в нижние улицы, напевая вполголоса:

Надо, брат, плясать умело, А не прыгать по-медвежьи.

Машина на полном ходу, шурша колесами по асфальту, промчалась через Мацанцару, оставила город позади и спустя несколько минут влетела в Вардисубани. Купрача замедлил ход и повернулся к своему спутнику:

— Пять лет — это тебе не пять бутылок вина опорожнить!

— Ну, что ты заладил! Как будто я на том свете побывал. Говорю тебе, надо было убраться от греха подальше. Я думал, пока вернусь, того человека уже тут не будет. На больших местах подолгу не задерживаются! Но, видно, у него сильные покровители — прочно корни пустил!

— Не бойся, скоро эти крепкие корни вода подмоет! Нет на свете такой должности, к которой не примеривались бы днем и ночью двести пар глаз и не принюхивались бы двести пар ноздрей. Однако не ходить же тебе до тех пор без дела! Присмотрел что-нибудь?

— Не так это просто — особенно когда не очень стараешься. Пока хочу машину купить.

— Это я тебе устрою.

— В самом деле?

— В самом деле.

— Значит, я не зря на тебя рассчитывал. Давно уж собираюсь с тобой повидаться, да только Чалиспири я теперь обегаю за версту, как навозную кучу.

Купрача выправил левой рукой руль и повернулся назад, к пассажиру:

— Напрасно.

— Есть у меня причина.

— Без причины, известно, на свете ничего не бывает. Машину я тебе достану, но подрабатывать на ней и не думай.

Парень снял кепку и бросил ее на сиденье.

— На первых порах это мне подойдет. А там посмотрим, что бог пошлет.

— Говорю, не надо. Только навредишь себе.

Парень усмехнулся:

— Все новые дома в Телави, как ни спросишь, принадлежат шоферам.

— Нынче все строят себе новые дома. Брось глупости! Если хочешь жить припеваючи, нужно либо иметь такую должность, чтобы тебя боялись и нуждались в тебе, либо… либо нужно торговать. На высокую должность тебе нечего рассчитывать: для этого нужны диплом и, самое главное, влиятельный покровитель, чья помощь важнее всякого диплома. Не то чтобы ты не годился в руководители, нет, брат, в начальники попасть трудно, а руководить — пустяковое дело. Я вот, например, не ученее тебя, а посади меня министром, может, получше, чем теперь, дело налажу. Власть — вот что главное!

Внимание Купрачи на время приковалось к дороге. Потом, когда деревня осталась позади, он снова, усмехаясь, повернулся к своему пассажиру:

— Впрочем, будь моя власть, я, пожалуй, закрыл бы министерство и устроил там шикарный ресторан.

Машина спустилась с горы и, помчавшись по мосту через просторное ложе реки Турдо, въехала в Руиспири.

— Ну вот, видишь? Одна из двух возможностей для тебя закрыта; значит, остается другая: надо торговать. Помнишь историю про бедняка, который нашел горшочек с маслом? Все насмехаются над этим незадачливым парнем, а, собственно, чего над ним насмехаться? Вот только, что очень уж размечтался. А разве он плохо свои расчеты построил? И разве, не разбейся горшочек, он не сумел бы разбогатеть? Так-то, брат, перво-наперво надо смотреть в оба: как бы не разбить свой горшочек. Вот ты считаешь, что потерпел неудачу в торговле. Но чем ты торговал? Лавровым листом. Тьфу! Никогда не берись за дело, если в нем много риску. Что может быть лучше: не суетишься, не мотаешься по белу свету, сидишь себе дома, в тепле и в холе, а деньги сами текут тебе в карман. Тут один корреспондент приезжал из Тбилиси, сегодня только уехал. Я его на вокзал отвез — как раз перед тем, как тебя встретил. Пожил он и у нас в колхозе, материалы собирал, а больше все наших колхозников снимал, тоже будто бы для газеты. Напечатал он целую кучу этих карточек и продал колхозникам по пять червонцев за штуку. Те не хотели брать — крестьянин ведь бережлив от природы, требуй с него какой хочешь работы, хоть камешки на Алазани посади считать, только не заставляй деньги тратить. Так вот, не хотелось нашим крестьянам раскошеливаться, но председатель сказал: возьмете или нет, а цену все равно вычтем из трудодней. Ну, они и взяли. Вот видишь — корреспондент, от газеты приехал, а торгует.

Купрача откинулся, на спинку сиденья и продолжал с усмешкой:

— Он тут и меня прощупывал, да нашла коса на камень… Этот корреспондент или совсем простак, или очень уж дошлый парень. Скорей, пожалуй, простак — небось в газету его какая-нибудь тетушка устроила. Неплохо он здесь поживился и не только деньги увез. Так-то, брат, деньги — та самая ось, вокруг которой мир вертится. Водятся у тебя денежки, — значит, ты хороший, порядочный человек. Я знаю в Телави одного лектора, он преподает в здешнем пединституте. Живет чуть ли не за городом, на самой окраине Мацанцары, и каждое утро ходит на лекции в замок Ираклия пешком. Никто, кроме студентов, с ним не считается и смотреть на него не хочет. А вот Вартан… Знаешь Вартана? Едва ли он окончил пять классов, а все перед ним шапку ломят, называют уважаемым Вартаном Саркисовичем.

— Машина есть на примете?

— Дядя Нико свою продает. Хорошая машина, почти новая.

Парень побагровел и сказал грубо:

— Эту я и даром не возьму.

— За что ты на крестного обозлился?

— Оседлать меня вздумал.

Купрача усиленно заработал рулем, чтобы объехать стоявшую посреди дороги лошадь, и, не оборачиваясь, сказал внушительно:

— Слушай, Вахтанг, если дядя Нико воткнет посреди алазанского русла палку и скажет тебе: «Карауль!» — ты тотчас же сбегай за ружьем, достань бурку и укладывайся на ночь около этой палки — знай, будет пожива.

— Пусть ему вылезут боком все благодеяния моего отца!

Водитель выправил руль, пустил машину по прямой и снова повернулся к спутнику:

— Отец твой был человек что надо, но и крестный не хуже. Он тут затевает одно выгодное дело, и нужен ему помощник, на которого можно было бы положиться. Сперва он со мной завел разговор, но я уж решил, что мне хватит и моей столовой. Тогда он спросил, кого я посоветую взять на это место. Я предложил тебя — он обрадовался. А ты хлопнул дверью и убежал, даже не дослушав до конца, что тебе говорят. Постой, постой, я все знаю. Дело вот какое: дядя Нико хочет открыть в Телави колхозную винную лавку. Он уже присматривает для нее подвал. Вино для продажи будет поставлять колхоз Чалиспири. А заведующим в лавку твой крестный может назначить только члена колхоза. Чудак, с чего ты взял, что тебе суют в руку мотыгу или лопату? Будешь стоять за прилавком, считать деньги. Даже с покупателями возиться не придется — на это у тебя будет особый человек.

Пассажир долго не говорил ни слова.

Водитель также не нарушал молчания.

«Победа» бесшумно и легко неслась по гладкому асфальту, отливавшему купоросно-лиловым цветом. Временами из встречных машин высовывались улыбающиеся шоферы, приветливо кивали Купраче.

Наконец Вахтанг вышел из задумчивости, наклонился к водителю и сказал около самого его уха:

— Ерунда! Какие в Чалиспири виноградники? Колхозного вина не хватает самим крестьянам — куда уж там погребки открывать. Нет, это дело выгоды не сулит.

Купрача обернулся, изумленный недогадливостью приятеля.

— И ты скажешь, что знаешь толк в делах, умеешь деньги оборачивать! Дурачина! Возьми хоть мою столовую. Подумаешь-предприятие! Изредка подкинут из Телави коробку-другую консервов да десяток поллитровок. Так вот, знаешь ты, зачем я еду в Панкиси?

— Кто тебя разберет!

— Затем, что послезавтра воскресенье, в столовой будет полно народу, и надо запасти мясо и овощи.

— Как же так? — засмеялся Вахтанг. — Столовая приписана к Телави, а снабжает тебя Панкиси?

— Так получается — что ж тут особенного? В Панкиси все колхозы мои должники. Я приеду и попрошу вернуть долг. Денег у них нет, будут расплачиваться натурой. Мне они за то, что я их всегда выручаю и не тороплю с отдачей долга, посчитают продукты за полцены; иной раз, бывает, овощи чуть ли не даром получаю. Все это идет в столовую, а кому достается прибыль, сообрази сам. При чем тут телавское снабжение, какое мне до него дело?

У Чархалашвили загорелись глаза, он напрягал слух, как волк, бегущий по следам отары.

— Ну, а где я вино доставать буду?

— Вот дурень! Заведешь машину — вся Кахети у тебя под рукой. Подберешь подходящее время и закупишь по дешевой цене. Потом запаси побольше сахару… Вода тебе ничего не будет стоить. Танин я помогу достать. Научишься подделывать вино, и дело твое в шляпе. На первых порах, может, туговато придется, но ты не унывай: скоро тебя узнают, попривыкнут к тебе, и все пойдет как по маслу.

— А на что я торговать буду, если все деньги в машину вколочу? Не так уж их много у меня — пришлось порастрясти, когда я увяз.

— Об этом не тревожься — дядя Нико умный человек, даст тебе срок… Может, еще и сам подбросит, если понадобится.

Глаза у Вахтанга лихорадочно заблестели. Он не верил своим ушам.

— Отвечаешь за свои слова? — спросил он, наклонившись к водителю.

Купрача хлопнул себя ладонью по багровому затылку:

— Вот тебе моя шея — руби, если соврал.

— Давай руку!

И приятели ударили по рукам с такой силой, что Купрача невольно выпустил руль, и машина чуть было не ткнулась носом в придорожную изгородь.

 

5

Уже несколько месяцев в Чалиспири не привозили ни одного кинофильма. Поэтому никого не удивило, что афиши, развешанные у родника, возле магазина и на толстом стволе древнего шамрелашвилевского ореха собрали вечером чуть ли не всю деревню во дворе сельсовета.

После того как старый клуб был разобран, широкий балкон здания сельсовета перегородили, одну половину обнесли стенами и превратили в комнату. Наскида был вынужден переселиться сюда, а прежний его кабинет, площадью в тридцать пять квадратных метров, отдали под клуб. Стену, отделявшую это помещение от библиотеки, пробили, навесили дверь и тем самым объединили оба этих культурных очага в одно целое. А единственную дверь, ведущую в помещение сельсовета, напротив, упразднили, так что попасть в «клуб» можно было теперь, только пройдя через библиотеку.

В ожидании кинопередвижки, не успевшей еще приехать из Телави, люди толпились во дворе. Было шумно, со всех сторон слышались немолчный говор, взрывы смеха, сыпались острые и меткие, а порой и пресные шутки.

Шакрия шнырял в толпе и давал руководящие указания своим сверстникам: билеты будут продавать, как и в прошлый раз, через окошко читальни. Надо быть наготове.

От группы преподавателей, беседовавших на краю двора, возле штабеля дров, отделилась Русудан; она пошла навстречу Максиму, показавшемуся в воротах.

— Что это ты второй день убиваешься над кукурузой? Сегодня домой даже не заглядывал — не проголодался разве?

— Откуда ты знаешь, что не заглядывал? — улыбнулся Максим.

— Обед, что я для тебя оставила, так и стоит нетронутым на столе.

— Вот и ошиблась, я только что съел его вместо ужина. Еще вкуснеё показалось. А вчера знаешь, Русудан, где я был?

— Конечно, знаю. Кукурузу нашу пропалывал.

— Вот и не угадала.

— Как, ты не мотыжил вчера кукурузу?

— Мотыжил, да не здесь, а в Лапанкури.

— Что тебя в Лапанкури занесло, Максим?

— Помнишь, я рассказывал тебе в прошлом году, как одного чабана-лапанкурца по соседству с нами, в горах, покалечил медведь?

— Да, что-то такое припоминаю.

— Зверь отъел у бедняги кисть левой руки, и вскорости вся рука до плеча отсохла. Мы с ним были товарищи — вместе пасли баранту и на туров охотиться вместе ходили. Вчера я навестил его — и чуть не заплакал от жалости. Вижу, несчастный ухватил мотыгу посередке, заправил конец рукоятки под пояс и таким образом пропалывает свою кукурузу. Что было делать — выхватил я у него мотыгу и стал сам полоть. Вчера весь день там провел и сегодня с утра туда отправился. Кончил работу рано, видишь, даже в кино поспел.

Девушка широко раскрыла глаза от изумления.

— Как, Максим, разве ты не промотыжил нашу кукурузу?.

- Что ты, Русудан! Сама тут без меня всем распорядилась, все устроила и меня же спрашиваешь? Я нашел ее уже прополотой, да так чисто, что ни одной травинки не сыщешь, даже на лекарство.

Русудан скрестила руки на груди.

— Постой, постой, Максим… Так это и в самом деле не ты?..

— Да нет же, Русудан! Ведь с первого взгляда видно, что работа сделана не сейчас, а дней пять назад. Я думал, ты позвала полольщика…

— Не до того было, сам знаешь, дел у меня по горло. Но как же так?..

— Чудеса! — Максим глядел растерянно, недоумевающе. — Кому же это взбрело в голову — руки, что ли, чесались?

Взревел автомобильный гудок, два ярких луча ударили в глаза людям. Автофургон, крытый черным брезентом, въехал во двор, и беседующие расступились, чтобы дать ему дорогу.

— Приехали! Приехали! — завопили ребятишки и бросились к клубному окошку, занимать очередь.

Волчком закружился Шакрия, и вскоре его стараниями перед кассой получилась настоящая свалка.

Максим стал тоже пробиваться к окошку. «Сейчас вернусь», — обернувшись, кинул он Русудан.

Люди постарше поддались общему возбуждению — толпа кишела перед библиотечным окном, словно пчелиный рой, облепивший ветку дерева. Давка была неимоверная. На Эрмане, который оказался в самой гуще этого роя, разодрали сверху донизу рубаху. Опираясь о чьи-то плечи, он высунулся чуть ли не до пояса из толпы и, сдавленный телами соседей, беспомощно ворочал головой из стороны в сторону. У Шота шея, казалось, стала еще длинней, чем обычно, но, как он ни вытягивал ее, заглянуть в окошко ему все же не удавалось.

Coco и Отар, пришедшие с опозданием, яростно бросились на эту переминающуюся и колеблющуюся живую стену, но не сумели ее прорвать. Тогда они попытались вскочить на плечи сбившимся в плотную массу людям; Coco поначалу это удалось, но через минуту под ним как бы разверзлась почва, он стал медленно опускаться и наконец исчез, как бычок, засосанный вязкой трясиной.

Раздался чей-то отчаянный вопль, кто-то с силой двинул кого-то в бок, мастера цветистой ругани решили щегольнуть перед всем светом своим искусством — пошла свистопляска…

Девушки, явившиеся без кавалеров, робко стояли поодаль, окончательно потеряв надежду попасть в клуб.

Шофер ловко остановил машину перед другим окошком, оттеснив жаждущих билета к забору. Окно открыли и протащили через него электрические провода. Механик пронес в клуб звуковой репродуктор и присоединил к нему провода, протянутые вдоль стены.

Откуда-то притащили длинные доски с кое-как прилаженными к ним ножками и втиснули между скамьями, уже стоявшими в помещении.

Лили сидела за окном библиотеки и неторопливо, с подобающим достоинством считала билеты, врученные ей для продажи. Ее нисколько не заботили устремленные со всех сторон жаждущие, полные нетерпения взгляды.

Сухощавая, невысокая женщина, учительница местной школы, подошла к Русудан, заговорила с возмущением:

— Слыхала, Русудан? Кто-то увез песок, который мы, педагоги, своими руками просеяли для строительства нового клуба.

Русудан удивленно взглянула на учительницу.

— Кто увез? — поинтересовалась она из вежливости.

— Неизвестно. Полевой сторож говорит, что всю ночь с Берхевы доносился шум автомобильного мотора.

— Не беда, Нуца! — успокоила учительницу Русудан. — Все равно, пока дошло бы до постройки нового клуба, весь этот песок смыло бы половодьем. А так хоть кому-нибудь да пригодится, в дело пойдет.

Подошел Максим — весь растерзанный, с разорванным воротом рубашки и двумя недостающими пуговицами. Он принес два билета и извинился перед учительницей: знал бы, что она тут, купил бы и третий.

— Скорей, Русудан, пройдем в зал, а то все хорошие места займут и придется сидеть на корточках перед самым экраном.

Картина уже шла, когда появился Шавлего. Кинопередвижка была установлена прямо во дворе, против раскрытого окна клуба; механик, склонившись к аппарату, поправлял сместившийся кадр. Помощник его сидел на ящике с лентами, равнодушно прислушиваясь к глухому стуку генератора и тарахтению проекционного аппарата. Мальчишки, не сумевшие проникнуть в клуб, заняли на ветвях деревьев и на крышах все мыслимые позиции, чтобы хоть краешком глаза увидеть экран через окно. Те же из них, кому не хватило места и на галерке, убедившись, что им не дорваться до зрелища, устроили состязание по борьбе.

Шавлего осведомился, где продают билеты, и, когда ему показали на библиотеку, постучал в дверь.

Ответа не последовало.

— Сильней, сильней стучите! — посоветовали ему мальчишки, и Шавлего послушался их совета.

Дверь наконец приотворилась, и в щелку выглянул с угрожающим видом Маркоз. Увидев перед собой Шавлего, он отступил внутрь темной комнаты и извинился:

— Я думал, это ребятишки в дверь колотят. Прошу вас!..

Шавлего, войдя, спросил;

— Где продают билеты?.

— Билеты все уже проданы, и кино началось. Ну-ка, ребята, посторонитесь, дайте дорогу! Проходите внутрь, пожалуйста, — предложил он Шавлего.

В дверях, между библиотекой и клубом, теснились зрители. За спиной у них тоже толпилось немало народу. Переминаясь на носках и вытягивая шею, каждый старался увидеть хотя бы уголок экрана.

Шавлего хотел было уйти, но, поколебавшись с минуту, решил все же воспользоваться учтивым приглашением и протиснулся через дверь. Стоило ему очутиться в зале, как послышались недовольные возгласы, и он поспешно подался вбок, к стене, чтобы никому не мешать.

На экране бежали солдаты с автоматами. Одних скашивали пули, другие падали, ползли, поднимались, снова бежали и снова падали. Взмывали к небу черные фонтаны земли, разлетались в клочья от взрывов сплетения колючей проволоки, рушились под гусеницами танков извилистые ходы траншей, зияли темными дырами подземные укрепления с пробитой или сорванной крышей, выплевывали сгустки огня артиллерийские орудия, метали громы и молнии «катюши». Временами появлялось на экране снятое крупным планом орудие. Выпустив снаряд, оно откатывалось назад, как бы отступая на шаг, другой, чтобы оценить взглядом результаты выстрела. Свистели, ревели, с гулом и грохотом рвались снаряды, и этот нескончаемый гром сливался со скрежетом передвижки, доносившимся через окно.

Привыкнув к полутьме, Шавлего отвел взгляд от экрана и осмотрелся. В битком набитом зале иголке негде было упасть. Зрители сидели на сколоченных наскоро скамьях, прижатые друг к другу так тесно, как листья табака в связке. Менее удачливые, те, кому не удалось заполучить сидячее место, выстроились по обе стороны от скамей, притиснув друг друга к стенам. Впереди, под самым экраном, расселись прямо на полу ребятишки — они смотрели картину, запрокинув головы, как курица, пьющая воду.

Весь зал тихонько шевелился, как нива под ветром, — это безостановочно колыхались платки и газеты, которыми обмахивались зрители.

Зал клуба напоминал огромный котел, и все эти люди, так стремившиеся туда попасть, казалось, варились в нем на собственном пару.

Оглянувшись, Шавлего заметил вдруг совсем близко от себя девушку-агронома. Прислонившись к стене, она не сводила глаз с занавеса, служившего экраном. Стоявший рядом с нею высокий юноша с любопытством поглядел на Шавлего.

Вдруг девушка обернулась к соседу и сказала, сдвинув брови:

— Пойдем, Максим!

Шавлега хотел было дать ей дорогу, но девушка протиснулась стороной.

Но не успела Русудан добраться до дверей, как посреди зала раздался громкий треск — одна из скамей подломилась и рухнула. Послышались крики, визг; люди барахтались на полу, пытаясь выбраться из общей кучи.

Задние ряды зашумели, заволновались: потерпевшие катастрофу, встав на ноги, совершенно заслонили собой экран. Поднялся отчаянный гомон. В конце концов весь этот ряд заставили опуститься на корточки.

Едва успел стихнуть поднявшийся из-за этого происшествия переполох, как возникла новая суматоха. Мальчишки, оставшиеся из-за недостатка мест на дворе, сумели после долгой возни открыть снаружи ставни окна, выходившего на дорогу, столкнули с полдюжины зрителей, устроившихся на подоконнике, прямо на головы тем, кто сидел на полу, и всей ватагой хлынули в зрительный зал.

Завизжали, завопили ребятишки, на которых навалилось сверху столько людей, заволновались задние ряды, а передние повскакали с мест и попытались, вступив в бой, отразить это нашествие. Но нападающие не испугались контратаки, приняли сражение, и то, что делалось в зрительном зале, стало как бы продолжением происходящего на экране.

Шавлего, осторожно, шаг за шагом, прокладывая себе дорогу, снова протиснулся в дверь и выбрался наконец во двор.

Около кинопередвижки механик и его помощники спокойно, невозмутимо возились с лентами — вставляли новую бобину в аппарат.

Шавлего, пересекая двор, видел, как мальчишки обстреливали окна клуба каменными снарядами своей карманной артиллерии.

Выйдя за ворота, он зашагал по дороге, перешел через мост и стал спускаться вдоль каменистого русла Берхевы…

Вернувшись домой, Шавлего застал дедушку Годердзи уже в постели.

Мать хлопотала на кухне.

Шавлего вынес во двор тахту и, как обычно, приставил к ней стул, чтобы удлинить постель: на стуле укладывались мутака и подушка.

— Постели мне, мама! — крикнул он матери, а сам вернулся в дом и направился в комнату, которую после женитьбы занимал его старший брат, погибший на войне.

Через открытую дверь он увидел маленького Тамаза, спавшего в своей кроватке. Мать Тамаза, невестка Шавлего, сидела у окна, опустив голову на подоконник. Плечи ее вздрагивали от беззвучных рыданий.

Шавлего взглянул на стенку, где обычно висел портрет брата, и все понял.

Десятый год был на исходе, а безутешная вдова все не могла примириться со смертью мужа, все исходила слезами. Улучив свободную минуту, она прижимала к груди снятый со стены портрет в траурной рамке и, плача, поверяла ему все, что накипело за день на сердце.

Шавлего тихо подошел и остановился возле нее.

Так ласково и нежно, с такой любовью шептала что-то бедная женщина, видимо, все еще живому в ее воображении мужу, что сердце Шавлего наполнилось жалостью. Он осторожно коснулся плеча невестки:

— Довольно, Нино! Посмотри, на кого ты стала похожа!

Женщина подняла голову и, увидев склонившегося к ней деверя, долго смотрела на него затуманенными от слез глазами. Потом встала, посмотрела на портрет, снова перевела взгляд на Шавлего и, еще раз убедившись в совершенном сходстве обоих братьев, уронила голову на грудь деверю и разрыдалась.

— Ну, ну, не надо, Нино, довольно! Хоть мать мою пожалей. Если она сейчас войдет и застанет тебя в слезах, разольется ручьем, потом уж не остановишь. Погляди в зеркало, во что ты превратилась: исхудала, истаяла! Не щадите вы себя обе, и ты и мама.

— О Шавлего, почему мне не довелось быть счастливой хоть один год? Один только год, Шавлего! Судьба пожалела для меня и этого. Мать твоя потеряла сына, дедушка Годердзи — внука, ты — брата, но я… Муж — это совсем другое, это гораздо больше!.. Тебе этого не понять, Шавлего, ты поймешь меня, только если когда-нибудь понесешь такую же утрату… Когда теряешь все, и жизнь не имеет больше никакой цены. И уже ничто не привязывает тебя к этому миру…

Шавлего, обняв невестку за плечи, бережно отвел ее от окна, посадил на стул.

— Не надо, ведь и маму жалко, Нино… Как бы не вошла, не увидела твоих слез… Посмотри на Тамаза. До чего он спящий похож на своего отца! Тот ведь тоже спал вот так, раскинув руки, будто все ему нипочем. Ну, посмотри, посмотри хорошенько — мальчик просто вылитый отец! А эти сжатые губы, а брови! Присмотрись к бровям — скоро пушок на переносице подрастет, и брови сольются в одну линию, как у отца…

Нино посмотрела на кроватку и долго не сводила с ребенка глаз, полных глубокой нежности и любви. Слабая тень улыбки тронула уголки ее девически свежих губ.

Шавлего воспользовался минутой, осторожно взял у нее портрет брата и повесил его на место.

Со двора послышался голос матери, сообщавшей ему, что постель постлана.

— Побереги себя, Нино. Ты еще долго будешь нужна своему сыну. — Шавлего нагнулся над кроваткой, поцеловал привольно раскинувшегося мальчика в лоб и вышел из комнаты.

Хорошо летней ночью спать в зеленом, уютном деревенском дворе! Ласково шелестит трава, неутомимо пиликают на своих скрипках сверчки и кузнечики, на речке гремят лягушечьи перепалки, временами в листве шныряет болтливый, озорной ветерок, тихий свист ночной птицы раздается в чаще деревьев, а вдали заливается-лает собака — это в чьем-то саду верный страж дома негодует на гуляку ежа, свернувшегося под деревом. Месяц заливает окрестности своим холодным серебристым сияньем, и в бездонных глубинах неба как бы тихо звенят яркие звезды, говоря о чем-то таинственном и непостижимом. А вокруг кипит и бурлит жизнь, все охвачено жаждой жизни, напоено ее могучей силой. И при этом всюду царит такая глубокая тишина, что, если рядом плюхнется в лужу лягушка, слабый всплеск громко отдается в ушах, словно целый утес обрушился в воду.

Хорошо летней ночью спать на дворе!

Но Шавлего не спалось. Он лежал на постели навзничь, с открытыми глазами, отдавшись прихотливому течению своих мыслей.

Как переменилась деревня — все здесь стало совсем другим. Ведь не сразу же это случилось! Впервые после возвращения из армии Шавлего пришло в голову, что он совсем оторвался от родных мест. Пять лет в университете… Потом аспирантура… Зимние каникулы в публичной библиотеке, а летние — в горах. Конечно, заглядывал домой на два-три дня, чтобы повидать родных, но это не в счет. В Чалиспири чуть ли не на каждом шагу строится новый дом. Но кому принадлежат лучшие из этих домов? Почему молодежь держится от всего в стороне? Видно, немало есть здесь такого, от чего она отворачивается и на что, кажется, махнула рукой? Куда делось то гордое и прямое, честное и трудолюбивое поколение, которым еще так недавно гордилось это село? Неужели целиком, без остатка, поглотили его соленые пески керченского побережья, непроходимые болота Полесья, бескрайние поля Украины, закарпатские дремучие чащи и побитая шрапнельным градом земля Пруссии? Да, война… Только в одном родстве Шамрелашвили восемнадцать человек не вернулось с полей войны к родному очагу. Молодежь! Надежда и упованье старших поколений, опора и стержень будущего! Что же она поделывает, чем она занята, эта молодежь? Многое понял Шавлего сегодня вечером, не зря он завернул в клуб. О многом говорит этот вечер. Но какие все же цели ставит себе молодежь? Кто о ней заботится, кто думает о ней? Кто руководит ею в самом неустойчивом возрасте? Нет, что-то в селе не чувствуется такой заботливой руки, и похоже, что молодежь предоставлена самой себе, что никто и не пытается направить в нужное русло ее кипучую юношескую силу и живую фантазию…

В чем-то, пожалуй, прав дедушка Годердзи.

Какой славный, умный парень получился из Реваза! Недаром Шавлего рассматривал его руку у цементного резервуара. А как он поглядел вслед бедному старому Зурии, когда тот побрел в виноградник, сгибаясь под тяжестью опрыскивателя!..

А эта красавица, здешний агроном!.. Не перебарщивает ли она по части вежливости… или невежливости?.. Интересно, что за молодой человек был с нею сегодня в кино?

Да, а вот конь… Конь просто замечательный. Грех запрягать такого скакуна в плуг. Надо еще раз навестить доктора; Шавлего почему-то тянет к этому странному человеку. Он очень переменился, стал совсем не тот, что прежде. И дядя Нико тоже стал каким-то другим. А может быть, сам Шавлего переменился? Бедная Сабеда, дом вот-вот обрушится у нее над головой, надо бы его подправить, укрепить… А молодежь разрушает то, что уже построено, разваливает, обстреливает камнями… Нет, что-то где-то явно расстроилось, что-то нужно исправить и укрепить…

Ведь и ветка не шелохнется, если не подует ветер.

 

Глава восьмая

 

1

Дядя Нико обвел взглядом собравшихся у него в кабинете членов правления и бригадиров и обратился к агроному:

— Ну, так как же, дочка, начинать нам пахоту под озимые?

Русудан, успевшая трезво оценить положение, пошла на уступку:

— Ладно, будем палить пожню у большого дуба, но только ту часть, которая сильно заросла сорняками. На остальной площади стерня должна быть запахана в землю, чтобы в ней и сгнила.

— Огонь ведь уничтожает сорняки — разве это не на пользу идет?

— Уничтожает, но не полностью: семена некоторых трав могут все же сохранить способность к прорастанию. А почва теряет влагу, крошится, и ее плодородность падает. Почему вы меня не послушали и не прицепили к комбайну культиватор? Вот как раз заведующий сушилкой здесь — пусть он сообщит правлению данные об урожае, и рассчитаем число тонн на гектар. Сколько собрано зерна, Лео?

— Никаких данных у меня нет. Я взвешиваю только то зерно, что поступает ко мне. А там, за деревней, комбайн работает, как молотилка, — говорят, еще две скирды стоят нетронутые. И в Подлесках молотят на трех гумнах, сегодняшний обмолот еще и не привозили. Так что я пока ничего не могу сказать.

— А я могу. Я ходила и за деревню, и в Подлески, и на берег Алазани. И знаю, сколько хлеба уже сдано в сушилку. По моим подсчетам, получилось примерно семь с половиной центнеров на гектар.

— Так чего тебе еще нужно? В прошлом году взяли с гектара семь центнеров. Двадцать пять никогда не соберем, это же не ветвистая пшеница.

— Нам и без ветвистой пшеницы надо собирать побольше хлеба, Сико. Когда еще до нее дойдет дело, а кашу маслом, говорят, не испортишь. — Реваз, положив ногу на ногу, обхватил большими руками колено.

— Хорошо, согласен. Будем палить у большого дуба, а на остальные участки сразу пошлем тракторы. Это я беру на себя.

— Но, повторяю, палить стерню только между дорогой и кустом боярышника, там, где комбайн не брал под корень — Русудан смотрела в лицо председателю твердым взглядом.

— Ладно! — коротко заключил председатель. — Вопрос решен. Только надо как можно быстрее вывезти обмолоченную солому с полей.

— Дозволь мне сказать слово по-простецки, Нико.

— Ну давай, Элизбар, что ты хочешь сказать?

— Не будем больше складывать солому на краю участков. Раз уж потратим средства и труд — отвезем ее сразу к хлеву.

— Правильно! — согласилась с заведующим животноводческой фермой Русудан. — В прошлом году всю солому растаскали прохожие, и зимой нам не хватило грубых кормов. Давайте хоть в этом году распорядимся поумней. Прав был ветеринарный врач, когда корил нас за это. Давайте же постараемся, чтобы весной не было больше падежа скота.

— Кстати, так оно будет и бережливей — не придется зимой опять тратить время и силы на привоз соломы с поля. Одним выстрелом двух зайцев убьем. — Реваз переменил ногу и обхватил теперь другое колено.

Председатель долго молчал, рассматривая свои руки, сложенные на столе.

— Ты, конечно, прав, Элизбар… Только придется нам все же сначала скопнить солому на краю участков. С пахотой задерживаться нельзя. И надо еще вовремя позаботиться об отборе семенного зерна. С одним только триером не управимся — придется посадить женщин, чтобы руками перебирали. Закончим уж с семенным зерном, засыпем его и скинем с плеч эту заботу.

— Только не будем больше хранить его в старой церкви, а то опять придется осенью покупать семена в Акуре или в Ахалсопели.

— А где же его хранить, дочка, другого-то места у нас ведь нет!

— Амбар нужен. Надо построить сухое зернохранилище. В церкви одно-единственное окошко, да к тому же до того узкое, что сквозь него и воробей не протиснется. Сырость там такая, что за неделю зерно прорастает.

— Русудан права. Нам необходим амбар, хоть для семенного зёрна.

Председатель даже не оглянулся на Реваза — словно и не слышал, что тот сказал.

— Женщин созвать поручаю тебе, Сико. Скажи Марте Цалкурашвили, пусть будет за старшую. Она уже, должно быть, поправилась. Ну-ка, Тедо, что там у тебя еще?

Рыжеволосый бригадир растерянно заморгал и прочел скороговоркой:

— Сенокос на горе Пиримзиса.

— Да, на это дело не легко будет народ подобрать. Косить умеют далеко не все, а молодежь и не старается научиться. Ну, Эрмана, говори — кто из твоих комсомольцев поедет в горы траву косить?

— Так сразу не сумею сказать. Кто там у нас из ребят умеет косить, ума не приложу. Вот, может, Джавахашвили справится.

— Какой Джавахашвили?

— Дата.

— Это один. Еще кто?

— Coco умеет, сын Тонике, да он не поедет.

— Почему не поедет?

— Откуда я знаю? Не поедет, и все.

— Кому же знать, как не тебе? — нахмурился председатель. — Ты секретарь, комсомольцы — твои.

— Да не поедет этот парень, балованный он.

— Зря мы время теряем — так ничего не выйдет. Надо послать тех, кто ездил в прошлом году.

— А старшим поставим Сабу Шашвиашвили.

— Очень уж сдал Саба, совсем постарел. Куда ему нынче в горы ходить.

— Так назначим Годердзи Шамрелашвили. Он и в прошлом году этим делом ведал.

— Согласен. И уж поручим самому Годердзи косцов подобрать. А ты, Элизбар, повидай завтра Левана и скажи ему от меня, что две большие сноповозные арбы нам сейчас нужны позарез. А ту пару колес, как только покроют кузницу крышей, оттащи к Миндии, пусть сдерет обручи с ободьев и поставит другие, потоньше, а то эти так толсты, что молодые буйволы арбу с места не стронут. Много там заявлений, Тедо?

— Прежде чем мы станем рассматривать заявления, я хочу сам заявить тут, на собрании: на складе мало медного купороса, и надо как можно скорее его достать, чтобы своевременно провести опрыскивание виноградников. С этим необходимо поторопиться, а то как бы не пришлось покупать на стороне. Рыночная цена всемеро, а то и вдесятеро выше государственной. — Реваз с озабоченным выражением лица почесывал свернутой в трубку газетой широкий подбородок.

— А ведь привезли купоросу не мало — куда же он делся? — удивился бригадир первой виноградарской бригады.

— Вот Лео, наверное, знает.

— Лео, Лео! Чего вы все от меня хотите? Может кто-нибудь сказать, что он просил купоросу и я ему не отпустил? Сколько я принял, столько у меня и было. Пока весь не выйдет, я обязан каждому отпускать.

— Вот, Лео, говорят, совсем мало купороса осталось. Куда ушли так быстро три тонны?

— Не забрал же я этот купорос к себе домой! Шашлыка из него не изжаришь и хлеба не испечешь. Ступайте посмотрите — сколько осталось, все там на месте.

Председатель не стал продолжать этот допрос. Он глянул искоса на бухгалтера, сразу же отвел от него глаза и сказал:

— Ладно, пока есть, выдавай. Ну, Тедо, зачитывай заявления.

— А купорос?

— Читать или излагать содержание? — спросил Тедо.

— Как тебе удобней. Впрочем, ты ведь их уже читал, так что можешь пересказывать. Скорее окончим собрание.

— А купорос?

— Купорос у нас на исходе, дядя Нико. Как бы не кончился в самое неподходящее время, — напомнила Русудан.

— О купоросе Лео позаботится.

— Сын Датии Коротыша Автандил просит выделить ему приусадебный участок. — Тедо водил веснушчатым пальцем по строкам. — Говорит, что отделился от отца и хочет ставить свой дом.

— В чьей он бригаде?

— В моей, — поднялся с места Маркоз.

— Как работает?

— Ничего, работает неплохо.

— Удовлетворим его просьбу?

— Надо удовлетворить. Парень стоящий.

— Давай сюда заявление. Дальше!

— Дальше тут акт.

— Какой акт?

— На птицеферме околело от воспаления легких двадцать восемь цыплят. Просят списать.

— Дальше?

— Опять акт.

— А это о чем?

— Опять с птицефермы. Пятнадцать курочек сдохли от гнойного воспаления яичников.

Тихий смех пробежал мелкой рябью по рядам присутствующих.

— Что там у вас случилось, Нато? Что за мор вдруг напал на кур? Врачу не могла сказать?

Женщина средних лет отвернула большую голову к окну.

— Дохнут — что ж я могу поделать? От смерти рукой не загородишь. Вон, посмотрите, в конце акта — подписи и ветврача, и ревизионной комиссии. Давно уж дохнут.

Тедо передал председателю оба акта и взял со стола новый листок с заявлением.

— Ефрем заявляет, что в его участке нет законных двадцати пяти сотых гектара. Просит добавить ему недостающие четыре сотки.

Ефрем поднялся с места. Дядя Нико смерил его взглядом с головы до ног.

— Кто тебя сюда приглашал — с какой стати ты расселся тут, словно почетный гость? Может, ты член правления, или бригадир, или активист, или хотя бы усердный колхозник? Не мог на дворе подождать?

Ефрем опустил голову и стал мять в руках войлочную шапчонку.

— Я ничего… Ежели к слову сказать… Так я выйду… — Он поднял на председателя простодушный взгляд.

— Теперь уж поздно! Садись, куда ты? А впредь знай: заседание правления — это не общее собрание. Что там за участок ты просишь?

— Не хватает мне до нормы, Нико.

— Так ведь у тебя давно не хватает — или ты только сегодня догадался?

— Да нет, какое там! Уж сколько времени заявление летжит наготове — сына я попросил, он и написал. Мал у меня участок, Нико, надо бы прирезать…

— Не для того ли, чтобы было где поставить новую печь?

— Какую там печь… После той несчастной ярмарки мне на гончарный круг даже смотреть противно.

Председатель вдруг оживился:

— Кстати, как там твой суд?

Ефрем ответил не сразу.

— Уже был, — ответил он, немного поколебавшись.

— Ну и как дело вышло?

— Да никак. Свидетели подтвердили, что осел и ослица перебили мою посуду.

— Заплатили тебе за нее?

— Какое там! Приговорили обоих хозяев заплатить.

— Сколько?

— Шестьсот рублей.

— Когда ты их получишь?

— Почем я знаю. Хозяйка осла отказалась платить половину, сказала, что возьмет на себя только двести рублей.

— Это почему? — удивился дядя Нико.

— Поди спроси! Говорит, мой осел ломал посуду двумя ногами, а ослица — четырьмя.

Нико откинулся назад и разразился громовым хохотом — казалось, опрокинулся кузов груженного камнем самосвала.

Те, кому уже довелось слышать об этой истории, присоединились к нему.

— Уф, дай бог тебе радости на том свете, Ефрем, за то, что ты меня развеселил. Значит, мой, говорит, осел двумя ногами ломал? Вот потеха! Давай сюда заявление, Тедо! — Дядя Нико положил перед собой листок и размашисто черкнул поперек заявления несколько слов. — Двумя, говорит, ногами, а?.. Так вот, получай в свое распоряжение три ряда, что отрезаны от. виноградника Сабеды Цверикмазашвили. Ступай, владей и хозяйствуй.

Реваз, который сидел упершись локтями в колени, вдруг выпрямился и насторожился.

— Никакие три ряда у Сабеды Цверикмазашвили не отрезаны, и никто там хозяйствовать не будет!

Дядя Нико, казалось, ожидал этого. Молча обвел он глазами притихшее собрание, приостановился на бухгалтере и наконец упер взгляд в бригадира, сидевшего в углу.

— Реваз, сынок! Подумай, напряги память, припомни: в позапрошлом году, когда комиссия обмеряла приусадебные участки колхозников, сколько получилось у Сабеды?

— Комиссия обмеряла и подсчитывала неправильно. Написала она ровно столько, сколько нужно было, чтобы отрезать от виноградника Сабеды эти три ряда.

Председатель изобразил на своем лице удивление:

— Реваз, сынок! Как говорит Топрака, вот тебе ружье, а вот птички. Вон она, земля, а рулетка у нас найдется. Обмерить и подсчитать — нетрудное дело.

— Я сам уже сделал обмер, и оказалось как раз столько, сколько полагается. Может, десять — пятнадцать метров лишних. Вы лучше у других поищите излишки. Я могу на многих вам указать.

— Комиссия занималась этим делом целый месяц и отмерила каждому, сколько по закону положено. Пять человек работало — не будешь же ты один их учить!

— Нет, буду. До виноградника Сабеды пальцем никто не дотронется. Довольно с вас и того, что уже второй год урожай с этих трех рядов собирает колхоз, а бедная старуха платит налоги за весь участок. Если эти три ряда принадлежат не ей, зачем же вы ее за них облагаете?

— О налогах спрашивай сельсовет, колхоз за его действия не отвечает. Если Наскида в самом деле берет с нее лишнее, это, конечно, никуда не годится.

— Кто там и за что должен отвечать, разбирайтесь сами, а я говорю, что в виноградник Сабеды ногой никто не ступит!

— Рева-аз! Эти три ряда числятся за твоей бригадой. Если колхоз не соберет с них винограда в этом году, то недостающее возьмем из твоего личного виноградника.

— Руки коротки! Ни того, ни другого не посмеете тронуть!

— Ты что это, — дядя Нико, навалившись грудью на стол, уставился грозным взглядом на бригадира. Брови его были нахмурены, мелкие морщинки, разбегавшиеся от глаз, обозначились резче. — Ты что это, против колхоза решил пойти?

— Нет. Против комиссии.

— Рева-аз! Поостерегись! Я ведь знаю тебя и снаружи, и изнутри, как солдат свой котелок! Знаю, отчего у тебя живот схватывает! Сабеда тут ни при чем. Если тебе неизвестно, что ожидает присвоителя или расхитителя колхозного имущества, что ж, научим. Выискался тут заступник угнетенных и обиженных! Точно у него больше, чем у меня, болит душа за эту бедную женщину!

— Не знаю, правильно или неправильно обмерен участок Сабеды, но прошу: не трогайте ее, дядя Нико! — сказала Русудан. — Жалко несчастную старуху, ведь только этот виноградник ее и кормит!

— Русудан, дочка, ты ничего не знаешь и не вмешивайся в это дело. Сабеда поздно вступила в колхоз, и ей больше двадцати пяти соток по закону не полагается. Жалость, конечно, похвальная вещь, но закон есть закон. Если мы сегодня уступим Сабеде, завтра Ефрем потребует добавки, за ним потянется и Сико: чем, дескать, я хуже других, а Маркоз только этого и дожидается. И что же у нас выйдет? Придется распустить колхоз и вернуться к единоличному, частному хозяйству. А разве народ, партия и правительство простят нам это? Ступай, Ефрем, и сделай, как я тебе сказал. Что там у тебя еще, Тедо?

— Пусть только попробует захватить чужое — как бы не пришлось локти себе кусать и ему и многим другим, — процедил сквозь зубы Реваз.

Тут наконец грянул гром.

— Если ты не прекратишь свое хулиганство, я выгоню тебя отсюда, исключу из членов правления и вообще ты у меня узнаешь, как нарушать колхозный устав! Читай, Тедо.

Реваз скрестил гневный взгляд со взглядом председателя и сказал, сдерживаясь:

— Я сам оставлю собрание, когда сочту это нужным.

Тедо пробежал глазами следующее заявление..

— Миха не хочет больше сторожить воду, просит освободить его.

— Почему? Что ему взбрело в голову?.Шляться в Алаверди времени не остается, что ли?

— Говорит, черти завладели ручьем, — мне, мол, туда путь заказан.

— Какие еще черти?

— Говорит, будто бы из Клортиани выскочил к нему черт и на Берхеве было полно чертей — они визжали, хохотали и улюлюкали.

— Сколько на свете умалишенных, ей-богу! Давай сюда заявление. Я думаю, освободим?

— Если ему в самом деле что-нибудь примерещилось, он к ручью и близко не подойдет. Освободим.

— А кого на его место?

— Есть желающий — Муртаз Каландарашвили. Вот тут его заявление. Только просит считать ему по двадцать пять трудодней.

— Сколько Миха получал? Он, кажется, в твоей бригаде, Тедо?

— Двадцать.

— Ну так пусть и Муртаз получает столько же. Есть еще заявления?

— Осталось еще три.

— Читай.

— Вахтанг Шакроевич Чархалашвили просит принять его в члены колхоза.

Председатель окинул кабинет быстрым взглядом. Присутствующие смотрели друг на друга с недоумением.

— Что за Чархалашвили?

— Житель Телави. Адрес — Платановый переулок, дом номер одиннадцать, — отчеканил Тедо.

— Кто он такой?

— Откуда он взялся?

— Чего ему надо?

— Кто такой? Человек, Адамова рода-племени, по фамилии Чархалашвили, по имени Вахтанг Шакроевич. Чего вам еще? Вот, просит, чтобы его приняли в члены колхоза. Ясно или нет? — Дядя Нико широко расставил кулаки на столе.

— Что там раздумывать, примем! Тем более в рабочих руках у нас недостаток…

— Примем.

— Читайте остальные заявления, и будем заканчивать. Лето ведь на дворе, не зима — время дорого.

— Я этого Чархалашвили знаю — поднялся сидевший молча в своем углу Реваз. — Он работал уполномоченным по заготовкам в верхней зоне, растратил деньги и скрылся. И еще кое-что можно было бы о нем рассказать. Я против того, чтобы принять его к нам в колхоз.

Снова грянул гром в кабинете, и посыпался частый, истребительный град.

— Как ты смеешь обливать грязью порядочного человека, дубина, неуч, болван! Тебе не в правлении надо бы заседать, а сидеть взаперти, в тюремной камере, за девятью замками. Убирайся отсюда, ступай вон! А за клевету ты будешь отвечать в другом месте. Совсем зарвался, сопляк, негодник, хулиган! Я тебя научу шнырять по подворотням, ты у меня еще попляшешь! Всегда ему нужно бучу поднять, сорвать мне собрание!

— Ладно. Насчет этой вашей ругани мы еще поговорим, а сейчас я и в самом деле уйду, председатель. Уйду сам, по своей воле, потому что как член правления не могу участвовать в том, что здесь творится. Но только не забывайте: правление представляет и рекомендует, а утверждает общее собрание.

Реваз ворочал во рту слова медленно, как старый пшав — табачную жвачку. Потом повернулся, прошел, ни на кого не глядя, мимо изумленных членов правления и хлопнул дверью.

Председатель с минуту смотрел сверкающими глазами на дверь, за которой скрылся Реваз, потом провел обеими руками по лицу, от лба до подбородка, словно желая стереть отражавшуюся на нем досаду, и, повернувшись к бригадиру, сказал сдавленным голосом:

— Читай дальше, Тедо.

 

2

«Будь проклята женщина, дьявольское порождение!

Если бы не прародительница наша Ева, Адама дубинкой не смогли бы выгнать из рая!

Женщина причиной тому, что великая Троя была стерта с лица земли; из-за женщины преломился первый меч второго триумвирата и рухнул третий опорный столп непобедимой Римской империи.

Будь она проклята, женщина, порождение дьявола!»

Тихо покачивалось под огромным абрикосовым деревом гнутое кресло-качалка. Сидевший в нем секретарь райкома курил и выпускал двумя струями дым из широких ноздрей. На листке почтовой бумаги раздражающе пестрели строчки, наспех набросанные так хорошо знакомой ему выхоленной рукой.

Кончив читать, он сунул письмо обратно в конверт и бросил на каменный стол, где громоздился ворох газет.

«Удивительно! — думал секретарь райкома. — Я ведь дал ей три тысячи, да, наверное, у нее было еще сколько-нибудь припрятано. Путевки были куплены здесь. На что же ей понадобились еще две тысячи? Сколько они собираются там оставаться — неужели все лето хотят провести на море? И кого это они там подцепили? Второй секретарь Адигенского района… Первого я знаю, но кто же в Адигени вторым? Надо написать туда, навести справки, не могу же я, ничего не зная, вслепую распорядиться судьбой единственной дочери. Так поступают только отпетые дураки. Похоже, что на морских курортах все происходит прямо как в романах. Женщины обо всем судят не разумом, а глазами. Их ослепляет внешность — увидят рослого молодца, приятного с виду, и уж больше ни о чем не думают и не желают думать. Надо разузнать все об этом втором секретаре… Еще две тысячи! Сегодня же позвоню ей по телефону, чтобы немедленно возвращалась домой. Люди приезжают в Телави, как на курорт, а им, видите ли, понадобилось ехать за тридевять земель, чтобы сорить деньгами. Хоть бы спросили кого-нибудь, откуда они берутся!»

Секретарь райкома в сердцах отшвырнул докуренную папиросу и потянулся за газетами.

Папироса, описав в воздухе дугу, упала на проволочную сетку, натянутую поверх бассейна, и провалилась сквозь нее в воду.

Секретарь райкома отложил газеты и встал.

В бассейне мелькали серые спинки усачей и хариусов. Время от времени, блеснув серебристым боком, какая-нибудь из рыбок всплывала под самую поверхность воды и с ходу тыкалась тупым носом в плавающий окурок.

Луарсаб Соломонович попытался извлечь его из бассейна, но рука не пролезла через ячейку сетки.

Размокшая папироса расклеилась, распустилась, набухшие кусочки мелко нарезанного табака стали расплываться в разные стороны.

Вода вокруг окурка понемногу окрашивалась в желто-зеленый цвет, все дальше отгоняя испуганных рыбок.

— Клава! Клава! Брось сейчас же стирать и промой бассейн. Скорее!

Под балконом, склонившись над большим тазом, стирала женщина. Когда Луарсаб позвал ее, она выпрямилась, смахнула с полных оголенных рук мыльную пену, вытерла их о передник и не спеша, покачиваясь всем своим грузным телом, направилась к абрикосовому дереву.

Секретарь райкома отвернул до отказа кран на выпускной трубе и опять опустился в качалку.

Вода стала уходить по трубе из бассейна, уровень ее быстро понижался. Рыбки в испуге метались из стороны в сторону, то и дело натыкаясь на сетку, загораживавшую вход в трубу. Наконец воды в бассейне почти не осталось — рыбок прижало к цементному, устланному песком, дну, и распластав плавники, раздувая жабры, они жадно втягивали оставшуюся воду.

Женщина подождала еще минуту, перекрыла выпускную трубу и вернулась к своей стирке.

Луарсаб с минуту смотрел, как прибывающая вода подхватила оживших рыбок, как они обрадованно заскользили в прохладных струях, потом снова вспомнил о письме. Он взял конверт, прочел обратный адрес и встал.

«Надо написать ей, чтобы скорей возвращалась. Загубит девочку, пустоголовая баба!»

Шлепая домашними туфлями, поднимался секретарь райкома по лестнице, приглядываясь к листьям пущенных на столбы балкона виноградных лоз.

«Этот чертов Нико! До сих пор не прислал человека, чтобы опрыскать виноград. Обычно он не опаздывал. Что это у него память отшибло — до старости еще далеко. Если виноград зачахнет, я этого Нико так отделаю!..»

Со свинцово-серой жестяной крыши, выгнув сизые шейки, глядели на него хохлатые голуби.

«Может, они сегодня не кормлены?»

— Клава! Слышишь, Клава! Подсыпь голубям пшеницы, а то, если их привадят другие, не жди от Лауры пощады.

Женщина, ворча, вылила из таза грязную воду и направилась в кладовую.

Секретарь райкома вошел в комнату и, закрыв дверь, сел за письменный стол.

Долго скрипело перо, смолкая лишь в те минуты, когда он, задумавшись, почесывал концом ручки у себя за ухом. Наконец письмо было написано и вложено в конверт.

Но не успел он запечатать его, как снизу послышался звонок.

Секретарь райкома поднял голову и насторожился:

«Кто это в воскресенье не мог без меня прожить?»

Он вернулся к письму и стал писать адрес на конверте.

«Еще утопит в море девчонку, сумасшедшая!»

Звонок зазвонил снова, протяжно и настойчиво.

Секретарь райкома бросил ручку и нахмурился.

— Клава! Слышишь, Клава! Оглохла ты, что ли?

Женщина, ворча, пошла открывать — приглушенный голос ее доносился до секретаря райкома. А затем послышался лязг железной двери в каменной ограде двора.

— Луарсаб Соломонович дома?

Ответа не было.

— Тебя спрашивают, почтеннейшая, дома Луарсаб Соломонович или нет?

— В воскресенье и то не дадут человеку отдохнуть, — бормотала женщина.

— Кто там, Клава?

— К вам гость пришел.

— Отчего не поднимается?

— Пусть поднимется. Не взвалю же я его себе на спину!

Секретарь райкома вышел на балкон и с удивлением увидел поднимавшегося по лестнице Вардена.

— У вас тут настоящий рай, Луарсаб Соломонович! Сразу видно, что хозяин — человек со вкусом, — осклабился гость.

Секретарь райкома смерил его взглядом и нехотя, вяло пожал почтительно протянутую ему руку.

— Что это ты спешил как на пожар — не мог подождать до завтрашнего утра?

— Уж вы извините, Луарсаб Соломонович, за то, что побеспокоил вас на квартире. У меня к вам маленькое дело.

Варден посмотрел вниз, во двор, и молча перевел взгляд на секретаря райкома.

Луарсаб в свою очередь покосился на женщину, уткнувшуюся в таз с бельем, и жестом пригласил гостя в комнату.

Опустившись в мягкое кожаное кресло, он кивнул ему на другое такое же, стоявшее напротив.

Тяжелый узбекский ковер с вытканными на нем павлинами, спускаясь по стене от самого потолка, покрывал широкую и низкую тахту и сбегал с нее на пол. Тахта была завалена мутаками и вышитыми подушками разнообразной формы.

В углу, растопырив ноги, траурно чернел рояль, сплошь уставленный поверху безделушками.

Около окна стоял резной книжный шкаф из черного дерева с выстроившимися на полках изданиями классиков марксизма в девственно свежих красных и синих переплетах.

Ворочая шеей из стороны в сторону, рассматривал инструктор дорогие гобелены и картины в тяжелых резных рамах, которыми хозяин дома украсил свое жилище.

Комната напоминала скорее витрину антикварного магазина, чем обыкновенную гостиную.

Секретарь райкома дал гостю время оценить изысканность обстановки и коротко спросил:

— В чем дело?

Варден перевел взгляд с увешанных украшениями стен на их владельца и вздрогнул.

Деловито-холодные глаза Луарсаба Соломоновича неприязненно косились на соломенную шляпу гостя, лежавшую полями вверх на столе.

Варден поспешно пододвинул к себе шляпу, бросил на хозяина смущенный взгляд и замямлил:

— Я все по тому же делу, Луарсаб Соломонович… Все по тому же самому делу… Не вытерпел и вот пришел к вам…

Секретарь райкома сдвинул брови.

— Я ведь, кажется, ясно сказал и вчера и позавчера… Неужели тебе еще недостаточно? Сказано — я уже подобрал человека и дал ему обещание. Нет, Варден, поздно, зря ты побеспокоился. Ничего не выйдет.

— Должно выйти, Соломонич, должно выйти. Разве тот человек лучше меня разбирается в организационных вопросах? Не может не выйти!

— Нет, нельзя. Не могу я оставить его в Райпотребсоюзе, он там провалится и пропадет.

— Не провалится и не пропадет — разве все это не в ваших руках, Соломонич? Я буду работать как вол, я сделаю невозможное. Если потребуете, ночь от дня отличать не буду, верблюжью ношу на себя взвалю… Только не губите меня, Соломонич, дайте мне занять это место!

Раздосадованный такой настойчивостью, секретарь райкома нахмурился.

— Я сказал — и кончено. Для этой работы нужно, кстати, и образование, а ты еще только на второй курс перешел. И неизвестно даже, как перешел, — сдал все предметы на самом деле или иначе устроился. Я ведь тебя хорошо знаю.

Варден схватил свою шляпу, перевернул и поставил ее тульей вверх, затем тульей вниз. После этого вытащил из кармана серый клетчатый платок и вытер себе лоб, а затем почему-то и кожаную ленту внутри шляпы.

— Неужели вы думаете, что он будет работать лучше меня, Соломонич?

— Конечно. А тебя повысят в должности тогда, когда ты станешь зрелым человеком и наберешься опыта. Когда научишься по-настоящему работать и ценить свою работу.

Варден с трудом проглотил слюну.

— Значит, отказываете, Соломонич?

— Как, ты только сейчас узнал мое мнение? Ведь уж вторую неделю ходишь вокруг меня, клянчишь без устали!.. Да, между прочим, изволь, пожалуйста, вовремя являться каждое утро в инструкторскую, наравне со всеми. Не злоупотребляй моим уважением к человеку, который принимает в тебе участие. И не думай, что ты можешь тут побрыкивать по своей воле. Это работа, ответственная работа, а не увеселительное заведение. — Он помолчал немного и закончил с оттенком брезгливости в голосе: — До меня тут дошли еще кое-какие, совсем нехорошие сведения о тебе. Смотри, будь поосторожней!

Варден встал, надел шляпу, потом, поколебавшись, снова снял ее.

Секретарь райкома подумал, что обычаям гостеприимства не следует изменять даже и с таким гостем, как Варден, и достал из маленького изящного шкафчика бутылку коньяку.

— Как говорится, гость от бога. Выпьем по стаканчику?

Варден, не глядя на него, засунул в карман платок, который все еще держал в руке.

— Спасибо, Соломонич, благодарю за ласку.

Он надел слегка дрожащей рукой шляпу и вышел.

 

3

Бригадир еле протиснулся с толстым своим животом между столбами садовой калитки и окликнул полольщика:

— Здравствуй, Ефрем.

— Здравствуй, Тедо! Где это ты был? Каким ветром тебя сюда занесло?

Бригадир направился к персиковому деревцу у изгороди и присел на увядшую от зноя траву.

— Да вот, пошел поглядеть на ручей. С тех пор как Миха уволился, воды как будто стало поменьше. Габруа говорит, Муртаз кому хочет, тому и дает воду без очереди. Сам будто бы видал.

— Засуха! — коротко отозвался Ефрем, воткнул мотыгу в разрыхленную почву и присыпал землей, чтобы отсыревшая рукоятка не высохла на солнце и не расшаталась.

— Перекапываешь? А что Сабеда сказала? — спросил Тедо, подвигаясь, чтобы дать Ефрему место под деревом.

— А что ей говорить? Начальство мне эту землю прирезало, кто станет Сабеду спрашивать?

— А жалко ее, беднягу. Что у нее есть, кроме этого виноградника? Так и тот урезали!

— Были излишки — вот и отобрали.

— Это само собой — если у кого есть излишки, надо отбирать. Только что ж тебе такие чахлые лозы достались? Есть хоть на них виноград?

— Кое-где есть.

Бригадир снял шапку, вытер потный лоб и прислонился спиной к изгороди из сухих виноградных сучьев.

— Хитер Нико! И Сабеду уязвил в самое сердце, и тебя задобрил.

Ефрем силился понять, куда он клонит.

— Разве он не мог бы найти для тебя где-нибудь полоску получше? — продолжал Тедо. — Но ведь Нико чем дальше, тем больше все только своим родичам гребет, никого, кроме них, за людей не считает. Всех Баламцарашвили обогатил, добром засыпал. Где только не увидишь хороший виноградник, спроси, кто хозяин, — окажется или двоюродный брат Нико, или свояк, или шурин… А зайди в контору, посмотри списки, многие ли из них вырабатывают обязательный минимум? Навряд ли — да и что удивительного, небось едва управляются с приусадебными участками. Куда им еще в колхозе трудиться? А тебе Нико швырнул как милостыню эти одичалые три ряда…

— Ничего не поделаешь, — покорно склонил голову Ефрем. — Он в деревне хозяин, как он мне прикажет, так я и должен осла привязать.

На лице Тедо, испещренном веснушками, как яйцо перепела, заиграла неприятная усмешка.

— Хозяин! — тихо, как бы про себя, проговорил он и взглянул в глаза Ефрему. — А ведь, когда председателем был я, ты имел в личном пользовании виноградник получше.

— Ну имел, а вот объединились и забрали его, включили в общественные земли.

— Хороший был виноградник, оттого и включили. Разве Нико не мог обойти стороной твой участок? Стоило ему захотеть…

— Почем я знаю, мог или не мог, а вот забрали.

— А теперь у тебя один клочок здесь, другой там — вот и разрывайся между ними.

— Так уж мне досталось — в разных местах. Что поделаешь!

— Сколько ты с этой несчастной полоски возьмешь? — не унимался бывший председатель. — Не прокормит она тебя! Ты хоть посуду мастеришь потихоньку?

Ефрем бросил на бригадира подозрительный взгляд.

— Какое там… Разве Нико даст кому своевольничать?

— А при мне, помнишь, тебе даже дрова для обжига привозили на колхозных буйволах.

— Недаром же мы с тобой кумовья?

— А однажды я одолжил тебе мою собственную лошадь с телегой.

— Так ведь и я не оставался в долгу — треть-то ты забирал!

Бригадир замолчал, привалился лохматой головой к забору и лениво обмахнул шапочкой лицо.

Из виноградника веяло зноем, сладковатый дух незрелого винограда, смешанный с запахом перекопанной сухой земли, бил в ноздри. Легкая тень стлалась по земле от чуть пожелтелых по краям резных листьев, прикрывающих совсем еще зеленые мелкозернистые кисти. Обжигали проникшие сквозь просветы в листве солнечные лучи. Раскаленный воздух дрожал и переливался над. обрезанными верхушками виноградных кустов.

Тедо обмахнулся еще раз своей шапочкой и посмотрел на гончара.

Ефрем, лежа на боку, задумчиво ковырял землю сухим виноградным сучком. Седой вихор торчал из дыры в рваной войлочной шапчонке, сдвинутой у него на макушку.

— А ты не хотел бы по-прежнему делать посуду и возить ее по деревням для обмена?

Ефрем мельком испытующе глянул на собеседника.

— Где ж я ее стану делать? Мастерскую-то мою запечатали.

— Запечатали? А ты сургуча не бойся, открой ее, достань глину и замеси.

— А посуду когда делать? Кто мне позволит?

— Я.

Ефрем сел и посмотрел в лицо бригадиру долгим вопросительным взглядом. Глаза Тедо, окаймленные морковно-рыжими ресницами, и сами казались красными, как у кролика.

— Ты? Как это ты мне позволишь?

— А вот так… Я тебя извещу — тогда вечерком выходи ко мне и Ило с собой прихвати. С перекопкой скоро разделаешься?

— Я бы уж третьего дня закончил, да пришел Маркоз и помешал, велел в поле идти. А вчера я Реваза испугался.

— С чего это?

Ефрем удивился:

— А ты не помнишь, что он тогда на собрании говорил?

— Что ж, что говорил! Пока еще у нас Нико начальник.

— Третьего дня, до того как пришел Маркоз, был тут Реваз. Постоял, поглядел на меня насупясь и говорит:

«Ты все ж таки хочешь настоять на своем?»

«Что же, говорю, мне делать? Записали участок за мной, не оставлять же его так, надо перекопать».

«Ты, говорит, и за своим-то виноградником не ухаживаешь как следует, а еще на чужой заришься?»

«А это, говорю, теперь не чужое, а мое».

«Так не отступишься?» — спрашивает.

«Как же я отступлюсь, говорю, когда мне правление приказало? Ты же сам там присутствовал».

Больше он ничего не сказал, повернулся и ушел. А ночью… — Ефрем поглядел по сторонам и понизил голос: — А ночью я своими глазами видел, как он обмерял виноградник бухгалтера.

— Что? Что ты говоришь? — насторожился Тедо. — Виноградник бухгалтера обмерял?

Ефрем приподнялся, посмотрел через изгородь на проселок и, убедившись, что там никого нет, снова сел.

— А потом я его потерял из виду. Только слышал, как затрещала изгородь. Сдается мне, он в твой ячмень перелез.

— Почему ты решил, что это был Реваз?

— Узнал его.

— Зачем же он обмерял?

— А черт его знает! — пожал плечами гончар. — Мало ли что могло ему на ум взбрести.

Тедо долго не говорил ни слова. Молча сидел он, время от времени приглаживая волосатой рукой жесткие, стоящие торчком вихры. Потом встал, велел напоследок Ефрему не забывать о сегодняшнем разговоре и, беспечно напевая себе под нос, направился к проселочной дороге.

А вечером дядя Нико дважды снимал и снова надевал очки, глядя на лежавшее перед ним заявление и не веря своим глазам — в самом ли деле под заявлением стоит подпись Нартиашвили? И тот ли это Тедо Нартиашвили или вдруг объявился в Чалиспири другой человек с такими же именем и фамилией…

— Это ты писал? — все не мог он победить сомнение.

— Разве не видишь — моя рука.

— Рука-то твоя, а вот кто это придумал?

— Чья рука, тот, стало быть, и придумал.

— Гм!.. С каких это пор ты стал так болеть душой за колхоз?

— С тех самых пор, как вступил в него.

— Так почему же ты до сих пор ни разу не вспоминал, что тот твой участок у засохшего тополя составляет излишек против законной нормы?

Бригадир, раздосадованный такой настойчивостью дяди Нико, нахмурился и, помолчав, ответил:

— Обмеров давным-давно не было… Вчера утром я сам смерил участки, и тот, на котором я посеял ячмень, оказался излишним.

— А может, не этот участок лишний, а тот виноградник, где у тебя кусты отборного «саперави»?

Бригадир сухо отрезал:

— Нет. Лишнее — ячменное поле.

Нико выдвинул ящик письменного стола и бросил в него листок с заявлением, не сводя проницательного, острого взгляда с бывшего председателя колхоза.

— Ладно. На ближайшем заседании правления рассмотрим твое заявление и отберем у тебя участок.

 

4

Купрача всадил нож в ляжку подвешенной на крюке туши молодого барана, сжал залитую кровью руку в кулак и протянул дяде Нико для рукопожатия запястье.

— Очень уж редко меня вспоминаешь, друг! Вот Наскида — тот при мне, как боровок на откорме.

Нико на это ничего не ответил — только показал глазами на столовую и спросил:

— Приехал?

— Приехал. В кабинете сидит — вон окошко прямо под тутой.

— Почему ко мне не заявился?

Купрача прорезал баранью тушу повыше грудинки, всунул в отверстие два пальца и ловко повел ими вслед за ножом сверху вниз, вспарывая тушу.

— Умный парень, людей остерегается, как бы чего не подумали.

— В каком он настроении?

Купрача подхватил вывалившиеся внутренности и, сделав надрез в глубине, осторожно оборвал ливер и потроха.

— Как собака у корыта с похлебкой! Ступай к нему — а я сейчас кончу с разделкой и тоже приду.

Председатель обогнул колодец и вошел в заднюю дверь столовой. А войдя, взял направо, отодвинул одной рукой засаленный, когда-то зеленый занавес и заглянул в кабинет.

Вахтанг сидел, подперев длинный подбородок кулаком, и, отвернув голову, смотрел через окно во двор. Когда раздвинулся занавес, он обернулся и взглянул на вошедшего.

Дядя Нико с минуту стоял на пороге и, прищурив глаза, смотрел на крестника внимательным, изучающим взглядом.

Вахтанг откинулся на спинку стула, вытянул руку поперек стола и в свою очередь молча рассматривал дядю Нико.

— Здравствуй.

— Здравствуй.

Нико шагнул вперед, задернул за собой занавес и подсел к столу. Стул под ним жалобно скрипнул и покосился. Он пересел на другой стул и уставился в одну точку, не говоря ни слова. Наконец, вздернув бровь, он еще раз взглянул на крестника, потом снял кепку, отыскал глазами гвоздь и повесил ее у двери.

— Не буду тебя корить за то, что ты тогда сбежал от меня. Неведение — не вина. Начнем прямо с главного. Сделал что-нибудь?

— Нашел подвальное помещение.

— Где?

— Место хорошее, у самого базара, где дорога сворачивает к вокзалу.

Нико медленно прищурил глаза, что-то соображая, потом так же медленно раскрыл их и сказал одобрительно:

— Да, место неплохое. И большой подвал?

— Ничего, просторный. И довольно глубокий. Летом будет прохладно. Вот только лестница не годится. То есть, собственно, настоящей лестницы там нет — просто спущена приставная.

— Откуда вход, с улицы?

— Конечно, откуда же еще? Хозяйка — старая армянка, вдова. Муж торговал сыром, умер лет двадцать тому назад. С тех пор подвал на запоре, набит всяким хламом — дух спертый, сыро, крысы по углам скребутся. Но место мне очень понравилось.

— Я знаю, где это. Надо освободить подвал от хлама, прибрать, проветрить и просушить. Я дам тебе материалы и пошлю с тобой столяра. Устроишь лестницу, пожалуй, и прилавок. Возможно, понадобятся и полки. Возьми материала столько, чтобы на все хватило. Бочек много тебе не понадобится — достанешь в Напареули. На все эти дела за глаза хватит недели. А теперь слушай. Я написал от твоего имени заявление, и тебя приняли на заседании правления в колхоз. До виноградного сбора времени еще немало, а без дела ходить нельзя, не полагается. Люди так нынче испорчены, что прямо в тарелку к тебе готовы влезть — смотрят, как бы не проглотил кусок, чужой меткой меченный. Так что придется поработать. Постой, постой — вечно ты на взводе, что твой курок! Надо поработать, чтобы люди пригляделись к тебе, попривыкли и не стали удивляться, когда ты будешь назначен заведующим винной точкой… Есть у меня подходящее место — заведующий складом, по совместительству ведает и сушилкой. Так вот, на днях я под каким-нибудь предлогом освобожу его от второй работы; за неделю и ты закончишь в Телави все дела и примешь сушилку под свое начало. Побудешь там до виноградного сбора, а попозже, осенью, когда вино перебродит, перейдешь в винную лавку. Та-та-та-та! Ни слова! Как я говорю, так и будет. Если что-нибудь тебе понадобится, скажешь Купраче.

Вахтанг снова упрятал подбородок в кулак и отвернулся к окну.

Во дворе заведующий столовой рубил кинжалом на куски бараний бок. Выбрав здоровенную кость, он бросил ее цепному псу, привязанному под тутом, потом почесал нос тыльной стороной руки, сжимавшей кинжал, и крикнул повару!

— Ражден, забери мясо!

Собака, выразив глазами и хвостом благодарность хозяину, принялась за лакомое угощение.

— А машина? — внезапно повернулся Вахтанг к председателю.

— Машину возьмешь послезавтра.

— А почему не сейчас? Деньги со мной, могу тут же отсчитать.

— Считай, если охота. А машину, как я сказал, через день получишь.

— Раньше нельзя?

— Ни на один час! Послезавтра привезут из Тбилиси новую машину, а до тех пор моя мне самому нужна.

Вахтанг больше не возражал. Засунув руку в карман, он выбросил на стол две толстые пачки сторублевок.

— Не увозить же назад! Считай.

— Не буду, верю тебе и так. Сколько здесь?

— Столько, сколько ты сказал Купраче.

— Значит, в цене мы сошлись?

— Не люблю торговаться. Машина почти новая… Вот только чтобы с покрышками задержки не вышло.

— Послезавтра вечером получишь машину с новыми покрышками. — Дядя Нико достал из кармана сложенную газету, плотно завернул в нее обе пачки денег и положил сверток около себя.

— Зажарь на скорую руку три шашлыка, Ражден, и подай их сюда! — послышался из-за занавеса голос Купрачи, а следом появился и он сам: — Ну, как вы тут поладили, крестный с крестником? Поделили Шак и Шамшадил?

Купрача вошел и подсел к столу.

— Ты когда-нибудь научишь своего парня уму-разуму? — сдвинув брови, спросил дядя Нико.

Заведующий столовой деликатно отвел глаза от свертка на столе и стал спускать засученные рукава на только что вымытые до локтей руки.

— Моего Серго? А что он натворил?

— На днях я дал ему поручение: заехать в колхозный марани и привезти вино, приготовленное для меня. А он, оказывается, пожаловал туда среди бела дня и вкатил на машине прямо во двор.

— Пьян был, наверно, собачий сын!

— А осел заведующий ничего не придумал лучшего, как вынести ему своими руками бочонок и поставить в машину! Да еще и сам подсел, попросил подвезти до шоссе!

Купрача рассмеялся:

— Надо же было машиной воспользоваться! А Серго, ясное дело, был пьян!

Вошла подавальщица, поставила на стол тарелки, разложила приборы.

— А в деревне пошли уже разговоры: вино, дескать, разворовывается, в марани заезжал сын Купрачи, увез в столовую целый бочонок.

Купрача улыбнулся своей простодушной улыбкой и стал застегивать пуговицы манжет.

— Пусть зверь побережется, а охотнику тужить не о чем, пороху хватит. Хочешь, чтобы я состроил из себя дурака и полез к тебе с советами? У столетнего кабана перед носом землю рыть — только время терять! А Серго я прочищу с песочком.

— Ты ему ничего не говори. Я сам с ним управлюсь.

— А как секретарь — взял тебя крепко за жабры? — Купрача встал, высунулся за занавеску и крикнул подавальщице: — Закрой входную дверь, не пускай никого, пока я не скажу.

Лязгнул засов на двери. Подавальщица принесла вино и стаканы и ушла.

Купрача взял бутылку, поглядел ее на свет и покачал головой.

— Машо! — крикнул он.

Немного подождав, Купрача позвал громче:

— Машо! Оглохла ты, что ли?

Через раздвинутую занавеску снова просунулась голова подавальщицы.

— Придется, кажется, купить тебе двойные очки, а то ты совсем уж ничего не видишь. Или, может быть, лучше бинокль?

Заведующий столовой показал недогадливой подавальщице взглядом на председателя колхоза и спросил коротко:

— Не узнаешь, что ли? Так вот, забирай отсюда эти бутылки и скажи буфетчику, чтобы прислал из тех, что стоят на нижней полке, у наружной стены.

Подавальщица ушла и вернулась с заказанным ей вином, хлебом и зеленью. Купрача наполнил стаканы.

— Давайте выпьем за вторичные крестины и за возвращение человека на свет. Начало у вашего дела хорошее, и конец пусть тоже будет хороший. Насчет машины, вижу, договорились? — Купрача отпил из своего стакана, подержал, пробуя, вино во рту и, одобрительно покачав головой, одним глотком осушил стакан.

Нико в свою очередь одобрил вино и последовал его примеру.

— Спроси меня, что сильнее, вино или бог, и я отвечу: конечно, вино.

Купрача понял его и обрадовался.

— Значит, с тем делом все обошлось, ты остался невредимым?

— Ну, поначалу он мне такое наговорил… Но я обещал построить новую сушилку, и он не стал очень уж наваливаться.

— Про подвал слышал? Представляешь, где он?

— Отличное место! Покупателей будет что пчел на пасеке.

— Дай бог, чтобы я недолго оставался в долгу и сумел поскорей отблагодарить тебя за добро. — Вахтанг поставил пустой стакан на стол и потянулся за зеленью.

— Ты старайся пригодиться самому себе — и долг будет сам собой заплачен. Завтра приходи в контору, дам тебе материалы и рабочего. Не люблю тянуть, когда начинаю дело.

— Завтра не могу. Хочу спуститься на Алазани, половить рыбу цоцхали.

— Что ж, и это неплохо. Я скажу Серго — пусть он тоже пойдет и Валериана прихватит. А уж тот знает, где какая рыбка зимовала между Панкиси и Мингечауром и которая из них проглотила в Велисцихе червяка, упавшего в реку около Алаверди. — Купрача откупорил новую бутылку.

— Ладно. Но послезавтра непременно приходи. Если не застанешь меня в конторе, скажи бухгалтеру, он все сделает.

Повар самолично принес еще шипящие, вкусно пахнущие шашлыки и поставил вертела стоймя на стол перед Купрачой.

— Кушайте на здоровье!

Купрача слизнул с пальца упавшую на него каплю жира, щелкнул языком и похвалил Раждена:

— Отличный шашлык! Вот так и нужно — чтобы, когда откусишь, кровь потекла.

Он срезал мясо с вертелов, положил самые лучшие куски на тарелку Нико и повернулся к Вахтангу:

— А тебе, Вахтанг, я дам вот какой совет: сегодня же, как только вернешься в Телави, договорись с хозяйкой подвала об арендной плате и заодно всучи ей заблаговременно задаток, а то ведь черт не шутит, место заметное, как бы тебя не опередил какой-нибудь другой Чархалашвили.

 

5

Горячая пыль, поднимавшаяся от сухого прибрежного ила, покрывала серой пеленой заляпанную грязью обувь и голые икры Шавлего, видневшиеся под засученными штанами. Ослепительно сверкала под солнцем зеркальная поверхность спокойных заводей, шумно струилась вода сквозь ветви затопленных, перегородивших течение деревьев.

Где-то поблизости пыхтел трактор, кружа по обширному полю.

Издали доносились глухие отзвуки взрывов.

Под ольхой веяло прохладой. Течение в маленьком заливе было едва заметно. Посередине залива торчало из воды вырванное с корнями и опрокинутое кроной вниз дерево — извилистые корни неуклюже растопырились над спокойной гладью. Камни по берегам залива были мокры. Пахло сыростью и прибившимися к камням водорослями.

Шавлего уже издали узнал рыболова.

Рыбак явно обрадовался приходу Шавлего и приветливо с ним поздоровался.

— Откуда путь держишь? — Он бросил взгляд на голые икры, на башмаки и чуть заметно улыбнулся.

Шавлего снял ружье с плеча, положил его под ольхой и сел.

— Ходил по болоту, подстрелил утку и не смог достать. Это было страшно и отвратительно — топь засосала ее, как горячий асфальт поглощает камешек. Удивительно, как за несколько лет заболотилась такая огромная площадь?

— Разве ты раньше не знал этих мест? Там всегда было топко. Это от ручья — пока он не пересохнет и ключи не перестанут точиться, так и будут там плавни да трясины.

— Как может пересохнуть ручей, дядя Сандро! С тех пор как я себя помню, воды в нем не убывало и не прибавлялось. Из самой глубины выбивается. Только раньше он не так широко разливался.

— Да, не так широко, — согласился рыболов. — А теперь и рощу захватил, и даже размыл в ней дорогу.

Удочка, закинутая в заводь, зашевелилась — леса натянулась, удилище чуть пригнулось книзу. Рыболов поторопился, дернул за удочку. С плеском вырвался из воды крючок, подскочил высоко в воздух, рассыпая мелкие брызги. Рыболов поймал его и стал рассматривать приманку.

— Смотри, а ведь клюнула! Рано я подсек, не дал ей крючок проглотить.

Он поправил червяка на крючке и снова закинул удочку.

— Не думал я, что вы окажетесь любителем рыбной ловли. Давно вы здесь?

— Нет, юноша, недавно. Днем народу в деревне почти не остается, и сидеть на врачебном пункте иной раз очень уж скучно. Вот я и завел такой обычай: беру время от времени свой докторский чемодан и отправляюсь на поля и в виноградники, чтобы оказаться под рукой, если кому-либо понадобится моя помощь. Сегодня я как раз навещал трактористов, а потом пошел сюда. Присаживайтесь рядом, если у вас есть время и если вам не лень удить рыбу. Одна-две запасных удочки у меня всегда с собой.

Доктор подтянул к себе чемоданчик, лежавший под ольхой, и раскрыл его.

Шавлего встал и, сунув руку в карман, достал складной нож.

— Спасибо за лесу и крючок. А это вы правильно сделали, что не разулись, а то я однажды на этом месте посеял не только башмаки, но и брюки в придачу.

Он перешагнул через груду сухого ила и направился к роще, чтобы вырезать себе удилище.

Доктор проводил его недоуменным взглядом и снова положил чемоданчик под дерево.

Рыба не любит разговоров — и удильщики долго сидели молча бок о бок.

— Много вы наловили? — не вытерпел наконец Шавлего и поискал взглядом ведро.

— Всего две рыбешки поймал.

Доктор наклонился и вытащил из густой травы, росшей под деревом — ивовый прут.

Свисавшая с прута у основания бокового сучка плотвичка глядела на Шавлего мертвыми, остекленевшими глазами. Чуть повыше был насажен на прут маленький усач. На жабрах у него возился большой черный муравей. Как только прут приподнялся, муравей вскинулся, пробежал стремглав по спинке рыбы и свалился на землю.

— Надо было опустить прут в воду, на воздухе рыба испортится, — сказал Шавлего.

Совет пришелся доктору по душе.

— Вы правы. — Он свесил прут с рыбками в воду, придавив верхний его конец.

— Вы, наверно, и за границей часто ловили рыбу? Хемингуэй в «Фиесте» хвалит форель из испанских горных рек.

Доктор вытащил и снова закинул удочку чуть полевей. Он ответил не сразу.

— Тогда нам было не до ловли форелей, юноша. Тогда ведь и реки были охвачены пламенем.

Шавлего в свою очередь закинул удочку в другое место и при этом бросил взгляд на своего соседа. Сидя в неподвижной позе над водой, доктор с его подстриженной бородкой напоминал древнеегипетскую статую.

— Как мне жаль, дядя Сандро, что я был в ту пору ребенком и что мне не довелось с вами полюбоваться Альгамброй. Да и вообще испанская война по сравнению с последней, мировой, представляется мне такой романтической…

Доктор оглянулся на него и улыбнулся с горечью.

— Гренада была захвачена франкистами в первые же дни восстания… Испанцы — храбрый народ, похожий на нас, грузин, но республика пала в неравной борьбе, и я не успел добраться до шедевра мавританской архитектуры. Что же касается воины… Я не писатель и ничего романтического в ней не видел, Я знал, что буду там нужен, и поехал.

Где-то ниже по течению раздался оглушительный грохот, и рыболовы поглядели в ту сторону.

— Динамит. Глушат рыбу наши парни. — Доктор быстрым движением утвердил на уступе соскользнувшую по камню ногу.

— Да, рыбачат, можно сказать… Хочу задать вам один вопрос, дядя Сандро. Быть может, сходство между испанцами и грузинами не случайно? В древности ведь Испания, так же как и Грузия, именовалась Иберией. Кое-что об этом есть у Аппиана, но он опирается главным образом на другие источники. А сам склонен считать, что это тождество названий — простое совпадение. Там, в Испании, вы ничего по этому поводу не слыхали?

Доктор подсек еще раз — по-прежнему безрезультатно — и закинул удочку подальше, на середину залива.

— По правде сказать, юноша, я там этим вопросом не интересовался. Существуют кое-какие схождения между баскским языком и грузинским, но к самой Испании это не имеет отношения. Если уж гоняться за такими вещами, то ведь и в итальянском найдется несколько подходящих слов, поскольку этруски, по-видимому, выходцы из Азии. Если увязывать возникновение пиренейской Иберии с великим переселением народов, то и ее племена придется признать пришедшими с Востока.

— И я так думаю. Недавно я встретил в тбилисской публичной библиотеке одного молодого ученого, специалиста по древней истории, который утверждает, что колыбелью человечества было не Междуречье, а Передняя Азия и Кавказ, населенный картвельскими племенами. Здесь впервые появилась и получила наибольшее развитие металлургия.

— Возможно, — согласился врач. — «Месингс» по-гречески — медь, а «халибс» — сталь. Оба эти слова — названия картвельских племен. Греки ведь были нашими соседями.

Еще раз громыхнул взрыв ниже по течению реки и еще раз заставил собеседников обернуться в ту сторону.

— Слышите? Они двигаются против течения. Перед этим взрыв был глуше — они приближаются.

— Да, идут вверх… Скоро, наверно, взорвут динамит возле самого нашего уха.

Через некоторое время раздался новый взрыв — еще более громкий, еще более близкий, и рыболовы, возвращенные его гулом из лабиринтов прошлого к сегодняшнему дню, умолкли.

— Это какой-то опытный рыбак. Видите, он идет вдоль реки не сверху вниз, а снизу вверх, чтобы не распугать рыбу запахом взорванных шашек.

— Мне уже довелось на днях услышать здесь, на Алазани, такую «музыку». Неужели никто не препятствует этой волчьей охоте, этому истреблению рыбы? Скоро ее в этих местах совсем не останется.

Ироническая улыбка пробежала по тонким губам врача и исчезла — лишь след ее остался в уголках его прищуренных глаз.

— Не только они одни виноваты, мой друг, еще большая вина лежит на тех, кто дает им хлорку и аммонал. Раза два и ко мне приходили парни из нашей деревни за хлоркой, но я не дал, хоть они и обещали постоянно снабжать меня свежей рыбой. Я даже прочел им целую проповедь, но они все равно смотрели на Алазани.

Над переносицей у Шавлего обозначились глубокие складки, он хмуро вглядывался в даль, в ту сторону, куда текла река.

— Рыболов с удочкой на Алазани нынче просто смешон! Сколько времени уже, как я пришел, и еще ни одна рыбешка не клюнула на мою приманку. А ведь от этой мерзости, от хлорки да от взрывчатки, гибнет не только взрослая рыба, но и молодь.

— По этому поводу никто не огорчается, юноша. Это все люди сегодняшнего дня, они живут настоящим. А завтрашний день пусть сам о себе позаботится — вот как они рассуждают.

Шавлего подсек, выбросил из воды плотвичку длиной с палец, потом подобрал бившуюся в траве рыбку, швырнул ее обратно в поток и наживил на крючок нового червяка.

Снова громыхнул аммонал, и вслед за первым взрывом сейчас же раздался второй.

— Два взрыва сразу. Видно — широкий омут. Видите, юноша, рыбак и в самом деле понаторелый. Сначала ударил в обоих концах плеса, чтобы согнать рыбу в одно место. А когда она сгрудилась в самой середке омута, оглушил ее всю одной шашкой.

Шавлего ничего не ответил. Густые брови его были грозно сдвинуты, лицо пылало гневом. Он с силой всадил удилище в землю между прибрежных камней.

Доктор оглянулся и с удивлением увидел, как товарищ его по рыбной ловле двинулся широкими шагами к прибрежной заросли.

— Куда вы, юноша?

— Извините меня, дядя Сандро, я ненадолго оставлю вас.

Он пошел по тропинке, которая вилась среди заросли и привела его в редкий, пронизанный светом осинник. Солнце, запутавшись в мелкой сквозной листве, покрывало землю россыпью золотистых пятен.

Где-то по ту сторону заросли гудел трактор.

Осинник остался позади — Шавлего вступил в ивовую чащу.

За ивняком открылось широкое каменистое речное русло, по которому, разделившись на два рукава, струилась Алазани.

Шавлего остановился на берегу и окинул взглядом всю пойму до видневшихся в отдалении заречных скал.

В дальнем, более широком рукаве реки купались, плескались мальчишки. Их мокрые головы торчали над поверхностью воды, похожие на плавающих уток.

От широкого рукава отделялся проток поменьше. В нем оставалось совсем мало воды — узкий ручеек струился посреди голубовато-серого ложа. По-видимому, он был перекрыт совсем недавно: мокрый песок, ил и галька темной, каймой тянулись вдоль всего его течения с обеих сторон. В нижнем конце протока возились двое парней. К ним прибавился вскоре и третий — он прошлепал босиком через перекрытый проток с другого берега и поставил на гальку принесенное с собой ведро.

Шавлего, нагнув голову, направился к парням.

Не разуваясь, прямо в башмаках, шагнул он в воду. Не успел он выйти на берег, как у верховья протока кто-то, сидевший на корточках, вскочил и кинулся со всех ног к парням, размахивая мокрым мешком и крича:

— Эй вы, ротозеи, поворачивайтесь проворней, рыба уйдет!

Подойдя к рыболовам поближе, Шавлего узнал их всех, кроме одного.

Он прошел мимо Закро, сидевшего на большом валуне, и поздоровался с теми, что возились около воды.

Варлам поднял голову и с неохотой ответил на приветствие.

Зато Валериан обрадовался, встал и протянул подошедшему мокрую руку.

— Видно, теща тебя любит! Чуть-чуть ты опоздал, но это не беда. Иди к нам, помоги устроить запруду, если хочешь свежей рыбки отведать!

Шавлего обошел незнакомого парня, нагнувшегося над вершей, и остановился около ведра.

Валериан так и остался стоять с протянутой рукой.

Заглянув в ведро, Шавлего повернулся к верше и стал смотреть на пять-шесть рыбешек, бившихся в кузове.

— Сколько шашек взорвали? — спросил он Варлама, по-прежнему сидевшего на корточках, и смерил взглядом косившегося на него Валериана..

Парень, которого он так и не узнал, возился теперь над запрудой. Услышав голос Шавлего, он поднял голову и насторожился.

— Одиннадцать, — промямлил в ответ Варлам и поднял повыше кончик верши.

— И это весь ваш улов? — Шавлего кивнул на ведро.

— Весь. Не идет рыба.

Шавлего кинул взгляд на мутную, молочно-белую воду.

— Откуда ей взяться, когда вы так нещадно ее истребляете?

Валериан выбирал из верши заплывающую туда рыбу и ссыпал ее в ведро. Он не мог понять, зачем пожаловал сюда этот человек и с какой целью завел разговор, задавая никому не нужные, бессмысленные вопросы. Раздосадованный тем, что Шавлего пренебрег протянутой ему рукой — первого рыбака на Алазани, Валериан то и дело сердито поглядывал на него исподлобья.

— Скоро, наверно, в Алазани не останется ни одной рыбешки.

Валериану надоела праздная болтовня праздного человека.

— Ну и пусть! Буду тогда в Илто ловить.

— А когда и там всю истребите?

— До Иори доберусь.

— И в Иори ее хватит ненадолго!

— Не хватит? В Мингечаур спущусь, там наловлю.

Парень, возившийся у запруды, тем временем встал и сверлил глазами спину Шавлего, напряженно стараясь что-то припомнить.

Серго раскрутил намотанную на палец цепочку с ключом от автомашины и окинул Шавлего дерзким взглядом.

— А ты чего это, как следователь, допрашиваешь?

Повернувшись к юнцу, Шавлего посмотрел на него с насмешливым удивлением. Потом снова обратился к Валериану:

— А баловаться с хлоркой и аммоналом вам тут никто не запрещает?

Варлам оглянулся на Закро, который сидел поодаль на камне, уперев подбородок в сплетенные руки, и равнодушно смотрел на все происходящее. Потом перевел взгляд на парня, снова захлопотавшего у запруды. И только после этого ответил Шавлего:

— А кто может нам запретить? Кому это шкура не дорога?

Шавлего, ничего не говоря, перешагнул через запруду и с силой ударил в нее изнутри каблуком. Запруда расселась. А Шавлего схватился за вершу и отшвырнул ее в сторону, плеснув хлорированной водой с плавающими в ней пойманными рыбешками прямо в лицо стоявшему рядом парню.

С шумом устремилась вода в расщелину запруды, вымывая из нее песок и гальку. Каменная стенка, перегородившая поток, с грохотом развалилась.

Парень вытер глаза широкой ладонью, повернул к Шавлего перекошенное от бешенства лицо и просипел, внезапно потеряв голос:

— Ты… ты не тот ли самый молодчик?..

Шавлего, который успел тем временем разрушить вторую стенку запруды, вплотную подошел к нему и остановился в изумлении.

— Вот где довелось встретиться! — скрипнув зубами, прохрипел парень. — Помнишь Москву? — Он изо всех сил замахнулся кулаком, нацелившись в лицо Шавлего.

— Я-то помню, ты, вижу, забыл. — Шавлего, чуть наклонившись, увернулся от занесенного кулака противника и коротким движением правой руки нанес тому удар пониже ключицы. Парень скрючился и повис, как переметная сума, животом вниз на наваленной им же самим груде камней.

— Бей его!.. Издевается он, что ли, над нами! — рванулся к Шавлего остолбеневший было от неожиданности Валериан.

Но застать Шавлего врасплох ему не удалось — тот вовремя обернулся, одним ударом сбросил его назад в воду и двинулся к Варламу.

Варлам ударил кулаком в лоб зловредного чудака, отравившего ему все удовольствие, получил в ответ мощный удар в ребра и со стоном растянулся у самой воды.

Серго сунул ключ от машины в карман и нагнулся за булыжником.

Но Шавлего, от которого не ускользнуло это движение, одним прыжком перенесся на отмель, подскочил к нему и ударил ногой, прежде чем он успел распрямиться. Серго скользнул ничком по мокрому прибрежному илу и провел на нем носом, как плугом, четкую борозду. А Шавлего еще раз швырнул Валериана в воду, схватил вскочившего на ноги Серго, как волка, за загривок и, стиснув, пригвоздил его к месту.

Тем временем парень, лежавший поперек запруды, пришел в себя, схватил валявшуюся рядом лопату и бросился к дерущимся. Но тут Закро, который сидел до тех пор неподвижно, как бы не замечая того, что происходило рядом, неторопливо поднялся, преградил ему путь и сказал спокойно:

— Брось лопату.

Разъяренный парень рванулся вперед, оскалив по-волчьи зубы:

— Пусти, а то первого тебя тресну!

— Положи лопату, говорю.

Парень, выкатив глаза, с искаженным лицом замахнулся на него:

— Прочь с дороги, так твою мать!..

Закро схватился за рукоятку занесенной лопаты, молниеносной внутренней подножкой подкосил парня и послал его навзничь на землю.

Лопата, выпавшая из рук драчуна, звякнула о камни.

Закро вернулся на место и сел на большой валун с прежним безучастным видом.

Шавлего повернул Серго к себе, посмотрел ему в лицо тяжелым взглядом и сказал грубо:

— Когда овчарки грызутся, шавкам лучше держаться подальше.

Снова Серго полетел в ил, а Шавлего ударил ногой по ведру с рыбой.

Перевернувшись в воздухе, ведро шлепнулось в воду, и спасшиеся рыбешки серебряной стайкой понеслись вниз, подхваченные течением.

Шавлего перешагнул через распахнувшуюся в воде вершу и приостановился на миг перед борцом, сидевшим с опущенной головой.

— Спасибо тебе, Закро. Авось когда-нибудь сквитаемся.

 

Глава девятая

 

1

Неугомонным, неукротимым был от века весь горский род Бучукури.

В семнадцатом веке под дождем их стрел спасался бегством в теснине Акушо надменный князь Зураб Эристави. А столетие с лишком спустя под ударами их клинков «давитперули» разлетались на куски в Аспиндзском бою кривые турецкие ятаганы.

С древних пор было приставлено к горлу Тбилиси острие меча ислама, и на кровавом пиру Крцанисской битвы семеро братьев Бучукури пали, пронзенные хорасанской сталью, пали, завещав оставшемуся дома младшему брату отомстить за их кровь, стяжать славу, истребляя неверных.

Багатер вырос и повесил на стене высокой башни двенадцать десниц, отрубленных у сраженных им «басурманов». Двенадцать раз, встретясь один на один с врагом, он решил судьбу боя саблей и только однажды прибегнул к ружью.

Только однажды — и горько пожалел об этом.

Коварен был Гамахела Мисураули: наденет кистинскую чоху, отправится в Митхо, в самое сердце Кистети, и каждого встречного посылает с отсеченной рукой в ту страну, откуда нет возврата. А на обратном пути спрячет чужеземную одежду среди скал Ардосского ущелья и вернется к своим соплеменникам в обычной, хевсурской рубахе с крестами.

И сохнут отрубленные десницы под солнцем, плывущим над зубчатыми скалистыми кряжами.

Однажды, возвращаясь из своего «похода», Гамахела забыл сменить одежду и появился на склоне горы Ликоки как был, в кистинской чохе.

Изумился дерзости захожего кистина Багатер и в ярости схватился за ружье.

Смешался с шумом Арагви грохот кремневки-джазаира, а Гамахела Мисураули уснул навеки в чирдилской земле.

С тех пор стали кровниками два хевсурских рода.

Багатер не был трусом, но решил не подставлять грудь под пулю мстителя и, покинув хевсурские горы, пошел искать убежище в Кахети, в Сабуэ.

Одно время он занимался охотой и оборонял край от разбойничьих лезгинских шаек, а порой и сам переваливал через неприступные кручи Кадори, спускался по Хуфскому ущелью и добирался до самого аула Хитрахо. И тогда дидойцы, чьи табуны паслись на эйлагах, недосчитывались какого-нибудь отборного скакуна…

Однажды Багатер встретил на охоте князя Джорджадзе — и спас его от когтей барса. С этого времени он поселился в джорджадзевских владениях, в Сабуэ.

Благодарный князь выдал за него замуж свою служанку, пожаловал ему однодневную запашку каменистой земли на берегу Инцобы и провозгласил в дарственной грамоте проклятие «всякому сыну человеческому, кто дерзнет оспаривать этот дар у владельца или у его потомков во веки веков».

С тех пор много воды утекло в Инцобе — шли дожди и сменялись снегом.

Завывали ветры — и дремала нива в кротком весеннем тепле.

Кусалась стужа — и в летний зной испекались яйца на солнцепеке…

И вот однажды внук князя Джорджадзе потребовал у внука Багатера, Хирчлы, чтобы тот либо продал ему, либо обменял на трех меринов своего солового жеребца. А получив твердый отказ: «Добрый конь не для обмена и не на продажу», послал к нему управителя за арендной платой.

Дедовской кремневкой, нацеленной из-за каменной ограды, встретил посланца Хирчла — и моурав, подъехавший легкой рысью, ускакал восвояси галопом.

Джорджадзе рассвирепел. Выбрав время, когда Хирчлы не было дома, он ворвался во дворец к хевсуру, изнасиловал его жену и увел солового жеребца.

Женщина не вынесла позора и утопилась в Инцобе.

Долго копил горечь в душе Хирчла, но однажды ночью она излилась кровавым потоком. Хевсур зарезал князя на террасе его собственного дворца, похитил своего коня и поджег конюшню и хозяйственные строения. А потом подхватил своего маленького сына Годердзи, посадил его перед собой на седло и исчез — больше его в Сабуэ не видали.

Веял ветерок, волновалась нива. Словно жалуясь на судьбу, бормотала что-то про себя Алазани и одевались белизной голубые вершины Кавкасиони…

Годердзи спустился в Кахети из Гомецарского ущелья взрослым, возмужалым. Он купил землю у князей Вахвахишвили, взял в жены девушку из дома Шамрелашвили — и поселился в Чалиспири. А чтобы сбить со следа Джорджадзе, переменил фамилию — и в роду Шамрелашвили стало одним мужчиной больше.

Три года ходил Годердзи темнее тучи — и только тогда разошлись складки на его лбу, когда жена родила ему черноволосого мальчика.

Годердзи разрядил в воздух отцовское ружье и на второй же день, несмотря на все уговоры повитухи и слезы жены, сел со своим тепло укутанным первенцем на вороного коня, выигранного на скачках у тушин, и домчался вместе с ним до самой Тахтигоры, чтобы дитя сызмалу привыкало к седлу.

Веяли ветры, переливалась шелковая нива…

Порода сказалась — мальчик в самом деле вырос отличным наездником.

Разразилась мировая война, и молодежь забрали в войска. Из дома Годердзи увели только коня, но Тедо не захотел расстаться с любимым своим гнедым и пошел на войну добровольно.

Три года гонял своего текинца по карским и ардаганским землям Тедо, а когда турецкий солдат убил под ним его гнедого жеребца, он разрубил аскера от плеча к плечу и поклялся не возвращаться домой без бодрого скакуна.

Когда русско-турецкий фронт развалился, Тедо подвесил к поясу несколько гранат, опоясался в три обхвата патронташами, подстерег на дороге у Кара-Кургана турецкого офицера и, отправив турка к праотцам вместе со всеми его приспешниками, увел из Сарыкамыша в Грузию двух великолепных коней.

В Тбилиси меньшевики отобрали у него обоих. Однако он не сдался: улучив минуту, вывел из стойла лучшего из двух, двумя выстрелами сбросил с седла посланного за ним в погоню гвардейца и затерялся в ночной темноте.

Вернувшись в Чалиспири, Тедо нашел свой дом заброшенным и обезлюдевшим. Двор и огород заросли жесткой, высокой травой, в винограднике неподрезанные лозы стлались по земле между поваленными кольями. В колючей изгороди зияли проломы, на крыше дома не хватало черепиц, сквозь отверстия виднелись почерневшие от солнца и дождя стропила. Ржавый замок болтался на закрытых дверях.

От соседей Тедо узнал, что мать его умерла от воспаления легких, а отца за связь с «бунтовщиками» однажды ночью увел какой-то представитель власти. Позднее этого человека нашли на берегу Лопоты — обезоруженным и с рассеченной головой.

С того дня след Годердзи затерялся и обнаружился вновь, лишь когда одиннадцатая армия перешла в студеный февральский день через Метехский мост и вступила в Тбилиси.

Шли годы. Во дворе у Годердзи, радуя взор хозяина, всегда щипал траву породистый жеребец.

Конь этот однажды попался на глаза начальнику Чрезвычайной комиссии уезда, и тот через посланного попросил Тедо уступить ему жеребца.

Тедо сразу стал мрачнее ночи и глухо пробормотал:

— Убью!..

Годердзи посоветовал ему убраться от греха подальше. И Тедо, оставив двух смуглых мальчишек на попечение жены, оседлал своего вороного, перекинул через плечо любовно вычищенное ружье и ушел в горы чабаном вместе с недавно обобществленным овечьим стадом.

Спускался он с гор редко и домой приходил поздно вечером. А на рассвете, затискав и зацеловав уже порядком подросших сынишек, возвращался в отару.

Так шло до тех пор, пока «чертов» начальник не сложил голову где-то в Магранском лесу в стычке с бандитами.

Но и Тедо ненадолго пережил его. Как-то хищный зверь напал на отару, испугал жеребца, и тот свалился с обрыва в ущелье Дилангисхеви.

Хозяин лошади пошел по следам зверя.

На другое утро чабаны нашли его на дне ущелья, в камышах на берегу речки, — он лежал мертвый, в обнимку с огромным медведем, в боку у которого торчал всаженный по самую рукоять кинжал…

И когда Шавлего вспоминался отец, неизменно приходили ему на ум слова народной песни:

Барс, убитый в схватке с барсом, В роще возле Бусни-чала…

В это утро Шавлего почему-то снова вспомнился отец, и захотелось ему побродить по горам, самому поохотиться на медведя. Сейчас медведей, наверно, много — и всех их так и тянет к алхаджам, к стоянкам отар. Впрочем летом, после недавней линьки, мех у них незавидный…

Шавлего оторвал взгляд от зубчатой линии Кавказского хребта, окутанного рассветным туманом, и перевернулся на другой бок.

На балконе умывалась Нино.

Во дворе мать кормила борова, помешивая в бадье болтушку из кукурузной муки и рубленых листьев и отгоняя сбежавшихся отовсюду кур. Проголодавшиеся куры не отступали — лезли прямо в бадейку и с кудахтаньем, хлопая крыльями, расхватывали корм. Время от времени солидный, степенный боров выходил из себя и поддевал рылом какую-нибудь нахальную птицу. Та с отчаянным клохтаньем отлетала в сторону, клочья пуха взмывали в воздух, а боров продолжал уписывать свой завтрак.

Шавлего приподнялся на подушке, поглядел вниз и удивился.

Под стулом, на пожухлой от зноя траве, стояли рядышком те самые, украденные у него на Алазани ботинки; сверху их прикрывали свисавшие со стула аккуратно сложенные брюки. У изголовья была воткнута в землю его удочка — леса тихо покачивалась под утренним ветерком, на крючке извивался толстый коричневый червяк.

Шавлего вскочил и внимательно осмотрел свои потерянные и вновь обретенные вещи. Потом натянул брюки.

— Все честно возвращено — даже червяка не забыли! — Он осторожно снял с крючка приманку и швырнул в огород.

Тут Шавлего вспомнилось вчерашнее приключение, и смысл происшедшего стал ему понятен. Он крикнул невестке, возившейся наверху, на балконе:

— Нино, когда Тамаз проснется, пошли его к дедушке Ило. Пусть скажет Шакрии, чтобы вечером заглянул ко мне.

 

2

В открытые окна вливалась утренняя прохлада. Уличный шум приглушенно отдавался в кабинете.

Секретарь райкома подошел к окну, посмотрел сверху на свою машину и удивленно покачал головой: дверца «Победы» была открыта, шофер сидел, поставив ноги на тротуар, боком к рулевому колесу, и читал книгу.

«Сколько он читает! Да и разве только он один? Я же не раз замечал, что нынче все шоферы стали любителями чтения. Глядишь — из нагруженного через край семитонного «МАЗа» вылезет перепачканный в масле и солярке ражий парень, вытащит из-за спинки своего продавленного сиденья затрепанную книжонку и уткнется в нее — головы не поднимет, пока грузчики не опорожнят кузова. Газету они всегда носят с собой в кармане и норовят стать в очередь перед киоском за новыми журналами. Народ встряхнулся, вышел из спячки, стал вон какой образованный — в наши дни чуть ли не у каждой семьи есть своя домашняя библиотека. Но, может, это только у меня в районе? Однако кто же станет заниматься делом, если все будут читать? Ну, собственно, такой опасности пока нет, не так уж они углублены в книги… Но почему же дело все-таки не делается? Почему до сих пор никак нигде не наладится организация труда? Вот завтра приедет из Тбилиси Алавердашвили, состоится совещание передовиков сельского хозяйства района, а следом — такое же в республиканском масштабе. Надо подобрать кандидатов. Кого из нас послать? Ну, прежде всего, разумеется, из Акуры. Впрочем, нельзя же всюду совать эту Акуру? Может быть, лучше Кисис-хеви? Нет, у кисисхевцев вечная тяжба с Шалаури из-за спорной межи. Никак не могут поделить поле за оврагом! Осенью кисисхевцы вспахали его и засеяли пшеницей, а весной шалаурцы пришли с плугом, загубили густые и уже высокие всходы и посеяли кукурузу. Совсем с ума сошли! А повредили-то ведь всему району! Надо было не ограничиться выговором, а снять обоих председателей, чтобы другим неповадно было. А дело все же не движется вперед. Животноводство отстает, полеводство по-прежнему на низком уровне… Но не беда-еще год-другой, и мой район будет утопать в пшенице, Всем колхозам прикажу сеять ветвистую.

Эта девушка для меня просто золото, цены ей нет! Ну, а животноводство? Пастухи говорят: летом трава даже и в горах от зноя пересыхает. Врут! В горах засуха не страшна — сами они плохо за стадом следят, мошенники! Чего им не хватает? Потребовали сапоги — я им выдал. Дождевики понадобились — пожалуйста. Бурки — нате, получайте. В каждый колхоз послан свой, особый ветеринарный врач. А чем они порадовали? Во многих деревнях еще даже не приступали к закладке силоса! Только в Чалиспири заполнена уже одна яма и рубят корма для второй… А может быть, обманывает меня старый волк? Надо бы поехать к нему, проверить самому, убедиться…»

Секретарь райкома отошел от окна и принялся мерить шагами кабинет. Долго он ходил по уложенному елочкой, похожему на какую-то перекошенную клавиатуру паркету. Потом остановился, глядя на чуть заметную игру красок в гранях хрустального графина.

«Избалуешь человека — он себе подремывает или же осаждает требованиями: того нет, этого не хватает, оттого и дело не делается… Удивительно, как это люди управляют государствами, когда и одним-то районом так трудно руководить! Никак с людьми не сладишь, ничего не помогает: ни выговоры, ни снятие с работы… Иных даже исключение из партии ничему не научило. Вечно я путаюсь в этой дилемме: исключить провинившегося из партии и дать ему, что называется, «волчий билет» — значит выбросить его за борт, обездолить семью, словом, погубить человека. А снять с одной ответственной работы и послать на другую — значит оставить его, по сути, безнаказанным. На новом месте он начнет все сначала, уверенный, что, если даже погорит опять, все равно без дела не останется. Взять хотя бы бухгалтера-ревизора. Прежнего я заставил собрать пожитки еще в прошлом году. Приехал новый, и что ж — года еще не прошло, а он уже заполучил земельный участок в самом центре города и строит себе роскошный дом. А на какие средства? На зарплату? Сколько он получает? Есть, пить, одеваться, жену и детей содержать ему не нужно, что ли? Скоро он купит машину, как другие. Впрочем, может, он окажется умнее своего предшественника и побоится толков, не станет покупать машину, зато будет копить денежки в предвидении «черного дня».

Вчера пришел ко мне продавец из Руиспири и говорит: «Сняли меня с работы без всякого основания. Недостача, обнаруженная ревизией, получилась из-за того, что колхоз забрал в кредит пустые мешки». Да разве сельмаг — частная лавочка, чтобы торговать в кредит? И ведь предъявил справку и еще расписку председателя колхоза — все честь честью, с подписью и с печатью! Конечно, все это липа. Вызову-ка я этого председателя, и отделаю как следует за то, что раздает справки с закрытыми глазами. А может, и не с закрытыми? Рука руку моет, как говорится… Поди разбери, кто свистит и кто подсвистывает! Одно я, правда, знаю — от верного человека. Он сам слыхал, как продавец упрашивал ревизора разорвать акт, а тот ответил: «Зачем я стану его рвать? Ты мне даже стаканчика горькой ни разу не поднес». Плутуют, негодники! Оба плуты! Небось этот ревизор ждал, ждал и, не дождавшись этого самого «стаканчика горькой», нагрянул нежданно-негаданно с ревизией. Страшно, прямо-таки страшно подумать! Неужели всякий, кто имеет дело с деньгами и товаром, превращается в вора или взяточника? Вот, например, заведующий Райпотребсоюзом. Работал он раньше в парткабинете, был честный, умный парень, деловой и прилежный. Перевели мы его в Райпотребсоюз — и на днях говорит мне шофер: «Или ему дайте другую квартиру, или меня переселите куда-нибудь от него подальше. Каждый вечер, как стемнеет, тащат ему набитые хурджины и полные бочонки, нет-нет да и ко мне по ошибке занесут».

Секретарь райкома сел за свой письменный стол, откинулся на спинку стула и запрокинул голову.

С высокого потолка спускалась старинная люстра, вся в хрустальных подвесах, похожих на какие-то прозрачные чурчхелы.

Секретарь райкома с минуту задумчиво рассматривал ее, потом перевел взгляд на окно, закинул одну руку за спинку стула, а другую вытянул перед собой на столе. Глаза у него потеплели, он принялся тихо насвистывать, постукивая пальцами в такт мотиву.

«А все же ты молодец, Луарсаб Соломонович! Твой район считается передовым, а благодаря этой девушке-агроному ты вместе с ним прославился на всю страну. Теперь она, кажется, возится с кукурузой. Говорят, на каждом стебле по девять початков. Ну, это-то, наверное, преувеличено, но пусть даже не девять, а пять-шесть, все равно молодец девочка! Как только подвернется свободное время, поеду, посмотрю своими глазами. Отведем ей отдельный участок в колхозе специально для кукурузы — пусть ставит свои опыты. Пшеницы скоро будет вдоволь; и в колхозе после сдачи останется немало. В Цители-Цкаро в прошлом году начислили на трудодень пять килограммов зерна-это не считая денег. Нда-а… До этого нам, конечно, далеко. Наш район все же виноградарский, надо поднажать на лозу. Нет культуры щедрее лозы. В расчете на гектар она дает в двадцать пять раз больший доход, чем пшеница… Так зачем же нам полеводство, какой в нем толк? Нет, зерно тоже нужно, государство своего требует. Не буду же я сдавать в «Заготзерно» виноград? Молодец, молодец, Луарсаб, иные со своей семьей не умеют управиться, а ты целым районом руководишь…»

Секретарь райкома внезапно перестал насвистывать, пальцы его застыли на стеклянной покрышке стола.

«Семья… Где сейчас мое семейство? Прихрамывала, волочила ногу, жаловалась на ишиас — и вместо того, чтобы попринимать ванны дома, на Торгвас-Абано, покатила на море! И дочь с толку сбивает. Что девчонка может знать о жизни в свои девятнадцать лет? Все мать, мать виновата — по ее милости этот парень на мою голову навязался! И чего ей не терпелось — только познакомились и сразу побежали расписываться. Не могли подождать немного — приехали бы домой, спросили бы и моего мнения. Хоть бы поглядеть дали на новоявленного зятя — что за человек, кого в семью принимаю… Первого секретаря я знаю, а вот кто в Адигени второй — не могу вспомнить. Да, но разве сможет девочка, выросшая в Телави, жить в этой дыре? Выдержит ли? Пишет — молодой, деловитый… Дай бог! Если в самом деле так, то скоро выдвинется и, может, даже раньше меня переберется в Тбилиси. Где они до сих пор, почему не едут? Нет, право, у моей супруги ветер в голове. Выманила у меня деньги и небось уже объездила Рицу и Пицунду, Сочи и Сухуми. А я тут совсем ошалел в пустом доме наедине с Клавой. Вот сегодня вышел рано утром, не сидится в пустом доме. А здесь… Пробьет десять часов, и начнется обычное, то же, что каждый день… Ужас, просто ужас!»

Он нажал кнопку звонка.

Вошла девушка-секретарь, принесла утреннюю почту, газеты, передвинула на столе графин и стакан.

— Есть там кто-нибудь? — спросил секретарь райкома.

— Только Варден. Дожидается вас.

Луарсаб Соломонович поднял голову над развернутым газетным листом, вздернул брови:

— Пусть войдет. С каких пор он стал таким робким?

Девушка ушла.

«Что привело этого молодчика спозаранок? Ну конечно, опять по тому же поводу. Если уж медведь почует запах меда, его не отгонишь. Никак не может понять, что ему говорят. Или делает вид, что не понимает… То он зачастил в Чалиспири, никак нельзя было его оттуда вытащить. Потом прилип к тбилисским гастролерам. А теперь совсем закусил удила — бог знает, где его носит. Нет, надо его поставить на место, от рук отбился».

Варден вошел, осторожно затворил за собой дверь и прижался к ней спиной.

— Можно, Соломонич?

Секретарь райкома смотрел на инструктора поверх развернутой газеты. Потом сказал с иронией:

— Поздно спрашиваешь — ведь уже вошел.

Варден заметно волновался. Прижимая шляпу к бедру, он шагнул вперед.

— Где ты пропадал целых три дня?

— Ездил в Тбилиси. — Взгляд инструктора выражал напряженное ожидание.

— В Тбилиси? — изумился Луарсаб. — А мне сказали, что ты болен — желудочные колики, что ли. Кто тебя отпустил в Тбилиси? — Секретарь райкома сдвинул брови и подался вперед.

— Софромич срочно вызвал меня. Ну, я и поехал… Не успел вам доложить. Большой, большой привет прислал вам Софромич… Привет и вот это письмо.

Варден извлек из кармана конверт и протянул его секретарю райкома.

Луарсаб испытующе смотрел на инструктора. Презрительная улыбка тронула уголки его губ. Происхождение желудочных колик его подчиненного сразу стало ему понятно. Он отложил газету и, не сводя глаз с Вардена, взял письмо из его дрожащей руки.

— Значит, здешние врачи оказались бессильны тебе помочь, пришлось ехать в Тбилиси? — Луарсаб Соломонович неторопливо вскрыл конверт.

Каждый мускул инструктора был напряжен. Он не знал, куда спрятаться от этих холодных, презрительных глаз, и, словно лягушка, оцепеневшая под взглядом змеи, смотрел на письмо.

Луарсаб Соломонович погрузился в чтение письма. Лишь раз за это время поднял он взор на Вардена и впервые заметил, что у инструктора большие уши и выпученные глаза.

А у Вардена мурашки бегали по спине.

Секретарь райкома дочитал письмо до конца и снова вложил его в конверт. Долго смотрел он в рассеянности на свое имя, выведенное на конверте беглой рукой. Потом, словно вдруг очнувшись, потянулся к телефонной трубке.

Инструктор вытащил из кармана платок и принялся отирать вспотевшее лицо.

Секретарь райкома трижды набрал нужный ему номер, но не добился соединения, в сердцах бросил трубку и позвонил секретарше.

— Немедленно вызови монтера. Что за безобразие — чей это телефон, секретаря райкома или лечурского лесничества?

— Вчера только чинили, Луарсаб Соломонович, даю вам честное слово!

— А кто чинил, небось ученики? Вызови мастера, и пусть сейчас же приведет аппарат в порядок. Сидят там, в АТС, шляпы, бездельники!

Девушка вышла и закрыла за собой дверь.

Луарсаб Соломонович еще некоторое время сидел в задумчивости. Потом поднял на инструктора усталый взгляд и сказал ясно:

— Спасибо за привет от Софромича. А теперь ступай и приходи завтра.

Инструктор понял: Рубикон перейден.

Секретарша с удивлением поглядела вслед Вардену, который быстро, с сияющим лицом прошел мимо нее и исчез в коридоре.

Впервые инструктор покинул приемную, забыв отпустить ей комплимент на прощание.

 

3

Вошел бухгалтер, принес пачку бумаг.

Дядя Нико положил ее перед собой и надел очки.

«Какого черта я завел разговор о лошадях? Пора в поле, надо посмотреть, как там тракторы, а этот чудак читает мне тут лекцию о коневодстве! По породе и жеребенок. В самом деле, парень весь в деда, в этого старого разбойника. Вахтанг с ума сходит, грозится: «Убью». И чего этому верзиле приспичило рыбаков разгонять? Река ведь всем одинаково принадлежит — пусть и сам рыбу ловит, если есть охота. Порядок решил охранять? Рыбу оберегает? Его-то кто спрашивает? Вот еще выискался ревнитель закона! Укатят в Тбилиси, поторчат там год-другой, пооботрутся и вообразят о себе невесть что… А потом лезут ко мне с трескучими разговорами. Ну, этот сызмала был такой — сразу видно, от какой лозы побег… Нет, право, что ж я не нашел ничего лучше, как заговорить о лошадях?»

Дядя Нико внимательно просматривал каждый листок, неторопливо обмакивал перо в чернильницу и аккуратно ставил в конце свою подпись.

Бухгалтер сидел с невозмутимым видом и молча ждал.

Наконец председатель кончил подписывать бумаги.

— Выходит, значит, что наши ребята не так уж виноваты? — повернулся он к стоявшему у окна Шавлего, когда бухгалтер вышел из кабинета.

Шавлего потянулся к цветку герани, отщипнул от него лепесток.

— Разумеется, хорошему наезднику нужен и добрый конь. Исход верховых соревнований зависит прежде всего от лошадей.

— Что ты скажешь, если я заведу в колхозе скаковую лошадь чистокровной английской породы? — Председатель бросил на своего гостя быстрый, испытующий взгляд и снял очки.

Взгляд этот не ускользнул от Шавлего.

— Если вы задумали разводить лошадей — все равно какой породы, то не мне, давнишнему их любителю, отговаривать вас… Но когда всерьез собираются заняться коневодством, породу подбирают в согласии с характером местности, с расположением данного района. Какую пользу может вам принести чистокровная английская скаковая лошадь?

— Вот акурцы получили приз на скачках, и алванцы тоже. Добрый конь — гордость колхоза.

— Верно, но гордость — это еще не все. Наше сельское хозяйство пока не настолько механизировано, чтобы лошадь можно было полностью заменить машиной. Когда это будет, лошадей станут разводить только для спорта. Но до этого еще далеко. На что вам английские скакуны? Терское коннозаводство создало великолепные местные породы. В позапрошлом году выращенная им кобыла Бескарн проскакала на ипподроме две тысячи четыреста метров в две минуты тридцать восемь секунд.

— А при чем характер местности?

— Он имеет огромное значение. Мы живем в гористой стране. Лошадям часто приходится передвигаться среди скал, по обрывистым, узким горным тропинкам. На лошадях доставляют на летние пастбища грузы и провиант для пастухов и собак. И сами чабаны ездят на лошадях. С гор в долину спускают на лошадях шерсть, сыр, масло… Разве английская порода может пригодиться в этих условиях? На что она нам? Тушинская лошадь сильна и вынослива, кабардинская — быстра, поворотлива и терпелива. Если хотите, скрестите обе эти породы — получите лошадь, пригодную и для спорта, и для езды в горах. Разве тот жеребец, которого вы послали на скачки в Телави, был английской породы? А чем он хуже? Если его выездить и ухаживать за ним как следует, он потягается с любым скакуном. А что касается чистых кровей английской скаковой лошади — то это сказки. Британцы вывели эту породу в восемнадцатом веке для нужд армии и для спорта. В ней смешалась кровь разных пород — испанской, арабской, турецкой и еще многих других.

Дядя Нико встал и, заложив руки за спину, принялся расхаживать по кабинету. Наклонив голову, он рассматривал щели между половицами.

«Поторопился, дал уложить сырые доски — и вот рассохлись… Как только сниму урожай и закончу с виноградным сбором, велю поднять пол и перестлать его поплотней».

Повернувшись, он взглянул на Шавлего.

— Ты прав, сынок, многое от лошади зависит, но многое и от человека. Видал я, как в цирке медведи на мотоциклах разъезжают. Конечно, выучка — это всё. Только ты вот что мне скажи, дружок, — у кого в колхозе найдется время для всех этих скачек и джигитовки? С самой весны и до зимних заморозков люди работают не покладая рук. Голову поднять, пот отереть нет времени — кому тут до верховой езды? Да и зимой тоже не сидим сложа руки, зимой тоже забот хватает — кого тут от дела оторвешь? Верховая езда — для молодежи, а молодежь-то и должна быть впереди всех в труде… Что ж, пусть бросят окапывать лозы и садятся на лошадей? Вот ты человек умный, образованный: и в лошадях, и в людях знаешь толк — ты бы посоветовал мне отдать лошадей в руки тем парням, что день-деньской, да и ночь в придачу, околачиваются во дворе сельсовета и даже своим родителям стали в тягость? Небось не посоветовал бы, знаю, что нет! У этих лоботрясов лошади сразу взбесятся, да и сами они совсем уж ошалеют.

— Вот кто ничем не занят. Их и надо использовать на эти дела.

— А я уже пробовал — и горько раскаялся. Купил я им спортивную форму для футбола. Начальство из Телави не давало покоя: хочешь не хочешь, а заведи, мол, футбольную команду. Ну, я и приобрел обмундирование. Так что ж ты думаешь — потребовали еще и стадион! Самую лучшую землю, в нижнем конце деревни, облюбовали. Мне тут на виноградники земли не хватает и для посевов — тоже. А в районе только и знают, что жмут на нас, увеличивают из года в год план. Как же мне план выполнять, если не будем пахать и сеять? Машины у нас ночуют под открытым небом, гараж не могу поставить — никак участка не подберу, а эти дармоеды требуют у меня такую землю! Надели форму и давай мяч гонять — конечно, тут уж не до колхоза! Ну, я отобрал у них форму и запер на складе. И больше не выдам. Пока не поработают в колхозе год-другой — не видать им формы как своих ушей. И лошадей тоже. Упрашивали меня наши комсомольцы, активные ребята, работящие, — им тоже не дал. Потому не дал, что знаю — тогда и те бездельники к ним примажутся. Небось на комсомольское собрание этих лоботрясов калачом не заманишь!

Шавлего положил локти на подоконник, задумчиво потирая пальцем переносицу.

— А если бы я посоветовал вам, дядя Нико, выдать эту футбольную форму тем самым бездельникам и лоботрясам?

Председатель никак не проявил своего изумления — не поднял головы, не ускорил и не замедлил шага. Дойдя до стены, он остановился перед большой картой и стал внимательно рассматривать похожий по очертаниям на конское ухо Сомалийский полуостров. Так он стоял, с заложенными за спину руками и с подрагивающей в колене правой ногой, и смотрел на карту. Потом, медленно повернувшись, пошел назад, к своему письменному столу.

— Знаю, что ты хочешь сказать, сынок, и знаю, что у тебя на уме… Но слыхал? Собачий хвост семь лет спрямляли, держали в станке, а как отпустили, он тут же снова свернулся. Ты умный парень и не должен такое говорить. Разве мы сами не были мальцами? Вот взять хоть тебя… Впрочем, ты мальчишкой тоже был такой беспокойный, прямо беда!

Дядя Нико сощурил глаза и от души рассмеялся.

— Помнишь, как ты упал в грязь, в лужу, где лежали буйволы? Чуть было не утонул! Я там же неподалеку сидел, на гумне. Иа Джавахашвили пришел за саманом для осла и принес большой кузов. Я сидел на опрокинутой корзине. И вдруг слышу, Бегура кричит: «Скорей; сюда, Сария буйволенка родила!»

Гляжу — из лужи высунулось что-то черное, перепачканное в грязи, разинуло рот и ревет. А Бегура все свое: «У Сарии буйволенок!»

А Сария-то не буйволица, а буйвол, не мог он-отелиться! Бросился я туда, вытащил тебя из лужи и тут же сунул в пожарную бочку с водой. А узнал, кто это, только когда женщины тебя оттерли, отмыли и утешили мягкой краюшкой…

— Может, они переменятся, если вы им выдадите футбольную форму и построите новый клуб?

Председатель согласился, сохраняя веселое выражение лица:

— Правильно, переменятся: тогда держись! Все Чалиспири сроют до основания, камня на камне не оставят.

— Зачем же из страха перед волком самим резать своих овец?

— Незачем. Когда будут у нас на это время и средства, построим.

— А зачем форме пылиться на складе? Как говорится, что мертвый, что без вести пропавший — какая разница?

— Нет, лучше пусть моя корова издохнет у меня в стойле, чем доится на чужом дворе.

— А если я вас попрошу?

— Ничего не выйдет. Во-первых, из того, что там есть, на тебя ничего не придется. А во-вторых, твой мяч и твое поле не здесь… Главное, что у этих полоумных и без формы дурости вдоволь. На Сабеду Цверикмазашвили собака и та не залает, а они ей огород разорили.

— Собаки на Сабеду не лают, а вот львы…

Дядя Нико снова заложил руки за спину.

Нагнув голову, ходил он по кабинету, чуть приседая на ходу и слегка пожевывая губами кончик правого уса. Потом вдруг остановился перед собеседником:

— Льву, если уж на то пойдет, свойственно рычать, а не лаять… А тебе я вот что скажу, сынок: приехал в гости? Добро пожаловать, приняли тебя с открытой душой. Погуляй в деревне, отдохни, полюбуйся на родные места, поешь-попей вволю и уезжай. Что толку тебе якшаться с мальчишками? Слыхал я, собираешься учиться и дальше. Что ж, неплохо! Будешь гордостью родного села. А впутаешься в эту шайку — только имя свое осрамишь. Белке положено орехи грызть, а козе — ветки обгладывать. Каждый на этом свете к своему делу приставлен. Как говорится, Лазарэ не обут, а тебя заботы грызут? Скучаешь без дела и не можешь занятие себе найти? Иди к нам, в колхоз, подсоби в работе — не задаром, трудодни начислим. Если другие с одним гектаром виноградника не могут справиться, то тебе, наверно, и три покажутся пустяком. А люди скажут: вот, ученый человек, а не гнушается с нами вместе работать.

Шавлего понял, что слова его падают на бесплодную почву. Он подумал: «Не свалится дерево, сколько ни махай топором издалека. Надо вплотную к нему подойти и ударить под самый корень».

Твердый взгляд его скрестился с насмешливым взглядом прищуренных глаз. Он поднялся с места.

Выйдя из кабинета, Шавлего, перед тем как спуститься с лестницы, обернулся к провожавшему его председателю:

— Так, если я подам заявление, примете в колхоз?

— Ты только попросись — завтра же бригадиром назначу. Буду считать, что уже в коммунизм вступаю — при коммунизме ведь все бригадиры будут с высшим образованием.

— Не только бригадиры, но и рядовые колхозники.

— Да, да, и рядовые, конечно.

— Тогда не останется в деревне ни одной Сабеды.

— И ни одного Солико.

— До свидания, дядя Нико.

— Будь здоров, сынок.

— Еще раз спасибо за то, что вытащили когда-то из лужи.

— Это пустяки. Ты парень умный, так уж поостерегись, как бы снова в лужу не угодить. А то ведь дурень Бегура на этот раз не за буйволенка, а за слона тебя примет.

 

4

Прислонившись к резному балкону, Русудан смотрела из-под полуопущенных век на деревню, раскинувшуюся внизу и озаренную лунным светом. Вдали туманно вырисовывались очертания Цив-Гомборского хребта. Напротив, в долине, смутно виднелся белый храм Алаверди и чернела роща, пересеченная алюминиево-серой полосой Алазани. Вокруг царила тишина, нарушаемая стрекотом кузнечиков да изредка жалобным криком совы. Таинственно шелестела во дворе под налетающим порой ветерком листва старого дуба. Чуть покачивались на опытном участке высокие стебли кукурузы, светлыми квадратами вырисовывались рядом скошенные делянки пшеницы и ржи.

Месяц, взгромоздившись на вершину Сатали, глядел сквозь просвет в облаках на спящий мир. Временами снизу из деревни, полого спускавшейся к долине Алазани, доносились далекие, приглушенные расстоянием человеческие голоса.

Вдруг протяжная, задумчивая песня аробщика послышалась в ночной тишине.

Какой-то добрый молодец, видно, возил в эту ночь сено с горы Пиримзиса и поверял своим крепконогим буйволам или тихой, погожей ночи печаль одинокой души.

Баюкающе-нежно плыла грустная мелодия, лаская слух Русудан. Легким шепотом проносилась она над садом, переливчато стлалась по земле, взмывала жаворонком в поднебесье и расточалась там в лунном сиянии.

Так задушевна, так простодушно-трогательна была эта тихая жалоба, что проникала слушателю в самую душу, наполняя его сочувствием к судьбе певца.

А певец, тоскуя, возвещал всему миру, что отвергла его девица-красавица, близко к себе не подпускает, забыла о счастливых часах, проведенных с ним, и нашла себе другого, а он, как одинокий олень, бродит без подруги по этому свету, полному счастья и любви.

Долго жаловался певец ясному месяцу, горам, полям, деревьям и молчаливым буйволам на бессердечие своей присухи, а под конец запел звонче, задорней и объявил с угрозой, что есть у него конь — обгонит летящего сокола, есть бурка — не пропустит и капли росы, есть ружье — разнесет скалу с одного выстрела, а сам он, юноша-барс, побратается с темной ночкой, убьет жениха любимой, а ее укутает в бурку, посадит в седло перед собой и увезет далеко-далеко в горы, где облака сшибаются лбами, как туры, и сверкающие клинки молний обламываются об утесы.

Девушка слушала затаив дыхание, но вот песня понемногу стихла, смешалась с плеском и лепетом протекающей рядом Берхевы.

Опять вокруг воцарилось молчание.

Только кузнечики не умолкали, и без конца длился их назойливо однообразный концерт.

Только гукал филин где-то на краю сада.

Только обмелевшая от засухи Берхева, журча, бежала под гору, чтобы прильнуть к груди матери Алазани, с ласковым бормотаньем встречающей свое любимое дитя.

Напрасно дожидалась девушка продолжения песни. Убедившись, что певец решительно замолк и что заглохший напев не зазвучит сызнова, она погрузилась в воспоминания.

«Кто этот аробщик? Как чудесно он пел! Одиночество, неразделенная любовь — все было в этой песне… А разве сама она не ходит по земле одна, без друга жизни? Где только она не побывала, сколько чего видела! Училась в институте, потом работала — и за все это время не встретила никого, кто стал бы ей дорог. Поклонников у нее было много, но она ни на ком не остановила своего выбора. Здесь, в деревне, в этом уединенном доме на самой окраине села, одно время какие-то не в меру ретивые обожатели донимали ее, но спасибо Закро, он ее выручил, поклялся на людях: «Кто посмеет тронуть хоть волос на голове у нашего агронома, тот даже в Дагестане от меня не спрячется!»

И всякий, кто знал этого парня, понимал, что он исполнит свое обещание.

Отец Русудан, телавский агроном, как-то побывал в Москве, на Сельскохозяйственной выставке, и привез оттуда один-единственный колос ветвистой пшеницы. Он разделил свой двор в Телави на грядки и посеял вместе с другими опытными зерновыми культурами семена из этого колоска. Ухаживал он за посевами любовно и тщательно, лелеял их, как младенца: поливал водопроводной водой, предварительно распустив в ней перепревший навоз, полол, перекапывал…

В первый год густо поднявшуюся ниву побило градом — едва удалось спасти два-три стебля. На второй год в грядки забралась свинья — перерыла, перетоптала посевы, сожрала молодые растения с корнями. Разъяренный агроном схватил ружье и всадил пулю в сытое, разнеженно похрюкивающее животное. Единственный уцелевший — хотя и поврежденный — колос он выходил, как выхаживают больного, трясся над ним всю весну и все лето и в начале августа вылущил из этого последнего колоса тридцать два полновесных зерна.

В страхе за судьбу своих посевов, агроном перерезал всех кур и поросят, так что во дворе у него не осталось никакой живности. На следующий год из посеянных им тридцати двух зерен выросли триста сорок семь колосьев. Агроном удвоил и утроил свои заботы, как говорится, ветерку не давал дохнуть на нежные всходы. Стоило небу затянуться облаками, как он бросал все дела, где бы ни был и чем бы ни занимался, бежал домой и натягивал над делянкой, между столбами, установленными в четырех ее углах, широченный брезент, чтобы защитить ниву от возможного града. Русудан сидела целыми днями с книжкой около грядок, в тени виноградной беседки, и непрестанно махала длинным, гибким прутом, отгоняя воробьев.

Разразилась Отечественная война. Агроном сокрушался:

— Ах, в какое горячее время подобрались к нам собаки, собачьи дети! Боюсь, крепко побьет нас этим нежданным градом!

Волна беженцев из, России и Украины достигла и Грузии. Двое из них, мальчик и девочка лет десяти-одиннадцати, нашли пристанище в доме агронома. Мальчик держался молодцом, но девочка, слабая здоровьем, подточенная бедой, все тосковала о родном доме, разрушенном врагом, и так безутешно оплакивала умершую в дороге мать и погибшего на фронте отца, что вскоре последовала за ними.

Мальчик оказался крепким и деятельным. Он ни за что не хотел сидеть сложа руки. Он рубил дрова, таскал воду, ухаживал за беседкой из виноградных лоз и не отходил от заветной, любовно взлелеянной делянки своего приемного отца. Русудан помучилась с ним, помучила и его и в конце концов добилась, что мальчик, вначале не знавший ни одного грузинского слова, в короткий срок научился не только говорить, но и читать и писать по-грузински. И Максим смог с осени опять пойти в школу.

Когда нахлынувшие с запада орды докатились до хребта Кавкасиони, агроном взял винтовку и отправился за Дарьял сражаться с врагами.

Русудан была уже тогда студенткой сельскохозяйственного института в Тбилиси.

Оставшись один в доме — Максим явился к председателю ближайшего от Телави колхоза Курдгелаури и попросил приставить его к делу.

Дела в колхозе было хоть отбавляй. И Максим был аробщиком, сгребал солому с комбайна, подбирал колосья, таскал трактористам горючее и воду…

Тем временем Русудан окончила институт, вернулась из Тбилиси домой и стала агрономом в Чалиспири. В доме снова появилась хозяйка, а Максим, у которого подбородок успел уже смешно зарасти нежным пушком, попросился в чабаны и ушел в горы с овечьей отарой.

Агроном прогнал врагов за рубежи своей родины и, отправив на тот свет пяток фашистов, лег на берегах Дуная в братскую могилу.

Русудан поняла, что отныне полем ее деятельности будет деревня, продала дом в Телави и переселилась в Чалиспири. Колхоз отвел ей под усадьбу старый, заглохший сад генерала Вахвахишвили. Русудан поставила в нем двухэтажный дом и принялась за восстановление сада. Через два года и Максим по совету Русудан ушел из курдгелаурского колхоза, и в Чалиспири стало одним овцеводом больше.

Дочь продолжила дело, начатое отцом, и вскоре двор и опытный участок чалиспирского агронома прославились на весь район.

…Русудан вошла в комнату, заперла дверь и стала раздеваться.

Большое зеркало отразило точеные плечи, руки и шею.

Русудан некоторое время пристально смотрела на свое отражение, потом перевела печальный взгляд на увеличенную фотографию отца, висевшую на стене.

Ласково смотрел с фотографии на свою дочь, успевшую превратиться в красивую молодую женщину, нестарый еще человек с высоким лбом и густыми волосами.

Русудан погасила свет и легла в постель. Лицо отца все еще стояло у нее перед глазами. Матери Русудан не помнила, и поэтому вся ее дочерняя любовь сызмала сосредоточилась на отце.

Всякий раз, как Русудан глядела на этот портрет, явственно вспоминалось ей детство.

«Папа, папочка, где ты теперь? — шептала девушка, а когда воображение ответило ей на этот вопрос, сердце у нее сжалось и на глазах выступили жгучие слезы. — Как я сердила тебя, папочка, — продолжала она про себя, — какая была непослушная, — а ты ни разу не решился строго меня наказать, всегда жалел… Помнишь, как я однажды, не спросившись, убежала из дому и заблудилась в лесу? Как я тебя тогда напугала!» Девушка вспомнила ту давнюю ночь, проведенную в лесной чаще, вздрогнула и плотнее завернулась одеяло.

Двенадцать лет было тогда Русудан.

Соседские ребята, постарше ее, затеяли пойти в лес за ежевикой. Русудан увязалась за ними. Они отговаривали девочку, гнали ее прочь, даже грозились вздуть, но все было напрасно. Тогда на нее махнули рукой. Русудан схватила маленькую корзинку и побежала за старшими, как овечка.

Миновав стороной Вардисубани, детвора оставила позади Шуамту, пересекла долину реки Турдо и поднялась на Акуде-Дэули.

В те времена эта чудесная зеленая гора была покрыта зарослями ежевики. Ребята с жадностью накинулись на ягоды, а поев вволю, стали наполнять корзинки.

Ежевика была уже частью обобрана раньше, и им пришлось долго копошиться в кустах.

Русудан ела сладкие ягоды и никак не могла насытиться. Щеки ее были измазаны темно-красным ежевичным соком, она переходила от одного колючего куста к другому. Наконец она вспомнила о корзинке и принялась собирать ягоды. Но тут какая-то хитрющая пестрая птичка взлетела перед самым ее носом и села рядом, на ветку граба. Девочка поставила корзинку и стала подбираться к ней на цыпочках, втянув голову в плечи и затаив дыхание. Но когда она вплотную подошла к дереву и взглянула вверх, птички уже не было на ветке. Русудан посмотрела по сторонам и увидела пичугу на сухом суку большого вяза.

Но птичка, лисья добыча, и на этот раз не подпустила ее близко к себе — сперва перепорхнула на деревце мушмулы по соседству, а потом, когда и здесь ее не оставили в покое, нашла прибежище на ветке дикой груши — панты, на соседнем склоне.

Русудан, однако, побежала за ней и туда и стала искать под пантой камень. Но спелые, опавшие с дерева груши заставили ее забыть о своем намерении.

Всласть наевшись панты, она стала собирать груши и складывать их в корзинку.

Птичка слетела с дерева и стала клевать лежащую на земле грушу. Девочка рассердилась, она решила, что это насмешка, и, вскочив, погналась за улетевшей птичкой.

Конечно, Русудан и на этот раз не смогла ее поймать, но зато, совсем запыхавшись, наткнулась на куст ежевики, осыпанный крупными спелыми ягодами. Она захлопала в ладоши от радости, высыпала из корзинки дикие груши и стала наполнять ее ежевикой.

Вдруг небо вверху словно раскололось с оглушительным грохотом, и трескучие раскаты грома прокатились один за другим у нее над головой.

Русудан перепугалась. Тут только заметила она, что небо затянулось темными тучами, что сумрак окутал горные склоны, а лес притих и как бы затаился. Надвигалось что-то жуткое, леденившее ей душу.

Тут Русудан спохватилась, сообразив, что отстала от товарищей, и побежала назад. Но нигде поблизости не было ни души. Вокруг — только кусты ежевики, темные лесные чащи и обкошенные луга на склонах.

Русудан металась из стороны в сторону, искала потерянных товарищей, но никого не нашла, и, главное, место показалось ей совершенно незнакомым.

Она совсем пала духом.

— Дареджан! — закричала она и прислушалась.

Никто не отозвался.

— Мишико!

Опять никакого ответа.

— Маквала!

По-прежнему молчание.

Тут уж Русудан припустила со всех ног. Но вокруг был лес, и, куда бы ни кинулась девочка, вбежав в чащу, она словно проваливалась в слепой, непроглядный мрак и в ужасе бросалась обратно.

Она еще раз крикнула: «Дареджан!» — и прислушалась, но в ответ ей раздался такой страшный грохот, что девочка, съежившись от страха, как подкошенная опустилась на землю.

Не знала Русудан, что ее товарищи еще до того, как надвинулось ненастье, собрав совет, постановили спешно возвратиться домой и, лишь миновав на обратном пути Шуамту, хватились любимой дочки агронома.

Никто не осмелился вернуться за ней — таким угрожающе-мрачным казался ощетиненный черный лес на склонах гор.

Подростки снова посовещались, поспорили и постановили как можно скорее добраться до дому и сообщить о случившемся, чтобы взрослые отправились на поиски Русудан, прежде чем разразится гроза, а то позже, если Турдо вздуется от дождя, сам черт через нее не переберется…

Русудан кое-как поднялась с земли и снова стала плутать по зарослям и кустарникам, ища тропинки.

Но тропинки нигде не было видно.

Ночь, словно наседка, подобрала под растопыренные черные крылья горы и лес.

Русудан ударилась в рев:

— Папа, папа, папочка!

Но отец был уверен, что его дочка дома, в тепле и в безопасности, и не торопился вернуться в город с полей.

Вдруг девочка подумала, что громким плачем может привлечь волков и уж тогда непременно попадет им на зубы. Она сразу присмирела и продолжала плакать и ныть тихим, жалобным голоском:

— Папа, где ты, папочка? Почему ты не придешь, не выручишь свою Русудан из беды? Папа, папочка!

Она поплутала еще в кустах и решила, что все же безопаснее выбраться на открытое место.

На луговине тоже ничего не было видно.

Сверкнула молния, небо опять как бы раскололось и загрохотало, девочке показалось, что оно сейчас обрушится ей на голову.

Полумертвая от страха Русудан заметила при свете молния посреди луга одинокое дерево. Она побежала туда и спряталась под его широкой кроной, так как понемногу начал накрапывать дождь.

Дрожа от страха и холода, стояла Русудан под деревом. Вдруг она почувствовала тяжесть в правой руке, вспомнила про корзинку и удивилась, как это она не выронила ее, плутая среди кустов.

Небо сотрясалось от гула и грохота, дождь все усиливался.

Русудан сидела у подножия дерева, не смея даже плакать. В отчаянии, ни на что уже не надеясь, вглядывалась она в темноту широко раскрытыми глазами.

Все чаще и чаще становился глухой стук капель, падавших на листья дерева.

Русудан окончательно решила, что ей суждено погибнуть в этом царстве мрака. Вот-вот появятся голодные волки и съедят ее, ни одной косточки не оставят… И она никогда больше не увидит отца, не увидит своих любимых учителей, своих товарищей — Гульнары, Валико, Дареджан и всех, кого она знает. Ее книжки и ее пестрый кот останутся без хозяйки. Придут волки. Непременно придут и… и… Постой, что это?.. Мерещится ей или…

Русудан заметила при вспышке молнии, как из кустов на краю леса высунулось что-то большое и мохнатое.

Еще раз сверкнула молния — и на этот раз девочка ясно увидела волка, направляющегося к ней.

Кровь застыла у нее в жилах. Она затряслась от ужаса и прижалась к стволу дерева.

Дождь полил струями, налетел своем и свистом шквал, ломая ветви, сгибая деревья; молния опять прорезала небо, опять оглушительно грянул гром — и девочка увидела совсем рядом с собой что-то большое, мохнатое.

— Папа, папочка, пропала твоя Русудан! — отчаянно закричала она и упала без чувств.

…Русудан открыла глаза, приподнялась, посмотрела по сторонам и увидела, что находится в каком-то подземелье. Перед нею пылал костер, со всех сторон из темных стен выдавались большие камни, дальше была пустота, озаренная на некотором расстоянии слабеющими отблесками костра и наконец тонувшая во мраке. По-видимому, пещера уходила далеко в глубь горы и терялась в ее недрах.

Все это было непонятно, странно и страшно. Русудан придвинулась поближе к огню.

Где она?

Зачем она здесь?

Как она сюда попала?

Не сон ли это?

Сон, конечно, сон! Без всякого сомнения! Ох, до чего она испугалась давеча, увидев волка! А надо было сообразить, что во сне волк не съест ее по-всамделишному!

Вдруг Русудан заметила на камне у огня косматую пастушескую шапку из длинношерстной овчины и, подняв голову, убедилась, что лежит на подостланном под ней овчинном тулупе.

Русудан приподнялась, собираясь встать, но тут же опять опустилась на свое ложе: у входа в пещеру стоял паренек лег четырнадцати-пятнадцати, весь мокрый, с непокрытой головой, — стоял и улыбался. В обеих руках он держал по какому-то зеленому узелку. На животе у него висел кинжал, огромный старинный пистолет был заткнут за пояс.

Мальчик вдруг выронил из рук свои узелки — они развернулись и оказались обыкновенными лопухами; из них пролилось на землю немного воды.

Девочка изумленно смотрела на листья и на лужицу у своих ног.

А мальчик весь расплылся в улыбке, так что рот его растянулся чуть ли не до ушей, и вскричал радостно:

— Русудан! Ну, как ты себя чувствуешь, Русудан?

Девочка вздрогнула и подалась назад.

Паренек подошел ближе к огню.

— Очнулась? Теперь тебе хорошо? Ох, какая ты была бледная, застывшая — я уж думал, ты больше не придешь в себя, даже чуть слеза меня прошибла. — Он вдруг спохватился — плакать мужчине не след! — и поправился: — Нет, про слезы — это я так, только очень расстроился. Но теперь ты ведь отошла, правда? Совсем отогрелась? Или, может, тебе еще холодно? Если холодно, то пододвигайся к костру, а я сейчас разведу огонь побольше.

Мальчик исчез в темноте и вернулся с охапкой хворосту.

Мокрые буковые ветки зашипели в огне, а когда подсохли, веселые языки пламени взмыли под самый свод темной сырой пещеры.

Девочке стало жарко, и она отодвинулась от огня.

Паренек все возился с костром, укладывал сучья половчей, а когда управился с делом, повернул к Русудан довольное, сияющее лицо.

Да, все это было правда похоже на сон… Русудан нежилась в тепле и все же сидела надутая, выпятив фиолетовые от ежевичного сока губы. Она глянула исподлобья на мальчика и спросила подозрительно:

— А ты кто?

Мальчик сел прямо на косматую шапку, прикрывавшую камень, и восхищенно разглядывал странную гостью. Вдруг он захохотал так, что чуть не свалился со своего каменного «кресла».

— Ох, если бы ты сейчас увидела себя в зеркале! На что ты похожа! На, возьми гребешок, причешись!

Не успела девочка взять протянутую ей гребенку, как паренек, что-то надумав, снова бросился к выходу.

— Не бойся, я сейчас приду!

А когда Русудан привела в порядок свои волосы, он вернулся с двумя большими листьями лопуха, наполненными водой.

— Ну вот, какие у тебя, оказывается, красивые волосы! Теперь ты больше не растрепа, только вся измазана ежевичным соком. Ну-ка, умойся — вот тогда ты будешь совсем хорошая девочка! Вставай, иди сюда. Вот так. Я буду тебе поливать.

Мама сыночка умыла, Уши оттерла и шею, Ах, какой мальчик хороший, Вряд ли найдется милее! —

весело напевал паренек. Поливая воду на руки Русудан из своих самодельных посудин, он в то же время поглядывал своими живыми глазами по сторонам, словно что-то отыскивая. Когда вода вся вышла, а девочка кончила умываться, он отбросил лопухи и стал шарить в темном углу, между камнями.

Русудан отвернулась и вытерла лицо подолом своего цветастого платья.

Между тем гостеприимный ее хозяин нашел то, что ему было нужно: вытащил из-за большого камня засунутую туда кожаную сумку, высыпал из нее свежие, только что собранные грибы, отряхнул их, обчистил, выгреб жар из середки костра и, положив грибы на раскаленные уголья, снова сел на свой камень.

Повозившись еще немного с огнем, он оглянулся на девочку — и застыл, пораженный. Ему показалось, что это юная весна, только что умывшееся дождем солнце глядит на него черными лучистыми глазами. Улыбка сбежала с его лица, он выронил прут, служивший ему кочергой.

— Русудан!..

Девочка уже опять сидела возле костра. Страхи ее, по-видимому, еще не улеглись — она с тем же подозрительным видом повторила свой вопрос:

— Кто ты такой?

Мальчик растерялся — только что пережитого ослепительного мгновения оказалось достаточно, чтобы он сломился, склонил голову, сдался на милость победителя…

— Никто, Русудан… Тут, немного повыше, стоянка скотоводов — из Икалто… Я гощу у дяди, приехал, чтобы провести лето в горах.

— Кто твой дядя?

— Пастух — кто же еще?

— Где мы?

— Под горой Акудебули, в ущелье.

Девочка задумалась.

— Ты скверный мальчик! Зачем ты меня сюда притащил?

Вот неожиданный наскок!

— Ты лежала под дикой яблоней без памяти. Я нашел тебя и решил укрыть в пещере от дождя.

Русудан все еще не могла избавиться от подозрений.

— Там был волк, он хотел меня загрызть. А ты откуда взялся?

Мальчик оживился.

— Это ты, верно, меня приняла за волка, Русудан, потому что я был в этой мохнатой шапке и в вывернутом тулупе. Я в дождь всегда так хожу.

Русудан спросила недоверчиво:

— Что тебе было нужно под яблоней?

— Я искал теленка. Теленок у меня убежал.

— А откуда ты знаешь мое имя?

— Ты же сама назвалась, когда закричала. Я по голосу тебя и нашел.

Маленький следователь, казалось, удовлетворился ответами, но допрос продолжался, и брови девочки изогнулись, как две радуги.

— Разве я не могла оставаться под деревом? Почему ты вздумал притащить меня сюда? Как я теперь найду дорогу домой? Ведь я заблужусь…

У Русудан задрожали губы, и сердце мальчика упало.

Огорченный, ругая себя мысленно на чем свет стоит, он не знал, как утешить свою гостью.

— Не плачь, Русудан… Я не знал, что ты обидишься… Я решил, что в пещере тебе будет лучше: все-таки дождь не льется на голову, и потом, здесь немного теплей… А под деревом в грозу опасно стоять, того гляди молния ударит… Не надо, Русудан, не плачь! Тут поблизости есть хижина, шалаш из ветвей, я как-то проходил мимо… Но, говорят, там жил сумасшедший, и мне не захотелось туда заглядывать… Может, тебе там будет спокойнее? Хочешь — отведу?.. А может, тебе неприятно, что я здесь, около тебя? Так я уйду, Русудан.

Окончательно расстроенный, паренек через силу поднялся с места и направился к выходу, но Русудан сразу перестала плакать, вскочила и вцепилась в него.

— Нет, нет, не уходи, будь тут, со мной!.. И никуда я не хочу уходить отсюда… Давно этот сумасшедший жил там?

У мальчика словно камень скатился с сердца. Он вернулся на место.

— Не знаю… Говорят, жил…

Русудан снова уселась на овчинном тулупе.

Лишь теперь вспомнил паренек о грибах — выбрал их из угольев, обдул, обчистил щепочкой и положил на лопухе перед девочкой, присоединив к ним краюху хлеба, вынутую из кожаной сумки.

— Ешь, Русудан, небось проголодалась!

С жадностью накинулась Русудан на печеные грибы. Паренек сидел рядом, не сводя с нее глаз, и явно радовался аппетиту гостьи. Чтобы ее раззадорить, он достал из сумки еще пригоршню грибов и подложил к угольям.

Русудан время от времени переставала есть и прислушивалась к шуму дождя и к ворчанью грома, что перекатывался с одной горы на другую. А порой она оглядывалась назад — ведь за спиной у нее, в глубине пещеры, тоже гнездились ночь и мрак.

Мальчик догадался о ее страхах.

— Не бойся, Русудан, кинжал у меня остер и пистолет заряжен.

Девочка поежилась.

— Волк сюда не забредет?

— Откуда здесь взяться волку? Зверь огня боится.

Гостья управилась с угощеньем, поблагодарила хозяина и уставилась на огонь.

Паренек встал, расправил шапку, на которой сидел, долго крутил ее перед огнем, а когда она совсем просохла, протянул ее Русудан:

— На, возьми — положи себе под голову и засни.

Русудан не взяла шапки.

— Не надо, мне не хочется спать.

Паренек с покорным видом опустился на камень и принялся мять и теребить шапку в руках.

Долго сидели они так.

Ночь царила в мире.

Вдруг девочка вздрогнула, вытянула шею, как насторожившаяся косуля, и стала прислушиваться, всматриваясь в ночной мрак, черневший в отверстии пещеры.

— Что с тобой, Русудан? — встревожился мальчик.

— Папа! — прошептала она.

Мальчик недоуменно глядел на нее:

— Что ты там шепчешь, Русудан? О чем ты?

Русудан очнулась.

— Ничего… Мне показалось — кто-то зовет.

Мальчик успокоился.

— Не надо вслушиваться, Русудан. Это, наверное, кричали ололи.

Она удивилась:

— Ололи? Что это такое?

Мальчик обрадовался, что нашлась тема для разговора.

— Ололи — это птицы, ночные птицы. Когда-то они, говорят, были людьми — братом и сестрой. Однажды у них пропал теленок, вот как у меня сегодня. И мачеха выгнала их из дому, велела не возвращаться, пока не найдут его. Искали они, искали, но все их старания были напрасны — теленок не нашелся. Тогда они попросили бога, чтобы он превратил их в птиц. С тех пор каждую ночь они вылетают на поиски и перекликаются: «Нашел?» — «Нет, не нашел!» Только это, конечно, сказка, Русудан.

— Знаю.

Снова наступило молчание.

— Спать не хочешь, Русудан?

— Нет.

Молчание.

— Может, хочешь ноги помыть?

Она посмотрела на свои стройные, расцарапанные колючками ноги и сказала сухо:

— Не хочу.

— Отмыла бы кровь, пока не присохла.

Русудан сдвинула брови и сердито взглянула на него:

— Не хочу, понятно тебе?

Хозяин смутился и, стараясь скрыть чувство неловкости, заерзал на своем камне.

Вдруг где-то вдалеке послышалось глухое ворчанье, что-то огромное и тяжелое заворочалось, прокатилось, грохоча, по небу, подступило совсем близко — и взорвалось с оглушительным треском и гулом у самой пещеры.

Русудан в испуге подскочила чуть ли на целую пядь.

— Что это?

— Ничего особенного, Русудан, не пугайся, — должно быть, молния ударила где-нибудь по соседству.

— А в нас она не ударит?

— Да нет, в пещере молния нас не достанет…

Снова поблизости грянул гром.

Где-то в лесу послышался волчий вой.

Дождь полил как из ведра. Потоки воды с шумом, похожим на гул водопада, низвергались с неба на землю.

Еще раз ударил гром, из ущелья донесся треск и грохот: видимо, повалилось большое дерево.

Мальчик выглянул наружу, а когда он вернулся в пещеру, сердце у него екнуло: Русудан дрожала всем телом, смотрела на него, вытянув тоненькую шейку, умоляющими, расширенными от ужаса глазами и чуть слышно шептала:

— Иди сюда, сюда, ближе!

Мальчик не без радости подошел к ней.

Она подвинулась и показала ему рукой на тулуп:

— Садись.

Он сел.

— Еще ближе!

Мальчик пододвинулся к ней, коснулся плечом ее плеча.

Русудан схватила его за руку выше локтя и приказала:

— Больше не уходи никуда!

Тут маленький пастух испытал совершенно новое чувство. Такого с ним еще никогда не бывало. Горячая волна всколыхнулась у него в сердце, разлилась по всему телу. Смущенный, скованный непривычным ощущением, он боялся пошевелиться, стараясь продлить эти томительно-сладостные минуты.

А дрожащая Русудан прижималась к нему изо всех сил и не сводила глаз с темного отверстия пещеры.

Вдруг он огорченно хлопнул себя по лбу, мысленно выругался: «Ну что я за дурак, как не сообразил до сих пор!» — и приподнялся, но девочка, повиснув у него на руке, не дала ему встать.

— Куда ты?

— Сейчас приду, Русудан. Принесу дров, подброшу в огонь. А то ведь этот тулуп под тобой совсем мокрый.

— Нет, нет, не уходи!

Но он все же встал.

— Я ненадолго, Русудан. Ведь ты вся дрожишь — потому что и тулуп, и твое платье промокли под дождем.

Девочка твердила свое:

— Не надо, не хочу, чтобы ты уходил!

Но тут он проявил твердость и сказал решительно:

— Тулуп надо просушить, Русудан, а без огня какая же сушка? Я через две минуты вернусь.

Она вскочила и взмолилась:

— Не выходи из пещеры, мне ничего не нужно — ни огня, ни сна, ни твоего тулупа. Слышишь, я ничего не хочу, только не бросай меня одну.

Мальчик весь растаял от этого молящего голоса, но остался непреклонен:

— Да ты не бойся, Русудан, я ведь недалеко уйду. Тут рядом целая куча дров — уйму сломанных ветром ветвей и сучьев прибило потоком к нашей скале, Я сию минуту буду снова здесь. Чего ты испугалась? Ничего страшного нет, только гром гремит да воет волк.

Ему и в голову не пришло, что именно это и наводило ужас на перепуганную Русудан.

Мальчик принес дров, подложил их в костер и стал просушивать свой тулуп. От мокрой овчины пошел пар.

Когда платье на Русудан высохло и в косматой овчине не осталось и следа влаги, юный пастух и его робкая гостья снова расстелили тулуп и уселись на нем.

Было уже за полночь…

— Расскажи что-нибудь, только не страшное. Сказку не хочу. Там дэвы, алкаджи, и лешие, и драконы…

— Что же тебе рассказать, если не сказку?

— Нет, нет, сказку не надо!

— А я как раз знаю одну, очень хорошую.

— Ну ладно, если она не страшная, расскажи.

И рассказчик унес Русудан за девять гор и девять морей.

Мчались, летели золотогривые, ветроногие кони.

Грозно бряцали оружием одетые в стальные кольчуги, закованные в тяжелые доспехи всадники.

Звенели мечи и свистели стрелы.

Валились с обрыва разрубленные надвое многоголовые дэвы-великаны.

Среди неприступных скал, на горной вершине, стояла, упираясь головой в облака, мрачная крепостная башня, и заключенная в ней красавица ждала избавителя.

И вот примчался на белом коне белый всадник, а красавица спустила с башни длинную свою косу и…

— Что, Русудан, сон разбирает?

— Нет, просто хочу на минуту прилечь.

— Приляг, так тебе будет приятнее слушать. Положи голову мне на колено. Удобно тебе?

— Удобно. Дальше!

— Красавица спустила с крепостной стены косу, и рыцарь поднялся к ней в башню.

Долго они жили в счастье и согласии.

Только злобный карлик таил в душе темный замысел.

По его наущению царь приказал юноше отправиться на поиски источника, дарящего бессмертие.

Красавица догадалась, что это козни карлика, и…

— Спишь, Русудан?

— Нет, не сплю.

— Красавица разгадала коварные замыслы карлика и, прощаясь с юношей, надела ему на палец золотой перстень.

Юноша остановился на распутье и из трех дорог выбрал самую опасную.

Долго он ехал по ней.

В черном лесу из черного ущелья вышел навстречу ему черный кабан и…

— Спишь, Русудан?

— Нет.

— В черном лесу вышел из черного ущелья черный кабан и очертил круг, чтобы сразиться с юношей.

Белый всадник убил черного кабана и сразился с тремя драконами, которые вышли из кабаньей головы.

Один был черен, как непроглядная ночь.

Другой был красен, как кровь.

А третий…

— Спишь, Русудан?

— А?.. Что?..

— Один был черен, как ночь, другой красен, как кровь, а третий бел, как снег.

Юноша потер перстень о полу своей чохи, сразился с белым драконом и убил его.

Потом он сразился с красным драконом и тоже убил его.

Тогда он подскакал к черному дракону, но…

Но Русудан уже спала крепким сном.

И мчались, летели золотогривые, ветроногие кони…

Вдруг оглушительный грохот сотряс каменные стены подземелья, оба — как Русудан, так и ее хозяин — вскочили в испуге на ноги.

Огонь успел уже погаснуть. В пещере было темно.

Оба в страхе прижимались друг к другу и всматривались расширенными глазами в темноту.

Первым пришел в себя мальчик. Он разворошил костер и подбросил хворосту в тлеющие уголья! Когда он понял, в чем дело, его прошиб от стыда холодный пот. Оказалось, что пистолет каким-то образом вывалился у него и, упав в неостывший костер, разрядился.

Мальчик поспешно подобрал оружие и сконфуженно улыбнулся.

— Ничего страшного, Русудан. Проклятый пистолет упал на угли и выстрелил.

Русудан облегченно вздохнула, но тут же при мысли о грозившей опасности перепугалась снова:

— А если бы в нас попала пуля?

Мальчик тоже был не на шутку испуган. Он вытряхнул из-за ворота осыпавшуюся с потолка землю и сказал смущенно:

— Что ж, Русудан, ведь мы в горах, тут всякое может случиться. Ты только не бойся. Приляг. А я пойду принесу дров и снова разожгу огонь.

— Нет, нет, не уходи!

Но паренек уже бросился к выходу. Он скоро вернулся, подложил сучьев в костер, раздул его, и разгоревшийся огонь ярко осветил пещеру.

Русудан опять прилегла на тулуп, а мальчик сел на камень…

Утром, когда солнце уже высоко поднялось над горой Циви, обезумевший от тревоги отец Русудан, весь оборванный и истерзанный после целой ночи скитаний в ненастье по горам, нашел наконец свое сокровище в лесу Чилобани, на пастушьей стоянке. Единственная утеха агронома сидела на покрытой трехногой скамеечке и, заплаканная, все еще всхлипывая, попивала из крынки теплое молоко…

Агроном чуть не сошел с ума от радости. Он подхватил на руки и осыпал поцелуями свою непослушную дочку, а успокоившись, отправился домой вместе с нею и со своими товарищами, сопровождавшими его в поисках и намучившимися не меньше, чем он.

Маленького пастуха в это время не было — он ушел в лес собирать грибы, и Русудан огорчилась, что не смогла с ним проститься.

На повороте, за которым дорога уходила в лес, она оглянулась и заметила вдали, около пастушьей хижины, своего вчерашнего спасителя, стоявшего с пригоршней грибов. Русудан не отрываясь смотрела в ту сторону и видела, как медленно опустились руки у мальчика, как грибы рассыпались по земле и как он сам, круто повернувшись, скрылся в лесу…

Девочке стало чего-то жалко, и она заплакала…

Сколько лет прошло с тех пор! Сколько воды утекло! Отца сразила фашистская пуля, а дочь сохранила тепло родного очага и продолжила отцовское дело, стала сама опытным агрономом…

«Бедный папа!.. Но кто был тот мальчик? Как ярко — словно это было вчера — сохранила память все подробности той грозовой ночи! Наверно, до самой смерти не сотрется это воспоминание! Да и многим ли приходилось пережить такое приключение — встретить храброго защитника и быть спасенной им в том простодушном возрасте, когда между сказкой и действительностью нет четкой грани и беззвездными ночами дэвы, алкаджи, лесные духи бродят по чащам и горным теснинам?

Странно все-таки устроен человек: один какой-нибудь день, одно наивное воспоминание застрянет в голове и уж не отвяжется от тебя… Вот еще Арчил… Да, Арчил! Хоть бы он наконец поступил в университет и повзрослел, остепенился… Право, это глупое, назойливое обожание становится невыносимым.

А Закро? Бедняга Закро! Неплохой он парень, совсем неплохой, но уж очень прост и… неумен. С чего это он вздумал промотыжить мою кукурузу? И как он умудрился проделать всю работу так, что никто, кроме Варлама, его не заметил! Бедняга приходил ко мне на участок по ночам чтобы не дать людям повод для толков и пересудов!.. А этот наглец Варден? После того случая он обегает меня за версту, точно бодливого бугая! Боже мой! Что, если бы тот… тот человек не встретился нам тогда в зарослях? Что бы тогда было? Так вот, оказывается, каков Шавлего. Тот самый Шавлего, о котором шутливо рассказывала Нино, брат ее покойного мужа… Чем же я отплатила ему за добро? Ни разу даже не поздоровалась с ним как следует. Сдается мне, что я его где-то уже встречала раньше. Может быть, в Тбилиси?..

Не забыть бы завтра зайти к тетушке Сабеде. Сколько уж собираюсь, а никак не заведу котенка, чтобы разогнал мышей… Но тот мальчик… Тот храбрый паренек… Промелькнул, как метеор, и исчез, а между тем так ясно запечатлелся в памяти! Боже мой, кто же он был, куда делся?.. Не потому ли за столько лет никто не пришелся мне по душе, что в глубине ее, в самом тайном ее углу, бережно сохраняется память о том подростке?..»

Так думала-гадала Русудан. Наконец сон подкрался к ней, дыхание ее стало ровным и размеренным, и — как когда-то — полетели вдаль золотогривые, ветроногие кони…

 

5

В помещении склада царила полутьма. Свет, проникавший через раскрытую дверь, выхватывал из сумрака дощатые полки на стенах. Целые горы всякой всячины были навалены на этих досках. Тут можно было увидеть даже оправленное в серебро высокое грузинское седло. Рядами выстроились виноградарские аппараты: купоросные опрыскиватели и распылители для серы.

На сырой стене висели невыделанные овечьи шкуры. В цементном резервуаре, наполненном рассолом, плавали головки сыра.

Воздух был спертый, тяжелый. Неприятно пахло сыростью и прелью.

У единственного узкого окошечка стоял стол. Он был окружен плотной стеной людей. Там тяжело ухал топор мясника.

Шавлего дал дорогу девушке, выходившей из склада, и шагнул через порог. Подойдя ближе к столу, он оперся локтем о стойку больших весов. Молча смотрел он, как Лео рубил топором розово-красное мясо и бросал куски его на чашку весов, стоявших перед ним на столе. Колхозники, толпившиеся перед столом, громко галдя, выбирали себе тот или иной кусок, а многие с возмущением бросали уже взвешенное мясо назад на стол.

— Где вы раньше были, — выходил из себя заведующий складом, — явились бы вовремя — получили бы кусок получше. Челышек, оковалок, ногу… Каждой хочет мякоти, а где я ее для всех возьму? Кончилась! Не от своей же ляжки вам отрубить?

— На черта мне твои поганые ляжки! Ты достань то, что припрятано под столом! — кричала какая-то женщина из тех, что побойчей.

— Ну и жадный народ пошел! — удивленно всплеснул измазанными в сале руками Лео. — Что ж вы только о себе одних и думаете, люди добрые? А начальству есть не нужно? Ртов у них нет, по-вашему?

— Довольно с них и того, что в конторе сидят, пота не проливают. Если им нужно мясо, пусть придут, постоят вместе с нами и заберут, что достанется.

Шавлего молча смотрел на куски говяжьей шеи и позвоночника, наваленные на столе. Временами он окидывал взглядом людей, бравших приступом стол, а потом с любопытством смотрел на Лео, отражавшего их натиск. Заведующий складом стоял у стола, опершись, словно палач, на окровавленный топор, и с хмурым видом выслушивал резкие слова, адресованные ему и его начальникам.

— Лео! Слышишь, Лео! — донеслось до него откуда-то сверху, чуть ли не с потолка.

Заведующий складом обернулся и посмотрел вверх на рослого Шавлего. Потом отложил топор и, приветливо улыбаясь, подошел к стоявшему у весов гостю.

— А я и не заметил тебя! В этом гаме ничего не услышишь. — Он показал на очередь и взял со стола обрывок бумаги, чтобы вытереть руки. — За руку не здороваюсь, надо сначала умыться. Куда ты пропал? С того вечера, как мы выпивали у Купрачи, я тебя ни разу не видал. Мяса хочешь? — Он понизил голос: — У меня тут припрятаны неплохие куски. Только подожди немного, пока я весь этот народ отпущу. Ей-богу, они, кажется, сейчас меня самого сожрут!

— Спасибо, мне не нужно мяса, Лео.

— Как это — не нужно? — изумился завскладом. — Годердзи, правда, в горах на сенокосе, но ведь мать-то твоя дома? И Нино, твоя невестка, — все-таки она педагог, можно бы ее уважить. Как же вам мяса не нужно? А я тебе до сих пор ничем не смог оказать внимание. Тут летом редко свежее мясо получишь. Нынче утром ребята с гор привезли. Мясо не старое, ты не сомневайся — двухгодовалая телка. На трудодни между колхозниками распределяем.

— Нет, Лео, не нужно мне мяса. А те куски, что у тебя под столом, лучше достань оттуда, а то люди подумают, что ты припрятал их для себя, а не от мух укрыл.

Лео опешил и совершенно растерялся. Он испуганно воззрился на Шавлего и тут же одним глазом глянул вниз, под стол…

Шавлегр не дал ему времени собраться с мыслями — дружески потрепал по плечу и многозначительно кивнул на весы:

— Хочешь, помогу? — Он засучил рукава. — Отпустим народ побыстрей. У меня к тебе дело.

Несколько минут в помещении склада раздавался лишь глухой стук топора, рассекающего говяжьи лопатки и бедра.

С размаху опускалось, описав дугу, стальное острие, и под мощными ударами подпрыгивала, плясала доска. Стол заполнился кусками добротной говядины.

Наконец Шавлего отложил топор и стал раскладывать мясо на порции. К мягким отрезкам бедра и ссека он подбавлял по нескольку кусочков от зареза и грудинки. Четыре такие порции Шавлего отложил в сторону.

— Это для тех, кто в конторе. Явись они сами сюда, каждому вдвое меньше бы досталось. Правильно, Лео?

Лео кивнул в знак согласия, хотя знал, что это вовсе не так.

— А теперь разделим все остальное, взвесим порции и раздадим людям. Думаю, это тоже будет правильно. Что скажешь, Лео?

Лео держался иного мнения, но и на этот раз предпочел промолчать.

Шавлего отошел от стола.

— Пока ты управишься, я как раз успею вымыть руки.

Шакрия Надувной, дожидавшийся снаружи и наблюдавший все это через окошко, сразу встрепенулся, влетел с грохотом по лестнице в контору, не обращая внимания на крики счетовода: «Сумасшедший! Куда тащишь?», подхватил кувшин с водой, мыло и так же опрометью, прыгая через ступеньки, снова скатился вниз, во двор.

Шавлего тщательно вымыл руки, вытер их носовым платком и направился обратно к складу.

На пороге он встретил выходившую оттуда старуху. Дрожащими руками заворачивала она в старенькую, застиранную тряпицу кусок мяса, доставшийся на ее долю.

Старуха остановилась и зашамкала:

— Будь счастлив, сыночек, живи и плодись на радость своей матери! Не знала я, чей ты, другие сейчас мне сказали. Царство небесное твоему покойному отцу, он тоже был справедливый человек.

Шавлего обнял старуху за плечи и довел ее до липы, росшей посреди двора.

— Я тут ни при чем, бабушка. Скажи спасибо нашему Лео, чтобы он и в другой раз не скупился.

На складе его встретил сердитый, насупленный Лео.

— Все равно не отстают, ну что тут поделаешь! — пожаловался он и повернулся к женщинам, все еще дожидавшимся у стола: — Ну вот, видите, — пришел. Не оставить же его без мяса!

Шавлего посмотрел на стол.

— А эти две порции ты для кого отложил?

— Одна для тебя, а другую сам заберу.

— Спасибо тебе, Лео, за дружбу, большое спасибо! — улыбнулся Шавлего. — Но давай лучше раздели мою долю между этими двумя хозяйками — и все будет в порядке.

Женщины не стали особенно отказываться. Только заведующий складом заколебался, хотел было что-то возразить, но, встретив пристальный взор Шавлего и увидев на его губах странную, многозначительную улыбку, поспешно выдернул топор из доски и разрубил большой кусок говядины надвое.

Когда склад опустел, Шавлего отвел заведующего в укромный угол.

— Я пришел к тебе по одному важному делу. Уверен, что ты мне не откажешь.

— Говори, если что в моих силах…

— Выдай мне на неделю футбольную форму.

Лео вздрогнул даже и отшатнулся.

— Душу для тебя не пожалею, но эту форму… Дядя Нико за нее шкуру с меня сдерет, начиная от самых ногтей.

— Перед дядей Нико я сам буду отвечать. Скажи, что я силой взял.

— Нет, брат, не могу. Никак не могу.

— Надо выдать.

Заведующий складом долго молчал. Подняв наконец глаза, он заметил на лице Шавлего все ту же зловещую улыбку. Потом скользнул взглядом от плеча вниз по могучей руке, которая оканчивалась увесистым кулаком с железными пальцами, и как-то невольно потянулся к майкам, трусам и бутсам, сложенным кучей на одной из полок.

А вечером дядя Нико метал у себя в кабинете громы и молнии, обрушившись во всю силу своего гнева на заведующего складом.

— Сам был тут и ушел ни с чем, как только ни подъезжал ко мне, но я отказал наотрез. А этот, не долго думая, без единого слова выдает то, что у него попросили! Тьфу, провались ты совсем! Что ты за человек после этого? Слыханное ли дело, христиане, — обернулся он к сидевшему в молчании бухгалтеру. — Иду я нынче окрай деревни, мимо Напетвари — знаешь, есть такая пустошь у Хатилеции — и что же вижу! Лоботрясы эти напялили на себя бутсы и футболки и гоняют мяч, резвятся среди кустов терновника и держидерева! Подзываю балиашвилевского Джимшера, спрашиваю: «Откуда достали форму, ребята?» А он отвечает: «Взяли на колхозном складе!»

Он снова повернулся к заведующему складом:

— Ты в своем уме или нет? Зачем форму выдал?

— Пришел человек, попросил — дай форму. И ведь ненадолго брал, всего на неделю. Почем я знал, что она к мальчишкам в руки попадет?

— А ты думал, он ее в плуг запрягать будет?

— Почем я знаю… Сказал — дай, я и дал. Что ж я мог сделать? Отказать? На это нужен не такой богатырь, как я. Вон, говорят, он на Алазани один измолотил пятерых ребят. Шекспир сказал…

— Я тебе покажу Шекспира! — Дядя Нико встал и, пошарив среди бумаг, отыскал чистый листок. — Склад у него под носом — и то не может толком за ним присмотреть, а тут еще захотел сушилкой заведовать! Так-то ты мое доверие оправдал? — Он с сердитым видом бросил листок на стол перед Лео. — Осла и дьяконом-то не хотели ставить, а он пыжился: не пойду иначе как в архимандриты! Садись сейчас же, пиши заявление, что не можешь справиться с работой на двух местах и просишь освободить тебя от заведования зерносушилкой.

Дядя Нико посмотрел на бухгалтера, сидевшего неподвижно по другую сторону стола, и с сожалением покачал головой:

— Мягок я слишком. Слаб, да, слаб… Надо бы тебя не по собственному заявлению освободить, а снять без долгих разговоров, как не справившегося с работой. Что ты сидишь, словно остолбенел? Пера нет? На, возьми мое. А что касается формы — даю тебе два дня сроку. Чтобы послезавтра она была на месте, иначе я сам одолжу тебе веревку и мыло, если не сумеешь раздобыть.

 

Глава десятая

 

1

В субботу вечером Наскиде позвонили из райисполкома — сообщили, что завтра утром приедет в Чалиспири Эресто Карцивадзе, будет обмерять земли, и велели никуда не отлучаться из сельсовета. А в воскресенье утром оба председателя, Нартиашвили, бухгалтер, Реваз и все обозначенные в списке, который держал в руках Эресто, ходили по дворам, виноградникам и огородам вместе с районным землеустроителем. Каждый из присутствующих заносил к себе в блокнот или просто записывал на клочке бумаги размеры обследуемых участков и фамилии их владельцев.

Эресто был невысокий, смуглолицый человек средних лет. От его ласковых светло-карих глаз разбегались к вискам бесчисленные мелкие морщинки, он был похож на большеголового, простосердечного ребенка. На губах у него играла неопределенная, ни к кому не адресованная улыбка. Он держал конец рулетки и на глаз устанавливал его против того места на земле, где провел носком черту шедший впереди Шакрия.

А тот с таким усердием и с таким деловитым видом протягивал рулетку вдоль обмеряемых участков, что уже через какой-нибудь час владельцы их изнемогали от бессильной злости.

Перевалило за полдень.

— Неужели ты еще не проголодался? — полушутливо спросил землемера дядя Нико. — Список еще не исчерпан? Ну и расписался наш бдительный страж и заботник деревни!

Эресто заглянул в тетрадку.

— Осталось проверить еще двух человек.

— Ладно, а когда кончим с ними, обмерим земли этого самого молодца.

Выйдя из виноградника Реваза, все вместе направились в столовую, к Купраче.

Эресто выпил всего один стаканчик вина пополам с лимонадом. Шакрия с таким же усердием и серьезностью срезал шашлык с вертела над тарелкой председателя колхоза, с каким полчаса тому назад протягивал рулетку в его винограднике.

Лишь в кабинете у дяди Нико дали волю своим чувствам участники этой безрадостной трапезы.

— А тебе что здесь понадобилось? — вздернул брови председатель, когда Шакрия, старательно закрыв за собой дверь, подсел к столу для заседаний с таким видом, как будто без него за этим столом не могли бы решить ни одного дела.

Эресто с неизменном своей безразличной улыбкой посмотрел на председателя и раскрыл блокнот.

— Пусть остается, он ведь присутствовал при обмере.

Дядя Нико не сводил глаз с невозмутимо восседавшего против него Шакрии.

— Надолго ты водворился на этом стуле?

Шакрия выпросил у Эресто листок из блокнота и стал искать карандаш. Он так долго и настойчиво шарил по всем своим карманам — брючным, нагрудным, внутренним и внешним, что у дяди Нико окончательно иссякло терпение.

— Ты что, не собираешься уходить?

Шакрия, не найдя у себя карандаша, протянул руку к сидевшему поблизости от него Наскиде, у которого виднелся из кармана кончик автоматической ручки.

— Одолжите — вы все равно не пишете.

— Выйдешь ты или нет, наконец? — загремел на этот раз дядя Нико и поднялся с места.

Шакрия посмотрел по сторонам, увидел всюду сосредоточенные лица и украдкой глянул на землемера, как бы прося его о заступничестве.

Эресто, склонившись над блокнотом, производил какие-то расчеты.

— Если мое присутствие здесь не обязательно, почему же обязательно мое отсутствие?

— Завтра поговорю с тобой в сельсовете. Я тебе покажу, как врываться в склад и утаскивать спортивную одежду!

— Дядя Нико, вы забыли, меня Шакрия зовут, а не Солико.

Наскида потемнел, рот его с бесцветными губами приоткрылся, — казалось, приподняли крышку хлебного ларя.

— Посмотрите-ка на него! Вконец испорченный парень!

— Больше не испорченный, Наскида, только что из починки!

— Довольно, Шакрия, уходи. Как-нибудь и без тебя тут дело обойдется. — Ревазу надоели бессмысленные препирательства.

Шакрия бросил на бригадира обиженный взгляд и направился к выходу.

— Ладно, уйду, вы тут все равно житья мне не дадите. И то сказать, зря только дурака из себя строю! Когда это бывало, чтобы я водил с вами компанию?

Несколько мгновений длилось неловкое молчание. Наконец Нико оторвал взор от захлопнувшейся входной двери и развернул, точно свиток, скрученный в трубку бумажный лист.

— Ну-ка, Реваз, сынок, в чем наши преступления против партии и народа?

В голосе председателя прозвучала скрытая угроза. Взлохмаченные его брови как бы глядели сверху на густые, табачного цвета хевсурские усы, свешивавшиеся на нижнюю губу. Чуть суженные глаза с холодным ожиданием уставились на бригадира.

Реваз молча полистал блокнот, проверяя и освежая в памяти какие-то записи, и повернулся к Эресто.

— Возможно, я ошибся на несколько метров — может, даже на десяток или полтора, так как у меня не было возможности провести точный обмер. Но это не меняет сути дела. Начнем хотя бы с Сабы… Его участки мы обошли сегодня с рулеткой из конца в конец…

— Да что это такое, дался вам мой участок — из самого Телави человека выписали его обмерять! Какие у меня земли — один маленький виноградник да тот узкий пустырь, что протянулся, как бычий язык, между садами Цалкурашвили и Годердзи Шамрелашвили. Этим пустырем мне и пользоваться невозможно — по нему, как по проселочной дороге, ходят-ездят. — Дрожащими, узловатыми, темными пальцами своей большой руки Саба теребил синее сукно по краю длинного стола, как ученик, отвечающий урок строгому учителю.

Он отвел простодушный детски-обиженный взгляд от Ре- ваза и отвернулся к окну, сдвинув брови.

Бригадир, словно вовсе не слышав этой довольно длинной для начала реплики, продолжал:

— Обошли из конца в конец, и получилось всей земли две тысячи сто шестьдесят квадратных метров. Иными словами, двадцать одна с половиной сотых гектара.

— Совершенно верно. А сколько у тебя было записано?

— Двадцать две сотых.

— Так и так — меньше, чем полагается. Чего ж тебе нужно от этого человека?

— Мне ни от кого ничего не нужно. Но раз уж так болеют душой за Ефрема и ему подобных, пусть не забывают и таких, как Саба.

Дядя Нико понял, куда метит бригадир. Он наклонился вперед, скосил голову набок и исподлобья посмотрел на Реваза.

— А дома с двором у Сабы, по-твоему, нет? Так, значит, и висит человек на лозе в своем саду, словно кисть винограда?

— Двор и огород Сабы вместе — от силы пять соток, не больше. Виноградник занимает тринадцать соток. Тот пустырь — проезжая дорога, Саба его ни вспахать, ни засеять не может. Почему же эта земля засчитывается ему в приусадебный участок?

— Кто ему запрещает, сынок, пахать и сеять?

— Запреты тут ни при чем. Разве он сам не знает, что по этой земле две семьи ходят и ездят? Что там вырастет?

— Кто ж виноват, сынок, — пусть не позволяет по своей земле ходить.

— А к соседним виноградникам другого подступа нет. Устройте им другую дорогу, и никто участок Сабы топтать не будет. А нет, так выделите Сабе землю в другом месте,

— Я бы рад выделить, таких работников, как Саба, у нас раз, два и обчелся. Человек состарился на колхозных полях и с серпом в руке, наверно, богу душу отдаст. Да только откуда в Чалиспири столько земли, чтобы раздавать направо и налево?

— Нашелся ведь участок для бухгалтера? Вот там же и для Сабы поищите.

Саба растерянно слушал этот спор и все еще не мог разобрать, на кого из двоих ему сердиться.

Бухгалтер сидел около Тедо, склонившись с каменным лицом над истрепанной тетрадкой. Ни одна черточка не дрогнула на его лице, ничем не выразил он своего отношения к этому «приятному» собранию и к его устроителям. Он словно застыл на месте и лишь мерным, одинаковым движением правой руки проводил карандашом черту за чертой по линялой обложке своей тетрадки.

— У Сабеды Цверикмазашвили оказалось сверх нормы девяносто четыре квадратных метра, а если уж обязательно изымать такие излишки, то полагается отрезать землю там, где ей самой удобней. По краю двора Сабеды тянется ежевичная заросль — ее, собственно, не следовало включать в обмер, но я все же обмерил, чтобы некоторые заинтересованные лица не обвинили меня потом в пристрастии. Получилось этого ежевичника триста восемнадцать квадратных метров. — Вот от них и отрежем девяносто четыре метра. С остальным пусть она что хочет, то и делает. Ни о какой передаче рядов ее виноградника другим колхозникам не может быть и речи.

Эресто тряс и кивал своей большой головой в знак полного согласия. Нико не проронил ни слова.

— Теперь перейдем к остальным. Каким образом у Георгия и у Алексея Баламцарашвили оказалось по семьдесят пять сотых гектара, когда до тысяча девятьсот сорок седьмого года, судя по записям в шнуровой книге, у одного имелось во владении сорок три сотки, а у другого — пятьдесят две?

Нико даже не взглянул на своих изобличенных племянников. Он откинулся на спинку стула, почесал кончиком карандаша в затылке, потом, не глядя, протянул руку и пододвинул к себе лежавшую перед носом у Наскиды толстую шнуровую книгу.

— Насколько мне известно, эти двое вступили в колхоз не с самого начала. А принятые в более поздние годы имеют право на семьдесят пять сотых гектара — так мне помнится.

— Точнее, имеют право сохранить из своей земли семьдесят пять сотых гектара. Об этом все помнят. Вот только никто не помнит, чтобы у Георгия или у Алексея Баламцарашвили было столько при вступлении в колхоз.

— Раз не имеют права — отберем излишек, и дело с концом. Тут спорить не о чем. Пожалуйста… — Председатель колхоза захлопнул книгу и широко расставил кулаки на столе.

— Хорошо, к этому мы еще вернемся после. У Тедо Нартиашвили сверх того, о чем всем известно, оказалось еще два участка.

— Какие два участка? — насторожился Тедо; безразличное выражение сбежало с его лица, искорки, плясавшие в глазах, погасли. — Оставался за мной один лишний участок, но и тот я сам, по своей воле, сдал колхозу.

Реваз внимательно глядел на рыжего бригадира. Потом, покачав головой, напомнил ему:

— Разве ты не перекопал этот свой лишний участок, чтобы посадить там фруктовые деревья?

Тедо обвел присутствующих испуганным взглядом, обернулся с выражением отчаяния к Нико и сказал Эресто:

— Подумай-ка — забыл, не внес в заявление!

Реваз смотрел на председателя с непонимающим видом.

— Позавчера Тедо подал заявление, — пояснил дядя Нико, — в котором пишет, что находящийся в его владении участок возле шоссе, у сухого тополя, составляет излишек и что он возвращает эту землю колхозу.

— Напомните мне потом, я впишу в заявление и этот участок. Земля перекопана, очищена от камней, от корней и кустарника — словом, участок гладкий, вот как моя ладонь. Можно фруктовые деревья сажать, можно натянуть шпалеры под виноградник. Дайте какому-нибудь вновь принятому члену колхоза — пусть пользуется.

Реваз смотрел на Тедо Нартиашвили таким пронизывающим взглядом, что у того все внутри похолодело.

— Сколько лет ты уже пашешь и сеешь на этих землях! Сидел на них, как наседка с растопыренными крыльями на своем гнезде. Как-то лошадь Маркоза забрела в твой огород, сжевала два-три капустных листа, так ты годами не мог ему это простить. Что ж ты вдруг стал таким святым после того, как столько лет с чертом дружбу водил?

— Ты тут язык не распускай! Затеял дело — им и занимайся. А судьей и прокурором тебя над нами еще никто не назначал. Разве Тедо ровня тебе, что ты на смех его поднимаешь?

Нико решил, что он свое уже получил, что пришла очередь Других подставлять спину под дубинку, и этим своим вмешательством попытался отвести от себя общее внимание…

Часто моргая морковно-красными ресницами, Тедо смотрел благодарным взглядом на нежданного своего заступника.

Насмешливая улыбка скользнула по тонким губам Реваза, и он сразу разбил в пух и прах надежды дяди Нико:

— Нас призывают держаться ближе к делу. Что ж, ладно. Я со своей стороны постараюсь доставить удовольствие также и всем заинтересованным лицам. Миха Цалкурашвили и его невестка имеют в личном пользовании девяносто три сотых гектара плодородной земли «в справедливых границах, со своими водами и угодьями». Три года тому назад у них было во владении шестьдесят две сотых гектара. Так записано в колхозной книге, и Наскида, разумеется, это подтвердит.

Наскида уклонился от взгляда Реваза и покосился исподтишка на Нико.

Сощуренные глаза председателя холодно смотрели на него.

— Правильно или нет, Наскида?

Председатель сельсовета отодвинул раскрытую шнуровую книгу, лихорадочно думая про себя: «Когда же он успел сунуть нос в колхозные документы? Как это я проморгал? Это все по милости этой девчонки, моего секретаря. Надо найти повод и избавиться от нее, а то она сыграет со мной штуку еще почище!» Он встретил настойчивый взгляд бригадира, скорее угадал, чем понял, о чем его спрашивают, и насилу ответил сквозь зубы:

— Правильно. Три года назад было шестьдесят две сотых гектара.

— А ты, Реваз, сынок, прочитай уж в книге заодно, как записаны Миха и его невестка — вместе, как одна семья, или врозь. Может, ты в марани все это время сидел или не был в деревне? Разве ты не знаешь, что они разделились? Эти шестьдесят две сотки принадлежат теперь Миха, сынок. — Насмешливая улыбка, игравшая на губах бригадира, жгла самолюбивого председателя, как соль, насыпанная на открытую рану.

— Прежде всего, почему сельсовет сразу, нисколько не усомнившись, поверил в этот раздел? Ведь жили они согласно, и никто в деревне не слыхал, чтобы между ними случались ссоры. Миха не справлялся даже и с теми шестьюдесятью двумя сотками, что были у них раньше. Он и Марта по-прежнему живут под одной крышей, а земли у них больше, чем у Датии Коротыша и его отделившегося сына, вместе взятых. Если уж свекор со снохой непременно хотели расходиться, взяли бы да разделили между ними тот самый участок, какой у них был.

Томительное молчание нависло в кабинете.

Изо всех сил стараясь сохранять равнодушный вид, Нико молча глядел на землемера, склонившегося над своими бумагами. Удар был точно рассчитан и нанесен неожиданно.

— Бывает, что и муж с женой разводятся — что ж удивительного, если Марта разошлась со своим свекром?

Это была самая длинная фраза, какую Реваз когда-либо слышал от бухгалтера. Удивленно посмотрел он в водянистые глаза, запрятанные в глубине глазниц, за чащей ресниц и бровей, — под его взглядом глаза эти ушли еще глубже, как бы стараясь совсем затеряться в своем укрытии, — и снова повернулся к Нико. Он понял, что стрелял из пушки по воробьям, и коротко заключил:

— Хорошо, не будем больше задерживаться на этом. Невестка ушла от свекра? Ладно! Всем известно, что вновь принятому в колхоз или выделившемуся из семьи полагается двадцать пять сотых гектара. У Марты тридцать одна сотая. Отрежем от ее участка излишек в шесть соток и кончим с этим делом.

Нико облегченно вздохнул. Остальные тоже решили, что все уже позади. Но Реваз снова разочаровал их. Он захлопнул блокнот и положил сплетенные руки на стол так же, как это обычно делал дядя Нико.

— Пусть теперь сам председатель колхоза объяснит нам, почему в его участке оказалось пятьдесят шесть с половиной сотых гектара?

— Вот новая беда! Как почему? А если это все, что у меня есть? Сколько было, столько и получилось. — Дядя Нико насмешливо улыбался. — Мало ли в Чалиспири рядовых колхозников, владеющих участками в семьдесят пять сотых и больше? Сам сейчас читал в шнуровой книге… Чему ж ты удивляешься — разве председатель хуже других?

— И к тому же у него всего только пятьдесят шесть соток.

Реваз пропустил мимо ушей замечание бухгалтера.

— Хотите скажу, чему я удивляюсь?

— Говори, говори, сынок! Может, по-твоему, у меня раньше не было земли и теперь ее себе отмерил? Вот ты бригадир, а участок твой — пятьдесят пять соток. Неужели председатель колхоза не должен иметь хоть на одну сотку больше?

Беззубой шутке дяди Нико вяло улыбнулись только его племянники.

— Хотите, скажу, чему я удивляюсь?

— Скажи, сынок, услади нас медовыми речами.

Эресто терпеливо слушал, сияя своей неизменной улыбкой и силясь понять, чему же все-таки хочет яйцо научить курицу.

— Я прекрасно знаю, что эта земля принадлежит вам с самого основания колхоза…

— Так чего тебе еще нужно, сынок, что ты под меня подкапываешься? Не знаешь, к чему придраться? Шныряешь тут по задворкам, в Телави зачастил. А какие у тебя там дела? Почему не можешь угомониться? Если ты болен, сынок, так и скажи. Вон, машина наготове, мигом отправлю тебя в Тбилиси, к какому хочешь профессору. А коли нет — так что ты ко мне прицепился, чего мы с тобой не поделили? Задолжал я тебе, что ли? Вернулся ты из армии — я тебя сразу к твоему любимому делу приставил, а потом и в бригадиры выдвинул. Заботился о тебе, как о родном. Ну, объясни, что за дьявол в тебя вселился, почему ты мне покоя не даешь? Недаром сказано: «Кого ты бьешь, сирота?»-«Того, кто меня вырастил». Председателем стать захотел? Не рановато ли? Не бойся — так уж мир устроен, что старики уходят, а молодые сменяют их. Потерпи немножко, поработай не за страх, а за совесть, заслужи общее уважение, а там — что ж, мы все тут, никуда не убежим. Сам народ захочет, так потребует тебя в руководители. А интриганы и смутьяны никому не нужны!

— Я прекрасно знаю, что эта земля принадлежит вам с самого основания колхоза…

— А если принадлежит — чего тебе еще нужно, сынок? Что ты в меня вцепился и никак не уймешься? Хочешь непременно докопаться до топора на свою шею? Эй, Рева-аз, поостерегись! ты еще молодой бычок, с бугаем схватишься — рога обломаешь.

— Я прекрасно знаю, что эта земля принадлежит вам с самого основания колхоза…

— Да что он, в своем уме или спятил? Еще раз: если принадлежит, так что ты ко мне прицепился? Чего ты добиваешься, дружок, никто тебя не трогает — что же ты зря изводишься? Слыхал — привязали осла к колу, выдернул он кол из земли, разок хозяина стукнул, а десять раз сам себя огрел.

— Погодите, дайте ему сказать, что он хочет. Пусть закончит, не будем прерывать. — Эресто улыбался тяжелому мраморному пресс-папье, плясавшему в руках председателя.

Пресс-папье замедлило свой танец, остановилось и замерло на столе, прикрытое сверху тяжелой рукой дяди Нико.

— Никто его и не прерывает. Пусть говорит, если есть что сказать, а не жует жвачку, словно дряхлый баран.

— Я прекрасно знаю, что эта земля принадлежит вам с самого основания колхоза. Но я хочу напомнить, что с тысяча девятьсот сорок второго года, — Реваз медленно, подчеркнуто, чуть ли не по слогам отчеканил дату, — по тысяча девятьсот сорок седьмой год, — и тут он быстро закончил, — вы работали на выборной должности председателя Напареульского сельсовета.

Присутствующие переглянулись с недоумением.

Никто не мог скрыть удивление.

— При чем тут это?

— При чем или ни при чем, сейчас станет ясно. Таким образом, в течение этих пяти лет вы не были, не считались колхозником, а превратились в служащего, работающего по найму, и государство вознаграждало ваш труд ежемесячно, выдавая вам соответствующую зарплату. А в уставе записано, что рабочие и служащие в сельских местностях имеют право пользоваться земельными участками размером не больше пятнадцати сотых гектара. Между тем вы, с семьей из двух человек, не принимающих трудового участия в жизни колхоза, имели в своем личном владении участок в пятьдесят шесть с половиной сотых гектара и пользовались им по собственному усмотрению. А ведь вы первый, как председатель сельсовета, обязанный следить за соблюдением законности, должны были сократить свой участок до положенных пятнадцати сотых гектара

Реваз смотрел в упор на ошеломленного главу села и не видел, с какими изумленными лицами слушали все это препирательство остальные участники собрания. Один только раз он мельком уловил взгляд Тедо, которому стоило большого труда скрывать обуревавшую его радость.

Все тем же спокойным, размеренным тоном Реваз продолжал:

— В тысяча девятьсот сорок седьмом году, после пяти лет работы в сельсовете Напареули, вы вернулись в колхоз Чалиспири и стали по-прежнему его председателем. При этом вы были заново приняты в члены колхоза, из которого выбыли пять лет тому назад. Как вновь принятый член колхоза вы имели право на участок в двадцать пять сотых гектара. И сейчас, независимо от того, рядовой ли вы колхозник или председатель колхоза, вы вправе иметь в личном пользовании земельный участок в двадцать пять сотых гектара.

Нико печально смотрел через открытое окно на липу, тихо шелестевшую во дворе. Он понимал, что жар основательно разворошен и теперь его золой не засыпать. Упорствовать и защищаться было бы неразумием.

— Что ж, он прав, ничего не могу возразить, — взглянув на Эресто, сказал председатель. — Ведь уже сколько лет я пользуюсь этой землей — мне и в голову не приходило, что я нарушаю закон. И тогдашний председатель колхоза ничего мне не говорил. По правде сказать, не до того было в те времена. Очень уж были трудные годы, о себе никто не помнил, не то что о земле. День от ночи не отличали, не знали, когда и спать. А после я и вовсе об этом не задумывался, не докапывался, как и что… Считал, что сколько мне полагается, столько и есть, не больше. Ну, а раз не полагается — что ж, забирайте излишки, отрезайте. Каких ребят потеряли на войне, не парни, а львы, — неужели не сумею с потерей клочка земли примириться? Да эта земля уже поглотила и глодала много таких, как я, и еще кто знает скольких сгложет!

— А у этой несчастной старухи, ты думал, земля такая беззубая, что никого сглодать не сумеет. По-твоему, надо было ей хозяина переменить, чтобы зубы поострее стали?

— Эх, сынок, раз в жизни и поп на аллилуйе споткнется! Что тут поделаешь — так у меня в памяти издавна засело, что у Сабеды земельные излишки. Не повесишь же меня за это? Конь о четырех ногах и то спотыкается. Вон она, земля, перед вами — берите, хоть в том конце, хоть в этом шатер раскидывайте!

«Лежачего не бьют», — вспомнил Реваз. Он отвел тяжелый, пронзительный взор от сидящего перед ним противника и вернулся к своему блокноту.

 

2

На балконе стоял человек и, перегнувшись через перила, смотрел во двор. Пожав плечами, он повернулся и без единого слова ушел в комнату. Давно уже он не видел под пантой такого людного сборища.

Махаре изумился:

— Что это дядя Гигла стал такой смирный?

— Видно, еще не собирается на боковую.

— Рано еще, какое время спать! — Эрмана подтянул спущенный носок и повернулся, осклабившись, к Шакрии: — Что, Надувной, поддали тебе жару?

— Мне поддали? Да ты видел, что я со слюнявый сделал? Попотел у меня молодчик, как от аспирина!

— Хо-хо-хо-хо! А они что с тобой сделали?

Ребята были счастливы. Всего час или полтора тому назад они кончили играть в футбол, а потом ходили на речку, чтобы смыть пот с разгоряченных тел. Волосы у них не успели еще просохнуть после купанья. Сегодня впервые играли они по всем правилам: на поле вышли две команды в полном составе.

Никому не было известно, о чем вчера вечером совещался целый час Шавлего с секретарем комитета комсомола. Но сегодня Эрмана привел своих ребят играть матч с командой Шакрии. Ах, какое огромное удовольствие получили и те и другие! Правда, «актив» проиграл со счетом восемь — десять, но Эрмана не огорчался и не терял надежды на скорый реванш: ребята каждый день на работе, устают — легко ли с отъевшимися лежебоками состязаться! Шакрия сиял от удовольствия, блаженно ухмылялся, показывая редкие зубы, и предлагал Эрмане биться об заклад: дескать, если хочешь, будем целый день камни ломать, а у вас все равно выиграем. Эрмана недоверчиво усмехался. Шота, вратарь, насупясь и напружив шею, ворчал: судья вам подсуживал, засчитал лишний мяч, а он над воротами пролетел — я прыгнул, но не достал рукой.

— Надо устроить настоящие ворота. Давайте, ребята, поставим боковые столбы и прибьем сверху планку на такой высоте, как полагается. Дело-то нетрудное! Тогда не о чем будет спорить, и Фируза мошенничать больше не сможет.

— Непременно надо Фирузу куснуть!

— А то неправда! — вдруг повернулся к Эрмане Дата. — Смотри сюда. Видишь срубленный куст? А вот тут лежит камень, ворота им отмечены. Так вот, смотрю я и вижу — камень все дальше от куста отодвигается. Измерил, а в воротах семь шагов вместо десяти. Ну, думаю, тут дело нечисто! Хотел было дать Фирузе в ухо, да не смог дотянуться; махнул рукой и передвинул камень на свое место.

— Правда это, Фируза?

— Вздор! Вранье! Какой там камень — просто не умеют бить по воротам, а валят на меня!

Шакрия рассердился.

— Человек с башню вышиной: утром толкни — к вечеру только на землю упадет, на что ему еще ворота суживать?

Хохот вырвался волной за ворота и заглох в полях по ту сторону Берхевы.

Эрмана сгорал от любопытства:

— Что тебе сказали в сельсовете, Надувной?

— Грозили тюрьмой.

— Ого!

— Вы, говорит, заведующего складом взяли на испуг и силой бутсы и мяч у него отняли.

— Ишь, слюнявый! Посмотрите-ка на него!

— Напустились на меня оба председателя, да еще с секретарем в придачу, как собаки на медведя — то с одной стороны подступят, то с другой. Но из меня ничего не вытянешь — все равно как вон из нее. — Шакрия ударил ладонью по земле. — Они все твердят: говори, да и только, куда форму спрятали? А я отвечаю: если кому и известно что-нибудь об этой вашей форме, так разве что тому человеку. Почему, говорят, ты ее со склада взял и унес? Что ж, говорю, так мне сказали; попроси меня унести вот хотя бы эту красную скатерть да еще и ваши новые сапоги в придачу — я удружу, не поленюсь. Ух и почернел же он тут с лица — что твой караджальский баклажан. Завтра, говорит, вызовем следователя и арестуем обоих. Отвечаю — что ж, попробуйте!

— Я знаю, отчего у них живот болит.

— Отчего, Coco? Ну-ка, давай информацию.

— Сегодня Реваз привез землеустроителя из Телави, и какие у кого были земельные излишки, все начисто отобрали.

— Хо-хо-хо, так вот где собака зарыта! Пусть теперь попляшут все Баламцарашвили!

— Не беспокойся; Шалико, и у твоего отца утянули со стола жирный кусочек!

— Что там у моего отца утягивать! Был один участок лишний- так он сам сдал его колхозу, — написал заявление и отнес дяде Нико.

— А когда он заявление написал? После того как узнал, что из Телави землемер приедет?

— Мой отец не гадалка, чтобы все знать наперед.

— Постой, Отар! А ты чего молчишь, Надувной, пока тут Coco трепется о том, чего не знает? Ты же сам рулетку по виноградникам за землемером носил.

— Что, что? Шакрия рулетку за ним таскал? Ну-ка, выкладывай все, как было, Надувной! Услади нам слух.

— Когда Эресто приехал, я шел себе вдоль Берхевы и думал: дай загляну в виноградник Миха, как там груши — совсем поспели или еще нет?

— Ну и как, поспели?

— Помолчи, Джимшер!

— Дай человеку сказать!

— До чего же ты нетерпеливый!

— Дошел я до сельсовета и вижу — переехал через мост автобус, остановился, высадил Реваза и Эресто и запыхтел дальше, в сторону Пшавели. Эресто говорит Ревазу: откуда, мол, начинать будем? А у меня ушки на макушке: интересно, думаю, что они собираются начинать, эти молодые люди? Эресто я и раньше знал, он живет по соседству с моей теткой в Телави. Раскинул я мозгами и догадался, в чем дело. И говорю себе: ну-ка, Шакрия, дуй назад в сельсовет, постарайся, потрудись, чтобы слюнявый Наскида лопнул со злости. Увязался я за честной компанией и вертелся около них, пока Эресто не сунул мне в руки другой конец рулетки.

- Ну и что дальше?

— Дальше ничего. Ровно двадцать пять соток оказалось у этого кляузника. Но зато дядю Нико заставили вспотеть — не приведи бог! Выжали, как виноградную кисть.

— Откуда ты знаешь? Сам же сказал, что тебя выставили из кабинета? — перебил его Джимшер.

— Дубина! Если меня выставили, это же не значит, что я на самом деле оттуда ушел? Как бы не так! Я сбежал вниз по лестнице, постаравшись наделать побольше шума, а потом на цыпочках поднялся назад на балкон и сел под окошком, прижался к стенке. Окно было открыто, и я слышал все от слова до слова — вот как тебя сейчас слышу.

— Расскажи лучше, Шакрия, как ты в столовой срезал с шампура шашлык на тарелку дяди Нико, а потом ел его сам.

— Ха-ха-ха-ха!

— Хо-хо-хо-хо!

— Воображаю, как дядя Нико озверел!

— Не знаю, нарочно так сделал Купрача или просто забыл, только мне он тарелки не поставил. Ну, я подумал: хоть ты, Купрача, и родился на три дня раньше самого черта, а Надувного все же не переплюнешь. Взял я и срезал два шашлыка — а всего их было три — на тарелку дяди Нико, — сидели мы с ним рядом. Очень он удивился, уставился на меня своими щелочками, будто рентгеном череп мне просвечивает. Сначала хотел было даже поблагодарить меня за любезность, но, когда я пододвинул тарелку ближе, так, чтобы она оказалась посередке между нами, дядя Нико положил вилку и уж больше не дотрагивался до шашлыка.

Ребята покатывались со смеху.

Шакрия продолжал:

— Смотрит на меня Эресто, слюнки у него текут, так хочется еще шашлыка, но сказать, конечно, ничего не решается. Лицо у него смеется, но сердце, я же знаю, обливается кровью. А я поднимаю стакан и желаю ему успеха в сегодняшних делах.

— Небось привел в ярость молодых Баламцарашвили!

— Да и старшего тоже. Орехи готовы были головой колоть! Но что они могли поделать? Только глазами меня сверлили. Если бы можно было человека взглядом убить, я лежал бы сейчас заваленный цветами и вы надо мной слезы бы проливали.

— Ах, чтоб им!.. Встретишь на улице — даже поздороваться по-человечески не удостоят, пройдут мимо, надутые как индюки.

— Ну, твой отец тоже известно, что за птица! Правда, он крепко запутался в силках у дяди Нико — нынче ему уж не расправить крылышки, как в прежние времена.

— Ты что пристал к моему отцу?

— Потому что нехороший он человек.

— Я твоего отца…

— Сиди на месте, ты, дурень! — Эрмана схватил за плечи приподнявшегося было соседа и заставил его опять опуститься на землю.

— Пусти, я ему покажу!..

— А ну давай! Пустите меня, я ему слив на роже насажаю! — вскочил в свою очередь Дата.

— Ишь разошелся — тоже мне богатырь! Можно подумать, одним ударом, как Шавлего, противника с ног собьешь!

— Правда, ребята, ведь что он тогда сделал на Алазани! Уложил дюжих парней одного на другого, как дрова в поленнице!

— Я первый видел, как он двинул Валериана.

— Ты, Нодар, к самому концу из воды вылез. Он, прежде чем добраться до Валериана, походя гостя Купрачи ублажил.

— А я перетрусил, как бы он, расправившись с рыбаками, на нас не накинулся.

— Эх ты, заячий бугай! Кто об тебя руки пачкать захочет?

— А, собственно, почему, Надувной? — обиделся Джимшер. — Чем я хуже Фирузы? Оттого, что ростом ниже? Главное не вышина, а сок. Надо, чтобы в мускулах сок играл.

— Опять вы к Фирузе придираетесь!

— А Закро не вмешался в драку.

— Если бы они подрались, как ты думаешь, кто бы одолел?

— Если бы бороться стали, пожалуй, Закро.

— Нет, Закро и в борьбе не одолеет. Тот ведь тоже чалиспирский!

— Меня вот что удивляет: как это Лео, когда там, на складе, увидел перед собой Шавлего, вместе с футбольной амуницией свои штаны не отдал!.

— Небось его до сих пор еще дрожь пробирает!

— Да, Шавлего — вот это, брат, человек! Я думал, он на нас и смотреть не захочет, а ты видал, Шакрия, какие он камни таскал, когда мы ваше поле Напетвари расчищали?

— Каждое утро приходил спозаранок, пока всю работу не закончили.

— Откуда он узнал, что на складе есть футбольная форма?

Шакрия пожал плечами:

— Неизвестно. А дело было вот как. Пришел к нам ихний Тамаз, когда меня не было дома, и сказал, чтобы я зашел к ним: Шавлего, дескать, просит. Пошел я только на другой день. И сразу же мы отправились на склад. Подоспели как раз к раздаче мяса: у пастухов в горах телка с обрыва свалилась, они ее зарезали и привезли сюда. Лео на трудодни мясо распределял. Смотрю я через окошко, вижу — все хорошие куски Лео под столом прячет, а что похуже- людям отпускает. Раскричалась жена Иосифа Вардуашвили. Она ведь, знаете, женщина боевая. Давай, дескать, сюда то, что ты засунул под стол. Смотрел Шавлего, смотрел, и, видно, не понравилось ему все это дело. Отнял он у Лео топор, заставил его вытащить из-под стола припрятанное мясо, стал сам за прилавок, словно Арсен-разбойник, и поровну разделил между всеми хорошие куски и плохие.

— В бухгалтерии рассвирепели: мясо-то, оказывается, не всем досталось!

— А ты что-то очень с ним подружился, Шакрия!

— Знает, с кем дружить!

Эрмана поднялся с земли.

— Пошли по домам, ребята, завтра рано вставать.

Большая часть ребят высыпала на улицу, оставив за собой во дворе сельсовета нагретую телами землю и примятую траву.

— Ух и дам я ему… — с угрозой пробормотал Шалва, глядя вслед уходящим.

— Ладно, сиди! Лаешь, как собака из конуры, когда волк уже ушел.

— Чего ему надо от моего отца?

— Замолчишь ты или нет? — рассердился Шакрия. — Я-то ведь знаю, что за человек твой отец!

— Ну, что он за человек? Знаешь, так говори!

— Толком не разберешь. Его над землей только наполовину видно, а другая половина под землей.

— Почему так?

— А я откуда знаю? Разве он скажет?

— Неправда это!

— Нет, правда! Только нынче археология сделала такие успехи, что недолго и раскопать эту вторую половину да вытащить ее на свет божий. Надо бы ему об этом помнить.

Муртаз не хотел, чтобы дело дошло до ссоры, и встал.

— Пойду присмотрю за ручьем, а то как бы кто не проложил ему новое русло. Пойдем, Шалва, тебе ведь в ту сторону?

— Пойдем.

— Ручей, ручей… Как будто ты, как Миха, ночей не спишь, сторожишь его до утра.

— Ах, кстати! — вспомнил Джимшер. — Ты что-то давеча о грушах говорил, да тебе не дали докончить. Поспели груши у Миха или нет?

— Поспели, да еще как — вот-вот растают на дереве.

Шалва и Муртаз ушли.

— Ну что, ребята, заглянем в сад к Миха?

— И думать об этом не смейте!

— Почему, Отар?

— Миха каждую ночь в саду караулит.

— Ну и пусть. Ничего он не заметит — небось заваливается с вечера спать в шалаше и храпит до утра.

— Ничего он не спит, да и собака при нем.

— А пес чуткий и к тому же злющий.

— Как же дядя Нико по ночам к Марте пробирается?

— Не болтай чепухи. Ославили бедную женщину зря. Откуда ты знаешь, что дядя Нико к ней ходит?

— Люди говорят.

— Люди что хочешь-скажут. Вот, например…

— Да бросьте вы, нашли о чем спорить! Значит, и собака там?

— Да, и собака.

— Как же быть?

— Как нам быть, Надувной?

Шакрия лежит на траве, глядя в небо, и молчит. Потом поднимает голову и говорит задумчиво, жмуря глаза:

— Я давно уже знаю, что он по ночам караулит сад с собакой. Это даже лучше.

— Что ты вздор городишь, Надувной! Пес как тигр. Если вцепится в тебя — пол-ляжки оторвет.

— А я так эту грушу оберу, что Миха сам издали глядеть на нас будет.

— Спятил, Надувной?

— Видно, крепко поддал тебе жару Наскида!

— А вот сами нынче увидите, спятил я или не спятил.

— Сегодня? Значит, прямо сейчас и пойдем?

— Ну конечно! Нельзя откладывать — завтра Миха сам собирается груши собрать для продажи.

— Да, тогда, пожалуй, надо идти сегодня же. Только как же ты думаешь это дело обстряпать?

Шакрия приподнялся, сел на корточки и внимательно оглядел двор сельсовета, огород Гиглы и убегающую вдаль дорогу.

Нигде не было ни души. Лишь вдали, по шоссе, изредка. проезжали машины.

— В два часа приходите все к большому вязу, что навис над самой Берхевой, на краю виноградников Кондахасеули. И принесите каждый по простыне и по свечке.

— Зачем тебе простыни, Надувной?

— Все в свое время узнаете.

— Так пошли, ребята?

— Пошли.

— Да, лучше сразу подготовиться. Ну, поднимайся понемногу, Фируза!

— Вставай, Коротыш!

Во дворе стало наконец совсем тихо. Гигла облегченно вздохнул на своем темном балконе за пантой.

 

3

Тетушка Тина поставила кувшин с водой в угол и изумленно всплеснула руками, увидев Тамару сидящей на коленях у Нико.

— Подумать только — девке двадцать лет, а вытворяет такие глупости! Да разве ты малышка, чтобы садиться на колени к отцу?

Тамара, сияя улыбкой, прижималась щекой к пухлой отцовской щеке. Одной рукой она. обвивала его шею, другой теребила густые табачно-желтые усы, как когда-то в детстве…

А дядя Нико, блаженно развалившись в покойном глубоком бархатном кресле, наслаждался ласками своей любимицы. Лишь очень внимательный взгляд мог бы заметить, как понемногу то расходились, то снова углублялись две поперечные морщины на его лбу, над переносицей. Временами желтые мохнатые его брови шевелились, как камышовые заросли на берегу озера перед грозой. Из зарослей, словно затаившиеся саламандры, выглядывали зелено-желтые, как мох, глаза. Порой дядя Нико сгребал в горсть густые вьющиеся кудри дочери и зарывался в них лицом или терся о пушистые их кончики усами — тогда Тамара догадывалась, что отец украдкой целует ее волосы, и вся переполнялась нежностью. Ни разу не видела она отца таким ласковым с тех пор, как вышла из детского возраста.

— А ты, Нико, чего дуришь? Дочке замуж пора, а ты возишься с ней, как с малым ребенком!

Складки над переносицей вдруг слились в одну глубокую борозду, камышовые заросли сомкнулись, и саламандры исчезли, спрятались. Лишь через несколько мгновений тихонько, осторожно высунули они головы и устремили взор куда-то вдаль, сквозь противоположную стену.

— Ну-ка, доченька, принеси своему отцу холодной воды!

Тамара посмотрела на влажный кувшин в углу и спрыгнула с отцовских колен.

А Нико смотрел, как она шла, покачивая стройным станом, и, словно впервые, видел, что дочь его в самом деле стала уже совсем взрослой. Он нахмурился еще больше. Печать первого щедрого цветения лежала на этом юном и полном жизни существе. Деревенская жизнь, чистый воздух взяли свое: бледные в первое время после возвращения из города щеки девушки приняли здоровый пшеничный оттенок, она вошла в тело, вся стала крепче, плотней, и в глазах у нее искрился скрытый огонь.

Нет, надо поговорить, покончить с этим. Молчать нельзя. А значит — ближе к делу, и нечего тянуть. Убойного быка не надо долго разглядывать. Но с чего начать? Может, лучше все-таки отложить на другой раз? Но нет, впереди все лето; сколько раз тихими, теплыми ночами сменятся знойные июльские дни, и кто знает, какая из этих ночей окажется роковой для его единственного детища!

Нико отпил воды из принесенного Тамарой стакана и посадил девушку рядом с собой.

— Что ты скажешь, доченька, если я велю срубить большой каштан у нас в саду?

— Для чего, папа? — изумилась Тамара.

— Дрова у нас вышли. А знаешь, сколько из него выйдет дров?

— Что ты, папа! Рубить такое дерево на дрова! Да и на что нам дрова среди лета?

— До зимы они как раз просохнут.

— А не проще ли дрова зимой из лесу привезти? Раньше не было в них недостатка — что же теперь случилось?

— Год на год не приходится. Нынешний, похоже, будет нелегким.

— Не руби, папа!

— Отчего же нет, дочка? А вдруг он чужим достанется?

— Как чужим? С чего это — чужим?

— Земля у нас оказалась лишняя, будут отбирать.

— Что ты, папа, кто это сказал? С тех пор, как я себя помню, этот сад наш и — каштан тоже.

— А вот сказали, дочка, не постеснялись: обнаружили у, нас земельные излишки.

— А почему раньше их не было?

— Их и теперь нет. Но кое-кому хочется, чтоб они были. Иные ведь завидуют даже тому, что мы вообще по земле ходим.

— Не думаю, чтобы в селе нашелся такой человек.

— А вот есть.

— Не думаю.

— А если все-таки есть?

— Не может быть, папа. Ты ведь, кроме добра, никому ничего не сделал!

Нико горько улыбнулся:

— Некоторым и это не по душе, дочка. Ну, попробуй, вспомни — что я сделал плохого Ревазу Енукашвили?

— Ревазу?

Нико искоса глянул на девушку и увидел, как все лицо ее понемногу залилось краской. Голубая жилка на шее, видневшаяся в вырезе оранжевого платья, напряглась и забилась часто-часто, словно веревка под пляшущим все быстрее и быстрей канатоходцем. Глаза ее затуманились, словно от жара, щеки пылали.

- Что сделал Реваз, папа? — донесся до председателя еле слышный шепот дочери.

— Ничего похвального, дочка. Заявил в райком, будто участок у нас больше, чем полагается по уставу, и, значит, мы незаконно пользуемся лишней землей.

— Но ведь Реваз знает, что у нас нет излишков?

— Конечно, знает.

— Зачем же он так поступил?

— Поди разбери, — наверно, по злобе. Захочешь придраться — повод всегда можно выискать.

Девушка молчала.

Слышно было, как жужжит в пустом графине непонятным образом попавшая туда муха.

— Так это сделал Реваз, папа? — едва донеслось до слуха дяди Нико.

— Кто же еще, будучи в здравом уме, сделал бы такое?

Девушка встала, вышла медленным шагом в другую комнату и тихо закрыла за собой дверь.

Нико долго сидел в кресле задумавшись. Потом большим и указательным пальцем поддел снизу и расправил усы, встал и прошел к дочери.

Тамара, вся сжавшись, сидела у окна и, подперев рукой подбородок, смотрела печальными глазами в сад.

Прямо против окна возвышался огромный древний каштан с широко раскинутыми ветвями.

Нико несколько раз прошелся по комнате между книжной полкой и деревянной кроватью, потом подошел к окну и остановился за спиной дочери. Положив большую, тяжелую руку на голову девушки, он медленно провел пальцами вниз по ее лицу и убедился, что щеки Тамары сухи.

— О чем задумалась, дочка?

Девушка ответила не сразу. Помолчав, она резко повернулась и взглянула отцу прямо в лицо:

— Может быть, нам в самом деле не полагается столько земли, папа?

Председатель пристально посмотрел на нее внезапно сузившимися глазами.

— Допустим, что так. Кому какое дело, что у меня в амбаре?

Девушка сжалась еще больше. Потом снова отвернулась к окну и проговорила как бы про себя:

— Я знаю, почему он это сделал.

— Знаешь? Откуда?

— Знаю.

— Та-ак. — Нико прошелся вдоль стены, потом, заложив руки за спину, остановился возле окна, несколько раз приподнялся на цыпочки и снова опустился на каблуки. — Та-ак.

Он отрывисто щелкнул зубами и закончил прямо, без обиняков:

— Вот что, дочка. Если ты что-то там знаешь, то и мне кое-что известно. Ты умная девушка и все поймешь, сама во всем разберешься. Я свое детище не для того растил, чтобы выбросить на свалку. Я голодал и холодал, босым и оборванным ходил, а этот вот дом и очаг сохранил до сегодняшнего дня и порядком приумножил. Кирпич к кирпичу прикладывал, доску к доске добавлял — вот как трудился. И что же теперь — отдать дом, полный добра, и налаженное хозяйство целехонькими и готовенькими в руки какому-то прожженному шалопаю? Не-ет, пусть тебе такое и в голову не приходит, дочка, и думать об этом не смей, а там хоть караджальского татарина в зятья мне приведи! Ты неглупая девушка, раскинь умом, оглядись — мало ли на свете мужчин? Неужто так плохи мои дела, чтобы никчемного енукашвилевского парня в дом к себе взять?

Девушка смотрела расширенными глазами на отца. Лицо у нее пылало. Ошеломленная, она тщетно пыталась собрать свои мысли и со страхом видела, как разгорались недобрым огнем узкие щелки-глаза и как сливались в одну сплошную заросль косматые брови.

— Завтра Иа Джавахашвили привезет кусты держидерева и подведет колючую изгородь к кусту орешника. И если тебе в самом деле жаль нашего каштана, с этих пор не смей нос высовывать в сад после захода солнца. Ну, а с теткой твоей я поговорю особо, уж так изругаю, — воды в Алазани. не хватит ей, чтобы отмыться.

Дядя Нико тяжело повернулся, нагнув голову, как бык перед схваткой, и, выйдя в дверь, плотно притворил ее за собой.

 

4

В последнее время бог, как видно, за что-то разгневался на беднягу Миха. Куда только не ходил он на богомолье, сколько свечей поставил — поднимался на гору к святому Георгию, клал поклоны в Алаверди, подползал на коленях к ограде Бочормы — все было тщетно: не отстал от него нечистый!

Началось это с той самой ночи, когда черт, кривляясь и приплясывая, выскочил навстречу ему у ручья. И еще два раза после того показывался старику лукавый. И где? В его собственном доме! Дважды в полночный час видел Миха, как черт лез к нему в окошко. Тьфу, разрази его громом святой Илья!

Долго вспоминал с сожалением Миха потерянную в ту ночь в кустарнике Клортиани мотыгу и наконец заказал кузнецу другую. Миндия выбил по его просьбе на обухе мотыги крест. Миха снова укрепил над дверью дома сорванную было снохой подкову и стал искать в полях лошадиный череп.

Но разве уймется лукавый? Прошло каких-нибудь два дня, а на третью ночь Миха видел своими глазами, как бесшумно приоткрылось окно, выходившее на огород, и осторожно просунулась в щель темная волосатая рука.

Миха не стал дожидаться, чтобы тот, кому она принадлежала, предстал перед ним. Он выскочил из постели, кинулся за дверь и провел ночь в винограднике.

Добрый у Миха виноградник, лучшего не найдешь, есть чем похвалиться! Правда, кукурузные початки в этом году не очень-то налились, потому что ручьем завладел черт и Миха уже не может, как раньше, каждую ночь поливать свой участок. Но виноградник-то, вот он, с ним ничего не сталось! Собственно, дело тут не в винограде. Есть у Миха на участке грушевое дерево, и груши на нем такие, что равных им во всей Кахети не сыщешь. Мед и масло сочатся из этих груш, когда они созреют.

На краю виноградника стоит шалаш, крытый сухими лозовыми ветвями. От него до грушевого дерева шагов пятьдесят. В этом шалаше проводит теперь Миха каждую ночь, потому что дома… Будь проклята женщина — недаром говорят, что один бок у нее чертом слеплен! К тому же сегодня-завтра пора собирать груши, а Миха прекрасно знает, что немало деревенских ребят на них зарится. Надо, надо по ночам караулить, а то этот проклятущий Шакрия Надувной давно уж приглядывается к винограднику, так и кружит около, словно ястреб над цыплячьим выводком.

По вечерам Миха берет в руки толстую палку с комлем, кличет своего верного пса Кедану и отправляется в виноградник. Прилегши в шалаше на старой шинели, он подремывает в ожидании утра.

И сегодня Миха поступил по своему обычаю: как только смерклось, поспешил к шалашу. Пришел, перекрестился, прилег на шинели лицом к грушевому дереву, обнял одной рукой собаку и отдался своим мыслям.

Есть о чем ему задуматься, есть над чем поломать голову… Разве не достоин сожаления этот кратковременный и неблагодарный мир? Мир… Село… Разрази, святой Георгий, это самое село с его миром! Один только порядочный человек оставался в селе, и тот сгинул, словно сквозь землю провалился. Как это так? Разве случалось раньше, чтобы Ванка отправился куда-нибудь, не прихватив с собой Миха? Что ж с ним теперь стряслось? На свадьбе ли, на поминках или на крестинах — всюду эти два друга появлялись вместе, таская с собой залатанный хурджин адамовых времен. Где ж он теперь, Ванка, — пусть господь всегда водит его счастливыми путями! — в чьем доме размахивает кадилом? Но не беда, скоро престольный праздник Алаверди, дай бог ему тянуться подольше! Впрочем, и так три воскресенья подряд в Алаверди не протолкнешься. А сколько заранее приезжает богомольцев с убоиной, с хлебом-солью и вином для ночного бдения! Как знать, может, уже и начал стекаться народ? Как знать! Ох и ублажит же себе утробу Миха! И налощит же себе усы говяжьим да бараньим жиром! — Миха сладко жмурит глаза, посмеивается про себя, тихонько хихикает, и белая бороденка его трясется вместе с жирными плечами…

Миха уже как бы чует щекочущий запах, что валит от дымящейся миски с хашламой и поджаристого шашлыка из молодой говядины, обсыпанного кружками тонко нарезанного лука. Ноздри крючковатого носа Миха шевелятся, как у ищейки, он не может понять, откуда тянет этим чудесным духом. От земли? Или ветерок принес его из виноградника? Или веет им от грушевого дерева? Ах, какой запах! Жаль, что нет здесь сейчас Ванки! Что бы он сказал?

Думает, перебирает мысли Миха — и господи помилуй, что же это такое? Мерещится ему или видится наяву? Откуда они взялись — вылезли из-под земли или слетели с неба? Господи, яко твоя есть сила и слава! Ангелы, как есть ангелы! Сколько их! Великое множество! Раз… два… три… — считает Миха и торопливо крестится.

Пес, который дремал, уткнувшись носом в лапы, вскочил с громким лаем, рванулся, но Миха вовремя успел ухватить его за ошейник…

Ангелы ходят вокруг грушевого дерева, поднимаются на него, спускаются снова на землю, а иные, пригнувшись, легко перелетают через изгородь, туда и обратно… Силы небесные! Господи, будь милостив К Миха! Нет, право, кажется, бог больше не гневается и послал ему на этот раз ангелов в знак своего благоволения. Ну конечно, не зря же ходил Миха в Бочорму на богомолье!

Вдруг собака вырвалась из рук хозяина, помчалась к груше — и божественное безмолвие ангельского хоровода сменилось такими отчаянными воплями и визгом, что Миха оцепенел. Неземные создания бросились наперегонки к пролому в изгороди и, отпихивая друг друга, посыпались через нее на дорогу.

Собака догнала главного ангела, того, который размахивал кадилом, с яростным рычанием набросилась на него и разодрала его белые одежды. Ангел треснул собаку кадилом, но не смог ее отогнать и ударился в бегство. Однако, прежде чем он перелетел через забор, пес снова настиг его и вцепился ему в голые икры.

Вопя что было мочи, ангел кое-как перевалился через колючую изгородь и исчез.

А наутро Миха стоял с понурой головой под грушевым деревом и сокрушенно глядел на следы ангельского посещения: земля под деревом была усеяна листьями и обломанными ветками, лишь кое-где в листве виднелись уцелевшие плоды.

 

Глава одиннадцатая

 

1

Миндия сослался на неотложное дело и ушел.

Долго смотрел Тедо подозрительным взглядом на закрывшуюся за ним дверь.

Гости проявляли неистовый аппетит: куриные кости трещали на крепких зубах. Иа Джавахашвили прочесывал стол, как комбайн, начиная с самого края, и, прежде чем. соседи успевали оглянуться, оставлял на нем расчищенную полосу.

Маркоз, сразу догадавшись, чем озабочен хозяин дома, стал его успокаивать:

— Пусть уходит, скатертью дорожка! Чем раньше такие люди отобьются, тем лучше.

— Пес его разберет — уж как он ругал Нико!.. Если бы все записать, целую шнуровую книгу можно заполнить. Какая муха его сейчас укусила?

— Да ведь ему новую кузницу построили! Какие у него теперь с нами могут быть дела? Ему лишь бы железа да угля привозили вдоволь, а председателем вот хоть этот кувшин посади — ни слова не скажет.

— Рабочий человек, — сказал Сико.

— Летние ночи коротки, не успеешь голову на подушку положить, как солнце из-за гор выглянет. Пора и нам расходиться по домам, а то ведь хозяин не станет нас выгонять. — Фома тщательно вытирал руки о свой неизменный фартук.

Тедо посмотрел искоса на старого садовника и, потянувшись через стол, стукнул полным стаканом о его стакан.

— Сколько уж лет, Фома, ты не бывал у меня в гостях… Куда спешишь, добрый человек, ведь сад твой никуда не убежит.

— Сад не убежит, Тедо, а вот время не стоит на месте… И если уж протекло, то назад не вернется, — все равно что вода в Алазани. Кто помоложе — пусть те и остаются, им и есть и пить в охоту… А я человек старый, пойду завалюсь спать, куда мне теперь пировать целую ночь напролет. Спасибо за привет, за угощенье.

— Вижу я, дядя Фома, тебе не по душе наш разговор, — вот душа ногам покоя и не дает.

Фома отодвинул свою тарелку и смел перед собой крошки со стола.

— Какой такой разговор?

— Вот попадет твой сад в «облаву», как Ефремов виноградник, тогда, может, ты догадаешься, о чем я говорю.

— Ты, Маркоз, оставь мой сад в покое. Напрасно ты его подсвистываешь да подманиваешь. Мой сад, браток, — это такой сокол, который только хозяину на руку садится. Места у тебя до черта без пользы пропадает — пошевели рукой, вот и вырастишь сад не хуже моего.

— Чудак человек! Где у него теперь земля, чтобы сад разбивать? Не видел, что ли, как приехали давеча из района, да смерили его участок, да провели посередке межу?

— Верно, было лишнее, оттого и отобрали. Почему у меня не отбирают? Ничего, Тедо, это не беда. Слыхал притчу — дружные супруги на топорище вдвоем умещались? Той земли, что у Маркоза осталось, хватит на сад побольше моего. Пусть только засучит рукава да пот прольет. Ну а я, как добрый сосед, подсоблю, не поленюсь, — вот и будет сад.

— Какой уж ты сосед — саженную изгородь из трифолиата перед носом у меня посадил!

— Хорошо, что догадался! Твои куры и свиньи вечно в моем саду копались. Не раз я тебе говорил, да ты и в ус не дул.

— Знаю я, дядя Фома, что ты за человек! Жадно сердце человечье, а твое совсем уж ненасытно. У тебя — ни жены, ни детей, бобылем живешь, а ведь этот сад пять семей прокормит! Но тебе и этого недостаточно, ты все лесные опушки да кустарники вокруг села норовишь к рукам прибрать. Думаешь, я в квеври сижу, ничего не вижу? Где ты только ногой ступил да где землю копнул — все мне доподлинно известно. В подлеске Клортиани, у верховья ручья, во всех ближних кустарниках полным-полно твоих саженцев. Мало тебе твоего сада — еще и в колхозные угодья норовишь влезть? Прошлой весной я сам своими глазами видел, как ты вырубал терновник в Подлесках, около одной червивой панты. А на другой день, гляжу, два саженца там торчат, как незажженные свечи. Думаешь, когда они вырастут, я подпущу тебя к ним? Этот участок за моей бригадой числится. Так вот, хозяин сумеет лучше там распорядиться, чем сторонний человек.

— Что ж, брат, желаю вам удачи. Дай бог, чтобы наш козел волка съел. Мне ведь многого не надо — одного хлеба да куска сыра на день за глаза хватит. А потом — четырех досок да трех аршин земли. Сад мой вам же и останется. Пока я жив, не дам его загубить, а когда меня не будет — хоть головы друг другу из-за него проламывайте. Опушек да подлесков я с собой на тот свет не заберу! Для вас же стараюсь — чем пропадать пустошам зря, пускай поднимется кое-где фруктовое дерево, Придет человек, сорвет с него грушу или яблоко, съест и, может быть, помянет добрым словом того, кто дерево посадил. А тебя, Маркоз, я до сих пор за человека считал, да вижу, что большая это была глупость с моей стороны. Хоть и высока изгородь из трифолиата, а я все же не раз видел через нее, как к тебе во двор привозили с колхозного поля кукурузу и кукурузную солому. Да вот твой аробщик, Бегура, тут же сидит — давай спросим его, правду я говорю или нет.

Аробщик поперхнулся куском курятины и долго кашлял, пока наконец не перевел дух. Он покраснел по-ребячьи до самых ушей, на добродушном лице его появилась смущенная улыбка.

— Но я еще никогда не наушничал. Не обижайся, Тедо, но для того дела, что ты затеял, я не гожусь. Еще раз спасибо за хлеб-соль, за уважение. Дай бог мне отплатить тебе тем же.

Маркоз посмотрел на Бегуру и проводил садовника взглядом до дверей.

— Оставь старика в покое, он по-своему прав, — упершись в стол рукояткой ножа, говорил Сико. — Для него что один председатель, что другой — все едино, никто ему не по душе. Давеча поехал я в «Заготзерно» на машине Лексо, там у них недостача получилась, надо было проверить, не жульничают ли при разгрузке. Была там одна машина из Ванти — пока дожидались, я разговорился с ребятами. Шофер вантский и говорит мне: «Мы, брат, каждый год председателя колхоза меняем. Сядет один председателем, выстроит себе за год великолепный дом, народ рассерчает, и зимой снимут его. Выберут другого председателя, он тоже отстроится и, глядишь, через год уступит место другому. За последние годы, на моей памяти, переменилось у нас двенадцать председателей. Я говорю нашим: что ж вы делаете, люди добрые, или ума лишились? Зачем себя губите и разоряете колхоз? Изберите раз навсегда одного председателя — такого, который уж набил себе брюхо до отказа, — пусть он сидит и дело делает. Но разве нашим колхозникам что-нибудь втемяшишь? — И он ударил в сердцах ногой по-колесу своей машины. — Глухи, как вот эти покрышки! Раз, мол, у нас есть такое право, будем поступать как заблагорассудится: кто нам не угодит — тут же и снимем!» Рассказал он мне это и спрашивает: «А у вас как дело обстоит?» — «У нас, говорю, наоборот, председатель бессменный — вот уже сколько лет сидит, с места не сходит».

Иа продолжал свою богатырскую жатву — он прокладывал уже вторую полосу, не обращая никакого внимания на разговоры, которые велись вокруг. Стол перед ним являл картину опустошения — как окрестности Ахметы после набега Шах-Аббаса…

Ефрем смотрел на застольцев простодушным взглядом своих чистых голубых глаз и все силился понять причину внезапной щедрости обычно прижимистого хозяина…

— Ну, что там с посудой слышно, Тедо?

Тедо пропустил его вопрос мимо ушей.

— Переменить председателя не трудно — стоит только захотеть, Сико.

— Ничего у нас не выйдет, Тедо. Во-первых, у него в районе дела куда как хороши, секретарь райкома нас ни за что не поддержит. Да и народ не скажу, чтобы уж очень его не жаловал. Ну и дело он делает не хуже любого другого.

— Дело делает? Какие им сделаны дела? Вместо того чтобы устроить сушилку, свалил в поте лица выращенную отборную пшеницу на гнилой крыше хлева, чтобы она потом перемешалась с навозом. Может быть, в этом его дела и заслуги? Народ, говоришь, его жалует? Ну-ка, спроси хоть Ефрема, по душе ли ему Нико? Заставил бедного человека есть хлеб, замешенный на навозной жиже! И кто тебе сказал, что у него в райкоме дела хороши? Думаешь, у Соломонича только и света в окошке, что твой Нико? Как бы не так! Нико шатается, как больной зуб, — привяжи ниточку да дерни, он и вывалится из гнезда. Почему ты думаешь, Сико, что у нас ничего не выйдет?

— У Сико свои расчеты, — ехидно улыбнулся Маркоз. — Ему обещан жирный кусок. Как соберется в следующий раз правление, так все и оформят.

Тедо насторожился:

— Что, что? Какой жирный кусок?

Сико бросил на Маркоза изумленный взгляд.

— Нико собирается передать ему виноградарскую бригаду, — сказал Маркоз. — Так что он теперь будет вместо Реваза.

— Ого! — удивился Тедо. — А что сам Реваз говорит? Или его даже не спрашивают?

— Что он может сказать? Пока упирается, но его обломают, будь спокоен. С райкомом уже согласовали.

— Но ведь Реваз самый лучший бригадир и его бригада первая в колхозе. Райкому это хорошо известно.

— Потому его и переводят. Наш колхоз перевыполнил план по пшенице, но урожайность была далеко не высока: в среднем семь и семь десятых центнера с гектара. Об этом в райкоме тоже прекрасно знают. Полеводство у нас отстает, и нужна крепкая рука, чтобы его подтянуть. Вот Реваз и будет поднимать урожай. Так что ему честь оказывают…

Сико все больше удивлялся: «Ну и Маркоз! Уже успел пронюхать. Каким образом, спрашивается, откуда?»

— Значит, кончилась для Реваза сладкая жизнь — не видать ему больше ежегодной премии?

— Похоже, что кончилась. Партия поручает ему отсталый участок — и все. Он обязан подчиниться.

— Хитер дядя Нико! Ну как Реваз может выправить полеводство? Что он — колдун? Все равно, до тех пор, пока не станем сеять эту ветвистую пшеницу, урожайность на наших землях не поднимется. А виноватым теперь будет Реваз. Нико на него станет всех собак вешать. Дескать, бригадир относится к делу с прохладцей, не обеспечил ухода за посевами. А раз так, то долой бригадира, гони его взашей! Вот и конец твоему Ревазу! — Тедо швырнул на тарелку обглоданную кость.

Маркоз глянул на Сико и подмигнул ему с лукавой улыбкой:

— Ну, старина, что ж ты понурился, как осел нашего Ии? Слышишь — счастье к тебе в дверь стучится!

— Эй, Маркоз, в который раз тебе говорю — оставь моего осла в покое! Вечно ты его приплетешь ни с того ни с сего. Что ты над ним насмехаешься, чем ты сам лучше его? Голосом или рожей? Я тебе покажу, паршивец, в собачьем корыте крещенный, как моего осла…

— Ну-ну, перестань, дядя Иа, успокойся, сиди — видишь, человек пьян, сам не понимает, что говорит! — Сико с трудом удержал на месте разгневанного Иу, вцепившись в него что было сил.

— Пусти меня! Пусти, я ему покажу, как над моим ослом издеваться! Ах ты мой славный ослик, пышнохвостый мой!.. Чтобы из этакой вонючей пасти да про тебя такие слова… Пусти меня, говорю, я ему сейчас…

Маркоз попросил прощения у Ии, признал свою вину перед его ослом и получил возможность вернуться к чрезвычайно важному для него разговору.

Вошла хозяйка и унесла чахохбили на кухню, чтобы подогреть.

Иа проводил взглядом уплывшее от него блюдо с чахохбили и потянулся за основательным куском лопатки, оставшимся от говяжьей хашламы.

Окинув взглядом стол, Маркоз поднял стакан и обратился к Тедо:

— С этого дня считай меня за брата. Обещаем всегда стоять друг за друга, и пусть нам будет так же легко довести это дело до конца, как ослу нашего Ии перебраться с полной тележкой через Лопоту во время засухи.

Иа оторвался от кости, трещавшей у него на зубах, глянул мутными глазами на противоположный конец стола и медленно поднялся с места.

— Ты опять?.. Ах, чертов ублюдок!.. Ты моего осла?.. А ну-ка, погоди!.. Сколько тебе говорить?.. Да мой осел тебя и всех твоих…

Пошатываясь, брел Иа вдоль стола и угрожающе размахивал полуобглоданной говяжьей лопаткой.

Шалва, оглянувшись на отца, пошел ему навстречу. Он отобрал у пьяного кость и со злостью швырнул ее в окно.

— Жрешь — так сиди, жри, а нет — убирайся отсюда!

— Ты посмотри на этого щенка! Ах ты, в собачьем корыте крещенный! Ну-ка, постой, я тебя…

Тедо очнулся от своих мыслей, встал, сдвинув брови, вырвав гостя из рук своего отпрыска и, бормоча ему что-то на ухо, повел к двери.

Минут через десять он вернулся, остановился на пороге и обвел взглядом оставшихся гостей.

Нет ли за столом еще кого-нибудь, чье присутствие здесь вовсе не нужно? Никогда еще с ним не случалось подобной глупости — что ж он сегодня сошел с ума? С чего это он решил, что вечно корпящий над своим горном кузнец, гордец садовник и этот пустобрех Иа могут ему на что-нибудь пригодиться? В особенности Иа… Как это Тедо вздумал ему довериться? Может, потому что хочет заполучить его в сваты? Но Шалва говорит, что девка шьется с Шакрией Надувным. Что-то об этом никто не слыхал. Наверно, вранье. А девушка — молодчина, и притом красивая. Немного язык у нее длинен, но это не беда, она еще ребенок… Кто тут еще остался? Маркоз… Маркоз целится на место председателя сельсовета, и вся его надежда на Тедо. Этот несчастный бессловесный Бегура пришит к Маркозу — куда тот, туда и он. Гогия безбородый умом не блещет, почитай что дурачок, да и всю жизнь провел у Тедо на задворках. Ефрем родного отца продаст за гончарный круг да за глиняную посуду…

— Иди сюда, садись, Тедо, — показал на место около себя Маркоз. — Человек ты умный, — так вот, скажи, пожалуйста, какого черта ты собрал у себя весь этот базар? Если собираешься что-то втихомолку наладить, зачем же начинать с колокольного звона да с барабанного боя?

— А ты чего с этим полоумным сцепился? Знаешь ведь, когда он напьется, не дай бог не то что его осла, а бузину, что растет у него во дворе, худым словом помянуть: голову отъест!

— А я нарочно его подзадоривал. Не хочу, чтоб он у меня под боком сидел. Разговор у нас о важном деле — так на что мне тот, кто в нем не замешан?

— Я думал, и он будет с нами заодно. В прошлом году Нико отобрал у него дубовые колья — самого заставил привезти на колхозный двор. Колья были один к одному — Иа их ночью на Алазани нарубил и привез на своем осле. Я-то знаю, кто на него донес, но он сам подозревает племянников Нико, молодых Баламцарашвили.

— Да ну его к дьяволу, этого Иу, вместе с его ослом, да и вместе с молодыми Баламцарашвили! Мне-то какое до них до всех дело? Ты лучше вот что скажи: как это вышло, что у Наскиды не оказалось земельных излишков?

— А тебе никогда не приходило в голову, что Наскида-то из Акуры и что у него там тоже могут быть и дом и участок.

— Так, значит, ежели к слову сказать, Тедо, как там насчет посуды? Что слышно?

Хозяин дома взглянул искоса на гончара и нахмурил лоб.

— Постой, Ефрем, не прерывай ты человека на полуслове.

— Что, что? — не мог скрыть нетерпения Маркоз.

— А то, что Нико и Наскида друг дружку выгораживают. Наскиде в Чалиспири не полагается ни одной сотки, потому что в Акуре у него полная норма. А Нико ему и дом здесь построил, и виноградник за ним записал.

— Честное слово, Тедо, это мне и в голову никогда не приходило! Век буду тебе благодарен за то, что ты мне глаза открыл. Вот теперь я с этим слюнявым разделаюсь, теперь он у меня попляшет!

— Ты напиши маленькую информацию и пошли в райком. Если бы Реваз давеча не подковырнул меня, я бы ему про Наскиду рассказал… А впрочем, не все ли равно, откуда град нагрянет, лишь бы ударил туда, куда надо!

— Постой, постой!.. Пожалуй, и дело нашего Сико теперь легче будет уладить. Мы предъявим Ревазу обвинение, будто бы он знал про Наскиду, но по каким-то своим корыстным расчетам покрывал его. Может, даже добьемся, чтобы вопрос вынесли на партсобрание. Пусть о нем дурная слава пойдет, а то уж очень он святого из себя корчит.

— Неплохо придумано, — сказал Тедо. — Но Реваз тебя пусть не заботит, с ним дядя Нико сам управится. — Бывший председатель тяжко вздохнул и добавил: — Вот Нико — это волк, куда Ревазу с ним тягаться!

— Ей-богу, ничего у нас не выйдет! — сказал Сико.

Маркоз, которого явно пошатнул только что выпитый рог вина, сдвинул брови и стукнул кулаком по столу:

— Надо, чтобы вышло! А ты напрасно упираешься и тянешь назад, как упрямый мул. Дело-то и для тебя не без выгоды. И почему бы ему не выйти? Да что они, так и вылезли из материнской утробы председателями? Вот Тедо — разве он не был раньше председателем? Почему же ему снова не сесть на свое место? Ты что, не помнишь, как Нико Реваза на руках носил? А теперь вон он какую яму для него роет! Будь осторожней, Сико, этот человек все равно что собака-молчан: подберется исподтишка и кинется к горлу, когда не ждешь! А вот тебе другой человек — степенный, разумный, со всеми готов считаться, беречь будет тебя, холить и лелеять. А Наскида пусть провалится отсюда. Завтра же заставлю его собрать пожитки!..

Хозяйка принесла разогретое кушанье и ушла.

Тедо своей рукой положил Сико на тарелку чахохбили.

— Довольно они посидели у нас на шее! Разве не видите — сгрызли до основания, растащили по бревнышку всю деревню эти двое со своими приспешниками. По ветру пустили вес колхоз! Мой сын хотел поступить в педагогический — Нико ему справки не дал. Все уже было устроено: с кем надо, я договорился, и все оказалось зря. Пусть, говорит, сначала поработает годика два в колхозе, покрутится у меня на глазах, а потом отправлю его учиться. Почему же сына Наскиды отпустил в город в нынешнем году? Да что в нынешнем — каждый год отпускает, только ничего не получается, не может парень никуда втиснуться, хоть и старается его отец что есть мочи. А твой брат? Почему твоего брата не отпускают?

— У Махаре ветер в голове, он сам не хочет учиться. Ему бы только мяч гонять — больше ни о чем не мечтает.

— Мальчишки все так. Это у них от безделья. Ну-ка, запряги их в учебу — увидишь, как станут потеть. Да только кто их пустит?

Маркоз повернулся к бригадиру и с минуту смотрел на него мутным, осоловелым взглядом.

— Ты, Сико, дурака не валяй и, если Нико предложит тебе виноградарскую бригаду, не отказывайся. Надо же тебе когда-нибудь выдвинуться! Виноградники у этого чертова Ревйза ухожены, что твоя невеста перед свадьбой, — ты только войди и собирай. А в один прекрасный день ты сам сядешь председателем и… — Маркоз осекся, сообразив, что сболтнул лишнее, бросил исподлобья быстрый взгляд на Тедо, который сразу насторожился, и, качая головой, добавил: — Ну конечно, после Тедо, когда он умрет. Правда, Тедо? Не век же мы будем ходить по этой земле? Все мы дети праха, всем помирать придется… А ты, Ефрем, садись тогда за гончарный круг и лепи посуду сколько душе угодно.

 

2

Да, неудачно сложился с самого начала этот год! Началось с того, что зимой из-за нехватки хлевов рабочая скотина чуть было не погибла от холода под открытым небом. Миновала зима, думали было, что самое трудное уже позади, но тут март, по своему обыкновению, ударил напоследок хвостом, и на этот раз среди полуголодных животных начался падеж. Побило молочный скот, и овцы померзли — по пути в горы их застиг снег. Хлеба уродилось нынче гораздо меньше, чем в прошлом году, а о кукурузе и говорить не приходится. Вот уж третий, а то и четвертый месяц сушь стоит — за это время ни одной капли дождя не пролилось на иссохшую, окаменевшую землю. А люди работают не покладая рук, ничего не скажешь. Но что тут поделать — видит народ, что старается зря, что труд его не приносит плодов, и теряет охоту, руки у людей опускаются.

«Эх! — вздохнул председатель колхоза, поворачивая назад от окна. — Нынче все посходили с ума — и человек, и сам господь бог. Что там засуха — когда собственный выкормыш, сопляк натравил на него целую комиссию и осрамил своего благодетеля на весь белый свет! Правда, землемер постеснялся наложить руку на какой-либо из его участков, но что от этого меняется? Просто выбор предоставлен самому Нико. А разве он в силах расстаться хотя бы с одним клочком своей земли — лелеянной, любовно ухоженной?.. Ведь каждое плодовое дерево, каждый виноградный куст на ней отмечен печатью его заботы! Разве он сможет равнодушно смотреть, как деревенская мелюзга обламывает увешанные янтарными и алыми ягодами ветки черешен? Если уж участок превратится в проходной двор — кончено, ни ему, Нико, ни колхозу и вообще никому от него пользы не будет.

А тут еще этот Шавлего прямо-таки взбесился. У Сабеды, дескать, рушится дом, а ты и рукой не хочешь пошевелить! Сколько в деревне людей, нуждающихся в помощи, — разве всем поможешь? С тех пор как этого непутевого пария убрали из деревни, Сабеда ни разу не выходила на работу в колхоз. В страду, летней порой, каждая пара рук в деревне — на вес золота! А эта выжившая из ума старуха со двора ни на шаг — ни за какие коврижки, разве что по воду сходит… Ну вот, а ты сочувствуй ей, строй за счет колхоза дом отпетому вору и разбойнику. Не-ет, Шавлего! Этак и поп Ванка кадилом не махнет! Подай, мол, всем этим мальчишкам-бездельникам на блюде клуб, стадион, спортивную форму и еще бог знает что, тогда и они соизволят в твою сторону посмотреть. Право, этот молодой человек — ума палата! Да я для них старой каменной ограды пожалею, не то что нового клуба! Вот еще появился радетель и заботник деревни! Клуб в селе необходим, это правда, но как со всеми нуждами сразу управиться? Нужны на постройку средства? Нужны. А где их взять? Вот в нынешнем году, кажется, виноградники принесут хороший урожай… Тогда, бог даст, выйдем из тяжелой полосы. Эх, да разве я сам не хочу, чтобы село ни в чем не испытывало недостатка? Ведь это же к моей чести, мне же в заслугу зачтется! Да только не могу я разорваться на сто частей! Нет, право, шальной парень! А лошадей здорово знает — откуда только набрался? Где какая кобыла взбрыкнула от рождества Христова и до наших дней, все тут мне выложил. Хитер, собачий сын! Явился сюда, пощупал меня, попробовал, нет ли где слабины, а потом, смотришь, двух дней не прошло, как кинулся в бой. Понял, что добром своего не добьется, и решил взять силой. Только вот зачем он все это затеял? На что ему форма — сам-то ведь в мяч не играет. Куда он метит, на что нацелился? Хочет перед чалиспирцами отличиться? А для чего это ему, раз он собирается в город, продолжать ученье? Если не вернет форму добровольно — заставлю его вернуть, силой заставлю! Какое он имел право самовольно наложить руку на колхозное имущество? Впрочем, нет худа без добра: одно замечательное дело он мне сделал: великолепно расчистил и разровнял это брошенное, ни на что не годное поле Напетвари. Теперь у меня есть место под гараж. Если достану камень и песок, на днях начну строительство. Шальной, право, шальной! Что это он вдруг, спятил? Окончил университет, наукой собирается заниматься — и заделался главарем ватаги деревенских лоботрясов! До армии был такой смирный, разумный парень, а потом словно бес в него вселился — исчез, сбежал из деревни. И вот теперь — извольте радоваться: явился, торчит тут, напугал до смерти заведующего складом и унес колхозное имущество. Будь здесь его дед, я поговорил бы со старым разбойником, да он в горах, на сенокосе, и кто знает, когда еще вернется. А внучек верховодит этими бездельниками, дармоедами, да еще сманивает из колхоза в свою шайку работящих парней!

Тут Нико вспомнил, что вызвал к себе на сегодняшний вечер Эрману, и нажал кнопку звонка.

В дверях показался счетовод.

— Пришел Эрмана?

— Пришел.

— Что он делает?

— Пишет объявление.

— Пусть зайдет.

Эрмана вошел и остановился у стола.

— Садись.

Парень сел, выжидательно глядя на председателя.

— Если уж ты пришел, почему не заходишь?

— В бухгалтерию завернул, чтобы написать объявление.

— Что это у вас всех в последнее время прямо какой-то зуд объявления писать? О чем объявление?

— Комсомольское собрание созываю.

— Какие вопросы собираешься ставить?

— Три вопроса: выпуск комсомольской стенгазеты, строительство колхозного клуба и устройство спортивных площадок.

Нико окинул внимательным взглядом секретаря комсомольской организации, встал и принялся ходить по комнате. Потом остановился за спиной у Эрманы, оглядел сверху его вихрастую голову с похожей на гриб войлочной шапочкой на макушке и снова направился к своему месту.

— Вот что, сынок, — сказал дядя Нико, глядя на парня из-под нависших бровей. — Когда свежуют ягненка, не подвешивают его на крюке для буйволиной туши. А курам не сыплют такого зерна, какое им не по клюву. Чего вы суетесь, куда вас не, просят? Ваше ли это дело — строить клуб или устраивать спортплощадки? Записан за вами пустяковый питомник в несколько тысяч лоз — с ним и то никак не управитесь, а еще лезете в строители? Это вы-то мне клуб построите? А какую вы еще там стенгазету собрались выпускать? Не хватит той, что есть? Взялись бы за нее, а то дай бог, чтобы в год два раза переменили, висит один и тот же номер до тех пор, пока не слиняет и не сотрется, как заячьи следы на весеннем снегу.

— Это общеколхозная газета, дядя Нико, а мы хотим свою, комсомольскую.

Председатель покачал с сожалением головой, глаза его почти закрылись.

— Ну вот, сынок, что на других пенять, когда даже ты от рук отбился и увязался за этими остолопами? Что у тебя с ними общего? Чего ты суешься в их болото? Я этих бездельников не сегодня-завтра поволоку всем гуртом в райком, и уж там почистим их как надо, с песочком. Ну, а что скажут в райкоме, когда и тебя увидят в их шайке? Разве мало в колхозе дела, что ты бегаешь по полю да мяч гоняешь как полоумный! Постой, постой, ты не оправдывайся, зря слов не трать! Ты вот что мне скажи: дела у тебя в колхозе вовсе нет? Вот сбежались вы на Берхеву, вылезли все скопом и уж второй день дырки в скале сверлите. Объясни, пожалуйста, что это вы затеяли? Щурам гнезда готовите? Или у вас в головах мякина вместо мозгов — ведь это же единственная дорога на гору, в верхние поля, а вы ее разоряете. Другого подступа к Подлескам нет! Знаете, что я с вами сделаю, если вы тропку уничтожите и задержите пахоту? Уже рабочая скотина наготове, не нынче-завтра поднимемся пахать, а эти ослы подъездной путь разрушают! Постой, я не кончил… Вот еще этот верзила — взбесился он, что ли? Вместо того чтобы подсобить нам в горячую пору да и деду своему пяток трудодней в дом внести, стакнулся к дурачками, с молокососами и совсем с ума свел всю нашу молодежь! А с твоими ребятами что стряслось? В горы на сенокос не пожелали поехать, а дома вместо дела затеяли в игры играть?

Эрмана молча смотрел на усы председателя, свисавшие под его носом дугой, наподобие лошадиной подковы, и терпеливо дожидался конца его речи. Потом сунул карандаш в карман и встал.

— Куда собрался?

— Пойду уж, допишу объявление.

— Садись, я еще не кончил. Что ты так распалился с этим своим объявлением? Ты лучше брось играть в собрания-заседания и делай свое дело. Все равно никто не приходит. Опять сорвется, просидишь зря весь вечер, как в прошлый раз.

— Теперь не сорвется, дядя Нико, ребята сказали, что придут все до единого.

— Ну, ну, сынок, дай бог нашей козе двойню принести! Но ты этих ветрогонов никакими приманками не залучишь. Говорю тебе — лучше брось это дело и послушай меня.

В дверь постучали. Дядя Нико не отозвался. Несмотря на это, дверь все же приотворилась, и послышался женский голос:

— Можно, дядя Нико?.

— Нуца? Что случилось? Какая нужда тебя ко мне привела? Входи, входи, не бойся, за терновник не зацепишься. — Председатель откинулся на спинку стула, сложил руки на краешке стола и выжидательно глянул на молодую женщину, остановившуюся в дверях.

Нуца, обернувшись, сказала кому-то, кто, видимо, пришел вместе с ней:

— Ну, идем же!

— Ого, целая делегация! — Дядя Нико встал, увидев в дверях Нино. — Пожалуйте, пожалуйте, товарищи педагоги, садитесь и рассказывайте, что у вас новенького. Какие-нибудь затруднения?

Эрмана встал, уступая свое место Нино.

— Мы действительно делегация, дядя Нико. — Нуца улыбалась уголками губ, стараясь, чтобы на впалых ее щеках не прорезались морщины. — И пришли к вам, чтобы предложить нашу помощь. Сам директор нас послал.

— Вот как? — изумился председатель. — Это что-то новое! Я привык слышать в этом кабинете только просьбы о помощи. Какой добрый ангел надоумил вас предложить мне помощь?

— Что тут удивительного, дядя Нико? Разве мы никогда не помогали колхозу?

— Конечно, помогали, но все же удивительно. Обычно мне приходится упрашивать директора, а тут он сам протягивает мне руку…

— Разве песок для клуба мы просеяли не по своей воле, без всякой вашей просьбы? — улыбнулась Нино.

— Правильно, просеяли — и спасибо вам за это. Песок очень нам пригодился.

— Пригодился, только не по назначению.

— Эх, доченька, раз вы решили порадовать меня, так уж не забывайте: то, что мне поднесли, стало моим. А то, что мое, я могу использовать так, как мне заблагорассудится.

— Правильно, дядя Нико, правильно! Но теперь уж мы твердо решили просеять песок именно для строительства клуба. И не только это — мы беремся собрать и доставить камень для стен.

— Ну, доченька Нуца, что я на это могу сказать? Только спасибо! Раз вы так решили, сейте песок и собирайте камень. А я на этот раз хоть на Евангелии поклянусь, что все подготовленные вами материалы пущу только на строительство клуба. Удивила ты меня, Нино, доченька! Не думал я, что ты так близко к сердцу колхозное дело принимаешь!

— Почему не думали, дядя Нико?

— Да что греха таить — деверь-то твой всей нашей молодежи голову задурил, совсем сбил ее с толку… Как тут не подивиться, что он отпустил тебя нам помогать?

— Я теперь сама воспитываю детей, дядя Нико, и сама отвечаю за свои поступки. Но почему вы так плохо думаете о моем девере?

— Раньше не думал, доченька, но с тех пор, как он стал хулиганить, избивать людей и расхищать чужое имущество, я решил, что от него добра ждать нельзя.

— Он в самом деле кого-нибудь побил? — встревожилась молодая женщина.

— Как, ты не слыхала?! И у нас в Чалиспири, и даже в самом Телави в последнее время только и разговору что об этом.

— Неужели правда? — Нино была явно расстроена.

Председатель засунул руки в карманы, вышел из-за стола, сделал два-три круга по комнате, потом остановился и огладил усы.

— Вот что, доченька. Скажи ты своему деверю, чтобы он вернул похищенное им колхозное имущество туда, откуда взял, — на колхозный склад. Иначе не миновать ему неприятностей. Ты же знаешь, как я уважаю всю вашу семью. Ведь бедный Зезва, когда вернулся с учебы, явился прямо ко мне и работал у нас до самой войны. Хороший он был человек, молодец, каких мало! Не то что нынешний торопыга ветврач! А какой богатырь! Помню, как-то под этой самой липой подковывали едва объезженного двухлетнего жеребца. Четыре человека не могли с ним управиться. Подошел Зезва, велел всем отойти подальше, просунул руки меж лошадиных ног, ухватил другую пару ног с другой стороны, уперся лошади головой в живот и одним толчком повалил ее на землю. Ну что ты, доченька, не надо, не для того я вспомнил твоего мужа! Войны без крови не бывает, все равно как волка без зубов… Если бы ты не лишилась его — вот было бы счастье, но что поделаешь! Зато растет у тебя парень — молодец не хуже отца. Верно, верно, того, что потеряно, ничто не может нам возместить, но все же это большое утешение. Да, да, надежда и опора для тебя и для всей семьи. Ну хорошо, перестань, дочка, извини: знал бы, речи бы не завел…

— Простите меня, дядя Нико, — опомнилась молодая женщина. — Я совсем не хочу портить кому бы то ни было настроение своей печалью… Просто иной раз бывает невыносимо слышать, когда о нем говорят как о мертвом. Для меня он не умер, он жив. Я ведь чуть ли не каждый день жду, что вот-вот откроется дверь и он войдет в комнату…

— Что ж, дочка, надежда — хорошая вещь. Потеряв ее, не стоит и жить на свете. Всегда надо сохранять в душе надежду, не отчаиваться. Вон Иосиф Вардуашвили, помнишь, пропал без вести в первый же год войны. Война кончилась, а его все не было. Но прошло еще время, и он вдруг появился, вернулся целый и невредимый домой… Так ты скажи своему деверю, чтобы он еще раз заглянул ко мне. Скажи, что у меня к нему дело, пусть не поленится, зайдет. И еще скажи, чтобы он перестал водиться с этими дармоедами. Ну, к лицу ли ему слоняться с мальчишками по округе? Ведь сам-то он человек хоть куда: глянешь на него — глаз не отведешь! Тебя он послушает, Нино, ты женщина умная. А то хоть караул кричи. Мало ему наших деревенских лодырей — он еще и самых крепких ребят сманивает, сбивает с пути тех, что нами воспитаны и вросли в колхоз корнями. Вот теперь они на Берхеве скалы сверлят, взрывать их собираются. Хотят тропинку, по которой поднимаемся в Подлески, в дорогу превратить, поднять по ней на гору бульдозер, выкорчевать наверху весь кустарник и выровнять землю под стадион. Сначала они расчистили было поле Хатилеции, Напетвари, но тут я им крепко испортил настроение — забрал место под гараж. Ну, так они теперь новую затею придумали. Но разве от меня что-нибудь укроется? Скажи Шавлего — пусть не выставляет себя на посмешище. Пока я не увижу всех этих лежебок на колхозных участках, пока они не поработают год-другой как положено, пусть и не надеются получить от колхоза землю для стадиона!

Председатель походил по комнате и еще раз выразил крайнее свое удивление:

— Как это все же ваш директор решил предложить нам помощь? А я-то думал, он еще сердит на нас за тот, прежний песок?

— Помните, недавно показывали кино в сельсовете? Наш директор тоже пошел смотреть картину и потом еле вырвался оттуда. С тех пор он все твердит, что мы должны подготовить не только песок, но и камень, да и на постройке подручными у каменщиков поработать, лишь бы у колхоза был клуб.

— Умно придумано! Как это на него снизошла такая мудрость?

— Мудрость рождается в испытаниях и невзгодах, — улыбнулась Нино. — Видно, тот вечер не прошел даром.

Эти слова заставили Нико задуматься. Он решил высказаться напрямик.

— Да, тот вечер не только вашему директору принес пользу — он и нас кое-чему научил… Но давайте поговорим откровенно. Вы — люди свои, хитрить и в прятки играть мне с вами не к чему. Трудно нам будет сейчас поднять это дело, а то, конечно, хороший новый клуб не повредил бы нашему Чалиспири. Прежде всего, не могу я отрывать людей от других работ. Да и с денежными средствами у нас далеко не благополучно. Надо тысячу неотложных дел переделать и тысячу дыр залатать, прежде чем можно будет приняться за строительство клуба. И на все это нужны средства. А ведь надо и на трудодни распределить что-нибудь! Раздадим колхозникам на трудодни — для клуба ничего не останется, отложим на клуб — нечего будет распределять. А если урежем трудодень — кто в будущем году захочет на работу выйти? Вот видишь, как одно за другое цепляется? Так что дело тут не только в людях, но и в деньгах.

— Позвольте мне, дядя Нико, сделать одно предложение… И. если оно вам понравится, не раздумывайте, скажите прямо.

— Говори, дочка.

— Если мы попросим у вас в нынешнем году только каменщиков, материалу на дверные и оконные рамы и известь с цементом — сумеете вы нас обеспечить? Остальное мы берем на себя.

— Кто это — вы? Если имеешь в виду школьников и педагогов — так ведь они могут включаться в работу только по воскресеньям. А в будни откуда я людей возьму? Все равно отрывать их придется от дела. Соединились колхозы, доченька, и все хозяйство разбросано в разных концах деревни. Надо все собрать и соединить: хлевы, свинятники, птичий двор, сушилку, амбары, склад… Разве сейчас можно каменщиков держать на простое?

— А если им не придется простаивать?

— Как же не придется, дочка, — не отмените же вы уроки и не заставите детей камни на постройку таскать? Или вы в самом деле школу закрыть собираетесь?

— А если не придется простаивать? — Нино смотрела в глаза председателю твердым взглядом.

— Ну, тогда другое дело. Но где вы собираетесь людей доставать?

— Это уж наша забота.

— Ладно, — нехотя согласился председатель. — Вы только народ в колхозе от дела не отрывайте, а там хоть пичхованских осетин сгоните на постройку, это уж как вам угодно.

Учительницы извинились перед дядей Нико за причиненное беспокойство и ушли. Нико удивленно смотрел им вслед. Он и не подозревал, как долго пришлось Шавлего уговаривать свою невестку, прежде чем она решилась пойти к председателю колхоза. И конечно, ему и в голову не пришло, что директору школы ровно ничего не известно об этом деле…

 

3

Жеребец внезапно вскинул шею и наставил уши. Мышцы на его широкой груди вздулись под лоснящейся шкурой, как два каменных шара. Он беспокойно перебирал стройными сильными ногами.

— Ну ты, дикарь! Накатило на тебя, да?

Конь мотнул головой и зло покосился блестящим глазом на человека. Звякнуло колечко на ремешке сбруи, и послышался лязг крепкие, крупные зубы грызли железную уздечку.

Реваз рассмеялся. «Усмирю тебя, шальной», — пропел он вполголоса и направился к большому ореху, раскинувшему ветви вблизи источника.

Усевшись на краю бассейна, он смотрел на черный блестящий резиновый шланг, ходивший ходуном от бившейся в нем струи.

Бурый бочонок был похож на младенца-дэва, разлегшегося животом вверх на арбе и сосущего через черную пуповину живительный сок материнского тела.

Терпеливо дожидаясь, пока бочонок наполнится, Реваз прислушивался к глухому шуму воды, вливающейся в его пустую утробу.

Тенистый сад по ту сторону раскаленного, сверкающего на солнце русла Берхевы был обнесен высокой изгородью из сухих колючих кустов держидерева. Среди невысоких яблонь и груш, росших в саду, возвышался древний каштан, похожий на Гулливера, окруженного войском лилипутов. В серой стене высокого каменного дома, просвечивавшей сквозь зелень сада, вровень с нижними ветвями каштана, виднелось распахнутое окно, задернутое тонкой белой занавесью. Конец легкого кисейного полотнища свешивался из окна наружу и надувался как парус при каждом порыве налетающего ветерка.

Вот из окна высунулась чья-то рука — она втащила занавесь внутрь комнаты и опустила ее за подоконником.

Вода в бассейне застоялась, приток был мал, и она едва достигала до половины резервуара. От бассейна тянуло прелью, соломенно-желтые отблески играли на воде под солнечными лучами. Сквозь прозрачную водяную толщу виднелось давно не чищенное, заваленное камешками дно и зеленые, поросшие мохом стены. На поверхности воды лежала, распластавшись всеми четырьмя лапами, лягушка. Приглядевшись, можно было заметить, как раздувается и опадает ее чуть приподнятая над водой белесая шея.

Застывший, бессмысленный взгляд выпученных лягушечьих глаз рассмешил Реваза. Он бросил в лягушку камешком, но та не обратила никакого внимания на это заигрывание и продолжала невозмутимо лежать, слегка покачиваясь на волнах, разбежавшихся кругами от того места, куда упал камень.

Лишь пятый «снаряд» попал в цель, и квакушка, мгновенно встрепенувшись, устремилась быстрым «брассом» на дно.

Все глуше шумела вода в наполнявшемся бочонке. Слышно было, как хлещет себя по бокам лошадь, отмахиваясь от мух.

По мосту промчалась грузовая машина, чуть не задев идущую навстречу девушку с кувшином. Шофер, высунув из кабины черную, вихрастую голову, весело осклабился. Девушка шарахнулась в сторону, ударилась о перила моста и, прижав к груди кувшин, проводила машину испуганным взглядом.

Побледнев, Реваз вскочил с места и кинулся к девушке. Убедившись, что она цела и невредима, он облегченно вздохнул и грозно посмотрел в ту сторону, куда умчался грузовик.

— Зачем ты переходишь через мост, когда идет машина? Не можешь переждать?

Тамара поставила кувшин на край бассейна.

— Я посторонилась, но он нарочно провел машину на волосок от меня.

— И чего ты выбежала по воду в этот жаркий полдень, в самое пекло? Тетка твоя не могла пойти? Видишь, как все раскалено, положи на камни яйцо — испечется, как на угольях.

Девушка смиренно глядела на Реваза, и растерянная боязливая улыбка не сходила с ее лица.

— Я вышла, потому что увидела тебя из окна.

— Давно ты стала бояться вечерней прохлады?

— О чем ты?

— Почему позавчера не пришла к каштану?

Девушка опустила голову и стала водить пальцем по очертаниям цветка, нарисованного красной краской на кувшине.

— Не могла я прийти, Реваз.

— Нездоровилось тебе, что ли?

Девушка молчала и не сводила глаз с кувшина.

— Я до часа торчал там, все ждал тебя.

Тамара подняла на него умоляющий, печальный взгляд:

— Не сердись на меня, Реваз… Не обижайся! Я больше туда не приду… Мне нельзя…

Реваз вздрогнул, колени его подогнулись, и он медленно опустился на цементированный край бассейна.

— Что, что? Больше не придешь? Ты это серьезно или в шутку, Тамара?

— Серьезно, Реваз. Отец запретил мне видеться с тобой. — Девушка едва сдерживалась, в голосе у нее звучали слезы. — Он все знает, Реваз. Не знаю откуда, но знает. И он ужасно сердит на тебя. Грозился даже срубить каштан. Правда, потом передумал, но зато не позволяет мне после заката солнца выходить в сад. Вчера он кричал на тетю — понимаешь? Никто никогда не слышал от него громкого слова, а вчера он кричал.

— Та-ак, — протянул Реваз, облегченно вздохнув. — Значит, вот оно в чем дело! Как же он у тебя все секреты выведал? Ты ведь обещала мне, что до времени ничего ему не скажешь? Что же тебя потянуло признаться?

— Я ничего отцу не рассказывала, Реваз. Это не я… Не понимаю, откуда он узнал.

— Может, тетка твоя проболталась?

На дороге показалась Марта Цалкурашвили. Она свернула к источнику.

Тамара вся сжалась.

Легко и смело несла Марта свое большое, статное тело, шла, чуть покачивая крутыми бедрами. Белый треугольник пышной груди светился в вырезе платья, слегка опаленное солнцем лицо отливало светло-коричневым загаром. Она поставила на землю корзину, висевшую у нее на руке, и накинулась на бригадира:

— Что стоишь выпучив глаза, точно осоловел? Родник ведь не тебе одному принадлежит! Дай девушке наполнить кувшин и уйти домой! Лошадь поставил на самом припеке, а арбу в воде купаешь!

Тут только заметил Реваз, что бочонок уже наполнился и что вода, переливаясь через край, с шумом стекает на землю.

Он не спеша подошел к источнику и сдернул с трубы надетый на нее кончик резинового шланга.

— Только что наполнилось. Подумаешь — велика беда! Не бойся, не умрешь от жажды!

— За меня не беспокойся, я и в пустыне жары не испугаюсь. Дай вот девочке наполнить свою посудину, и пусть идет домой. Подставляй кувшин, дочка, а то, если будешь дожидаться этого молодца, он до вечера заставит тебя здесь проволыниться.

— Нет, нет, сначала вы напейтесь, а я потом уж кувшин наполню.

Марта бросила быстрый взгляд на девушку, и улыбка мелькнула на ее полных, пухлых губах. Она нагнулась к трубе и, придерживая одной рукой платье на груди, плеснула себе студеной водой в лицо. Потом провела по нему ладонью, смахнула капли со лба и щек и прильнула ртом к холодной струе, бившей из трубы родника.

— Уф, прелесть какая — мертвого оживит! — говорила, утоляя жажду, невестка старого Миха и все снова и снова плескала себе в лицо ключевой водой. Распрямившись, она опять пристально посмотрела на девушку.

Тамара с растерянным видом подставила кувшин под струю родника. Долго она полоскала посудину, поглядывая исподлобья на ноги непрошеной заступницы; наконец, убедившись, что ноги эти прочно приросли к месту, она наполнила кувшин и ушла.

Марта проводила девушку многозначительным взглядом, а потом вскинула глаза на бригадира:

— Реваз!

Бригадир повесил свернутый кольцом шланг на борт арбы и, вскочив на ступицу колеса, заткнул отверстие бочки деревянной затычкой.

— Реваз! Ты что, оглох?

Реваз соскочил на землю.

— Что с тобой? Сердце зашлось?

Вдова Цалкурашвили улыбнулась и прикрыла шею рукой.

— У кого сердце заходится и по какой причине — это мы с тобой оба хорошо знаем… Скажи лучше, что я тебе сделала, зачем ты информации на меня пишешь в райком? Мой муж раньше тебя ушел на фронт, больше твоего воевал и домой не вернулся. А ты, значит, решил, что вот, дескать, вдовий дом, семья без мужчины, здесь мне отпора не будет, есть над кем покуражиться? Село гордилось тобой, все тебя уважали, нахвалиться не могли: и честный, мол, парень, и работящий… А ты, оказывается, тихоня, — злыдень, можешь без причины укусить, подкравшись, исподтишка…

Реваз схватил лошадь под уздцы и, повернув арбу на месте, подвел животное к источнику. Пронзительно заскрипели на камнях обитые железом колеса.

— Тпрру, стой, бешеный, а то всю морду тебе сейчас кнутовищем разобью! А ты не можешь посторониться, лошадь к воде подпустить?

Марта отступила в сторону и, толкнув ногой, отодвинула с дороги корзину.

— Непременно надо ее из родника поить? Вон бассейн для скотины, воды в нем сколько хочешь — там и пои свою лошадь. Не хватало еще, чтобы лошади источник грязнили!

Бригадир выпустил повод и обернулся к ней:

— Иная женщина не чище лошади!

Марта быстро оглядела себя, заметила какое-то пятно на платье и, подойдя к роднику, подставила горсть под струю.

Жеребец вскинул голову, насторожил уши и глухо заржал, косясь злым глазом на молодую женщину.

— Отойди, не суйся к лошади, а то отъест тебе голову, как кочан капусты.

— Зачем ты ее сюда подвел? Не мог из бассейна напоить?

— Сама к бассейну ступай, там отмывайся, нечего здесь воду мутить.

— Да это не грязь, это грушевые очистки к платью пристали.

— Все равно иди туда. Не грязни лошади воду!

Марта отошла от родника. На платье, там, где оно было запачкано, виднелось теперь синеватое влажное пятно.

— И когда эта дрянь ко мне прилипла?

— На базаре, когда ты грушами торговала.

— Что ты болтаешь? Когда это я торговала какими грушами?

— Собственно, я тебе не запрещаю… Груши твои, хоть свиньям их скармливай. Только надо всему знать время.

— Еще бы ты стал мне запрещать? Только с чего ты взял? Какие это я груши продавала? Разве ты не знаешь, что их у нас мальчишки ночью разворовали? Спустилась я утром в виноградник, да так и застыла на месте: ни одной груши на дереве не осталось, дочиста обобрали!

— На дереве-то не осталось… — Реваз насмешливо улыбался. — Ну, ведь твой свекор сам говорил! Что ты юлишь?

Вдова выпрямилась с гордым видом, сдвинула брови.

— Ну и что ты от меня хочешь? До чего докапываешься? Твоего я ведь ничего не взяла! Если и продала, так свое, собственным трудом добытое.

— Свое или свекра?

— Мое или свекра — все одно. Кто нас разделил?

— Два председателя и одна шнуровая книга.

Марта замолчала. Поправив собранные тяжелым узлом на затылке пышные волосы, она взялась за корзину.

— А тебе все же не к лицу на чужую землю зариться и завидовать.

— Я ничему твоему не завидую. А вот тебе не след загребать больше, чем ты можешь использовать. Одному повернуться негде, а у другого такие угодья, что он их и обработать не в силах, — нет, этак нельзя, это у вас не пройдет! Дядя Нико не всегда председателем был — не забывай! Из материнской утробы мы все голыми вышли… и равными!

Вдова Цалкурашвили, подобрав корзину, повесила ее себе на руку, повернулась и пошла по тропинке. У самого шоссе она оглянулась напоследок и посоветовала бригадиру миролюбивым тоном:

— Ты свои штаны покрепче подтяни, а других оставь в покое. Нечего тебе в чужой ларь заглядывать!

Лошадь, утолив жажду, спокойно стояла в тени, под цементным навесом, наслаждаясь прохладой. Когда Реваз потянул за повод, она только повернула голову, с любопытством посмотрела на него и снова уперлась бархатной мордой в холодную стену.

— Что, разнежилась? Ну, давай, пора отсюда уходить. Скоро потянет вечерней свежестью, а у нас еще немало дел.

Реваз вывел лошадь из-под навеса и поднялся на арбу.

— Постой, Реваз! — Тамара бежала по мосту, размахивая кувшином. — Подожди минуту!

Реваз обернулся и, когда Тамара, запыхавшись, подлетела к роднику, сказал недовольным тоном:

— Опять бегаешь по жаре?

— Ушла? — Девушка с трудом переводила дух.

— Ушла. Чего ты бегаешь, говорю, на самом солнцепеке?

— Тетя не пускала меня. Уж я ее упрашивала!.. «Дай, принесу еще кувшин». — «Нет, говорит, довольно с тебя, сходишь позднее». Ни за что не хотела отпустить! Я убежала, а она за мной. Еле от нее отделалась, обещала, что сразу вернусь. Реваз, тетя Тина ничего не говорила отцу. Я знаю, что ничего не говорила. И я тоже ни словом не обмолвилась. Клянусь папой, ни я, ни она ничего не говорили. Он сам узнал. Не знаю как, но узнал. Он очень сердит, давно уже я не видела его таким сердитым. И больше всего зол на тебя. Постой, Реваз. Я все знаю. Я тебя не виню, но почему ты не мог немножко подождать? Может, он и сам собирался помочь тетушке Сабеде? Может, он вернул бы ей этот несчастный виноградник, вернул бы по своей собственной воле? Зачем тебе понадобилось встревать в это дело? Ах, Реваз, вот видишь, ты сам невольно сталкиваешься с моим отцом… Все время сталкиваешься… Нет, не невольно, а нисколько не остерегаясь… Нет, нет, я тебя вовсе не виню!.. Ради бога, не пойми меня так, как будто я считаю тебя неправым!.. Ты прав, ты, наверно, прав, но ведь ты же знаешь характер моего отца? Знаешь, и все же… Ох, мама, моя мамочка!..

Реваз соскочил с арбы, перекинул вожжи через облучок и осторожно отвел руки всхлипывающей девушки от ее лица.

— Можно подумать, что у вас, женщин, в пальцах не кровь, а слезы: только поднесете их к глазам, и готово — потекли ручьем! Ну, чего ты плачешь? Что случилось, того не вернуть. Да и ничего особенного не случилось. Знаю я твоего отца, не бойся — от одного пинка крепость не развалится. Я должен был так поступить и нисколько не раскаиваюсь. Понадобится — и опять поступлю точно так же! А ты не плачь, не о чем тебе плакать и не дай бог, чтобы было о чем. Пока мы еще оба живы — и я, и твой отец. Если он очень уж нас с тобой доймет- заберу тебя к себе. Хоть сегодня же заберу! Правда, я хотел немного повременить, новый дом сначала построить… Материал уже заготовлен, вот только бы с колхозными делами управиться… Но это ничего, я и сейчас не бездомный, есть тебе куда перейти. Дом, конечно, старый, но что ж тут особенного, зато будем там вместе. Главное не жилье, а то, кто в нем живет. Зато потом еще легче будет строить. Новый дом я поставлю около абрикосового дерева. Я буду строить, а ты помогать. Будешь ведь помогать? Когда я присяду, усталый, под деревом, чтобы перевести дух, ты принесешь мне воды. Нет, не воды, а вина — холодного вина. Под домом я устрою марани, закопаю в землю большие кувшины. Вино в них всегда холодное и не портится — сохраняет вкус. А летом холодное вино удивительно освежает и охоту к работе придает. Выпьешь немного — и становишься прямо как лев, готов, кажется, скалу, что над Берхевой высится, одним ударом своротить. Так вот, построим мы с тобой вместе дом, вместе будем в нем жить и вместе за стол садиться. Готовить еду будешь ты. Впрочем, нет, стряпать я тебе не дам, а то, пожалуй, весь свой годовой заработок за один месяц на еду спущу, такая она будет вкусная… Построю я дом посередке, между виноградником и садом. Перед балконом посажу лозы и пущу их на высокие подпоры, так что весь двор от виноградника до балкона будет как сплошная тенистая беседка под навесом из виноградных лоз. А навес — такой высокий, чтобы во двор свободно могла въехать арба. Работать я стану не покладая рук, ночью и днем, и дом у нас будет полная чаша. Потом, может быть, и машину купим, легковую машину. По воскресеньям будем отдыхать. Захочется — съездим в Телави, пойдем в театр или в кино, потом, может быть…

Девушка прислушивалась к этому потоку сбивчивых, горячих слов, и глаза ее, блестевшие от слез, наполнялись радостью. Наконец она схватила за руку размечтавшегося бригадира и остановила его.

— Реваз, Реваз, ты опять забываешь о моем отце! Ты опять забываешь, что, кроме него, у меня никого больше нет и что я у него тоже единственная. Неужели не помнишь, что я тебе говорила в прошлый раз? Вот он продал машину, чтобы достроить дом. А зачем, для кого он строит? На что одинокому человеку такой большой дом? Как же я могу оставить отца? Ну право, Реваз, подумай сам — разве я могу его покинуть? Ведь он даже не захотел жениться во второй раз, когда еще был молодым, и все только из-за меня, чтобы не было мачехи у его любимой дочки. Ну а если он не женился в те годы — разве теперь будет у него охота жениться? Да и зачем нам мучиться, строить дом, когда вот он, уже готовый, к нашим услугам? Будем жить в нем все вместе — и мы с тобой, и отец — все, все будем вместе! Твоя мать и моя тетка станут смотреть за садом и виноградником, я буду хозяйничать в доме, а ты и папа займетесь колхозными делами. Если ты не хочешь, чтобы с нами жила тетя Тина, — что ж, у нее прекрасный дом в Пшавели, она тогда уедет к себе. Если бы только ты, Реваз, сумел как-нибудь поладить с моим отцом. Добейся, чтобы он опять тебя полюбил! Ах, Реваз, неужели ты не можешь сделать это ради меня, неужели я столького не стою?.. А ведь как он раньше любил тебя, помнишь? Всячески тебя выдвигал, бригадиром назначил, поручил тебе самые лучшие виноградники… Почему же вы теперь стали враждовать? Чего вы не поделили, что случилось с вами обоими, на мою беду?

— Ну, ну, Тамара! Не плакать! Не надо слез — что в них пользы? Мы вот разговариваем и прекрасно понимаем друг друга, а слезы оставим на тот случай, когда слов не хватит… Ну хорошо, хорошо, пусть будет по-твоему! Я послушаюсь твоего отца и перейду в полеводческую бригаду. Не стану больше ему перечить. Но только пусть он знает: тот виноградник в полтора гектара, за которым я сам, лично, ухаживаю, я никому не уступлю. Буду и дальше им заниматься наряду с полеводством. Пусть твой отец увидит, что может сделать человек, когда он с душой берется за работу. А дом у каждого должен быть свой. Я ничьих попреков слушать не хочу, да и дом у нас с тобой получится ничуть не хуже, чем у твоего отца. Правда, тебе трудно будет поначалу расстаться с прежним домом, но потом привыкнешь и полюбишь свое новое жилье.

— С тобой, Реваз, я готова жить хоть в дремучем лесу, хоть в пещере, но что мне с папой делать, как я его покину?

— Кто ж из нас выходит за кого замуж — я за тебя или ты за меня? — смеялся Реваз. — Нет, Тамара, это не дело! У вороны и то есть свое гнездо, а ведь мы с тобой — люди!

— Реваз, мой милый, мой дорогой, поверь мне, послушайся меня! Так будет лучше, гораздо лучше! И отца моего тоже слушайся. Он снова тебя полюбит, и все будет хорошо. А теперь я пойду домой, Реваз, а то еще кто-нибудь увидит нас вместе — и, если отцу скажут, что мы здесь с тобой встречались и разговаривали, я просто не знаю, что он сделает. — Девушка наполняла кувшин и смотрела снизу вверх на парня, поднявшегося снова на арбу. — Что мне делать, ну что мне делать, ума не приложу!..

Реваз удобно уселся на передке, подобрал вожжи и сказал девушке, уже повернувшей к дому:

— Ладно, буду слушаться твоего отца и постараюсь даже верить ему. А тебе вот какой даю наказ: как только солнышко высоко поднимется и прижмет жара, чтобы ты не смела выходить на солнцепек: сиди дома или под деревом, в тени. И постарайся хоть изредка показываться мне на глаза — иначе я буду приходить к вам в сад, даже если твой отец обнесет его каменной стеной, как замок Ираклия.

 

4

На шоссе показалась нагруженная сеном арба, и старики, собравшиеся у заглохшего родника, оживились.

Зурия, приставив ладонь козырьком к реденьким бровям, смотрел на буйволов, медленно тянувших арбу по дороге.

— Здорово поработали! Эх, молодость, молодость! Дорого бы я дал, чтобы поспать сейчас на свежем воздухе, в горах!

— Поручи Годердзи любое дело — или одолеет его, или ляжет костьми.

— А сон в горах сладкий, это правда, — согласился с Зурией крикун Габруа. — Я тоже в молодости не раз бывал на Пиримзисе. Стоит там граб посреди луга, старый граб. Мы около него ставили шалаш. Ух и спалось же под этим грабом, ребята! Бывало, навалишь побольше сена, ляжешь, и сверху тоже сеном прикроешься. В траве цветов разных — гибель, и дух от этого сена идет такой, что вдохнешь — и опьянеешь, словно от доброго старого вина. Не успеешь голову положить на изголовье, как уже спишь сладким сном.

— Если бы сено могло усыплять, зимой скотина в стойлах день и ночь глаз бы не размыкала, — хихикнул Ефрем.

— Ты, Ефрем, разве что в глине своей сладко уснешь, — глянул на гончара сидевший рядом Лурджана.

— От глины сон крепкий, что верно, то верно! Кто лег в нее, тот уж больше не просыпался, этого не бывало, — усердно набивая самосадом чубук, проговорил Хатилеция.

— Я не про такой сон говорю, — обиделся Габруа. — Спроси хоть Лурджану, как спится в горах.

— Было б сено — и в поле уснешь как нельзя лучше, зачем тебе горы? — сказал Саба.

— Нет, брат, горы — это горы, летом в горах ночевать — совсем другое дело! — возразил Лурджана. — Вечером мы рано не ложились, правда, Габро? Долго сидели у огня, рассказывали сказки да были… А потом — на боковую. Ночь хороша, а утро еще того лучше. Вылезем, бывало, утром из шалаша, спустимся на речку, ополоснем лицо студеной водицей и такую силу в руках почуем, что еще до завтрака семь-восемь рядов прокосим…

— Мудрено ли — небось Годердзи роздыху не давал. Как попрет впереди, все равно что кабан через заросли, попробуй отстань!

— При чем тут Годердзи? — удивился Габруа. — Нас самих охота разбирала, так и тянуло к работе.

— Отчего же ты в этом году не поехал в горы, Габруа? Видно, тебе летом и на своем балконе хорошо спится.

Габруа насупился:

— Чего мне на старости лет туда-сюда таскаться! Давно уж прошло мое время.

— А ну-ка, пусть Ефрем кликнет — сразу арбу запряжешь!

— Ты ко мне, Датия, перестань цепляться. Я у тебя прямо как бельмо на глазу. Вот будешь в моих годах, тогда со мной разговаривай.

— Десять лет от тебя это слышу, — посмеивался Датия Коротыш. — Так что выходит, с прошлого рождества я уже в твоих годах.

— Годердзи постарше тебя, и намного, — рассердился Зурия, — однако же дома не отсиживается. Чего ты дожидаешься? Ефрем-то твой, видишь, перестал посуду лепить. А у нас народу не хватает!

— Кто тебя спрашивает, когда и куда мне ехать и надо ли мне дома сидеть! — раскричался Габруа. — Что ты мне за указчик? Стоял я когда-нибудь у твоих дверей с протянутой рукой? Заладил — Ефремова посуда, Ефремова посуда… Нашелся второй Годердзи! Мне уже давно за шестой десяток перевалило, я минимум вырабатывать больше не обязан. Что вы ко мне пристали — захочу, выйду на работу, а нет, так не выйду!

— А почему же мы-то работаем-надрываемся? — Саба выковырял кончиком палки камешек из земли и отшвырнул его на дорогу.

— Вольно ж вам с ума сходить, — буркнул Габруа, глядя на подъехавшую арбу.

Аробщик поздоровался с собравшимися и соскочил с арбы. Вытащив из-за отворота войлочной шапочки вдесятеро сложенный кусок газетной бумаги, он оторвал клочок на цигарку.

— Дай табачку завернуть, дядя Ило, а то мочи нет, как хочется затянуться. Папиросы у меня вышли, не курил с самого полдника.

— Много накосили? Кончаете уже, Ника? — спросил Гига.

— Где там — кончаем! Трава — по пояс, густая, не продерешься. Думаю, до конца августа не управимся, даже если очень крепко поработаем.

— До конца августа? — удивился Лурджана и задумался. — Да, знатная, выходит, уродилась нынче трава!

— Такая, что нахвалиться не можем.

— Косцов мало поехало, до самой осени провозятся, — шамкал Зурия.

— Когда назад собираешься, Ника?

— Сегодня выгоню буйволов на ночь в поле, пусть попасутся всласть. А под утро запрягу и на рассвете буду уже далеко за Верхней крепостью.

— Поеду. Была не была — поеду в этом году еще разок. Как будешь отправляться, кликни меня, Ника. Без меня не уезжай.

— Дело нетрудное. — Ника, часто и глубоко затягиваясь, сосал самокрутку.

Раздувая восковые ноздри, Зурия впивал дряблыми старческими легкими пряный дух сухих горных цветов, шедший от арбы.

В вечернем сумраке высокая, груженная сеном арба, перетянутая посередине канатом, напоминала голову какого-то великана с расчесанными на две стороны густыми кудрями.

Ника докурил до конца самокрутку и повернулся к Хатилеции с просительной улыбкой:

— Еще одну, дядя Ило, на дорогу!

Владелец табака пососал чубук, сплюнул в сторону, посмотрел с неудовольствием на присевшего перед ним на корточки аробщика и нехотя потянулся за кисетом.

— Задаром — хоть пулю из берданки.

— Не скупись, дядя Ило, в другой раз у тебя не будет — я угощу.

Аробщик встал, аккуратно заложив свернутую цигарку за отворот шапочки. Потом подошел к арбе, заглянул под ось, приподнял дышло, проверяя, не перевешивает ли тот или другой конец воза, осмотрел ярмо, притыки и вскочил на передок.

— Постой, Ника, подвези уж и меня до дому, надо собраться в дорогу, — не вытерпел Лурджана. — Может, и ты поедешь, Габро?

Габруа, насупясь, отвернулся.

Хворостина, просвистев в воздухе, хлестнула о спины буйволов, и пронзительно заскрипела несмазанная деревянная ось арбы.

— И так уж распух от сна, а еще в горы едет отсыпаться! — хмуро поглядел вслед отъехавшей арбе Габруа.

— Пусть собака на зайца взлает — и на том спасибо. Впрочем, Лурджану я знаю, он там не только спать собирается.

— Что, завидно, Абрия? Что ж ты сам не поехал?

— Мне, если хочешь, мотыгу дай в руки или с серпом на ниву напусти, а косой я сроду не махал, не умею.

— А Датия почему не едет?

— Я за себя двоих сыновей послал, Габро. Мне ведь тоже за шестьдесят, и минимум я уже выработал, да и год еще не кончился. А вот где твои-то парни, почему они не поехали?

— Теперь к моим парням прицепишься? Ведь работы и здесь хватает. Виноградников вон сколько — разве за ними уход не нужен?

— Что верно, то верно — работы виноградарям хватает. Только ведь это твои виноградники, не колхозные. А когда же на колхоз будете работать?

— Ты, Датия, все на мои виноградники косишься. Что ж, порадуйся, отрезали по полоске и у меня, и у моих ребят.

— По справедливости, давно уж следовало бы до тебя добраться.

— Справедливость! Ревазу надо спасибо сказать, а то так и не узнали бы, что люди лишней землей владеют.

— Ты, Гига, вечно в поле, вот тебе и невдомек, что в деревне делается. Народ-то знал, как не знать, — все было известно, да только кто же сам себе враг, чтобы слово сказать?

— А вот нашелся смельчак — и сразу его выдвинули, назначили начальником над всеми полеводческими бригадами.

Зурия изумился:

— Как? Реваза перевели на полеводство? Что еще за новости! Когда это, скажи на милость?

— Вчера на правлении — не слыхал, что ли?

Зурия в сердцах отбросил обструганную до конца палочку.

— Вот уж в самом деле — выдвинули, нечего сказать! Ухоженные, лелеянные виноградники отобрали и отдали в чужие руки! Повезло тому, кто на готовое пришел. Да ведь Реваз дневал и ночевал в виноградниках! Или, по-твоему, там работать легче, чем на полях?

— Работать всюду тяжело, если трудишься на совесть. Только, видишь ли, в полеводстве у нас прорыв, и Реваза назначили налаживать дело. Реваз, дескать, на этот счет мастер… Вот именно — мастер информации писать, — добавил Габруа и подвинулся, чтобы дать место вновь подошедшему.

Гопрака поздоровался с собравшимися и стал перед ними, опираясь на палку.

Фома, не принимавший до сих пор участия в разговоре, обрадовался приходу своего закадычного друга и потеснил соседей, чтобы посадить старика.

— Что это тебя нигде не видно, Топрака? Куда ты пропал — вот уж хлеб без тебя убрали, этак, пожалуй, и от виноградного сбора отстанешь!

— Эх, Ило, плохи мои дела — ноги не держат и глаза ослабели. Подмяла меня старость, со двора не пускает! Ох и тяжела же она, эта проклятая старость! Колоду от колоды не отличаю, нужный улей на пасеке не могу найти, а уж чтобы пчелу узнать или рой пчелиный сосчитать — об этом и речи нет. Не думал я, что так рано поддамся…

— Куда уж рано, добрый человек, — небось тебе уже сто лет стукнуло?

— Нет, до ста еще малость не дотянул. Девяносто восьмой пошел в начале прошлого месяца… Знаешь, какой у меня был острый глаз? Пчелка за Алазани на цветок сядет, а я вижу, как она лапки потирает! Покойный Титико, царство ему небесное, говаривал: «Мне бы твой глаз, а силу в плечах, как у Годердзи». — Топрака огляделся по сторонам: — Да вот, спросите Годердзи — нет его тут? Он, наверно, помнит.

— Годердзи в горы уехал, Топрака, на сенокос. Я же тебе говорил в прошлый раз, когда ты о нем справлялся.

— Неужто говорил? Ох, старость лютая, проклятая старость! Подумать только! Когда это было, Фома?

— Не помнишь? Еще в тот день ваш Отар зайца в лесу подстрелил. Мы сидели все вместе под моим абрикосом, зайчатину на вертел нанизывали, чтобы шашлык изжарить.

— Этот ваш Отар вечно перед сельсоветом с ребятами околачивается, и когда только он успевает лес обходить? Гигла Бачиашвили давеча жаловался — покоя, мол, от них нет, до полуночи глаз сомкнуть не дают, — улыбался Ефрем.

— Раз пошел в лесники, значит, успевает, обходит.

— Еще как успевает, чертов сын! Давеча поднялся я в вязник, за верховье Берхевы, хотел срубить столбы для ворот, — так ведь не дал, бесенок! Куда ни подамся — он тут как тут, прямо как лесовик.

— Кто теперь ворота на столбах ставит, Гига! Калитку сделай в заборе, как по-новому полагается.

— Для калитки еще больше тесу требуется, а кто мне его отпустит? Ежели требухи не дали, так вырезки и подавно не выпросишь!

— Лес-то у Отара не свой, а государственный! Если всем позволить его рубить — какая же это будет охрана? Да и то, как ни оберегай, воруют. Жалуется парень: нет, говорит, спасенья от порубщиков. Уж и по ночам собирается сторожить. Помнишь, Фома, сколько об эту пору бывало раньше воды в Берхеве? А теперь в ней воробью не искупаться, еле журчит речушка. Ежели в верхнем конце села канаву отведут для поливки, в нижнем конце русло пересохнет. Сведены леса, к свиньям пошли, и земля влагу больше не держит. Заладили все: новые дома будем строить, давай новые дома! — и накинулись на лес хищники да грабители. Добро бы еще рубили с толком, разрежали, где густо, выбирали деревья по возрасту. Какое там — рубят сплеча, где придется. Поглядишь — точно под пашню расчищали… А Берхева превратилась в ручей, едва ли вполовину против прежнего…

— Жара, Топрака, год выдался засушливый. Земля растрескалась- вот как глиняная посуда, когда в глине камешки.

— Это верно, давно нет дождя, Ефрем. Огороды захирели. Огурцы не наливаются, помидоры вот-вот засохнут.

— Огурцы да помидоры — это еще куда ни шло, о них я и не забочусь. Кукуруза пропадет, если еще неделю будет такая сушь.

— Да и виноградникам нелегко приходится. Если и август пройдет без дождя, виноград соку не наберет, и тогда, сбор нас не порадует, — огорчался страстный виноградарь Зурия.

— Засуха всему вредит — совесть в человеке сушит, к лени располагает. В жару прохладное местечко, тень древесная слаще меду, дороже спасения души!

— Мой младший сын помощником у трактористов. Вчера вернулся вечером с поля и говорит: пашем глубоко, вершков на пять землю взрезаем — и все равно даже на такой глубине в почве нет влаги. Лемех едва пробивает себе дорогу, всё боимся- вот-вот сломается.

— Что, уже начали пахоту?

— Ну да.

— Сколько у тебя сыновей, Датия?

— Трое-то умерли, осталось всего ничего — только восемь и сумел вырастить.

Старики так и покатились со смеху.

— Чему вы удивляетесь? Раньше по шестнадцать да по восемнадцать детей в семьях бывало. Да хоть предание о девяти братьях Херхеулидзе вспомните! Надо нам плодиться да размножаться, а то очень уж много наших на войне полегло.

— А ты еще думаешь плодиться, Датия? — спросил Топрака.

— Отчего бы и нет? Я не прочь, если жена не откажется.

— Посовестись, старый хрыч! — рассердился на него Фома. — Куда тебе детей рожать, пора к смерти готовиться.

— Оставь его, тебе-то что? А ежели человеку больше делать нечего?

Датия усмехнулся и искоса глянул на Габруа.

— Кому плов? Молодцу!

Из проулка между садами высыпало стадо и разбрелось по шоссе. Коровы с набухшим выменем, нетерпеливо мыча, спешили каждая к своим воротам. Частой дробью рассыпался по асфальту торопливый перестук копыт.

На небе пригоршнями загорались звезды. Мрак постепенно сгущался, окутывая все вокруг. На балконах и в окнах домов вспыхивали электрические лампочки. Деревня, истомленная долгим знойным днем, сладко потягиваясь, погружалась в ночную прохладу. Где-то пел-заливался высокий, звонкий голос. Взрывы смеха то и дело доносились со двора сельсовета.

— Бедный Гигла, солоно ему приходится! — вздохнул с сочувствием Габруа.

— На то и молодежь, чтобы веселиться.

— А что бы ты сказал, Датия, будь сельсовет у тебя во дворе или по соседству с твоим домом? — спросил полевой сторож Гига.

— Жаловаться не стал бы, поверь. Сказал бы: веселей, ребята, смейтесь вовсю, дай вам бог силы в руках и здоровья в теле!

— Нет, брат, тогда ты не стал бы так говорить.

— А что им делать, скажи на милость? — повернулся к польщику Хатилеция. — Прежде они собирались в клубном дворе — оттуда их выжили: разорили клуб и нового не построили. Куда им прикажешь деться? Должны они отдохнуть, намучившись за день?

— Отдохнуть? Подумаешь, надрываются! Не очень-то у них загривок натружен! Беднягу Нико совсем с ума свели. А Наскиду так и вовсе ни во что не ставят.

— У Нико лоб крепкий, не так ему просто с ума сойти, — усмехнулся Топрака.

— То было со склада башмаки и короткие штаны для игры в мяч утащили. А теперь, говорят, завалили тропинку, что вела на гору к Подлескам. Уже плугари плуг приготовили для пахоты, а дороги нет! Это все ваш Шакрия виноват.

— Умница мой Шакрия, клянусь старым саперави! Дорогу, говорит, делаем, поднимем на гору бульдозер, выкорчуем кустарник в Подлесках и расчистим поле для игры.

— Уже ведь расчистили ваше поле, Напетвари, — отчего им там не играется?

— В Напетвари нагнали машин, будут гараж строить.

— Кузницу построили, теперь гараж… Дела, что ли, в колхозе нет? Людей где взять? Кто строить-то будет?

— Не видал разве — сегодня школьники вместе с учителями целый день камни на Берхеве собирали и песок через грохот просеивали.

— Это, говорят, для нового клуба.

— А разве тот песок, что пошел на кузницу, не для нового клуба был заготовлен? — посмеивался Топрака. — Этот Нико из чертовой утробы вылез. Уж он не постесняется учительский песок в этот раз на гараж пустить.

— Я вот чему удивляюсь — как это взрослый, ученый человек связался с деревенскими сопляками? Дед у него человек работящий, отец, царство ему небесное, тоже был труженик, старший брат, помните, смотрел за скотиной так, как наш доктор за людьми. Что ж это ему втемяшилось? Уж не спятил ли?

— Так он ведь тут на отдыхе, Абрия, — заступился за Шавлего садовник Фома. — Отдохнет, уедет в город и ученым станет — нам же честь!

— Ученых на свете полным-полно. Гребут деньги лопатой и пишут в книгах: овсяница — сорная трава, вредна для посевов. Как будто я сам не знаю! На кой черт мне в книжках про овсяницу читать? Если хочешь помочь, выходи в поле и работай бок о бок со мной.

— Ежели, значит, к слову сказать, разве они вывезут за этот год столько камня из Подлесков? — усомнился Ефрем. — Ведь туда свален весь камень, собранный по приказу покойного Титико, еще когда мы расчищали землю выше Гичиани. Эти кусты так глубоко вросли в землю и так оплели камни корнями, что там и червяку не протиснуться.

— Да они не вручную собираются кусты корчевать — бульдозер хотят привести. Для того и дорогу проводят.

— Ну, если они приведут бульдозер и расчистят все Подлески, так там на четыре игровых поля места хватит.

— Если они такое дело сделают, в Подлесках прибавится не меньше пяти гектаров пахотной земли.

— Третьего дня нашему агроному захотелось Подлески осмотреть. Поднялась на гору, а тут как раз тропинку взрывчаткой подорвали. Говорят, до самого вечера пришлось там проторчать бедняжке Русудан.

— Кто тебе эту басню рассказал, Габро? Стала бы Русудан сидеть там весь день! Как только она показалась на горе, бросился туда мой Шакрия и помог ей спуститься. А она, как добралась до Берхевы, отблагодарила его своей плеткой. Шакрия говорит — уж я, мол, не стал дожидаться, пока она второй раз меня угостит, и припустил по гальке, как по асфальту.

— Ну и девка! — смеялся Фома. — Доброго молодца за пояс заткнет.

— Хоть бы она скорее развела побольше этой ветвистой пшеницы, или как ее там, чтобы трудодень чего-нибудь стоил.

— Почему она замуж не выходит, чего дожидается? Свет ведь не на одной только пшенице да кукурузе вертится!

— Закро ей не мил, а другие боятся его и на версту к ней не смеют подойти.

— Да и не похоже, чтобы она сохла по кому-нибудь.

— Может, есть у нее присуха в Тбилиси?

— Не думаю. Давно уж она туда не ездила, да и оттуда никто не приезжал. А уж если кто такую девушку полюбит, верно, и дня вдали от нее не выдержит!

— Да, хороша девушка, уж так хороша! И ведь родится же на свет такое дитя человеческое! Как встречу ее на дороге или в конторе, глаз не могу отвести!

— Не девушка, а золото, чистое золото! И колхозное дело ведет на совесть, и этот бывший генеральский сад с домом содержит в самом лучшем виде, — рассыпался в похвалах Фома.

— А уж как добра — прошлую зиму несчастная Сабеда только благодаря ей и перемоглась!

— А Миха она отцовские брюки с рубахой подарила.

— Кстати, слыхали вы, — говорят, этому чудаку Миха в винограднике ангелы явились. Плясали будто бы с кадилами в руках. А наутро ни одной груши на дереве не осталось.

— Небось пьян был старикашка!

— Померещилось.

— Ах, козлиная борода! Врет Миха, груши-то они с невесткой тайком собрали. Марта их потом корзинами на базар таскала.

— Миха и раньше что-то такое рассказывал. Помните — будто бы черт к нему привязался, выскочил ночью из кустов на Берхеве.

— Врет он, кто ему поверит? Нет никаких чертей, все это выдумки!

— А ну-ка об этом Топраку спроси! — Хатилеция смачно сплюнул в сторону и стал снова набивать трубку. — Расскажи- ка, Топрака, как на пути из Ахметы черт вскочил к тебе на арбу, повернул буйволов в сторону Хорхелы и привел к обрыву?

— Тьфу, чтоб ему сгинуть и пропасть навеки без следа! У Сачальского моста было дело. Догнал меня кто-то, вскочил на арбу и говорит: «Тебя все равно в сон клонит, давай мне хворостину, я проведу арбу». А у меня в самом деле глаза смыкаются — поленился даже спросить, откуда он меня знает. Отдал я нечистому хворостину и прилег сзади на арбе. Вдруг слышу — вода шумит, и сон сразу с меня соскочил. А надо сказать, что перед тем в горах шли дожди, и вода в Алазани высоко стояла. Вскочил я и вижу — этот мой «знакомец» ведет арбу по самому краю скалистого обрыва. Схватился я за кинжал и говорю: «Постой-ка, дай я к тебе поближе подсяду». А он сбросил хворостину, соскочил с арбы и пропал — сквозь землю провалился.

— Привет почтенному собранию! Что это вам тут плетет Топрака?

Ефрем встал навстречу председателю колхоза.

— Присаживайся, Нико.

— Сиди, сиди, Ефрем, я тороплюсь, а то бы охотно посидел, поболтал тут с вами. — Нико засунул руки в карманы и широко расставил ноги. — Габруа здесь?

— Здесь я. Что случилось?

— Твоя жена тебя ищет. Что-то она в последнее время без тебя скучает.

— Хи-хи-хи, — засмеялся Датия. — Нет, уж я не состарюсь до того, чтобы жена сама ко мне приставала.

Габруа нехотя встал и побрел за председателем.

Топрака поковырял палкой землю перед собой и негромко позвал:

— Нико, погоди минутку!

Председатель колхоза обернулся:

— Что, Топрака, не все еще рассказал?

— Есть в Индии особенные орехи — огромные дэвовы орехи. Подберется к такому ореху тощая, изголодавшаяся мышь, прогрызет дырку в скорлупе, заберется внутрь, выест сердцевину и разжиреет.

Нико терпеливо ждал окончания притчи, но Топрака, свесив над рукоятью палки белую бороду, невозмутимо молчал.

Председатель колхоза поиграл коленом отставленной ноги и спросил:

— Ты Какуцу помнишь, Топрака?

Старик удивился — с чего это Нико вспомнил Какуцу? Однако сделал вид, что не понял, о ком идет речь:

— Какого Какуцу?

— Какуцу Чолокашвили, того, что хевсуров взбунтовал. Поднял восстание, посмотрел, как разносили хевсурские каменные дома и дозорные башни, а сам ушел от беды, бежал за границу… Я тогда служил в армии и был там, видел все это. Помню, как хевсуры его ругали: «Так и так твою мать, Какуца. Дело ты начал, а до конца не довел!» Ты и в позапрошлом году рассказывал мне эту притчу. И тогда тоже оборвал посередине, не досказал до конца.

Топрака усмехнулся с довольным видом, снова свесил бороду над палкой и проговорил, цедя слово за словом:

— Ну, так ступай, как и в тот раз, не узнав, в чем дело. Придет время, я тебе и конец доскажу.

 

Глава двенадцатая

 

1

Услышав позади себя быстрые шаги, девушка оглянулась.

Кто-то, едва различимый в сумраке, шел за ней по дороге. Девушка продолжала путь.

Шаги все приближались.

Миновав длинный забор, девушка пошла вдоль ручья, бежавшего с журчаньем вдоль колючей изгороди.

Шаги раздавались теперь совсем близко; ее окликнули по имени.

Девушка узнала голос и пошла быстрей.

Но преследователь тоже прибавил шагу и без труда поравнялся с нею.

— Ты что, не слышишь, как я тебя зову?

Девушка молчала.

— Постой, Элико. Я хочу тебе что-то сказать.

Элико шла дальше, не задерживаясь.

Смутная фигура забежала вперед и встала у нее на пути.

— Почему ты не останавливаешься?

— Чего тебе нужно? Видишь — я с тобой знаться не хочу. Что ты ко мне пристал?

— Ну и не знайся. Я не о себе, а о деле хочу с тобой поговорить.

Девушка остановилась.

— Ого, дела у тебя завелись? Что случилось? Хочешь, чтобы я тебя и твоих дружков к нам в виноградник впустила?

— Да ну, ладно, Элико… Подумаешь, большая беда, если ребята несколько персиков в вашем саду сорвали!

— Значит, беда. Отец говорит, вас целая орава была. Да я своими глазами видела, как вы всё там переломали. Ну хорошо, сам ты влез — это еще куда ни шло. Но зачем целое стадо с собой приводить?

— Ну, не дуйся на меня, как маленькая девочка. Считай, что я один ваши персики съел.

— Так ведь мало того, что съели! Вам еще портить надо то, над чем другие пот проливали! Сами небось рукой боитесь пошевелить, ничего в дом не вносите, а чужое пускаете на ветер!

— Сказал — виноват, сдурил. Хочешь, пригоню ребят на сбор винограда? Как возьмемся дружно, в полдня с вашим виноградником управимся.

— Благодарю покорно! Жди от них проку, не столько сделают, сколько напортят.

— А то заставлю их мыть у вас винные кувшины или давить виноград или как-нибудь мотыжить вам подсобим.

— Мой отец ни в чьей помощи пока не нуждается.

— Ладно, пусть так, — сказал Шакрия. — Только слушай, перестань на меня злиться. До каких пор можно быть в ссоре?. Должны же мы помириться когда-нибудь?

— И не надейся. Я и раньше-то дурой была, что с тобой водилась. А теперь, когда я узнала, что ты за парень… Все равно из тебя человека не выйдет.

Шакрия засмеялся:

— А ты не заметила, как я в последнее время переменился?

— Ничего я не заметила. Какой ты был, такой и остался. Удивительно, как это ты сегодня решился на собрание прийти.

— А вот теперь, увидишь, всегда буду ходить.

— Ходи, если хочешь, дело твое. А меня оставь в покое.

— И тебя в покое не оставлю. Мы с тобой должны газетой крепко заняться. Уж я заставлю дядю Нико локти себе кусать от злости. Думаешь, я спущу ему все его проделки? Мы спину гнули, поле расчищали, а он обрадовался и строит там гараж. Целую неделю мучились, сколько камней оттуда перетаскали, ребята надорвались, перекатывая валуны, а уж кустов сколько пришлось выкорчевать — там их пропасть была, все кругом заросло. Мы себе все руки-ноги о колючки изодрали, две недели ходили расцарапанные, никак не заживало. Думаешь, я ему это спущу?

— Ну и не спускай, только от меня отвяжись!

— Ну, ты не очень-то нос задирай из-за того, что тебе доверили оформление газеты.

— Доверили! Как будто я вас просила! Я уже сказала, что отказываюсь, и все. Только и не хватало, чтобы председатель узнал, что я на него карикатуры рисую. И без того он во мне души не чает.

— Ничего он не узнает. Мы ему не скажем, а ведь он не гадалка!

За изгородью, в глубине двора, скрипнула дверь. Кто-то вышел на балкон.

— Уходи, как бы нас не увидели! Только этого и надо нашим деревенским сплетникам!

— Пусть увидят — чего ты боишься?

Они вышли на шоссе.

— Довольно, дальше за мной не ходи.

— Дорога для того, чтобы по ней идти.

— Ну, так ступай, а здесь я останусь.

— Нет, одному что-то неохота. Зря ты упираешься, Элико, нам с тобой на роду написано вместе ходить.

— Прошло уже то время, Шакрия!

Парень остановился и схватил девушку за руку выше локтя.

— Пошли, Элико, а то, честное слово, подложу взрывчатки и всех вас, Джавахашвили, разнесу в клочья.

Все тот же упрямый нрав, та же сильная рука, беспокойная голова, дерзкий язык. Девушка подчинилась чужой твердой воле, пошла рядом с парнем.

— Насчет взрывчатки вы молодцы. Еще сойдут ли вам с рук ваши давешние шалости с динамитом!

— Сошли уже, кто посмеет слово сказать! Дорогу мы сделали на славу — даже комбайн со своим хедером и то свободно на ней развернется.

Перед мостом Шакрия остановил свою спутницу и показал ей на черневшие впереди, в речном русле, кучи камней:

— Ну-ка, посмотри, бульдозер там?

— Ничего не видно, темно.

— А ты и с прожекторами его не видишь. Наставь-ка уши — слышишь, как тарахтит вдалеке? Это Омар повел бульдозер в Подлески.

— Ну и что?

— Это тот самый бульдозер. Вторую ночь он работает в Подлесках. Все ребята сейчас там, и ваши после собрания тоже туда пошли. Вот и я собираюсь туда на всю ночь. Еще немножко осталось расчистить, завтра, наверно, кончим. Поле для игры у нас будет такое, что поспорит с телавским стадионом.

— Как вы раздобыли бульдозер?

— На этом бульдозере Омар Шамрелашвили работает. Днем он наваливает камни для мостовой плотины, а ночью нам помогает. Мы обещали ставить ему каждый день хорошее угощение, а он сама знаешь, какой любитель вина.

— А где вы вино нынче достали?

— Шалико принес. Омар ведь знаешь какой — выпьет бутылку вина, вскочит на свой бульдозер и работает как бешеный. Больше бутылки зараз мы ему не даем, а то если он напьется, то все бросит к черту. Завтра утром в Подлесках уже будет чисто, а если останется где куст или корешок, мы лопатой выкопаем. За один день все закончим.

— Лучше было бы тебе вовсе туда не ходить, Шакрия. Оставь это дело — пусть посшибают себе лбы, кому охота. Если хочешь трудиться, поработай лучше в колхозе. Запишут тебе трудодни, да и люди скажут, что ты за ум взялся. Чем Эрмана тебе не ровня? Вы с ним погодки, и росту и силы в руках у тебя не меньше. Думаешь, ты хуже его справился бы с комсомольскими делами? До каких пор ты будешь без дела слоняться? Так-то ты собираешься семью строить? Ты на деда своего не гляди, он уже из ума выжил. Шатается без толку по деревне, все равно что мальчишка несмышленый, а дом и хозяйство взвалил на твою мать. Видишь, как ее сломили и состарили заботы! Твоя это вина и твоего деда! Неужели тебе хоть матери не жалко?

— Ну-ну, пошла причитать! Я сам лучше всех знаю, что мне надо делать. Не хватало еще, чтобы дядя Нико стоял у меня над головой и распоряжался: сделай то, сделай это.

— А ты не давай никому над головой у себя стоять — берись за дело и работай сам, как другие работают.

— Когда нужно, я от работы не бегаю. Ты думаешь, это дедушка Ило копается у нас на огороде и наш участок обрабатывает? Я там все делаю.

— Не ври, Шакрия, — не ты, а твоя мать.

— Я и мать, мы вдвоем..

— И это все?

— Мало тебе? Ну, вот видишь, я и сейчас работать иду.

— За эти труды тебе никто спасибо не скажет, Шакрия, да и пользы от них никакой. Выходи на колхозную работу, покажись людям, чтобы тебя не ругали все, кому не лень.

— Ты скажи, кто меня ругает, — я ему покажу!

— С тобой разговаривать — воду в ступе толочь. Не выйдет из тебя человека, нет!

— Какой я человек и что из меня выйдет, ты об этом поосторожнее рассуждай. Сколько раз тебе повторять? И не вырывайся, знаешь ведь, что не пущу. Я еще не поговорил с тобой о деле.

— Ну, так говори, чего ты тянешь? Кончай поскорей.

— Когда хочешь что-нибудь сказать, прежде всего надо убедиться, что тебя слушают. Ну, так вот о чем речь: стенгазету фактически будем делать мы с тобой. Материала у нас будет вдоволь. Темы для рисунков, если хочешь, я буду тебе придумывать, ты только рисуй.

— Я уже отказалась на собрании и еще раз скажу: нет у меня на это времени. Лето на дворе, дела хоть отбавляй. Когда мне еще рисованием заниматься?

— Будем по ночам работать. Я тебе стану помогать, и Coco поможет, и Махаре позовем, и Нодара… Хочешь, всех комсомольцев к тебе пригоню?

— Это все одни разговоры, Шакрия. Отец никого к нам во двор не пустит, да и мне не позволит из дому уходить.

— Ты об этом не печалься. Я тебе скажу, что надо делать, Вечером ложись в постель пораньше и притворяйся спящей. А как только твой отец уснет, вставай, одевайся и выбирайся из дому. Газету будем делать у нас или у Coco, как хочешь.

— Отвяжитесь вы от меня, Шакрия! Ночью надо спать. Я ведь так устаю после целого дня работы — нужно мне отдохнуть или нет? Стоит голову на подушку положить, и я уже сплю. Прикажешь потом просыпаться?

— Я знаю, где ты спишь, — на балконе. Я сам буду тебя будить. Через неделю мы должны повесить перед кабинетом дяди Нико стенгазету, где будет красоваться его жирная рожа.

— Чего он вас сбивает с толку, этот досужий человек? И без него-то вы все шальные… Сам небось сидел на собрании и посмеивался в душе, а вы целый переполох устроили. И с какой стати именно тебя редактором выбрали — тоже мне нашли примерного комсомольца! Э, жаль, не заглянул туда дядя Нико, не гаркнул на вас, чтобы вы задали стрекача! А Эрмана-то, Эрмана, видно, он совсем одурел, что соглашается на ваши затеи! Вы даже Эрману свели с ума — вот увидишь, скоро его вытурят из секретарей!

— И пальцем не посмеют тронуть! Мы — комсомольцы, и мы сами выбираем себе секретаря. Никто, кроме нас, не вправе его прогнать. Ты думаешь, всякий, кому только заблагорассудится, может помыкать нами? Нет, милая, не так обстоит дело! И от комсомола кое-что зависит. Какое право имеет дядя Нико хоть слово нам сказать, если мы ничего плохого не делаем?

Девушка вспылила:

— Это все ваш друг-приятель виноват!.. Ходит сам без дела и вас сбивает с пути, голову вам морочит! Чему он вас учит? Скажи — чему? Брось глупости, Шакрия, иди работать в колхоз. Давай выходи в поле — вот хотя бы с нашей бригадой. Будем с тобой вместе. Ну, право, что это такое — неужели тебе не надоело без дела таскаться!

— Что-то ты, Элико, понемножку стала язык распускать! Составила мне тут целую программу! Я и без того очень даже много работаю. С тех пор как мы забрали футбольную форму, ни руки, ни ноги мои отдыха не знают. Ты думаешь, это шуточное дело — очистить целое поле от камней и выкорчевать кустарник?

— Бегал в город простофиля, а спроси его — зачем?

— Ну-ну — потише! Посмотрите-ка на нее! С завтрашнего дня начинаем.

— Завтра мне некогда.

— Тогда послезавтра.

— И послезавтра тоже.

— Ну, так послепослезавтра.

— Оставь меня в покое, Шакрия. Оставьте вы все меня в покое, а там хоть заставьте Берхеву течь в гору!

— Понадобится — и это сделаем. А тебе я даю три дня сроку, чтобы нашла время. До тех пор будем собирать материал.

Парень влепил Элико в щеку звонкий поцелуй и помчался сломя голову через Берхеву.

— Дурень! Полоумный! Сумасшедший!

Девушка, хмурясь и в то же время улыбаясь, повернула к дому.

 

2

Тедо испуганно хлопал рыжими ресницами, стараясь не встретиться глазами с дядей Нико.

Никому из собравшихся и в голову не приходило, что поступок бедняги аробщика мог быть подсказан какими-нибудь тайными, низменными соображениями.

Между тем в кабинете сгущались тучи. Пахло грозой.

Бегура стоял посреди комнаты — тщедушный, заросший щетиной, покорный и молчаливый.

Наконец он поднял на председателя бесхитростный взгляд и, превозмогая робость, заговорил:

— Не смог я сдержать окаянную животину, Нико, что тут поделаешь! Этот чертов буйвол как рванет вбок, потянул за собой напарника, и, глядишь, вкатили арбу прямо к тебе во двор. Дикий ведь он, почитай что, бугай, недавно только холощен. Еще хуже бывало — ехал я давеча по проселку, а он, волчья сыть, дернул шеей, выломал притыку из ярма, припустил по полю вскачь и бежал, не останавливаясь, до самой Алазани. Весь день я за ним гонялся. Аробщики из Саниоре везли навстречу солому. Кинулся на них, проклятый, поддел рогом колесо одной арбы и чуть было ее не перевернул. Поздно вечером только сумел я пригнать его назад. Сущий дьявол! Целый день арба из-за него на дороге простояла.

Тедо обмяк, откинулся на спинку стула и облегченно вздохнул.

На хмуром лице Маркоза блеснуло даже подобие улыбки.

— Ничего удивительного! Что с Бегуры спрашивать — навязали бедняге бешеного буйвола… Ведь вот нашелся же человек, сумевший объездить горячего коня! Надо было и этого черного дьявола пристроить в крепкие руки.

— Прикрепим и его тоже к Иосифу Вардуашвили.

— Хватит с Иосифа Вардуашвили и того, что к нему прикреплено. Ловко тот жеребец меня лягнул — прямо в старую рану саданул копытом. — Рослый виноградарь схватился за свою богатырскую ляжку чуть повыше колена. — Вот, нога до сих пор болит. Удивляюсь, как он из меня дух не вышиб! А к плугу этого дьявола все не могу приучить, никак его не обломаю.

С разных сторон послышались сдержанные смешки.

Председатель колхоза пронизывал недвижным, суровым взглядом виновного, который стоял перед ним с беспомощной улыбкой на лице, сжимая в руках свою верную хворостину.

Русудан стало жаль аробщика.

— Маркоз прав, дядя Нико. Почему вы не дадите Бегуре другого, более смирного буйвола?

Дядя Нико медленно повернул к девушке свою тяжелую голову и некоторое время внимательно смотрел на нее. Потом, подняв густые брови, сказал с теплотой в голосе:

— Дело не в буйволе, дочка. Если бы у Бегуры в то утро шла под ярмом самая спокойная и кроткая буйволица, все равно эта арба с сеном свернула бы ко мне во двор. Вот, посмотри кругом, сколько здесь собралось людей. Все сидят, молчат, никто в открытую ничего не скажет. А ведь девять человек из десяти в душе уверены, что не зря Бегура привел ко мне на двор арбу с сеном с горы Пиримзиса.

Собравшиеся зашумели, заговорили наперебой:

— Ну что ты, Нико!

— Ничего подобного никто и не думает!

— Что за вздор, право!

— Вздор? — Председатель приподнялся, грозно сощурив глаза.

В кабинете стало тихо.

— Вздор, говорите? Ну, так скажу ясней. Что такое Бегура? Гнилой зуб. Думаете, я возьмусь за этот зуб и стану его выламывать? Нет, я ту челюсть отыщу, в которой этот зуб сидит. Поняли? — И дядя Нико опустился на свое место.

Русудан поняла тайный смысл сказанного председателем и промолчала.

Дядя Нико с минуту смотрел на присутствующих ястребиным взором. Потом надел очки и придвинул к себе лист бумаги, лежавший перед ним на столе.

— Ну, довольно об этом. Займемся тем делом, из-за которого мы тут собрались. На повестке два вопроса: первый — назначение общего руководителя всех полеводческих бригад и второй — подготовка к сбору винограда. Есть у кого-нибудь замечания по поводу порядка дня?

— Рано о виноградном сборе думать, Нико, еще не всю кукурузу по второму разу пропололи. — Абрия рассеянно скреб частую щетину у себя на подбородке.

— А ты чего, Бегура, воткнулся, как кол, посреди комнаты? Садись, ты ведь не прозрачный!

Председатель показал взглядом на дверь неловко переминавшемуся с ноги на ногу аробщику:

— Ну; с тобой мы уже покончили. Можешь идти.

— Почему же покончили, Нико, что я такого сделал?

— Ступай, ты нам больше не нужен.

— Отчего же не нужен, прости господи, неужто я так ни на что больше и не могу пригодиться?

Эрмана встал, взял аробщика под руку и повел его к двери:

— Да не из колхоза тебя выставляют, дяденька, просто тут заседание правления, и твое присутствие больше не требуется.

— Эх, не знаю, не знаю, сынок… Да ведь не виноват я, такой буйвол дикий… Ты-то ведь понимаешь…

Эрмана закрыл за ним дверь и вернулся на место.

— Вторую прополку кукурузы мы давно уже закончили, Абрия. Пока ты с товарищами косил солому, Сико и с ним многие другие мотыжили кукурузу.

— В неполивных землях овсяница поднялась в человеческий рост. Плохая это прополка!

— Тут уж ничего не поделаешь. Это поле мы оставили на силос.

— Закрома у нас нынешней осенью от зерна ломиться не будут — что ж целое поле сорнякам отдавать?

— Что тебя-то заботит, Иосиф?

— Пока человек жив, забота у него не переведется. Зачем оставлять поле непрополотым, если можно его промотыжить и получить урожай? Лишним он был бы, что ли? Избытков пока что у нас не бывало, а если и будут, так не подавимся.

— Что ж ты только о себе думаешь, а скотине разве не нужно кормиться? Скотину ведь тоже жалко. Помнишь, три года назад все поголовье у нас чуть не передохло от бескормицы в начале весны? Несчастные животные поедали осот и колючки, как сдобные пироги.

— Только на сене да на соломе скотина не продержится, силос необходим, — поддержал председателя ветеринар.

— А коли необходим, так и выращивайте его особо.

— Нет у нас на это земли, Иосиф. В первый раз, что ли, слышишь, что площадей у нас не хватает?

— Не хватает, не хватает… Заладили одно, да ведь причитаниями делу не поможешь. Не хватает площадей — сейте по стерне. Вот у нашего бедного агронома уже голос пропал, столько она об этом твердит. Почему вы не слушаетесь ее, не выращиваете на стерне силосные корма? Столько кукурузы на ветер пускать — да это же грех! Война давно уже кончилась. В войну мы терпели лишения, ни слова не говорили, но зачем нам теперь себя ограничивать? Разве плохо, если заведутся у нас излишки?

— Об излишках потом будем говорить. Пока нам впору заботиться о необходимом.

Председатель покосился из-под сдвинутых бровей на Реваза и снова обратился к Иосифу:

— С кем поведешься, от того и наберешься, — не зря это сказано. Больше ты ничему от своего бригадира не научился?

— Я и без бригадира во всем прекрасно разбираюсь.

— А если разбираешься, то почему не соображаешь, что в этакую засуху кукурузу на стерне никак не вырастить? Ты ведь толковый человек, Иосиф, и хороший работник. Вот ты чуть ли не каждый день ходишь на Кондахасеули — неужели ты не заметил, что даже плантажный плуг до влаги добраться не может, хоть и врезается в почву на полметра? Разве сейчас уродится на стерне кукуруза?

— Можно подумать — ты господь бог и сам тучами ведаешь. Откуда ты знаешь, что все лето так и будет стоять засуха? А если пойдут дожди?

Председатель нахмурился:

— Если хочешь, Иосиф, дожидайся дождя, твоя воля, а нам позволь сейчас заняться теми делами, которые не терпят.

— Эх, промотыжили бы мы уж и ту кукурузу, Нико, сняли бы хоть какой ни на есть урожай. Вон Ника Чаприашвили говорит — трава на Пиримзисе такая, что косить ее будут до конца августа. Неужели не хватит корма на зиму скотине?

— Не будет от этой кукурузы проку, дядя Абрия, — вмешалась Русудан, — она уже перестояла, початки не завязались — сколько ее ни мотыжь, урожая не получишь. А силос нам тоже нужен. Коровам очень полезен зимой сочный корм. Пусть будет у нас много сена и, кроме того, много силоса. Чем это плохо? Силос — это консервированный зеленый корм. Если хранить по всем правилам, его хватит на несколько лет.

— Правильно говорит Русудан, — постарался в свою очередь умиротворить старика ветеринарный врач. — Третьего дня приезжал секретарь райкома, осматривал колхоз и похвалил нас: оказывается, мы первые в районе по количеству заложенного силоса.

— Ну, довольно об этом, вернемся к делу. Скотина скотиной, но главное все-таки люди. В последнее время урожайность пшеницы у нас очень понизилась. Семь с половиной центнеров с гектара — это просто смешно. Вон в Кедах, бывает, выдают по полпуда пшеницы на трудодень.

— Нам с кедцами равняться не приходится. Ширакским полям конца-краю нет.

— Дело тут не только в площади, Элизбар. Ну-ка, спроси Русудан, сколько центнеров снимают с гектара в Цители-Цкаро?

- Там земля жирная. Плуг ее режет, будто это не земля, а сыр. А взглянешь на пашню издали — как гишер блестит.

Председатель уперся сплетенными пальцами в стол и поджал губы. Потом вздернул бровь и посмотрел искоса на заведующего фермой:

— Ты когда-нибудь тощее мясо варил?

— Конечно! Ведь не всякий раз жирное достанешь!

— Ну, а как оно на вкус — похуже жирного?

— Еще бы!

— Ну, а если масла туда добавить — разве не станет вкусней?

— Так мы ведь каждый год вносим в почву удобрения, а урожай такой же, как был.

— Правильно, вот и агроном здесь — пусть Русудан скажет, от нее ведь ничего не укроется!

— Можно подумать, что каждое слово агронома для вас закон! Да стоит только агроному отвернуться, как вам уже наплевать с высокого дерева и на удобрения, и на поля.

— Почему так говоришь, дядя Нико? Женщины целыми днями спины себе надрывают — таскают ведрами удобрения и рассыпают по пашне. Вот хоть Марту спроси или Тебро — они обе здесь. Сколько они вывезли и рассыпали удобрений на поле у большого дуба? Да и Русудан прекрасно знает. Почему она ничего не говорит?

Русудан молчала.

Дядя Нико стукнул кулаком по столу и встал.

— Ты бы, Маркоз, чем на собраниях разглагольствовать, своим собственным делом поусерднее занимался. Вносят удобрения? Как же, рассказывай! Рассыплют по краям поля то, что мы добываем с великим трудом и что для нас ценнее золота, а дотащить ведро до середины пашни, на двадцать — тридцать шагов, им лень! Агронома спросить? Да что мне агронома спрашивать — разве я сам вас не знаю? Пока стоит человек у вас над душой, стараетесь показать, что работаете, а стоит ему спиной повернуться, как вам уж ни до чего нет дела. Лишь бы только то место пустым осталось, где эти самые удобрения были в кучу свалены, а куда они денутся, где будут рассыпаны — на это вам наплевать. На ветер пускаете трудодни! Весной выйдешь в поле — по краям участков нива по колено, а ступишь в нее, поглядишь внутрь участка — кровь в голову бросится. Всходы тощие, жалкие, желтые, будто лихорадка их иссушила. Так-то вы поля удобряете? — повысил голос дядя Нико. — А Маркоз расселся тут и болтает! Где бригадиры, почему они не видят этого безобразия? Или видят, но молчат? Почему? Потому что страдает колхозное дело, а не их собственное? Потому что каждый знает только свой приусадебный участок, а что станется с общим добром, его не заботит? Ну ладно, если уж так, то я поставлю над вами такого человека, что будете проклинать день своего рождения! Разжирели, разнежились!

Иосиф Вардуашвили не сводил настойчивого взгляда со своей жены.

Тебро не выдержала его немого укора и, выбрав минуту, ответила огнем на огонь председателя.

— Нечего ссыпать в одну корзину панту и садовые груши, председатель! — вскричала она, вскакивая с места. — А ну, вы, женщины, скажите — кто таскал полные с верхом ведра, по два сразу, на самую середину пожни? Кто, пока вы отдыхали под боярышником, нипочем не хотел бросить работу? Кто, не присаживаясь, кое-как съедал кусок хлеба с луком и снова брался за ведра? Кто собирал рассыпанные вами где попало удобрения и приносил их обратно к большому дубу? Говорите, что же вы языки проглотили? Ну, вот хоть ты, Маро, — ты ведь там была, что ж молчишь, слова не скажешь?

— Что ты на меня накинулась, точно здесь никого больше нет!

— Ну, так скажи ты, Нато, ты ведь тоже видела.

Нато опустила голову и ничего не сказала.

— Вон как все сразу онемели! Там-то небось болтали, языкам отдыха не давали! На тот свет, дескать, все наравне уйдут — и те, что работали, и те, что без дела сидели! Так мне и надо! До сих пор я никогда ничего не говорила, но уж теперь не ждите, чтобы я молчала!

Тебро села, скрестив руки на пышной груди, сердито оглядела своих товарок и украдкой кинула взгляд на мужа.

Иосиф потирал с довольным видом свое больное колено.

Председатель снял очки и положил их перед собой на стол.

— Если бы мы считали, Тебро, что ты плохо работаешь, то и не премировали бы тебя каждый год добавочными трудоднями. Я о тебе ничего не говорю. Пусть бы у остальных болела душа за колхозное дело так, как у тебя, или хоть вполовину! Но когда вырубают кустарник, бывает, что вместе с колючками и хорошее дерево под топор попадет.

— Вон в Подлесках кустарники вырубали — однако же грушу гулаби, привитую Фомой на дичке, не тронули! Лоботрясы, ветер в голове, а обошли стороной!

— Ладно, сказал же я — о тебе речи нет, ну и успокойся. Не на колени же стать перед тобой!

— Очень мне это нужно! Становись на колени, перед кем до сих пор становился, — не унималась жена Иосифа Вардуашвили.

— Замолчи, а то я сейчас же велю тебя вывести! Ты на заседании правления, а не на базаре. Не для того я вас собрал, чтобы вы тут галдеж устраивали!

— А я и сама уйду — на черта мне твое собрание! Я бы и в поле не вышла работать, да муж велел подсобить, сказал, что в виноградниках пока дела мало. А то бы, ей-богу, не совалась!

Самолюбивая женщина решительно поднялась и вышла, хлопнув дверью.

Иосиф чуть заметно улыбался и то и дело поглядывал исподлобья на дядю Нико.

Председателя раздражали эти взгляды, но он сдержался и ничего ему не сказал.

— Я знаю, все свои надежды вы сейчас возлагаете на ветвистую пшеницу. Но мы ни на будущий год, ни даже на следующий за ним не сможем еще засеять все наши поля этой пшеницей, потому что выведенные нами семена принадлежат не нам одним.

— Кому же еще, кроме нас?

— На нашей земле выросла, — значит, наша!

— Зачем ее в Телави отдали? Где у нас лишняя?

— На семи гектарах сеяли — неужто не хватило на семена?

Дядя Нико подождал, пока шум утих и продолжал так же спокойно, не повышая голоса:

— Ветвистую пшеницу вывела наша землячка, наша дочь, агроном нашего колхоза, но открытие ее принадлежит всей Грузии. А в Грузии не одна только наша деревня. Дня не проходит, чтобы в Телави не позвонили по крайней мере из десяти мест: тот просит сто кило на семена, другой — двести, а иные даже думают, что мы торгуем ветвистой пшеницей, и заказывают тонну или полторы. Вчера я сам присутствовал при разговоре: секретарь Гагрского райкома лично явился в Телави и не отставал от нашего секретаря, пока ему не обещали сто пятьдесят кило. Сразу ею засеять все наши поля не удастся — надо ее распространить и в других местах. А наше дело пока — позаботиться о том, чтобы засеять наши земли другими, обычными семенами. Разве «долиспури» плохой сорт? Для наших условий он подходит гораздо больше, чем «краснодарка». Питательность у него высокая, припек большой. Вкус и запах — просто замечательные.

— И зерно выносливое, головня его не берет.

— Все правильно — только надо уметь ее вырастить.

— Вот для того мы сегодня и собрали вас всех — членов партии, членов правления, бригадиров, звеньевых, актив и вообще всех, кто пожелал прийти и кто уместился в этой комнате, — отказу никому не было. Обсудили мы на партийном собрании и постановили, а теперь и вам сообщаю: чтобы поднять урожайность, чтобы поля наши были всегда обработаны самым лучшим и тщательным образом, словом, чтобы над полеводством был настоящий хозяйский надзор и о хлебных полях проявлялась неусыпная забота, решили мы назначить бригадира четвертой виноградарской бригады Реваза Ефимовича Енукашвили начальником второй полеводческой бригады и одновременно — общим руководителем всех полеводческих бригад. Реваза вы знаете, каждому известно, что он за человек. Это неутомимый работник, необычайно усердный, преданный интересам колхоза и известный во всем районе как передовой бригадир, один из самых лучших. Его виноградники прекрасно ухожены и считаются образцовыми не только в нашем колхозе, — но и во всем районе. Он каждый год получает премии и является примером для других. Райком мы информировали, и вопрос согласован. Ну вот — таково постановление нашего партийного собрания. Что вы скажете: достоин ли Реваз такого доверия? Справится ли он, если мы поручим ему все наше полеводство?

Для большинства присутствующих сообщение дяди Нико не было новостью. Однако никто не сказал ни слова.

— Что вы молчите, люди добрые? — заговорил Реваз. — Уж не думаете ли вы, что я на седьмом небе от радости? Если у кого-нибудь есть возражения, высказывайтесь. Я обижаться не буду. Может, вы предложите кого-нибудь другого? Тут и кроме меня найдутся хорошие работники — многие даже и получше, чем я.

— Кандидатура подходящая. Так ничего не получится, надо голосовать, Нико, — нехотя процедил бухгалтер.

У Тедо лицо стало землистого цвета.

Маркоз озадаченно моргал.

Наконец к бывшему председателю вернулся голос:

— А кому бригаду Реваза передадите?

— Туда мы назначим Сико.

— Ну, так передадим бригаду Сико Ревазу, как решили, и все. Для чего еще общий руководитель всех бригад?

— Тедо прав. Общий руководитель у нас и так уже есть. А бригаду Сико, если это нужно, я могу принять.

— Давайте назначим общим руководителем Тедо.

— Поставим на голосование. Если ты, Маркоз, против Реваза, не подавай за него голоса.

— Назначим Реваза. Дельный парень, молодец.

— А у Тедо большой опыт.

— Если кто сумеет выправить полеводство, так это Реваз. Я за Реваза.

Никто не выступил против. Все голосовали за Реваза, только Тедо и Маркоз воздержались.

— Слушай, Нико, а ведь на партийном собрании не ставился вопрос об общем руководстве полеводческими бригадами. Мы же постановили только обменять местами Сико и Реваза.

— Неважно, Тедо. Позже мы внесли небольшую поправку. А ты что, имеешь что-нибудь против?

— Да нет, почему? Реваз прекрасный парень, только… Не нужен нам общий руководитель. Для общего руководства существует председатель колхоза, а он у нас уже есть, дай бог ему здоровья. Зачем нам еще другой?

— Ты-то о чем печалишься, Тедо? — криво улыбался Иосиф Вардуашвили. — Это я должен огорчаться, что Реваз уходит из нашей бригады. Сико хороший парень, но уж очень мы к Ревазу привыкли. Да ничего не поделаешь — партийное решение.

— Ладно, прекратите разговоры. Собрание еще не кончено. Этот вопрос решен, теперь дело за самим Ревазом. Остался еще один вопрос — о подготовке к виноградному сбору. Ну, Сико, ты у виноградарей — молодой бригадир, но виноградники мы вручаем тебе такие, что и враг залюбуется.

— Да ведь рано еще к виноградному сбору готовиться. До осени далеко, а у нас тысяча других не сделанных дел.

Нико развел руками:

— Удивительный ты человек, Абрия! Когда, какие дела мы оставляли без внимания? Только пойми — жара в этом году стоит неимоверная, виноград вот-вот уже начнет наливаться, и созреет он нынче раньше обычного. Так что пора уже о сборе заботиться. Надо нарезать прутьев, сплести большие корзины и маленькие кузовки, надо вымыть, выскрести винные кувшины и зарыть три новых больших кувшина в марани. Да и не только это — ведь скоро и кукуруза постучится к нам в дверь. О ней тоже надо подумать. На дальнем поле, возле мочагов, у нее уже хохолок подсыхает.

— Ну, время ли хохолку подсыхать… Да у такой кукурузы и початки не завяжутся!

— Слушай, да разве на кукурузе и винограде свет клином сошелся? Почему о скотине не хотите подумать? Солома и сено к хлеву не свезены, стойла и кормушки давно пора менять и чинить, телятника у нас все еще нет, надо для него найти место. На горах нет больше травы, а ведь требуется, чтобы животные вес нагуливали. Мясо-то надо государству сдавать. Скотина после выпаса в горах требует подкорма. Не можем же мы набирать мясо для поставок за счет поголовья — откуда нам столько взять? А вы тут о виноградном сборе печалитесь.

— Правду говорит Элизбар! Да и не только о рогатом скоте надо думать, есть и другие неотложные дела в колхозе. Вот, к слову сказать, нет теплых зимних помещений для свиней. Свиноматкам необходим усиленный подкорм. Скоро начнется второй опорос — куда мы их поместим? Из весенних поросят надо выкормить здоровый молодняк. А у нас даже корыт порядочных нет, чтобы свинья могла толком поесть и воды напиться.

Ветеринар выпрямился на стуле и посмотрел на председателя, сидевшего с рассеянным видом.

— Это все не шутки, Нико. Необходимо уже сейчас позаботиться о животных, а то скоро в горах похолодает, и отары пригонят в долину. Настанет пора овечьего окота, значит, надо найти место и выделить помещение для искусственного осеменения овец. Баранам-производителям тоже нужен усиленный подкорм, а у нас не хватает ячменя и овса. Потом придет пора стрижки и противооспенной мойки, а ведь еще и бассейн не сделан.

— А шелковичные черви? О червях почему забываете? Где это слыхано — навьючили на нас огромное дело, а сами и думать о нем забыли. Уход за червями не нужен? Кормить их не полагается? Вон вчера Иа Джавахашвили с топором за нами погнался, оттого что мы хотели нарвать тутовых листьев у него во дворе. К колхозным деревьям нас тоже не подпускают — давеча коротышка Нодар отнял у женщин мешки, когда они обирали тутовые листья…

— В колхозе тутовые деревья недавно только посажены, не время еще их обрывать, Марта. Да и ухода за ними нет никакого. Надо обрубать лишние боковые ветки и землю разрыхлять вокруг молодых деревьев. Без ухода все хиреет и чахнет.

— И боковые ветки, и молодые побеги обрубили те, кому все разрешается, а нас и близко не подпустили?

— Не подпустили? А знаешь почему? Потому что вместе с боковыми ветками вы и не боковые рады прихватить.

Председатель поднял голову и обвел глазами собрание.

— А я все сижу, жду — скоро у вас уймется зуд в языке?

Разговор в кабинете постепенно затих.

— Напустились на меня и бубните, как поп Евангелие, — стих за стихом! Думаете, я без вас не знаю, что надо сделать? Это заседание правления, понимаете? Скажите спасибо, что я вас всех пригласил и рассадил тут, у себя в кабинете. Если какой-нибудь вопрос в повестке не нравится членам правления, то они, и только они, имеют право выступить против и требовать его исключения из порядка дня. А вы чего расшумелись? Я созвал это расширенное собрание потому, что все перечисленные вами здесь вопросы сами собой решаются при улучшении зернового хозяйства и поднятия урожайности. Это сегодня наша самая главная, самая неотложная задача. А все остальное, о чем тут говорилось, мы рассмотрим на следующем заседании. Разве случалось, чтобы мы оказались к чему-нибудь неподготовленными? Всякий раз, когда бывало нужно, мы собирались, обсуждали вопрос, принимали решение и встречали как подобает, по мере наших возможностей, беду или радость, стучавшуюся к нам в дверь. Разве плохо было бы заблаговременно подготовиться к виноградному сбору? Не хотите? Не надо. Куда все стадо, туда и старухина телушка… — И дядя Нико повернулся к счетоводу: — Ну-ка, дочка, какие у тебя там есть заявления? Раз уж мы в сборе, скинем и это дело с плеч, прежде чем закончить наше торжественное собрание.

— Шавлего Шамрелашвили просит принять его в члены нашего колхоза.

— Что-о? — Председатель уставился прищуренными глазами на медальон из поддельного золота, висевший на шее у девушки-счетовода.

Присутствующие задвигались, заерзали, стали переглядываться с недоумением.

— Кто просит? О чем? — Дядя Нико нащупал одной рукой очки на столе, а другую протянул к счетоводу: — Дай-ка сюда эту бумагу, дочка!

Он поднес листок чуть ли не к самым глазам, потом отставил его и посмотрел издали.

— Ну-ка, Тедо, взгляни, кто тут подписался — в самом деле Шавлего?

Головы бывшего и нынешнего председателей соприкоснулись. Нартиашвили посмотрел на листок и бросил сухо:

— Да, Шавлего.

Нико перекрестился и покачал головой:

— Господи, спаси и помилуй! Или я не в своем уме, или всем этим вот людям наяву сны снятся.

— Чего ему надо, смеется над нами, что ли?

— Спятил, как есть спятил! Люди в город бегут, чтобы только подальше от мотыги и лопаты, а он из города сюда…

— Давайте примем, ребята, говорят, он очень ученый.

— Примем, конечно! Да он один с тремя гектарами виноградника свободно управится.

— Так он тебе в виноградник и пойдет! Засядет в конторе или пристроится заведующим где-нибудь на ферме.

— Все равно, пусть работает где хочет — в людях у нас недостаток. Зачем же ему отказывать?

— Чего ты ждешь, Нико, — примем, и дело с концом.

Председатель сидел притихший и задумчиво теребил кончики усов.

«Значит, он не в шутку… Что-то такое я заподозрил при последнем разговоре. Но для чего он лезет в колхоз? Как будто собирался наукой заниматься? Какой у него расчет, что он задумал? Осторожней, Нико! Нынешнюю молодежь сам черт не раскусит!»

И он сказал решительно:

— Нельзя сейчас принимать — заявитель отсутствует. Отложим до следующего заседания. У этих ученых людей семь пятниц на неделе. Сегодня он просится в колхоз, а завтра может и передумать.

— Если ему охота работать у нас, можно и без оформления обойтись. Пусть поработает это лето, а трудодни мы запишем его деду.

— У его деда, Маркоз, и без того трудодней хватает. Да, может, человеку от души хочется к нам в колхоз? Вон в Кварели и в нижних деревнях полно нынче Героев Социалистического Труда!

— Может, он не на время хочет вступить в колхоз, а навсегда? Парень, говорят, ума палата, почему бы его не принять?

— Довольно гадать и спорить. Не можем принять. Если бы человек всерьез хотел к нам вступить, он был бы сейчас здесь. Отложим до следующего заседания.

Реваз, сидевший до сих пор в молчании, поднялся с места, бесстрашно отразил угрожающий взгляд дяди Нико и заговорил медленно, чуть ли не с расстановкой:

— Пример того, как принимать заглазно новых людей в колхоз, подан нам самим председателем. Бог весть откуда взявшегося человека сделали заведующим всей колхозной зерносушилкой, оказали ему такое огромное доверие, назначили на исключительно ответственный пост. А что это за человек? Кто он, откуда, какое у него прошлое — никому не известно. Ни он нас, ни мы его не знаем. Что ему здесь, у нас, понадобилось? А Шавлего — уроженец нашей деревни, и, плох он будет или хорош, мы с ним всегда сумеем ужиться. Мы всё о нем знаем; в его роду еще не случалось, чтобы кто-нибудь изменил работе или другу.

— Правильно!

— Отец его жизнь положил за колхозные отары!

— Наш уроженец — мы его и принять должны.

— Ну да, примем, а он тут начнет баловаться и других от дела отрывать.

— Зачем заранее на человека клепать, Георгий? Откуда ты знаешь, что у него баловство на уме?

— Надо принять. Ставьте на голосование! — Реваз подвинул свой стул вперед и сел.

— Нельзя этого человека принимать. Забыли, как он утащил со склада спортивную форму и роздал ее всяким хулиганам и бездельникам? — не унимался молодой Баламцарашвили.

При упоминании о спортивной форме сидевшего у окна Лео передернуло.

— А кто, как не он, затеял взорвать тропинку, что вела в Подлески, и принялся устраивать спортивное поле на самых лучших колхозных землях? — вторил Георгию его брат.

— Обложили псы медведя, ох, пришел ему конец! Бедняга Шавлего, что-то с ним будет!

Голос донесся с балкона, и сидевшие близ окна повернули головы в ту сторону. Но в темноте никого не было видно.

Однако от острого слуха дяди Нико ничто не могло укрыться. Он сразу узнал по голосу Шакрию и строго сказал Эрмане:

— Ступай сейчас же, выставь за калитку всех, кто прячется на балконе или во дворе.

— Ничего не получится, дядя Нико, не послушаются меня.

— Оставь, Нико, чем они тебе мешают?

— Давайте голосовать, не время за мальчишками гоняться. Всем уже пора домой.

Председателю пришлось согласиться, и поднялось сразу с полсотни рук.

— Опустите руки! Кто вас спрашивает, кого нам принимать и кого нет? Голосуют только члены правления.

— Пусть все примут участие в голосовании, дядя Нико, — сказал Реваз. — Все равно ведь решение правления утверждается народом на общем собрании. Ну вот — народ здесь. Не мешайте же ему высказаться.

Нико откинулся всей своей тяжестью на спинку стула и на мгновение прикрыл глаза.

«Нет, право, этот Реваз может с ума свести человека!»

Против Шавлего было подано только три голоса.

— А ты почему не голосуешь ни «за», ни «против», Русудан, дочка?

Русудан внимательно рассматривала сплетенные из колосьев кисточки, висевшие на стене, над головой председателя.

— Я этого человека не знаю, дядя Нико, и ничего не могу сказать о нем — ни плохого, ни хорошего.

Дядя Нико провел ладонью сверху вниз по лицу. Потом повернулся к девушке-счетоводу и сказал погасшим голосом:

— Что там у тебя еще за бумаги, дочка? Может, директор Телавского пединститута тоже просится к нам на работу?

— Это все заявления, дядя Нико. Шакрия и Coco, сын Тонике, просят принять и их в члены колхоза.

— Что, что, что-о?

Председатель вцепился обеими руками в край стола и стал медленно подниматься со стула.

 

3

Из-под клена вынырнула смутная фигура. Она неуклюже перескочила через высохший ручей и встала посреди дороги.

Русудан вздрогнула и остановилась, изо всех сил сжимая в руке свою верную плеть. Однако через минуту она догадалась, кто перед ней.

— Здравствуй, Закро. Рада, что тебя встретила. Я давно уже собираюсь с тобой поговорить.

Фигура замерла от неожиданности. С минуту она раскачивалась из стороны в сторону, а потом послышалось неясное бормотание:

— Русудан… Русудан… Русудан…

— Сойдем с дороги, Закро. Не хочу, чтобы нас кто-нибудь увидел. Под деревом нам будет гораздо спокойней.

Растерявшийся силач не двигался с места. Лишь когда девушка, легко перепрыгнув через ручей, скрылась в густой тени клена, он последовал за нею.

Молча сидели они на траве.

Час был еще не поздний; приглушенный ропот доносился со стороны села — там еще не спали.

Закро смотрел на Русудан словно завороженный. Как часто воображал он со всеми подробностями свой разговор с нею при такой вот счастливой встрече! А теперь, когда она сидит рядом, ничего не приходит ему на ум — онемел, да и только! Наконец, облизав сухие, горячие губы, Закро кое-как выдавил из себя:

— Ты не боишься, Русудан? Не надо меня бояться… Я человек простой, неотесанный, но ты все же меня не бойся.

Девушка уперла книгу ребром себе в колени и положила на нее подбородок. Она смотрела на озаренную луной дорогу и молчала.

Давно уже сознавала Русудан, что ей не избежать объяснения с Закро. Она знала, что не так-то просто будет разговаривать со сгорающим от любви богатырем, и сидела притихнув, собиралась с мыслями.

— О чем ты хотела со мной поговорить, Русудан? Не молчи, пророни хоть слово. Дай еще раз услышать твой голос, а там хоть убей! Все равно не жилец я на свете. Так близко я еще никогда не слышал твоего голоса… Знал я, что он сладкий, как мед, а оказалось, что он еще слаще! Скажи что-нибудь, Русудан, вымолви словечко. О-ох!.. Хочешь, чтобы я совсем рассудка лишился? Прикажи — и я вырву с корнем этот клен. Все вокруг разнесу, камня на камне не оставлю. Говори, не бойся меня, Русудан!

Закро вскочил в неописуемом волнении. Девушка подняла голову и задумчиво посмотрела на него.

От этого взгляда у первого силача Кахети задрожали колени, и он снова, как подкошенный, опустился на траву.

— Вовсе я тебя не боюсь, Закро! Напротив, с тобой мне совсем спокойно. Я всегда видела в тебе друга и защитника — чего бы мне тебя бояться?

Закро просиял, теплая волна разлилась по всему его телу.

— Ты не ошиблась во мне, Русудан, нет, не ошиблась! Ты только кликни меня, если кто-нибудь посмеет не так на тебя взглянуть. Не будь я Закро, если он не проклянет день своего рождения! Живьем его съем! Разорву на части! Ты только шепни мне, Русудан!

Девушка ничего не ответила.

— Не убивай меня, Русудан! Что я тебе сделал, в чем провинился? Выговори хоть словечко! Не сжигай меня на медленном огне. Ты ведь собиралась что-то мне сказать.

— Ничего особенного, Закро, просто я хотела тебя поблагодарить. Давно уж собираюсь, и вот наконец представился случай сказать тебе спасибо.

— За что спасибо, Русудан?

— За то, что ты прополол мою кукурузу.

Силач поник, низко опустил голову.

— Не полол я твоей кукурузы, Русудан.

Девушка посмотрела на него с улыбкой:

— Есть на свете лгуны, Закро… Иной так соврет, что от правды не отличишь. Но ты не такой человек, ты лгать не способен. На все ведь нужно умение! От меня ничего не скроется: кукурузу мою ты мотыжил. По ночам работал, чтобы никто не заметил.

После долгого молчания Закро поднял голову:

— От кого ты узнала, Русудан? Неужели Варлам или дедушка Ило?..

— Дедушка Ило ничего мне не говорил, я его вином не поила. А Варлама ты лучше сторонись, Закро. Что у тебя с ним общего? Позавчера у него в магазине была опись, обнаружили большую недостачу. Если он немедленно ее не покроет, пойдет под суд. А на что тебе сдался Валериан? Что за дружба у тебя с этим никчемным гулякой? За всю свою жизнь он ничего путного не сделал! Лопаты в руках не держал — разве только на Алазани… Колхозу не хватает рабочих рук, а он только ночевать в село заявляется. А Серго так и вовсе тебе не ровня. Мальчишка, зазнайка, наглец! Парню девятнадцать лет, а он даже средней школы не кончил, только и знает, что пить вино и раскатывать на машине. Дедушка Ило не в счет, о нем я даже и не хочу говорить. Любил старик свое ремесло, мастерил посуду, а как запретили — махнул на себя рукой, запил, доживает свою жизнь как попало. Но тебя-то что на эту дорожку толкает, почему ты не хочешь подумать, куда она тебя заведет? Ведь такой работник, как ты, двадцатерых стоит, ты для колхоза бесценный человек! И такая сила пропадает зря! А ты тратишь драгоценное время в бездействии, не принося никакой пользы ни себе, ни другим. А ведь сколько хорошего ты мог бы сделать — стоит только захотеть. Не хочешь работать в колхозе — почему не продолжить ученье? Ты же закончил среднюю школу и военную службу успел пройти. Что тебе мешает? Вот ты все твердишь: я, мол, простой человек, неученый человек, — значит, тебе это не по нутру… Но разве, слоняясь без дела, можно чего-нибудь достигнуть? Не нравится в деревне — поезжай в Тбилиси. Такому спортсмену, как ты, в университете очень обрадуются.

Закро слушал затаив дыхание, с сияющим лицом. Ему казалось, что он парит на крыльях над землей. Он смотрел на Русудан и думал, какое это было бы счастье — сидеть вот так, рядом с нею, всю ночь, нет, не ночь, а месяц, год, столетие, и прислушиваться к этому журчащему голосу… Сидеть на берегу этого серебристого ручья, окунаться в его хрустальные струи, впивать его певучий ропот… Слиться вот так воедино и вдвоем бросить вызов круговороту времен — раствориться вместе в безбрежном океане вечности…

— Русудан… Русудан… Русудан… — взывал Закро, и сердце его готово было выпрыгнуть из груди.

Девушка поняла, что зря тратит слова, и встала.

— Уходишь, Русудан? — Закро очнулся, блаженная улыбка сбежала с его лица.

Девушка перескочила через ручей и вышла на дорогу.

— Пора спать. Завтра с утра мне надо в поле — взглянуть на ночную вспашку. Не все трактористы работают на совесть. Спокойной ночи, Закро.

Силач пришел в себя не сразу. Он вскочил и догнал девушку.

— Я тебя обидел, Русудан? Скажи, если обидел, — и я тут же на месте убью себя!

— Чем ты меня мог обидеть, Закро? Просто уже ночь, не время сейчас для разговоров. До свидания.

— Постой, Русудан, побудь со мной немножко. Поговори еще — Закро жизнь отдаст за тебя!

Девушка сдвинула брови.

— Уже поздно, Закро. Завтра у меня много дела. Прощай.

— Подожди, Русудан! Может, ты сердишься на меня из-за бедного Ботверы? Я ведь нечаянно его задушил. О-ох, Русудан! С ума схожу всякий раз, как вспомню ту несчастную ночь…

— Не печалься об этом, Закро. Ботвера был хороший пес, и мне его очень жаль, но что делать — случаются вещи и похуже. Еще раз спасибо за кукурузу.

— Ох, Русудан! Ты только не будь на меня в обиде, а я нынче же ночью приведу тебе такого пса… такого пса, что он хоть всю деревню сожрет!

Русудан направилась легким шагом к своему дому. У поворота она обернулась и глянула напоследок на Закро: тот стоял, как бы окаменев, посреди дороги и бормотал:

— Русудан… Русудан… Русудан…

 

4

Бухгалтер застал дядю Нико далеко не в таком настроении, в каком ожидал. Он осторожно пододвинул стул, уселся перед председателем и равнодушно уставился на развернутую газету, которую тот держал в руках. Направляясь сюда, бухгалтер готовился выразить председателю соболезнование по поводу вчерашнего собрания и уже подбирал по пути соответствующие выражения. Он занимал бухгалтерское кресло с тех самых пор, как колхоз встал на ноги, и изучил дядю Нико так же хорошо, как костяшки своих счетов.

Председатель отложил «Комунисти» и взялся за районную газету, первая страница которой сразу приковала к себе его внимание. Под густыми его усами обозначилась чуть заметная улыбка.

Бухгалтер понял: председатель заинтересовался сводкой выполнения плана по силосу в их районе.

Дядя Нико просмотрел районную газету до конца, отодвинул ее и уперся пристальным взглядом в бухгалтера. Из-под шишковатых надбровий холодно смотрели на него глубоко запрятанные глазки неопределенного голубовато-серого цвета. Длинный хрящеватый нос бухгалтера уныло свисал над бурой щетиной подстриженных усов.

Дядя Нико улыбнулся и встал.

— Россия воевала с Пруссией. Одно из сражений сложилось неудачно. Суворова не было на поле битвы — он прибыл в самом ее разгаре и увидел, как войска его, смешав ряды, повернули назад и побежали перед пруссаками. Преградить путь этой живой лавине и попытаться ее остановить равнялось безумию — поток смел бы его с пути, раздавил бы, как комара. Суворов был умный человек. Он побежал впереди своих солдат, крича:

«Быстрей, ребята, за мной!»

Войско, увидев бегущего впереди полководца, прибавило ходу. А Суворов бежал, бежал, да и остановился. И скомандовал:

«А теперь стойте! Тут отличное место — мы заманили пруссаков в ловушку».

Солдаты подумали: «Значит, это была хитрость нашего генерала!»- остановились, ударили на преследователей в штыки и заставили на этот раз пруссаков показать пятки…

Дядя Нико больше не улыбался. Медленно ходил он по комнате и говорил задумчиво, глядя себе под ноги, как бы обращаясь к половицам:

— Умный человек был Суворов!

Он остановился перед бухгалтером и поймал его проницательный взгляд.

— Когда бараны дерутся, они порой отступают на два-три шага, чтобы разогнаться и придать удару больше силы.

— Не надо было собирать столько народу. Обошлись бы членами правления.

Бухгалтер был прав, и председатель это знал. Но запоздалыми сожалениями не заставишь зазеленеть сухое дерево. Вдруг он понял, что все его притчи и обиняки — лишь извинение по поводу вчерашнего ребяческого просчета, и нахмурился.

«Хочешь держать людей в страхе и подчинении — не обнаруживай слабости даже перед другом. А такие, как этот, — друзья лишь до тех пор, пока сила в твоих руках и пока ты им нужен».

Он неторопливо направился к своему месту, сел и сразу стал так же холоден, как его посетитель.

— Знаешь, зачем я тебя позвал?

— Нет.

— Будем строить новую зерносушилку. Надо смету составить.

— Зачем тебе еще одна сушилка?

— Старая ненадежна, без новой не обойтись. Завтра пришлю к тебе Шио, и садитесь за дело.

Бухгалтер помолчал.

— В нынешнем году у нас много расходов. Заменили же сломанную доску — чего тебе еще?

— Могут подломиться и другие. Как-никак, там был раньше хлев, и все снизу прогнило от сырости. Ходил я вчера туда, основательно все осмотрел. Я и на эту новую доску не очень-то надеюсь.

— Так поднимем доски и настелем новые.

— Не стоит труда. Раз уж тратиться, построим новую сушилку, да побольше, а то в этой, видишь, зерно не умещается.

— Влетит нам это дело в копеечку. Камень да песок, цемент да известь, лес да черепица…

— Да нет, почему же… Известь у нас своего обжига, лесу, камня и песка заготовлено для клуба вдоволь. Только цемент и придется покупать.

— А что педагоги скажут по поводу камня и песка?

Председатель удивился непривычному многословию бухгалтера.

— С каких пор ты стал печалиться о том, что принесла или смыла Берхева?

Бухгалтер молчал. Дядя Нико понял, что переборщил, и сказал мягче:

— Ладно, кончим об этом. А теперь вот что я тебе скажу: бросьте вы с Лео этот купорос. Когда стригут овцу, не сдирают шкуру вместе с шерстью.

Бухгалтер, отвернувшись, молча смотрел на липу, вырисовывавшуюся в темноте за открытым окном.

— Или вы людей совсем уж за дураков считаете?

Бухгалтер изумленно взглянул на собеседника.

— А давно они поумнели? Забыл, как в прошлом году они забирали назад проданных колхозу коров? Доили мы скотину все лето или нет? А заплатили хозяевам? Только тебе одному.

Председатель откинулся на спинку стула и прищурил глаза.

— Слыхал, как один осетин свел у старухи козу, а на суде заявил: «Может, моя и украл, только никто не видал». Так и не сумели его уличить.

— Знаю, твоей расписки нет. Так что можешь получить снова.

Глаза у дяди Нико почти закрылись.

— А если и во второй раз не распишусь?

— Нельзя. Шила в мешке не утаишь.

— Деньги мне пока не нужны — машину ведь я недавно продал. — После недолгого молчания глаза у председателя снова медленно раскрылись. — А теперь слушай. Незадолго до тебя заходил сюда Наскида. Все лишние участки — твой, мой и чей там еще — будут у нас отобраны до виноградного сбора. Урожай с них пойдет в колхоз, а владельцам напишут трудодни за обработку. Какова стоимость нашего трудодня, ты не хуже меня знаешь. Поезжай в Телави и поговори, с кем надо, — пусть дадут нам снять урожай с этих участков. Деньги, как говорится, дверь преисподней могут отомкнуть. Я и сам потом съезжу, скажу кое-кому. А у Наскиды плохи дела. Кто-то написал информацию в райком, — дескать, есть у него дом и двор в Акуре, а Нико Баламцарашвили поставил ему в Чалиспири другой и землю дал, не поскупился. Ну, мне оправдаться нетрудно: скажу, что не знал, а раз не знал, то и не виноват. А Наскида столько труда потратил — и все на ветер пойдет. Сейчас он бегает, ищет тес и другие материалы, хочет побыстрее закончить дом и продать — пусть, мол, потом с новым владельцем тягаются. Дом хорош, на участке виноград посажен. Купит кто-нибудь здешний, член колхоза, — и никто не придерется. Участок точно по норме: двадцать пять сотых гектара.

— Что ж, придумано неплохо — успеет ли только достроить?

— Эх, жаден Наскида! Я бы на его месте сбыл дом так, как он есть. Пусть кто купит, тот и достраивает.

— Почему он на сына дом не оформит?

— Он же с сыном не врозь живет!

— Пусть разделится — кто ему мешает?

— Ты прав — надо ему подсказать. Жаль человека, столько мучился, хлопотал…

— Если жаль, почему леса ему не даешь?

— Он и так немало взял. Надо и для сушилки оставить.

— А что скажет народ, если ты пустишь на сушилку материалы, заготовленные для клуба?

— При чем тут народ? Вынесем решение на правлении, а общее собрание созовем, когда сушилка будет готова. Ручаюсь, что все одобрят. А если дать народу волю да заранее его обо всем спрашивать — получится так, как вчера. Ты скажи лучше, скоро ли смету составишь?

— Постараюсь закончить побыстрей.

— Ты думаешь, не стоит новую сушилку строить?

— Нет, почему же не стоит?

— А может, обойдемся старой?

— И старая не так уж плоха.

— Пожалуй, эти доски продержатся еще год?

— Продержатся, конечно, не такой у нас нынче большой урожай.

— Нет, не думаю, чтобы эти доски выдержали.

— И я не думаю. Хоть и засуха, а на кукурузу виды хорошие.

— А может, выдержат?

— Очень может быть.

— Но, скорее всего, нет.

— И это возможно.

 

5

Вялые, истомленные зноем побеги лоз, казалось, замерли в дрожащем и переливающемся воздухе. Пожелтелые у оснований, подсохшие, коробящиеся листья, испещренные голубыми пятнышками купороса, бессильно свисали с коричневых ножек. Вокруг саженцев винограда обвилась повилика, потрескавшаяся земля в междурядьях поросла сорной травой. Почва была тверда, как чугун, и мотыги чуть ли не при каждом ударе со звоном отскакивали от нее.

Голые по пояс, загорелые дочерна парни, рассыпавшись по питомнику, усердно, с охотой пололи мотыгами ряды молодых виноградных саженцев. Девушки, шедшие следом за ними, присаживались на корточки около маленьких бугорков у основания неокрепших растений, разрыхляли пальцами землю и осторожно обрезали лишние корешки.

Поодаль от них двое ребят с опрыскивателями на спине прохаживались по чахлому питомнику, и в брызгах бледно-голубого дождя, вырывавшегося из аппаратов, то и дело вспыхивали маленькие, мгновенные радуги.

Солнце клонилось к западу, но жар его не ослабевал, и все вокруг, казалось, готово было расплавиться и закипеть. Брови и ресницы у ребят склеивались от пота, который капал с висков на скулы, стекал струйками по лицу и собирался озерком в ямочке на подбородке, оставляя на лоснящихся как от масла губах и во рту солоновато-острый привкус.

Эрмана и Шакрия время от времени украдкой оглядывались на отставших, несмотря на все старания, товарищей и снова усиленно начинали налегать на мотыги, стараясь догнать ушедшего вперед Шавлего.

— Помнишь, Надувной, в школьные годы во время летних каникул мы почти изо дня в день работали в колхозе. Ты тогда был у нас звеньевым. И сколько бы ты ни поработал, при обмере к концу лета у тебя получалось больше всех.

— А как же — на то я и был у вас «хозяином». Я уже тогда готовился в начальники, да только вот ты меня опередил.

— Кто над кем начальник, это тут совершенно ни при чем. Нужно быть честным. Я чужого никогда не присваивал.

— И я тоже. То, что было ваше, вам и оставалось. А себе я немножко приписывал, — что тут такого? Тот, кто предводительствует людьми, должен быть во всем впереди.

— Только вперед надо выходить не хитростью, а по-честному, по заслугам. Помнишь, как однажды отец Нодара четыре раза обмерял обработанный тобой участок? Смерит, сядет подсчитать и диву дается, соображает: «Этот участок и весь-то не настолько велик, почему же получается так много в одной только промотыженной части?» А мы с Coco сидим тут же, под кустом боярышника, и покатываемся со смеху. Ведь ни разу он, бедняга, не заметил, как ты чуть ли не три метра рулетки прятал у себя в кулаке!

— Он и сам был хитрюга хоть куда. С тех пор как он стал бригадиром, я у него в руках ни лопаты, ни серпа, ни садового ножа не видал.

— Ну-ка, ребята, поднажмем еще немножко и сядем отдыхать. Вон как уже солнце низко! Скоро и прохладой потянет. Вот увидите — сегодня закончим этот участок. Пусть придет дядя Нико и посмотрит своими глазами. Нет, почему это он, спрашивается, не хочет принимать нас в колхоз? Кто скажет, что мы плохие ребята? Чем мы хуже других? — Шавлего обернулся, скрестил ноги и оперся на длинную рукоятку своей мотыги. — Подсобить?

— Не надо, сейчас догоним. А потом давай мотыжить вровень, а то ведь у тебя мотыга как грабли, до чего достанет краем, все к себе гребет.

— Это я увлекся работой и не заметил, как ушел вперед. Ну, так я подожду вас. — Шавлего присел около саженца, разрыл бугорок пальцами и размял землю вокруг корней молодого растения. — Почва раскалена, боюсь, как бы не повредить основание.

— Не бойся! — успокоил его Эрмана. — Лоза вынослива. Когда подрежешь корешки, не закладывай вниз верхнюю, нагретую солнцем землю. Засыпь корень взятой снизу прохладной землей, а сверху прикрой горячей. И все будет в порядке.

Оставшиеся сзади ребята пододвигались, взмахивая мотыгами. Девушки то и дело снимали косынки, вытирали лицо, обмахивались и снова присаживались около, бугорков, насыпанных у подножия саженцев.

— Не лучше было бы и корешки нам самим подрезать? Тогда девушки занялись бы чем-нибудь еще. Зачем мы их мучаем?

— Ты думаешь, мы сумели бы тогда столько прополоть, Шакрия? Нет, на подрезку уходило бы много времени, да и могли бы напортить. Что там ни говори, а виноградная лоза требует аккуратного ухода, особенно молодые посадки. Подрезка корешков не мужское дело, мужская рука слишком груба. Женщины куда осторожней, и рука у них легкая, ласковая.

Шакрия расхохотался:

— Как это я раньше не знал? У тебя, наверно, диссертация уже готова на тему о ласковости девушек. Как Ламара, согласна, чтобы ты ее имя там упомянул?

— Ну ты, Надувной, не зарывайся! Небось опоздай кто-нибудь на секунду поздороваться с Элико, ты из него душу вынешь! Ну и нечего к другим со своими шуточками цепляться!

В конце ряда, среди девушек, поднялась одна, в пестром платье, и затенила глаза ладонью.

— Эй, вы там, бросьте сплетничать и занимайтесь делом! Прополощите себе хорошенько рот, прежде чем имя Элико поминать!

— Ох-хо-хо! Ну, смотри, Надувной, не дразни меня, а то сорвется что-нибудь с языка, и твоя княгиня так меня отделает, что только держись.

— Да, уж за словом в карман не полезет! Изругает тебя — в Алазани не отмоешься!

— Почему дядя Нико хотел отказать мне в приеме? Какую он причину привел?

— Да никакой — просто сослался на твое отсутствие.

— А народ что сказал?

— Известно что — люди, мол, нам нужны, примем, отказывать не будем. Реваз особенно за тебя выступал — он хоть немного колючий, но парень что надо.

— А вас почему не хотели принимать — вы-то ведь там были!

— На Coco дядя Нико сердит за то, что тот на сенокос в горы не поехал. А обо мне он вообще слышать не хочет: говорит, что как из овсяницы не сделаешь свирели, так из меня человека не выйдет.

— Слушай, Шакрия, зачем тебе было подавать заявление — разве ты и так не член колхоза? Ты только работай, а трудодни тебе насчитают, отказа не будет.

— Когда человек начинает какое-нибудь дело с самого начала, то обычно откуда-то и охота берется. А когда знаешь, что только продолжаешь начатое, иной раз и совсем неинтересно становится. А кроме того, надо крепко стоять на ногах, чтобы никто и не пробовал щелчком тебя свалить. А дядю Нико я хочу в гроб вогнать, замучить, крови его напиться!

— Этот парень и впрямь хевсурской породы! Чем тебе не угодил дядя Нико?

— Пока что это я ему чем-то не угодил. Слыхали, какая слава была когда-то у Чалиспири? Такой молодежи, как у нас, нигде не было, — не только в нашем, но и в других районах. Ну ладно, скажем, те люди ушли, и многие не вернулись. Но разве мы, теперешние, хуже прежних? И мы бы себя показали, да только развернуться не дают. А почему? Какого дьявола дядя Нико нас так боится? За председательское место мы с ним драться не собираемся, мы только хотим ни от кого не отставать, быть со всеми наравне. Почему курдгелаурские должны обыгрывать нас в футбол? Чем они лучше нас? Или хотя бы ребята из Шромы…

— Чем они лучше, спрашиваешь? Тем, что у них умные руководители, которые во всем помогают молодежи и создают ей условия. Курдгелаурский председатель даже тренера для своих ребят взял, — сказал подошедший тем временем Coco. Опершись на мотыгу, он переводил дух.

Эрмана бросил свою мотыгу на землю и сел на ее рукоятку.

— Давайте закурим.

— Можно и закурить.

— А наш, вместо того чтобы нам помочь, во всем нас стесняет. Мы Подлески расчистили, а он загнал туда плуг и все распахал, чтобы мы в мяч не играли!

— Да что Подлески, а ваше поле Напетвари? Свез туда всякую рухлядь и строит гараж.

— Эх, сколько нашего труда пропало зря!

— О себе уж я не говорю — вот, человек из города приехал, чтобы отдохнуть, а мы его тут замучили!

Шавлего положил две мотыги — свою и Муртаза — одну на другую, концами в разные стороны, и сел на образовавшуюся скамейку.

— Садись рядом, Муртаз. Вы не огорчайтесь, ребята. Не напрасно мы поработали и пролили пот, ничего не пропадет даром. Кто сказал, что мы трудились зря? Завтра же скажу в конторе, чтобы оформили книжки для каждого из вас, и первые трудодни запишем за расчистку места для гаража и за вырубку кустарника в Подлесках.

Ребята навострили уши. Тем временем подошли остальные и расселись на корточках вокруг Шавлего.

— Кто нам эти трудодни запишет?

— Я, ваш звеньевой.

Ребята изумились.

— Не верите?

— А что скажет председатель?

— Мне до этого нет дела. Слово Шавлего твердо. Говорю вам — запишу трудодни, значит, так и будет.

Парни переглянулись.

— Этак у нас немалая выработка получится.

— Верно, немалая. И прополку питомника туда же прибавьте.

— Ну, скажем, прибавили. Все равно в конце года придутся на каждого пустяки. Дело не в количестве трудодней, а в урожае. Щедрый урожай — много получишь, скудный — ничего не достанется. Дай-ка мне огоньку. — Джимшер покрутил сигарету и растянулся на разрыхленной земле.

— Верно, ребята, но ведь если не спрясть нитку, не свяжутся и носки! Вот уже подрастают прошлогодние саженцы лоз, через два года снимем с них урожай. Есть ведь и двухлетние — те через год дадут виноград. А с трехлетних уже в этом году будем собирать. Так понемногу и придет изобилие. На каждый следующий год запланировано больше, чем на предыдущий. Сразу, по волшебству, богатство с неба не свалится.

— Но ведь у нас не одни только лозы, Шавлего. Все остальное тоже требует ухода и присмотра.

— Что ж, на то мы и здесь, Нодар.

— За пшеницей присмотрим, за кукурузой присмотрим, за землей будем ухаживать, а что сделаешь с небом, с облаками, с солнцем? Они-то не в нашей власти! Видишь, как земля затвердела, даже кукуруза пересохнуть может. Сегодня землю солнце палит, а завтра, глядишь, ударит град, и все под ним поляжет…

— Замолчи, не накликай беды, а то не уйдешь от меня живым.

— Тут спорить и пререкаться не о чем, ребята. Нет на свете ничего такого, с чем бы не справились человеческий разум и рука человека. Все устроится, если мы стараний не пожалеем.

— Вон, не пожалели стараний, проложили по скале широченную дорогу, а земля, подготовленная для стадиона, попала в чужие руки.

— Колхоз — не чужие руки, Махаре. Зато к колхозным полям прибавилось пять гектаров посевной земли.

— Знаешь что, Эрмана? Ежели ты с нами — по-нашему и чирикай. Если уж это место было не про нас, так пусть бы там разрастались себе на здоровье эти самые кусты. Чем они мне мешали? Наоборот, бывало, нет-нет да поднимемся туда собрать ежевики или диких слив.

Шакрия сдвинул брови:

— Как ты рассуждаешь, Coco? Ну прямо Иа Джавахашвили: «Если моего осла не будет, пусть трава на горе Пкримзиса вовсе не растет». — Он вдруг испуганно оглянулся и прикрыл рот рукой.

Парни захихикали:

— Не бойся, видно, Элико не слышала.

— Чтоб мне не забыть, ребята, — за эту дорогу вам особо причитаются трудодни, надо и их тоже записать за вами.

— Этак много наберется.

— Ничего не выйдет. Дядя Нико на столько не расщедрится.

— Об этом спорить излишне. Я сказал — сделаю, значит, так и будет. А теперь ты вот что мне скажи: как у вас дело со стенгазетой?

Шакрия глянул в сторону девушек, хлопотавших над саженцами, и задержался с ответом.

— Ты понял, какая у нас должна быть газета? Не зря же мы ее назвали «Шампур», — продолжал Шавлего.

— Все понял и надеюсь, мы сразу взденем на этот наш вертел немало дичи. Но главное — это рисунки.

— Может, у вас еще нет материала?

— За материалом дело не станет. Камня, песка и известки тут не требуется, а тем мы придумали пропасть, только художника еще не сумели уломать.

— Почему?

— Боится.

— Чего? Что рисунки не понравятся?

— Нет, дяди Нико боится.

— Ах вот оно что. Ну хорошо, это дело я сам улажу. Какие темы?

— Как ружье полевого сторожа Гиги: самому стрелку может не поздоровиться.

— Значит, и это у вас еще не подготовлено. Ладно, поговорим вечером. А сейчас, если хотите отдохнуть, пойдем лучше в тень, пока это солнце мозги и кости нам не расплавило.

— Нет, отдыхать будем, когда пройдем до конца этот ряд, а то после трудно будет опять начинать.

— Эх, жаль, нет тут Арчила, — он бы все наши темы на стихи положил!

— Ну да, станет Арчил тратить на это стихи, когда на свете есть Русудан!

— Э, постойте, ребята, я вас сейчас насмешу. — Шакрия, расставив руки, закрыл рты обоим говорившим. — Как это я до сих пор не вспомнил? — удивился он.

— Что такое, Надувной, выкладывай!

— На днях попросил я Отара, чтоб он дал мне срубить две лесины для двора. На рассвете отправился я в лес, срубил, что мне надо было, и возвращаюсь, взвалив груз на плечи.

— На что нам твои бревна, ты о Русудан расскажи.

Шавлего нахмурился:

— Без глупостей, Шакрия!

— Постой!

— Дай сказать!

— Не мешайте ему.

— Так вот иду я, ребята, и, как подошел к генеральскому саду, слышу рычанье, лай, лязг цепи. Ну, думаю, не иначе, как воскрес блаженной памяти Ботвера — сейчас он перенесется через забор и кинется на меня. Заглянул я во двор и что же вижу? Привязан цепью к столбу марани кудлатый пес; по лестнице спускается наша Русудан, а пес кидается на ступеньки и скалит на нее зубы. Бедная девушка потихоньку, пятясь, поднимается по лестнице назад, и лицо у нее белое от страха — ну прямо как мел. Сбросил я свои бревешки с плеч и смотрю.

«Кто его привел, зачем? Что за дурацкая шутка!» — бормочет наш агроном и поднимается задом на балкон. Хотел я поглазеть, посмеяться всласть, но такая она была красивая в испуге, что жалко мне ее стало.

«Что там такое, что случилось, Русудан?» — крикнул я ей и влез на забор.

Посмотрела она в мою сторону и так мне обрадовалась — ну прямо как царь Ираклий тремстам арагвинцам, подоспевшим к нему на выручку в сражении. Ну, думаю, цепь крепкая, псу ее не разорвать, и спрыгнул с забора во двор. Пес — на меня! Присмотрелся я и вижу — это собака Закро, его свирепая Барджигала.

Ребята чуть не повалились на землю от смеха.

— Хо-хо-хо!

— Ха-ха-ха-ха!

— Это он взамен Ботверы привел!

— Вот это любовь так любовь!

— Постойте, ребята!

— Дайте ему сказать!

— Что дальше, Надувной?

— Чего вам еще? Открыл я калитку, отыскал веревку в марани и набросил петлю собаке на шею.

— А потом?

— Потом что ж?.. Захлестнул я веревку другим концом на столбе, за лестницей, и оказался пес на привязи с двух сторон.

— Дальше!

— Не хватит вам? Ну, взял я толстую палку и отделал собаку на совесть.

— И что же?

— Потом, когда пес поджал хвост, я отвязал его, дал ему хорошенького пинка, и посмотрели бы вы, как он припустил с визгом и воем к своему дому!

— Ох, если Закро узнает!..

— Ну и пусть! Что ж, я должен был позволить псу разорвать эту бедняжку Русудан?

— А откуда он может узнать?

— Наплевать мне, если даже и узнает!

— Постойте, ребята, что это за Арчил?

— Слюнявого сынок.

— Председателя сельсовета? Что-то я его не припоминаю.

— Ну, как же нет? Ведь это он во время джигитовки тебе против своего желания коня уступил. Если бы не Арчил, никто, кроме чалиспирцев, и не узнал бы, что рождаются еще в Грузии богатыри вроде Георгия Саакадзе.

Шавлего улыбнулся и шутливо щелкнул Шакрию по носу.

— Чтобы с тем жеребцом управиться, не нужен был никакой Саакадзе. Случись на стадионе мой дед Годердзи, может, я и не успел бы к лошади подскочить.

— Ого! А ты что думаешь — твой дед молодец почище тебя! Датии Коротыша сын говорил, что он райкомовского инструктора за щеку ущипнул.

— Не слыхал. О таких вещах дедушка обычно не рассказывает.

— Он-то не расскажет, знаю. Это Автандил говорил: чуть, мол, Годердзи щеку у инструктора не оторвал.

— Наверно, тот его сам вызвал на это, — ведь дедушка — человек вежливый.

— А кто говорит, что невежливый? Только он дармоедов не любит.

— Инструктор райкома не дармоед. У каждого — свое дело, свои обязанности.

— Это, конечно, так, только у дедушки Годердзи с души воротит при виде всяких должностных людей.

— Нет, думаю, что и это неправда. К хорошему человеку мой дедушка всегда относится с уважением, кем бы тот ни был.

— Ладно, пусть так. Только Варден, говорят, зол как черт и все грозится.

— Кто? Варден? Инструктор Варден? — Чуть заметные поперечные складки мелькнули у Шавлего между бровями и тут же исчезли. Он улыбнулся и успокоил Шакрию: — Ничего, дедушка никому не даст себя в обиду. Этот Арчил комсомолец?

— У меня на учете, — сказал Эрмана.

— Почему же он не выходит вместе с нами на работу?

— Человек объявил себя поэтом, — засмеялся Махаре, — а ты хочешь, чтоб он в жару мотыгой махал? В такие дни он обычно поднимается к Верхней крепости и там сочиняет стихи в прохладе.

— Говори толком, чтоб было понятно, ослиная голова! Что ты притчи рассказываешь, как Топрака! Арчил сейчас в Тбилиси, Шавлего. Он сдает экзамены в университет.

— Что ж, это дело хорошее. И какие от него вести?

— Наскида уши всем прожужжал: дескать, мой сынок идет на сплошных пятерках.

— Молодец! Значит, он скоро будет здесь?

— Может, даже через два-три дня пожалует.

— Он нам очень пригодится. Ну, что скажете — будем отдыхать или прополем полосу до конца?

— Давай полоть дальше, а то потом не захочется из прохлады выходить.

— Уф, сколько возни даже с одним питомником! — Coco нехотя поднялся и вяло ударил мотыгой по пересохшей земле.

Снова в дремотном воздухе разнесся частый перестук мотыг.

Над разрыхляемой землей вновь лениво поднималось негустое облачко пыли.

Солнце было уже довольно низко.

Нескончаемая полоса перед ребятами понемногу укорачивалась.

Последний саженец, у самого края дороги, почему-то вырос особенно сильным и поднялся выше других. От крепкого основания ответвлялось три побега. Самый большой был сломан — то ли копытом животного, то ли недоброй рукой — и свисал, уткнувшись кончиком в землю. Излом уже подсох и почернел на солнце.

Шавлего стало жаль молодого растения. Он хорошенько разрыхлил землю вокруг него мотыгой, а потом присел и стал перевязывать перелом повиликой. Тщательно и осторожно наматывал он длинный стебель травы на поврежденный побег. Но рана была уже сухой, искалеченная ветка затвердела в своем новом положении, и, когда Шавлего попытался ее выпрямить, она окончательно отломилась у основания и повисла на тонкой полоске коры. Полольщик счел излишним перевязывать ее во второй раз и полез в карман за ножом. Отделив сломанный побег и оставив на привое два других, он освободил основание растения и стал обрезать лишние корешки.

— В такую пору остерегайтесь нанести рану виноградной лозе, это очень опасно.

Шавлего повернул голову и увидел около себя пару женских ног. Это были очень красивые ноги — стройные, породистые, чуть загорелые и обутые в спортивные туфли. Взгляд Шавлего скользнул вверх по облегающему ладную фигуру ситцевому платью. Из-под широкополой соломенной шляпы смотрели на него большие умные глаза.

Вдруг в глазах отразилось смущение, ноги отступили на шаг назад, показался кончик свисающей с запястья плетки и сразу исчез, подобранный легкой рукой.

— Обрезая корешки, не беритесь никогда за место соединения привоя с дичком. А нож для этой работы нужен острый, хорошо наточенный. — Девушка повернулась и ушла.

 

Глава тринадцатая

 

1

К полднику вдруг смерклось. Вершина Спероза окуталась туманом, мгла сползла в Панкисское ущелье и растеклась по лугам и рощам, затопив долину чуть ли не до Алвани. С вершин Кепанэ и Пурткало надвинулись тучи, громоздясь над ярусом ярус, нависли над горой Пиримзиса. Из ущелий Стори и верхней Алазани налетели бешеные ветры, соединились у слияния рек и до самого вечера хлестали, сотрясали, молотили Чалиспири.

Нико стоял перед наглухо закрытым окном и смотрел сквозь стекла, как бушевала и ярилась стихия.

Словно борцы, схватившиеся с противником, шатались и раскачивались деревья. С треском обламывались ветви яблонь и груш. Недозрелые плоды осыпались с глухим стуком, устилая землю сплошным желто-красным ковром. Лишь могучий древний каштан гордо противостоял натиску бури — налетающий вихрь разбивался об его крепкие, узловатые плечи и широкую грудь.

Так ведь и в жизни: только тот крепко стоит на ногах, кто ушел корнями глубоко в родную почву. Немало бурь встретил Нико на своем долгом пути, с юных лет до нынешнего дня. Как тростник, гнулся он под ветром во все стороны, но не сломился. Босым прошел он тернистый путь! Но теперь он стоит крепко, как этот каштан. Что ему до каких-то деревенских молокососов? Куда они лезут? К кому подбираются? Никто не мог пошатнуть Нико, а старались, не только здесь, но и в районном центре. Какого черта он вздумал отказывать мальчишкам в приеме? Наоборот, пусть вступают. Окажутся под рукой, легче будет их ухватить, если понадобится. Ведь и хороший борец всегда подпускает противника на близкое расстояние. Пусть вступают — колхозу дорога каждая лишняя пара рук. Да… А ведь все пошло от Реваза. Не надо было с ним сближаться. Даже близко не надо было его подпускать. Тамрико тогда еще и пятнадцати не было. Она любила книжки и всякие интересные истории. Впечатлительна была девочка — вся в мать. Как она всегда радовалась приходу Реваза!.. Так-то. Сам Нико вечно был занят, вечно озабочен колхозными делами, с головой ушел в общее дело. А вот что у него в доме делалось, он прозевал… Может, с этого все и пошло? Не-ет! Этот молодчик не таков, совсем иного он толка и иной повадки. Он и раньше был непослушен и несговорчив, и раньше, чуть что, тянул в сторону. Так зачем Нико дает ему до сих пор волю? Почему не уймет зарвавшегося молодца? Неужели потому, что в долгу перед ним, потому что обязан ему жизнью? Невозможно столько нянчиться с человеком, долг уже выплачен, они квиты… Вот балкон уже закончен, скоро будет отделана последняя комната, и дом готов. Пожалуй, и в Телави не у многих есть такой дом. Для кого эти труды и заботы, кому Нико передаст все это? Неужели ему, Ревазу? Марта застала Тамару у родника с Ревазом. Почему Тина скрыла от него, ничего не сказала? А может, тетка потворствует племяннице? Сама помогает ей? Нет, это невозможно, не такая уж дура сестра Нико! А впрочем, как знать, женщин ведь не разберешь!.. Может, не надо было вмешиваться, запрещать? Ведь если дуть на огонь, то он еще пуще разгорится. Да нет, не вмешаться тоже было нельзя. Но разве молодость считается с запретами, с препятствиями? Ведь сам Нико тоже ими пренебрегал — был простым батраком, а осмелился полюбить дочь хозяина. Ну, а теперь другие времена, подул другой ветер.

В саду по-прежнему буря словно бичом хлестала деревья. За садом лиловела полоса подметенного ветром, точно налощенного шоссе. Колья со спущенной на них фасолью валились на огороде один за другим, стебли кукурузы стлались по земле. Все так же гнулись и сотрясались в бешеном воздушном потоке плодовые деревья.

Из глубины Алазанской долины неуклонно надвигалось царство непроглядной мглы. Все выше громоздились над горой Пиримзиса башни туч. Внезапно ветер стих. Деревья как бы стряхнулись и замерли. Наступила тишина, полная напряженного ожидания.

Небо почернело и нависло низко над землей. Где-то над самой крышей угрожающе загрохотало.

С Тахтигоры плыло облачное чудище. Над косматой его головой вились, сверкали, разлетались со злым треском на осколки ослепительно белые молнии.

Стосковавшаяся по дождю земля лениво потягивалась, словно разморенная от страсти женщина.

Оглушительно грянул гром, грохот, все усиливаясь, накатывал со всех сторон — небосвод гремел, как бы готовясь обрушиться на землю.

Предчувствуя недоброе, пасмурный, как само ненастное небо, Нико смотрел в окно на листья, которые, поникнув, вздрагивали под ударами крупных, тяжелых капель дождя. Но вот удары грома слились в один сплошной, протяжный гул, и острый слух стоявшего у окна уловил постепенно нарастающий леденящий душу треск. Звякнула на крыше черепица, словно в нее кинули камешком, через мгновение звук повторился, потом еще и еще раз — и постепенно превратился в частый, дробный стук.

Нико одним резким движением руки задернул занавеску на окне и вышел на балкон.

Тамара, в отцовском дождевике, наброшенном на плечи, стояла, прижимаясь к тетке, и печально смотрела, как прыгали и плясали крупные зерна града во дворе.

— Господи, господи, господи! — шептала Тина и бессознательно кутала племянницу в дождевик.

Вдруг треск стал громче и чаще, слился в сплошной гул. По крышам как бы проносились табуны бешеных лошадей, раскалывая копытами черепицы. Словом, Илья-пророк пустил свою колесницу во весь опор.

Угрюмо смотрел Нико, как ломались ветки под ударами крупного, с голубиное яйцо, града. Еще оставшиеся на деревьях плоды, измолоченные листья, оборванные с лоз беседки виноградные кисти и незрелые ягоды, сбитые с гроздьев, мелькали в воздухе. Раздавленные виноградные зерна перемешались с хрустальными осколками града, и в какие-нибудь несколько минут все замершее Чалиспири оказалось как бы покрытым холодной стеклянной глазурью.

— Господи, господи, господи! Господи, спаси и помилуй! — шептала Тина. И Нико увидел краешком глаза, как в соседнем дворе бросила с балкона через плечо треногу жена Сандруа Микелашвили.

Но вот гул стал затихать. Град понемногу прекратился. Стук и треск удалились в сторону Напареули и заглохли где-то за Шакриани.

На мгновение — только на мгновение! — жуткое молчание навалилось на деревню.

Нико отобрал у дочери дождевик, строго-настрого приказал ей войти в комнату, спустился с лестницы и пошел седлать лошадь.

Он ехал по улице, а вокруг, на балконах, в галереях, в дверях кухонных пристроек и марани, стояли убитые горем отцы семейств и провожали его угрюмыми взглядами. А рядом женщины, окруженные уцепившимися за их юбки ребятишками, еле сдерживали слезы.

Босоногие детишки бегали по хрустящему, шуршащему покрову града, доходившему им до щиколоток, и визжали от восторга.

На окраине деревни дядя Нико спешился. Умное животное словно чуяло, что случилась какая-то большая беда, и, низко повесив голову, покорно следовало за медленно шагавшим хозяином.

Кукуруза вся полегла, как бы скошенная бурей, с начисто оборванными листьями. Высокие стебли подсолнуха торчали голые, ободранные, а некоторые, с переломленным позвоночником, уткнулись широкими головами в траву, смешанную со льдом.

Нико остановился у края тянувшегося вдаль большого виноградника и долго смотрел на поваленные колья, на оборванную проволоку шпалер, на обрывки листьев и клочья виноградных кистей, устилавшие землю.

Между рядами тянулись белые полосы. Словно жемчуг или перламутр, рассыпанный чьей-то щедрой рукой, поблескивали лежащие навалом крупные зерна града. Бессильно жались к шпалерам иссеченные зеленые побеги, раскачивались там и сям висящие на тонкой полоске кожицы обломанные ветки.

Нико шел по широкой аробной дороге, с хрустом давя град разбухшими от холодной воды башмаками.

Прохладой тянуло от культивированных междурядий и от свежеокопанных оснований виноградных кустов.

Нико задержался у вяза с обрубленными ветвями. Некоторое время он молча смотрел на человека, стоявшего на коленях на куче ледяных зерен под узловатым кустом «саперави». Человек этот подбирал с земли пестрые виноградные кисти с отдельными уже потемневшими ягодами и вешал их обратно на шпалеры. Руки у него дрожали, кадык на заросшей щетиной шее ходил вверх и вниз, он что-то бормотал себе под нос. Нико узнал Иосифа Вардуашвили, подошел со своей лошадью ближе, привязал повод за столб стоявшей рядом сторожки и шагнул в междурядье.

Заслышав шаги, Иосиф поднял голову и окинул подошедшего мутным взглядом. Он ни — слова не сказал — только разжал кулак, посмотрел на синеватые ягоды, раскатившиеся по его ладони, и одну за другой уронил их с дрожащих пальцев на землю.

Нико почувствовал, как к горлу его подступил комок, стиснул зубы и усилием воли сдержал себя. Не глядя на виноградаря, он ласково, чуть дотрагиваясь, потрепал его своими толстыми пальцами по спине и посмотрел затуманенным взглядом вдаль, за Алазани.

Иосиф тяжело поднялся, потер свое поврежденное колено и побрел, понурив голову, по засыпанной градом дорожке вдоль рядов виноградника.

Председатель также безмолвно повернул назад, отвязал лошадь и, миновав цементный резервуар с дном, засыпанным ледяной дробью, двинулся вниз по проселку.

В дальнем конце виноградника из рядов лоз вышел человек; он очистил о крайний кол шпалеры свои башмаки, соскреб с них налипшую влажную землю и двинулся навстречу Нико.

Председатель, узнав Реваза, приостановился. Он тут же вскочил в седло, спустился верхом в каменистое русло Берхевы и осторожно направил лошадь через поток. Поднявшись по скалистой тропинке на крутой противоположный берег, он оглянулся и с минуту смотрел на вздувшуюся речку, катившую свои шумные волны среди мокрых камней широкого булыжного русла. Вода в Берхеве была желто-коричневого цвета, она несла обломанные ветки, сучья, листья, клочья травы, зерна града, то всплывавшие, то исчезавшие среди грязной пены.

К вечеру небо отверзлось снова — сначала слегка моросило, а потом зарядил частый, дружный дождь.

Нико сидел один в своем огромном кабинете. Поставив кулаки один на другой перед собой на столе и опершись на них подбородком, он рассеянно поглядывал в сторону окна. А за окном дождь сек понурую липу, шуршал в маленькой бамбуковой рощице и шумными водопадами низвергался с черепичных крыш на землю.

Странное чувство одиночества нахлынуло на председателя колхоза. Какая-то жгучая горечь, более гнетущая, чем печаль, переполняла его. И все же, когда дверь отворилась и вошел промокший насквозь Шавлего, он вспомнил рассказ о мудром правителе Мегрелии, принимавшем турецких послов во время тяжелой болезни и насыпавшем себе дроби за обе щеки, и попытался последовать историческому примеру. Однако улыбка не получилась. Впрочем, и у Шавлего вид был невеселый.

— Молния ударила в орех у Сабеды во дворе и отщепила от ствола ветвь, нависшую над крышей дома.

Нико печально смотрел на сидевшего напротив позднего гостя.

— Ветвь упала на крышу и проломила стропила.

Председатель откинулся на спинку стула.

— Стропила вместе с кровлей рухнули, потолок не выдержал и тоже обрушился.

Нико подался вперед.

— Вряд ли Сабеде удалось бы спастись, не случись у нее в это время вашего агронома.

Председатель встал, отбросил за спину полы дождевика и заложил руки в карманы брюк. Неторопливо ходил он в задумчивости по кабинету, молчаливый и угрюмый, как сам этот ненастный вечер. Потом остановился у окна и некоторое время смотрел на частые струи дождя.

— Слава богу, что спаслись.

— Дорогу залило, поток прорвал изгородь и затопил хлев до самого верха. Пришлось повозиться, чтобы перекрыть путь воде. Я подумал, что вы, наверно, здесь, и зашел.

— Где сейчас Сабеда?

— Русудан увела ее к себе.

Председатель все стоял у окна и смотрел, как капли дождя барабанили по стеклам. Минуты две-три стоял он так и молчал. Потом снова зашагал взад-вперед по кабинету.

— В такую погоду хороший хозяин собаку на двор не выгонит. Говори, сколько тебе понадобится людей и материала? — Нико сел на свое место, бросил размокшую шапку на стекло стола и прикрыл глаза ладонями.

— Людей мне не нужно, вот только двух плотников пришлите на один день. Материал — лесу на четыре балки, на столько же стропил и примерно на сорок поперечин; ну и немножко тесу для потолка. Черепиц сломано не так уж много. Сколько понадобится, возьму у Реваза. У него, я знаю, их много, и пока лежат без надобности. Вернем, когда он будет строиться.

Услышав имя Реваза, Нико отвел руки от лица и посмотрел на гостя сузившимися глазами.

А тот глядел на него в упор холодным, суровым взглядом, и голос его звучал повелительно.

«Свихнулся, что ли, этот парень, черт бы его побрал? Просит он или… требует?»

— Каменщика не возьмешь?

— Не нужно. Стены не повреждены.

Председатель снова принялся ходить взад-вперед с низко опущенной головой. Потом он остановился около Шавлего, слегка потрепал его по плечу и сказал, печально глядя в окно:

— Ну что ж — бери все, что тебе нужно. Лес у меня распилен — готовили для клуба. Педагоги помогали нам камень таскать и просеивать песок. Будущей весной собирались приступать к строительству. Очень я надеялся на эту осень. Виноград уродился щедро. Думал, сдам в Напареули больше, чем запланировано, да и колхозникам на трудодень достанется немало. Получим, думал, вина вдоволь, крестьянин поправит свои дела, встанет на ноги и работать будет с удвоенной охотой. Да вот, видишь, что получилось… Не знаю, как завтра людям в лицо глядеть буду — чувствую себя так, словно сам я в этой беде виноват… Да и то сказать, сделал я одну глупость… Поскупился, решил поберечь деньги, не застраховал в нынешнем году виноградники. Конечно, страховка не покрыла бы убытков, но все же — подспорье. Как это я сдурил? Каждый год страховал, а вот нынче бес попутал. Хотел экономию навести, размахнулся строить. В иных деревнях даже баня своя есть, а я сколько лет клуба не могу построить! Какая же у меня теперь будет выдача на трудодень? Чем я колхозника на работе удержу? У крестьянина ведь философия одна: полна перед ним миска — он смеется, пуста — он плачет.

Шавлего молчал. Потом встал, поблагодарил председателя и попрощался.

— Когда начинать собираешься? — остановил его в дверях вопрос дяди Нико.

— Как только перестанет дождь и земля немного подсохнет.

Председатель помедлил и нерешительно, как бы между прочим, спросил:

. — Может, Сабеде еще что-нибудь нужно? Скажем, съестное или…

Гость, ничего не вычитав во взгляде сощуренных глаз хозяина, ответил не сразу.

— Не думаю, — сказал он наконец и вышел.

 

2

Трижды вошел Хатилеция в воду и все три раза возвращался, не добравшись и до середины потока. Он не утерпел, попробовал в четвертый раз, но тут какой-то острый камень больно ударил его по щиколотке, и он с трудом выбрался назад, на берег.

Мутная, черная, мчалась потоком жидкой грязи Лопота, заполнив от края до края свое просторное русло. С грохотом неслись подхваченные волнами камни, ползли и перекатывались сдвинутые бешеной водой валуны. Местами река разбивалась на рукава, но какой-нибудь из них всякий раз оказывался непреодолимым для старика гончара. Ни машины, ни арбы и даже ни одного пешехода не было видно на берегу вздувшейся Лопоты. По-видимому, шоферы проведали о половодье и выбирали круговую дорогу, через Ахмету, по новому мосту. Лишь пониже, на середине реки, возились у затопленной по самые окна «Победы» несколько парней.

Хатилеция присел на большой камень и засучил штанину. Ушибленная щиколотка потемнела, припухла и слегка побаливала. Мутная глинистая вода струйками стекала по тощим волосатым икрам, оставляя за собой грязные следы. Старик потер свои костлявые ляжки и подвернул штаны выше колен.

Потом он полез в карман за кисетом и с удивлением обнаружил, что у него не осталось ни крошки табаку. Он снова заткнул вынутую было трубку за пояс и огляделся. На берегу не было ни души. Звать застрявших посередке реки ребят не имело смысла — они были далеко и в этом шуме и грохоте не могли его услышать. Да и если бы даже услышали — какой простофиля потащился бы по пояс в воде к берегу, чтобы исполнить нелепую и неуместную просьбу старика?

Но не беда — появится в конце концов на дороге какая-нибудь добрая душа и поможет дедушке Ило перебраться через поток. А может, и арбу бог пошлет. Лишь бы только оказаться на другом берегу, а там Хатилеция зайдет в саниорский магазин и выкурит три трубки подряд.

Старик сунул руку в карман, пошарил в нем, потом обыскал другой. Но вот беда: сколько он ни рылся во всех карманах, сколько ни щупал подкладку — нигде не нашлось ни одной монетки. Хатилеция подождал немного и возобновил поиски. Однако чуда не произошло. Беда! Без вина человек еще может прожить, но без табаку… Небо пасмурное, дождь может в любую минуту хлынуть снова, на дороге ни души — ни на этой, ни на той стороне реки. А с продавцом из Саниоре дедушка Ило не знаком. Да и какой дурак отпустит ему в кредит государственный товар?

Глаза у Хатилеции замутились, как струи Лопоты, он огорченно заморгал припухшими веками. Нижняя губа у него отвисла, как у верблюда. Дай сейчас Хатилеции волшебный, камень в руки — он в первую голову пожелал бы табаку. А потом — чтобы появился Закро и переправил его через разлившуюся Лопоту. Эх, где-то сейчас этот богатырь, дэвово отродье?

Хатилеция сплюнул на камни у себя между ног и задумался. А не лучше ли вернуться? Тогда можно было бы достать и табаку, и даже выпивки. Лопота — горная река. Пожалуй, нынче ночью больше не будет дождя, а тогда она назавтра опадет и переправиться через нее окажется пустячным делом. Но возвращаться далеко. До Шакриани путь для старика немалый. Нет, лучше посидеть здесь, подождать еще немного. Застигнет ночь — что ж, тогда можно завернуть к кому-нибудь тут, в Напареули. Грузину только бы завидеть гостя на пороге — весь дом ему под ноги кинет!

Хатилеция подпер обеими руками подбородок и стал смотреть на воду, стремившуюся ровным потоком посередине русла.

Течение обмануло старика, и скоро ему стало казаться, что он сам вместе с камнем, на котором сидел, и вместе со всем берегом несется навстречу волнам Лопоты.

Прошло немного времени. Вдруг он различил сквозь шум бегущей воды какие-то неясные голоса и поднял голову.

Несколько женщин шли сверху вдоль берега реки. Та, что шагала впереди, все мерила взглядом поток и временами посматривала на Хатилецию. Подойдя вплотную, она остановилась у него над головой.

— Что здесь делаешь?

Хатилеция хотел было ответить шуткой — дескать, полозья вытачиваю для санок или что-нибудь вроде того, но передумал. Он внимательно оглядел ту, что стояла перед ним. Это была крупная, богатырского вида женщина с плоским, веснушчатым лицом и коротким носом. Толстыми, костистыми руками она обнимала переднюю половинку переброшенного через плечо хурджина. По ее говору Хатилеция догадался, что имеет дело с осетинками, и озорная мысль мелькнула у него в голове.

— Ты глухой, не слышишь, что моя говорит? Что тут делаешь?

Хатилеция окинул взглядом четырех ее спутниц и решил, что две из них, во всяком случае, вполне надежны.

— А что тут можно делать? Не видишь, что ли, — людей через реку переправляю.

Женщина смерила взглядом гончара, посмотрела на его засученные штаны и что-то сказала своим. После коротких, оживленных переговоров с ними она повернулась к Хатилеции:

— Сколько деньги просил?

Гончар сдвинул брови.

— Тут же не базар, разве не знаете, какая цена? По рублю с человека.

Женщины посовещались еще, потом извлекли из каких-то потайных складок одежды сложенные рублевки и отсчитали их дедушке Ило.

Гончар выстроил свою маленькую армию у самой воды и прошелся вдоль нее, как заправский генерал перед сражением.

— Трое хватайтесь за мою правую руку, а двое — за левую, — он поставил рядом с собой широколицую, которая выглядела самой сильной из всех, и строго-настрого наказал: — Держитесь за меня крепко и не выпускайте, пока не свалитесь с ног.

Широколицая разулась первой и подоткнула юбку, показав белые толстые икры и колени.

Выстроившись в ряд, женщины и их предводитель стеной вошли в воду.

Первые три рукава они с божьей помощью пересекли без всяких злоключений. Но перед четвертым и последним в сердце ко всем закрался страх, от которого и гончар и его подопечные почувствовали слабость в коленях. Ило, шедший посередине, шагнул вперед и сразу ушел под воду: если бы женщины не вытянули его назад, так и донесли бы старика волны до самой Алазани, не дав ему высунуть голову из воды. Он, однако, и виду не подал, что испугался, и сразу напал на них: вы, мол, сами виноваты, почему задержались, не пошли за мной?

Они благополучно миновали стремнину и уже собирались подняться на берег, но тут одна из женщин, маленькая, сухонькая, поскользнулась, зашаталась и выпустила руку старика. Остальные закричали в испуге.

Гончар успел выйти на сушу и, повернувшись, увидел, как волны подкосили отставшую и сбили ее с ног.

Женщина уцепилась за большой камень, торчавший из воды у самого берега.

Широколицая бросила хурджин на мокрую гальку и завертела кулаком перед носом у новоявленного Харона.

— Сейчас выведи!

Гончар глянул еще раз на барахтавшуюся в потоке женщину, спокойно отстегнул пуговицу нагрудного кармана на рубахе и вернул широколицей рублевку:

— Клянусь кувшинчиком саперави, в. жизни я не присвоил ни одной копейки, которую бы не заработал по справедливости! — Он махнул рукой и нагнулся, чтобы выжать промокшие штаны. — Ладно, пускай у меня будет одним рублем меньше!

 

3

Марта сняла кастрюлю с огня, положила на тарелку сваренную курицу и принялась чистить чеснок.

Одна за другой падали в ступку желтоватые, как слоновая кость, чесночные дольки.

Пятнисто-рыжая кошка, лежавшая у огня, подняла голову, потянулась, лениво зевнула и, направившись к столу, потерлась о ноги хозяйки.

Женщина глянула на нее со злостью.

Гроза мышей и крыс примостилась тут же рядом, облизала шершавым языком нос и бархатную мордочку и ласково улыбнулась зелеными круглыми глазами задранным ножкам лежащей на тарелке курицы. Шедший от нее теплый пар сладко щекотал кошке ноздри.

Лампочка, свисавшая с низкого потолка, бросала отблеск на смуглую шею и копну черных как смоль волос. Цветастое ситцевое платье обтягивало гибкую и сильную спину. Короткие рукава оставляли открытыми белые налитые руки.

Нико радовался, когда Марта встречала его в этом платье, и бывал особенно ласков и нежен с нею всю ночь. Только что-то он в последние дни позабыл дорогу к ней, хотя сейчас как раз самое удобное время — ведь ее свекор вот уж неделя как ушел в Алаверди и едва ли скоро вернется. Сегодня, столкнувшись с Мартой у магазина, Нико намекнул, что, может быть, нынче ночью придет к ней. О боже, что за жизнь у одинокой женщины! Ожидание, ожидание, вечное, нескончаемое ожидание… Вина осталось всего три бутылки, но это ничего, — может, Нико принесет еще. У Нико две страсти — Марта и холодная курица с чесноком. Только курица не должна быть нарезана ножом. А когда он немножко захмелеет, то любит, чтобы Марта ела у него из рук. Но редко выпадают Марте счастливые дни — один, самое большее, два раза в неделю. О, как прискучили, как тягостны ей эти долгие бессонные ночи, проведенные в одиночестве! Неужели ей так и суждено прозябать без счастья, видеть, как увядает, как сохнет без радости эта полнокровная плоть, это еще молодое, красивое тело? Конечно, Нико, этот старый лев, под стать любому молодцу в расцвете лет, но Марте нужен свой мужчина, свой собственный, который каждый вечер, вернувшись с поля, прислонял бы по-хозяйски мотыгу к стене ее старого домишка. Да, да, Марта хочет каждый вечер чувствовать в постели возле себя крепкий мужской дух — этот смешанный запах лозовых побегов, пшеничного колоса и горьковатого рабочего пота. Сладкий, кружащий голову запах земли, и листвы, и трав.

Марта кончила чистить чеснок и потянулась за каменным пестом. Минут пять прыгала у нее на коленях долбленая деревянная ступка. Наконец она извлекла оттуда толченый чеснок и смешала его с уксусом.

Временами Марта поворачивала голову к окошку, выходившему на огород, и прислушивалась.

На дворе по-прежнему шумел дождь. Ветер, налетая порывами, раскачивал могучим крылом верхушку кипариса за окном, задувал в трубу и пригибал книзу слабеющее пламя в камине.

Убийственно ожидание — долгое, изводящее, гнетущее душу ожидание. Марта напрягала слух, но за окном в огороде лишь ветер и дождь вели свои ночные коляды.

Курица остыла и перестала дымиться. Кошка потеряла на нее надежду. Жар в камине прогорел, — пришлось подбросить хворосту и поворошить огонь.

Марта принялась собирать ужин — сняла с полки бадью с помидорами и начала готовить салат.

Не успела она очистить первую головку лука, как в дверь постучали.

Нож застыл у Марты в руках.

Кто это? У Нико нет такого обычая — стучаться в дверь. Он приходит с оглядкой, тайком — встанет под окошком в огороде и тихонько стукнет пальцем три раза по перекладине рамы и еще по одному разу — в стекла по бокам. И если получит такой же ответ изнутри, значит, свекра Марты нет дома и путь свободен. А это кто-то другой, посторонний, — с пути, что ли, сбился, явился незваный, непрошеный, в неурочный час, к чужому порогу… Ну и пусть убирается, как пришел, хоть в преисподнюю! Какое сейчас время по гостям ходить? Да и что скажет Нико, если застанет у нее в доме среди ночи чужого человека?

Через короткое время стук повторился. Чей-то голос позвал снаружи:

— Что ты так рано спать залег, Миха, открывай дверь!

Марта узнала по голосу охотника и засуетилась.

Она спрятала курицу в стенной шкаф и принялась убирать со стола все, что на нем стояло; чтобы выиграть время, она крикнула стоящему за дверью:

— Кто там? Поздно уже, нашел время ходить в гости!

— Так-то привечают гостей в Чалиспири? Открой, хозяйка, а то я весь в сосульку превратился — промок и замерз до полусмерти.

«В такую погоду даже зверя не прогонишь от порога, но что скажет Нико? Ему уж пора прийти… Что выгнало из дому в такую пору этого одичалого человека, да еще привело на глухую окраину деревни?»

— Прочь, пес, не путайся в ногах! Ну, что вы там, хозяева, — пускаете в дом или нет?

Уничтожив все следы приготовлений к ужину, Марта пошла к двери и взялась за задвижку.

— Это ты, Како?

— Был Како до нынешнего вечера, а теперь, если не впустишь и не дашь обогреться, стану вскорости трупом.

Марта открыла дверь.

Промокший до нитки охотник тяжело перешагнул через порог со словами приветствия:

— Мир этому дому!

— Здравствуй! — хмуро бросила в ответ Марта и закрыла дверь, вытолкав собаку, последовавшую было за хозяином.

— Чем он тебе помешает — жалко пса, пусть войдет, отогреется.

Хозяйка сдвинула брови:

— Тут не овчарня! Как построишь себе хоромы, тогда и держи в комнатах собак.

Охотник, ничего больше не сказав, махнул рукой и подсел к камину.

На полу за ним протянулась цепочка грязных следов и мокрая полоса от воды, стекавшей с его одежды.

— Не мог вытереть ноги? Весь пол грязью заляпал!

Како посмотрел на свои чувяки, снял сумку с плеча, вытащил из нее грязную тряпку и стал тщательно вытирать мокрое ружье, лежавшее у него на коленях.

Марта села поодаль на тахту и насупясь следила оттуда за молчаливой работой охотника.

На дворе завывал ветер. Дождь барабанил в стекла, стучал по крыше. Собака, оставленная в галерее, повизгивала и царапала дверь, требуя, чтобы ее впустили.

Охотник беспокойно прислушивался к мольбам своего верного пса, то и дело с укором поглядывая на хозяйку.

Хозяйка смотрела сурово и непреклонно.

— Принеси дров, подбавь в огонь — пес на дворе мерзнет, а я не меньше его тут, у камина!

Марта встала и вышла в галерею.

Како поставил ружье в угол, снял патронташ и придвинулся поближе к огню.

Затрещали дрова, заплясало пламя, и гость окутался облаком шедшего от него пара.

Марта по-прежнему сидела на тахте, прислушиваясь к малейшему шуму за окном.

Но окошко, выходящее на огород, было безмолвно — как бы дремало, убаюканное дождем.

Гость принес в комнату прохладу и сырость. И не только сырость…

Наконец долг хозяйки взял верх над всем — Марта сквозь зубы спросила гостя, не голоден ли он.

— С утра во рту и крошки не было. А уж после полудня желудок мой только и делает, что жалуется на своего хозяина.

Женщина поставила на стол бадейку с помидорами, и следом за нею — тарелку с салатом.

Охотник не стал дожидаться, пока накроют на стол, подсел к нему, еще не просохнув, и ткнул огромным помидором в солонку. От его плеч и спины шел пар — густой, как туман на горе Пиримзиса.

Вдруг охотник поднял голову и хлопнул себя рукой по колену. Челюсть его приостановилась, он встал, взяв целый хлебец, вышел в галерею и бросил его своему верному псу. А вернувшись, снова с невозмутимым видом принялся за еду.

Глядя на жадно утоляющего голод гостя, хозяйка вспомнила, что и сама она не из дерева и не из глины сделана…

— Коль не радостен хозяин, гостю тоже нет веселья! Со мной за столом не такие, как ты, — министры не гнушались сидеть. Возьми съешь кусок — что ты мне в рот смотришь, точно моя ищейка!

Марта улыбнулась при этом столь лестном сравнении и принесла вилки.

Оба ели молча, с большой охотой.

Удивительно вкусен был салат из свежих помидоров, с луком и зеленью.

— Пересолила помидоры, хозяйка! Может, в доме хоть воды кувшинчик найдется?

Невестка Миха встала и принесла воды. Потом решила, что молчание стало уже неловким, и спросила просто:

— Где ты был? Как сюда забрел?

— Бродил по горам, охотился в Черном лесу.

— Давно уж слышу это название и удивляюсь — лес бывает зеленый, что еще за черный лес?

— Верно, лес зелен, но такой лес, как этот, редко увидишь. Деревья в нем огромные, сплелись вверху ветвями; войдешь в чащу — почудится, что ночь наступила. Оттого, верно, он так и прозывается. Черный он как вон та бутылка.

Марта глянула в ту сторону, куда показывал охотник, и убедилась, что второпях не сумела хорошенько замаскировать газетой бутылки, стоявшие под окном.

— Ох, совсем забыла! — сказала она, встала и принесла бутылку.

Како налил себе и хозяйке.

Марта сначала отказывалась, но потом соблазнилась и осушила стаканчик.

Так они попивали понемножку стакан за стаканом. Настроение у хозяйки заметно улучшилось.

— Ничего не убил? — спросила она гостя.

— Ничего. Неудачный выдался день.

— Промахнулся или не встретил дичи?

Охотник самоуверенно улыбнулся:

— Пока еще ружье и глаз Како не знали промаха!

— Значит, дичи не выследил?

— Только одну маленькую косулю.

— Что ж она — близко не подпустила?

— Ну, как нет! Не дальше было до нее, чем отсюда до этой вареной курицы на полке. Да только очень уж маленькая была, детеныш, и я не стал стрелять.

Марта нахмурилась, подумала: «Видно, подглядывал снаружи». Потом прислушалась к шуму дождя за окном, в огороде, посмотрела, что-то решив про себя, с улыбкой на гостя и встала.

Курица с чесноком, орошаемая добрым вином, распалила аппетит гостя и хозяйки. Короткие поначалу тосты стали длинней, и тут только Марта вспомнила, что не раз охотник при встрече провожал ее долгим, жадным взглядом, с откровенным, бесстыдным вожделением лаская глазами ее высокую грудь и крутые бедра.

За первой бутылкой последовала вторая, и взгляд Марты затуманился, подернулся влагой. В памяти вспыли воспоминания — близкие и далекие, уже потускневшие. Эх, да что говорить — Марта и сама давно уже не выпускает Како из виду, украдкой следит за одинокой жизнью невесть откуда забредшего в Чалиспири охотника. Поглядите на него — чем он хуже других? Может, даже и лучше многих и многих. Высокий, широкоплечий, крепкий, с длинными, сильными руками и быстрыми ногами. Правда, одна щека рассечена, лиловый шрам, след старой раны, протянулся, как червь, от виска до подбородка… Но это даже, пожалуй, ему к лицу. Удивительно, а ведь раньше Марта, завидев его, всякий раз отворачивалась… Вот только похоже, что человек он безалаберный, беспутный. Но будь у него дом, семья, любимая жена, кто знает…

— За твое здоровье, хозяйка! Видно, и теща и тесть меня любят. Только ты одна встретила Како с хмурым лицом и даже не впустила его собаку обогреться!

Марта поблагодарила за здравицу.

Растекаясь по жилам, вино наполнило все тело сладкой, удивительно сладкой истомой.

Марта встала, бросила на гостя многозначительный взгляд, улыбнулась непонятной улыбкой и пошла к двери.

Полоса света, вырвавшись через открытую дверь, легла поперек галереи.

Собака, стоявшая у самого порога, уперла в пол задние лапы, напрягла шею, отряхнулась и, вбежав в комнату, разлеглась перед камином.

В испуге метнулась в сторону кошка и вскочила на шкаф.

Марта сгребла со стола обглоданные кости и бросила их четвероногому гостю.

А когда она вернулась к столу, захмелевший Како потянулся к ней, обвил рукой ее талию.

Марта ничего не сказала — только молча, лениво сняла тяжелую мужскую руку со своих бедер. Тогда охотник встал и обхватил ее, стиснул длинными своими руками.

Женщина казалась ему сильной, как медведь, мягкой как куница, желанной, как олень.

Сопротивление было упорным, желание — неимоверным.

И когда распаленный страстью охотник дотянулся губами до полных, мягких, горячих губ хозяйки, та, обмякнув в его объятиях, опустилась, без сил на стоявшую рядом тахту.

 

4

Старик лежал на постели ничком. Одеяло стояло горбом у него на спине. Он лежал не шевелясь и щурил бесцветные глаза.

Со словами приветствия Шавлего сел на низенькую скамейку.

Доктор повернулся на своем трехногом стуле так, чтобы видеть и гостя и больного.

С минуту Шавлего молча смотрел на старика. Потом спросил, ел ли он сегодня что-нибудь.

Старик улыбнулся:

— Ну кто бы мне дал голодать до этого времени?

На спине у него, под одеялом, что-то звякнуло.

— Еще не время, лежи смирно. Они сами должны отвалиться.

Шавлего поставил на табурет возле постели корзинку, которую принес с собой.

— Это тебе гостинец от твоего друга-приятеля.

— По-моему, хватит, Сандро!

— Постой, не шевелись. Я сам сниму.

Доктор отвернул одеяло и сдернул одну за другой банки, торчавшие на спине у Фомы.

— От какого друга-приятеля, дружок? — с удовольствием перевернувшись на другой бок, спросил старик.

— От дедушки Годердзи.

— Когда он приехал?

— А он не приезжал. Это мама тебе от него посылает.

Шавлего достал из корзинки вареную курицу, свежеиспеченные шоти, помидоры, кастрюльку с зеленым лобио. Он покрыл табурет газетой и разложил еду. А когда из корзинки высунулось горлышко трехлитрового штофа, в глазах у старого пасечника блеснули медово-золотистые искорки.

— Где достал?

— А это тебе Сабеда прислала.

— Цинандальские и напареульские подвалы могут опустеть, но марани у Сабеды — никогда!

Доктор согласился.

— Как она, Сабеда? Ведь чудом спаслась, бедняжка!

— Да, чудом.

— Она все там, у Русудан?

— Все там же.

— Хорошая девушка Русудан, добрая душа. Говорят, Нико дом Сабеде отстраивает, — правда это?

— Правда.

— Ну, то-то. Значит, есть все-таки на свете справедливость. И как это вино у нее уцелело — удивительно! Марани-то, говорят, был затоплен?

— Да, залило его. На счастье, я оказался поблизости, созвал своих ребят, и мы всю воду ведрами вычерпали.

— А что вино?

— В вино ни капли воды не попало. Крышка квеври была обмазана глиной и сверху засыпана землей.

— Старые стены будете надстраивать?

— Да.

— Когда начнете?

— Если сегодня солнце землю подсушит, то завтра приступим.

— Да завтра авось и я поправлюсь. Так что приду вам подсобить. Правда, Сандро?

— Завтра лучше бы еще полежать в постели, а послезавтра — как знаешь.

— Приходи проведать нас, побеседовать с нами — это нам, конечно, будет приятно. А помощь твоя не нужна — мы и сами управимся. Ребята как львы, работа у них в руках горит.

— Разговорами дом не выстроить. Пот надо утирать.

— Ну вот, ты разговаривай, а мы пот утирать будем. Иной раз с малого начинают… Как знать, может, потом и за большие дела возьмемся.

— А я и не думаю сомневаться, сынок… Дай вам бог желанья и сил! Это ты хорошо придумал. Два года назад у бухгалтера хлев рухнул — взялись за дело безбородый Гогия и Бегура и отстроили ему новый, совсем даром. Нет, ты помоги бедному и слабому, вот тогда я тебя похвалю. А у такого, как Наскида, вон мастера сами просятся работать. — Старик усмехнулся с довольным видом. — А я-то одно время думал, что ты крестьянской беды близко к сердцу не примешь.

Фома показал врачу на угощенье, но тот заявил, что не голоден и что не привык пить вино среди дня.

Другой гость также не проявил желания подкрепиться.

— Ну, а мне и вовсе есть неохота.

— Выпей стакан вина, вот и охота придет.

— Хочешь, поставлю вино в родник, чтобы остудить, дядя Фома?

— Высох родник, сынок, очень долго жара стояла. Впрочем, после вчерашнего ненастья, кажется, опять вода потекла. Помнишь, какая там била струя?

— Помню, дядя Фома, все помню. Я и про то не забыл, что рабочие пчелы, отстроившись, трутней из улья выбрасывают, а в придачу к ним и трутневых куколок.

Старик пчеловод снова улыбнулся в усы и подумал с удовольствием: «Нет, не обмануло меня чутье…»

— Как здоровье твоей матери?

— Спасибо, ничего.

— Сердце у нее больше не болит?

— Болит понемножку.

— Если ей нужен мед, возьми. У меня еще есть.

— Спасибо, дядя Фома. Понадобится — возьму. Ну как, будем вино студить?

— Ладно, студи. Может, стаканчик вина и вам аппетиту прибавит.

Когда Шавлего вернулся из сада, старик поблагодарил его за внимание, проявленное к посаженному им в Подлесках фруктовому дереву.

— Эх, руки не дошли — хотел я еще два-три черенка на дичка привить…

— А мы оставили тебе три дикие яблони и панту.

— Неужели нашлось столько в Подлесках? — обрадовался больной. — Весной поднимусь туда с черенками. — Помолчав, он добавил: — Не ожидал я, что ты сумеешь этих ветрогонов взять в оборот!

Шавлего, не обращая внимания на последние слова старика, поднялся с места и аккуратно прикрыл одеялом его оголившуюся ногу.

— Советов врача надо слушаться, а то придется начинать лечение сначала. Или, может, тебе делать нечего, захотелось в постели поваляться?

Садовник подчинился, как ребенок. Потом лицо его понемногу потемнело, он устремил печальный взгляд на полумесяцы хлебов шоти, сложенных стопкой на табурете. — А мне и в самом деле нечего делать… Все уничтожил проклятый град, с одного наскока. Да ты же проходил сейчас через сад… земли не видно под осыпавшимися плодами, на деревьях ни одной целой ветки, ни единого живого глазка. Цветы затоптаны в землю, виноград точно в ступе толкли вместе с листьями и побегами. Только вот пчелы уцелели; ульи у меня всегда стояли на подставках, под прикрытием фруктовых деревьев. Деревья измолотило, а ульи остались невредимы. Только в один попала вода, да и то я вовремя подоспел. Тогда-то я и простудился. Не поостерегся, вышел в ненастье, под град, и простыл. Сад полон падалицы, веток, побитой зелени. У твоего деда есть свинья, забирай для нее корму, сколько хочешь. Можешь и еще кому угодно раздать. Только пусть, кроме тебя, никто в сад не входит. Этим твоим новообращенным я пока еще не доверяю. Скажи и Русудан… Впрочем, ей и с собственным садом хватит хлопот. Что этот град наделал! Всю деревню оставил ни с чем, годовой урожай загубил. Люди пот проливали — и все на ветер пошло… А правительство и бровью не ведет. На Луну вон, говорят, собираются лететь — так неужели не могут охранить нас от такой вот беды?

— Правительство не бог, дядя Фома. Не может оно от неба нас заслонить. А впрочем, слышал я краем уха, будто придумано какое-то средство против града. Скоро, наверно, и этот бич больше не будет страшен.

— Хоть бы так, сынок, хоть бы так… Дай бог нашему козленку волка съесть! Скажи-ка, а Подлески побиты?

— Град захватил половину Кондахасеули — отрезал, как по линейке. А Подлески остались в стороне.

— Значит, моя груша уцелела?

— Должно быть.

— Эх, сынок, хоть бы все рассуждали, как ты. Вот наш Сандро своими руками выкопал в больничном дворе ямы, взял у меня привитые саженцы, и посадили мы с ним деревца. Оставалось только обнести сад забором. Пошел он к председателю — тот пропустил его просьбу мимо ушей. Ну, и однажды ночью чья-то лошадь попаслась на участке, все переломала и вытоптала. Собственно, одна лошадь так все разорить не могла… А впрочем, сколько там копалось свиней и рыскало собак, не сочтешь. Ну, я научил Сандро, что делать. Договорился он с Иой Джавахашвили, и тот целый день рубил колючие кусты и возил их на больничный двор. А вечером прибежал Нико и прогнал Иу домой, такого ему задал — дескать, от дела отлыниваешь, а на приработок кидаешься. Ну, посуди сам, чего он разорялся — трудодней Иа у него не просил, а до кармана Сандро никому, ей-богу, дела нет…

— А вы что сказали, дядя Сандро?

Доктор лениво взмахнул рукой, чтобы согнать севшую на хлеб муху.

— Он вежливо напомнил мне, что сад принадлежит колхозу и что частному лицу нечего в нем ковыряться… И я даже почувствовал себя виноватым.

— Как будто Сандро заберет эти деревья с собой на тот свет. Был бы сад, пользовались бы им и колхоз, и больница, и врач!

Шавлего улыбнулся.

— Я председателя не оправдываю, но какой-то частнособственнический душок в этой истории все же есть…

Больной сел в постели и взволнованно заморгал.

Врач встал, уложил Фому, накрыл одеялом и посоветовал ему не горячиться.

— Частнособственнический душок!.. Скажет тоже! Да разве без интереса можно сделать что-нибудь путное? Крестьянин работает с прохладцей, потому что получает за трудодни мало, все равно что ничего. Урожай падает из года в год, потому что, когда человек работает с прохладцей, он плохо возделывает землю. А земля ведь всегда платит человеку любовью за любовь, изменой за измену! Ну вот и получается, что в крестьянском доме всего не хватает — хлеба, вина, мяса…

— Да и не только продуктов, — доктор задумчиво поскреб свою бороду.

— Выходит, что самое главное — это заинтересовать человека… Посмотри на приусадебные участки, как они ухожены, и все тебе станет ясно. Да и в колхозе то же самое… Недавно завели прикрепление участков к тем, кто их обрабатывает. И что же ты думаешь — колхозник сразу почувствовал поощрение. Всякий теперь знает, что получит премию, если его участок даст хороший урожай. И чем урожай выше, тем больше будет премия.

— Так почему же урожаи в колхозе не увеличились?

— Ну, как нет!

— Тогда почему за трудодень выплачивается мало?

— Вот что я тебе скажу, дружок… Когда крестьянин был хозяином самому себе, он и мерил, и кроил, и шил сам, как хотел. Не нужны были ему ни заведующий складом, ни бухгалтер, ни председатель, ни бригадир. Он один со всеми делами управлялся и не был обязан кормить целую ораву дармоедов. Вот, посмотри, тут рядом со мной живет Маркоз, бригадир. Пока он не наполнит свой амбар и свой марани, до колхоза ему и дела нет. Все к себе гребут, кто сколько горазд. В позапрошлом году Нико отдал под суд двух человек — они работали караульщиками, стерегли от воров виноградники Кондахасеули, сами по ночам виноград корзинками домой таскали. А ведь уличить-то их удалось только потому, что они повздорили и выдали друг друга. А то бы так никто ничего и не знал. Река замутнена в самом истоке!

— Не обязательно — бывает, что в верховье вода чистая, а мутят реку грязные притоки. Помню, в детстве бабушка говаривала мне: «Христос был коммунист!» А что творили на этой грешной земле проповедники Христовы? В одной руке держали крест, а другой шкуру со своей паствы сдирали.

— Они и сейчас не унялись. — Доктор снова отогнал вившуюся над хлебами муху.

— Конечно нет! Наоборот — теперь у них кресты висят на груди и вторая рука тоже свободна…

— Когда медведь спустит жир, злости у него прибавляется! — подтвердил пасечник.

— И муха на пороге зимы особенно больно кусается.

— Мухи только по осени больно кусаются, а вот домашние шакалы зимы и лета не разбирают — всегда рады поживиться за счет колхоза.

— С домашними шакалами справиться не так уж трудно, Дядя Фома, только для этого нужна крепкая рука.

— Кроме домашних шакалов есть еще и волки в лесу. Немало хищников точит зубы на колхозное добро. Крепкая рука… А долго ли она будет крепкой? Только до тех пор, пока ее салом не смажут. От сала, сам знаешь, жесткое становится мягким. Ведь как работал Нико в первые годы! Ты в то время был ребенком, но все же, наверно, кое-что помнишь… Твой дед арбами привозил домой хлеб и вино. Председатель сам не таскал и другим таскать не давал. А потом время взяло свое. Он и не заметил, как начал загребать колхозное добро, а теперь уже не может остановиться. Надоело ему, видишь ли, быть одному честным человеком. Все равно, дескать, всех не обуздаешь, и сам стал как все…

— Нет, я не могу с тобой согласиться, дядя Фома. Наверно, в нем с самого начала таился собственник, хищник… А тормоза, что сдерживают в человеке дурные наклонности, были у него слишком слабы. Так он все видит и ничего не говорит?

— В таком огромном колхозе, как наш, все видеть и каждого за руку поймать невозможно. Знаешь Набию Шашвиашвили? Когда-то он был первым овцеводом в деревне. Держал отару в тысячу пятьсот голов и каждый год получал приплоду в сто десять, сто двадцать ягнят на сотню маток. Сейчас он заведует овцефермой колхоза, и по-прежнему у него полторы тысячи овец, но прирост стада уже не тот. С самого дня основания колхоза он стал уменьшаться и дошел нынче до восьмидесяти ягнят на сотню овец… Никто ничего не может понять, и уличить никого ни в чем невозможно. Копалась в этом деле ревизионная комиссия, даже и специальную комиссию составляли, и сам Нико лично присутствовал три или четыре раза при окоте в Ширване. Каждый раз все оказывалось в полном порядке: приплод был в точности такой, какой учитывался… Набия уверяет, что овцы стали неплодные, — порода, мол, выродилась. Может, оно и так, но кто нам заменит вырожденных овец лучшими? У колхоза на это нет средств, а у Нико — охоты.

— Так выберите председателем такого человека, у которого есть охота. Тогда не будут вас беспокоить шакалы и волки.

Фома приподнялся на локте. Доктор на этот раз не стал ему мешать — только тщательно закрыл ему спину одеялом.

— Ну, знаешь, от Нико избавиться не так-то просто! Во-первых, во время выборов всегда присутствует кто-нибудь из райкома, а во-вторых, кто осмелится выступить на собрании против председателя? Попробуешь скинуть его, а если не выйдет? Живи потом с ним в одной деревне, работай в колхозе под его началом!

— Избирает человека народ, и смещает человека народ, дядя Фома. Все в его воле.

— Эх, дружок, кто народ спрашивает? Народ — овечье стадо, куда его палкой погонишь, туда он и повернет.

— Почему ты думаешь, Дядя Фома, что мир вертится вкривь и вкось?

— Если не вкривь и вкось, то и не очень-то ровно, сынок. Раньше хоть бога боялись, а теперь в бога никто не верит.

— Неужели и вы так думаете, дядя Сандро?

Врач еще раз взмахнул рукой, отгоняя назойливую муху.

— Без колхозов выиграть войну против фашистов было бы, вероятно, еще трудней.

— При чем тут фашизм?

— Всякий милитаризм имеет фашистскую природу, а фашизм по своей сути неотделим от милитаризма. А оба они, вместе или порознь, — страшная опасность для человечества.

Шавлего внимательно, с легкой улыбкой всматривался в бледное, исхудалое лицо врача.

— Чем объяснить, дядя Сандро, этот ваш постоянный страх: что будет завтра?

— Самим этим вопросом, юноша. Разве в наше время кто- нибудь на земле свободен от страха?

— Огромная часть человечества, дядя Сандро, — не менее миллиарда людей. Неужели вы не слыхали по радио выступлений представителей Советского Союза и демократических государств на Генеральной ассамблее?

— Разве Франция и Англия не называют себя также демократическими государствами?

— «Демократическая» Франция заключила боровшегося за свободу Испании грузинского врача в концентрационный лагерь Карбарес.

— Ну, наши тоже не гладят по головке нарушителей государственной границы.

— Наша граница всегда гостеприимно открыта для тех, кто борется за свободу. Гонимые и преследуемые стремятся к нам со всего мира.

— А куда стремятся такие люди отсюда?

— Никуда. А если кто стремится — то на свою же беду. Надо сразу сбрасывать с дерева подгнившие плоды, чтобы они не заразили других. Свобода народам, мир миру — вот наш лозунг!

— Разве не то же самое кричат Соединенные Штаты? Какая разница?

— Разница не в словах, а в делах.

— Послушайте меня, юноша. Сегодня мир разбился на два враждебных лагеря. У каждого — своя идеология. Каждый из них исключает существование другого. Вот уже четыре десятка лет, как эти две кувалды молотят по мне с обеих сторон, и я так устал, чувствую себя таким опустошенным, что сейчас любые идеи, всякая идейная борьба вызывают во мне тошноту. Я так же ищу мира, как любой народ и как всякий человек. Да и мир уже устал от этих вековых битв.

— И вы думаете, дядя Сандро, что мира можно добиться без борьбы?

— Тому, кто хочет мира, не может быть желанной борьба. Каждый из двух лагерей по-своему представляет себе мир и борется за то, чтобы установить его на свой манер. А борьба идет ожесточенная, беспощадная… Вполне возможно, что в борьбе за мир люди истребят друг друга и не оставят камня на камне.

— Разве когда вода в котелке шипит, это значит, что она закипела?

— Это значит, что до кипенья недалеко.

— Все равно — без борьбы не может быть мира, а человек не бывает без идей. Вначале одна лишь Россия встала на путь социализма. А теперь уже вся центральная Европа исповедует наши идеи.

По бледным губам доктора скользнула ироническая улыбка.

— А что вы думаете, юноша, о навязывании идей?

Старый садовник почувствовал, что беседа приняла неприятный оборот, и снова приподнялся на локте.

— Начали с панты и с яблонь, а теперь вон куда забрались! Если человеческие головы пичкать этими самыми вашими идеями, то ведь желудкам-то нужно что-нибудь посущественней! В особенности когда в роднике стынет вино, дожидаясь, чтобы его выпили!

Шавлего встал и направился к двери. На пороге он задержался и, повернувшись, сказал доктору:

— Мы никому не навязываем силой своих идей. Идеи сами рождаются у людей в голове и распространяются по всему миру, проникают в сознание других людей. А если некоторым не нравятся эти идеи, что ж, разве солнце померкнет оттого, что летучие мыши его ненавидят?

Доктор ударил в ладоши над табуретом.

Убитая муха упала брюшком вверх на пол.

 

5

Серго неторопливо повернулся и вышел.

Визгливые звуки зурны ворвались сквозь щель непритворенной двери в комнату. Оглушительно забухал, рассыпался частой дробью барабан, и высокий хрипловатый голос барабанщика Гиголы завел с переливами, на манер восточных баяти:

На реке искали броду Хареба и Гогйя-а. Говорят — не суйся в воду, Здесь застряли многие-э.

Вахтанг насупился, пошел к двери и сердито захлопнул ее.

— Как он не устанет орать, чтоб ему провалиться!

— Чего ты на него окрысился — у каждого своя забота и своя утеха. — Купрача равнодушно придвинул к себе тарелку с шашлыком и принялся резать лук.

— Не до песен мне сейчас.

— Садись сюда, поближе, я тебе настроение исправлю. В столяры Гиголу не возьмут, и мастерок он тоже держать не умеет. Такое у него ремесло, им он кормится.

Вахтанг сел.

— Куда Серго поехал?

— На одну ферму. Договорился я с заведующим: даю ему телку на племя, а он мне взамен корову.

— Что за дурак меняет корову на телку?

— Корова недойная и неплодная, какой на ферме от нее толк? А телка принесет приплод и будет давать молоко. Им прямая выгода и мне тоже: весу в корове вдвое против телки. А в поголовье у них проигрыша не будет.

— Ей-богу, тебя бы в министры…

Купрача пододвинул гостю шашлык.

— Не бойся, в министрах тоже не дураки сидят. Да что министры! Когда я работал в Ахмете, приехал на ревизию бухгалтер из Цекавшири. Поселился он в гостинице. Как только, бывало, стемнеет вечером, все заведующие магазинами, столовыми и бог весть чем еще выстраивались в очередь перед его номером. Денег он увез пропасть, а сколько еще разного барахла! Да я сам новенькую «Победу» с неснятой пломбой пригнал к его дверям!

— Откуда ты «Победу» достал?

— Получил по закону.

— По закону? Да ведь и у тебя, и у твоего сына уже есть по машине!

— А эту мне органы госбезопасности дали в награду — я и купил, не стал отказываться.

— Что за дела у тебя с органами госбезопасности? — подозрительно спросил Вахтанг.

Купрача посмотрел на вертел, забытый на столе, и задумчиво потер себе подбородок.

— А я семерых бандитов-кистин, скрывавшихся в лесу, примирил с советской властью.

— А с бандитами ты откуда связался?

Купрача потянулся за бутылкой и наполнил стаканы.

— Выпьем за упокой бедного Бисолты!

Вахтанг взялся за свой стакан.

— Кто это — Бисолта?

— Был у меня такой дружок.

— А при чем бандиты?

— Бисолта был кистин, один из той семерки. Я знал, где они скрываются, пошел на охоту и встретился с ними. Меня об этом наш тогдашний начальник милиции Дурмишидзе попросил.

— А чего милиция и госбезопасность нянчились с какими-то там семью кистинами?

— Не гоняться же за полдюжиной головорезов на самолетах, с атомными бомбами! А они весь район держали в страхе и несколько работников милиции убили.

— Ну и как же ты их примирил?

— Сговорился я с Бисолтой, взял с собой убойного барана, самого лучшего вина и вместе с Дурмишидзе отправился в лес. Дружок мне вполне доверял, другие, правда, подозрительно косились. Выпил я немножко и говорю тому, кто у них считался за главного: «В чем хочешь с тобой потягаюсь, — так и так мою мать, если ты меня перепьешь или переборешь!» Вскочил я и сплясал по-кистински, да так, что сам Бисолта рот разинул. А потом выхватил из кобуры мой «ТТ», подарок министра, и говорю ему: берись за свой пистолет. Стесали мы бок у дуба, отошли на сорок шагов и постреляли в цель. Ну, он тут обнял меня и сует мне свой парабеллум: «Бери, говорит, владей, ежели не отберут…»

— Сложили они оружие?

— Сложили. Рассудили, что все равно в конце концов подстрелят их, как диких зверей, в лесу — так уж лучше по доброй воле принять положенное наказание.

— А что с Бисолтой сталось?

— Бисолта не усидел в тюрьме, убежал.

— И что же?

— Да ничего. Далеко не ушел — убили при бегстве.

Вахтанг выпил «за упокой» и отставил стакан.

— Новенькую «Победу» и я хотел бы купить, да порастряс все свои деньги.

— А чем эта плоха?

— Ничем. Немножко цвет мне не нравится.

— Это дело простое. Есть у меня в Рустави знакомый человек — отведи к нему машину, он ее перекрасит в какой угодно цвет. Будет выглядеть лучше новой.

— Да, про Рустави я уже слыхал. Пока поезжу так, а потом выкрою время и съезжу туда.

— Лучше не откладывай — после будет совсем недосуг.

— Сначала я хочу с этим верзилой счеты свести.

Купрача нахмурился:

— Ты что, спятил? Не суйся смотри, во второй раз не уцелеешь!

— Убью, так его мать…

— Послушай меня, Вахтанг. Я эту породу знаю хорошо: у них в крови очень уж много железа. Если с молодым что-нибудь случится, его дед тебя и всех твоих от мала до велика передушит, как котят. Да и сам этот парень одной рукой из таких, как мы с тобой, сок выжмет.

— Все равно убью!

— Осторожней, говорю, Вахтанг! Как бы не вышло у тебя, как у того мула, что бросил ярмо и зацепил себя притыкой за шею. С этим парнем сшибаться тебе не с руки. Я и Серго хорошенько отчитал — чего он лезет, куда не просят? А на Закро ты напрасно обижаешься, он тебя от большой беды избавил. Если бы ты тогда двинул лопатой этого молодца, то сегодня был бы вместе с Бисолтой, а я тут пил бы за упокой обоих. Постой, не сходи с ума. Знаю, не боишься, но возьмись за ум, наступи себе на кишки. Видишь, какие дела твой крестный разворачивает? Неужели ты хочешь, чтобы все пошло прахом?

Вахтанг ответил не сразу. С минуту он безмолвно глядел на приятеля, потом налил себе вина, выпил одним глотком и застыл с пустым стаканом у рта.

— И так все прахом пошло…

— Почему?

— Град побил виноградники, ни одной кисти на лозах не осталось… Так какого черта… — Вахтанг оборвал и изумленно уставился на заведующего столовой.

Купрача грохотал так, что раскаты его смеха заглушали рев пьяной компании за дверью и уханье барабана Гиголы. Наконец он успокоился, перевел дух, наполнил свой стакан вином и сразу опорожнил его.

— Несколько деревень градом побито, не вся же Кахети, чудак! Ай-ай-ай! Да я вижу, эта твоя Москва совсем сбила тебя с панталыку. Ей-богу, прежде ты лучше соображал. — Купрача перегнулся к собеседнику через стол и вперил в него острый взгляд. — Вот что, — сказал он, понизив голос. — Немедленно прекрати всякие ссоры и раздоры с кем бы там ни было. До того, как откроется в Телави ваша винная торговля, есть еще время. Сейчас для тебя самое главное — не упустить своей выгоды на теперешнем месте. Сушилка — хорошая дойная корова. Можешь доить ее до тех пор, пока молоко не пересохнет. Дядя Нико не зря посадил тебя туда заведующим. Пользуйся сам и ему пользу приноси. Никто с тебя ответа не спросит: прежний заведующий сам себе не враг, да и весовщики себя запросто в руки прокуратуре не отдадут. Знаю я Бочоночка, он подгребать к себе не дурак, да безмозгл. Эх, как говорится, кому бог дал плов, а кому аппетит! Там в сушилке десятки тонн пшеницы, не проведенные по документам. А скоро и кукуруза подоспеет. Вывози, сколько сумеешь. Если слишком много выберешь — взвесят, составят протокол и спишут, потому что зерно в сушке убавляет вес.

Купрача потянулся за шашлыком, потом отставил пустую бутылку и взялся за новую.

— Помни одно — это главная твоя мудрость: прячь клыки, пока их у тебя не выдернули. Старайся всем улыбаться, наше ремесло такое. Хочешь рыбкой лакомиться — не гнушайся ноги в реке замочить.

— А ты? Почему ты клыков не прячешь? Думаешь, они У тебя короче моих?

— Жизнь — театр, а мы все-артисты. Для моей роли ты не годишься.

Долго смотрел Вахтанг на свой полный стакан и молчал.

— Хорошо, постараюсь запомнить эту твою мудрость и клыков не показывать. Но помни: придет и мой час.

— Вот это умно! А теперь я хочу дать тебе еще один совет. Правда, машина у тебя есть, но все же от Телави до Чалиспири расстояние изрядное. Может случиться, что Лопота вздуется, и ты застрянешь, как в прошлый раз Серго, посередине русла.

Вахтанг оживился.

— Говорят, Хатилеция перевел через Лопоту осетинок и одну таки пустил по волнам?..

— Верно. Серго рассказывает, что он и его товарищи еле выловили ее из потока. Наглоталась воды, несчастная, но все же спаслась.

— А сам Хатилеция?

— Стоял на берегу и считал деньги.

Вахтанг хрипел, держась за бока:

— Ох и хитрюга, ох и вредный старик!

— Поумнее нас с тобой: не пашет, не сеет, а время проводит так, что позавидуешь.

Когда заведующий сушилкой перестал смеяться, заведующий столовой продолжал:

— Так вот, я говорил… Иной раз, может, придется тебе переночевать здесь, в деревне. Постой, что ты, как сухая краюха, все норовишь встать у меня поперек горла! Ты меня пойми — дом мой можешь считать за свой собственный, но подумай сам, дело ведь щекотливое, сколько может получиться неловкости и неудобств и для тебя, и для меня, и для дяди Нико!.. А я вот что тебе скажу. Наскида боится, как бы у него не отобрали дом. В райком, оказывается, поступили информации, и Наскиду крепко прижало. Сейчас он бегает как угорелый, ищет покупателя. Я тебе устрою этот дом за полцены.

— Не хочу. Все деньги, какие у меня были, я отдал крестному за машину.

Купрача схватил бутылку за горлышко и стукнул ею об стол.

Выплеснувшееся вино крупными каплями разбрызгалось по клеенке.

— Этот человек сведет меня с ума! Балда! Половины зерна, которое ты унесешь из сушилки, хватит на покупку дома, а вторая половина пойдет на отделку и устройство.

Он оглянулся, сверкая глазами, на дверь и, спохватившись, снова понизил голос:

— Нет, право, за эти пять лет ты совсем одурел! Ума в тебе осталось не больше, чем в дряхлой собаке! Слушай меня и хорошенько запоминай. Дом двухэтажный, всего в обоих этажах шесть комнат. Впереди — прекрасный двор, за домом — виноградник на полторы тысячи лоз. Земля — ноль двадцать пять сотых гектара, точная норма члена колхоза. Ты уже теперь колхозник и, значит, имеешь право владеть в Чалиспири таким участком. Воспользуйся случаем и получишь все за полцены. Наскида глуп, я повидаю его и припугну слегка. А потом ты с ним договаривайся.

— Почему сам не покупаешь?

— Я в Телави дом строю. Двух домов в разных местах мне не оставят.

— Оформил бы на старшего сына.

— Старшему сыну я уже поставил дом в Ахмете.

— В Телави для себя строишь?

— Для себя.

— Знаю где. Почему тянешь, не заканчиваешь?

— А зачем торопиться? Не хочу «друзьям» глаза мозолить. Жена давно уж душу вынимает, не терпится ей в новый дом переехать. К Наскиде ты осторожно подойди. Он хотел для себя дом отделать, но тут в Чалиспири есть один парень, Реваз Енукашвили. Он Наскиде проходу не дает. Я наверняка знаю, что дом продается незаконченным.

— Реваз Енукашвили? Он, говорят, и на меня капал на правлении. Встречу его где-нибудь.

— Брось свои глупости, Вахтанг! Станешь посмешищем всей деревни, как эти два дурака, полыцик Гига и Мцария.

— А это кто такие?

— Просто здешние жители. Враждуют, вечно готовы сцепиться друг с другом, как два пса. Вчера вечером тут у меня перед дверью передрались на смех прохожим.

— Значит, позволить каждому сопляку сесть мне на голову?

— Вовсе нет! Ты только действуй с умом и сам кому хочешь на голову сядешь. Один умный человек сказал: надо быть или орлом, чтобы взлететь на высокую гору, или змеей, чтобы туда вползти. Кому бог не дал крыльев, тот должен ползать. Вон посмотри на своего крестного: сначала он разорил, погубил одну бедную женщину, а теперь сам же отстраивает ей новый дом на месте старого.

Вахтанг задумчиво рассматривал бутылку с вином, стоявшую перед ним, и молчал. Потом взглянул с чуть заметной улыбкой на приятеля и взялся за полный стакан.

— Постараюсь применить в жизни твои наставления, насколько сумею. Пусть все святые будут нам покровителями!

 

Глава четырнадцатая

 

1

«Каждый день новая неприятность, каждый день новая неприятность! Давно ли побило градом Чалиспири?»

Секретарь райкома грохнул телефонной трубкой о вилку ии посмотрел хмурым взглядом в окно.

«Над Телави небо чистое, а рядом, в Лалискури, — ненастье! Тьфу пропасть! Град в августе — когда это бывало? А вот зачастил, как родственник, — каждый день к обеду! В Тбилиси шкуру с меня спустят, скажут: расхвастался на весь свет, уши нам прожужжал своими успехами, а все они дутые. Ну, пшеницу-то я успел убрать, но виноград… Какие еще сюрпризы преподнесет нам погода до виноградного сбора?»

Подперев рукой седой висок, секретарь райкома обвел рассеянным взглядом пустой кабинет. Вспомнив, как час тому назад Райпотребсоюз выклянчил у него разрешение на открытие двух новых загородных ресторанов, в Шуамте и на горе Надиквари, он с неудовольствием поморщился.

«Кому нужны эти бесчисленные рестораны? Для обслуживания туристов и вообще приезжих вполне достаточно телавского ресторана да всех этих шашлычных и закусочных — благо они есть на каждом перекрестке. Для чего еще новые два? Неужели только для того, чтобы десяток дельцов получили источник обогащения? И ведь кто будет в этих ресторанах проводить время? Хулиганы, папенькины сынки, спекулянты, расхитители государственного имущества… У честного, трудящегося человека, живущего семейной жизнью, не остается свободных денег для кутежей. И получается, что я невольно способствую приятной жизни всякого рода вредных пережиточных элементов… А посмотреть на дело с другой стороны — как будто бы эти рестораны необходимы. Что плохого, если рабочий человек поднимется в выходной день или просто в свободный вечер на гору Надиквари, чтобы подышать прохладой, и выпьет пива или лимонада? И если даже он закончит приятную прогулку бутылкой-другой доброго вина, разве это так уж достойно порицания? Шуамта — прекрасное место. Величественная природа, великолепный холодный источник, чистый, душистый воздух, приволье… Разве не приятно остановиться в таком месте, едучи из Телави в Тбилиси или из Тбилиси в Телави, чтобы отдохнуть и подкрепиться? Удивительно, как это получается? Иногда я во вред самому себе соглашаюсь на что-нибудь такое, из чего потом получаются только хлопоты и неприятности. Сегодня к вечеру весь Телави узнает об этом моем разрешении, и завтра целый легион просителей будет сидеть у меня в приемной. Какое множество людей охвачено жаждой легкого обогащения! И пойдут опять слезные мольбы, вырванные обещания, льстивое восхищение моим умом и моей добротой… Откуда в людях это упорное стремление к заведениям, опустошающим карманы? Взять хотя бы Бардзимашвили. Был прекрасный актер, работал в телавском театре и вдруг бросил сцену, перебрался в столовую на Алазани. Бегает в засаленном белом халате из зала на кухню и обратно, разносит с неловкой торопливостью неопытного официанта шашлыки и хинкали и распевает сиплым голосом баяти, услаждает слух пьяных компаний. Почему он ушел из театра? Большая семья? Театр не давал возможности прирабатывать? Нда-а, актеры… Надо вовремя прекратить игру с этой пустоголовой хорошенькой девчонкой, а то эта комедия может кончиться совсем не комически…»

Секретарь райкома убрал руку с телефонной трубки и потер усталые глаза. Потом снова повернулся к окну и долго смотрел на небо, затягивавшееся молочно-белыми облаками.

«Вот и Лалискури попало под град… Вардисубани, Шрома и Чалиспири уже раньше постигла эта участь. Трудно приходится колхознику — что теперь ему делать? Весь год работает, уткнувшись в землю, тянет ярмо, как вол, пригнув шею, а эти, в ресторанах и шашлычных, лопаются от жира, вызывающе швыряют деньги, разъезжают на легковых машинах и шлют своих полуграмотных, тупоголовых жен и детей на приморские курорты. Они одни не знают забот, им одним не грозят убытки. Какое им дело до того, что у какого-нибудь лечурского пшава погиб весь урожай? Их доход постоянен и устойчив, он не боится града ни весной, ни осенью.

Да и разве только эти, пропахшие кулинарными ароматами…

Чем же виноват крестьянин? Разве ему повредит поездка на курорт? Разве ему не нужны культурные развлечения? Но на все это требуются средства. А средства крестьянин получает от урожая. Да что далеко идти — взять хоть бы Чалиспири. Три года уже, как там начали строить клуб, и пока что стены едва поднялись над землей. Нико надеялся продолжить в этом году строительство, материалы у него заготовлены. Но какой с него спрос, если урожай уйдет у чалиспирцев вот так, между пальцев? Да нет, от председателя все же многое зависит. Хороший председатель завяжется узлом, пролезет сквозь игольное ушко, а концы с концами сведет, завершит начатые дела. А если захочет, то может провалить любое неугодное ему дело, даже такое, которое вполне в его силах и возможностях. В Нагвареви был маленький клуб. Его снесли. Долго не могли ничего выстроить взамен — наконец построили. Только новое здание похоже не на клуб, а скорее на хлев какой-то необычной архитектуры. Хоть бы взяли пример со своих соседей — руиспирцев! Но председатель колхоза думал в первую очередь о себе, берег, так сказать, свою шкуру. Дескать, чем всаживать средства в клуб, лучше ублажу колхозников, ведь перевыборы на носу. Так он и сделал — роздал на трудодни порядочно, а недостроенные, не подведенные под крышу стены перекрыл жестью и объявил это сооружение клубом. Загубил клуб и себя не спас! Молодые колхозники все ему поставили в счет и провалили его на выборах… Почему люди не учатся на чужом примере? Ну вот, выбрали в Нагвареви нового председателя. Данные у этого человека превосходные: умный, солидный, с высшим образованием. А в деревне все по-прежнему, никаких улучшений не замечается. Пролегает через Нагвареви проезжая дорога длиной в четыреста метров — она у них единственная, и до сих пор не могут залить ее асфальтом, чтобы люди не задыхались от пыли всякий раз, как проедет автомашина. И колхоз, и сельсовет махнули на нее рукой. Председатель сельсовета только о том и думает, как бы сменить свою легковую машину на новую. Она у него, кстати, четвертая. Удивительно, как он умудрился купить четыре машины? В анонимках пишут, что он берет взятки с ремесленников за то, что разрешает им заниматься на стороне своим ремеслом. Сколько же он с них получает — неужели на это можно автомобили покупать?»

Луарсаб Соломонович выдвинул ящик стола, достал оттуда листок, испещренный полуграмотными каракулями, пробежал его глазами и бросил на стол.

«Ну вот, и еще письмо. Как обычно, без подписи. Почему все так боятся этого маленького человечка, не окончившего даже десятиклассной школы и не прочитавшего за всю свою жизнь двух книжек? Должно быть, очень ловкий дядя, прожженный плут. Как это ему пришло в голову наложить от имени сельсовета руку на деревенский ручей и драть с жителей за поливную воду по пять рублей в час? Ну и наглец! Деньги он, конечно, прикарманивает. Во всяком случае, ни по одной приходной статье они, оказывается, не проведены. А может, клевета? Надо съездить туда, посмотреть самому, а то ведь райисполкому и горя мало!

Вода!

Беда прямо с нею! Каждый год в это самое время, к концу лета, начинается неразбериха с поливной водой. Эта страшная, долгая засуха высосала всю землю, высушила все вокруг. Когда придет избавление? Хорошо, что Центральный Комитет внял наконец нашим просьбам и принял решение о прокладке Алазанского канала. Вот когда расцветут и разбогатеют правобережные деревни! Поля заколосятся, урожай будет — море разливанное! Во сто крат окупятся все расходы по сооружению канала. И государству выгода, и крестьянин будет благодарен».

Секретарь райкома спрятал листок в стол и снова перевел взгляд на окно.

Над липой громоздились тяжелые тучи, уже не белые, а свинцовые. Небо было похоже на холст, обильно заляпанный черно-серой и темно-фиолетовой краской. Лишь кое-где в просветах сияли ярко-голубые озерца.

Секретарь райкома надавил кнопку звонка.

Вошла секретарша, остановилась в дверях.

— Скажи шоферу, чтобы вывел машину. Поедем в заречную зону, в Лалискури.

Девушка вышла.

«Человек круглый год нянчится с каждой виноградной лозой, с каждым стеблем кукурузы. А потом нагрянет град, и растения, выращенные как родное дитя… Как родное дитя… Разве мы не растим детей, не нянчимся с ними? А чем они нам за это платят? Даже к черту поленятся послать — без единого слова предупреждения повесятся на шею первому попавшемуся прохвосту. Нет, это все по вине Эфросины. Вот это мать так мать! Отправилась в летний приморский рейс и вернулась домой с зятем!»

Лицо Луарсаба Соломоновича перекосилось от досадливой гримасы. Он с отвращением плюнул в корзинку для мусора и вытер губы белоснежным несмятым платком.

«Чего эта дурочка заторопилась замуж? Собиралась в этом году устраиваться на медицинский… Что это всех нынче тянет на врача учиться? Хлебная профессия? М-да… Главврача больничного и заведующего здравотделом пришлось-таки выставить отсюда! Дураки! Как собаки над костью, перегрызлись над умирающим, который сулил три тысячи за успешную операцию. Больной из последних сил боролся за жизнь на операционном столе, а эти двое молотили друг друга по физиономии в кабинете. Что бы с нами сталось, если б все были такими?

Деньги… Жадность… Разве не жадность и не деньги привели ко мне в дом моего новоявленного зятька? Соблазнил простодушную, неопытную девочку красивой внешностью И актерскими манерами — и вот я уже имел честь объявить его своим возлюбленным зятем! Все выдумал, все наврал! Я навел справки. Вовсе он не секретарь Адигенского райкома, и высшего образования у него нет. Он и средней-то школы не окончил! Оказался вором, игроком и аферистом. Бабник, привыкший обманывать женщин. Хотел я вышвырнуть его за дверь, как паршивую собачонку, да дочь пригрозила, что покончит с собой, если я посмею тронуть пальцем ее альфонса. Высечь бы надо Эфросину за эту историю!.. Ну, что теперь делать? Придется заставить его окончить заочно здешний институт и устроить на работу. Да еще место ему хорошее подыщи — зять секретаря райкома на любое ведь не пойдет! Бездельник, проходимец!

Надо понемножку подготовить Лауру к разводу, а то этот мошенник погубит мою дочь, да и сам я не оберусь неприятностей!

Теймураз… Вот кого бы мне в зятья. Уж мы с ним развернули бы большие дела! Вот когда все пошло бы как по нотам. Но он от меня нос воротит, как осел от мяты. Упрямый молодой человек, с характером. Далеко пойдет, негодник… Да, далеко пойдет, если его пустить… Куда бы его еще послать?»

Вошла секретарша, доложила, что машина готова.

За приоткрытой дверью мелькнуло чье-то лицо. Рыжая голова просунулась в щель и исчезла.

Секретарь заметил это и укоризненно сдвинул брови.

— Кто там ко мне?

Девушка оглянулась и ответила нерешительно:

— Один только человек… Тот, что приходил недавно.

— Удачное же он выбрал время! Скажи ему, что я уезжаю.

— Я сказала, что вы заняты, но… Он давно уже ждет.

Секретарь райкома встал и направился к окну.

— Сколько крепколобых людей на свете! Пусть войдет.

Девушка, открыв дверь, сказала: «Пожалуйте!» — и вышла.

Вошел Тедо и сразу весь расплылся в улыбке.

Секретарь райкома посмотрел через окно на ожидавшую его машину, обернулся и удивленно вздернул брови:

— А, это ты, Тедо!

Нартиашвили почтительно подержал в руке вялую руку секретаря райкома и прижал к груди свою неизменную соломенную шляпу.

С трудом скрыв презрительную улыбку, Луарсаб Соломонович спросил дружеским тоном:

— Что скажешь нового?

Тедо глянул на закрытую дверь и торопливо зашептал:

— Нико продал заготовленный для клуба распиленный тёс одной своей родственнице, послал ей из колхоза каменщиков и плотников и вместе с Ревазом Енукашвили и одним заезжим городским драчуном поставил ей новенький дом. Реваза Енукашвили вы ведь знаете? Он у нас бригадиром, и Нико прочит его себе в зятья. Была у Реваза виноградарская бригада — Нико освободил его оттуда, поставил начальником над всеми полеводческими бригадами, и теперь будущие тесть с зятем вдвоем распоряжаются всей деревней.

Секретарь райкома некоторое время хмуро глядел на посетителя, потом подошел к вешалке и неторопливо снял с крючка новенькую фуражку.

 

2

Лунный свет косой полосой проникал через окно, тускло озаряя дощатые стены комнаты и придавая всем предметам необычный, таинственный облик. Бродячий ветерок то и дело пролетал за окном, вея свежим запахом подсохшей, еще слегка влажной земли, молодой травы, пробивающейся под прошлогодними сухими стеблями, и дикой мяты. Редкие ночные звуки резко и отчетливо разносились в прохладном воздухе.

Нико лежал навзничь на мягкой постели и, заложив руки за голову, смотрел неподвижным взглядом на косую, со странным синим отливом, полосу лунного света, простертую на полу.

Марта приподнялась и, опершись на руки, долго вглядывалась в него — настойчиво, ожидающе, по-женски.

Черные ее волосы, рассыпавшиеся по плечам и спине, сливались с ночной темнотой. Зато крепкая плоть сильных, округлых рук и полной груди как бы излучала смутное, молочно-белое сияние.

Нико лежал неподвижно — угрюмый, молчаливый и печальный. Он один только раз шевельнулся — качнув головой, перевел взгляд с окна на низкий потолок.

Марта подождала еще немного. Наконец ей стало невмоготу терпеть это длящееся молчание. Она засунула руку за распахнутый ворот рубашки Нико, ласково погладила его по заросшей волосами груди и сказала с грустью в голосе:

— За эти несколько недель ты словно состарился. Не радуют тебя больше наши свидания… И все-то ты молчишь, словно позабыл все свои ласковые словечки. Мне так и чудится, что сердце у тебя заледенело, кровь остыла, а язык потерял дар речи. В чем дело, что с тобой творится, Нико? Почему не хочешь мне сказать?

А Нико все лежал не шевелясь, устремив неподвижный взгляд в потолок, и прислушивался к теплому, матерински-ласковому голосу женщины. Не в обычае было у председателя колхоза делиться своими переживаниями с кем бы то ни было. Да и вряд ли он позволил бы кому-нибудь требовать от него откровенности. Но Марта — это совсем другое! Марта значила для него так много — к ней одной он одинаково стремился в дни радости и в дни печали.

Марта наклонилась над ним и горячо зашептала:

— Ведь случалась и раньше беда — град не в первый раз побил Чалиспири, — но никогда не бывало, чтобы ты так вот разогорчился, повесил голову. Что же с тобой нынче случилось? Твой виноградник цел остался, и на мой тоже ни одна градина не упала. Туча обошла их стороной. А ведь можно подумать, тебя самого градом побило, да так пригнуло к земле, что даже здесь, мною согретый, ты никак распрямиться не можешь. Колхоз, колхоз… Что ты к этому колхозу прилепился? Зачем тебе изводиться, для чего убиваться одному за всех? Сколько раз я тебе говорила: брось, уйди подобру-поздорову. Люди переменчивы — вчера возносили тебя до небес: дескать, Нико призрел несчастную, забытую богом и людьми старуху, отстроил ей разрушенный дом, не оставил ее без крова, а сегодня тебя же поносят последними словами, точно ты разбойник какой: глядите, мол, Нико расхищает колхозное добро, он материалы, заготовленные для клуба, Сабеде Цверикмазашвили продал.

Председатель колхоза помолчал еще немного. Наконец толстые, черные усы зашевелились.

— Знаю, кому я обязан и похвалами и поношениями. Этих я не боюсь. Рыжий шакал давно уже шныряет по райкомовским кабинетам, но секретарь райкома у меня прочно на привязи — как конь у кормушки с ячменем. Меня больше эти крепкие медвежата заботят — что мне старый барсук и деревенские болтливые сороки! Сегодня утром комсомольцы развесили на стене конторы новую стенгазету — все сплошь карикатуры… Я сорвал ее и тут же на месте изодрал в клочья.

— Пусть бы висела, мешала она тебе, что ли? Пускай себе строчат на здоровье — тебя ведь не убудет. Напишут раз, напишут другой, натешатся вволю и бросят.

Нико повернул толстую шею и удивленно поглядел на Марту.

— Пусть, говоришь, пишут? Ну и глупая же ты! А знаешь, что там было написано? Да еще эти рисунки! Огромный лист величиной со скатерть сверху донизу разрисовали. Я разорвал его на клочки и выбросил. А сторожу велел снять и изломать рамку.

— Люблю рисунки! Это хорошо, когда в газете много рисунков. А то выпустят газету, а в ней одна длинная статья, в которой говорится, что вот-де исполнилось столько-то лет с Октябрьской революции, и подпись: «Редколлегия». И все, ни строчки больше. Разве это стенгазета?

— Тьфу! Ждать от бабы ума — что песен от осла. Пойми ты, чудачка, если бы эту газету милиция увидала, тотчас же за мной приехал бы «черный ворон». Христа за тридцать сребреников продали, а за Нико побольше заплатят, лишь бы только вывалять его в грязи и швырнуть псам и свиньям на съедение… Сколько их вокруг меня ходит, принюхивается, как мышь к мучному ларю, да не так-то просто со мной сладить. Старый бык и рогами тянет! Я им такую баню устрою, чтобы пот с них градом катился и при этом зуб на зуб не попадал от холода! Высмеяли, изобразили меня какой-то кривляющейся обезьяной и повесили свое художество перед самым моим кабинетом! Как будто я им ровня и товарищ! Я покажу им, как со стенгазетой баловаться!

— Что ж это за газета была, с чего они ее решили выпустить?

— Дьявол их разберет, негодников! Нарисовали огромный шампур, на который нанизаны, как шашлык, разные люди. А двое или трое в самом низу картинки удирают с перепугу, растеряв шапки по дороге.

— «Крокодил», значит?

— Не знаю, может, и крокодил; на мой взгляд, это скорей — шампур. Выгоню отсюда этих сопляков взашей, чтоб их духу не было! Плохо они знают дядю Нико!

Марта наклонилась над ним еще ниже и тихо погладила его по голове.

Жесткая, отросшая с весны щетина стояла торчком на бритой голове председателя; она, как напильник, царапнула мягкую женскую ладонь.

— Не думаю, чтобы это была единственная причина, Нико. Ты больше из-за своей Тамрико огорчаешься, а не из-за этих сопляков. Тут и я, пожалуй, отчасти виновата. Сглупила, рассказав тебе, как они шептались у источника. Твоя дочь ведь не дурочка! Почему ты думаешь, что Тамрико какую-нибудь глупость сделает? Неужели боишься, что она себя не соблюдет? Зря ты это… Да и Реваз не такой парень, чтобы смотреть на него свысока.

— Не смей называть при мне имя этого проходимца!

Марта прижалась щекой к лицу Нико. Усы любовника щекотали ее, это было приятно, и женщина развеселилась, пришла в игривое настроение. Она улыбнулась украдкой лунному лучу, откинула за спину разметавшиеся по плечам волосы и сказала тихо:

— А все же чем он тебе не люб? Что ты в нем находишь дурного? Самый подходящий жених для Тамрико — лучшего я здесь, у нас, не знаю!

— Нравится?

— Нравится.

— Очень нравится? — хрипел Нико.

— Очень. А чем он плох? Эх, была бы я годочков на пять, на шесть моложе!

— Мне не до шуток, Марта!

— Я и не шучу. Спроси кого хочешь — кто откажется иметь его в зятьях?

Марта потихоньку подсовывала руку под затылок Нико, все крепче прижималась к задыхающемуся от злости любовнику, притягивала его к себе сильными руками.

— С чего ты вдруг вспомнил Реваза, комсомольцев, стенгазету, да хоть бы даже и свою тощую как жердь дочку? Разве уже начало светать? Уже далеко за полночь, а мы с тобой словно на заседании правления. Больше нам не о чем разговаривать? Ничего более приятного тебе не приходит на ум, когда ты со мной? Помнишь, как ты появился в первый раз в моей деревне, когда тебя назначили туда председателем сельсовета? Сразу приметил меня, с первого же дня!.. Эх, да меня тогда нельзя было не приметить! Хороша я была в двадцать лет — что называется, ядреная девка, кровь с молоком. Как ты ко мне упорно, настойчиво подбирался! Проходу мне не давал, проклятый! Отца моего устроил сторожем в зерносушилку, брата избавил от призыва на войну, а меня поставил во главе шелководческого звена. Старался изо всех сил — и влез-таки мне в душу! Подкупил меня всем этим. Да, подкупил… И все же, не останься я в тот памятный день ночевать в гостях и не выпей я вина больше чем следует, ты бы своего не добился. А потом я привязалась к тебе, очень сильно привязалась. Каждому твоему слову я верила свято. Верила, что стану твоей женой… Помнишь большую черешню на краю нашего виноградника? Под ней нас застал в недобрый час мой отец… Правда, он уже давно что-то подозревал… А после того целую неделю бегал за мной с топором, хотел зарубить. Тебе уже нельзя было оставаться у нас, и ты перевелся председателем колхоза в Чалиспири. Как мне трудно было терпеть разлуку — ведь ты так редко встречался со мной, не чаще чем раз в неделю! А потом ты свел меня с сыном этого старого дурня… Как я любила, как любила тебя, а ты меня отдал другому!.. Пристроил меня, выдал замуж, но скоро и этой малости для меня пожалел. Полугода не прошло после свадьбы, как ты сговорился с Наскидой, и забрали моего беднягу мужа в армию, увезли на войну, и сложил он голову где-то в Польше… А я осталась снова одна, — одна в доме с этим выжившим из ума старикашкой. Ты ко мне захаживал два раза в неделю, потом — один раз, а теперь и вовсе забыл свою Марту. Разве я не могла выйти замуж? Или хотя бы уехать домой? Но я любила тебя, очень любила, и это меня все время останавливало. Удивляюсь, до сих пор не могу понять — чем ты приворожил, как сумел околдовать меня? Ведь ты же мне в отцы годишься, а полюбила я тебя, как ровесника! Помнишь — я называла тебя дядей Нико? Дядя Нико! Дядя Нико!

Марта цедила слова сквозь зубы, все крепче обнимала любовника, все сильнее притягивала к себе его сильную, бычью шею.

Нико выпростал из-под затылка одну руку, вяло обнял пышные плечи женщины и нехотя, как бы из жалости, поцеловал ее в уголок губ.

Никогда еще не бывал председатель чалиспирского колхоза таким холодным, таким бесчувственным, таким недогадливым.

Марта еще некоторое время пыталась перелить в него жар, струившийся по ее жилам, но понемногу остыла и сама — обмякла, усмирила разбушевавшуюся кровь и с тихим, горьким вздохом откинулась на подушку.

Наступило молчание. Дом был объят тишиной. Лишь настольные часы с отрывистым, сухим щелканьем откалывали щепку за щепкой от древа вечности.

На подоконник вскочила кошка. Шерсть на ней взъерошилась, она встряхнулась и стала тщательно вылизывать свою лапу.

Нико шевельнул головой, глянул в сторону окна. Кошка перестала лизать лапу и застыла, выгнув шею и глядя на Нико. Председатель колхоза не сводил глаз с двух наставленных на него маленьких фосфорических прожекторов. Через несколько мгновений прожекторы погасли, кошка подалась вперед и с глухим стуком соскочила на пол.

В комнате вновь воцарилось молчание. В ушах шелестела тишина.

Кошка вскочила на стол. Оглушительно, как раскат грома, прозвучал в комнате грохот упавшей крышки кастрюли.

На несколько мгновений все снова затаилось. Потом со стола донеслись негромкий кошачий чих и самозабвенное чавканье.

— Нико! Слышишь, Нико! — низким, хриплым голосом позвала Марта.

— Что тебе? — помедлив, рассеянно отозвался председатель.

— Я хочу замуж выйти.

— Как это — замуж?

— А вот так. Возьму и выйду.

Кошка, жадно чавкая, поглощала припасенную хозяйкой на завтрашнее утро лакомую снедь.

— Давно у тебя такие мысли?

— Нет, недавно.

— За кого же ты собираешься?

— За Како.

— За кого?

— За охотника Како.

Долго предавалась кошка своей ночной трапезе…

Марта с опаской приподнялась и заглянула в лицо любовнику. Нико лежал не шевелясь, с угрюмым и злым лицом. Лежал и молчал, поджав и спрятав под пышными усами нижнюю губу, так что углы рта были оттянуты книзу, как у бульдога.

Временами ноздри у Нико раздувались и зло трепетали, как у жеребца при виде затесавшегося в табун другого коня соперника. Широкий лоб его то и дело собирался в складки и нависал так низко, что густая щетина бровей щекотала ему веки.

И Марта видела, как вспыхивали желтыми искрами в темноте суженные щелочки-глаза.

— С чего ты это надумала? — бесцветным, чужим голосом спросил председатель.

Марта уронила голову на подушку и, немного помолчав, ответила глухо:

— От одиночества… Очень уж бессмысленная у меня жизнь.

Громко заскрипела тахта.

Кошка спрыгнула со стола и бросилась к окну.

Нико вскочил с юношеской живостью и, заложив руки за спину, принялся ходить по комнате. Потом остановился перед окном и, подрагивая правым коленом и слегка кивая в такт головой, стал смотреть на бахчу, залитую лунным серебром.

Женщина напряженно прислушивалась к скрипу половиц под тяжелыми шагами. Она испытывала горькое сожаление. В глубине души она считала, что надо было еще подождать, не начинать этого разговора сегодня.

— Значит, не врал Георгий, когда говорил, что на днях этот твой Како со своей собакой выбирался из вашей калитки на рассвете? — прохрипел Нико.

— Да, это правда.

— Почему ты мне сразу не сказала?

— Не посмела. Может, и сегодня не надо было говорить, — со вздохом добавила Марта.

— Нет, надо было! Надо же мне было наконец узнать, какую ненасытную суку я любил!

Марта повернулась и села в постели.

— Не осуждай меня, Нико. Ты не можешь сказать, что я жадная или что я мало тебя любила. Надоели мне эти вечные прятки, эта тоскливая жизнь наедине со свихнувшимся свекром. Я хочу иметь свой дом, семью, двор и… и собственного мужа. Ты же сам знаешь, что тебе нельзя на мне жениться.

— Почему это нельзя?

— Нельзя. Дома у тебя сестра и дочь уже на выданье. А мне нужна семья, своя собственная семья… и, может быть, даже ребенок. Не так уж мне много лет, чтоб отказаться от всех надежд… Да и какая тебе печаль, если я выйду замуж, пристроюсь, не буду больше ходить бобылкой? Ты-то что теряешь? Како целыми днями пропадает в горах, да и ночью иной раз в деревню не спускается… С тобой мы будем каждый день видеться в колхозе…

Нико резко обернулся и проговорил гадливо:

— Давно уж я отвык от чужих объедков — с тех пор как перестал быть батраком! Я же тебя знаю насквозь, ненасытная, распутная баба! Да и кому тебя знать, как не мне? — Он заскрежетал зубами. — Потаскуха! Сука! Бесстыжая сука! Я покажу вам обоим — и тебе, и твоему хахалю!

Председатель торопливо сунул ноги в башмаки, схватил брошенную на столе шапку и бросился вон из комнаты.

Грохнула сорванная с петли дверь. С потолка посыпалась на постель земля. Звук быстрых шагов послышался во дворе.

Марта упала лицом в подушку и зарыдала.

 

3

Купрача распахнул дверцу «Победы» и учтивым жестом пригласил в нее Шавлего.

— Серго я с тобой помирил — чего тебе еще? Садись, подвезу.

Шавлего сел в машину и захлопнул дверцу.

— Парень у тебя неплохой, только смотри, как бы не пошел по дурной дорожке.

Заведующий столовой завел мотор, чуть тронул руль и перевел машину на правую сторону шоссе.

— Ей-богу, он у меня молодец что надо, настоящий мужчина! Ты его по тогдашней встрече на Алазани не суди — он ведь тебя еще не знал. С кем он подружился — жизнь за того положит!

— Рано ты отпустил удила. Какого черта «Москвича» ему купил?

— Да я не специально для него покупал, сам на «Москвиче» ездил. Когда выпустили «Победу», я достал вот эту, а «Москвича» сыну отдал. Продавать не было смысла — машина старая, сколько за нее возьмешь? Ну и подарил парню — пусть, думаю, потешится.

— Видно, тешится он не так, как следует. Послушай, Симон, скажи по совести, — ты в самом деле едешь в Телави или проведал, что я туда путь держу, и хочешь доставить мне удовольствие?

— Допустим, что даже так, — что в этом дурного?

— Не люблю подхалимов. Тошнит меня от одного их вида. Да и зачем тебе меня ублажать? Или кто-нибудь шепнул тебе, что я приехал в Чалиспири «для расследования»?

Купрача кинул быстрый взгляд на собеседника, и морщинки, разбежавшиеся лучами от чуть прищуренных глаз, придали его лицу простодушно-искреннее выражение.

— Все, какие есть, «расследователи» закормлены мной по горло. Незачем мне к тебе подлизываться. Опасаться надо мелких людишек, а за настоящего парня я и так душу готов отдать. Будь я подхалимом, сидел бы до сих пор тихо, мирно в Ахмете, заведовал бы своей прежней столовой.

— А что у тебя в Ахмете вышло?

— Тамошний секретарь райкома был мне как брат родной… Ну, его сняли — за взятки. Приехал новый секретарь, и с самого начала я что-то не пришелся ему по душе. По правде сказать, и он мне тоже. Каждый день ел-пил у меня в столовой — и ведь не один приходил… Взял я как-то и скормил ему курицу, изжаренную за семь дней до того. Еле успели врачи сделать ему промывание желудка… Ну, после этой истории он быстро выдворил меня из Ахметы.

— А оттуда ты сразу перебазировался в Чалиспири? — улыбался Шавлего.

— Нет, сначала устроился в Телави. Только вот не сошелся с редактором районной газеты…

— В самом деле? А Ростом стоящий парень.

— Золотой! Да что толку? Мы с ним как кошка с собакой.

— Что, спуску тебе не давал?

— Не давал, — согласился Купрача.

— Почему ты не перебрался в другой районный центр — в Каварели, в Гурджаани, в Тианети? Какой тебе расчет заведовать деревенской столовой? Не мелковат ли масштаб для человека твоего калибра?

Купрача ответил не сразу. Он осторожно пересек каменистое русло Лопоты и пустил машину по главной улице Напареули.

— Говоришь, в Чалиспири невыгодно торговать? Не знаешь ты цены нашему селу! Да ведь его не обойдет ни один хевсур, ни один пшав, ни один тушин! А ведь это все люди тупые, темные… Пока не набьют брюхо — не посмотрят, что перед ними на столе, а когда наедятся, так уж и напьются и только песни распевают. В прошлом году был у меня отличный сезон. В Алвани овцы болели воспалением легких. Покупал я баранину по четыре рубля, а в столовой отпускал порцию по пять с полтиной. Сколько порций у меня из килограмма получалось, можешь сам подсчитать.

— Как же ты кормил людей больным мясом?.

— Так оно совсем безвредно, разве что чуть-чуть хуже на вкус. Хорошие были сегодня шашлык и каурма?

— Великолепные.

— Ну, так всем я такое мясо не подаю.

Шавлего смотрел через ветровое стекло на чистый, блестящий, как облизанная скотиной соляная глыба, асфальт убегающей назад дороги и удивлялся:

— А совесть тебя не мучит? И ведь открыто, без стеснения обо всем рассказываешь!

— Ей-богу, нет. С чего бы меня стала мучить совесть? Не будь Купрачи — торговал бы в столовой какой-нибудь Геге или Курка. Не все ли равно клиенту, кто с него деньги берет?

Шавлего внимательно всматривался сбоку в частую сетку морщинок, разбегавшихся от прищуренного глаза водителя.

— Немало я слышал о тебе хорошего, Симон… Но помни: если я останусь в Чалиспири, мы с тобой наверняка не сойдемся.

Купрача оглянулся с беззаботным видом:

— Лишь бы тебе не знать печали, а обо мне не заботься! Куда ветер подует, туда и я подамся.

— А жаль тебя так запросто скидывать со счетов… На месте Нико я сделал бы из тебя дельного, полезного человека.

— Честное слово, зря бы потрудился.

— Сделал бы, не сомневайся.

Купрача снова оглянулся и признался откровенно:

— Жизнью своей клянусь, что я есть, то и есть, больше из меня ничего не получится. Так уж оно идет с адамовых времен: один рождается дичью, а другой — охотником.

Машина вылетела на Телави-Кварельскую дорогу и свернула к мосту.

— Эге, смотри-ка — прибили оторванные доски мостового настила! Не иначе как нынче утром. Должно быть, вчера тут секретаря райкома тряхануло!

За мостом Купрача замедлил ход.

— Хочешь, заглянем сюда. Тут вкусное чакапули готовят.

Шавлего улыбнулся:

— Нисколько не сомневаюсь, что чакапули здесь отличное, но я не голоден и к тому же тороплюсь. Надо мне одного человека повидать, а он может тем временем в район уехать. Там, позади, за рекой, столовая, правда?

— Столовая.

— И здесь, по эту сторону моста, тоже?

— Верно.

— А нужно ли столько столовых?

— Не спорю. Что ни дерево в лесу, на каждом по-своему ветви растут… Вот я, например, думаю, что нужно.

— Правильно. Сказано мудрецами: сколько людей, столько и мнений. А ты не член партии, Симон?

— Нет, и не собираюсь вступать.

— Почему? Разве заведующие столовыми и директора ресторанов…

— Все верно. Но у меня еще осталось столько совести, чтобы этого не сделать.

— Что это значит? Я — член партии и с гордостью заявляю об этом.

— Тебе это как нельзя больше подходит, а мне — нет.

— Как так?

— А вот как: у каждого члена партии совесть должна быть совершенно чистой. А между тем я в грязи по самую макушку… Хотя, по правде говоря, не каждый, что в партии, — настоящий коммунист. Не дай бог тебе, конечно, попасть в тюрьму, но, если случится, присмотрись: партийных там сколько угодно. А кто это такие? Люди, которые пробрались в партию из расчета, ради выгоды и наживы. И лезут такие в коммунисты, как мошки в кувшин с вином… Не буду перед тобой чиниться, скажу прямо: ученые люди иной раз поступают похуже других.

— Ученые люди?

— Тут у нас побывал один корреспондент… Пожил в свое удовольствие и порядком поживился. Он все проповедовал мне, что ложь недостойна человека, а сам наврал с три короба да раззвонил по радио на. весь белый свет…

— Как это?

— Сейчас расскажу. Как-то я возил его в Алвани: затеял он написать про овцеводство. Пристал к одному чабану — дескать, хочешь не хочешь, а признайся, что ты убивал волков. Тот, бедняга, клялся и божился, что в жизни ни одного не убил. А корреспондент, вернувшись в Тбилиси, на другой же день выступил по радио и наплел про того чабана небылицы — будто бы тот застрелил за свою жизнь семь волков, шесть медведей и одиннадцать шакалов.

Шавлего улыбался:

— Корреспонденты любят иногда приукрасить. По большей части это случается с новичками. В общем, безвредная ложь.

— Ну ладно, черт с ними, с волками и медведями, — шакалов зачем он приплел?

— Гм, может, в шакалах все дело! Слыхал поговорку: ославили волка, а разбойничал шакал.

— Нет, ты отвечай мне прямо — прав я или нет?

Шавлего смеялся:

— Пожалуй, стоило бы надрать уши твоему «корреспонденту»… Почему ты в райком не сообщил?

— Не отшучивайся, я серьезно говорю. Ты вот о шакалах все знаешь, а я тебе о волках скажу.

— Ну?

— Волк волка не задерет.

Шавлего не ответил. Некоторое время оба молчали. Потом Шавлего посмотрел на часы и сказал озабоченно:

— Нельзя ли немножко побыстрей?

«Победа» влетела с шумом в Телави, свернула у Ираклиева источника налево и затормозила перед высоким зданием. Шавлего открыл дверцу и вышел на тротуар.

— Спасибо тебе, Симон, за доставку и особенно за то, что ты не пожалел хлеба-соли для ребят, когда мы отстраивали лачугу бедной Сабеды.

— Не стоит благодарности… В последнее время я что-то совсем одичал. Иной раз так потянет по душам с человеком поговорить, что, кажется, жизни за это не пожалел бы.

Когда Шавлего поднялся по лестнице до второго этажа, дверь, ведущая с площадки в коридор, отворилась, и показался невысокий молодой человек с озабоченным, нахмуренным лицом.

Шавлего остановился и удивленно воскликнул:

— Кого я вижу! Мое почтение Теймуразу Кахетинскому! Ты все здесь, тушин?

Молодой человек остановился в свою очередь — лицо его вдруг просветлело, он хлопнул ладонью по протянутой руке Шавлего, а потом дружески обнял его.

— Отыскала-таки птичка родное гнездо? Нет, брат, никуда не убежишь от нашей Алазани! — Он повернул назад и потянул за собой Шавлего. — Пойдем посидим у меня, поговорим. Почему ты удивился, увидев меня?

— Давно тебя не встречал… Я думал, ты уже в Тбилиси, в ЦК заседаешь. По-прежнему третьим секретарем?

— По-прежнему и меньшим не буду. — Он закрыл дверь кабинета и пододвинул гостю стул. — Давно ты приехал? Зачем пожаловал в райком? Кто-нибудь тебя огорчил-обидел?

— Не так просто меня обидеть! А вот ты таки выглядишь огорченным.

— Неужели?

— Да, брат, — вышел из кабинета такой угрюмый и насупленный, что собака не взяла бы у тебя хлеба из рук.

— Нельзя же вечно держать рот распяленным, как голенище!

— К ротозейству я тебя не призываю. Но вид у тебя был очень уж… суровый. Может, получил нагоняй от секретаря? Впрочем, насколько я знаю, не таковский ты парень, чтобы получить нагоняй и не дать сдачи, да еще с лихвой.

Лицо Теймураза стало серьезным.

— Плохие дела! С председателем райисполкома вчера случился удар. Вся левая сторона отнялась.

— Печальная история.

— С полчаса тому назад я звонил в больницу — ему не лучше. Я как раз шел его навестить.

— Да, нехорошо. Все его хвалят, говорят, очень порядочный человек. Он давно болен? Повышенное давление?

— И давление и сердце… Вчера у него вышел крупный разговор с нашим первым секретарем. Вернулся он домой, сел обедать — и за едой свалился со стула. Весь этот год, бедняга, болеет. Если будет второй удар — уже не оправится. Ты не знаешь, что это за человек! Трудно мне будет без него!

— В чем они с секретарем райкома не сошлись?

— Во многом. Разные люди.

— А ты в каких отношениях с первым секретарем?

— Я на сердце не жалуюсь. Оно у меня как халибское железо.

— И что же — лад да совет?

— Ни лада, ни совета. Сразу после того, как меня назначили сюда, мы схватились врукопашную. Он придумал ловкий прием: направил меня на высшие партийные курсы и таким образом избавился от моего присутствия на целых два года.

— Ого!

— Он, видимо, надеялся, что после курсов меня отправят куда-нибудь в другие края, да не вышло. А теперь он без конца гоняет меня с поручениями по разным местам, чтобы только держать подальше от Телави.

— Вот как!

— Недавно он вдруг затревожился по поводу овечьих отар, закинул меня за Кавказский хребет, а не успел я вернуться, как пришлось выехать на цив-гомборские пастбища.

— Я бы сказал — неплохие места!

— Он-то считал, что загоняет меня к черту на рога… А я и сам давно собирался в горы. Издали ведь не вникнешь толком, чем жив чабан, какие у него нужды и заботы. Да и овцу надо знать не только в виде шашлыка!

— Свет на овцах не клином сошелся! Вот сегодня я встретил Джашиашвили. За что вы его выставили из милиции?

— Где ты его встретил? Здесь, в Телави?

— Her, в Чалиспири. В столовой. у Купрачи.

Лицо у Теймураза потемнело.

— Ох, загубим мы этого чудесного парня! Вот увидишь! Что он делал у Купрачи? Пил?

— Пил.

— Загубим парня, как пить дать, загубим.

— Ну, Джашиашвили не так легко загубить. А все-таки чем он провинился?

— Ничем. Он только выполнил долг честного человека.

— И за это его сняли с работы?

— Да, только за это… Но назови меня бесчестным человеком, если я дам его в обиду. Где мы найдем такого работника? Да он и сам в другой район не пойдет. Милиция должна быть безукоризненной! Погоди, я сверну шею двум-трем бюрократам, и увидишь, какие там останутся замечательные, ребята! Почему одна паршивая овца должна позорить все стадо? Луарсаб зря надеялся избавиться от меня, заслав на все лето в горы!

— А хорошо теперь в горах! С каким удовольствием я бы поохотился! Помнишь праздник в Тушети? Здорово мы тогда повеселились! Девушки с ума сходили от восторга. Но напоить меня ты все же не сумел!

— Тушинское пиво крепкое, я думал, легко тебя одолею… По-прежнему ездишь в экспедиции или уже приготовил диссертацию?

— До диссертации еще далеко, надо собрать гораздо больше материала.

— Ты за этим сюда приехал?

— Не только за этим.

— Зачем же еще?

— Я вступил в колхоз.

У Теймураза вытянулось от удивления лицо.

— Что?

Шавлего улыбнулся:

— Правду говорю. Я уже снялся с партийного учета в университете.

— Ты шутишь!

— Пусть на шутнике шуты верхом ездят! Вот справка о снятии с учета.

Теймураз потер в задумчивости подбородок и еще раз окинул испытующим взглядом своего гостя:

— Свихнулся?

— Разве что совсем немножко. А в райком я зашел для того, чтобы узнать, получено ли из Тбилиси мое личное дело.

Теймураз помолчал с недоуменным видом, потом снова потер подбородок.

— Что ж, видно, у тебя есть на то причины. И вид у тебя не такой, как обычно… Да-да, дошли и до нас слухи о твоих подвигах!

— О каких подвигах?

— Не прибедняйся! И не думай, что мы тут сидим в кувшинах, накрывшись крышками.

— Ну, если не в кувшинах, так около них посидеть, наверно, не отказываетесь. Что тебе наплели?

— Ну-ну, уже прицепился! Я пошутил. Уж и пошутить с тобой нельзя?

— Шутки потом. А сейчас скажи мне, где тут у вас сектор учета?

— Куда спешишь? Так скоро тебе надоело мое общество? Посиди, поговорим. А потом пойдем ко мне, я покажу тебе своих малышей.

— Нет, нет, сейчас я не могу к тебе в гости… Отложим до другого раза.

— Тогда пойдем к Геге, я угощу тебя телавским хинкали.

— Вот от этого не откажусь. Так ты ступай по своим делам, проведай больного, а тем временем и я освобожусь. Завернем в редакцию за Ростомом и пойдем все вместе есть хинкали.

— Хорошо, заберем с собой и Ростома. А сейчас я пойду с тобой в сектор учета.

— Незачем — ты только объясни мне, где он помещается.

— Тут же, на третьем этаже. Как поднимешься, направо по коридору, вторая дверь.

— Ладно, как-нибудь найду.

— Не забудь, что потом ты должен зайти сюда.

— Рассчитывай на меня.

Шавлего отыскал дверь с надписью «Сектор учета кадров» и постучал в нее. Никто не отозвался. Он хотел было уйти, но передумал и еще раз попытал счастья.

— Кто там, входи! — послышалось из-за двери.

Шавлего толкнул дверь и вошел.

Прямо против входной двери, лицом к ней, сидел за письменным столом хозяин кабинета и читал газету, развернув ее перед собой.

Газета пропускала свет, падавший сзади из окна; посередине раскрытого листа смутной тенью обрисовывался силуэт головы читающего. Шавлего стоял на пороге и смотрел, как подрагивает в холеных пальцах покрытая убористой печатью бумага..

Он заложил руки за спину и несколько раз прошелся по комнате. Потом остановился перед столом и сухо сказал:

— Вы пригласили меня войти.

— Возьми стул, посиди немного.

Хозяин кабинета опустил газету и строго взглянул большими красивыми глазами на посетителя.

Изумленный возглас вырвался у Шавлего. Он остановил тяжелый, настойчивый взгляд на хозяине кабинета.

Тому явно пришлось не по вкусу это беззастенчивое разглядывание. Он нахмурился.

— Кого тебе нужно, товарищ?

Шавлего улыбнулся.

Сидевший за столом, словно постепенно пробуждаясь от летаргического сна, заморгал и уставился на посетителя расширенными глазами. Лоб у него то собирался в складки, то разглаживался, лицо перекосилось, как от боли. Он стал медленно подниматься со стула, как бы подпираемый невидимым домкратом.

Где-то, когда-то он уже видел эту зловещую улыбку… Но где и когда? Дай бог памяти… Постой, постой… Кажется, это… это…

Заведующий учетным сектором, ощутив внезапную слабость в ногах, опустился на стул. Вытащив платок, он вытер лоб, провел платком по глазам, потом зачем-то высморкался и неловко, трясущейся рукой запихал смятый кусок шелка обратно в карман. Наконец он кое-как овладел собой, откинулся на спинку стула и, собравшись с силами, спросил деланно равнодушным тоном:

— Кого тебе нужно, товарищ?

Улыбка сбежала с лица Шавлего.

Сидящий за столом изо всех сил старался уклониться от устремленного на него в упор пронзительного взгляда.

— Слышишь или нет? Кого тебе, товарищ?

— Я хотел видеть заведующего учетным сектором.

— Я заведующий. Чего тебе нужно?

— Удивительно! Вы не ошибаетесь?

— Что тут удивительного? Ты разве не читал надписи на дверях?

— Ничего не понимаю!

У заведующего учетным сектором покраснел затылок, вздулись жилы на шее. Он проговорил сдавленным голосом:

— Тебе известно, где ты находишься? Здесь райком. С хулиганами мы обращаемся так, как они заслуживают. Что ты на меня волком смотришь? Я охотник и много разных зверей встречал в горах!

— Значит, у нас с вами одно ремесло. Только я встречал зверей и в долине, на берегу Алазани.

Заведующий учетным сектором побледнел, опять вытащил платок, растерянно отер пот со лба и наконец проговорил упавшим голосом:

— Жалуйся на меня кому хочешь. Я отказываюсь тебя принять.

Шавлего посмотрел на пылающие уши хозяина кабинета и, повернувшись, пошел к двери.

— Хорошо, не буду вас беспокоить. Извините, что отнял драгоценное время. Я пойду к секретарю райкома.

В дверях он обернулся:

— Мы, наверное, еще встретимся.

В приемной секретаря райкома ему пришлось немного подождать: Луарсаб Соломонович совещался со вторым секретарем. Шавлего стоял у окна и смотрел на исполинскую липу, возвышавшуюся во дворе на другой стороне улицы. Он почувствовал на себе любопытный взгляд девушки-секретаря и оглянулся — девушка быстро опустила глаза, уткнулась в книжку.

Вскоре второй секретарь ушел к себе.

Люди, ожидавшие в приемной, устремились к дверям кабинета. Двое или трое потребовали соблюдения очереди. Кто-то решительно заявил, что никого раньше себя не пропустит.

Зазвонил электрический звонок.

Секретарша вскочила, исчезла за дверью, обитой кожей, и сейчас же вернулась.

— Тише! Вы не на Караджальском базаре. Этого товарища секретарь райкома вызвал сам и ждет его с утра.

Ожидающие послушно, хоть и ворча вполголоса, отхлынули от дверей кабинета.

Шавлего удивленно взглянул на девушку.

— Это меня вызывали?

— Проходите, — сказала девушка дружелюбно.

Шавлего пожал плечами и вошел в кабинет.

Секретарь райкома вежливо приподнялся, протянул ему руку через стол.

— Садитесь.

Шавлего сел.

Секретарь райкома потянулся за бутылкой боржомской воды, налил себе и предложил посетителю:

— Не желаете?

Шавлего поблагодарил и отказался. С минуту он смотрел, как узкие губы секретаря райкома втягивали воду, насыщенную пузырьками газа.

Наконец тот отставил стакан и воздал хвалу напитку.

— Не думаю, чтобы еще где-нибудь в мире нашлась такая замечательная вода. Трудно было бы без нее в такое вот жаркое лето. А вы почему не пьете? Впрочем, вам, по-моему, не то что летний зной, но и жар доменной печи будет нипочем. Чем могу служить?

Шавлего молча смотрел на вялые черты секретаря райкома, на его усталые, ничего не выражающие линяло-голубые глаза. Тон показался ему неискренним, голос — слащавым.

— Я из Чалиспири, имя мое — Шавлего Тедоевич Шамрелашвили. Я окончил аспирантуру и вернулся в родное село, чтобы работать в колхозе. В Тбилиси я снялся с партийного учета. Хочу узнать, пересланы ли оттуда мои документы. Вот справка о снятии с учета.

— С какого года вы в партии?

— С двадцать четвертого июня тысяча девятьсот сорок первого года.

На губах Луарсаба Соломоновича мелькнуло некое подобие улыбки.

— У вас уже порядочный стаж. Неужели за столько времени вы не успели узнать, что в подобных случаях обращаются не к секретарю райкома, а к заведующему учетным сектором?

Шавлего молча рассматривал частую сетку мелких морщин под припухшими веками секретаря райкома.

— Что это вы так глядите?

— Так просто… Я уже заходил к заведующему учетным сектором. Он направил меня к вам.

— Уже заходили? Я не знал. Почему же он вас направил ко мне?

— Очевидно, ввиду перегруженности неотложными делами.

— Это не объяснение. Может, дадите какое-либо другое?

Шавлего понял, что, пока он дожидался в приемной, заведующий учетным сектором успел связаться с секретарем по телефону. Он нахмурился и заговорил еще суше:

— Разве недостаточно названной мною причины?

— Для вас — может быть. Но мне она почему-то кажется недостаточной. Ну-ка, наберитесь смелости и расскажите все откровенно.

Шавлего улыбнулся:

— Набраться смелости? Почему вы думаете, что я ее когда-либо терял?

— Знаю из достоверных источников. Вы потеряли не только смелость, но и всяческое понятие о коммунистической морали.

— Могу я полюбопытствовать: что именно вы подразумеваете под коммунистической моралью?

— Каждый честный коммунист знает, что означают эти слова. Ну, что вы на меня смотрите? Думаете, если я впервые вас вижу, так ничего о вас и не знаю? Ошибаетесь! Мне известны в подробностях все ваши дела и поступки с того дня, как вы появились в Чалиспири. Плохие это дела: драки и избиения, запугивание людей, хищение колхозного имущества, непрошеное вмешательство в вопросы, не имеющие к вам отношения, оскорбление должностных лиц…

— Продолжайте, продолжайте, я не так невежлив, чтобы прерывать вас на полуслове.

— Вам мало всего этого? Вы отрицаете какое-нибудь из этих обвинений?

— Все вместе и каждое в отдельности. Вы очень плохо информированы, товарищ.

— Отвезли вы какой-то старухе лесоматериалы, заготовленные для строительства клуба?

— Отвез.

— Взяли силой со склада спортивную форму?

— Взял.

— Избили на Алазани пятерых подвернувшихся вам под руку людей?

— Только четверых.

— Все равно. Количество не играет роли.

— Пусть так.

— Оскорбили заведующего учетным сектором в его кабинете?

— Вот это неправда.

— Хорошо, допустим, что это не так. А об остальном что бы скажете?

— То же, что сказал.

— Значит, вы не чувствуете за собой вины?

— Конечно, нет. Я не жалею ни об одном из своих поступков.

— Порядочный человек всегда сожалеет о своих проступках.

— Только бесхребетные люди вечно сомневаются, правильно или неправильно они действовали. Надо поступать так, чтобы потом не пришлось каяться, а если совершаешь недостойный поступок, так нужно быть готовым и отвечать за него.

— Преступники не знают угрызений совести, но у них вовсе ее нет. А вы — куда вы дели свою партийную совесть и сознание коммунистической морали?

Шавлего гневно сдвинул брови.

— Осторожнее, товарищ секретарь! Ответственная должность еще не оправдание для вольностей! Я даже от своего старика деда не стерплю подобных рассуждений о моей совести и морали!

Лицо секретаря райкома приняло землистый оттенок. Все черты его внезапно одеревенели — только бледные губы нервно кривились и в глазах Появился несвойственный им огонь.

Шавлего спокойно наблюдал смену выражений на лице собеседника.

— До сих пор я еще сомневался, но теперь мне очевидно, с кем я имею дело. Сию же минуту я арестую тебя как расхитителя колхозного имущества, вора и хулигана. Я с тобой расправлюсь, как ты этого заслуживаешь!

Он схватил телефонную трубку и торопливо набрал номер:

— Алло!.. Милиция!

Шавлего молча встал, обошел вокруг стола и, положив руку на вилку телефонного аппарата, выключил его.

— Зачем отвлекать милицию от ее прямых обязанностей? Разве ей нечего делать? Вон уже целый месяц под носом у нее ограбили дом, а она все не может найти грабителей.

Секретарь райкома стоял с искаженным лицом. Потом он швырнул телефонную трубку и ткнул пальцем в кнопку звонка.

Вошла секретарша.

Шавлего схватил графин с водой и сунул его в руки девушке:

— Вода теплая. Принесите свежей.

Озадаченная девушка взяла графин и ушла.

Ошеломленный неслыханной дерзостью посетителя, секретарь райкома лишился дара речи.

— А теперь я уйду — не хочу задерживать людей, ожидающих в вашей приемной. И пусть ни один милицейский не пытается меня задержать, не то вы ответите за это.

 

4

Пашня протянулась вдаль широкой черно-бурой полосой. Она была расчерчена частыми продольными бороздами. Вывернутые земляные глыбы оплыли от дождя и града. Распаренная земля дышала вольно, полной грудью. Притихнув в ожидании, лежала она, готовая принять доброе семя в плодородное свое лоно. Борозды были глубоки, края поля, где поворачивал плуг, запаханы аккуратно, без промежутков. Так искусно умел водить четырехлемешный плуг один лишь Баграт.

Реваз с удовольствием надвинул на лоб войлочную шапчонку, потом снова откинул ее на затылок и пригладил выбившийся чуб.

Он искоса глянул на трактор «ДТ», глуховатое тарахтенье которого доносилось до него с дальнего конца поля. Раскорякой крабом ползла за трактором прицепленная к нему сеялка.

Реваз неторопливо шагал по широкому проселку, пролегавшему между крайним рядом виноградника и кромкой пашни, шагал, задумчиво похлопывая себя тоненьким прутиком по ноге. Подошвы его мягкой обуви с шелестом скользили по стлавшимся под ними стеблям подсохшей травы. Земля, истолченная широкими тракторными гусеницами, шуршала, как бы вздыхая, у него под ногами. Посередине проселка тянулась утоптанная тропинка, по которой ковыляла перед Ревазом невесть откуда взявшаяся здесь ворона.

«Не слишком ли рано мы начали сев? — думал Реваз. В зависимости от характера и течения своих мыслей он то чаще, то медленнее похлопывал себя прутиком. — Правда, Русудан дала согласие, но как-то неуверенно, словно бы с сомнением. Ну что ж, попытка — сестра удачи. Посмотрим, авось не дадим промашки. Засеем сейчас всего три-четыре гектара. Земля вспахана хорошо, посев заборонен великолепно. Удобрения мы внесли вовремя. Семенное зерно я подбирал специально. Здесь всегда сеяли «доли», посмотрим, как поведет себя «длинноколосная» пшеница — оправдает ли наши надежды… Погода последнее время стоит как раз такая, как нужно, влаги в почве накопилось достаточно. Надо, чтобы семена легли поглубже в землю, а то всходы могут пробиться слишком рано… Неужели наша земля так уж тоща, что с нее нельзя снять хороший урожай — во всяком случае, побольше, чем до сих пор? А чем земли в Пшавели, Артани, Напареули лучше нашей? Не думаю, чтобы они отличались чем-нибудь… Нет, земля как корова: ухаживаешь за ней — дает большие надои, запустишь уход — получишь мало молока. А погода, на мое счастье, подоспела подходящая… Гм, да, прекрасная, вот уж на самом деле!.. С грозами и градом… Виноградники уничтожены! Эх, а как мы с моей бригадой надеялись в нынешнем году на наш виноградник! Как я дрожал над каждой лозой, выращивал ее, как ребенка! Ведь почти одичалый был виноградник, когда я за него взялся! Четыре года возился, пересаживал, перекапывал, подрезал, защипывал, чеканил… Наконец добился своего, вырастил отличные лозы, подставил новые колья, и едва успел разок-другой снять урожай, как пришлось бросить свое детище… Ну вот — на что он сейчас похож, мой виноградник! Больше половины побито. Сколько вина с него получишь? Скажи спасибо, если побитые побеги оживут, дадут ростки на тот год…»

Реваз приблизился к рядам лоз, взял в руку свисавшую с ветви виноградную кисть, побитую с одной стороны, и долго, внимательно рассматривал.

«Рано начал наливаться виноград в нынешнем году. Надо было давно уже начать подготовку к сбору! Не все ведь побило градом — что осталось, тоже требует заботы. Не махнуть же совсем на него рукой!»

Бригадир сорвал кисть «джанзанури» и, отрывая от нее ягоду за ягодой, вернулся на тропинку.

«Все еще кисловат, хотя этот сорт более ранний, чем «ркацители» и «мцване». Нет, нет, надо поторопиться с приготовлениями к виноградному сбору. Бог-то ведь не умнее человека — найдет на него блажь — и пиши пропало: ни одного листика на лозе не оставит!.. Нет, право, что это втемяшилось в голову председателю — оторвал меня от лоз, выхоженных, как родные дети, и перебросил на поля… Как я должен это понимать — как выдвижение? Нешуточное ведь это дело — быть руководителем всего полевого хозяйства в колхозе! Выходит, что я сейчас вроде второго председателя — так сказать, полупредседатель! Сколько ни ломаю голову, никак не могу догадаться: с чего этот властолюбивый человек надумал разделить со мной свою власть? Ни в одном колхозе нет такой должности или звания, назови как хочешь. Так в чем же дело? Неужели он в самом деле думает, что только я один могу выправить наше полевое хозяйство? Если так, постараюсь не обмануть его надежды… Может, это моя милая Тамрико на него повлияла и добилась того, что он сменил гнев на милость? Да нет, для этого Тамара слишком слаба. Разве может маленькая рыбка схватиться с китом? Напротив — теперь ее самое держат под замком, бедняжка даже к источнику не смеет выйти. А старик день и ночь ругает меня без устали, старается внушить своей дочери такую же ненависть ко мне, какую питает сам… Давно я не видал моей девочки, не слышал ее ласкового голоса! Третьего дня встретилась мне на дороге ее тетка и даже не замедлила шаг, чтобы я мог справиться о здоровье Тамрико… Что брат, что сестра — похожи друг на друга как две капли воды. И такой ангел, как Тамрико, в руках у двух таких дьяволов! Ну зачем она взяла в институте отпуск на целый год? Окончила бы уж, получила бы диплом, чтобы я мог наконец вырвать ее из этого дьяволова гнезда! А как мать моя радуется — будет, мол, у меня невестка-врач! Бедная мама, хлебнула она горя в жизни! Шуточное ли дело — вырастить четырех сыновей? И только один вернулся с войны целым и невредимым! Чье сердце выдержит, не сломившись, такую утрату? Потерять трех сыновей — молодых, полных сил… В последнее время мама совсем стала плоха. Уже и зрение ослабело у бедняжки, с трудом бродит по двору. И я еще называю себя хорошим сыном! Так и не удосужился сводить ее к глазному врачу, — может, ей помогло бы лечение или очки… Ведь вот Сабеда старше моей матери года на два, а видит в темноте, как сова. Эх, Сабеда… Бедная, и ей тоже не сладко пришлось! Я хоть один у матери остался, а Сабеда своего сына заживо схоронила! Чудо, что она уцелела в тот день, когда крыша над ней обрушилась! Молодчина Русудан! Ей-богу, эта девушка просто золото. Отстроили Сабеде дом, а Русудан ее не отпускает — живи, мол, у меня! И напрасно не хочет Сабеда остаться у Русудан, там ей было бы уютней. Эх, когда человек состарится, видно, у него тут, — бригадир покрутил пальцем у лба, — что-то разлаживается. Заладила Сабеда — никто, мол, не знает, когда вернется мой сын, а я в любой час, днем и ночью должна быть дома, чтобы его встретить. Вот оно, материнское сердце! Бедняжка все еще ждет своего сына, верит, что он вернется… Хорошо я сделал, что дал ей свою черепицу. Но почему не дал колхоз? Мне не жалко, но почему?.. На что дяде Нико столько черепицы, ведь зря валяется! Может, он бережет ее для нового клуба? Но клубы теперь черепицей не кроют. Для кузницы уже взяли, зачем же он бережет остальное?.. Ах вот что! Да, мой будущий тесть, конечно, ума палата! Наверно, придерживает черепицу для гаража».

Ворона по-прежнему ковыляла впереди. Когда Реваз приближался к ней, она неуклюже взлетала, чуть не задевая крыльями землю, и опускалась шагов на десять дальше по тропинке, чтобы сохранить между собой и человеком безопасное расстояние.

За виноградником, на дороге, спускающейся к Алазани, показалась арба, запряженная лошадью. На арбе громоздились наваленные друг на друга полные мешки, а на передке сидел возница и напевал.

Бригадир посмотрел вдоль пашни. Трактор в дальнем ее конце остановился; тракторист, его помощник и третий человек, тот, что следил за сеялкой, направились к большому вязу, высившемуся на краю поля.

Тут только догадался Реваз, что мешки на арбе были с семенным зерном.

«Должно быть, не хватило семян и ребята остановили сеялку! Ведь я еще с утра распорядился, чтобы привезли семена к большому вязу, а они только еще везут! Кто это там на арбе распевает, хотел бы я знать. Сейчас я до него доберусь и взгрею молодца как следует!»

Бригадир ускорил шаг; умная ворона тотчас же увеличила «дистанцию безопасности».

Где-то вдали глухо громыхнул гром, и поднявшийся ветерок бросил в лицо Ревазу прохладные капли дождя.

Реваз взглянул на небо и изумился.

Серые облака, которыми оно было затянуто до того, стали угольно-черными и низко нависли над землей: Все новые и новые громоздкие, лохматые тучи, напившиеся воды, разбухшие где-то над далеким морем, наползали из-за вершин Пиримзиса и Тахтигоры, лениво волоча за собой растрепанные ветром, изорванные подолы.

«Будет дождь!» — подумал Реваз и еще прибавил шагу.

Ворона решила, что так ей не будет житья, взлетела высоко, сделала круг над виноградником и спикировала на ту же самую тропинку, но на этот раз позади путника.

Выйдя на проселочную дорогу, Реваз еще раз с неудовольствием поглядел на низко нависшее небо и быстро зашагал по направлению к вязу.

«Нет, теперь нам дождь совсем ни к чему. В винограде уже достаточно соку. От избытка влаги ягоды растрескаются, за плесневеют и загниют. Если теперь зарядит дождь, придется в этом году махнуть рукой на виноградники».

Когда «полупредседатель» подошел к вязу, мешки уже были сняты с арбы и выстроены под деревом. Поздоровавшись, Реваз с удивлением обернулся к сидевшему на мешке Шалве:

— А тебя, Шалико, каким ветром сюда занесло?

Шалва равнодушно взглянул на бригадира и процедил сквозь зубы:

— Никаким. Вот работаю на сеялке.

— Ах, да, этот участок ведь в бригаде твоего отца! Как я сразу не вспомнил, черт подери! — Реваз улыбнулся в душе: «Хитер Тедо, послал сынка в поле. Видит, что все его сверстники работают, а он толстеет дома, как поросенок на откорме!»

Тракторист снял с ветки вяза висевшую на ней чистую одежду — брюки и рубаху — и стал тщательно ее складывать. С детства Баграт был чистюлей и никогда не показывался в деревне в рабочей одежде. Свежая пара всегда была с ним в поле.

— Куда собрался? Не хватило зерна, а ты и рад убежать? Так я и думал! Кто там с лошадью — иди сюда, брось с ней возиться. Когда это зерно надо было привезти — днем или вечером? Да оставь ты лошадь, говорю, иди сюда!

— Сейчас! Ремешок в сбруе был перевязан и разорвался. Надо его связать, а то изранит грудь кобыле.

Реваз удивился, узнав голос возницы, и сам подошел к арбе.

— Ты, Надувной? Какими судьбами? Ну прямо светопреставление! Вот не ждал!

— Ехать было некому — вот меня и навьючили. А что, я тебе не по душе?

— Тебе что-нибудь нужно, Реваз? — Баграт взял чистую одежду под мышку и сказал своему помощнику: — Давай сюда кувшин, а сам прихвати ведро с тавотом.

Реваз обернулся к нему:

— Куда путь держите?

— Хочу перебраться в Маквлиани, попахать там. И ты, парень, возвращайся домой, отвези назад зерно. Видишь, что в небе делается? Сейчас разразится такой ливень, что землю насквозь прошибет. Вон уже чаще моросит. Уезжайте. Не заляжете же здесь на всю ночь, чтобы арбу сторожить? Отвезите семена назад на склад и привезите их, когда распогодится.

— А тебе что, дождь нипочем?

— Я люблю под дождем работать, когда надо целину поднимать. В Маквлиани сейчас земля пересохшая — дождь ее размочит, плуг легче пойдет.

Шакрия расстроился:

— Какого черта я тащил сюда все эти мешки, если их надо везти назад? Дорога сейчас раскиснет, грязи налипнет на колеса по целому пуду. Разве эта кляча дотащит до склада такую пропасть зерна?

— Говорю вам — собирайтесь скорей, пока дождь не зарядил. Эй, парень, посмотри, не осталось ли зерна в сеялке. Сейчас я отцеплю трактор, и сеялка останется торчать в поле. Как бы кто-нибудь не выгреб из нее пшеницу.

— Да кто сюда придет, дядя Баграт!

— Ну, так зерно от дождя размокнет.

— Да размокать-то нечему — там пусто, — нехотя проговорил Шалва, поднялся с мешка и медленно, по-медвежьи переваливаясь, вышел из-под дерева.

— Куда ты, Шалико?

Тот не отозвался.

— Слышишь или нет? Куда ты?

Шалва неохотно повернул голову:

— Чего тебе надо? Кончили ведь сеять — вон уже смеркается.

— Какое там смеркается! Просто пасмурно. Погоди, может, еще и дождя настоящего не будет.

— Оставь его, пускай уходит. Все равно сегодня сеять больше нельзя. Только семена загубите и меня зря станете гонять. Лучше торопитесь добраться до дому, а то намокнет ваше зерно, да и на вас самих нитки сухой не останется.

Шалва пошел быстрым шагом через поле.

— Куда это он повернул? Забыл дорогу к Чалиспири?

— Да у него завелась девчонка в Саниоре, так уж он там будет дождь пережидать.

Реваз посмотрел по сторонам, взгляд его остановился на черных, замасленных железных бочках.

— А как же горючее? Здесь оставляешь? — крикнул он вслед убегавшим трактористу и его помощнику.

Баграт оглянулся на бегу:

— Горючее я только что залил… Если не хватит — возьму у Мито Гиголашвили, он там поблизости пашет.

Бригадир повернулся к Шакрии и покачал головой:

— Смотри-ка, убежали! Даже мешки погрузить на арбу не помогли.

— А они для того и убежали, чтобы не пришлось помогать. Ничего не поделаешь — придется тебе позабыть свой бригадирский сан и попотеть вместе со мной. Эх, знал бы я, что придется тащить мешки назад!..

Постепенно темнело. В вышине угрожающе ворчал гром, все снова и снова глухо раскатываясь над облаками. Посыпал мелкий дождик. Усилившийся ветерок хлестал по лицам бригадира и аробщика. Лошадь, напружив шею, с трудом тащила в гору тяжелый груз. Толстый слой смоченной дождем пыли налипал на колеса. За арбой тянулись два светлых следа, четко выделявшиеся на темной, уже намокшей дороге. Следы эти быстро темнели под сеющим дождем.

— А где Автандил? Почему ты так поздно привез семена? — спрашивал Реваз, который шел впереди тележки и вел лошадь под уздцы.

— Лучше поздно, чем никогда. Ты что, недоволен мною? Сказано — пусть собака зайца повернуть заставит, и на том спасибо!

— Тебе — спасибо, а в Автандила спрос другой: я ему поручил привезти семена до полдника.

— У Автандила гости — будущий тесть пожаловал. Вот он и попросил меня вместо него съездить.

— Ну?

— Ну, ну, ну! Что ты пристал ко мне, точно следователь! Как только я достал лошадь, тотчас и поехал. Арба-то была, а запрягать в нее нечего.

— Ты чего раскричался? Давай потише! И арбу и лошадь я Автандилу оставил.

— Ту лошадь, что ты оставил, Георгий Баламцарашвили увел — понадобилось ему на мельницу за мукой поехать.

— Что, что? Георгий лошадь увел? А кто ему позволил?

— Знаешь что, друг? Это я на правое ухо глуховат, а левым, если за Алазани чихнут, я и то отсюда услышу. Почем я знаю, кто позволил? Да и на что ему позволение — он все колхозное добро своим считает.

Реваз замолчал. Через некоторое время, однако, молчание стало его тяготить, и он заговорил снова:

— А эту лошадь где ты достал?

— Достал не я, я только запряг.

— Чья она?

— Безбородого Гогии.

— Что? Гогия лошадь тебе одолжил?

— Ну да, одолжил! Он палкой меня со двора прогнал!

— Так как же?..

— А так, что Шавлего перескочил через забор и увел ее силой. Она там же около дома паслась, на краю виноградника.

— Шавлего что-то в последнее время действует вовсю!

— Заодно он отругал Гогию как следует! В поле, говорит, трактор простаивает, а ты тут развалился и кобылу свою разбаловал! Если, говорит, осенний сев провалится, ты в первую голову будешь отвечать. Гогия оторопел — я-то, мол, при чем? А Шавлего вскочил на неоседланную лошадь и давай оттуда вскачь.

— Ему только покажи коня! Вот уж лошадник! Кстати, что он сказал, узнав, что Нико изодрал на клочки стенгазету? Я же знаю, что все это дело — его затея!

— Что он мог сказать? Улыбнулся и посоветовал нам собрать комсомольское собрание.

— Какой в этом толк?

— Шавлего обещал вызвать из Телави секретаря райкома комсомола и привести на собрание этого… твоего дядю Нико.

Реваз улыбнулся и украдкой глянул на Шакрию.

Тот, держась за перекладину арбы, шел за нею, поглядывая исподлобья на спутника.

— Так, по-твоему, Шакрия, дядя Нико только мой и больше ничей? Ну ладно, раз вы так решили, постараюсь привести на ваше собрание и членов партии, если, конечно, комсомольцы не будут иметь ничего против. Молодец Шавлего! Этот парень начинает понемножку мне нравиться.

— Находишь в нем какие-нибудь недостатки?

— Без примеси и золота не бывает. Ну, может, он и впрямь золотой парень… Очень все хвалят вашу стенгазету. Жаль, я не успел ее посмотреть!

— Не огорчайся, что не видел. Там и тебе досталось немножко.

— В самом деле? А я и не знал. Совсем интересно!

— Ну, не так чтобы очень… Интересно было главным образом дяде Нико.

Когда добрались до верхнего конца виноградника, лошади стало совсем тяжело.

Реваз бросил уздечку, присоединился к Шакрии, и оба стали толкать телегу сзади.

Лошадь кое-как дотащила груз до деревенской окраины и остановилась. Ни понуканиями, ни хворостиной не удалось заставить ее сдвинуться с места.

— Постой, дай ей отдохнуть — шутка ли, столько мешков везти!

Шакрия отошел от телеги и взглянул на небо.

— Хлынь уж или прояснись, чтоб тебе обвалиться! Что слезишься, как плаксивая девчонка!

Реваз в свою очередь посмотрел вверх и заморгал сразу намокшими ресницами.

— Не думаю, чтобы полило по-настоящему. — Он внимательно посмотрел на лошадь.

Впалые бока усталого коняги ходили ходуном. Ноздри его раздувались, две струи влажного воздуха с шумом вырывались из них.

Бригадир отер ладонью мокрое лицо и повернулся к Шакрии:

— Знаешь, что я тебе скажу, Надувной?

— Приказывай, товарищ бригадир. — Шакрия старательно стряхивал воду с рукавов рубахи.

— Мы на этой лошади зерно до склада не дотащим.

— А что делать? Выпрячь лошадь, а мне улечься на ночь под арбой, как дворовому псу? Вот, если сам согласен…

— Да что ты, ей-богу, чуть что, прямо к горлу кидаешься! Послушай, что я скажу!

— Ну говори, ладно — не устраивай целую историю из-за пустяков. Всего-то дела — мешок-другой пшеницы до места довезти. Видишь — я промок до самых костей.

— Слушай, ты, давай-ка укороти язык, думаешь, очень приятно слушать твою дурацкую болтовню?

— Ладно, не кричи — говори, что тебе нужно.

— А вот что. Мы на этой лошади зерно до склада не дотащим. Надо оставить его у кого-нибудь тут, на окраине деревни. Посмотри на тучи — видишь, куда они повернули? Дождя, наверно, больше не будет. Завтра, как только выйдет солнце и подсушит землю, мы эти семена сразу вывезем в поле. Отсюда везти недалеко. И сегодня мучиться не придется, и на завтра дело себе облегчим. Что скажешь, Надувной? Ваш дом ближе всего отсюда. Отвезем к вам?

Шакрия посмотрел задумчиво на бригадира — довод показался ему убедительным.

— Черт с ним, отвезем, раз ты так хочешь. Мне места не жалко. Только уговор: за это сегодня ты сам отведешь лошадь к Гогии и завтра заботу об этой пшенице возьмешь на себя.

 

5

Солнце спряталось за Алавердской рощей, тусклый медно-желтый оттенок исчез с поверхности болота. Последние отблески косых лучей замерцали на широких листьях кувшинок и лилий. С бугорка, описав дугу в воздухе, прыгнула в воду полосатая лягушка. Недвижное зеленое водяное зеркало разбилось на круги разной величины. Из-под частых лопухов с каштановыми верхушками выскользнула змея — черная, в серебристых пятнах- и, оставив за собой чуть заметный извилистый след, скрылась в камышах на противоположной стороне. Над молчаливой поверхностью трясины поднимались мириады комаров. Трепещущая, гудящая туча колыхалась в воздухе. Низкий, густой комариный звон неприятно отдавался в ушах. Вокруг стоял тяжелый запах гнили, тления, распада. Это было царство желтого злобного духа лихорадки…

Шавлего кинул взгляд на свои заляпанные грязью ноги и подобрал с земли башмаки. Некоторое время он безмолвно глядел на эти, уже объятые вечерней тенью, владения малярии. Почувствовав острый укол, он хлопнул ладонью по щеке. Раздавленное насекомое осталось чуть заметным пятнышком у него на пальцах. Все было ясно, стоять здесь дольше не имело смысла. Шавлего сошел с кочки и двинулся по направлению к Алазани.

«Какой вздор — выделили одного человека и поручили ему уничтожить насекомых… Как будто Гигла может справиться с такой задачей! Да и как уничтожить — гоняться за каждым комаром? До чего же глупо! За сто убитых комаров и мух — один трудодень! Умора!»

Добравшись до русла Алазани, Шавлего бросил башмаки на камни, а сам вошел в реку и стал отмывать свои заляпанные грязью икры. После тепловатого болота вода в Алазани показалась ему холодной.

На той стороне протока, в рощице, стояла распряженная двуколка. На оглобле сидела боком какая-то девушка и смотрела в его сторону. Шавлего узнал соломенную шляпу и удивился. «С чего это агроному пришло в голову гулять в сумерках за рекой?»

Девушка сидела неподвижно, не сводя глаз с противоположного берега.

«Верно, пустила лошадь попастись. Удачное же выбрала время! Но что-то лошади нигде не видно…»

Серый цвет понемногу стал преобладающим и затопил все вокруг. Над островерхой Саталой вечерняя звезда выглянула в свое узкое окошко.

Шавлего вышел из воды. Обтерев ладонью мокрые икры, он сел на большой камень и стал надевать носки. Потом, уже зашнуровав ботинки, встал и снова взглянул на заречную заросль. Девушка сидела все в той же позе, повернувшись к нему лицом.

Шавлего пересек каменистое русло и поднялся на маленький утес. Здесь он еще раз обернулся и, скрестив руки на груди, довольно долго смотрел, сдвинув брови, на хозяйку двуколки, застрявшую за рекой.

Одна за другой зажигались на небе звезды и, как бы бросая из-под дрожащих ресниц пугливые взгляды, озаряли окрестность бледным лиловатым сиянием. В безмолвии сумерек, нарушаемом лишь ропотом речных волн, время от времени слышался чей-то далекий, протяжный зов.

Шавлего почувствовал болезненный укол в шею, поморщился и потер пальцами укушенное место. Потом решительно повернул назад, спустился в русло Алазани и перешел вброд через поток.

— Ради бога, не подумайте, что я собираюсь навязываться… Но если вам нужна помощь — пожалуйста, не стесняйтесь, я к вашим услугам, — сказал он девушке, подойдя к ней и поздоровавшись.

Русудан встала, прислонилась спиной к крылу двуколки и спокойно похлопала себя рукояткой плети по ладони.

— Премного благодарна. — Девушка поглядела по сторонам. — Не знаю только, что вам предложить вместо стула… Можете присесть на оглоблю… Или хотя бы на этот пень.

— Может, мне не следовало подходить к вам? В таком случае извините за недогадливость.

— Что за церемонии? У меня пропала лошадь, и я дожидаюсь здесь, пока полевой сторож ее отыщет.

— У вас было такое печальное выражение лица, что…

— Не так уж приятно сидеть одной на этом островке посреди Алазани…

— Как вы потеряли лошадь?

— Я проехала по краю болота, и колеса вымазались в грязи. Ну, я и решила раза два провести двуколку через этот рукав туда и обратно, чтобы смыть грязь с колес. Лошадь целый день в упряжке — мне стало жалко ее, и я решила: пущу-ка на траву бедное животное, пусть передохнет. А она скрылась из виду, да; так, что я и не заметила.

— Это, наверно, полыцик сейчас кричал?

— Да, он звал лошадь.

— Давно ищет?

— Довольно давно. Пора бы уж ему и вернуться.

Шавлего встал.

— Зов доносился снизу… Я пойду вверх по течению, тоже поищу. Вы не боитесь одна? Тут бояться нечего. Во всяком случае, по первому зову я буду около вас.

— Большое спасибо за сочувствие и готовность помочь… Но, право, не нужно — уже темно, зря только потрудитесь.

— Вы, верно, не торопитесь домой?

— Подожду еще немного сторожа… Что-то он замолк — возможно, что нашел уже лошадь.

Шавлего присел на пень, повернулся в ту сторону, откуда перед тем доносился зов, и стал прислушиваться к темноте. Было тихо, не шевелился ни один листок. Только неумолчно журчала Алазани.

— Лучше бы нам не оставаться под ивами. Садитесь — почему вы стоите?

Девушка выпустила кончик плети, который придерживала другой рукой, и села на оглоблю против Шавлего.

— Почему вам не нравятся ивы?

— Комары любят собираться под деревьями. Жаль, что я не курю..

— А что, если бы курили?

— Были бы спички в кармане… Гнус боится огня и дыма.

— Вы и прежде не курили?

— Когда-то курил.

— Как же вам удалось бросить? Я слыхала, что это очень трудно.

— Тренер уверял меня, что если я откажусь от вина и папирос, то непременно стану чемпионом Советского Союза по боксу.

— Ну и как — стали чемпионом?

— Грубый спорт. Три года назад я первым же ударом раздробил челюсть противнику… И его унесли с ринга в бесчувственном состоянии. После этого я бросил бокс.

— По-моему, не стоит приносить такие большие жертвы ради спортивного успеха.

— И я так думаю. Но кто хочет рыбы…

— Без рыбы можно обойтись. Эта пословица порядком устарела.

— Вы не любите спорта?

— Перед красотой преклоняюсь — в какой бы форме она ни была… Но ломать друг другу носы?.. Ужас!

— Врач, должно быть, преувеличил. И я тогда не мог иначе.

— Я вас не осуждаю. А слова врача заставили вас принять решение?.. Терпеть не могу нерешительность в людях! Действовать быстро, без колебаний, и притом не допускать глупостей, — вот что отличает гениев.

— Принять похвалу на свой счет?

— Если угодно… Я похвалила бы каждого, кто поступал бы так, как вы.

— Неужели я заслужил и ваше одобрение? А ведь еще совсем недавно вы так не думали.

— Вы правы, — согласилась девушка. — Но скажите, почему вы уверены, что никто не угадывает ваших намерений?

— У меня никаких тайн нет. Но если вам что-нибудь неясно…

— Было бы бестактно с моей стороны пытаться проникнуть в ваши замыслы. Но когда человек трижды обходит одно и то же болото, увязая по колено в грязи…

— Что делать — если нет двуколки, приходится шлепать вот так по грязи, не боясь запачкать ноги.

— Мы, видимо, поняли друг друга. Как вы думаете — много времени и много народу понадобится для осушения этой трясины?

— Если б ее можно было осушить! Какой здесь получится чудесный стадион!

— Не кривите душой! Это совсем не в вашем характере. Вы сейчас разговариваете не со своими подростками, а я вас не выдам. Если бы сразу же начать работу — можно с ней управиться за два месяца, и к зиме от болота не останется и следа. Нынче же осенью надо будет его запахать, а весной перепахать заново. Десять или пятнадцать гектаров хорошей земли для Чалиспири немалое приобретение! Посеять тут арбузы — и за год-другой колхоз подтянется, станет на ноги.

— Почему именно арбузы?

— На первое время это самое лучшее. Труд окупится во сто крат. А земля под арбузы удобна: давно не возделывалась, и влаги вдосталь.

— Дело нелегкое… А у меня нет опыта. Как вы думаете — с чего бы следовало начать?

— Этому болоту не много лет. Ваш дед помнит еще, как тут сеяли пшеницу. Возникло оно из-за небрежности, по недосмотру. Ручеек, что протекал здесь, разлился и затопил обширный участок пахотной земли. Говорят, он питается подземными водами. Возможно, вы и сами помните, как тут было в ваши детские годы?

— Да, говорят… Но я не помню. Впрочем, такого большого болота здесь никогда не было.

Девушка отломила ветку от ольхи и стала ею обмахиваться.

— Я не замечала здесь родников. Но, должно быть, они есть — иначе трудно объяснить заболачивание такой большой площади. Дождей и половодья в Алазани для этого недостаточно.

— Да, явно недостаточно… Сегодня я долго ходил вокруг этого болота. Трудно к нему подступиться! С какого бы места начать дренаж?

— Я тоже об этом немало думала. По-моему, самое лучшее — подойти со стороны небольшой возвышенности, что тянется вдоль речного русла, начиная от большого осокоря. Там и надо прорыть главный дренажный канал. А потом понемногу подвигать его к середине болота: когда вода получит сток, она уйдет в реку, и почва постепенно просохнет.

— Лучшего и я ничего не смог придумать… Постойте — я слышу шаги!

— Верно, Гига вернулся.

Из заросли ив вышел человек.

Шавлего узнал полыцика и окликнул его:

— Не нашел, дядя Гига?

— Нет. А ты кто такой?

— Свой. Не хватайся за ружье.

— Какой такой свой? Что ты здесь делаешь?

— Да внук Годердзи. Тебя дожидаюсь.

Полыцик подошел ближе.

— Ах, это ты, Шавлего? Так бы и сказал. — И он снова вскинул ружье на плечо.

— Как же мне быть, дядя Гига? — сказала Русудан огорченно. — Выходит, что и я здесь застряла, и моя двуколка.

— Поздно спохватилась! Зачем лошадь отпустила? Вот видишь, — я по пояс в грязи. Все вокруг обошел, оба берега обшарил. Нигде и следа твоей лошади не видно. Может, кто-нибудь ее поймал, чтобы запрячь? Отвезет, что ему нужно, домой и завтра выпустит.

— Хоть бы я сбрую с нее сняла!

— Да, сбруи можешь недосчитаться.

— Думаешь, украдут?

— Могут и украсть.

Гига подошел к двуколке и стал снимать оставшиеся на ней спинной ремень и вожжи.

— Ступай сейчас с этим молодцом, он тебя до дому проводит. Ты, Шавлего, смотри доведи ее до самого дома, не оставляй одну. Я заберу эти ремни, а тележку закачу в кусты. Ночью поищу твою лошадь еще, — может, она в кукурузу забрела и пасется где-нибудь. Если найду — утром, до света, приведу к тебе на двор и лошадь, и двуколку.

— А если не найдешь?

— Не найду — так и я чужую лошадь поймаю. Не бойся, тот, кто на твою двуколку позарится, сведет знакомство с этим вот ружьем.

Девушка медленным шагом направилась к потоку.

Шавлего взялся за оглобли и помог полевому сторожу спрятать двуколку в кустах. Убедившись, что она надежно укрыта, Гига окликнул Шавлего:

— Эй, ты, слушай… Веди себя смирно по дороге. Я твоего деда очень уважаю, но если… Если там чего-нибудь, — и шепот перешел в крик: — Вы все у меня поплачете!

С трудом удержавшись от смеха, Шавлего безропотно выслушал строгое наставление.

Польщик исчез среди деревьев.

Девушка сняла шляпу, поправила волосы и остановилась в молчании.

С неба изливались на землю слабый лиловатый свет и, как бы такого же сумеречного цвета, беспредельная, глубочайшая тишина. Шатер ивовой рощи застыл в неподвижности, он казался отлитым из гипса. Свинцовая тень лежала под ним; полоса бурого ила тянулась оттуда до серой гальки речного русла. А дальше, среди булыжных берегов колыхалось иссиня-черное тело Алазани.

— Пойдем?

Девушка отозвалась не сразу. Повернув голову, она долгим взглядом посмотрела на Шавлего, потом наклонилась, ощупала комариный укус на голой ноге.

— Пойдем, — сказала она наконец и сняла туфли. — Через поток я переберусь сама, вы только поддерживайте меня под руку.

Вода в Алазани была прозрачна. Смутно просвечивали сквозь ее толщу колеблющиеся очертания камней на дне. Шелковистым блеском отливала поверхность потока, — казалось, тяжелый атласный занавес разостлан на камнях русла.

Вода тихо журчала у ног Шавлего и Русудан, однако с каждым шагом все сильнее становился ее напор и все громче бормотали серебристые струи, бившиеся об их колени.

В самой стремнине течение было довольно сильным. Девушка поскользнулась на гладких камнях. Шавлего одной рукой поддержал ее, а другой попытался схватить шляпу, упавшую в воду.

Это, однако, ему не удалось.

Шляпа, колыхаясь, плыла по волнам, похожая на огромный цветок подсолнуха.

Шавлего проводил ее огорченным взглядом и посмотрел на девушку.

Та улыбнулась:

— Пустяки. Пойдем дальше.

Они выбрались на берег и долго шли, не говоря ни слова.

Когда болото осталось наконец позади, девушка нарушила молчание:

— Вчера собирался дождь, да и сегодня с утра моросило… А вода в Алазани как хрусталь.

— Должно быть, в Панкисском ущелье, у ее верховья, дождя не было. Зато наша Берхева сегодня немножко помутнела.

— Вчера Реваз в первый раз вывез в поле сеялку. Я было намекнула ему, что пока еще рановато. Интересно, успел ли он посеять у большого вяза?

— Хотите, свернем туда, посмотрим?

— Не стоит. В темноте все равно ничего не увидишь.

— Сеяли, наверно, ветвистую пшеницу?.. Не думал я, что это ваше творение. Как вы сумели ее вывести?

Девушка махнула рукой:

— Не стоит об этом… Длинная история, да и не совсем так обстоит дело, как изображают.

— Что вы хотите этим сказать?

— Видите ли, не я первая вывела ветвистую пшеницу.

Шавлего изумился:

— Зачем же тогда вся эта газетная шумиха? Ведь ваша пшеница даже представлена к Государственной премии!

Русудан пожала плечами:

— Чего только не представляют на премию! А я по поводу этой ветвистой пшеницы перерыла столько книг и журнальных публикаций, что другой на моем месте давно бы защитил диссертацию.

— Значит, ветвистая пшеница существовала и до вас?

— Лет сто тому назад какой-то неизвестный автор доказывал в «Земледельческой газете», что ветвистая пшеница была обнаружена в одной из гробниц египетских фараонов. Зерна пролежали в подземелье две тысячи четыреста лет.

— Удивительно, как они сохранились в течение двадцати четырех столетий!

— Что они сохранились — это не так уж удивительно… А вот чтобы эти зерна, взятые из гробницы, могли прорасти, в это я не верю. Это, конечно, ложь чистейшей воды. Пшеничное зерно сохраняет способность к прорастанию десять-пятнадцать лет, не больше.

— По-моему, история возникновения ветвистой пшеницы имеет не такое уж большое значение. Важно, что она существовала и существует. Но почему до сих пор ей не отдавали предпочтения перед другими сортами?

— Она не так уж выгодна. Опытов было поставлено немало. В одних случаях она вырождалась, в других — не оправдывала возлагавшихся на нее надежд. Так что время от времени ее забрасывали и забывали.

— А теперь?

— Теперь она широко распространена по всему Советскому Союзу. Несколько лет тому назад я сама видела ее своими глазами на опытной станции в Одессе.

— Почему же говорят только о вас?

— Не знаю… Должно быть, моей пшенице отдают предпочтение перед всеми остальными, выведенными в других местах. А может быть, это для поощрения, так как перед Грузией поставлена задача: самой удовлетворять свою потребность в хлебе.

— А есть у ветвистой пшеницы перспективы?

— Сомневаюсь. Зерно слишком легкое, тесто получается слабое, жидкое, да и вкус не очень хорош.

Шавлего разочарованно замолчал.

Русудан шла рядом с ним, изредка похлопывая себя по ладони сложенной плеткой. Дорога была покрыта толстым слоем пыли, заглушавшим звук шагов.

После крутого поворота дорога стала спускаться к Берхеве. Деревья свешивались с невысоких скал над узким руслом. Поток струился как бы в зеленом туннеле под их ветвями.

— Помните, как я встретил вас тут, когда шел на рыбалку? Вы, должно быть, подумали тогда: «Вот бездельник — люди падают с ног, надрываются в этакую жару, а у него только и дела что рыбу ловить! Весело время проводит молодчик!»

— Не скрою, — такая именно мысль мелькнула у меня в голове… А вы вот что тогда подумали: «Бойкая особа! Как ни встречу — каждый раз с нею в двуколке новый спутник. Весело проводит время девица!»

Шавлего улыбнулся:

— Начало, пожалуй, вы угадали, но дальше неверно. Я никогда не думал, что вы ищете веселья и развлечений. Ваша профессия — творческая. Я знаю — вы проводите опыты над многими растениями.

— Не преувеличивайте. Я вывела белую рожь и немножко занимаюсь кукурузой.

— Как? А от ветвистой вы совсем отказываетесь?

— Нет, не совсем. С весны возьмусь за нее снова.

— Чего вы хотите добиться?

— Хочу сделать ветвистую пшеницу «доли» и «безостую». То есть хочу придать ветвистой свойства, которых у нее нет: плотность «доли», ее вкус и запах, качество теста при выпечке. Вот если это мне удастся — тогда я буду гордиться своим созданием.

— Великолепная программа. А кукуруза?

— С кукурузой я вожусь только второй год.

— И уже чего-нибудь достигли?

— Почти… Она уже ветвится.

— Как — вы и кукурузу хотите сделать ветвистой?

— Нет, это получилось против моего желания. Я не этого добивалась. Но при этом достигла того, что на одном стебле у меня развились семь початков.

— Каким методом вы этого достигли — гибридизацией?

— Разумеется. Я скрестила с грузинским «кругом» сорт «хрустящий», у которого маленькие початки с мелкими зернами, знаете, тот, из которого обычно делают кукурузные хлопья.

— Знаю. Но зачем вам маленькие початки и мелкие зерна?

— Потому что на стебле «хрустящего» этих маленьких початков много. А «круг» зато с крупными зернами. Я добилась того, что у нового гибрида початков на стебле много, как у «хрустящего», но початки эти большие, как у «круга», некрупными зернами. Вот только при этом мой новый сорт пошел ветвиться… Против моего желания! Посередине — главный стебель, с двумя или тремя початками, а вокруг него — ответвления, и на каждом по стольку же початков.

— И что же — разве выгодна такая кустистая кукуруза?

— Конечно, нет. Но я продолжаю работу. Хочу перенести эти ответвления с их початками в главный стебель. Вот тогда моя цель будет достигнута… А вы? Какую вы ставите цель перед собой? Здесь, в Чалиспири, собираетесь учительствовать?

— Кто вам сказал, что я собираюсь быть педагогом?

— Никто. Но ведь вы филолог?

— Педагогов и без меня более чем достаточно. Я сейчас работаю над диссертацией.

— Вот как! И давно вы пришли к выводу, что у нас не хватает кандидатов наук?

Шавлего усмехнулся:

— Я интересуюсь фольклором. Раза два ездил летом в экспедиции. Материала накопилось немало.

— И вы думаете на материале двух экспедиций защитить диссертацию?

— Почему же двух — до диссертации далеко. Понадобится еще не одна экспедиция. И ломать голову придется достаточно.

— И все это для чего?

— То есть как это для чего?

— А вот так. Зачем вам все это?

— Странный вопрос! Разве человек не отличается от животного тем, что — он мыслит и творит?

— Но зачем вам, именно вам, нужно все это?

Шавлего окинул спутницу удивленным взглядом.

— Мне кажется, я понял смысл вашего вопроса.

— Рада, что поняли. Познай самого себя — так, кажется, сказано?

Было уже поздно, когда они добрались до деревни.

Они прошли вместе через все село, чувствуя на себе любопытные взгляды редких встречных.

Наконец они остановились перед калиткой Русудан.

— У вас гости. Видите — в доме свет.

— Это Максим. Он вчера приехал с гор.

Шавлего задумчиво смотрел на ярко освещенные окна дома.

Русудан стояла рядом и молча трепала кончик своей плетки.

Дорога и двор были безмолвны.

Никто не шел в лес и не возвращался из лесу.

Царила тишина — необъятная, всеобъемлющая тишина.

Шавлего оторвал взгляд от окон и долго грустно смотрел на девушку.

— До свидания, Русудан. Спокойной ночи и приятных снов.

— До свидания.

— Простите меня за то, что я потерял вашу шляпу и навязал вам свое общество.

Русудан ничего не ответила.

— Как только попаду в Телави, отыщу в магазине такую же и привезу вам.

Девушка подняла взгляд на Шавлего и улыбнулась загадочной улыбкой.

— Чему вы улыбаетесь?

Русудан не ответила.

— Скажите, чему вы улыбнулись?

— Так просто.

— Скажите, Русудан.

— Не скажу.

— А если я очень попрошу?

— Все равно не скажу.

— Никогда не скажете?

Девушка ответила не сразу:

— Когда-нибудь, возможно, скажу.

— А все же, когда?

— Не знаю.

— Ну ладно… Так до свидания, Русудан.

Улыбка постепенно погасла на лице девушки. Она спросила тихо:

— Сердитесь?

— Нет, за что же сердиться?.. Спокойной ночи.

Девушка смотрела вслед смутной богатырской фигуре, удалявшейся от нее по дороге, и рассеянно водила по ладони левой руки кончиком сложенной плетки. Пальцы у нее слегка дрожали. Потом она сдвинула брови, крепко зажмурилась, снова открыла глаза и позвала слегка измененным голосом:

— Шавлего!

Он остановился, обернулся на зов:

— Да, Русудан!

— Скажите, Шавлего, вам не приходилось в детстве пасти телят… в горах?

— Приходилось.

— У вашего дяди?

— Да, у дяди.

Девушка вошла во двор и заперла за собой калитку…

Когда Шавлего подходил к своему дому, навстречу ему выбежал ожидавший в воротах маленький племянник.

— Дядя Шавлего! Дядя Шавлего! — сдавленным голосом повторял мальчик и тянул его за руку назад. — Не ходи домой. Там милиционеры. Они пришли тебя забрать. Двоих уже забрали. Мне велели никуда не уходить из дому. Но я открыл окошко и выпрыгнул в сад. Не ходи туда. Они сидят на балконе и тебя дожидаются. Дедушка приехал с гор. Только что приехал, вечером. Как он рассердился! Ух как рассердился дедушка! Забрали… Двоих уже забрали… Не ходи, милиционеры сидят на балконе, ждут…

— Милиция? Меня дожидается? — Шавлего остановился. — Что, что? Кого забрали? — Сорвавшись с места, он бросился бегом к дому.

Около лестницы чья-то железная рука схватила его.

Шавлего обернулся в гневе.

— Постой, мальчик! Беда с нынешней молодежью: чуть что, кровь вам в голову бросается!

— Ты, дедушка? А Тамаз, дурачок, сказал, что тебя забрали!

— Тише, малыш! Не такое это простое дело — взять Годердзи! Постой, говорю! С ума сошел? Кости мне переломаешь — набросился, как медведь!

Внук, опомнившись, бережно поддел рукой снизу белую бороду деда, с нежностью поцеловал ее и еще раз прижал старика к своей широкой груди.

— Дедушка! Милый дедушка! Где он, этот глупыш? Иди сюда, Тамаз! Что ты там плел, будто дедушку забрали?

По лестнице, держась за перила, спешила навстречу Шавлего мать. Длинное черное платье путалось у нее в ногах. Она прижимала к лицу кончик головного платка.

На балконе показалась Нино.

— Шавлего, дорогой, прошу тебя, не вступай в спор с милицейскими и не сопротивляйся им!

— Не надо волноваться, мама, это, наверно, недоразумение.

Мать, тихо плача, прижималась к сыну.

— Что это за напасть, что ты сделал такого, сынок, чтобы тебя в тюрьму… Ох, горе твоей матери!..

Шавлего увидел, как сверху, прижимаясь к лестничным перилам, скользнула какая-то неясная фигура.

Другая фигура появилась на балконе над лестницей, прогудела густым басом:

— Перестаньте — что вы расхныкались? В милиции не людоеды сидят! Ну-ка, молодой человек, ступай вперед, — и стала спускаться следом за первой по ступенькам.

— Так это вы собираетесь меня арестовать? А, собственно, за что?

— Нам неизвестно. Служба! Приказано — мы и должны тебя доставить.

— Дедушка, что там болтал Тамаз? Кого арестовали? — Шавлего повернулся к милиционерам. — Стойте там, где стоите!.. Говори же, дедушка, кто арестован?

— Шакрия, внук Хатилеции, и Реваз Енукашвили. Они украли семенное зерно, вывезенное в поле для посева. Рыжий Тедо Нартиашвилн видел вчера вечером, как они его привезли.

Шавлего оторопел:

— Что ты, дедушка!

— Ну да. Зерно спрятали у Хатилеции — доставили туда на конной арбе. А утром нагрянула ревизионная комиссия и обнаружила четыре мешка семенного зерна…

— Неужели правда, дедушка?

— Шакрию взяли дома, а Реваза арестовали в поле.

Шавлего стоял ошеломленный, не веря своим ушам.

— Шакрия-то с детства был непутевый парень, но вот Реваз… Насчет Реваза я бы никогда ничего такого не подумал… Черт бы их побрал! — Старик повысил голос: — Каждого вора и расхитителя я бы своими руками стер в порошок! Ну кто бы этого стервеца заподозрил в воровстве, ведь человек распинался из-за колхозных дел, надрывался на работе… Верно, понадеялся, что никто на него не подумает. Если с каждого сева увозить домой по четыре мешка зерна, какого урожая можно ждать от пустой земли?

Шавлего стоял, словно окаменев, и никак не мог прийти в себя. Что-то вдруг оборвалось в нем. Он испытывал острую боль — как если бы невидимая рука внезапно стиснула его сердце. Губы его искривились в горькой улыбке, между бровями пролегли глубокие складки. Пальцы машинально теребили пряжку на поясе. Наконец он нащупал карман, вытащил платок и отер пот со лба.

«Шакрия, пожалуй, способен выкинуть что-нибудь в этом роде, но Реваз… Чтобы Реваз украл семенное зерно? Нет, не может быть. Реваз не способен на это, он скорее поджег бы собственный дом… Но тогда что же?.. Нет, тут какой-то подвох! Может, совсем не так было дело?.. А что, если тут замешана рука дяди Нико? Ведь он с Ревазом давно не в ладах… Да, да, наверно, все это подстроено… Недаром он перебросил Реваза на полеводство!.. И председатель ревизионной комиссии — его племянник… А-а! Ну нет, почтенные предводители, отцы села! Это у вас не выйдет! Посмотрим еще, кто настоящие воры и расхитители!»

Шавлего осторожно отстранил мать, прижимавшуюся к его груди.

— Лошадь! — прогремел его голос. — Где наша лошадь, дедушка?

— На заднем дворе. Зачем тебе лошадь, мальчик?

— Тамаз! Принеси седло!

Мальчуган выскочил откуда-то из темноты и сломя голову побежал к липе.

— Ты коня выводи, а седло здесь, наготове!

Прежде чем растерявшиеся милиционеры успели что-либо сообразить, Шавлего привел лошадь и надел на нее седло.

— Куда это ты, куда? — встревоженно спрашивали блюстители порядка.

Шавлего затянул подпруги.

— Устала она, дедушка? — Зажав в руке храп приплясывающего жеребца, Шавлего сунул ему в пасть удила.

— С чего бы ей устать — я ехал на арбе, а она шла следом на привязи. Куда ты, парень?

Шавлего одним прыжком вскочил на разбежавшегося жеребца.

— Туда, где зарыта собака. Не бойся за меня, дедушка!

Милицейские заволновались.

— Бежать вздумал? Куда? Знаешь ведь — не уйдешь!

Шавлего поднял коня на дыбы, круто повернул его и бросил прямо на устремившихся за ним милицейских.

— Убирайтесь отсюда, а то разнесу — костей ваших не соберут!

Милицейские в испуге отшатнулись. Жеребец ударил грудью переднего и отшвырнул его в сторону. Второй изловчился, отскочил вбок и спрятался за Годердзи.

Шавлего вновь повернул лошадь и вскачь пронесся через двор.

«Мой кабахи только начинается!» — подумал он и хлестнул лошадь нагайкой.

С треском брызнули камешки из-под лошадиных копыт, и горячий жеребец, высекая подковами искры, вылетел на широкое шоссе.

 

Книга вторая

 

Глава первая

 

1

Пестрая толпа бурлила во дворе храма и за его оградой.

Обессиленные лучи закатного солнца косо скользили по шалашам из хвороста и по рядам распряженных арб.

Дым костров стлался по земле под ветерком, усилившимся к вечеру. Жужжанье зурны смешивалось с визгливым пением гармоники, им вторила глуховатая дробь барабана.

Праздничное гулянье было в разгаре. Охмелевшие танцоры, вскрикивая не в лад, неуклюже топтались в уже расстроившемся плясовом кругу.

Перед палатками;. торгующими хинкали, гуляки, пошатываясь, целовались, клялись друг другу в дружбе.

То там, то здесь коротко раздавался предсмертный хрип закалываемого барана. Струя горячей крови, брызнув из-под кинжала, обагряла прохладную землю. Тут же, подвешенные над огнем, клокотали огромные котлы.

Не смолкало однообразное бормотанье пандури.

Женщины, охмелевшие от шипучего мачари, кружили, словно язычницы древних времен, около кипящих котлов и истошными голосами славили алавердскую святыню.

Старухи, припадая лбом к траве, ползли в молитвенном экстазе на коленях вдоль стены, вокруг храма. За ними следовали, ухватив за рога упирающихся курчавых ягнят, безмолвные старики.

Одну за другой целовали холодные плиты стен послушницы — «рабыни» храма в белых головных повязках.

За купой кипарисов, образовав огромное кольцо, стеной стояли люди. Здесь состязались в грузинской борьбе — «чидаоба». Зурна играла «сачидао». Неистово гудел, грохотал барабан. Народу в кругу все прибавлялось. Слышались натужное дыхание борющихся и громкие восклицания зрителей. Среди общего гомона порой выделялось:

— Борются: Шишманашвили — из Икалто. От Джохоло — Борчашвили. Музыка, играй.

И раздувались у зурначей щеки — казалось, вот-вот лопнут.

Вдруг разнесся слух: борется Бакурадзе.

Молодежь двинулась к кипарисам.

Неотразимой приманкой было это имя для мужской половины человеческого рода — даже старики и те с довольными, хмельными улыбками покинули изобильные пиршественные столы.

И весь народ разом хлынул на площадку для борьбы. Те, кто не смог протиснуться в кольцо, бросились к кипарисам.

Внутри круга ходил какой-то плечистый верзила, упирался в грудь наступающим зрителям и кричал надсадно:

— Назад! Назад! Шире круг!

Но противостоять напору было невозможно, — чуть попятившись, люди через мгновение снова подавались вперед.

Тогда верзила взмахнул добытой откуда-то хворостиной, забегал внутри круга, стал хлестать по ногам напирающую толпу. Тут передние отшатнулись, отступили на шаг.

Рядом с зурначами, окруженный почитателями, готовый к бою, стоял Бакурадзе. Подбоченясь левой рукой и чуть склонив могучую шею, он с покровительственным видом дожидался противника. И противник не заставил себя ждать — зрители сразу узнали чалиспирского богатыря. Это превзошло все их ожидания. Лучшего зрелища алавердский праздник не мог предложить!

Бакурадзе хорошо знал Закро — относился к нему с большим уважением и был бы рад встретиться с ним на любом ковре, в любом соревновании, а не просто для забавы, во время праздничного гулянья. Но и тут он не стал уклоняться — пристали чалиспирские ребята, да и своим друзьям он не захотел отказать. Такая у него была слава — не отступит даже перед взбесившимся буйволом.

Закро разулся и ногой в носке попробовал грунт, поросший шелковистой травой. Валериан с большим тщанием подпоясывал его ремнем. Варлам неторопливо заправлял ему за пояс полы короткой чохи — борцовки.

Зурна смолкла.

Зрители затаили дыхание.

Верзила, стоявший около барабанщика, подошел к Бакурадзе.

Они пошептались. Верзила, схватив руку борца за запястье, поднял ее вверх и возгласил зычно, словно через рупор:

— Выступают: от Чабинаани — Бакурадзе. Абсолютный чемпион страны по грузинской борьбе, мастер спорта. Ахметский район.

Выпустив руку Бакурадзе, он пересек круг и встал рядом с Закро.

— От Чалиспири — Заалишвили. Имеешь какое-нибудь звание?

Закро махнул рукой:

— Хватит с меня и этого.

«Арбитр» посмотрел на него с недовольным видом и закончил:

— Телавский район. Играй, музыка!

Зажужжала первая зурна. Визгливо подхватила напряженную мелодию другая. Загудел барабан — учащенно забились под его мерный грохот сердца.

Кровь закипела в жилах.

Нервы напряглись до предела.

Затрепетали мышцы, и борцы двинулись навстречу друг другу.

Разведка была мгновенной — зрители не успели вздохнуть, как она завершилась.

Чемпион загородился левой рукой, а правой сумел ухватить противника за ворот.

Последовала молниеносная подножка — зрители увидели только, как могучее тело поднялось в воздух и чалиспирский богатырь ударился оземь правой лопаткой.

— У-ух! — взревели чабинаанцы и все друзья-приятели чемпиона. — Есть! Положил!

— Не было! Не было!

— Больше не борись, Зураб!

— Не было! На одну лопатку упал!

— Браво, Зураб! Молодец!

— Да не проиграл Закро, чабинаанцы, чтоб вашу…

— Ура-а! Выходи из круга, Зураб!

Но Бакурадзе не ушел из круга. Ликование было преждевременным. Он знал, что положить Заалишвили не так-то просто.

Словно распрямившаяся пружина, вскочил с земли Закро.

Долго ходили борцы друг возле друга. Выиграв очко, Бакурадзе стал осторожен.

И вновь на мгновение окаменели зрители.

Тем же приемом, какой применил Бакурадзе, Закро бросил чемпиона на землю и отскочил в сторону.

Пришла очередь чалиспирцев взреветь от восторга.

Бой постепенно становился все напряженнее. Соперники, до сих пор настороженные и осмотрительные, разгорячились сверх меры. Приемы молниеносно сменялись, следовали один за другим, подножки и подсечки чередовались с захватами. Поединку, однако, не было видно конца. Каждый шаг вперед или в сторону был точно рассчитан, каждый прыжок отмерен, атака и защита обдуманы до мелочей.

Усталые борцы пристально следили друг за другом, надеясь обнаружить хоть малейшую ошибку, мельчайший просчет в тактике противника, стараясь отвлечь или притупить его внимание.

Первыми подняли голос старики:

— Довольно, разнимите их, не насмерть же они схватились!

— Разнимите их, оба молодцы что надо!

Верзила пустил в ход свою хворостину, забегал внутри кольца зрителей.

— Назад! Подайтесь назад! Кто вас спрашивает — разнимать или не разнимать!

— Дайте им дух перевести! С обоих пот ручьями катится!

Но соперники не хотели отдыхать. И зрители, окружавшие площадку, поняли: предназначенное должно свершиться — эти двое будут бороться до конца.

Вдруг Бакурадзе заметил, что у чалиспирца выбилась из-под пояса пола куртки. Взгляд, брошенный чемпионом, не ускользнул от Закро — он поспешил исправить непорядок в своей одежде, но было уже поздно: противник воспользовался его упущением и ухватил выбившийся край борцовки. Еще мгновение — и претендент должен был взлететь в воздух, переброшенный через плечо чемпиона.

Но случилось иначе: Бакурадзе выпустил противника, отскочил подальше, остановился, уперев руки в бока, и дал зрителям время восхититься его благородством. Потом подошел к Закро, собственноручно поправил ему куртку, затянул на нем пояс потуже и снова отошел в сторону.

От досады слезы навернулись Закро на глаза. Здоровенный кадык его задрожал, он с трудом проглотил подступивший к горлу комок.

Это была любимая уловка Бакурадзе: сломить противника нравственно, вот так взять над ним верх, если физически не удалось его одолеть. Зрители восторженно аплодировали великодушному спортсмену, и все симпатии оказывались на его стороне.

Никто не догадывался, что хитрый чемпион прибегает к этой уловке, лишь когда он уверен, что положить противника обычным приемом, воспользовавшись его оплошностью, наверняка не удастся.

Против шейного захвата и броска через плечо чалиспирец мог защититься великолепным контрприемом, которым владел в совершенстве. И проводил он свой контрприем в десятые доли секунды. Левой ступней он обхватывал левую же голень противника, с силой упирался соединенными ладонями ему в затылок, бросал его ничком на ковер, сам же наваливался сверху всей своей тяжестью. И жалкое зрелище представлял собой потом нос его жертвы.

Бакурадзе все это было хорошо известно, и он решил убить разом двух зайцев — избежать риска и щегольнуть благородством.

После невольной короткой передышки борцы с еще большей энергией возобновили схватку. Все яростнее становились атаки, все упорней защита. Зрители замерли в напряжении — никто не смел дохнуть. Все понимали, что близится решающая минута. Такое инстинктивное чувство охватывает обычно зрителей перед самым концом состязания.

И вот чемпион отер пот со лба, когда противник находился на расстоянии вытянутой руки от него. В то же мгновение плечо Бакурадзе очутилось под мышкой у Заалишвили. Закро обвил левую ногу противника по-чалиспирски «наоборот» своею и услышал — голос зурны внезапно вошел в полную силу. Грохот барабана стал оглушительным. С разных сторон послышались подбадривающие и досадливые возгласы. И Закро вдруг осознал: сейчас или никогда!

Но Бакурадзе не дрогнул. Могучими руками обхватил он своего противника вокруг пояса и поднял его на воздух как ребенка. Потом, выбрав минуту, искусно высвободил ногу, обезопасил себя от убийственной подножки и с силой тряхнул Закро, попытался бросить его наземь. И тут он допустил самую большую ошибку, какую совершил за все годы своей спортивной карьеры.

Парируя толчок, Закро чуть припал на левое колено, спружинил, а правой ногой подсек чемпиона сзади, под колени. Это был самый быстрый и неожиданный выпад, когда-либо выполненный в вольной борьбе.

Чемпион напряг все силы, чтобы не дать противнику подвести под него бедро. Он знал: если дойдет до бедра — все кончено, тут уж хоть весь Алавердский храм взвали на Заалишвили, он выдержит.

Борцы расходовали последние свои силы. Пальцы ног вонзались в землю, мускулы вздулись и подрагивали от боли, набрякшие жилы, казалось, вот-вот лопнут, глаза чуть ли не выкатывались из орбит и злобно поблескивали.

Запнулась первая зурна, задохнулась вслед за ней и другая. Барабан словно потерял голос — уханье его перешло в невнятное брюзжанье. С минуту-другую слышалось лишь нестройное их нытье, но потом, когда могучее бедро чалиспирца дюйм за дюймом проскользнуло под крепкий, впалый живот Бакурадзе, они вновь обрели бодрость и заговорили громче.

Вдруг запела полным голосом первая зурна, отозвалась победным кличем другая, во всю мочь загрохотал барабан, гул прокатился среди толпы зрителей — и все вокруг сразу замерло в напряженном молчании.

Как произошло все дальнейшее, никто потом не мог вспомнить.

Из кольца зрителей вырвался Надувной, выскочил за ограду, на поле, с криком:

— Скорей, ребята, сюда! Чабинаанцы и ахметцы бьют чалиспирцев. Валериана убивают, — вопил он во все горло, — Вахтангу свернули челюсть, Махаре голову проломили, у Серго оторвали ухо!.. На Закро навалились впятером… Скорей, ребята! — И, задыхаясь, Надувной кинулся к каменистому руслу Ходашени.

Возле речки — распряженная конная арба. На ее оглобля и на камнях, наваленных тут же, рядом, сидят шесть-семь хевсуров. Шапки на них узорчатые, расшитые бисером, прокопченные табачным дымом усы свешиваются жгутами на подбородки. На козлах двуколки, с бурдючком на коленях, сидит старейшина компании, с короткой саблей и кинжалом на поясе; он разливает грушевую водку и раздает рога своим землякам.

Этот-то хевсур, с бурдюком, первым и заметил запыхавшегося парня.

— Скорей на помощь, Шавлего, не то убьют Закро! — дыша с натугой, прохрипел Надувной. — Я едва оттуда вырвался, а остальные еще дерутся… Не мешкай, а то всех насмерть перебьют!

Шавлего застыл с рогом в руке.

Только теперь сидевшие с ним обратили внимание на шум, доносившийся изнутри ограды.

Из ворот, по нескольку человек, выбегали люди.

Шавлего поспешно запихал в карман раскрытый на колене блокнот и авторучку, в два глотка опорожнил рог, бросил его виночерпию и, вскочив, перемахнул через валун.

Сидевший на козлах великан в овчине распрямился, нащупал свой «франгули» на боку и слез на землю.

— Куда, племянник?.. Я с тобой пойду.

Повскакали с мест Тотии и Абики, могучими лапами схватились за рукоятки широких кинжалов.

Шавлего обернулся:

— Нет, Унцруа, оставайся. И вы тоже, барсы! Я сейчас вернусь.

Унцруа перешагнул через валун.

— Нет, племянничек, своими глазами хочу посмотреть, кто тебя ударить посмеет, какой сучий ублюдок?

Но Шавлего знал — хмельному хевсуру, все равно что быку, нельзя видеть кровь.

Он обернулся к Тотиям и Абикам и отправил их назад, к початому бурдюку.

— Гуданским крестом клянусь, Унцруа, мигом вернусь!

Когда Шавлего ворвался в ограду, там уже нельзя было разобрать, кто с кем дерется. Пока он пробился к Закро, его раз десять двинули кулаком в ребра. Наконец он отыскал своего односельчанина, и вовремя. Четверо человек, прижав Закро к стене, старались его повалить. Обессилевший борец уже с трудом отражал нападение.

Вдруг появился кто-то с дубиной, взмахнул ею над головой Закро. Но, видно, плохо нацелил удар — угодил в одного из своих, и тот упал как подкошенный.

Шавлего вырвал у него из рук дубинку и отшвырнул за ограду. Потом раскидал остальных нападающих и, загораживая Закро, сказал Надувному:

— Отведи его в церковь и поручи Ванке-попу.

— Да что ты, опомнись, пока мы дойдем, из нас обоих дух вышибут!

— Не бойся, я с вас глаз не спущу. Надо народ разогнать, а то тут в потасовке все друг друга перебьют. Ну, не бойся, иди вперед, бери с собой Закро, а я сзади пойду.

Бедный парень обмирал от страха, знал — сбежать нельзя, надо быть тут. А он уже так обессилел, что едва держался на ногах.

Вдруг кто-то из толпы заметил всю тройку.

— Эй, ребята, не зевай. Гляди — уводят своего чемпиона. Живо, а то сейчас смоется!..

— Ну, Закро, скорей! Прочь отсюда, пока новые не подоспели. А ты чего медлишь, Шакри? — И Шавлего обернулся.

Первого нападающего он отшвырнул на несколько шагов одним ударом. Потом отступил и, размахнувшись, грохнул оземь другого.

Раза два обернулся было и Закро, но Надувной, собрав последние силы, вцепился в него и потащил прочь.

Шавлего отступал шаг за шагом.

И вдруг сатанински усмехнулся, почувствовав, что с каждым ударом входит во вкус.

Толпа надвигалась на него, и по перекошенным, искаженным бессмысленной злобой лицам он понял, что Закро больше никого не интересует. Теперь уже дело было в нем самом, теперь избить хотели его, откуда-то взявшегося неистового дьявола. Так избить, чтобы он проклял день своего рождения.

От наметанного глаза Шавлего не ускользнуло, что сквозь толпу продираются к нему какие-то двое с кинжалами.

«Кистины. Дружки Бакурадзе, наверно. Хорошо, что я не взял с собой Унцруа!»

— Сзади подбираются!.. Берегись!

Шавлего обернулся и мощным пинком отбросил нападающего.

— А теперь спереди!

Шавлего упустил момент и получил увесистый удар от какого-то дюжего парня, но тут же, развернувшись, сбил его с ног. Краем глаза приметил: вон Купрача в своей наскоро сооруженной палатке раскатывает на дощатом прилавке тесто для хинкали.

— Сзади!.. Спереди!.. — На этом заведующий столовой прекратил свои предостережения — молча перелез через прилавок, стукнул каталкой для теста подкравшегося сзади с камнем молодца, так же безмолвно перешагнул через него, уже растянувшегося на земле, и, вернувшись в палатку, продолжал возиться с тестом.

Шавлего чувствовал, что начинает уставать. Это был бесконечный раунд, — и вместо гонга он слышал снова и снова яростные вопли. По лицу его стекал струями пот. Глаза горели, во рту было как-то солоно и вместе с тем горьковато. Он дышал широко раскрытым ртом. Мышцы у него понемногу немели, он больше не тратил силы на ложные выпады, но и настоящие не попадали иной раз в цель.

Вдруг Шавлего заметил, что человек с кинжалом вырвался вперед из толпы.

«От этого мне уже не уйти, — подумал он и пожалел, что швырнул дубину за ограду. — Неужели пустят в ход оружие?» — и тут же понял: да, пустят.

Человек с кинжалом уже совсем близко. Вот он, здесь…

— Прочь, не тронь! — раздался вдруг женский крик: пробившаяся через толпу девушка загородила собой шатавшегося Шавлего и схватила руку, занесшую кинжал.

— Позор! Позор! И это называется мужчина! С кинжалом — на безоружного!

Человек с кинжалом растерялся, замер в нерешительности.

«Вот сейчас! — подумал Шавлего. — Мгновенно выскочить из-за спины девушки — и левой…» Вдруг его точно кувалдой грохнули по лбу. Он беспомощно взмахнул руками. Алавердский храм качнулся и медленно стал валиться на него. В ушах пронзительно зазвенело. Потом глухо донеслись до него стук копыт, свист плетей, шум и крики:

— Разойдитесь! Разойдись, так вашу!..

— А ну давай разойдись… Сейчас всех арестуем!

— Гей, вы, кахи бестолковые, не за басурманов ли друг друга приняли?

— Кого бьете, с чего разбушевались, спятили, что ли?

Шавлего попытался сделать шаг-другой, уйти от клонящегося над ним Алавердского храма и с горечью почувствовал — нет, ноги не повинуются ему. Храм качнулся еще раз и рухнул, погребая его под собой, как горная лавина.

— Шавлего! Шавлего!

У Шавлего потемнело в глазах, он упал на колени.

 

2

Нико сидел у окна, уставившись неподвижным взглядом на свой обращенный в развалины гараж. Куски кирпича, цемента, дерева и железа были перемешаны как попало. Страшная сила взрыва разломила «Победу» надвое. Нагроможденная посреди двора бесформенная куча была засыпана сверху обвалившимися сучьями сливового дерева. Забор, примыкавший к гаражу, рухнул наземь — остался стоять лишь один дубовый кол с прибитой к нему поперечной доской. Под косыми, тусклыми лучами заходящего солнца он производил впечатление одинокого креста на заброшенном кладбище.

Хлопнула калитка, человек вошел во двор. Словно опоздавший к смертному одру родич над трупом, остановился он возле искореженной машины и долго смотрел на нее, горестно покачивая головой. Потом схватил за хвост дохлую собаку, придавленную обломками кладки, и оттащил ее в сторону. Лениво, нехотя взлетел потревоженный рой золотисто-зеленых мух.

Пришедший с отвращением выпустил из рук собачий хвост, отвернулся и отряхнул ладони одну об другую. Потом бросил хмурый взгляд на окно в верхнем этаже и стал подниматься по лестнице.

— Деньги я послал тебе утром. — Нико сидел неподвижно, подперев подбородок рукой, и цедил слова, едва разжимая толстые губы.

— Знаю. — Вошедший бросил шапку на стол и пододвинул скамейку, чтобы сесть.

Нико даже не взглянул на него.

Гость достал папиросу.

— Что-нибудь выяснил?

— Нет.

— И время-то какое выбрали — под воскресенье!

— Чтоб я мог наслаждаться зрелищем в выходной.

— Подозреваешь кого-нибудь?

— Что толку — не могу же я его повесить!

— Мне скажи — кто.

— Зачем? Я сам с ним управлюсь.

— Хоть бы пса выкинул — все вокруг провоняет.

— Не хочу врага радовать. Стемнеет — выброшу.

— Почему в милицию не сообщил?

— Они сразу приехали, с самого утра. Георгий помчался за ними в Телави. С ищейкой были. Для чего искать — что потеряли? Так и уехали ни с чем, никаких концов не нашли… Милиция… На кой мне черт… Я сам себе и милиция и закон.

— Когда это случилось? Среди ночи?

— Часа за два до рассвета.

— Странно — отчего собака чужого не почуяла?

— Сам диву даюсь. Если б еще подбросили взрывчатку издалека. Нет, открыли гараж, вошли. Динамит был подложен прямо под машину.

— А сам-то подлюга как уцелел?

— Ну, это дело простое. Поставь фитиль подлиннее, пока он догорит, за тридевять земель успеешь уйти.

Оба надолго смолкли — ушли каждый в свои мысли.

— Теперь и у меня дело разладится. Град не всюду лозы побил. Не сегодня-завтра закончится виноградный сбор. Как я обойдусь без машины?

Нико поднял голову, встал, походил по комнате, раздумывая. Потом остановился у окна, прислонившись затылком к раме, так что бренные останки машины оказались у него за спиной, и скрестил руки на груди.

— Только смерть непоправима. Пока сусло перебродит и станет вином, ты и машину достанешь… Сейчас я вот что тебе посоветую: ты из-за моего гаража не печалься. Это булавочный укол — а у меня в руке кинжал, наточенный от острия до рукоятки. А ты обделай свои дела, как я тебе говорил. Да поспешай. Как выпишешься из Телави, сейчас же будешь включен в список жителей Чалиспири. Для Наскиды лопата уже наготове — остается только поддать ему под зад. Ты должен все устроить, пока он еще на месте. Если откажет — дай ему понять, что без этого дома не купишь. Наскида жаден. Сразу же запишет тебя в книгу как жителя. А уж потом, для того, кто придет на его место, ты не будешь новым человеком.

— Насчет дома я уже с ним договорился. И часть денег отдал вперед.

— Ну, так отдай и остальное — и уезжай отсюда.

— Уезжай, говоришь? Куда, зачем? Дом надо еще достраивать… Я на тебя надеялся — материалов нет.

Нико взглянул на него с изумленным видом:

— Кто тебе сказал, что я раздаю стройматериалы направо и налево?

— Все в Чалиспири говорят, что ты построил какой-то старухе дом из материалов, запасенных для постройки клуба.

— Своих от чужих я и сейчас отличить умею, но для тебя было бы лучше, если бы в Чалиспири помалкивали об этой старухе и о том, из чего ей дом построили.

— Почему так?

— Твой вопрос не ответа требует, а сметки… Уберись отсюда, исчезни. Да поскорей. Не надо, чтобы ты мозолил людям глаза.

— Вот тебе и раз! Да им, напротив, бросится в глаза, если я, внезапно появившись, сразу же и исчезну. А кроме того, кукуруза еще не убрана.

— Вахтанг! — Нико сдвинул брови. — Сказано ведь: лучше поменьше, да послаще, а то ведь и оскомину можно набить… от жадности. — Он медленно, тяжело подошел к столу, с грохотом выдвинул стул с противоположной его стороны. — С кукурузой управятся и без тебя. Материалу я дам тебе столько, сколько нужно на одну комнату. Остальные оставишь пока неотделанными. Каждый год будешь устраивать по комнате. Если понадобится здесь переночевать, одной комнаты тебе хватит.

— Пока Наскида сидит в райсовете, дом считается за ним. Моим он станет, только когда Наскида уйдет. А до тех пор здесь ко мне привыкнут.

— Я и не требую, чтобы ты сегодня же снимался с места. Сначала управься со всеми делами в сушилке. Действуй так, чтобы и волк не остался голодным, и овчарня не опустела. Дела должны быть в ажуре. Запомни хорошенько — ты должен уехать отсюда незапятнанным.

— Пока сусло перебродит, и кукурузу убрать успею.

— Брось ты эту кукурузу, говорят тебе! Что ты затвердил одно! Хочешь, погнавшись за ишаком, упустить скакуна? — И добавил сухо: — С кукурузой управятся другие.

— А шерсть?..

— Какая шерсть?

— А вот, стригли овец перед тем, как отогнать отары в Ширван, на пастбища…

— Шерсть тогдашнего настрига была сухая… Ее на склад сдали. А дом ты бы лучше поскорей на себя оформил. Может статься, Наскида вместе с председательским местом и его потеряет.

Во дворе опять хлопнула калитка.

Вахтанг посмотрел через плечо на дверь.

— Верно, кто-нибудь с соболезнованием. Я думал, гости потянутся уже с самого утра.

Довольно долго никто не показывался. Потом на лестнице послышались шаги.

— Есть дома кто-нибудь? Нико, ты где?

— Входите! Кто там? Добро пожаловать.

В комнату вошел Ефрем, поздоровался.

— Садись, Ефрем.

— Рассиживаться у меня времени нет, Нико. Слушай, что это с твоим гаражом, почему он развалился?

— Садись. Фундамент оказался слабый.

— Надо было цементу не жалеть! Вот беда! И машину всю покорежило. Давить надо нынешних каменщиков! Кто строил?

У Вахтанга дрогнула челюсть.

— Ты по делу пришел?

— Осень на дворе. Нынче только у покойников дела нет.

— Тогда выкладывай, не тяни.

Ефрем обиделся:

— А ты чего ввязываешься, не к тебе же я пришел! На свете так уж устроено — у каждого своя забота.

Нико подошел к окну, сказав мимоходом крестнику, чтобы тот оставил гостя в покое.

Вахтанг встал, взялся, за шапку.

Нико обернулся не сразу.

— Что-нибудь еще?

— Купрача говорит…

— Купрача еще и рта не успеет раскрыть, как я уже наперед знаю, что он скажет.

Вахтанг повернулся с рассерженным видом, надел шапку и вышел.

— Ну, в чем дело, Ефрем, зачем пожаловал? Я уже сказал тебе — аванса больше не дам.

— Да не за авансом я. Обошелся и так — за посуду заплатили.

— Везет тебе. Не помню, чтобы ты хоть раз остался в проигрыше.

— До сих пор и я такого случая не мог припомнить.

— Что же теперь стряслось?

— Обобрали мой виноградник — мной перекопанный, потом моим политый!

— Какой виноградник?

— Тот, что ты отобрал у Сабеды и мне отписал.

— Чего тебе от меня-то нужно?

— Как это — чего? Коли дали, что ж было назад отбирать?

— Кто отобрал?

— А пес его знает! Этот ваш бригадир явился со всей своей шайкой, собрал виноград на участке у Сабеды и заодно прихватил те три ряда, что правление передало мне.

— Когда — сегодня?

— Сегодня.

— Какой это бригадир?

— Кто же у вас в бригадирах? Реваз Енукашвили.

— Реваз? Что ему-то там понадобилось? Ты просто обознался; наверно, это был Эрмана!

— Да нет, Реваз, сама Сабеда сказала… Так это правда, что его сняли?

— Он еще дешево отделался — с ворами и расхитителями у нас обычно не так поступают.

— Да ведь, говорят, не подтвердилось насчет воровства.

— Кто тебе сказал?

— Все село говорит.

— А больше ничего село не говорит?

— Как же — говорит, будто бы сам председатель его вызволил. Нико, мол, спас Реваза.

— Правду говорят. Не мог я позволить одной вывалявшейся в грязи свинье перепачкать сотню людей. Я доброе имя деревни спасал!

— Что же ты, добрый человек, на мою беду его спас! Подержали бы его под арестом хоть до тех пор, пока я успел бы собрать виноград с моих трех рядов.

В дремучей чаще черных усов председателя мелькнуло некое подобие улыбки.

— Ну, теперь уже ничем не поможешь. Надо было заранее нам с тобой посоветоваться по этому вопросу.

— Чужая беда — под забором лебеда… Мне не до шуток, Нико.

— Говори, чего ты хочешь?

— Дал ты мне те три ряда?

— Дал.

— Так зачем же он пришел и собрал мой виноград?

— Знать не знаю!

— Вот напасть! А кто же знает?

— И этого я не знаю.

— Как же так — не знаешь? Сказал ты мне на правлении, что эти три ряда — мои?

— Сказал.

— Какие же они мои, если я работал, а. урожай взял другой!

— Ты просил его прийти и собрать виноград?

— С чего бы я стал просить?

— То, что собрал, он к тебе принес?

— Кабы принес, так я сюда бы не явился!

— Присвоение плодов чужого труда без разрешения хозяина называется воровством. Подавай на него жалобу.

— Жалобу? Куда?

— Куда следует.

— Кто мне поверит? Весь свет считает его святым.

— Поверят! Святые часто оказываются грешниками! Он уже был не так давно уличен в воровстве.

— Так ведь, говорят, не доказано!

— Доказано. Я его вызволил. Чтобы спасти доброе имя колхоза. Жалуйся!

— Да как тут жаловаться?.. Он же не домой к себе виноград унес! Ну хорошо — вот я пришел и жалуюсь!

Глаза председателя сощурились, превратились в щелочки, густые усы тяжело нависли над толстыми, презрительно искривленными губами.

— Так, значит, вы все решили рвать колючки руками председателя? А сами ничего делать не хотите, только ушами хлопаете? Чуть ли не полдеревни кинулось в город, ворвалось в райком: дескать, Реваз честный человек, отпустите его. О чем вы тогда-то думали? Ты ведь тоже, помнится, был с ними!

— Что поделаешь, Нико, — сказали мне пойти, я и пошел.

— Значит, заставили пойти?

— Ну, заставили.

— Силой?

— Силой, ну да!

— Ефрем! Я тебя знаю так же хорошо, как собака свою похлебку! Грязная у тебя душа. Где ты шныряешь украдкой и о чем за спиной шушукаешься, мне тоже известно. Думаешь, я не знаю, полагалось ли тебе еще по норме земли? Только я не поглядел на это, нарастил тебе участок, подумал — пусть пользуется, для крестьянина не жалко, оценит, будет благодарен.

Ефрем покраснел, отодвинулся от стола.

— Как это — не полагалось?

— А вот так — не полагалось.

— С чего ты взял? Вон она, ваша комиссия, и уж обмерять она обмеряла раз десять, не меньше.

— Ефре-ем! Я только того не знаю, на каком облаке господь бог восседает, а уж что на земле творится — от меня не укроется. Благословенна наша матушка-лоза, — попробовав ее сока, праотец Ной воду предоставил животным. Если бы ты пришел с этим делом ко мне в контору, я вытолкал бы тебя за дверь. Ну, а сейчас — вставай и уходи с миром.

Ефрем поднялся со стула.

— Значит, нет справедливости на земле!

— К бы не было справедливости — вот тогда виноград с этих трех рядов собрал бы ты, а не Сабеда.

— Значит, все это делалось с твоего соизволения?

— С моего соизволения.

— А что же мой труд — выходит, он зря пропал? Хоть его мне возместите!

— Ты, кажется, сказал, что Реваз со своей шайкой собрал, виноград в саду у Сабеды?

— Сказал.

— Что же это за шайка была?

— Деревенские ребята, мелюзга. Кажется, были и девчонки.

— И сколько же Сабеда заплатила им?

— Нисколько. Так, говорит, за спасибо помогли.

— Что же это ты, добрый человек, — если у деревенских ребят хватило совести бесплатно потрудиться ради одинокой несчастной старухи, прилично ли тебе с твоей седой головой возмещения требовать?

 

3

Шавлего ясно видел, как ко лбу его приложили раскаленное железо и сожгли ему кожу от левой брови до самых волос. Так кладут тавро на породистых лошадей. Жгучая боль пронизала его голову. Краешком глаза он заметил Купрачу: заведующий столовой резал большим ножом по широкой доске скатанное наподобие колбасы тесто для хинкали. Длиннющая была колбаса, конца не видно. Купрача, стоя перед доской, взмахивал ножом — куски получались одинаковые, каждый такого размера, какой нужен для одного хинкали, и удары ножа были мерные, одинаковые, — он ведь мастер своего дела, этот Купрача.

Тук-тук!

Тук-тук!

Постепенно этот стук стал громче, сильней, словно Купрача вместо ножа взялся за топор. Шавлего слышал шум Алазани — нескончаемый гул стоял у него в ушах. Должно быть, Купрача вел машину вброд через реку, направляясь в Алвани. Потом зашептались, зашелестели раздвигаемые по дороге ветви лесной чащи. Шавлего почувствовал приятное щекочущее прикосновение мягкого моха к щеке, почуял запах грибов и полевых цветов. Поле было усеяно земляникой. Спелой, сладкой как мед земляникой. Он ел и ел ягоды, никак не мог оторваться. Солнце так нагрело их, что они обжигали губы. Шавлего забыл и о Купраче, и о раскаленном железе, приложенном ко лбу. Он нашел огромную ягоду — величиной с человеческую голову, схватил ее обеими руками и припал к ней. Теперь уже не только губами, а всем телом впивал он дивный душистый сок. Какое блаженство! Боже! Да не иссякнет изобилие полей, да не заглохнут их ароматы, и шепот ветвей в лесу, и, время от времени, веяние свежего ветерка.

Сквозь шум алазанских волн он различил голос Русудан. Она звала издалека:

«Шавлего! Мой Шавлего! Мальчик мой дорогой!»

Сладко было слышать голос Русудан — так же сладко, как впивать земляничный сок…

Боль усилилась. Тавро на лбу жгло жестоко. И вся голова была так раскалена, что уже и ветерок не помогал — прохлады не чувствовалось. Купрача исчез — а в висках вновь раздавался мерный стук его ножа. Ритм ускорился, стал более частым. Теперь мох закрывал почти всё лицо. И по-прежнему звала Русудан — уже где-то совсем близко:

«Шавлего! Шавлего! Мой богатырь! Мальчик мой! Большой мой мальчик! Жизнь моя».

Шавлего открыл глаза. Его лицо было покрыто мхом, и он ничего не увидел. Он два-три раза моргнул и почувствовал, как ресницы его коснулись чего-то мягкого. Повеял горячий ветерок, запутался в его усах. Шавлего запустил пальцы в длинные, свисающие пряди мха и снова припал губами к огромной ягоде земляники.

— Шавлего! Милый! Очнулся наконец! Ну как ты, больно тебе? — Русудан приподняла ему голову, заглянула в затуманенные глаза.

Шавлего улыбнулся. Боль пронизала ему лобную кость и переместилась в затылок. Теперь голова его была стиснута обручем. Череп хрустел. В висках опять застучал топор.

— Не бойся! Врач сказал: «У этого человека лоб единорога!» — Русудан наклонилась и вновь закрыла ему все лицо волосами, струящимися их прядями.

Тотчас ворвался в ноздри пряный полевой аромат берегов Алазани. Повеял теплый ветерок. Шавлего снова ступил на земляничный луг, а потом и вовсе сбился с дороги, заплутался в дремучей темно-каштановой чаще…

— Как ты сегодня, Шавлего?

— Насчет арталы? Как зверь!

— Болит еще?

— Чуть-чуть покалывает.

— Ох, Шавлего, ведь этакий камень буйвола мог прикончить. Боже мой, что было бы, не подоспей вовремя Теймураз!

— А Теймураз тут при чем? Разве не ты меня спасла?

— Я только загородила тебя от того мужлана с кинжалом. А Теймураз пригнал в храмовую ограду тушин и хевсуров на неоседланных лошадях. Сам он тоже ворвался верхом в гущу дерущихся и стрелял в воздух из пистолета… Потом я увидела, что Купрача с какими-то парнями сажают тебя в машину… Оттуда самое ближнее место — Алвани. Но я с трудом догадалась, что тебя привезут сюда. Ох, Шавлего, и зачем тебе было вмешиваться?

Девушка нежно прижималась к груди Шавлего и все целовала его забинтованную руку.

— Как там все обошлось, Русудан? Никого не покалечили? Кто-нибудь арестован?

— Ничего не помню, и, кажется, кроме тебя, я никого и ничего не видела. Почему ты впутался в драку?

— Я даже не подозревал о драке и не собирался ни во что впутываться. Шакрия прибежал к реке. Я там сидел с хевсурами, попивал арак и записывал со слов Пирикитского Унцруа новый вариант «Хогайс Миндия». И знаешь что, Русудан? Удивительно, каким образом Важа Пшавела упустил его. Похоже, что это первоначальный вариант. В нем есть отголоски древнего шумерского мифа. Быть может, еще до Гильгамеша спускался в ад наш Миндия!

— Ну, а дальше! Почему ты бросил записывать и побежал туда, где шла потасовка?

— Не для того, чтобы вмешаться в драку: я хотел разнять дерущихся. Нельзя же было позволить, чтобы они перебили друг друга.

Девушка погрозила ему пальцем:

— Да ты же сразу кинулся в драку — и не пробовал никого уговаривать!

Шавлего улыбнулся:

— Знаешь, Русудан, — в иных случаях разглагольствовать попросту смешно… Я отвлек на себя ярость одной части дерущихся, чтобы выручить других… Признаться, я и не думал, что продержусь так долго. Эти вояки сами мне помогали — путались друг у друга под ногами.

— Почему ты сам не взял хевсуров на подмогу?

— Побоялся, что не смогу подчинить их себе. Вот Теймураз это умеет, надо отдать ему справедливость… У каждого свои способности… Но я все же радуюсь тому, что было, да, радуюсь в глубине души.

— Что же в этом радостного, Шавлего?

— А то, что в нашем народе еще не притупилась страсть. Я нахожу тут отзвук чего-то, что затерялось в глубине веков. Спартанский законодатель Ликург в своей третьей ретре запрещал слишком часто нападать на один и тот же народ, чтобы враг не закалился в битвах, не научился обороняться и не сравнялся в воинской доблести со спартанцами. А нас неразумие судьбы забросило в такую кузницу, где мы почти непрерывно оказывались под ударами молота. И это не раздавило народ, а выковало такую силу, что сталь наших предков дожила даже до нашего поколения.

— Тебя ударили в глаз?

— Нет. А что?

— Под левым глазом синяк.

— Пустяки. Это все лоб. Наверно, маленькое кровоизлияние.

— Очень болит?

— Когда ты появилась, стало легче.

— Ох, Шавлего, ты прямо как маленький. Почему ты не пришел ко мне, вернувшись из города?

— Я приходил, но ты уже была в поле. Я решил повидаться с тобой вечером и вот направился к Алаверди, на праздник, чтобы скоротать время.

— Диссертацию сдал?

— Ну, там еще осталось немало работы. Кое-что надо исправить, и добавления нужны.

— Почему так долго пробыл в Тбилиси?

— Мой руководитель все соблазнял меня, уговаривал поехать с ним на раскопки в Болниси.

— А ты не поехал!

— Слишком долго пришлось бы с тобой не видеться.

Русудан слегка покраснела. Склонилась к нему с нежной улыбкой, и распустившиеся пряди волос пощекотали его лицо.

— Так из-за чего же ты задержался?

— Уточнял кое-какие места в своей работе с помощью профессора Апакидзе.

Русудан осторожно взяла в ладони его лицо и прижалась щекой к щеке.

— Так не больно?

— Напротив — боль утихает.

— А так? — Девушка прижалась крепче.

— И так нет.

— А сейчас?

— Нет, нет, нет! — Он обнял ее за шею и прижал к себе еще сильней.

— Ой, задушишь! А теперь скажи, передал ты Флоре мое письмо?

— Знаешь что, Русудан… У меня не было времени зайти к ней. Я переслал письмо по почте.

— Какой же ты лентяй! Ну можно ли поручить тебе какое-нибудь дело?

— Приедет она, не бойся, никуда не денется. На виноградный сбор непременно приедет.

— Ну, скажи, лентяй ты этакий, почему ты к ней не зашел?

— Не вышло, Русудан.

— Нет, скажи правду, скажи!

— А если это секрет?

— Ну, тогда другое дело… Но я-то ведь ничего от тебя не скрываю!

— Нет, скрываешь. Сама знаешь, что скрываешь.

— У меня нет никаких секретов.

— У каждого найдется хоть одна какая-нибудь тайна.

— Возможно. Но у меня нет.

— Есть.

— Говорю тебе, нет! Откуда ты взял? Нет у меня ни тайн, ни секретов.

— А я говорю — есть. Помнишь тот вечер?

Русудан поняла, о каком вечере идет речь.

— Помню. Ну и что?

— Я обещал привезти тебе такую же шляпу, как та, что ты уронила в воду. А ты как-то странно усмехнулась и ничего не ответила.

Звонкий женский смех разнесся в тишине палаты.

— Хочешь, скажу, что меня тогда позабавило?

— Не надо. Если бы хотела сказать, тогда же и сказала бы.

— Тогда я не могла сказать.

— А теперь можешь?

— Теперь могу.

— Если не хочешь, не говори.

— Скажу. Помнишь, ты однажды тащил хворост из лесу?

— Когда это?

— Мне даже день запомнился — это было в воскресный вечер. На спине у тебя громоздилась огромная вязанка хвороста, а сверху на ней сидел твой маленький племянник и, помахивая прутиком, распевал. И слова и мотив он, как видно, сам сочинил. Ты остановился отдохнуть, оперся концом вязанки о мой забор, и две проволоки в заборе лопнули.

— Ах, вот почему все так врезалось тебе в память!

— Я и ваш разговор запомнила. Хочешь, повторю его слово в слово?

— Вот это память! В самом деле?..

— Слово в слово!.. Сначала Тамаз сполз с вязанки:

«Эх, не покормил сегодня коня ячменем — и упал бедняга, не выдержал!»

Потом ты вылез из-под хвороста:

«Погоди, дурачок! Веревка мне в плечо врезалась!»

«Говорил я тебе — не снимай рубахи!»

«Если бы не снял рубашки, порвалась бы. Вот, дурачок, по твоей вине мы чужую ограду испортили».

«Ну, теперь ты, как мой дедушка, все на меня свалишь!»

«Напомни мне, когда придем домой, — я потом вернусь, починю».

«Ах, как хорошо мне сиделось! Ну, давай поспешай дальше, чтобы засветло вернуться. Если ты в самом деле хочешь что-то исправить. Придется и молоток прихватить, и пяток гвоздей».

«Ладно, садись! Моей спины тебе ведь не жалко».

«На тебя хоть весь этот дом взвали вместе с его хозяйкой-агрономом, ты и то выдержишь».

«Молчи, дурачок, вдруг в саду кто-нибудь есть — тогда нам не сносить головы».

«Давай, давай, со мной ничего не бойся!»

Шавлего смеялся:

— Удивительно, как ты запомнила! А я все позабыл.

— Ну вот, в тот вечер ты не вернулся с молотком и гвоздями. Ограду я сама починила на другой день — заменила лопнувшую проволоку. Теперь ты понимаешь, почему мне стало смешно, когда ты обещал привезти мне точно такую шляпу, какую я по твоей милости потеряла?

— Значит, ты считаешь, что я — не хозяин своего слова?

— Нет, почему же не хозяин… Ты ведь не догадывался, что я слышу твой разговор с племянником!

— Нет, конечно… Но жалею, что не пришел в тот вечер. Зато знаешь какую я шляпу тебе привез? С широченными полями, настоящее сомбреро.

— Значит, ты не нарушил слова.

— Нет, слова я еще не нарушал.

. — А когда собираешься нарушить?

— Посмотрим. Как только представится случай.

— Ах ты драчун, забияка! Ну, скажи на милость — что за секрет такой? Из-за чего ты, собственно, не смог зайти к Флоре?

— Хоть и не в Болниси, но в более близкие места, во Мцхету и Армази, на раскопки я все же поехал…

— Ну, и нашли что-нибудь?

— Только одну бронзовую поясную пряжку с изображением оленей. Датируют самым ранним периодом бронзового века.

— Таких пряжек теперь находят множество и повсюду.

— Значит, за раскопки еще не принялись как следует.

— Похоже, что так. Теперь скажи: в самом деле больше не болит?

— Когда ты со мной, я забываю про боль.

— Иными словами, все еще болит.

— Ну еще бы — так сразу не заживет! Ах, где он, бальзам рыцаря из Ламанчи!

— Лежи спокойно, будь умницей — и все пройдет.

— Лежать? Да как я могу тут лежать! Вот введут мне третью дозу антитетануса… Придет Кето, сделает укол, я сразу вскочу — и прочь отсюда. Если я из-за этих царапин буду в постели нежиться, мои ребятки там, на болоте, сойдут с ума.

— Ну тебя с твоим болотом! Время ли сейчас?.. Тебе нужны покой и постельный режим. Давай я отвезу тебя к вам домой. Если у твоей невестки Нино нет времени, я сама за тобой присмотрю. Ни в чем не будешь испытывать недостатка. А хочешь, поедем ко мне. Я и по ночам глаз не сомкну. Буду стоять на коленях возле твоей постели. Что ни скажешь — все исполню.

— Ну нет — как это к тебе! Пойдут в селе толки…

— Пусть говорят что хотят, пусть хоть весь свет языком треплет. Кому какое дело до моего счастья!

— Какая ты чудесная девушка, Русудан…

— Постой… Задохнусь… Уф! А кто такая Кето?

— Кето? Ах, Кето. Это медицинская сестра здешней больницы. Она мне делала укол антитетануса.

— Поедешь со мной?

— Хоть на край света, но в постели никак не выдержу. И сейчас я только медсестры дожидаюсь, а то разве стал бы валяться?

В палату вошла девушка в белом халате — хорошенькая, светловолосая. Губы ее от смущения были чуть приоткрыты. Русудан догадалась, что сестра довольно долго стояла за дверью, прежде чем решилась войти. В глазах у нее светилась улыбка, и все же по выражению лица можно было догадаться, что она чем-то угнетена. В руках у сестры была никелированная коробочка, в которой позвякивали стерилизованные иглы.

Русудан встала, ответила на приветствие легким кивком и отошла к окну.

 

4

— Ну вот, и нашел тебя! Споем, что ли? «Я на — этой стороне, ты — на той, поток меж нами…» — Парень перемахнул через мельничный ручей и с шумом приземлился на другом берегу, но одной ногой все же угодил в воду.

Девушка вздрогнула, подняла глаза на внезапно вставшую у нее над головой мужскую фигуру и смахнула с лица капельки воды.

— Не мог поосторожней? Непременно надо было напугать?

— Какая ты пугливая! Хоть бы силой духа в отца пошла — только, конечно, не характером.

— Сколько раз повторять — оставь моего отца в покое!

— Еще недавно я, может, и послушался бы тебя, но теперь уже поздно: скрестились наши клинки! Ты зачем убежала из Чалиспири? Вообразила, что скроешься, не сумею тебя разыскать?

Девушка выглядела изможденной; она была необычайно бледна и совсем исхудала. В глубоко запавших ее глазах застыла печаль. Она сидела, обхватив руками колени, и смотрела усталым взглядом на парня, растянувшегося прямо на земле у ее ног.

Юношу встревожили ее глаза. Он подполз еще ближе и взял ее руку в свою.

— Руки у тебя как лед! Почему ты сидишь здесь, под акацией, неужели в Пшавели не нашлось лучшего места? Осень на дворе, солнце обманчивое, недолго и простыть.

— Быть обманутой я привыкла. А о здоровье совсем не забочусь. Мне теперь все равно. О самом себе человек может думать только тогда, когда ничто другое его не заботит.

Юноша огляделся.

Плетенная из прутьев калитка примыкала к забору. От калитки до самого двора по краю виноградника тянулась тропинка. Двор был пуст. Лишь позади дома виднелись несколько смоковниц да большое ореховое дерево.

— Это и есть дом твоей тетки?

— Что зря спрашиваешь? Если бы не знал, не сумел бы меня здесь разыскать!

— Да, видишь ли, я думал, у сестры председателя колхоза не такой должен быть дом…

— Едкий у тебя язык, Реваз!

— Наверно оттого, что в последнее время меня все больше перцем кормят. А все же, чего ты сидишь тут на берегу, как Тариэль, потерявший Нестан?

— А может быть, как Нестан, потерявшая Тариэля?

Реваза неприятно кольнуло в сердце. Он поднялся с земли, сел рядом на поваленном стволе дерева и зажал руки между коленями. Деланную веселость сразу как бы стерло с его лица. Брови сдвинулись и словно переломились.

— Ты тоже думаешь, что это я взорвал ваш гараж?

Девушка бросила быстрый взгляд на парня, удивленная его внезапно изменившимся голосом. Потом снова отвернулась и стала глядеть на воду.

Ручей еле слышно журчал, пробираясь между корней акации и ветлы, плещась среди прибрежных зарослей спорыша. Листья журавельника, свисая с тонких стеблей, казалось, подставляли вытянутые шейки ласке бегущих чередой крохотных волн.

Мимо проплыли вереницей утки. Их беспечное кряканье вызвало в девушке легкую зависть.

— Значит, ты веришь, что я взорвал ваш гараж?

Девушка плотнее натянула на плечи шаль, съежилась под нею.

— Почему ты молчишь? Говори: ты веришь, что это я устроил взрыв?

Девушка закрыла глаза исхудалыми пальцами и уткнулась лицом в колени.

— Собака-то чем была виновата, что она тебе сделала? — Слово за словом просачивалось сквозь тонкие пальцы. — Ведь это я ее вырастила. Она была совсем крошечная, когда отец привел ее. Я кормила щеночка размоченным в молоке хлебом, разбивала для него камнем кости, сама варила ему похлебку… Мой Кедана, славный мой пес…

— Значит, ты считаешь, что я вор и разбойник?

— Что вор — нет, в это я никогда не верила. Мне и в голову не могло бы прийти, что ты способен украсть. Я тогда же это тебе говорила. Но зачем ты Кедану, зачем собаку мою убил? Скажем, отец тебя обидел — но при чем тут была Кедана?

Сидел Реваз и с жалостью смотрел на вздрагивающие от рыданий худенькие девичьи плечи. Раз-другой он поправил сползшую с них шаль, а потом снова зажал руки между коленями.

— Знаешь, я готов уже подумать, что твой отец сам взорвал свой гараж, чтобы взвалить вину на меня.

Девушка подняла голову и посмотрела на Реваза изумленными глазами:

— Мстишь мне, Реваз? Но зачем так подло? Если смерти моей захотел, уж лучше достань еще одну шашку динамита… Забыл, как отец житья не давал секретарю райкома, чтобы тебя не сажали в тюрьму, а только сняли с бригадирства и на этом бы успокоились?

— Я твоего отца знаю с детства. Раз уж не получилось то, что было задумано, он не стал упрямиться, поплыл по течению. Ну, а главного все-таки добился: из правления меня выставил, и как бригадир я на пути у него не стою… Но я, как говорится, все тот же Фома и все в той же овчине. Не надо мне от него бригады. Записан за мной лично виноградник — буду его обрабатывать. И от других дел уклоняться не стану. Но я буду не я, если не положу конец проделкам твоего отца, и медлить не буду, дай бог, чтобы так же скоро погибли все твои недруги. И дядюшка твой получит по заслугам. И этот рыжий шакал, что поет в райкоме на один голос, а при твоем отце — на другой. А ты перестань без конца точить слезы. Добытое нечестным путем уносит ветер. Собаку мне жаль, но ее теперь уж не воскресишь! Согласен с тобой — зверски поступил тот, кто все это устроил. Но отец твой выстроит другой гараж, еще лучше прежнего, и машину в него новую поставит. Так о чем же горевать? Право, не о чем! Ну, и перестань слезы лить. Вот я пришел к тебе в гости, в этакую даль, а ты, вместо того чтобы радоваться, плачешь. Вставай, покажи мне хоть раз, какая ты будешь хозяйка, когда выйдешь замуж.

Девушка затихла, а потом и совсем перестала плакать.

— Когда думаешь вернуться домой?

— Не знаю.

— По мне, так здесь лучше. Здесь нам с тобой легче видеться.

— Если бы ты хотел со мной видеться, не сделал бы того, что сделано.

— Я-то тут ни при чем. А кем это сделано — что ж, не скажу: «Пусть отсохнет у него рука». Добро не по чести добытое… Да и собака была не бог весть какое сокровище — даже ребятишкам и женщинам не давала прохода, и не только у себя во дворе, а и на дороге.

— Я помню времена, когда у нашего каштана ветви были золотые, и росли на них изумрудные орехи…

Девушка, закрыв лицо руками, шла по направлению к винограднику. Шаль сползла с ее плеч и упала в траву. Реваз наклонился, поднял ее. И, распрямившись, заметил: с противоположного конца виноградника по тропинке навстречу им бежала женщина. Бывший бригадир понял, кто это, повесил шаль на ограду и повернул назад.

 

5

Во дворе никого не было видно.

Шавлего еще раз постучал в калитку и бросил взгляд на балкон, тонущий в вечернем сумраке.

В саду показалась женская фигура.

— Русудан дома? — спросил Шавлего, когда калитка открылась перед ним.

— Еще не возвращалась. Заходите.

Шавлего неловко вертел в руках за спиной соломенную шляпу.

Девушка, запахивая одной рукой на груди ворот длинного халата, другой потянула на себя калитку.

— Подождите. Она скоро придет.

Голос у нее был грудной, мягкий, бархатистый.

Шавлего колебался.

— Я, пожалуй, зайду попозже.

— Если вы боитесь соскучиться в моем обществе…

Лукавые искорки в глазах девушки придали Шавлего смелости. Улыбнувшись ей в ответ, он вошел во двор.

— Я принесу еще стул, — сказала девушка.

— Спасибо, вы садитесь на скамейку, а мне послужит сиденьем вот это, — он повалил на бок стоявший вверх дном возле садовой ограды плетеный кузов.

— Русудан убьет нас!

— За что?

— Этим кузовом она — прикрыла саженец, чтобы куры не разгребли землю вокруг корней.

— Ничего, сейчас куры уже спят, а до утра, я полагаю, Русудан все же вернется.

— До утра — пожалуй. Бывает, я чуть не всю ночь сижу, как сова, на балконе и жду ее. Как это ей до сих пор не надоел колхоз! Удивляюсь! Виноградники и поля, виноградники и поля — и так целые дни напролет. Однажды она взяла меня на сбор винограда — так я уже к полудню была сыта по горло. Да и вообще, как она выдерживает деревенское существование? Театров тут нет, кино нет, развлечений никаких, даже на прогулки ходить не принято. Несчастные крестьяне — вернутся с поля, намахавшись за день мотыгой, усталые до смерти, проглотят наспех миску лобио и завалятся спать. Да и с кем тут общаться, как провести время, развлечься? Все лето Русудан писала мне письмо за письмом — приезжай, мол, я тут одна, кроме тебя, у меня нет никого. Ну, я и приехала. Мы с ней старые подруги. Нас еще мой отец заставил подружиться. Он души в Русудан не чаял. Говорил, что другой такой студентки на факультете нет, что она ему как вторая дочь. Собирался оставить ее у себя в аспирантуре, но Русудан об этом и слышать не хотела — у меня, дескать, свое дело, мне не до аспирантуры. Дурочка! Потом отцу навязали вместо нее какого-то безмозглого оболтуса. Право, дурочка. А вы откуда знаете Русудан, вы, должно быть, корреспондент? Из Тбилиси? Или из Телави?

— Нет, я здешний.

— Ах да, припоминаю, она говорила мне о каком-то корреспонденте…

— Да нет же, я местный житель.

— Не верю. Давайте зажжем свет, я рассмотрю вас получше.

— Не стоит… Впрочем, свет так свет, если вам угодно — зажигайте.

— Вы сидите, я сама включу. Ух какой вы большой! Почему у вас лоб перевязан? Наденьте шляпу, что вы вертите ее в руках? Я же не университетский лектор! Вы в самом деле здесь живете? Кто же вы? Врач? Директор школы? Педагог? Председатель колхоза? Постойте, постойте… Ветврач, да? Не угадала? Так кто же?

— Колхозник. Ну, еще — член правления.

— Неужели? А мне думалось — такой великан должен быть хотя бы заведующим фермой! Впрочем, член правления — это тоже, наверно, что-нибудь да значит!

Шавлего развеселила беззаботная болтовня девушки. Он заметил, как старательно запахивала она ворот халата со слишком глубоким вырезом на груди. Временами ворот упрямился, а порой она забывала об осторожности, и тусклый свет, падавший с балкона, озарял белизну нежной плоти.

Неловкость рассеялась. Шавлего пришел в шутливое настроение.

— Хотите, отгадаю, как вас зовут?

— Невелика премудрость. Наверно, слышали от Русудан.

— Русудан ничего мне не говорила.

— Каким же способом вы намерены отгадать?

— Я звездочет. Дайте взглянуть на вашу звезду… Вот посмотрите, как явственно она видна. Я прослежу за ее перемещением во Вселенной и узнаю ваше имя.

— Где она, моя звезда?

— Вон та, в вышине, видите, она блестит ярче всех.

— Что ж, посмотрим, как вы отгадаете.

— Отгадаю.

— Что-то не верится.

— Готов держать пари.

— Зачем? Все равно ничего у вас не выйдет.

— Поспорим.

— Хорошо. Какое же пари? На что?

— Давайте «американку».

— Ого! Это становится интересным. А вдруг проиграете? Как тогда?

— Выполню все, что мне прикажете.

— А если проиграю я?

— Тогда я потребую свой выигрыш по закону Восьмого марта.

— Ладно. Согласна. Ну так как же меня зовут?

Шавлего еще раз поглядел на небо, потом устремил пристальный взгляд на молодую женщину, на ее халат.

— Уже знаю. Прочитал по небесным знакам.

— Вы, кажется, не звездочет, а скорее гипнотизер. Ну, назовите же мое имя.

— Флора.

Девушка звонко рассмеялась и посмотрела на свой халат.

— Если бы на этой ткани вместо цветочно-травяного узора был изображен животный мир, вы, наверное, сказали бы: Фауна. Интересно! Вы выиграли, что поделаешь! Только, пожалуйста, не требуйте от меня ничего дурного. Мне приходилось несколько раз держать пари, но «американку» — никогда. До чего же интересно! Вы, наверно, умеете гадать?

— Конечно, умею.

— Так погадайте мне.

— Дайте сюда вашу руку.

Рука у девушки была мягкая, теплая, необычайно нежная.

Шавлего повернул ее ладонью кверху и стал всматриваться в плавно изогнутые линии, пересекавшие розоватую кожу.

Из сада вышел рослый щенок и направился к ним.

— Вон какой у вас тигр в доме!

— Хорошая собака, только очень уж злая. Никак не могу войти к ней в доверие. Попробуйте только погладить ее — руку отъест.

Шавлего погладил щенка по голове, потом подхватил его и поставил на задние лапы.

— Ого, какие крепкие у него лапы! Это овчарка. Вырастет сильнющий кудлатый пес. Нет собаки лучше нашей кавказской овчарки.

Щенок стоял на задних лапах и простодушным взглядом смотрел на молодую женщину.

— Он же никого, кроме Русудан, и близко не подпускает, а с вами ведет себя так мирно.

— С животными вообще легче налаживать отношения… — Шавлего то и дело посматривал в сторону калитки.

Молодая женщина пододвинула свой стул поближе.

— Вы забыли, что собирались мне погадать?

— Нет, не забыл. Какая у него кличка?

— Мурия. Посмотрите же на мою ладонь.

Шавлего выпустил собаку и вытер руки.

— Почему Русудан так запаздывает?

— Почем я знаю? Бывает, что я целый вечер сижу на балконе, не евши, не пивши, и дожидаюсь ее, как верная жена своего запоздавшего супруга.

— Не боитесь оставаться одна в доме?

— Боюсь, и даже очень. Когда стемнеет, поднимаюсь на балкон, зажигаю все лампочки, чтобы дом и двор были ярко освещены, и сижу в ожидании, читаю. Во дворе есть хоть собака. А вот в саду страшно. Иногда при луне распластываются вокруг тени деревьев — такие длинные, что мне кажется, из сада подползают какие-то чудища или гигантские черные скелеты тянутся ко мне костлявыми руками. Вчера всю ночь ухал филин — где-то там, в развалинах старой крепости. Собака несколько раз кидалась с лаем в сад, должно быть кого-то почуяв. Вообще я здесь плохо сплю по ночам. Вокруг слышатся какие-то странные голоса и шорохи — точно джунгли поднялись и надвигаются на нас. Ну и крепкие нервы у Русудан, — как это она додумалась построить себе дом в таком глухом месте!

— Дело вкуса.

— Какой же тут вкус, помилуйте, если каждую ночь от страха колотится сердце?

— Страшного тут ничего нет, надо только привыкнуть. Я помню одну девушку — она выносила раненых с передней линии, не дожидаясь прекращения огня… Однажды, когда около нее убили сначала одного, а потом и второго пулеметчика, она сама залегла с «максимом».

— Залечь с Максимом может, я думаю, каждая, а вот пулемет — это, наверно, что-то очень страшное.

Шавлего рассмеялся.

В глазах у девушки мелькали лукавые огоньки.

— Почему вы не гадаете мне? Раздумали? Знаете, однажды мне и моим подругам гадала цыганка, и многое, не меньше половины, исполнилось.

— Цыганки ничего не смыслят. Это было простое совпадение.

— Как вы догадались, что меня зовут Флорой.

— Я был когда-то жрецом в Вавилоне. Утнапиштим — мой предок по прямой линии. Вы слыхали о переселении душ?

— Нет. Как интересно! А вас этому в правлении учат?

— Вы не верите, что я член правления?

— Верю, конечно, верю! Я вам во всем верю. Так погадайте же мне.

— Хорошо, раз вы так этого желаете…

Шавлего воздел руки, поднял глаза к небу и стал бормотать про себя что-то невнятное. Потом повернулся к девушке, взял ее руку и всмотрелся в ладонь.

— Твой судьба — хороший судьба. Твоя первый муж — ошень плохой муж. Ты уходил от него. Не захотел тот, первый муж.

Шавлего показалось, что рука его собеседницы дрогнула. Он заметил, что лукавые огоньки в прищуренных глазах погасли. Из-под длинных ресниц смотрело на него изумление.

— Правду говориль?

Молодая женщина наклонила голову.

— Правду.

— Твоя второй муж — ошень хороший муж. Восемь раз десять лет сладко вместе жить будешь.

— Восемьдесят? Не много ли? — В глазах у девушки снова заплясали лукавые искорки.

— Ты от него десять детей рожать.

— Десять? Зачем так много? Двух вполне достаточно.

— Надо, ошень надо. И здесь надо, и там надо. Один сын приедет-уедет, приедет-уедет, снова приедет, снова уедет и много деньги заработает. Своя земля добром наполнит.

— А второй?

— Второй сын ошень болшой человек будет. Если один страна с другой страна драться будет, он помирит, война кончит. Третий тоже болшой человек будет. Где на земле пустыня найдет, всюду сад посадит.

— А четвертый?

— Четвертый самый болшой человек будет. Он такой книги напишет, какой на всем свете никто не сможет написать.

— Пятый?

— Пятый разбойник будет.

— Разбойник? И разбойник тоже нужно, чтобы был?

— Без разбойник, мир не может. Где у богатый люди есть лишний добро — он отнимет, бедным раздаст.

— Ну, а шестой?

— Шестой мастер будет, ремесло знать будет. Где какой хороший дом на свете, все он построит… Седьмой очень сильный человек будет. Всюду, где злодея найдет, сразу ему башин киясаран сделает.

— Что это значит — башин киясаран?

Самозваный ведун показал жестом: это, мол, значит — голову прочь.

— Восьмой вор будет.

— Неужели хоть без вора нельзя обойтись?

— Нельзя. Если разбойник у богатый люди неправедный добро не сумеет отнять, вор ночью проберется, украдет и бедным людям отдаст. Девятый будет женщина.

— Слава богу! А я думала, ни одной девочки не будет.

— Нельзя. Без женщина не может быть ни разбойник, ни мудрец. Твой дочка ошень умный женщина будет. Она тоже много детей родит.

— Удивительно, почему вы, мужчины, так любите, чтобы было много детей? А впрочем, вам-то какая печаль — девять месяцев ребенка вынашивать вам не приходится, так же как и рожать в муках. Да и после ваше дело — сторона… А легко ли растить детей, ночей над ними не спать, да и днем не знать покоя…

— Вы очень ошибаетесь, сударыня, если так думаете! — Предсказатель выпустил руку молодой женщины и встал. — Отец ничуть не меньше тревожится о своем ребенке, он разделяет все страдания матери.

— Ну ладно, не сердитесь… Скажите, кем будет десятый.

Шавлего смотрел в сторону калитки и все крутил в руках соломенную шляпу.

— Знаете что… Я лучше пойду. Видимо, Русудан вернется еще не скоро.

Флора обиженно надула губы, она смотрела на гостя снизу вверх детски-простодушным взглядом.

— Неужели вы так бессердечны, что оставите беспомощную женщину ночью одну в этой глухомани?

Шавлего протянул ей шляпу:

— Передайте это Русудан. Лучшей я в Тбилиси не смог найти.

— А десятый ребенок? Вы не закончили гаданья.

— В другой раз. До свидания, Флора.

— Значит, уходите?

— Да, нужно идти, у меня еще есть дела.

— Ну, до свидания… Но вы даже не сказали, как вас зовут. Я не знаю, как обратиться к вам, если доведется где-нибудь встретиться.

— Вы же не назвали мне вашего имени? Попробуйте угадать мое.

— Но я не гадалка! Я не умею отгадывать.

— Научитесь — сумеете.

— Так поучите меня…

— Всего хорошего, Флора. Думаю, вам должно быть известно мое имя.

— А если нет?

— Тогда зовите меня Шавлего.

— Постойте, я провожу вас.

У калитки девушка остановилась.

— Почему же вы все-таки не пожелали раскрыть мне мою судьбу до конца? Ах да, погодите, а когда вы потребуете от меня уплаты но «американке»?

— Вы хотите поскорей?

— Лучше сразу, я ведь скоро уеду. Только ничего плохого не требуйте.

— Ну что вы! Не глупец же я, чтобы пожелать плохого! Разумеется, я выберу что получше.

— Как это понимать? Что вы имеете в виду?

— Вы ведь знаете: выигравший «американку» может требовать что угодно — отказываться нельзя.

— Знаю.

— Так сказать, чего я хочу?

— Хоть сейчас. Только ничего плохого…

— Это уж мое дело.

— Ну, говорите… — прошептала Флора.

— Скажу, — так же шепотом ответил Шавлего, — в следующий раз, когда будете шить себе платье, не делайте такого глубокого выреза.

 

6

Председатель наклонился, заглянул внутрь машины. На заднем сиденье сидел Теймураз и спокойно дымил папиросой. Нико изумился: с каких пор секретарь райкома разъезжает по колхозам вместе с этим молодцом? Он осторожным движением отворил дверцу и опустился на мягкое сиденье.

— Куда это мы? Если угощаться, так у меня тут все под рукой — соблаговолите выйти из машины, и я мигом распоряжусь.

— Это будет совсем неплохо, только сначала проедемся, поглядим, что у вас делается. Кажется, в вашей комсомольской стенгазете кое-что написано не без оснований.

Председатель улыбнулся в усы.

— Это они хотят доказать мне, что от бумаги грому не меньше, чем от динамита.

Секретарь райкома пропустил его слова мимо ушей. Он знал, что милиция до сих пор еще не разобралась в деле со взрывом гаража.

Теймураз повернулся к нему.

— Почему ты не пригласил Хуцураули? Позавчера он раскрыл такое запутанное дело, с которым Тбилиси два года не мог справиться.

— Неважно, хребет у меня крепкий, выдержу. Только вот досада — тот, кто это сделал, думает, что убыток причинен мне, но ведь, собственно, не я, а колхоз остался без машины. По своим личным делам я на ней ни разу не ездил.

— На днях получим лимит и в первую очередь дадим машину тебе. Что твое, что колхозное — все едино, разницы нет.

— Что-то вы всё обещаете, обещаете, а никак не дождемся.

— Дождетесь. По силосу ты молодец! Всех в районе опередил, кроме Кисисхеви. Только бы не получилось у вас, как в прошлом году в Велианском колхозе.

— Ну уж нет! Чтобы я вырыл яму — и сам в нее угодил? Что я, сам себе враг?

— Помнится, на совещании передовиков ты хвалился, что построишь силосные башни. Пока что слова так словами и остались! — Теймураз вызывающе улыбался.

— По достатку и траты! В первую очередь нам была необходима сушилка для зерна. В нынешнем году нас и погода подвела, и уродилось плохо. На следующий год хочу выстроить новый хлев. Вот тогда к нему и пристрою башни. А сейчас сушилка была нужнее.

— Что бы вы делали, если бы школа не снабжала вас строительными материалами!

Председатель прикинулся изумленным:

— У тебя только и заботы, что за каждым шагом моим следить?

— Я за это зарплату получаю, дядя Нико.

Машина пересекла Берхеву и покатила по проселку вдоль верхнего края виноградников.

Приуныли повисшие, как бы подогнув колени, на проволочных шпалерах-лозы. Печально выглядели обобранные ряды. В междурядье чья-то лошадь щипала чахлую траву.

За виноградниками простирались пашни, тянувшиеся почти до самых приречных зарослей. По краям распаханных полос были разбросаны приземистые стожки соломы. Иные успела раздергать и потоптать скотина, по другим проехали колеса арб и машин.

Секретарь райкома нахмурился:

— Зачем ты позволяешь портить корма? На одном силосе ведь не продержишься! И кукурузу еще не успел собрать, да и солома кукурузная нынче плоховата после этакой засухи. А к концу зимы забегаешь, запросишь помощи — спасайте, дайте как-нибудь дотянуть до весны.

— С соломой получилось нехорошо, что правда, то правда, товарищ Луарсаб. Но не дошли у меня руки до всего сразу. Главное было — осенняя пахота, и в этом деле я, по-моему, перевыполнил план и опередил сроки. Сушилка тоже внимания требовала. А потом — виноградный сбор, и вдобавок еще тысячи мелочей. Я думал, сначала уберу весь урожай, размещу его… Транспорта не хватило. Надо было соорудить новые арбы, — как на грех, плотник в самую горячую пору выбыл из строя, угораздило его рассечь себе руку топором во время работы. Теперь он уже поправился и взялся за дело.

— Завтра же начинай вывоз этой соломы. Скирду поставишь у старого хлева.

— И не завтра, а сегодня. Как только вернемся с приречья. Хоть один конец да успеют сделать, — вмешался Теймураз.

Председатель ничего ему не ответил. Он следил взглядом за трактором, продвигавшимся вдоль пашни. Тарахтя, неторопливо полз трактор и тащил за собой четырехлемешный плуг, за которым тянулись четыре черные, лоснящиеся борозды.

— Только один трактор на пашне?

— Другой в Маквлиани.

— Маквлианский клин как будто был уже запахан в августе?

— Да, был запахан. Только там же, рядом со старым участком, комсомольцы расчистили и выжгли еще один — вот я сегодня и послал туда трактор.

— А мне помнится, ты что-то был недоволен своими комсомольцами.

— И сейчас недоволен. Не тот я охотник, которому только и надо, чтобы гончая завернула зайца назад.

— А где третий тракторист?

— На новых участках под виноградники. Подготавливает их под плантаж.

— Сколько у тебя. запланировано на этот год?

— Десять гектаров, но сделаю двадцать.

— Это хорошо. Но главное все же пшеница. И сверху в этом смысле нажимают, да и для нас оно лучше. Видишь, нам едва хватает зерновых для сдачи по заготовкам. Когда кончишь с зяблевой вспашкой?

— Да уж немного осталось.

— Привезла Русудан минеральные удобрения? Я отдал распоряжение, чтобы Госснаб отпустил тебе в первую очередь.

— Привезла.

— Что она сейчас делает?

— Заставляет бригады пропалывать прежние посевы, чтобы подкормить их фосфором и калием.

— А как в этом году ветвистая пшеница?

— Если погода не подведет, будет лучше прошлогодней.

— Навесов у тебя на полях нет, дядя Нико, удобрения валяются под открытым небом. А вдруг ненастье нагрянет?

— Эго я сделаю. А все же, куда мы путь держим, не скажете?

Нико вопросительно глянул на Теймураза. Теперь уж и пашни остались позади — машина спускалась к прибрежным зарослям.

— Куда бы мы ни держали путь, ты что, не согласен в нашей компании проехаться?

— Кабы я пути выбирал по вашему разумению, давно бы загремел с обрыва.

Секретарь райкома не любил вольностей, но у чалиспирского председателя все получалось как-то так, что одернуть его язык не поворачивался.

Машина углубилась в заросли, пересекла ручей и подъехала к краю болота.

— Дальше ехать нельзя, придется идти пешком. — Нико, уже догадавшийся обо всем, велел водителю остановиться.

Секретарь посмотрел на заросшее болотной растительностью поле.

Еле заметно колебались камыши. Лениво покачивались коричневые зонты лопухов. Кое-где зеленели поросшие ряской, пахнущие болотной прелью заводи. Здесь и там возвышалась в одиночестве ольха.

Нехотя открыв дверцу машины, секретарь райкома ступил на землю. В душе он досадовал, что поддался нелепой причуде Теймураза.

Нико заметил его недовольство, чуть, заметно покачал головой и подбодрил гостя:

— Другой дороги нет. Эта тропинка приведет нас прямо к героям — строителям новой жизни. Прыгать, пожалуй, придется раз десять, не больше, ну а ноги замочить — и всего-то раза два-три.

Секретарь райкома оглянулся на водителя, потом посмотрел на Теймураза, уже ушедшего вперед, и молча последовал за ним.

Перешли через заболоченный участок, выбрались на луговину.

— Далеко еще?

— Вон Теймураз уже почти дошел до места.

— А почему это поле у тебя не запахано?

— Из-за трясины этой не можем пахать. Подойти неоткуда.

— Вы давно уже роете этот канал. Никак не можете закончить?

— Первое время никто и близко не хотел подойти. Но я обещал по два трудодня за день работы и привлек молодежь.

— Хорошее начинание. Получится гектаров двенадцать плодородной земли.

— Если и это вот поле прибавить, выйдет еще больше. Вся земля вдоль скалистого берега зря пропадает.

Секретарь остановился, бросил взгляд на свой облепленный грязью ботинок и поморщился с отвращением. Обе штанины были тоже заляпаны грязью. Тонкие носки вымокли до самых резинок в холодной воде.

Председатель колхоза, догадываясь о причине задержки, предпочел не оглядываться.

За старым осокорем тянулся канал. Он пересекал всю возвышенную часть берега и выходил к Алазани. Строителей не было видно. Лишь местами как бы извергалась откуда-то снизу выброшенная лопатами земля.

Когда дядя Нико с его спутником подошли к каналу, Теймураз уже вел оживленную беседу с землекопами.

Секретарь райкома поразился: парни работали оголенные по пояс, ноги их тонули в грязи, по лицам стекал пот.

Глубина канала была в человеческий рост. Широкий наверху, книзу он несколько суживался. Под слоем черной земли виднелся другой, сероватый слой, ниже была глина. Из стенок канала сочилась вода. Тела у ребят были покрыты присохшей глиной, штаны перепачканы до самого пояса, забрызганные грязью лица казались рябыми.

— Эй, хевсур, разве лоб у тебя уже зажил, что ты снял повязку?

— Не хотелось пачкать бинты. Вот вылезу и завяжу снова.

— Ах ты чертяка! А что, если бы тебе угодили камнем в висок?

— Спроси, что бы с камнем сталось, висок у меня покрепче! Как треснулся о мой лоб, так надвое и раскололся.

— Хо-хо-хо! Расхвастался по-хевсурски! Хорошо, что я как раз возвращался из Алвани и решил проехать через Алаверди. Еле сумел я сдержать хевсуров и повести их за собой. Скажи спасибо Бакурадзе — он тебя выгородил, а то оказался бы ты в ответе за все.

— Нечего пыжиться, хромой черт, тоже мне обвинитель! Хорошо, что я узнал тебя по голосу, а то вмиг стащил бы с седла. Ну, чего раскорячился, как дойная корова? Спускайся сюда, подсоби, пошевели рукой!

— И спущусь!

— Ну, давай!

Лишь на мгновение заколебался Теймураз. Потом быстро глянул на секретаря райкома и бросил на траву плащ, перекинутый через плечо.

— Рубахи не снимай, ветерком прохватит. Тушины, если не напялят на себя войлока, легко простужаются. Не прыгай в ров, дай я тебя ссажу, а то, чего доброго, и вторую ногу сломаешь!

Секретарь нахмурился, искривил с неудовольствием губы и, когда Теймураз соскочил в ров, зашагал вдоль канала к болоту.

— А кто был тот, другой? — спросил он, не оборачиваясь.

— Который? — Председатель колхоза шел за ним по пятам.

— Тот, что изо всех сил махал заступом и едва удостоил нас вниманием.

— Ах, вот вы о ком… Парень из нашей деревни; наверно, помните — нынешним летом занял второе место в республике по борьбе.

— Помню, помню. Из-за него-то и полез на рожон этот ваш молодой человек?

— Говорят. Диву даюсь — что его привело сюда, на такую тяжелую работу? Пьяница, бездельник.

Секретарь райкома не стал продолжать разговор.

Когда дошли до трясины, он остановился, поглядел вокруг.

— Да, работа тяжелая. Уже ведь похолодало. А они стоят по щиколотку в воде. Почему ты не рыл бульдозером хоть там, где сухо?

— Кто мне даст бульдозер?. Пострекотал несколько дней на Берхеве, когда строили мост, и только его и видели. Да я и сейчас не откажусь, если дадите!

— Надо было воспользоваться, пока он был здесь. Теперь его переправили в заречную зону. И вообще этим я не распоряжаюсь, его хозяин — дорожное управление. А впрочем, у тебя ведь есть свои бульдозеры, чего же ради ко мне обращаться?.. Должен тебе сказать, что этот ваш новый колхозник очень уж чудаком прикидывается. Как он совмещает труд и дебоши? Ведь разговаривал сейчас таким тоном, точно в Алаверди он и мухи не тронул. Уж не думает ли, что так вот, запросто, ушел у меня из рук? Постой, доберусь и до него… Сейчас мы с тобой одни, так скажи начистоту: правда то, что я прочитал сегодня в этой вашей газете?

Председатель смотрел неподвижным взглядом на заболоченную луговину, пестревшую осенними красками.

— Не бывало еще такой шутки, в которой не крылось бы хоть зернышка правды.

— Ты ведь знаешь — я на это глаза закрыть не смогу.

— И не закрывайте, упаси бог! Врагу не пожелаю остаться тогда один на один с Теймуразом.

Некоторое время оба молчали. Ни тот, ни другой слова не проронил. Стояли и слушали, как шуршат камыши и шепчется осока.

Первым заговорил секретарь:

— Послушай-ка, эти ребята делают хорошее дело. Ты их поддержи. Это и есть весь твой актив?

— Актив сюда и ногой не ступал. Раза два, впрочем, побывали, повалялись на боку, только и всего. А это те свихнувшиеся, у которых, когда надо поработать в колхозе, сразу руки-ноги отнимаются.

Секретарь райкома вопросительно поднял брови.

— Если сейчас подойти к ним и спросить каждого в отдельности, что вы тут делаете, то все ответят: строим стадион.

— Стадион? — Секретарь райкома обернулся. — Какой там стадион? То ли они и вправду сошли с ума, то ли ты меня дурачишь, то ли сам в уме повредился.

— Они, видите ли, считают это болото единственным местом в Чалиспири, из-за которого я не стану с ними тягаться.

Когда секретарь райкома и Нико снова подошли ко рву, Теймураз стоял под осокорем и вытирал плечи, грудь и спину полотенцем. Он весь раскраснелся, от него шел пар.

— Скорей одевайся, как бы в самом деле не простудиться!

— Ух, дядя Нико, не будь у меня дела в Артане, с каким бы я наслаждением тут поковырялся! Давно уже не приходилось размяться, вот поработал бы всласть!

— Вы же, тушины, овчары, — твое ли дело заступ да лопата? Тебе бы в руки палку-герлыгу, и покрикивай на овец: «Гей-гей!»

— Верно, дядя Нико! Но неохота мне действовать палкой… Впрочем, как я примечаю, иной раз нужны и палка и понукание. — Теймураз оделся, взял председателя за локоть и притянул его поближе. — Вот, говорю при секретаре райкома: завтра утром отправишь человека в Телави и заберешь там пар пятнадцать резиновых сапог. Только чтобы о расходе, о деньгах, я ничего не слышал! Теперь канал пойдет по заболоченной луговине и разделится на рукава — жалко ребят. Если на базе откажут, приходите в райком, мы им дадим распоряжение. Как вы думаете, товарищ Луарсаб, хватит им пятнадцати пар?

Секретарь райкома даже не посмотрел на Теймураза. Он скользнул взглядом вдоль всего канала от Алазани до болота и процедил сквозь зубы:

— Думаю, хватит.

 

7

Угрюмо выглядела местность вокруг старой крепости. Нигде не было видно и следа какой-либо зелени. Лишь местами торчали пучки пересохшего осенчука, и задержанная ими песчаная почва уступами располагалась по склонам.

Скотина, пасшаяся в окрестности, ходила вдоль этих уступов. Протоптанные копытами узкие тропки тянулись поперечными полосами по всему южному склону горы до верхнего конца деревни.

Единственное дерево выросло на самых развалинах крепости. Внутри ее пышно разрослась осока вперемешку с кустами терна и ежевики. Обвалившаяся северная стена, распластанная на земле подобно распавшемуся остову какого-то древнего чудища, тонула в зарослях бузины. Черные отверстия бойниц, прорезавшие стены наискось, густо заросли мхом. Зубцы крепостных стен частью обрушились, уничтожились под действием ветров и дождей, но иные еще сохранились и торчали над венцами полуразвалившихся башен, как зубы, случайно уцелевшие в челюсти дряхлого старца.

Некогда эта крепость преграждала ворота, ведущие через горы в Дидоэти — Дагестан. Налетавшие оттуда отряды, миновав теснины Бугортского перевала, перебирались через гору Цодвиани и по долине Берхевы спускались в Кахети. Перед селением Чалиспири, за верхней его окраиной, их встречала крепость. Ее задачей было задержать голодную пеструю орду до тех пор, пока подоспеют из Телави или из Греми отряженные на помощь войска.

Гора, носившая исстари название Верховье, была игрой природы. Неприступная со стороны Берхевы, она полого спускалась к долине — склоны ее сбегали до самого села, постепенно переходя в поле Подлески.

Против крепости, на другой стороне Берхевы, виднелась маленькая церковь Ильи-пророка, окруженная зеленовато-серыми плитами старого кладбища. За нею, вдали, — долина Стори и холм Тахтигора. А за холмом, протянувшись до самого горизонта, тонула в золотистой мгле Алванская равнина.

Русудан сидела на приступке, держа на коленях голову растянувшегося у ее ног Шавлего; она ласково поглаживала пальцами синевато-багровый шрам на его лбу. Рубец, тянувшийся наискось, пересекал посередине почти сросшиеся брови и обрывался у самой переносицы. Узкие, коротко подстриженные усики под крупным носом оттеняли сверху тонкие губы, несколько смягчая их суровый, строгий рисунок. Тяжелый, раздвоенный подбородок подчеркивал играющие под кожей мощные мышцы нижней челюсти… И только глаза, полные покоряющей силы, завораживающие, сообщали необычайно мягкую привлекательность мужественному лицу.

Прижав к губам прядь волос Русудан, Шавлего лежал притихший, полный радости, и с наслаждением прислушивался к любовно-заботливому голосу, что нашептывал ему ласковые слова. Потом копна волос рассыпалась по его лицу, и он жадно вдыхал опьяняющий их аромат — запахи Алазанской долины…

— Мы разнежились под солнцем, как ящерицы. Тебе не жарко?

Шавлего отрицательно мотнул головой.

Через частую сеть девичьих волос он наблюдал за веселой игрой солнечных отблесков на красных черепичных крышах. Сверкал в ярких лучах пересекавший деревню ручей, а вдали, в нижнем его конце, среди зарослей лениво дремала река.

«Удивительно! — думал юноша. — Словно только ростом выше стала, повзрослела физически. Как ей удалось сохранить это детское простодушие, эту душевную свежесть и чистоту?»

— Русудан!

— Что, Шавлего?

— А ведь мы собирались подняться в Акудебули и в Чилобани, по следам наших детских воспоминаний.

— Ты же знаешь, как я хочу, но все занята, времени нет.

— Ты всегда будешь занята, так и не найдешь времени. А я многое уже узнал.

— Что ты узнал, Шавлего?

— Те наши памятные места передали тетрцкальцам, и сейчас в Акудебули хевсуры сажают картофель.

— И луга запахали?

— Запахали.

— Значит, там больше нет ни ежевики, ни той хижины…

— Скорей всего — нет.

— А чилобанские пастбища?

— Они, по-моему, отданы икалтойцам. После смерти моего дяди я туда ни разу не наведывался.

— У дедушки Годердзи, как я знаю, был только один сын — твой отец.

— А это был дядя со стороны матери. Он вошел затем в семью жены. И умер бездетным, бедняга.

— Но хижина, где ночевали пастухи, наверно, еще стоит.

— Хижина, кажется, сохранилась.

— А пещера?

— Ее-то уж ничто не могло разрушить.

— Отчего же? Вода или оползень.

— Оползней в той стороне не бывает, а вода не могла до нее добраться. Помнишь — моя пуля и кусочек от скалы не смогла отбить.

— Как я тогда перепугалась! Почему же все-таки твой пистолет выстрелил? Он у тебя был заткнут за пояс?

— Я же совсем недавно тебе рассказывал.

— А я хочу еще. Расскажи с самого начала.

— В который раз?

— В сотый, в тысячный. Хочу слушать без конца. Рассказывай, как было дело.

— Ты положила голову мне на колени — вот как сейчас я на твои — и сладко заснула, подложив под щеку обе руки. На лице у тебя играли отсветы пламени костра. Время от времени ты шевелила во сне губами, что-то шептала, и снова слышалось твое спокойное дыхание. Я смотрел, не мог глаз отвести… И даже не осмелился тебя, спящую, поцеловать.

Русудан тихо, радостно засмеялась.

— Ты не смейся. Было бы у меня столько ума в голове, сколько сейчас…

— Тогда и у меня было бы его не меньше.

— Ни о чем другом я бы и не мечтал.

— А все же заставила я тебя всю ночь не спать.

— Ничего подобного. Под утро я не удержался, заснул.

— А что было, пока ты не заснул?

— Ох, Русудан, вечно ты заставляешь меня болтать!

— Расскажи, что случилось, пока ты не спал.

— А то, что я сам принял выдуманную и рассказанную мной сказку за действительность. Только, умоляю, хоть сказку не проси пересказывать.

— Нет, не бойся, не попрошу, сказку я знаю наизусть.

— Как будто не знаешь и того, что я сейчас расскажу!

— Нет, это ты должен рассказать. Это место я всякий раз забываю.

— Ну, так я вытащил из-за пояса пистолет, как подобает настоящему удальцу, и решил до утра не смыкать глаз, сторожить приобретенное мной сокровище.

— Ты забыл про кинжал.

— Ах да, в левой руке я держал обнаженный кинжал.

— Ну, и что дальше?

— А дальше — на рассвете я все-таки заснул.

— Нет, нет, до того как ты заснул.

— До того, как заснуть, я сидел над тобой вот так — как сова — и не сводил с тебя глаз.

Русудан тихо смеялась.

— А потом?

— Потом я, как видно, задремал и выронил пистолет. Он упал около огня, пистон раскалился, и грохнул выстрел.

— Как я перепугалась! А твоего теленка в ту ночь съели волки.

— Таков закон природы: та ночь не могла обойтись без жертвы. Либо ты, либо теленок — такой был выбор.

Русудан вздрогнула.

— Иными словами, я тебе обязана жизнью?

— Не мне, а пропавшему телёнку.

— Но я не осталась в долгу: спасла тебя от трепки, когда мы вернулись в хижину.

— Да нет, на меня не решились бы руку поднять.

— Не приди я вместе с тобой, тебя бы непременно отколотили.

— Это наша встреча так меня подкосила, а то я и тогда вовсе не был ангелом.

— Знаешь, Шавлего, как я плакала, когда отец увозил меня?

— Знаю. Но того не знал, что именно я был причиной.

— Я плакала всю дорогу, до самого дома. И потом, как, бывало, вспомню ту ночь, так и расплачусь.

— А потом забыла меня.

— Нет, не забыла! Я ведь уже не раз говорила тебе, что не забыла. Почему ты раньше времени снял повязку? Вот, швы еще видны на лбу.

— Ну и что тут такого? Я только сегодня размотал бинт.

— Ребята твои говорили, что ты снимал повязку во время работы.

— Врут они.

— Надо мне прийти и самой посмотреть.

— Ты уж давно грозишься, да никак не доберешься до нас.

— Мне это болото, Шавлего, пока представляется твоим личным владением: кажется, что, если туда ступит чужая нога, это будет нарушением какого-то табу.

— Я и сам не советую. Еще в трясину затянет. Вот когда мелкие разветвления каналов прорежут всю луговину и вода уйдет — тогда и приходи.

— Долго еще этого ждать?

— Зависит от нашего усердия. Ребята устали, и, кажется, им немного наскучило.

— Но из уважения к тебе не бросают дела, да?

— Похоже на это. Они теперь уже знают, что мы там не стадион устраиваем.

— А по-моему, они и раньше это знали.

— Да, знали. Но совместная работа и желание сделать что-то очень трудное, почти невозможное были для них стимулом. И еще то, что дядя Нико оказался умнее, чем я думал, — сразу же согласился, когда я предложил ему выписывать моим работягам трудодни по удвоенной норме.

— Ребята знают об этом?

— Конечно. Нам даже привезли резиновые сапоги.

— Неужели дядя Нико настолько расщедрился?

— Нет, это, пожалуй, не он придумал, ни за что не поверю… Кажется, я знаю, кому этим обязан, — недаром приезжал к нам Теймураз. Если и дальше будет такая погода, до середины ноября управимся.

— А если погода испортится?

— Все равно до зимы кончим. Я обещал ребятам, что мы там же, на месте, отметим окончание работ, даже если земля заледенеет.

— Бедняги, как они, наверно, ждут этого дня!

— Как поп Ванка еще одного алавердского праздника!

— Об алавердском празднике не поминай больше при мне, очень прошу! А вспахать в этом году не успеем?

— Отчего же — если почва просохнет.

— Если установятся вот такие погожие дни, успеет просохнуть.

— Да услышит тебя господь!

— Флора все пристает — поедем, посмотрим, как он там работает.

— А ты бы привезла ее.

— Непременно привезу. И сама тогда посмотрю.

— Небось она до сих пор в деревне и не бывала?

— На что ей деревня? А вот курорты объездила все до единого.

— Что-то сегодня ее не видно.

— Уехала в Телави. А то бы не упустила случая побыть с нами.

— В Телави — без тебя?

— Что тут особенного? Позвонит отцу в Тбилиси.

— Телефон есть и у нас, в Чалиспири.

— Попробуй положись на наш телефон! Из Телави и то не просто дозвониться.

— Поначалу ей как будто не нравилось здесь?

— Это ты вскружил голову бедной девочке. Ты прежде знал ее?

— Откуда бы я мог ее знать?

— По ее словам, у нее такое чувство, будто она целый век тебя знает.

— Ты же говорила, что сама не раз писала ей в письмах обо мне.

— Сперва торопилась уехать в Тбилиси. А теперь и слышать об этом не хочет.

— Чего же лучше? Ты все жаловалась на одиночество — вот теперь будешь иметь рядом подругу.

— Шавлего!

— Что еще, Русудан?

— Ты в самом деле послал ей письмо по почте или занес сам?

— Какое письмо?

— То, что я поручила передать ей.

— Я же сказал, что не видел ее.

— Но ты еще говорил о каком-то секрете.

— Я просто шутил. Какие у меня от тебя секреты?

— Кто тебе сказал, что она была замужем?

— Никто. Сам не знаю, как это сорвалось у меня с языка. По ее виду этого никак не скажешь.

— Да, не скажешь. После замужества она только посвежела.

— А иные девушки, напротив, дурнеют после замужества.

— Иные дурнеют, а Флора похорошела. А ты в самом деле смыслишь в хиромантии?

— Какая там хиромантия, я все это придумал, чтобы скоротать время до твоего прихода.

— Шляпу она у меня отобрала, не расстается с ней.

— Как же это — ведь шляпа-то вот она, на тебе.

— Я не позволила Флоре поехать в ней в Телави. Не люблю, когда носят мои вещи. А эту шляпу — в особенности.

— Почему она развелась с мужем?

— По тысяче причин, если спросить ее. Жаль мне его, беднягу.

— Не думаю, чтобы он заслуживал жалости.

— Почему?

— Видно, чем-то был плох, раз жена его бросила.

— Не всем же быть такими, как ты. Скажи, забияка, а когда ты узнал, что я та самая девочка?

— В который раз ты спрашиваешь!

— В сто первый. Скажи, скоро ли после встречи на болоте ты догадался, кто я?

— Я же говорил — почти сразу, как только увидел тебя у дяди Нико.

— Неправда! В тот день ты меня не узнал.

— Ей-богу, правда! Стоило дяде Нико назвать тебя по имени — как у меня екнуло сердце, словно что-то толкнуло в грудь.

— Почему же ты сразу ушел?

— Не знаю. Инстинкт подсказал мне, что надо сейчас уйти.

— А потом почему ты избегал меня?

— Очень уж враждебно ты меня встретила. И притом я не был уверен, что ты не полюбила кого-нибудь другого.

— Я любила одного тебя. Всегда любила. Все время, начиная с той самой ночи, — и в школе, и в институте, и после, здесь. Всегда и всюду. Нино рассказывала о своем девере, даже как-то странно пошучивала, что, мол, вот если бы… Я знала, что деверь ее в аспирантуре, но не подозревала, что это — ты. Пастухи тогда, в детстве, называли тебя другим именем.

— Это было прозвище. Я тебе уже говорил.

— Я и сама помнила… Всегда помнила. А потом я тебя нигде уже не встречала.

— Бог, видимо, судил нам встретиться на том самом болоте. А я, кстати сказать, несколько раз приезжал в Чалиспири за эти три года.

— Да, но я узнавала об этом от Нино только после твоего отъезда.

— Почему нынешним летом ты ни разу не приходила к нам?

— Боялась, вдруг ты из похвальбы проговорился о том, что было на болоте. И вдобавок, не скрою, долго не могла тебя угнать. Ты очень изменился.

— Да, видимо, очень.

— У ваших есть только одно твое фото, снятое на фронте. На этот портрет ты и сейчас совсем не похож.

— Я с детства ужас как не любил сниматься. Считал себя очень уж некрасивым. У меня нет ни школьных фотографий, ни университетских. Если и снимался, так только для документов. И сейчас — лучше убей, только не наводи на меня фотоаппарат.

— У нас в институте был один такой. Только он был на стоящий урод — безобразный, отталкивающий.

— Ну, и я не бог знает как привлекателен. Девушки с нашего факультета однажды признались, что, пока не познакомились поближе, просто боялись меня.

— И когда же они убедились, что ты хороший?

— Однажды ночью, в зимнее время, я вырвал из рук хулиганов девушку. Знаешь, так иной раз бывает у нас: все смотрели, как ее тащат, и никто не подумал вмешаться, помочь бедняжке. А она так кричала, так молила о помощи!.. Я не сразу заметил нож у одного из этих мерзавцев. Только и успел рукой загородиться, а то удар пришелся бы прямо в сердце. Ну, тут я озверел… Другие успели удрать, но этот от меня не ушел. Потом я взвалил его на плечо и отнес в милицию… Наутро зашел справиться о нем, а его поминай как звали. Говорю дежурному: это же хулиган, он оскорбил женщину, вот рана на запястье — он ударил меня ножом. Какое там! На меня самого напустились — это ты, дескать, хулиган, избил бедного парня до полусмерти… Видно, дежурного успели подмазать, и он отпустил негодяя. Ну, что я мог на это сказать? Вытащил его из-за загородки, и тут уж он у меня взревел, как медведь, забравшийся в улей… Спасибо, ректор наш, Кецховели, выручил, а то наверняка засадили бы меня за решетку. Девушка оказалась студенткой университета.

— Так вот, значит, и ходишь по свету, сражаешься со злом, как Дон Кихот?

— А ты не смейся над Дон Кихотом, никогда не смейся! От века именно донкихоты были зачинателями всех великих дел в мире. Может, то, что мы поднялись сюда, к старой крепости, ты тоже считаешь за донкихотство?

— Что ж, так оно и есть. Это место непригодно для виноградной лозы.

— Почему? Ведь лоза именно такие места и любит!

— На этих кручах и каменистых склонах трудно устроить террасы.

— Трудностей я никогда не боялся. Как только покончим с болотом, приведу моих ребят сюда.

Русудан усмехнулась:

— Ну, уж на этот раз их не обманешь. Стадион в этих скалах?

— А их и не придется обманывать. За осень и зиму мы все тут расчистим.

— Я не шучу, Шавлего. Земли левого берега Алазани сильно отличаются от правобережных. Здесь преобладают осадочные, безызвестковые почвы. А на возвышенностях, таких, как эта, почвенный слой неглубок и щебнист. Может быть, посадить лозы и удастся, но главное ведь обработка, уход. Вон посмотри вокруг — тропки, протоптанные скотиной, усеяны щебнем и камешками. И из всех трав растет только осенчук.

Шавлего приподнялся, сел, свесил ноги с башни и посмотрел на русло речки, на водопад, свергающийся с обрыва, на склоны крепостного холма. Некоторое время он напряженно думал, всматриваясь в окрестности.

— Разве обязательно сажать именно виноград? А если плодовые деревья? Это и легче, и уход требуется не такой тщательный. Знаешь, какие деревья вырастают в расщелинах скал? Я видел в горах. Древесным корням немного нужно — достаточно узкой трещины в скале. Вот посмотри, на чем тут выросла дзелква. Ни следа земли — одна известковая кладка. На этих кручах прежде был, оказывается, густой лес. Мой дед еще застал неподалеку от крепости несколько старых дубов.

Русудан покачала головой:

— Дуб и дзелква, может быть, и сумеют тут укорениться, но яблоня, груша, персик — культурные растения. Захиреют они без воды.

— Без воды? Да у нас того и в мыслях не было. Можно на Берхеве, против крепости, поставить водокачку. Тогда вся гора Верховье, Подлески, Чахриала станут орошаемыми. И вы уже не сможете ссылаться на малоземелье.

— На малоземелье — нет, но на тощие земли неизбежно.

— Эх ты, агроном! Как будто не знаешь лекарства для тощей земли!

— Ну что ты говоришь, Шавлего! Село никак не может клуб выстроить, а ты хочешь поставить тут водокачку.

— Все зависит от степени желания… Постой, постой, Русудан… Что сталось с теми отрезками земли, которые после ревизии оказались превышающими норму и были отобраны у владельцев? Как вы их используете? Насколько мне известно, на них ничего не произрастает, кроме бурьяна и крапивы. А ну-ка, сложи их вместе, сколько получится! Что молчишь? Отобрать у крестьянина земельный участок и оставить его неиспользованным — это, по-моему, равносильно убийству.

— Ты так глядишь на меня, словно это я во всем виновата. Собрать эти клочки и полоски, соединить их никак нельзя, в том-то и беда. Прежние владельцы не имеют права их обрабатывать, а колхоз не может — из-за того, что они раскиданы между приусадебными участками… Иногда подбрасываем здесь или там узкий лоскут земли Ефрему или еще кому-нибудь как милостыню. Над этим действительно стоит призадуматься.

— Не призадумываться надо, а действовать. Мы оба-и ты и я — члены правления. Пойдем сегодня же к дяде Нико.

— Ты забыл, что сегодня воскресенье.

— Он и по воскресеньям вечерами сидит в конторе. А нет, так пойдем к нему домой.

— Я хотела бы и Реваза прихватить… А Реваз домой к нему не пойдет.

— Да, не пойдет — ты права. И думаю, не одна только гордость тому причиной.

— Ты имеешь в виду Тамару? Хорошая девушка, но есть у нее один недостаток: всякого, кто смеет возражать ее отцу, она считает своим врагом. Вот и на меня она косо смотрит именно по этой причине.

— Ого! Это уже важнее, мимо этого пройти нельзя.

— Реваз — парень боевой. Нынешнюю свою позицию — этакое безразличие ко всему — он не долго сохранит.

— Да на что мне сдался Реваз? Я уже махнул рукой на Реваза. Вчера весь день провел у него, уламывал, уговаривал, да только все это как горох об стенку. Какой-то он замкнутый стал, угрюмый. И к тому же инертный, бездеятельный. Чего-то там ковыряется у себя дома…

— Очень на него подействовала эта история. Я даже не думала, что так его подкосит. Он ведь гордый, самолюбивый — вот и не смог снести это гнусное обвинение.

— «Надо выстоять в беде», как говорит Руставели. Я человек действия. Ну-ка вставай, и осмотрим вместе все эти крутосклоны. Мыслимо ли, чтобы здесь нельзя было устроить-террасы и посадить фруктовые деревья! Завтра же подкачусь к дядюшке Фоме, посоветуюсь с ним. Надо подобрать засухоустойчивые породы. И привить их на диких подвоях — на лесных грушах и яблонях. Ну, поднимайся.

— Дай мне руку, помоги встать.

Шавлего наклонился, поцеловал кончик ее точеного носа и подхватил девушку на руки.

— Шляпа! Шляпа! — закричала Русудан, когда Шавлего, прижав ее к груди, стал спускаться с верхушки башни. — Ты собираешься купить мне еще одну?

Шавлего вернулся, подобрал шляпу и легко перепрыгнул с одной полуразрушенной стены на другую.

Девушка негромко вскрикнула, обвила его шею руками и спрятала лицо у него на груди.

— Осторожней, Шавлего, не вырони меня!

Шавлего остановился, улыбнулся.

— Мы, Бучукури, не так-то легко выпускаем то, что попало к нам в лапы.

Девушка подняла голову, увидела приоткрытые в усмешке крепкие, белые, острые зубы. Впервые видела она такую улыбку на лице своего любимого. Она невольно закрыла глаза, еще крепче прижалась к груди Шавлего, и почему-то в голове мелькнуло: «Волк!»

 

Глава вторая

 

1

Секретарь райкома с шумом придвинул стул и сел к столу.

— Скоро вы дадите мне разговеться? — Он посмотрел на жену, сидевшую с книгой в руках в глубоком кресле, и сдвинул брови.

Жена даже не подняла глаз от страницы — лишь, послюнив палец, перевернула лист и продолжала читать. Море не намного улучшило болезненный вид Эфросины. Лицо было все такое же исхудалое, нос словно стал еще длиннее.

«Прямо покойница! И как это я умудрился в нее влюбиться?»

Он тут же вспомнил, что женился не по любви.

«Что же заставляет меня оставаться с нею? Совесть? Долг? Должностное положение? Жалость? Или все это вместе?.. Может, просто привычка? Дочь? Как это я забыл о дочери! До чего она похожа на свою мать! Конечно, с поправкой на молодость. Каждое существо порождает свое подобие. И это нас даже не удивляет. Почему чаще всего рождается подобное, а не иное, не противоположное. Впрочем, бывают и исключения…»

— Лаура, дочка, иди сюда, пообедаем. А то они нас, кажется, собираются голодом уморить.

Дочь, налегши грудью на подоконник, подперев кулаками щеки, смотрела в окно, выходившее на ярко освещенный балкон. Торчащие уши ее казались непомерно большими. Она чуть повернула хмурое лицо к отцу и снова уставилась в окно.

— Клава! Клава!

Домработница, дремавшая в углу, очнулась, посмотрела в сторону обеденного стола тусклым, ничего не выражающим взглядом.

— Принеси чего-нибудь поесть.

Женщина протяжно зевнула и опять затихла в своем углу.

— Дашь ты мне поесть или нет?

Домработница нехотя встала и пошла на кухню.

— Ты что, в ресторане подавальщицей работала до того, как к нам поступить? — спросил Луарсаб, когда Клава поставила перед ним тарелку.

Та смотрела на него с непонимающим видом.

— Сейчас же унеси эту похлебку, выплесни вон, да смотри, чтобы я не услышал, как ты сливаешь ее назад в кастрюлю!

Женщина молча исполнила приказание и вскоре появилась вновь; она равнодушно вытирала о передник большой палец, вымокший в супе.

— А теперь принеси второе.

Секретарь райкома пообедал в молчании; он даже не пригубил вина и встал из-за стола, ни разу ни на кого не взглянув.

— Когда вернется этот ваш молодчик, пусть сразу зайдет ко мне, в любое время, хоть на рассвете.

Долго ходил Луарсаб по своей комнате, мрачный, охваченный волнением. Лицо его с вялыми чертами было угрюмо и насуплено. Вдруг он остановился, пораженный внезапной мыслью: «Когда все это началось? Да и что это такое вообще — неужели заговор? И внутри, и снаружи? Но какая связь существует между внутренними и внешними силами? Никакой! А может быть, есть связь? Кто знает, где таскается, с кем водит дружбу этот щенок! Но неужели он настолько неразумен, что рубит сук, на котором сидит? В доме он уже занял мое место — кажется, и вне дома собирается сделать то же самое… От сотворения мира женщина была источником всевозможных мерзостей. Отхлестать надо по щекам Эфросину! Но разве я сам не поступал так же, как поступает мой зять? Разве не сделал того, что он собирается сделать? Быть может, это возмездие? Неужели существует какой-то высший промысел? Но ведь я коммунист, я ни во что подобное не верю и не могу верить! Жена принесла мне все, чего мне недоставало. Теперь, когда я получил желаемое, она стала не нужна. Я сам могу распоряжаться своей судьбой… Все это приложимо и к моему зятю… И я дал бы ему свое благословение, если бы замечал в нем хоть проблеск стремления подняться вверх по шатким ступеням жизни — стремления, переполнявшего меня в его возрасте… Неужели я в самом деле никогда не любил Эфросину?»

Он вспомнил, какая это была радость, когда у него родилась дочь. Эфросина была тогда еще молода и не так уж нехороша собой — как чудесно лучился ее взгляд, теперь такой тусклый и безжизненный! Лишь в эту пору испытывал Луарсаб какое-то теплое, бережное чувство, нечто похожее на нежность, к матери своего ребенка. Так это и была любовь? Неужели он никогда никого не любил?

Луарсаб подошел к окну. Долго вглядывался он в темноту, но никого и ничего в ней не обнаружил.

«Да и вообще — что такое любовь? Духовная общность? Родственная спайка? Чушь! Ребенок, радость отцовства — вот единственное, что привязывало меня к дому. А теперь и этим я сыт по горло. Вздор! Уж не состарился ли я? Ну, чалиспирский председатель намного старше меня! Как это говорит дядя Нико? «Горя мало гурджй — в путь, взваливши хурджин». Теймураза я обуздаю, Серго приведу снова к нейтралитету. Завотделами и одного и другого перетяну на свою сторону. А нет, так заставлю собрать пожитки. Нового председателя райисполкома… Подождем, посмотрим. Пока он занят приемкой дел. А там будет видно, какую он займет позицию».

И секретарь райкома мысленно перебрал всех работников района.

«Второй секретарь что-то очень оживился, завотделами стали проявлять строптивость. Медико и Ростом какими были, такими и остались. В милиции все уладилось, но там все же тайно ропщут из-за Джашиашвили. Директор института выгнал Вардена, явившегося с ревизией: дескать, ты-то откуда взялся, кто ты такой! И всюду, во всем — Теймураз. Неужели мне не вытащить этой соринки из глаза? И чем он завоевывает людей? Неужели только тем, что всюду сует свой нос? Или тем, что не боится простуды и, раздевшись до пояса, прыгает в ров, чтобы вместе со всеми по колено в грязи копать землю?.. А этот смутьян и головорез? Почему мне с первого же раза был так неприятен один его вид? Кто он такой, что за человек? Поди разбери! Сегодня приходит с масличной ветвью, а завтра, того и гляди, поднимет адский переполох. Странно, мое спокойствие явно зависит от таких вещей. Сердце у меня способно чувствовать, а мозг словно оледенел. Но этот… Ничего не признает — ни бога, ни закона. Что же он все-таки собой представляет — этакое государство в государстве? Ни умным, ни дураком его не назовешь. Изругал меня в моем собственном кабинете, налетел верхом, чуть не задавил милицейских, избил колхозников на Алазани, испортил людям последний день алавердского праздника… Ох, почему Теймураз не появился там на полчаса позже! Впрочем, попало этому молодцу все же здорово — до сих пор ходит с перевязанным лбом. Надо мне его посадить за решетку, а то очень уж обнаглел. Как яростно он защищал того бригадира! Ведь правильно же я сделал, что отнял у вора бригаду и выкинул его из правления колхоза. И то слишком мягко с ним обошелся. Надо было из партии исключить, чтобы всем другим ворам был наглядный урок. И выпускать из-под ареста не следовало».

Луарсаб отошел от окна, прилег на тахту, подложив под голову обе руки и две маленькие диванные подушки. Сначала одним носком, потом другим он скинул с себя полуботинки.

Долго лежал он так в тишине, не двигаясь.

Вдруг глаза у него расширились, лицо застыло, словно окаменев. Он весь напрягся и, оторвавшись от подушек, с маху приподнялся, сел на тахте.

«Как… Как это я до сих пор не сообразил? Ослеп я, что ли? Это же ясно — тут-то собака и зарыта! Не иначе как Теймураз на меня этого молодца напустил. Ах, змея подколодная!»

Он попытался сунуть на ощупь ноги в ботинки, но не сумел и, лягнув, отбросил ботинок в сторону. Потом нашарил в темноте шлепанцы.

Долго расхаживал он взад и вперед вдоль стола.

Послышался звонок у калитки.

Снова наступила тишина.

Звонок повторился.

В галерее, послышались шаркающие шаги.

Калитка скрипнула и с шумом захлопнулась.

Кто-то прошел по двору, стал подниматься по лестнице.

Секретарь райкома поглядел в окно, фыркнул.

«Пожаловал зятек дорогой…»

На балкон выбежала Лаура, прижалась к мужу.

— Почему так поздно?

Тот поддел жену пальцами под подбородок и пропел сиплым голосом:

— «Живой и мертвый, здесь и там, с тобой одной, с тобой одной…»

Женщина закрыла ему рот рукой:

— Тише. Папа сердится. Сказал, чтобы ты зашел к нему, даже если поздно вернешься. Но ты не ходи. За обедом он тебя и ждать не стал, к первому не притронулся, съел второе и ушел в свою комнату. Не ходи, не надо. Пойдем лучше к маме.

— Пугаешь? А вот пойду — не растерзает же меня! Все-таки он человек, не водородная бомба.

— Очень прошу, говори потише, как бы он не проснулся.

— Ну и пусть! Проснется! Подумаешь — беда! Ах, бедняга, устал — целый день землю на винограднике лопатой ворочал! Да он на человека не похож, весь разбух — прилип к креслу у себя в кабинете…

Жена насилу затащила его в комнату к матери.

«Пьян вдребезги. Как всегда», — подумал Луарсаб.

Из соседней комнаты доносился до него шепот Эфросины — она старалась говорить строгим тоном.

— Мамочка, милая… Ты же моя славная, хорошая мамочка, — сюсюкал зять.

От слуха Луарсаба не ускользнуло, как понемногу смягчился голос его супруги.

— Я пойду к нему, — заявил вдруг зять.

Голос Эфросины зазвучал просительно.

— Нет, пойду. Не объявил же он мне террора! Человек важный, секретарь. Еще обидится, если не исполню приказа.

Дверь приоткрылась, в комнату упала полоса света. Зять пошарил рукой, нащупал на стене выключатель. Вспыхнули лампы. От изумления брови пьяного поползли кверху, нижняя губа выпятилась.

— Как, вы еще не спите, папуля?

— Не сплю. Закрой дверь и подойди сюда.

Луарсаб опустился на тахту и показал зятю на стоявшее рядом кресло.

— Садись.

— Сперва дайте я вас поцелую.

— Сказано тебе — садись!

— Хорошо, сяду. Зачем горячиться, папуля?

— Садись и говори, где ты таскаешься всю ночь?

— Почему всю ночь — еще и двух нет.

— Не имеет значения. Отвечай, где ты таскаешься каждую ночь?

— Что за слово — «таскаешься»? Человек вы образованный…

— Отвечай на мой вопрос. До моей образованности тебе нет дела.

— Отвечу, как же не ответить. Но, папуля, почему вы так сердитесь?

— Я тебе не папуля. Говори, где ты шляешься каждую ночь чуть ли не до утра?

— Ну уж и до утра!.. Ребята затащили в новый ресторан… На горе Надиквари… Для почину.

— Кто платил но счету?

— Тот, кто пригласил.

— Говори правду! Кто платил?

— Так меня же пригласили: — не мне же было платить!

— Кто платил?

— Да у меня и денег нет! Откуда им взяться? Я еще не работаю. Мамочка не работает, жена не работает, ваша зарплата вся тратится на дом, на семью… Мамочка еле выкраивает мне карманные деньги. Ну, папуля, сами подумайте…

— Я тебе никакой не папуля! Кто платил?

— Ну, что вы так настойчиво… Да никто и не платил. Хозяин сказал: «Из уважения к твоему тестю…»

— Я тебе покажу тестя!.. Не размахивай руками у меня перед носом, сиди прямо, не вихляйся!

— Что же, разве я сижу не так, как следует? Что вы на меня кричите, точно я солдат…

— Любой солдат в десять раз лучше тебя. У солдата есть, кроме погон, хоть умение держать себя.

— Не собираетесь ли меня сменить, папуля?

— Чего бы я не дал, если бы подвернулась такая возможность! Садись и слушай меня.

— Я лучше постою — по-солдатски.

— Садись, говорю!!

— Раз я солдат, так буду стоять.

— Вот что я тебе скажу. Слушай и заруби себе на носу. Чтобы с этого дня ноги твоей не было ни в одном ресторане, ни в одной столовой в Телави… И не только в Телави, а и во всем моем районе. Если проголодаешься — в доме у меня всегда найдется чем набить твое брюхо… Немедленно устраивайся на работу — любую, хоть мусорщиком.

— Огромное спасибо за такой почет.

— Не прерывай меня! Если не хочешь служить — поступай в институт, хоть на заочное отделение. Можно в этом же году, вот сейчас. Еще не поздно.

— И за это спасибо. Всякому порядочному человеку вполне достаточно одного факультета. Второй-то зачем?

— Ты эти свои россказни оставь для других. Меня на мякине не проведешь, я стреляный воробей.

— Обязательно нужен диплом?

— Не диплом, а образование.

— Образование у меня великолепное.

— Для афериста — да. Так слушай! И мотай на ус. Чтобы больше никогда, ниоткуда, ни из какого колхоза не дошло до меня, что ты явился и, пользуясь моим именем, увез кур, поросят или любую другую живность. Запомнил?

— Запомнил. Дальше.

— Если еще хоть раз узнаю о чем-либо подобном, ни перед чем не остановлюсь, заставлю твою жену и твою тещу таскать тебе передачи в тюрьму.

— Ах, какой у меня добрый папочка! Только не забывайте — земля круглая и вертится. И в тюрьму всякий может попасть. И на здоровье не так уж полагайтесь — тюрьма есть тюрьма. И без передач еще никто там не обходился.

Тут грянул гром:

— Как ты смеешь, собачье отродье!

Двери распахнулись, в комнату ворвалась Лаура.

— Папа, папочка… Джото, что ты делаешь!

Лаура прижималась то к отцу, то к мужу, висла на них.

— Папа, папа, успокойся! Джото, уходи! Ну зачем ты так, папа, что случилось особенного?

— В чем дело, Луарсаб, мир, что ли, перевернулся? Светопреставление, да и только.

Эфросина с трудом дотащила свой объемистый круп от кресла в спальне до двери кабинета.

Луарсаб опустился на тахту и стал изо всех сил растирать себе лоб.

— Убирайся отсюда немедленно! Уходи и запомни хорошенько, что я тебе сказал. И чтобы ты не смел больше раскатывать в моей машине. И… и разделайся с этой твоей потаскухой, не то…

— Сначала ты разделайся с твоей потаскухой, а потом уж и я брошу свою… — Зять повернулся на каблуках и вышел из комнаты, напевая себе под нос: «Я такое зна-аю, не во-обра-зить…»

 

2

Купрача, нагнувшись, стал спускаться по лестнице. И сразу бросился ему в нос сладковатый дух свежеоструганных досок, смешанный с едким запахом извести. Стены подвала сверкали белизной. Пол был весь еще в брызгах и потеках краски.

Прилавок, высотой по пояс человеку, занимал четверть длины подвала. Он был устроен против самых дверей. Вдоль прилавка тянулись полки. За полками был оставлен свободный угол — для винных бочек.

Вахтанг стоял спиной к дверям за прилавком и что-то устраивал на стене.

Купрача внимательно осмотрел все вокруг себя, потом подошел к прилавку и сел на единственный стоявший в подвале стул.

— А это тебе на кой черт понадобилось?

Вахтанг обернулся, и стали видны результаты его трудов.

— Чем плохо? Так ведь красивей.

Купрача усмехнулся.

— А кто это такие?

— Почем я знаю! Кое-что я вырезал из журналов, остальное мне подарили. Только вот кнопками не прикрепишь никак.

— Это потому, что штукатурка осыпается. Ты гвоздями прибей.

Вахтанг сел на прилавок.

Теперь уже стена за прилавком стала видна целиком. На ней были как попало размещены цветные фотографии кинозвезд и цирковых артистов. На одной из фотографий красотка с обнаженными до самых бедер стройными ногами натягивала тонкие чулки.

— Кому нужны эти тощие ляжки, чудак! Женщина должна быть вон какой, — Купрача показал на репродукцию с картины Рубенса, где было изображено похищение жены Геракла кентавром.

— Нравится?

— Еще бы! Вот это женщина!

— Знаешь бородатого сапожника на краю базара?

— Знаю. А что?

— Он все стены в своем закутке увешал сверху донизу такими картинками. Негде клопа раздавить — местечка свободного не найдешь. Только картинки, по правде сказать, лучше этих. Где он их достает, любопытно знать? А клиентов у него хоть отбавляй. Только чтобы поглядеть на эти картинки, стоит к нему зайти.

— Тогда знаешь, что я тебе посоветую? Держи у себя здесь двух-трех шлюх, а над дверью снаружи повесь красный фонарь. — Купрача неодобрительно покачал головой. — Так-то ты начинаешь? Нет, этакие штучки делу пользы не принесут. Где бочки?

— Завтра привезу. Мне их обещали в Напареули.

— Надо было уже привезти. А полки! Разве это полки? Их куда больше нужно.

— На кой черт мне полки? И этих слишком много.

— Раз Нико сказал, значит, нужно. Не будь простофилей. Полки завесишь тонкой тканью и будешь держать на них разный неразрешенный товар, нужный твоему потребителю.

Вахтангу мысль пришлась по душе.

— Устрою полки у той стены.

— У той стены нельзя. Глухой угол. Снаружи не видно.

— Не будет видно — тем лучше!

— Нельзя, говорю! Там будет на крюках мясо висеть. Мясом тоже ты торговать не имеешь права. Внизу поставишь бочки, а над ними можно пяток бараньих туш и говяжьих ляжек повесить. Мясо к вину необходимо. И потребителю легче вино и мясо вместе покупать.

— Значит, еще одно дело на себя взвалить?

— Вахта-анг! Пораскинь мозгами! Ничего тебе взваливать на себя не придется. Мясом снабжать тебя буду я. За полцены буду доставать.

— Эх, был бы у меня транспорт, не отказался…

— И не надо отказываться. Транспорт! Транспорт! И это устрою, не бойся!

— Да нет, с транспортом мне не везет. Вон, смотри, — купил у Нико машину, да прежде чем успел на свое имя перевести, ее, как кузнечика, надвое разорвали! А крестный мой тоже хорош гусь! И сам в убытке, и мне вред причинил. Я этого Реваза, или как его там, подстерегу разок, и уж он у меня тогда взвоет. Я едва приехать успел, как он стал на меня кидаться. А теперь видишь, что со мной сделал?

— Ты его лучше оставь в покое, Вахтанг. Таких людей, как Реваз, следует опасаться. Напоровшись на такого пса, надо одной рукой за дубинку хвататься, а в другой держать припасенную кость. Сейчас он разъярен, как загнанный зверь. Постарайся не попадаться ему на пути.

— Тебя, как вижу, очень уж напугали все эти молодчики. Говорят, на своей машине возишь угощение на Алазани.

— Когда умный человек прикидывается дурачком, тот, у кого котелок варит, не должен считать его за глупца.

— В Алаверди ты даже заступился за того, главного драчуна.

— Был бы ты там, тоже дрался бы плечом к плечу с ним. Такого, как тогда, хоть сто лет проживи, больше не увидишь. Пусть моя затрата пойдет ему впрок.

— Видать, умаслил тебя?

— Пусть всем таким, как он, мое добро впрок пойдет. Как с домом?

— Половина цены уже уплачена. А остальное… Я рассчитывал на кукурузу.

— Успеешь и за кукурузу получить. Сегодня вышли в поле убирать ее.

— Знаю. Я поручил караульщику держать ухо востро, как бы ребята не надули его в весе. Я и сюда всего на минутку заглянул, сразу же побегу дальше. Хорошо, что ты приехал. Машина с тобой?

— Нет, послал выставить ее на Лейпцигскую ярмарку!

— Значит, мои дела совсем хороши. Одна остается загвоздка — начальник милиции, наверно; меня здесь навестит.

— Об этом дядя Нико. уже позаботился. Конечно, навестит, только тебе нечего бояться. Все будет в порядке.

— Нет, в самом деле?

— Клянусь своей жизнью и твоей удачей.

— О-о-о… Тогда магарыч за мной! Идем, сейчас же поставлю.

— Постой, не торопись. Сначала скажи, нашел кого-нибудь для работы в лавке?

— Вот с этим не так-то просто. Трудно найти надежного человека.

— Что скажешь, если я и это улажу?

— Еще один магарыч беру на себя.

— А если, пока ты себе машину достанешь, я и ее тебе устрою, для разъездов?

— Тогда никаких магарычей не хватит — я на тебя молиться стану.

— Ладно, согласен. Так вот, слушай: моему парню хватит гулять. Пора ему за дело браться. С этими лоботрясами, своими дружками, он недалеко уйдет. Они, пока еще молоды, как-нибудь проживут, а вот под старость лихо им всем придется. Надо с молодых лет о старости думать, сладкий кусок себе запасти. Хочу моего Серго к тебе определить.

Вахтанг задумался. Потом замотал головой:

— Не годится, Симон.

— Чем он тебе не нравится? Боишься, продаст?

— Ну что ты, твой сын — и продаст? Не в том дело. А вот по миру может пустить. Будет работать без души, без внимания.

— Об этом не тревожься. Я с ним уже говорил. Он и сам теперь все понимает и хочет за ум взяться. Да и тот парень ему хо-орошую лекцию прочитал.

— Какой парень?

— Твой друг или твой враг.

Вахтанг насупился, но ничего не сказал.

— Значит, у тебя уже есть верный человек, на которого можно положиться, и есть машина. «Москвич» моего Серго будет всецело в твоем распоряжении.

Вахтангу это пришлось очень по душе.

— Хочешь, еще порадую?

Вахтанг насторожился.

— Да уж я и так прямо на седьмом небе по твоей милости.

— Раз в винной точке у тебя будет Серго, ты можешь не бросать работу в сушилке до тех пор, пока не надоест. Время от времени и я буду к тебе заглядывать, подсоблять. А потом, когда в сушилке уже нечего будет погрызть, совсем сюда переберешься.

— Ну, ты просто Соломон премудрый!

— Как у тебя дела с вином? Не узнавал, не приценивался? На базаре уже появилось молодое.

— Хочу для почину окрестить наше новое дело вином моего крестного.

— Рассчитываешь на него?

— Рассчитываю. С тех пор как тот кляузник обнаружил у крестного лишнюю землю, дядя Нико не стал мешкать, поспешил собрать виноград и на законном и на лишнем отрезке. Сейчас, наверно, у него уже доброе, отстоявшееся вино.

— Вот как? Так ты ничего еще не знаешь? — Купрача встал, прошелся вдоль полок и остановился у пустой стены.

Вахтанг шел следом за ним с обеспокоенным видом.

Купрача посмотрел на него так, словно и не заметил тревоги на лице приятеля.

— Вот тебе еще один совет: достань жаровню, мангал да поставь у стенки стол и пару стульев. Потом можно все это и занавеской загородить. Может случиться, явится к тебе какой-нибудь непрошеный гость или ревизия вдруг нагрянет. Корреспонденты еще иногда шныряют. Кто знает… Все может быть. Я пришлю с Серго несколько шампуров.

— Постой, ты чего-то не договорил. О чем это я еще не знаю?

— Да так… ничего особенного, Зайдешь сегодня к дяде Нико, он сам тебе расскажет.

— Нет, скажи сейчас.

— Не хочу портить тебе хорошее настроение.

— Черт бы тебя побрал, Купрача! Говори, в чем дело?

Купрача повернулся и стал подниматься по лестнице. Дойдя до середины, остановился.

— К твоему крестному забрались вчера в марани и вынесли все вино, какое у него было, — ни в одном квеври ни капли не осталось.

 

3

— Что ты залег, как медведь в берлоге?

— Что делать, если податься некуда, а со всех сторон лают собаки!

— Когда начнешь лапу сосать?

— Если имеешь в виду мою собственную — так, пожалуй, скоро. А чужую — никогда в жизни. Ни сосать, ни лизать. Об этом и не помышляй.

Шавлего рассмеялся:

— Хозяйственный ты, видать, человек. Любишь лозу, виноградник.

— А помнишь, у Ильи Чавчавадзе есть такое место: «только помяни при кахетинце именье, усадьбу — он тотчас потащит тебя поглядеть на свой унавоженный виноградник».

— Может, оттуда и старинное наше песнопение: «Ты виноградник истинный»? А в смысле унавоживания, у тебя не поймешь, что — есть какое-то новшество?

— Тут овечий помет, — Реваз стоял, опершись на мотыгу. — Это лучше навоза. Надо рассыпать вокруг куста, у основания, и мотыгой перемешать с почвой.

— Где ты его достал? Говорят, овечий помет привозят из Ширакской степи. Когда ты успел туда съездить?

— Я там не бывал. Если интересуешься ширакским овечьим пометом, расспроси братьев, племянников и прочую родню Нико. А я пока еще с ума не сошел.

— Как его доставляют оттуда? На чем?

— Уж конечно не в карманах. На колхозной машине.

— А ты где раздобыл?

— На Берхеве.

— Что? Я вижу, тебя еще и острить твоя фрау научила!

— Нет, этому я здесь научился, в Чалиспири.

— Следует приветствовать. А еще чему тебя тут научили?

— Научили многому… Но я не шучу. Помет я принес с Берхевы. Целую неделю таскал в большой корзине, на спине. С утра до вечера.

— Как это так — с Берхевы? Откуда там…

— Когда нашу колхозную отару пригнали с горных пастбищ, то ее, до того как переправить в Шираки, держали вон там, под той скалой, в русле Берхевы. И дядюшка Фома дал мне совет: это же, говорит, превосходное удобрение, не спускай его в реку, виноградник твой по соседству — собери и, сколько сможешь, унеси к себе.

— И ты собирал там, в этом каменистом русле?

— Там и собирал.

— Среди этих булыжников?

— Да, среди булыжников.

Шавлего больше ничего не спросил — посмотрел вдоль рядов виноградных лоз и похвалил мощные побеги.

— Побеги и вправду хороши. На будущий год окончательно войдут в силу.

— Да они уже и сейчас развиты на диво. Есть у тебя еще мотыга? Я подсоблю.

— Спасибо, я и один управлюсь.

— Я серьезно говорю. Хочу проверить, какой ты удалец, когда орудуешь мотыгой.

— Нет у меня второй мотыги.

— Попроси у соседей.

Реваз угрюмо усмехнулся:

— Один у меня сосед поблизости, а он даже веревки мне не одолжит, если захочу повеситься.

— Разве можно быть в ссоре с соседом?

— А я и не ссорился. Это Габруа — двоюродный дядя нашего уважаемого Нико.

— Ладно, я сам пойду к нему за мотыгой.

Земля была очищена от травы, гладка, как ладонь, и мотыга легко врезалась в нее. Быстро, ладно продвигались вдоль рядов лоз оба работника, оставляя за собой черную рыхлую полосу перевернутой земли.

— Почему ты босиком? Уже прохладно.

— Ничего, я привык… Там, на болоте. Скажи мне вот что: до каких пор ты будешь стоять этак в сторонке, оставаясь безучастным зрителем? Неужели одна-единственная неприятность так тебя сломила и обезволила?

— Столкнулся я со злобой людской и потерял веру.

— Не клевещи! Когда половина Чалиспири явилась в райком и кричала там о твоей невиновности — это что, не люди были?

— Да это ведь ты, твоя заслуга. Без тебя ни одна живая душа не побеспокоилась бы…

— Не я, так нашелся бы кто-нибудь другой. Свет не без справедливых людей, — быть не может, чтобы они вовсе перевелись. Ну и что же: по-твоему, диверсии — это достойная месть?

Реваз остановился, усмехнулся с горечью.

— Вопрос меня не удивляет. Но почему ты-то не изумляешься, что я в ответ не тресну тебя мотыгой? Может, ты полагаешь, что вино в марани у Нико тоже я вычерпал?

— Нет, насчет вина у меня ничего такого и в мыслях не было. Тут обыкновенное воровство, мелкая пакость. А вот подложить динамит под машину — в этом что-то есть… это не из корысти. Ни мне, ни тебе. Добытое нечестным путем пусть пропадает. Хотя то же самое можно и о вине сказать…

Реваз ничего не ответил. Молча продвигался он вдоль своего ряда и бережно, осторожно подмешивал удобрение к почве у основания виноградных кустов.

— Сырой помет не сожжет корней?

— Он не сырой. Целую неделю лежал в винограднике, рассыпанный на солнечном припеке.

— Там, на Алазани, возле старых, разрушенных хлевов, — целые горы навоза. Почему оттуда не берешь?

— Упаси меня бог пальцем притронуться к колхозному имуществу.

— А почему сам колхоз этого навоза не использует?

— Как будто ты не знаешь председателя? Он как собака на сене — ни себе, ни другим. Уши прожужжала ему Русудан насчет этого навоза, а я так челюсть вывихнул — столько об этом говорил. Да что пользы!

— Зачем же он зря губит добро?

— Ссылается на недостаток транспорта. А какие-то люди тем временем потихоньку растаскивают.

— Почему на партийном собрании вопрос не поставите? Ведь коммунистов у вас достаточно.

— Кто решится сказать? Разве что я или Саба Шашвиашвили, бывает, поднимем голос, а остальные только кивают — что им ни скажут, со всем соглашаются. В секретари партбюро Нико провел бухгалтера. Ну уж, эти-то двое понимают друг друга без слов. Что тут поделаешь? Помнишь, как он тогда с этой вашей газетой… Кабы не приехали из Телави на комсомольское собрание Медико и Теймураз и не почистили его с песочком, он и вторую разорвал бы в клочья у вас на глазах. Ух и порадовали вы меня газетой своей, даже полегчало на душе, когда читал ее.

— Если этого достаточно, так мы тебя еще порадуем. А почему ты сам не хочешь других порадовать?

— Прежде и я в долгу не оставался.

— А теперь?

— Теперь все иначе обстоит. Авторитет у меня потерян.

— Не говори вздора, Реваз! Опытный, усердный работник, честный человек нужен всем и всегда.

— Нет, пока Нико будет сидеть председателем, я к конторе близко не подойду. В наших селах и простые колхозники прекрасно живут. Виноградник колхозный ко мне прикреплен — буду ухаживать за ним, как могу. Весной возьму участок под кукурузу, засею. Да много-ли мне нужно? Нас ведь всего двое: я да моя мать.

До вечера они промотыжили весь участок. Кончив работу, стукнули мотыгами одной о другую.

— Такого бы работника, как ты, да почаще…

— А ты просто как волк на землю накинулся! Замучил меня!

— Что у нас на ужин, мама? — крикнул Реваз, едва войдя к себе во двор.

Женщина в черном, склонившаяся в галерее над очагом, распрямилась, затенила рукой глаза.

— Лобио, сынок, что же еще! Сейчас добавила напоследок немного воды. Вот вскипит, и буду уже заправлять.

— Лобио нам не подойдет, мама. У меня сегодня был на подмоге такой работник, что на него одного надо бы целого барана. Ну-ка, отодвинь в сторону этот горшок и поставь на треногу котелок с водой. Сейчас принесу тебе кур, ощиплешь их.

Шавлего стал отказываться:

— Хватит с нас и лобио! Будешь теперь за курами гоняться?

— Гоняться и не подумаю. — Реваз вошел в дом, возвратился с ружьем в руках и двумя выстрелами уложил двух молоденьких курочек, копавшихся в мусоре в уголке двора. — Постреляю хоть тут, на охоту никак не выберешься. — Он переломил ружье, выбросил из стволов стреляные гильзы.

— Ого, вон какая у тебя штука в доме! — Шавлего взял у Реваза ружье и стал рассматривать с жадным любопытством.

Ружье было трехствольное. Два нижних ствола — шестнадцатого калибра, верхний — для винтовочных патронов.

— Где добыл?

— Ладно, уж похвастаюсь перед тобой. Там на нем написано, гляди.

Шавлего посмотрел повнимательней и нашел на стволе, рядом с изображением антилопы, пасущейся на опушке джунглей, надпись на русском языке.

— Кто такой генерал Константинов?

— Так звали командира нашей дивизии.

— Вот это ружье! Для наших гор о лучшем мечтать нельзя.

— Охотника Како знаешь?

— Знаю.

— Только скажи ему: поди убей из этого ружья человека, и оно твое — побежит так, что и собаку свою неразлучную забудет прихватить.

— Как-нибудь выберу время, пойдем на медведя.

— Когда угодно.

Реваз унес трехстволку в дом, взялся за топор и изрубил на дрова валявшийся у очага старый кол.

— Дал бы воде вскипеть, сынок, а то цыплят толком не ощиплю, пух не сойдет.

— С людей шкуру вчистую снимают, матушка, а ты цыплят не сумеешь ощипать?

Шавлего окинул взглядом кучу камней и сел на большой валун.

— Сколько ты камня да песка заготовил! Когда же строиться будешь?

— Нынешней осенью. — Реваз подошел, сел с ним рядом. — До сих пор все боялся, что с колхозом да с бригадой строить будет недосуг. Но теперь я свободен как птица.

— Ты нам черепицу дал для Сабеды — теперь тебе самому не хватит.

— А может, и хватит.

— Если нет, дадим из заготовленных для клуба. Теперь все больше жестью кроют.

— Не нужно, ничего мне от них не нужно! Сами найдут куда лишнее девать. А я, в случае надобности, как-нибудь уж достану.

— Когда соберешься строить, сообщи нам, поможем.

— Заранее приношу глубокую благодарность.

— А это что там, под навесом? И зачем ты эту канаву прорыл

— Куб для водки устраиваю.

— Что? Водку гнать у себя собираешься? Частное хозяйство, что ли, заводишь?

— Не для общего пользования, не для продажи. Только для себя, для дома.

— Зачем тебе столько мучиться? Есть ведь у колхоза аппарат? Отнеси им чачу, перегонят. Плату жалеешь?

— Ничего я не жалею, только с этим человеком дела иметь не хочу. До сих пор мне всегда в колхозе водку и гнали. А теперь он распорядился, чтобы меня и близко не подпускали к аппарату.

— А ты ступай в другие колхозы — в Пшавели, в Саниоре, в Артану или в Напареули.

— Плохо ты знаешь дядю Нико… У него со всеми председателями это дело согласовано. Кто из-за меня пойдет ему наперекор?

— Значит, вот уже до чего дошло?

— Да. И даже еще дальше… Послушай, если поставишь магарыч, я и тебе перегоню.

— И платы не возьмешь?

— На это не рассчитывай! И дрова твои, и все делать будешь сам. Я предоставляю только место и куб.

— Я еще никогда винокурением не занимался.

— Да я помогу тебе — научу, как все надо делать.

— Вот это уже лучше. Но почему ты так спешишь с перегонкой?

— Если буду строиться, поднести каменщикам поутру, перед работой, по стаканчику — самое подходящее дело.

Шавлего уселся поудобнее, поджал под себя одну ногу и посмотрел в сторону Ахметы. Из-за горы Борбало снопом вырывались лучи закатившегося солнца. Вершина Спероза и клочья молочно-белых облаков над ней теперь окрасились в оранжевый цвет. Зубчатым изломом пролег в отдалении темно-серый хребет. Долго всматривался Шавлего в эту величественную панораму.

— Реваз! — внезапно повернулся он к хозяину.

Тот поднял голову:

— Да, Шавлего.

— Я представляю себе бога так: сидит где-то на вершине высокой горы добрый, простодушный старец и думает, что ангелы правдиво докладывают ему обо всем происходящем на свете. А внизу суетится, хлопочет человеческий муравейник — со своими кипучими страстями и тошнотворной косностью, необузданной яростью и летаргическим равнодушием, ослепительным богатством и убийственной нищетой и беспощадной жадностью. Чтобы восславить господа, в свое время, как положено, курится фимиам. Жертва сама, добровольно приходит к жертвеннику, храмы принимают приношения. Жирные запахи приятно щекочут ноздри старца на вершине горы, он с аппетитом чмокает губами, щелкает языком. Сквозь легкое облако кадильного дыма все представляется ему в голубом свете. Он доволен плодами своих трудов.

Реваз с вниманием выслушал гостя и усмехнулся язвительно.

— О чем, собственно, твоя притча?

— Ни о чем. Помнишь, как пловец тонул в реке и стал молить бога о спасении?

— Помню.

— А какой был ему дан ответ?

— Тоже помню.

— Нет, не помнишь.

— Помню. Пошевели руками — и спасешься. Ну и что?

— Да так, ничего. Видишь мои пять пальцев?

— Ну, вижу.

— Каждый в отдельности бессилен, но сложи их вместе, сожми — какой получится кулак!

— Что ты со мной, как с бушменом, разговариваешь?

— Теперь уже и бушмены так не разговаривают. Но тебе, я замечаю, это полезно и даже необходимо. Война принесла неисчислимые бедствия, но одному твердо нас научила: если человек потерял веру — он погиб… А я хочу сказать тебе еще вот что: запомни, человек — один во Вселенной, вокруг каждого из нас только люди, другие люди. Как ты думаешь, если бы тот пловец увидел на берегу человека, у кого он попросил бы помощи?

Реваз ничего не ответил. Молча сидел он, не сводя глаз с ветки абрикосового дерева, окутанной гаснущим сумеречным сиянием, и не пошевелился, пока мать не крикнула ему из дома, что ужин готов.

 

4

Стебли кукурузы были серого, землистого цвета. Сухие листья ее, усеянные темными пятнышками, казались рябыми. Растопыренные, недвижно замершие султаны на верхушках стеблей вздымались словно руки погибающих, простертые к небу. Иссохшие от зноя за долгое засушливое лето, они сразу обламывались от самого легкого прикосновения.

Тедо еще раз взглянул с неудовольствием на участок и прошел к брошенной прошлогодней поливной канаве.

«Совершенно некачественная, — думал он. — Можно пустить в корм, только когда уж скотина до того оголодает, что и на цветущий шиповник позарится. Опоздали мы убрать кукурузу. Сена у нас в этом году мало — косцов не достали вовремя и не выкосили луга по второму разу. На одной мякине далеко не уедешь. Что проку в пустой мякине, какая в ней питательность?»

Тедо зашагал вдоль заросшей канавы, напевая неприятным, надтреснутым голосом:

Мне-то горя мало, Мое не пропало.

«Пусть Нико голову себе ломает — мои участки все поливные, и град их не тронул. Виноград у него побило. Полеводство провалилось. И с животноводством неладно, а впереди долгая зима».

Бригадир перескочил через сухую канаву и хрипло засмеялся: «В нынешнем году всенепременно сорвут с тебя эполеты, Николашка. Хватит, поцарствовал!»

С соседнего участка доносились голоса. Временами слышался звонкий женский смех. Вдали, через прогалину, в строю кукурузных стеблей виднелась гора золотистых початков.

«Вот на этом участке еще осталось обломать кукурузу бригаде Маркоза и — шабаш, кончено с уборкой урожая».

«Молодцом повел я дело в нынешнем году! Первым снял урожай и собрал больше всех. А этот злыдень Реваз здорово в яму угодил. Лео любит повторять: «Шекспир сказал…» Какой там Шекспир, подумаешь — Шекспир! Вот я сказал, и что сказал — все сбылось! Валяйте, петушки, потрепите друг другу гребешки! А курочка тем временем зоб себе набьет!»

Тедо нигде не мог найти Маркоза. Наконец у кукурузной кучи ему сказали, что бригадир поехал к ручью за водой. Решив подождать Маркоза, Тедо стал вместе с другими отламывать от стеблей кукурузные початки. Раньше, до объединения чалиспирских колхозов, все эти земли были в его ведении, и Маркоз с его бригадой подчинялись Тедо как председателю — колхоза. По старой привычке, люди и сейчас держались почтительно, никто не позволил бы себе даже шутливого тона в разговоре с ним. Тедо в глубине души радовался этому. Зато сам не скупился на шутки и старался держаться со всеми на равной ноге.

Маркоза все не было видно.

Тедо надоело ждать. Он придумал повод — нынче у него срезают кукурузные стебли, надо присмотреть — и ушел.

Бригадира он встретил на берегу ручья. У арбы треснула ветхая ось, и Маркоз возился, пытаясь укрепить ее с помощью подвязанной жерди.

Лошадь стояла смирно, опустив морду, и лишь время от времени лениво поглядывала на бригадира, хлопотавшего возле колеса.

— Другого кого-нибудь нельзя было послать за водой? — сказал Тедо, поздоровавшись.

— Не хотелось людей от работы отрывать. — Маркоз удивился, увидев соседа. — Вчера дядя Нико такую таску мне устроил, что я на рассвете поднял всех своих домашних и погнал их сюда, на участок.

Тедо сломил ивовый прут и стал его скручивать.

— Прутом прикрепить — удержит?

— Удержит, как не удержит!

Жердь проложили поверх ступицы и надежно укрепили.

Бывший председатель посмотрел на ручей.

— Этой водой будешь бочку наполнять? Какой дьявол ее так замутил?

Маркоз обернулся к нему.

— Это все тот полоумный. Ручей отвели в Алазани, а здесь только и осталось что одна эта струйка. Иной раз и она, бывает, замутится. Только что была совсем прозрачная. Посиди минутку вон там — опять очистится.

Среди густых зарослей орешника, ольхи и лапины ручей образовал заводь. Прямо посреди заводи был устроен длинный стол с двумя скамейками по обеим сторонам. От берега к скамьям была проложена широкая доска — уютное получилось местечко.

Маркоз закинул вожжи на ветку лапины и подсел к столу с противоположной стороны. Он медленным движением отер капли воды со щек. Сквозь пальцы он видел лицо собеседника, небритое, заросшее рыжей щетиной и усеянное частыми веснушками, словно засиженное мухами.

Тедо заметил устремленный на него взгляд бригадира. Он ответил таким же пристальным, вопросительным взором, и Маркоз, тряхнув головой, опустил руки.

— Тебя что-то в последнее время не видать совсем — куда запропал, ни разу даже не заглянул ко мне.

— Да и ты нельзя сказать, чтобы очень уж истоптал тропку у меня во дворе. Оно и понятно — страдная пора, урожай убирать надо.

— Много тебе осталось?

— Еще день-другой, и закончу.

— Чего тянешь? Как бы дожди не начались.

— Успеется. Еще долго будет стоять хорошая погода. Люди были все заняты своими делами, я не мог вовремя вывести их на работу. Вот с пахотой я и впрямь запоздал… И стебли кукурузные срезать еще надо, и потом жнивье расчистить. Задал мне жару дядя Нико.

— Не велика беда. Он и по моему адресу вчера крепко проехался. Наверно, оттого озверел, что третьего дня у него стельную корову ночью угнали.

— Да, да, подумай! А какая корова была! Как подоят — каждый раз три хелады молока давала.

— Никак не меньше.

— И свели ее так, что собака не подняла тревоги. Удивительное дело! На спину, что ли, себе взвалили этакую животину!

— Говорят, собака шла потом по следу до самой Берхевы.

— Значит, эта корова — самоубийца. Подумала: лучше смерть, чем жизнь у Нико. Пошла и утопилась.

— А ты как думаешь, чья это работа?

Тедо поскреб колючие щеки, скосил красные, как у кролика, глаза.

— Намекал я председателю еще сегодня, что не ждал от Реваза такой уж отчаянной наглости. Настроил его, раззадорил вовсю. Пусть перегрызут друг другу глотки. Пролетариату нечего терять, кроме своих цепей.

Маркоз вытащил сигарету. Облако табачного дыма поплыло над дощатым столом.

Тедо, морщась, помахал рукой, развеял его.

— Думаешь, Реваз один… — Маркоз выпустил дым в другую сторону.

— В субботу внук Годердзи сидел с ним вместе у него во дворе. А потом они достали ружье и принялись палить — кур подстреливали на бегу.

— Чужие куры к нему во двор забрались?

— Ведь своих-то не стал бы стрелять!

— И без Надувного тут, наверно, не обошлось!

— И без сына Тонике.

— Они ведь днюют и ночуют там, в трясине, — как же еще успевают озорничать?

— А черт их знает или бог — разве тут разберешь? Кто бы подумал, что осушить такое болото под силу людям. Да к тому же там еще полно змей, лягушек и всякой другой пакости.

— И лихорадка их не взяла!

— Ну как же! Моего Шалико она и загубила!

Разве твой парень тоже туда ходил?

— А как же! Отец с матерью у него никогда от дела не отлынивали, а он весь в них.

— Ну конечно, это и не удивительно. — Маркоз выпустил новое облако дыма в лицо собеседнику. — Но я вот чему дивлюсь: этого верзилу борца что туда, на болото, погнало? Давеча ходил я к ним, думаю, мои участки по соседству, взгляну, что у них там. Холодок осенний, сырость, а они, вижу, разделись до пояса и стучат заступами, машут лопатами — взглянешь, с ума сойдешь! Если бы мы все в Чалиспири так усердствовали, наработали бы, наверно, по миллиону на каждый двор! Но особенно изумил меня Закро. Так он ярился в этой гнилой воде, в стылой этой жиже, что и подойти было боязно: весь перепачканный, черный. Лицо, голова сплошь залеплены грязью — я и узнал-то его только по здоровенной фигуре. Никогда не видал, чтобы человек так с ума сходил. Можно подумать, он вымещает на этой болотной глине все, чего недодал драчунам, с которыми схватился на алавердском празднике.

— А моего Шалико свалила лихорадка, ему и до реки трудно доплестись, его, беднягу, шатает, ноги не держат.

Маркоз прекрасно знал, что за лихорадка у сына Тедо.

— А как с ученьем? Ты же собирался своего парня в Бакурцихский техникум послать?

Тедо нахмурился, снова отмахнулся от табачного дыма.

— А кто его пустит? Не знаешь разве, что за собака Нико! Лихорадки я бы не побоялся, лишь бы он дал свое согласие, авось чему-нибудь научился бы малец. Нет, сперва пусть два года помучается в колхозе, а потом, если не подохнет (чтоб этому Нико самому сдохнуть со всеми своими родичами, дальними и близкими!), потом, дескать, посмотрим. А два года из Чалиспири ни ногой!

Маркоз долго молчал, опершись подбородком о кулак. Красноречие бывшего председателя не задевало его за живое, как прежде. Одна была у него надежда, и ту обманул Наскида.

«Удивительно, как у этого слюнявого нашлось столько ума и смекалки! Вовремя продал дом Вахтангу — и участок пошел вместе с домом. Ничего не скажешь — придраться не к чему. Дескать, я думал, мне и в Чалиспири полагается земля. Не полагается? Забирайте, братцы! Что к ногам пристало, и то соскребу. Владейте. Но дом-то, дом я ведь сам строил! Стоимость материалов и работ надо мне возместить или нет? Не иначе как есть у него какая-то зацепка в районе, недаром он то и дело забегает к этому щеголю Вардену. Говорят, сам секретарь райкома его жалует. А впрочем, если Тедо сядет на место Нико, разве он мне свое место уступит? Ну, а я как-никак бригадир, это-то у меня есть. Э, нет, брат, пусть всякий сумасшедший сам со своей цепи срывается».

Тедо прочел во взгляде бригадира полное равнодушие. Хмыкнув что-то себе под нос, он вытер ладонью толстые губы. Тедо чувствовал, что эта главная опора, того и гляди, изменит ему. И само дело, которое он так тщательно обдумывал много дней и ночей, было на краю гибели. Сколько лет, сколько долгих лет маячило оно перед ним, как высокий барьер перед неопытным скакуном, и он все никак не мог взять этот барьер. Он все снова и снова тайно примеривался к нему, пробовал его прочность, устремлялся на препятствие, но до сих пор так и не смог ни взять барьер, ни повалить его. Но Тедо не очень-то привык отступать перед препятствиями. Он не примирится так легко с поражением. Главное, не уступать, не расслабиться, а неудачи — дело временное, они минуют, как грипп. Сейчас важнее всего не выпускать Маркоза из рук. Давно уже он нацелился на должность председателя сельсовета и надеется на помощь Тедо. А между тем Наскида, кажется, сумел укрепить расшатавшийся было под ним стул, и сомнительно, чтобы он без борьбы отдал место другому. Но это не беда — сила солому ломит, заставим отдать. Ну, а Бегура связан с Маркозом, безбородый Гогия придурковат и с давних пор околачивается у его порога. Ефрем и Хатилеция родного отца променяют на гончарную глину. Иа Джавахашвили… Нет, Иа для этого дела не подходит. Да на кой черт тут Иа, немало найдется и других. Надо только слух в народе пустить: известно ведь, без овец шерсти не настрижешь. Самым опасным для Тедо был все же Реваз. Но не зря торчит у Тедо голова на плечах: сначала он использовал Реваза против Нико, а теперь натравил Нико на Реваза, и тот уж когтит бывшего бригадира так, что перья летят. Если он и вовсе Реваза прикончит, тем лучше. Надо этому дурню Маркозу внушить, что после Наскиды в сельсовете, чего доброго, сядет Реваз. А тогда, пожалуй, и руками Маркоза можно будет жар загребать. Э, нет, есть у Тедо голова на плечах, и не пустая голова — кое-что соображает.

— Ты, Маркоз, знаешь, зачем революция произошла?

Маркоз не понял вопроса.

— Какая революция?

— Будешь теперь задавать ребячьи вопросы! Не знаешь, какая была у нас революция?

— Ну, а дальше что?

— Так почему она совершилась?

— Экзамен мне устраиваешь? Мы же не на политсеминаре!

— Нет, ты скажи, почему произошла революция.

— Да потому, что пролетарии взяли власть в свои руки.

— А почему взяли?

— Потому, что им не давали ее.

— А почему не давали?

— Как — почему не давали? — Маркоз даже растерялся.

— Вот, вот, скажи — почему не давали?

— Потому что… Да кто же добровольно власть отдает?

— Эх, сосед, человек ты молодой, надо бы тебе разбираться во всем получше. Вот ты сейчас сказал: взяли власть в свои руки. Это значит, что отняли у других, взяли силой то, чего у самих не было. А почему отняли? Потому, мой Маркоз, что власть — это великая вещь. Ты прекрасно знаешь: я тебе худого никогда не желал. Ты же еще молодой — неужели так и собираешься до смерти мыкаться в бригадирах? Вся деревня бунтует против Наскиды: с чего, дескать, привели к нам начальника из Акуры, неужели в нашем собственном селе человека не нашлось? И Наскида измучился, знаю, решил сам уйти, прежде чем его попросят. Дожидается только покупателя, чтобы продать дом и виноградник, а там и пожитки увяжет.

Тедо почувствовал, что попал в цель. Он уперся локтями в стол и выдвинул подбородок.

— Сейчас единственный твой соперник — Реваз. Но я, коли помнишь, подорвал его добрую славу. Он уже шатается. Теперь еще только один пинок — и крепость рухнет.

— Не будь так уверен, Тедо, не полагайся на то, что он сейчас притих. Знаю я, что это за ягненок. Так вот рысь иной раз замрет перед прыжком.

Тедо молча, презрительно усмехнулся, показав зубы, желтые, как горошины. Губы его, которые он основательно облизал, заблестели, как жесть под солнцем.

— Ты слушай, что скажет тебе Тедо, и поступай по его совету. Остальное — моя забота. На днях я слышал краем уха, что этот молодчик собирается гнать водку у себя дома.

— Ну и что?

— Ничего. Ты скажи Бегуре, чтобы тот свою чачу к нему отнес. Он бедному человеку никогда ни в чем не откажет.

— А дальше что?

— Дальше? Говорю я тебе: дальше все — моя забота.

Маркоз покачал головой:

— Бегуру ты оставь в покое, Тедо. Прошлым летом, ты сам видел, ничего с этой арбой сена у него не вышло.

Бывший председатель сдвинул брови.

— Почему ты думаешь, что не вышло? Знаешь, как говорится: свечи и ладан свой путь отыщут. Ты устрой, чтобы Бегура отнес туда свою чачу, а остальное я разыграю самым лучшим образом.

К ручью спустилось стадо на водопой. Следом шел пастух с дубинкой на плече. Увидев сидящих за столом, он нехотя бросил им слово приветствия.

Тедо так же равнодушно ответил ему и сразу переменил разговор.

 

Глава третья

 

1

Конь одним прыжком выскочил на высокий берег и пошел шагом по краю скошенного, ощетиненного стерней люцерны луга, между виноградниками и широким каменистым руслом реки.

До самой тропинки дотягивались быстрорастущие спутанные ветки частых ежевичных зарослей, покрывавших прибрежные скалы. Верхушки кустов, зарывшиеся в землю, кое-где укоренились и перешагнули даже через тропинку.

Жеребец ловко перескакивал через колючие сплетения ветвей, спасал ноги от шипов, и шагом, мерно покачивая, нес хозяина, погруженного в какиё-то свои мысли.

Из виноградника послышались громкие голоса.

Эрмана что-то доказывал Иосифу Вардуашвили и в подкрепление своих доводов усиленно размахивал руками.

Нико заинтересовался их спором и повернул лошадь к рядам виноградных кустов. Только он собирался въехать в междурядье, как появился еще один человек и подошел к спорящим.

Председатель узнал бывшего бригадира, сдвинул с неудовольствием брови и повернул коня назад, на тропинку.

«Правильно я сделал, что вернул Сико к его пастве и передал бригаду Эрмане. Двух зайцев убил сразу: теперь и Эрмана мне благодарен, и виноградники в опытных руках».

Конь выбрался на поле, усеянное камнями. Когда-то здесь протекала Берхева. Теперь поле поросло бородачом и куколью, но среди травы виднелись серые камни и валуны, напоминавшие о прежних временах.

Стук подков вывел Нико из задумчивости. Он посмотрел на запаханный и забороненный клин, где недавно еще топорщился дремучий ежевичник, и долго не сводил с него взгляда.

Сколько раз и ему самому приходило в голову выжечь эти непроходимые заросли, но почему-то он ни разу даже разговора такого не заводил. А комсомольцы приписали себе эту заслугу — расширение пахотной площади колхоза. Немного, правда, каменисто, но зато — целина, полная сил и соков земля; несколько лет будет давать изрядный урожай. А потом пойдет под удобрение, не останется бесплодной.

Жеребец миновал ежевичник и пошел по проселку среди полей.

День был мглистый, необычно теплый для конца октября. Пашни были черны как деготь. Над ними застыл какой-то обесцвеченный лиловато-серый воздух. В вышине медленно описывал круги одинокий ястреб. Временами он повисал над одним каким-нибудь местом и довольно долго пребывал в неподвижности. Потом снова начинал кружить. Вдруг ястреб сложил крылья и пулей устремился вниз. Лишь чуть коснувшись грудью вспаханной земли, он снова круто взмыл к небу и поплыл в воздухе. Сверху послышался безнадежный, слабый писк.

«Знойное было лето, расплодились мыши в поле, — подумал председатель. — Надо выделить еще несколько Человек для борьбы с полевками, а то испортят все посевы».

Пониже пашен переливались светлой зеленью ранние всходы. В конце зеленеющего поля виднелись выстроившиеся цепью женщины-полольщицы.

«Засуха и град! Град и засуха! Не бывает такого года, чтобы или солнце не сожгло мои поля, или не ударил где-нибудь град. Права Русудан. Пока мы не примемся основательно за сев по жнивью, за зимние корма нельзя будет поручиться. Нынешним летом засуха помешала, а на будущий год… Эх, кто знает, что принесет будущий год! На ферме не хватает коров, а план с каждым годом все увеличивается и увеличивается. Нет, надо во что бы то ни стало закупить еще коров у колхозников и служащих, а то снова ударю лицом в грязь, окажусь в районе среди отсталых. А овец на зимние пастбища я отправил слишком рано. Но что же было делать — не загонять же их в виноградники общипывать кусты! А луга все пересохли, сгорели от жары. Впрочем, может, так оно и лучше — окот наступит раньше, ягнята успеют подрасти, окрепнуть, и при перегоне с зимних на летние пастбища меньше будет урону».

Председатель колхоза насмешливо сощурил глаза и, ухмыляясь, расправил большим пальцем усы.

«Что это еще выдумали зоотехники и ветврачи — искусственное оплодотворение! Разве природа дура? Как ею установлено, так, по-видимому, и нужно, так вернее. Для природы мы все — люди, животные, насекомые — одно, и она обо всех заботится в равной мере. Ну ладно, овцематка после окота, скажем, все же наслаждается своей материнской любовью, заботой о своем отпрыске его лаской. А бедняги бараны чем провинились, за что мы их единственного наслаждения лишаем?»

Из-за поворота, скрытого рощицей, окаймлявшей Берхеву, выехала грузовая автомашина. Поравнявшись с председателем колхоза, она остановилась. Из кабины высунулся Лексо.

Председатель глянул на Дата, сидевшего в кузове, полном кукурузных початков.

— Что это ты домой собрался?

— А разве я волк, чтобы ночью в поле валяться?

— Кукурузу собранную караулить не нужно?

— Нужно. И караульщики у нее есть.

— Оставили там кого-нибудь?

— Да весь народ там, срезают стебли.

— Я не о народе спрашиваю. Кукурузу караулит кто-нибудь?

— Дедушка Гига сказал: уезжай, я тут побуду.

— Гм! — буркнул председатель. — Чего ты взгромоздился на самый верх, разве нет места в кабине?

— Что я, окорок? Зачем мне в этой кабине коптиться?

— Какой окорок, о чем ты? — Нико подошел к машине и заглянул в кабину, полную сизого дыма. — Что это значит, что случилось с машиной, Лексо?

Тот пожал плечами.

— Вот, задымила. Уже вторую ездку так.

— Что-нибудь в моторе?

— Наверно, в моторе.

— Много еще осталось возить?

— Концов пять придется сделать.

— Сколько сегодня успеешь?

— Да что уж сегодня, не задохнуться же мне в этом дыму! Приеду в деревню, разберу мотор.

— С тех пор как ты ткнулся тогда весной в дом, с этой машиной, что ни день, — всякие неполадки.

— Да что вы никак не можете забыть про эту аварию, дядя Нико! Просто подсунули мне завалящую развалину, а других посадили на новенькие машины.

— Ни одна из них не лучше этой. Надо бережно с имуществом обращаться. Погляди на других, поучись аккуратности.

— Чтоб мне провалиться на этом месте! Неужели кто-нибудь бережнее меня с машиной обращается? Да сидел бы тут за рулем другой, от нее бы давно один только лом остался.

— Ладно, довольно оправдываться. Поезжай, может, сегодня успеешь еще две ездки сделать и завтра кончить с доставкой кукурузы. Другие машины другими делами заняты. Что-то пасмурно становится, как бы не настали непогожие дни. Разобрать мотор успеешь и после.

Лексо смотрел с минуту вслед председателю, удалявшемуся на лошади все так же шагом, враскачку, потом в сердцах сплюнул, и голова его скрылась в кабине.

Мотор зафыркал, машина сорвалась с места, и сидевший в кузове Дата едва не ткнулся носом в кукурузные початки.

Похоже, что разучился Нико ездить на лошади. Ехал председатель и дивился: неужели раньше, до того как купить машину, он так вот, черепахой, ползал по горам и долам? Да и вообще коня он седлал, только едучи в горы, или во время распутицы, или когда лил дождь, а в такую погоду, как сегодня, — верхом? Но что поделаешь, с тех пор как машину… Всякий раз сердце председателя словно опаляла огнем мысль об его искореженной машине. Та проклятая ночь оказалась рубежом, после которого он перестал быть тем, чем был прежде. Развалины гаража погребли под собой Нико, желания которого беспрекословно исполнялись всюду и всеми, начиная с райкома и кончая аробщиком Бегурой. Нет теперь прежнего Нико — есть лишь председатель, у которого ночью крадут стельную корову, которому поливают двор и огород собственным его вином; председатель, которому подкладывают под гараж взрывчатку, чтобы вместе с машиной взорвать хозяина, да заодно пришибают его любимую сторожевую собаку. Что же это? Как могло случиться такое? С чего все началось? Неужели все это сделал один человек — Реваз? Вот месть так месть — можно поставить в пример! И по прежнему торчит этот Реваз перед носом у председателя, по-прежнему своевольничает в колхозе; иные потихоньку даже хвалят его за удаль, а он разгуливает, надувшись, с видом оскорбленного княжича… Эй, плохо вы знаете Нико, пустобрехи! Но, может быть, он сам себя плохо знает? Не преувеличивает ли он свои возможности? Не состарился ли? Нет! Нико пока все тот же, что был, и не сегодня-завтра враги его убедятся, что не притупились еще когти у барса! Почти мальчонкой был он, когда, служа в батраках, показал хозяину, что с ним шутить опасно! А теперь Нико сам хозяин, и увидите, под силу ли ему это! И еще помнит Нико, как грозили ему скрывавшиеся в лесах, ушедшие в разбойники четверо братьев Гураспашвили, в чьем конфискованном доме была устроена контора наново организованного колхоза. Все алазанское побережье дрожало в ту пору от страха перед их карабинами, и обнаглевшие кулацкие сынки распевали, подыгрывая себе на пандури:

Из Сибири убежал я, Илико Гураспашвили. И укрылся я в Пиримзе, По соседству с Чалиспири. Хорошо мне в черной бурке, Карабин всегда со мной. Тут за мною долг остался; Подскочу к Нико домой!

Нико не распустил колхоз и не перевел контору в другой дом. Напротив того — в нижнем этаже устроил склад. Братья подожгли дом, что построили своими руками, а председателя колхоза подстерегли ночью на Алазани, когда он возвращался из Телави, и прижали его к берегу у въезда на мост. Нико использовал свою лошадь как укрытие и продержался до утра под градом метивших в него пуль. (Ах, какая это была лошадь! Чудесная — в яблоках, как пестрящая голубыми пятнышками форель.) Под утро в нее угодила пуля, лошадка пала. На рассвете Нико расстрелял последний патрон и прыгнул со скалы прямо в бурный поток Алазани… Старшего брата Гураспашвили он уложил в ту самую ночь, а через несколько месяцев и среднего сразила его меткая пуля. Эге-гей, вы, ничтожества!

Захотели схватиться с Нико? Сначала сопли утрите, а потом выходите по очереди, выстраивайтесь в ряд.

Там, где были навалены кучей кукурузные початки, председатель нашел только полыцика Гигу. Расстелив прямо на куче срезанные кукурузные листья и усевшись на них с поджатыми ногами, Гига прижимал к груди свое верное ружье и подремывал, клевал носом.

— Зачем ты Дата отпустил?

Гига парня не отпускал, но перед председателем…

— Что тут делать двоим? Я подумал, пусть паренек погуляет, удовольствие получит.

Нико больше ни о чем его не спрашивал, повернул коня и направился к ручью.

Поодаль расстилалось бурое, покрытое белокопытником болото. Сухой тростник отливал на расстоянии серо-голубым.

«Все сообразила как надо, — что верно, то верно. В уме девочке не откажешь, — думал председатель. — Столько земли — это не шутка. Правильно говорит Русудан: если три года сеять здесь арбузы, колхоз сразу встанет на ноги. А потом, как говорится, по достатку и траты: и клуб построю, и стадион, и лесопилка электрическая у меня будет своя. А те отрезки… О, те отрезки! — Вот теперь Нико понял, почувствовал, что значит отобрать у крестьянина хоть самую малость земли — той земли, которую он на протяжении долгих лет поливал своим потом и считал своим достоянием. — Может, все перекроить, попробовать сделать так, как мне тогда посоветовали? Но кто же уступит свой приусадебный участок, чтобы его соединили с этими обрезками и сдали весь этот большой, цельный кусок колхозу? А если уж уступит, надо взамен отмерить ему если не лучший, так хоть не худший и такой же удобный участок. Ну а все же, как объединить все эти полоски? По-моему, я удачней придумал: у кого отобрана полоска, тот пусть ее и обрабатывает и урожай сдает колхозу, а ему трудодни будут начисляться. Правда, рассчитывать будет сложновато, но так все же лучше… Мне больше другое соображение Русудан понравилось — устроить на горе Верховье плодовый сад. Раньше, говорят, там лес был. И ключи из этой горы били, оттого и название такое — крепость у Верховья. И сейчас там видны следы прежних родников и ручьев. А потом лес вырубили, и родники пересохли, Ну, конечно, а как же им было не высохнуть?»

Нико остановил лошадь и, уставясь на луку седла, пригладил ладонью усы.

Кобылка подняла голову, раз-другой мотнула ею, дернула узду, но седок не отпустил повода, и лошадь насторожила уши.

«Тут Русудан без меня разберется. Лучше, пожалуй, сейчас, пока не смерклось, подняться, не откладывая дела, к крепости, осмотреть все места вокруг — годятся ли они под сад? Зачем тратить внизу, в долине, пять гектаров хорошей земли, если можно посадить плодовые деревья на горе? А на тех пяти гектарах устроим виноградник. Мысль, кажется, неплохая… Но где я возьму деньги на водокачку?»

Когда Нико поднялся на пригорок Чахриаа в верхнем конце деревни, ему казалось, что уже спускаются сумерки. Но он успел объехать все окрестности и подножие горы Верховье, а день еще не сменился вечером.

«Очень рано я встал сегодня — потому так вышло. Ведь вот никак не удосужился купить себе часы на руку. А может, их тоже сочли бы нужным взорвать?»

От воспоминания о взрыве гаража снова неприятные мысли закопошились в голове у председателя.

«Разве можно это простить? Куда мне дочь увезти, где спрятать бедную девочку? И ведь выбирают каждый раз такое время, когда она дома! Ох, поплачет твоя мать, Реваз! Не будь я Нико, если спущу тебе твои проделки!.. На что она стала похожа, бедняжка, а как я радовался, что она поправилась — посвежела, повеселела, стала бегать, прыгать, заливаться смехом, бросалась мне на шею, когда я возвращался домой. А теперь… Теперь она словно неживая. Исхудала, лицо мрачное, и огонька во взгляде, всегдашнего ее огонька, словно и не бывало. Спрошу о чем-нибудь — ответит, а так все молчит, сидит в своей комнате у окна и смотрит в сад, глаз не сводит с большого каштана… Кажется, все в ней остыло… Может, разлюбила его, выкинула из сердца. Поняла наконец, что это за человек, и, наверно, сейчас оплакивает свою любовь. Как я надеялся, что через год она сможет продолжать учиться. А теперь придется все начинать сначала. Снова врачи, снова курорты и расходы, расходы… Опять придется ее тетке с места сниматься…»

Нико повернул лошадь к крепости. Сильное животное стало быстрым шагом подниматься в гору.

«Тедо? Да что Тедо? У Тедо я давно все зубы вырвал — и клещей не понадобилось. Кусаться он больше не может и только огрызается, ну и пусть! Но этот Шавлего… Что за напасть? Откуда вдруг взялась? Не хватало старых забот — изводись теперь из-за новых! Я с одного взгляда могу определить, какой человек сколько граммов весит. А тут ничего понять не могу — чего он добивается, из-за чего воюет? Что у него на уме? Что движет им? Зачем он ворвался в нашу сельскую жизнь? Надо держать ухо востро, — как говорится, от осторожности голова не заболит! Чутье подсказывает мне что-то недоброе. Может, его надо больше, чем Реваза, опасаться? Эй, Нико! Веревки ты разорвал, да как бы цепь ноги тебе не опутала!..»

Нико подъехал к крепости.

Осмотрев местность, он повернул лошадь и стал было спускаться к деревне, как вдруг услышал звук трубящего рога.

Нико изумился. Звук доносился сзади, из лесу.

Рог протрубил еще раз.

Нико остановил лошадь, обернулся.

На опушке леса, выше по склону, какой-то человек, отомкнув ствол охотничьего ружья, изо всех сил продувал его. Черная ищейка носилась вокруг охотника, прыгала на него, становилась на задние лапы, хватала зубами приклад и весело лаяла.

Человек отставил ружье и замахал председателю рукой.

Тут только Нико узнал его — и был просто потрясен. Нет, право, никогда не встречал он такого бесстыдства, такой беззастенчивости! Он ощутил болезненный укол в сердце. Точно вдруг открылась затянувшаяся было рана. Нико упорно избегал встречи с этим человеком. После той проклятой ночи лишь раз попался Како на глаза председателю — мельком, когда вкатывал во двор к Марте ручную тележку с прессом для виноградных выжимок… Марту отняли у Нико… Украли… Свели… И кто? Вот этот оборванец, этот бродяга, которого Нико впустил в деревню, накормил, напоил, обеспечил кровом… И который сейчас ковыляет к нему на своих длинных, неутомимых ногах.

Внезапное желание овладело председателем — подскакать к этому чужаку, прибывшему невесть откуда, бросить на него лошадь и исполосовать ему спину плетью, — может, отвел бы душу, стало бы чуть легче на сердце. Но он сдержался и, отвернувшись, стал спускаться с горы.

Снова услышал он зов, на этот раз совсем близко.

Нико опять остановился, заколебавшись.

«Может, в беду какую попал — помощи просит. Человек все же, не собака!»

Председатель поднялся вскачь на гору, спешился.

К крепости с противоположной стороны взбирался запыхавшийся Како.

Охотник присел рядом с председателем и, пробормотав приветствие, тут же спросил:

— Папирос нет у тебя?

Нико искоса глянул на него, отпустил уздечку и надвинул кепку на лоб.

— Ты за этим меня звал?

— Ну да. Зову, а ты не слышишь. Тогда я затрубил в дуло ружья. — Како положил с беззаботным видом ружейный ствол к себе на колени и принялся шарить по карманам. — Как я умудрился их выронить, не понимаю!

Собака обежала вокруг лошади, раз-другой ласково взлаяла и, дружелюбно повиляв хвостом, повалилась перед нею на спину.

Лошадь с любопытством обнюхала пса, подняла голову, скосила на него злой глаз и наставила уши.

Собака, поджав хвост, поспешила убраться подальше — робко прошмыгнула мимо председателя и легла у ног своего хозяина.

— Ах, вот они где, оказывается! — Како вытащил из глубины своего ягдташа пачку папирос и закурил.

— Так ты только за этим звал меня бог знает откуда? — Губы у председателя злобно кривились, в голосе слышался сдержанный гнев.

— За этим и еще кое за чем.

— За чем же еще?

Охотник выпустил из угла рта облако дыма и показал пальцем:

— Вон, смотри!

Нико не сразу отвел горящий злобой взгляд от охотника, чтобы посмотреть туда, куда он показывал.

Вровень с краем обрыва, за пригорком, над Берхевой кружили стервятники.

— Что там такое? — Нико уже раньше заметил мерзких птиц, но не обратил на них внимания.

— Подойдем поближе, сам увидишь. Я утром наткнулся… Ну-ка, пойдем, может, признаешь.

Охотник встал, вскинул сумку на спину. Беспомощно затряслась голова привязанного за все четыре лапы убитого зайца.

Медленно спускались они по пригорку.

Собака бежала впереди, временами оглядывалась на идущих за нею и виляла хвостом.

Лошадь, которую Нико вел под уздцы, осторожно переступала задними ногами. Словно пышнотелая женщина, плавно несла она свой широкий круп.

Стервятники взмывали вверх из долины, где текла Берхева, кружили в поднебесье, потом, сложив крылья, вновь исчезали внизу, в долине.

Нико и его спутник спустились к каменистому руслу, перешли вброд реку.

Пониже, там, где русло внезапно расширялось, из ольховой заросли под нависшей скалой, оглушительно хлопая крыльями и затеняя ими небо, поднялась целая стая грифов-стервятников.

Уже издали бросился Нико в нос смрадный запах падали. Из-под ольхи выскочил шакал, с трудом волоча ворох сплетенных, вымазанных в грязи кишок. Заслышав собачий лай, он поднял голову, увидел кинувшуюся к нему ищейку и, выпустив из пасти добычу, молниеносно исчез в кустарнике, — перед псом лишь мелькнул его рыжий зад.

На булыжники русла выбрался старый, угрюмый гриф, почистил о камни огромный крючковатый клюв и злобно сверкнул желтым глазом из-под морщинистого века на пришельцев, прервавших его ужин.

Собака, выбравшаяся тем временем из кустарника после неудачной погони за шакалом, увидев мрачную птицу, залаяла и кинулась к ней.

Старый гриф, однако, и не взглянул на пса — раскинул крылья, пробежал по руслу, с треском цепляя за камни стертыми когтями, и, оторвавшись, медленно взмыл в воздух.

— Ого! Что твой реактивный самолет! — удивился Како и вскинул ружье.

Председатель, казалось, не слышал ни выстрела, ни радостного лая собаки, бросившейся к упавшей камнем подстреленной птице. Он неподвижно стоял поодаль и хмуро смотрел туда, где под ольхой роились над падалью насекомые. Потом молча и так же хмуро повернулся, потрепал ласково по морде встревоженную лошадь, вставил ногу в стремя и тяжело перекинул через седло словно налившееся свинцом тело.

 

2

— Где ты до сих пор? Каждый вечер на собрании? Что-то в последнее время ты совсем от дома отбился!

Шавлего подошел, сел к деду на постель.

Такой был обычай у Годердзи: пока не повалит снег или не ударит мороз, старик не ложился спать в комнате.

Внук потрепал широкую бороду деда, как кудель, потом, расправив ее, засунул под одеяло.

— Надо ее беречь — смотри, застудишь! — и встал.

— Постой, куда ты? Иди сюда.

— Сейчас приду.

В комнате невестки еще горел свет.

Шавлего постучался.

— Да, да, прошу!

Нино сидела за столом и просматривала ученические тетради.

— Ты, Шавлего?

— Тамаз уже спит? — Шавлего подошел, полистал поправленные тетради.

Нино потерла усталые глаза и положила перо.

— Что ты там смотришь?

— Чья это тетрадь?

— Сына Вардуашвили.

— Какого Вардуашвили? Иосифа?

Нино кивнула.

— Способный мальчик.

Улыбнувшись своей прелестной улыбкой, Нино взяла у деверя тетрадь.

Шавлего подошел к постели племянника, поцеловал спящего мальчика и вернулся к столу.

— Мама тоже легла?

— Не знаю. Недавно еще беседовала там, в задней комнате, с тетушкой Сабедой.

— Тетушка Сабеда была у нас?

— Возможно, она и сейчас еще тут. Что-то ее, верно, привело. Эта женщина, сам знаешь, без нужды никого беспокоить не станет.

Шавлего пожелал Нино спокойной ночи и вышел на балкон.

— Где же ты, дружок! — Дедушка Годердзи еще не спал. — Там Сабеда совсем извелась, дожидаясь тебя. Присядет и тут же опять вскочит — мечется, как затравленная… И мать твою жалко — может, ей спать хочется, но ведь гостью не оставишь одну. Бедная, несчастная старуха эта Сабеда. Поди спроси, что ей нужно.

— Да, да, знаю, — сказал Шавлего и направился к комнате, расположенной в самом конце балкона.

У Сабеды голова была повязана платком так, что концы его, перекрещиваясь, закрывали чуть ли не все лицо — виднелись только нос да глаза. Одной рукой она придерживала на исхудалой груди шаль, наброшенную на сутулые плечи, другой держалась за подбородок и, застыв в этой позе, стояла у двери.

— Меня дожидаешься, тетушка Сабеда?

Гостья молча кивнула, с трудом сдержав подступившее к горлу рыдание.

Шавлего подошел к матери, обнял ее за плечи, поправил платок на ее голове.

— А ты о чем плачешь, мама? И откуда у тебя берется столько слез! Ты ступай себе спать, а мы с тетушкой Сабедой пройдем в мою комнату.

— Не до того мне, сынок… Поскорей бы только домой добраться. Весь вечер жду тебя, сил больше нет. Придется тебе со мной пойти.

Шавлего понял, что ночную гостью привела к нему крайняя, настоятельная необходимость, тяжкая беда. Он ни о чем не стал ее спрашивать, подошел к матери, своим платком утер ей слезы.

— Ложись спать, мама. А я вернусь через часок-другой.

Сабеда уже спускалась по лестнице.

Они миновали Берхеву и пошли по проулку между изгородями.

Старуха ничего не говорила, и Шавлего не докучал ей расспросами.

В конце проулка, по левую сторону, у берега Берхевы стоял на отшибе дощатый домишко. В темном дворе смутно виднелись буйные заросли ежевики. Дощатый дом казался издали удивительно маленьким и жалким, словно съежившимся от холода.

Когда они вошли во двор, уже слившийся с проезжей дорогой, старуха ускорила шаг, почти побежала, бормоча себе под нос что-то горестно-жалобное.

— Сюда, сынок! — Едва оглянувшись на спутника, она прошла мимо галереи, спустилась по короткой лестнице марани и долго возилась в темноте перед дверью.

Чуть слышно звякнул ключ в замке, старуха нагнулась еще ниже и бесшумно отворила дверь.

На ступени у входа упала тусклая полоса света.

— Входи скорей, сынок, — послышался шепот старухи.

Шавлего вошел и плотно затворил за собой дверь.

Старуха заперла ее-на задвижку и поплелась в глубь марани.

Едва войдя, Шавлего сразу же разглядел у дальней стены тахту с расстеленной на ней постелью. Там кто-то лежал. Сабеда, склонившись над изголовьем, шептала чуть слышно:

— Горе матери твоей!.. Ну как ты, сыночек? По-прежнему весь горишь? Ох, надолго оставила я тебя одного, сынок, тряпка совсем высохла. Почему твоя несчастная мать не лежит в жару вместо тебя!

Шавлего молча стоял, прислонившись спиной к двери. Потом, так же ничего не говоря, медленно приблизился к постели и остановился перед тахтой.

На грязной подушке покоилась маленькая, круглая, совершенно лысая голова. Лоб был изборожден морщинами, на висках голубели извилистые, вздутые жилы. Одна из них часто пульсировала. Резко выдавались Обтянутые кожей скулы, впалые, дряблые щеки заросли щетиной. Лишь в бесцветных, маленьких, крысиных глазках теплилась искорка жизни.

Старуха намочила тряпку и положила ее больному на лоб.

Прохлада явно принесла ему облегчение. Потемневшие веки чуть приподнялись и снова опустились.

Шавлего спросил шепотом:

— Давно он вернулся?

— Уж больше месяца прошло. — Старуха пошаркала к другому концу тахты и приподняла одеяло. — Вот погляди, что с ним делается.

Под старинным лоскутным одеялом недвижно вытянулись перевязанные какими-то лохмотьями ноги. Икры были тонкие, тощие, щиколотки покраснели и чуть вздулись.

— Что с ним?

— Не знаю, сынок. Четыре дня тому назад он куда-то ушел вечером и вернулся только под утро. Тогда это с ним и стряслось. Ноги, сверху донизу, опухли и покраснели. А потом и волдыри вздулись.

— К врачу не обращалась?

— Он не захотел, не позволил мне. Я приложила печеный лук к волдырям и сама перевязала, как могла.

Шавлего прикрыл ноги больного одеялом и вернулся к изголовью постели. На черепе, туго обтянутом кожей, блестели капельки пота. Изможденное лицо пылало, иссохшие старческие губы были чуть приоткрыты, с натугой вырывалось изо рта частое дыхание.

— Надо позвать врача.

Больной вскинул мутные от жара глаза на Шавлего. Что-то вроде гримасы отвращения мелькнуло на нервно искривленных его губах, и тяжелые, лишенные ресниц веки снова опустились.

Холодным, недоверчивым, враждебным был этот взгляд.

— Другого выхода нет, сынок. Весь истаял, кончается человек. Говорит, не хочу врача. А что же еще делать — уходит ведь, того и гляди кончится.

— Почаще меняй влажную тряпку. Думаю, ничего особенного тут нет. Я пока схожу к доктору. — Шавлего вышел во двор и опять плотно закрыл за собой дверь марани.

Балкон медпункта был ярко освещен сильной электрической лампочкой. Свет ее достигал раскидистого тутового дерева во дворе. В окне у врача тоже горел свет.

«Не спит еще дядя Сандро», — подумал Шавлего и стал подниматься по лестнице.

— Войдите, дверь не заперта, — не сразу отозвался на стук голос изнутри приемной.

Комната была, как и прежде, разделена пополам занавеской. К убранству ее прибавился приставленный теперь к книжному шкафу продолговатый стол. А желтый череп переместился с письменного стола на самый верх книжного шкафа. Доктор сидел за столом, на котором стоял графин вина, и, по-видимому, нисколько не скучал в своем собственном обществе.

— Врачи нам пить вино не советуют, а сами, как я вижу, не отказывают себе в этом удовольствии. — Шавлего бросил взгляд на графин с янтарной жидкостью, опустошенный до половины.

Доктор смотрел на гостя чуть осоловелыми глазами — взор его был невидящий, как бы потусторонний. Он словно и находился здесь, в этой комнате, и в то же время отсутствовал. Он чувствовал, что кто-то вдруг ворвался в тайное обиталище его уединенной души, но полностью, кажется, не отдавал себе отчета в происходящем. Одной рукой он сжимал горлышко графина другой обхватил стакан с вином. Щеки и скулы у него горели румянцем, короткая, аккуратно подстриженная бородка чуть вздрагивала.

Шавлего еще раз окинул взглядом стол. О нет, никаких следов спиритических опытов — лишь влияние всемогущего Бахуса чувствовалось в этом уютно уединенном интерьере.

Доктор взял пустой стакан, стоявший поодаль, наполнил его и пододвинул к гостю.

— Кто сказал, будто бы медицина запрещает пить вино? Не верьте, юноша. Мы боремся с пьянством, а не с разумным употреблением вина. Оно — необходимый атрибут хорошего стола и полезно человеку. Я видел, как крестьянин, накрошив в чашку хлеба, заливает его вином — это кушанье называется «боглошо»… Грузинский крестьянин — мудрец. Я объездил почти всю Европу и еще полмира и нигде не встречал такого предмета, как чурчхела. Она принадлежит только грузинам, и я вижу в ней нечто характерное для национальной сущности этого народа. Мне думается, историческая необходимость заставила его создать этот искусственный плод. — Доктор неуклюже потянулся через стол, взял с тарелки лежавшую на ней толстую чурчхелу. — Вот, юноша, здесь вам и орехи, и вино, и хлеб. То есть жиры, белки и углеводы, эти три жизненно необходимые составные части нашего тела. Чурчхела легка и не была обременительным грузом в походе. В походе — на войне, говорю я, юноша, ибо история грузинского народа — это непрерывный кровавый путь, испокон веков и до недавнего времени. До тех пор, пока грохот русских барабанов, прорвавшись через Дарьяльские теснины, не вселил страха в сердце мусульманского мира…

Что-то в голосе доктора и во всей его фигуре внушало жалость. Шавлего давно не видел его — казалось, доктор весь стал как-то меньше. В красивых его глазах еще глубже укоренилась тайная горечь. Более, чем когда-либо, чувствовалось сейчас, как одинок этот человек.

И Шавлего стало жаль доктора, жаль от души. Он молчаливо чокнулся с хозяином и осушил стакан.

И хозяин тоже не сказал ни слова. Он пил медленно, не отрываясь. А выпив все до капли, поставил перед собой стакан, покрыл его обеими руками и опустил на них подбородок.

Шавлего проследил за его взглядом. Лишь сейчас заметил он на столе, сбоку, прислоненный к книжному шкафу портрет молодой, красивой женщины, вставленный в великолепную раму из красного дерева. Гордый лоб и повелительно сдвинутые брови внушали робость. Большие блестящие глаза смотрели чуть сентиментально. А на маленьких, изящно очерченных губах застыла архаическая улыбка, наподобие той, что встречается на греческих скульптурах раннего, доклассичеекого периода.

Лицо женщины было незнакомо Шавлего.

На этот раз гость сам, не дожидаясь приглашения, потянулся за графином, налил себе вина, и, по-прежнему без единого слова, выпил. Потом снова налил себе и наклонил графин перед хозяином.

Доктор молчал. Он не сводил глаз с портрета.

Медленно снял он со стакана руку.

— Выпьем, дядя Сандро, за плавающих и путешествующих…

Хозяин взглянул на гостя, потом снова на портрет и осушил стакан.

— Я думаю, юноша, что слово «вино», как и название птицы фазан, родилось в Грузии и отсюда ушло в широкий мир. От века существовал у нас культ виноградной лозы, и, мне кажется, не случайно, что просветительница Нино явилась в Грузию с крестом из лозы в руках. И двери церквей часто вырезали из лоз. В старину вырастали гигантские лозы. Я видел такие сам — в Калифорнии. Ствол лозы у основания диаметром больше метра, занимает она площадь в полгектара и приносит каждый урожай не менее пяти тонн гроздьев… Бывали и у нас когда-то такие лозы… Одна росла вот здесь, в этом самом саду. Там, где сейчас дерево желтого кизила, повыше развалин марани. Было этой лозе не меньше двухсот лет. Посадил ее прапрадед деда хозяина этого дома в ту пору, когда Ираклий разгромил разбойничавших за Артаной лезгин и по пути домой проезжал через наши места… Нет ничего ценнее лозы! Доброе вино придает аппетит и делает беседу приятной… Съешь что-нибудь, юноша, проглоти хоть кусок. Больше мне нечем угостить. Без хозяйки дом все равно что без крыши. — Доктор пододвинул гостю блюдце с холодной вареной говядиной и нарезал на другом блюдце сыр. На этот раз он сам наполнил стаканы себе и гостю.

— За покинувших родной дом и не вернувшихся в родные края!

Доктор встал и принес еще вина. Хмель постепенно овладевал им. Черты лица его расплывались все больше, глаза совсем помутнели, и рука, державшая стакан, дрожала. На этот раз смятую бородку доктора подпирало зажатое в кулаке горлышко графина, а взгляд из-под припухших век был все так же пристально устремлен на портрет.

Жажда овладела Шавлего — ему захотелось вина, еще вина. Попросив разрешения у хозяина, он взял с соседнего стола довольно большую химическую колбу, наполненную доверху. Налив оттуда вина в стакан и утолив жажду, он отер губы и закусил порядочным куском сыра.

— Человечество не знало за всю свою историю более страшной, беспощадной болезни, чем рак. — Доктор ни на мгновение не отрывал взгляда от портрета. — Рак — это такой же символ всяческого зла, как виноградная лоза — символ добра. А я утверждаю: хотя Арарат совсем близко от нас, голубь, выпущенный Ноем из ковчега, не залетал в Грузию, иначе он принес бы Ною в клюве не масличную ветвь, а побег виноградной лозы… Эти два символа… Должно быть, потому горечь одного из них умеряют сладостью другого… Сколько тысячелетий этот палач истязает человечество? Гиппократ, Гален, Амбруаз Парэ… Потом — лет двести тому назад — Лионская академия объявила конкурс «Что такое рак?» и даже установила денежную премию… Получил ее Бернар Перили, но он лишь наметил новые пути изучения болезни, а никаких существенных выводов не сделал… Потом такие исследователи, как Вирхов и Конхейм. Еще позднее Павлов. И все-таки каждый год полтора миллиона человек погибает на земном шаре от этой болезни, олицетворяющей зло и несчастье… По недавним данным Дорна, в одной только Америке на сто тысяч жителей приходится четыреста тридцать заболевающих раком. Некоторые исследователи утверждают, будто частота раковых заболеваний возрастает вместе с уровнем цивилизации — будто бы в урбанизме кроется главный исток беды. Но я бывал в Бельгийском Конго, и там, в этой далеко не урбанизованной стране, тоже видел множество больных раком. Заболевание это в равной мере осаждает и держит под угрозой как высококультурные, так и малоразвитые народы. Только в отсталых странах нет достаточно точной статистики, и средняя продолжительность жизни там сравнительно невелика, так что аборигены этих стран не часто доживают до того возраста, когда в организме начинает развиваться рак.

Шавлего снова наполнил стаканы.

— Вот, юноша, видишь это фото? Может быть, ты решил, что тут запечатлена какая-нибудь европейская или американская примадонна? Присмотрись-ка, ведь в ее лице нет ни одной чужестранной черточки. Это — единственная дочь былого владетеля Чалиспири и примыкающих деревень, хозяина этого дома, князя Вахвахишвили. Мы вместе учились… Случилось так, что ее выдали замуж за другого… Она последовала за мужем за границу и поселилась в Париже… Ты думаешь, я стал участником гражданской войны в Испании только для того, чтобы защитить республику от франкистов? Была, милый мой, еще одна причина. Французская граница проходит через Пиренейские горы. В конце концов я нашел в Париже ее квартиру, но не ее самое… Она уехала за два года до того — муж увез ее в арабские страны, где вербовал волонтеров для войны в Индокитае. В конце концов он похитил большую сумму и бежал в Конго… Это все, что мне удалось узнать с помощью некоего Шаликашвили, занимавшего в соответствующих компетентных кругах довольно значительное для иностранца место. Он же помог мне устроиться врачом на судно, с которым отправлялась в Конго экспедиция, или, вернее, охотничья партия для ловли удавов, — на них был большой спрос во всех европейских зоопарках… А ты знаешь, как ловят удавов в Конго, юноша? Конголезцы просто гении в этом деле: выследив удава, ставят большую деревянную клетку поблизости от места, где он лежит. Несколько охотников бросаются на змею, хватают ее за хвост и тянут изо всех сил. Удав видит перед собой открытую вверь клетки и, уверенный в том, что перехитрил врагов и нашел убежище, вползает внутрь и там сворачивается. А охотникам только этого и надо: выпустив из рук хвост змеи, они накрепко запирают клетку. Иногда ярость доводит удава до самоубийства. Змеи ведь способны чудовищно разъяряться! В приступе тошноты удав извергает все съеденное им, и надо вовремя ополоснуть ему щелочным раствором пасть — желудочный сок его так едок, что разъедает слизистые ткани и губит животное… Фу! Кто-то, наверное, поминает нас недобрым словом — что это змеи пришли мне на ум?.. Впрочем, однажды на поле, затопленном разливом реки Конго, я видел дерево, ветви которого были обвиты и увешаны сотнями змей, искавших спасения… От ядовитого их дыхания на дереве засохли все листья! Ну-ка, налейте еще, юноша, что-то я сегодня в отвратительном настроении.

Шавлего снова налил вина себе и хозяину.

Они молча опрокинули стаканы.

С трудом оторвавшись от пустого стакана, доктор сжал его в руке. Словно ртуть, блестели на его бородке пролившиеся на нее капельки вина.

— Судьба в конце концов смилостивилась надо мной: в результате этих долгих метаний и поисков я нашел ее в Элизабетвиле, в больнице для бездомных бедняков… Муж ее погиб во время охоты на диких буйволов — разъяренные животные затоптали его, — а сама она умирала от злокачественной опухоли матки, измученная экваториальной жарой, в одиночестве. Я едва узнал ее — лицо безумное, дикий взгляд… Деньги, заработанные во время плавания, очень мне пригодились, но ничего поделать я уже не мог. Победить рак, этот символ бед человеческих, оказалось невозможно. Потом в Леопольдвиле мне посчастливилось выиграть большую сумму на скачках, и я отправился в Америку, надеясь новыми впечатлениями заглушить свое горе… Но и там не смог долго оставаться и вернулся в Париж. С тех пор ничто в жизни меня не привлекает, — я помню лишь о клятве, которую дал над ее едва остывшим трупом: посвятить всю свою жизнь разгадке тайны рака.

Доктор поднялся со стула, подошел к занавеске и отдёрнул ее.

— Вот, смотрите!

Перед глазами гостя предстало некое подобие средневековой лаборатории.

Налево в углу стоял деревянный ящик — в нем копошились морские свинки, с хрустом жевали капусту и свеклу, похрюкивая от удовольствия.

— Это мои самые лучшие помощники. Морская свинка — единственное животное, у которого, не убивая его, можно брать кровь непосредственно из сердца. А эти, посмотрите на этих, — доктор направился к другому углу. — Я посвящу вас в мои… Входите, не стесняйтесь!

«Бедняга порядком выпил… Как бы не разбил чего-нибудь. Он сейчас может тут все переломать», — подумал Шавлего и сказал:

— Я от больного, дядя Сандро. Нужна ваша помощь, и поскорей. Он в жару, температура высокая. Может, сначала туда пойдем?

Доктор уставился на молодого человека разбегающимися глазами. Бережно поставил он колбу с длинным, изогнутым горлышком, полную зеленой жидкости, на стол, около маленьких весов с черными чашечками.

— Почему не сказали сразу, как только пришли?

— По-моему, у него отморожены ноги. Часом раньше придем или часом позже — разницы не составляет.

Гость с изумлением увидел, как расплывшиеся черты лица доктора приобрели строгую четкость, мутные глаза прояснились и шаг стал твердым.

— Одну минутку, юноша. Я сейчас…

Доктор поспешно вышел — через две-три минуты со двора донесся звук льющейся из крана воды.

Вернувшись в комнату, доктор долго вытирал большим полотенцем лицо и шею. Редкие, волнистые пряди мокрых седых волос на лбу растрепались и торчали в разные стороны.

Когда доктор пригладил волосы, закутал шею в теплое кашне и надел шляпу, лишь чуть припухшие веки могли навести на мысль, что он сегодня прикладывался к бутылке.

— Надо было сказать мне сразу, не теряя времени… — Доктор хлопотливо укладывал инструменты в маленький чемодан и второпях чуть было не забыл сунуть туда халат. — Каково бы ни было состояние больного, не люблю мешкать, за мной уже с давних пор не числится опозданий.

Доктор запер дверь на ключ и спустился по лестнице во двор, где его уже поджидал Шавлего.

— В следующий раз непременно посмотрю вашу лабораторию, — сказал он.

Доктор ничего не ответил. Перебросив плащ из одной руки в другую, он быстро зашагал вдоль Берхевы.

Сабеда, истомившаяся от нетерпеливого ожидания, встретила их перед своим двором, на дороге.

Больной был все в том же немощном состоянии, только теперь затуманенные от жара глаза его были раскрыты и бессмысленный взгляд устремлен на потолок, заросший пылью и паутиной.

Сабеда позаботилась до их прихода принести в марани стулья.

Доктор положил макинтош и чемодан на расшатанный табурет и склонился над больным. Пощупав пульс, он откинул одеяло, посмотрел на его ноги и велел Сабеде снять повязку.

Обе стопы от пальцев до щиколоток распухли и покраснели. Они были почти сплошь облеплены пленками запеченного лука.

Доктор велел Сабеде снять их.

Взгляду его открылось множество желтоватых пузырей — некоторые из них успели лопнуть, и внутри виднелась желтая густая масса.

Доктор окинул ноги больного беглым взглядом и повернулся к Шавлего:

— Обморожение второй степени. — Он открыл чемоданчик, достал оттуда белый халат, надел его. Потом долго копался в глубине чемоданчика и наконец поднял голову с недовольным видом: — Ну вот, ножницы с собой не захватил.

— Я могу сходить за ними.

— Подождите, может, найдутся здесь. Есть у вас ножницы, матушка?

— Валялись какие-то в сундуке.

— Надеюсь, не заржавленные?

— Нет, что вы, старинные ножницы, с чего бы им заржаветь!

— Ну, так пока что перевяжите ему снова ноги и закройте одеялом. А потом положите эти ваши ножницы в чистый котелок и хорошенько прокипятите.

— Найдутся у тебя дрова, тетушка?

— Откуда у меня дрова, сынок… Там, за домом, прислонены старые колья из-под фасоли.

— Дай мне топор, я порублю их.

Шавлего вернулся без промедления.

— Ножницы сейчас будут готовы. Удивительно, больной уже месяц как дома, а случилось это с ним четыре дня назад. Правда, по ночам уже становится прохладно, но все же стоит теплая осень. Отморозить ноги в такую пору…

— Это, как я догадываюсь, сын старухи, тот самый, что пропадал где-то в дальних краях, на севере, не правда ли? Отморожены у него ноги, должно быть, давно. А отмороженные места, даже после выздоровления, очень чувствительны к холоду — достаточно слегка переохладить их, чтобы вновь нарушилось кровообращение. — Доктор тщательно обтер руки смоченной в спирте ватой и достал из чемоданчика пинцеты. — Мы еще вовремя поспели. Хотя кое-где капиллярные сосуды уже начали лопаться. Поднимитесь-ка, юноша, в дом и принесите прокипяченные ножницы. Пусть старуха до них не дотрагивается!

Шавлего принес котелок.

Доктор попросил старуху поставить поближе керосиновую лампу. Потом достал пинцетом ножницы из котелка и дал их Шавлего.

— Не дуйте на них — помашите, держа пинцетом, они быстро остынут.

Больной лежал неподвижно и затуманенными глазами смотрел на хлопотавших, вокруг него людей. Время от времени он, собрав все силы, слегка потирал одной ногой другую, чтобы унять невыносимый зуд и жжение.

Доктор снова велел Сабеде снять повязки с ног пациента и смоченной в спирте ватой обмыл обмороженные места.

— И ваты мало захватил. Ничего не поделаешь, надо обойтись тем, что имеется. Ну-ка, давайте сюда ножницы, они, наверно, уже остыли. — Он обернулся к старухе: — Есть у вас восковые свечи и подсолнечное масло?

— Есть немного.

— Возьмите, юноша, этот котелок, вылейте воду и сварите в нем воск и масло в равных количествах. Черт побери, знай я наперед, в чем дело, прихватил бы с собою соответствующую мазь.

Шавлего ушел вместе со старухой.

Врач принялся осторожно вскрывать волдыри и срезать клочья кожи там, где они уже лопнули; ранки он обтирал стерильной марлей.

Шавлего принес котелок.

Когда только что сваренная мазь остыла, врач намазал ею ноги больного и перевязал их бинтом.

— Ну, а теперь вот что, матушка. Прежде всего больному необходим воздух. Почему вы думаете, что здесь теплее, чем наверху? Оставлять больного в марани нельзя. Температура у него достаточно высокая. Правда, частично это надо отнести за счет нервного напряжения. Дайте-ка сюда, Шавлего, вон ту коробочку, сделаем уж заодно укол антитетануса. Да и пенициллин не мешает ввести — это вполне уместно.

Когда все кончилось, больной словно ожил — замотал своей маленькой воробьиной головкой и наотрез отказался перебраться из погреба в дом.

Доктор перевел недоуменный взгляд со старухи на Шавлего.

Шавлего взял макинтош, перекинул его через плечо и сказал доктору по-французски:

— Не настаивайте. Я все вам объясню. У больного есть причины скрываться в погребе. Но это неважно, мы все же его перенесем.

Потом он вернулся к больному и посмотрел ему прямо в лицо.

— Не знаю, помнишь ли ты меня, Солико, но ведь кому-то ты все же должен довериться? Иначе нельзя. Ни о чем не тревожься — я беру всю ответственность на себя.

Больной не сводил с него глаз. Долго, упорно, настойчиво всматривался он в Шавлего тусклым взглядом. Потом, едва шевеля тонкими, пересохшими губами, с трудом выдавил из себя:

— Не знаю… Ты, как приехал сюда, каждому готов был помочь, всех старался утешить… Неужто меня одного предашь и погубишь?

— Договорились — сказал Шавлего и схватился за тахту в изголовье. — Вы, дядя Сандро, беритесь за другой конец. А ты, тетушка Сабеда, ступай вперед с лампой.

Больной весил очень мало, груз оказался совсем легким.

Прощаясь, доктор дал Сабеде последние наставления:

— Поите его горячим чаем. Есть ему можно все. Что, чаю у вас нет? Завтра принесу, когда приду делать укол пенициллина. И не беспокойтесь: самое большее через месяц поставлю его на ноги.

Проводив врача до дома, Шавлего остановился во дворе, перед лестницей:

— Ну вот, дядя Сандро, я поделился с вами по пути своими догадками. Из них следует одно: Реваза надо считать очищенным от всех подозрений.

— Да, разумеется, если, конечно, не удастся утаить шило в мешке. Но разъяснить все — значит выдать больного.

— Надо сделать так, чтобы и овцы были целы, и волки сыты. Я что-нибудь да надумаю. А до тех пор мы оба с вами немы как рыбы.

— Я лекарь, юноша, и пациент для меня — только больной, ничего больше. Но одно вам следует помнить: клеймо совершенного злодеяния тяжелее любых наказаний. Как вы думаете смыть с него это пятно в глазах села?

— И об этом придется подумать. А за сегодняшнее беспокойство, надеюсь, когда-нибудь удастся вас отблагодарить.

— Не стоит благодарности, юноша, это мой прямой долг…

 

3

Секретарь райкома исподлобья, быстрым взглядом окинул сидевших вокруг стола. Ни на чьем лице он не прочел сочувствия и поддержки. Один лишь Варден время от времени посматривал на него с заискивающей, улыбкой, в которой, однако, сквозило плохо скрытое злорадство. Секретаря райкома нисколько не удивляло расположение духа этого тупицы. Тут он безошибочно распознал признаки очередной затеваемой авантюры. Он сидел за своим широким столом, как выкуренный из берлоги медведь перед сворой ощерившихся собак, и чутьем понимал, что обязан огрызаться в ответ. И вдруг ему стало жаль самого себя — одинокого и всеми покинутого. То, чего он боялся на протяжении последних немногих лет, сегодня началось. Никогда не завидовал он так остро всем тем, кто имел сильную заручку, могущественных покровителей. Он всегда старался доказать делом, что заслуживает того высокого почета, которого удостоился как руководитель большого и важного района. Но отсутствие гибкости — общее, наследственное свойство людей его племени, той части страны, где он родился, — помешало ему приобрести активных доброжелателей среди более высокопоставленных людей. Софромич? Луарсаб так до сих пор и не может понять, почему тот неизменно жалует этого выродка, у которого в голове одни только женщины да шикарная одежда. Как будто бы не брат, не сват, не родственник. Луарсаб исполнил начальственную просьбу касательно Вардена, просьбу, похожую скорее на приказание, но разве можно полагаться на его признательность? Варден не настолько уж глуп, чтобы не замечать, каким пренебрежительным взглядом смотрит на него секретарь райкома, здороваясь при встрече. Да, Луарсаб должен в полном одиночестве бороться за свое место под солнцем. До сих пор враги тайно проверяли подступы к крепости — сегодня начинается прямой натиск, открытый бой. И Луарсабу предстояло отбивать атаки, сражаться яростно и беспощадно. Таков закон жизни, уйти от которого не может ни один смертный. Он превосходил противников также и опытом, а позиционное отступление ни в какой мере не явилось бы поражением.

Секретарь райкома потер пальцами лоб с такой силой, точно хотел втиснуть обратно рвавшиеся наружу, уже проглядывающие, как ему казалось, сквозь черепную коробку мысли. Некоторое время он молча водил кончиком карандаша по стеклу, которым был покрыт стол.

— И ты такого же мнения, Серго?

Полное, добродушное лицо второго секретаря светилось улыбкой.

— Да, Луарсаб, и я такого же мнения.

Секретарь райкома сразу отметил, как изменилось положение дел. Если он для второго секретаря уже не Соломонич, а просто Луарсаб…

— И Медико так думает?

— Да, уважаемый Луарсаб.

Теперь уже все стало ясно. Чувствовалась сильная рука Теймураза, хотя сам он находился далеко отсюда, в Ширване.

И вдруг Луарсаб почувствовал страх — такой же, как в первый свой день на фронте. Когда при громе артиллерийской канонады тряслось бревенчатое перекрытие землянки и с потолка сыпалась за ворот земля, волосы на всем теле вставали дыбом- это было пренеприятное ощущение…

Новый председатель райисполкома, переведенный сюда недавно из Лагодехи, спокойно, с виду безучастно протирал стекла своих очков.

Луарсаб посмотрел на его слегка горбатый нос с вмятинами у переносицы от дужки очков и едва сдержал насмешливую улыбку.

— Мне кажется, это в первую очередь должно интересовать тебя, Александр. А ты слушаешь с таким видом, точно тебе предстоит только в заключение, после всех, коснуться пальцем одной из чашек весов и тем определить окончательное решение и исход дела. А между тем вопрос этот тревожит многих в районе. А некоторые кровно в нем заинтересованы.

— Я здесь, в Телави, человек новый, товарищ Луарсаб, и еще даже не успел основательно ознакомиться с районом. — Председатель райисполкома надел очки; из-за поблескивающих стекол смотрели на секретаря райкома серьезные, умные светлые глаза. — Но, насколько я мог заключить после изучения имеющихся документов, Джашиашвили ни в чем не виноват. И личное дело его чисто и прозрачно, как дистиллированная вода. — Помолчав, он добавил: — Разумеется, если не принимать в расчет строгого выговора, вынесенного ему здесь, на бюро, — по-моему, несправедливо.

— Он еще дешево отделался — следовало исключить его из партии.

Председатель райисполкома не мог скрыть свое изумление.

— Мне кажется, товарищ Луарсаб, что к крайним мерам прибегают, лишь когда нет никакого иного выхода. Кроме того, если сравнить послужные списки обоих, то Джашиашвили выглядит гораздо лучше, чем Гаганашвили. Я знаю, почему Гаганашвили был переведен из Лагодехскош района в Телави. Известна мне и та сцена, которая разыгралась в комнате дежурного по отделению милиции при аресте директора рынка Гошадзе. Если бы вы не были введены тогда в заблуждение ложными показаниями, сегодня вопрос о том, надо или не надо вернуть Джашиашвили, не стоял бы на повестке дня. Но раз уж так вышло, поскольку наша партийная совесть и коммунистическая этика требуют справедливости, которая всегда в конечном счете торжествует, и поскольку ничто в природе не теряется бесследно и все скрытое становится явным, то мы обязаны вытащить из архивной пыли также и забытое дело Гошадзе, расследовать его сызнова и вернуть на свое место человека, подвергшегося незаслуженному наказанию. А племянника Гаганашвили, который сейчас работает директором рынка, перевести на его прежнюю работу.

Секретарь райкома медленно обвел глазами всех собравшихся.

Серго по-прежнему улыбался своей доброй улыбкой.

Даже Медико, всегда почтительная и застенчивая, на этот раз не опускала перед ним упрямого взгляда.

— Интересно, что скажет Варден?

Но заведующий сектором учета не решился скрестить взгляды с секретарем райкома. Варден рассердился в душе на самого себя: дни шли за днями, месяцы за месяцами, a сила и твердость взгляда у него остались по-прежнему на уровне инструкторских, никак не мог он дорасти до проницательности завотдельского взора. «Заколдовал он меня, что ли?» — подумал со злостью Варден и положил свои холеные пальцы на сукно стола.

— Я, Соломонич, оказался сейчас здесь совершенно случайно. Что же касается этих двух людей, то, как вы еще тогда правильно изволили заметить, вместе им работать по-прежнему невозможно.

«Хоть ты и дубина, а достаточно хитер, щенок!» — подумал Соломонич, даже и не стараясь скрыть брезгливое чувство.

— Вы тогда решили совершенно правильно, — сказал председатель райисполкома. — Только с одной поправкой: ушел из района не тот, кому следовало уйти. Не знаю, чем это было обусловлено, что заставило вас принять такое решение, но исправить ошибку нетрудно. Тем более что у Гаганашвили был подобный случай уже в Лагодехи, и мне совершенно непонятно, как его, освобожденного от работы по такой причине, сразу перевели сюда, в этот огромный и важный район.

«Теймураз! Теймураз! Теймураз!»

Луарсаб внезапно вздрогнул: обитая клеенкой дверь кабинета отворилась, и в ней показался Теймураз.

Он оглядел всех и спросил:

— Можно?

«Как в сказке — стоит помянуть имя злого духа, и он тут как тут!»

Все присутствующие были явно изумлены.

— Пожалуйте.

— А мы думали, вы сейчас далеко, в Ширване.

— А я и приехал-то совсем недавно. Только и успел, что подкрепиться с дороги да переодеться.

Выражение лица Теймураза было веселое, хромота его, чуть заметная, почти не портила походки.

«Этот человек родился поэтом, но почему-то избрал другой путь. И чем его привлекла райкомовская работа?» — с сожалением подумал секретарь.

— Овец устроил, все в порядке? — спросил Серго. Полное лицо его сияло от удовольствия.

— Ну-ка, расскажи, как вы путешествовали, легко ли добрались до места, как устроили овец? А наши овчары… что там у них хорошо, что плохо? — спросил в свою очередь секретарь райкома и еще раз быстрым, полным напряженного ожидания взглядом окинул вошедшего.

Теймураз поздоровался со всеми, перекинулся с каждым двумя-тремя словами и сел.

— Путь был нелегкий, и даже очень, но в общем путешествие можно считать благополучным. Пришлось только устроить таску шалаурцам да заодно и чалиспирцам.

— Это за что же?

— На трассе, за Пойло, у них нашлись кунаки, которым они отдавали самых лучших овец в обмен на дрянных — разумеется, с приплатой. Я обнаружил эти их шалости, и покричали у меня «бурда-валла» и те и другие!..

— Воротятся — мы тут с ними поговорим. Какова трасса?

— Ничего, в порядке. Около Алиабада перепахано несколько гектаров, но это пустяки.

— Нигде не изменена?

— Да нет, после той последней передряги зачем бы стали ее менять. Заболеваний ни в одной отаре больше ведь не было. Во всяком случае, в карантин мы ни разу не попадали.

— Пастухи всем на зиму обеспечены?

— Я постарался запасти все необходимое. А если будет в чем нужда, в Алибайрамлы есть постоянный представитель нашего Министерства сельского хозяйства; я его повидал и попросил оказывать содействие и помощь. Я сам, лично, присутствовал при ремонте всех стоянок, которые в этом нуждались. Сам доставал гвозди и камыш. Немножко я, правда, беспокоюсь насчет сена. Но трава нынче хорошая, и сено едва ли понадобится. Но вот о чем следовало бы поразмыслить: весь этот путь слишком длинен и утомителен как для животных, так и для людей. Требует и времени и расходов. Надо придумать что-то другое, найти какое-то иное решение.

Секретарь райкома опустил голову и, скрывая насмешливую улыбку, долго, как бы в рассеянности, скреб затылок кончиком карандаша.

— Может, посоветуешь переправлять овец на самолетах, Теймураз? Так сказать, с комфортом?

— Хотя бы и самолетом, если понадобится, уважаемый Луарсаб. Но разве нет иных путей — по лицу земли? От Телави до Ширвана пролегает прекрасная железная дорога.

Луарсаб сразу сообразил, что ему представляется прекрасный случай уклониться от неприятных разговоров.

— Пожалуй, об этом действительно стоит подумать, Теймураз. Нужно, не откладывая, сообщить об этом предложении министерству, и тогда, возможно, его передадут в ЦК на рассмотрение. До весны времени достаточно, может быть, поспеет и решение.

— Я говорю серьезно, уважаемый Луарсаб.

— Я тоже говорю вполне серьезно. Вот сейчас тут все руководство района, все сливки в сборе. Обсудим, посоветуемся и сообщим в Тбилиси.

Но председатель райисполкома сразу рассеял его надежды.

— Предложение очень хорошее и вполне обоснованное, но спешного в этом деле ничего нет. Я думаю, товарищ Луарсаб, сейчас надо вернуться к тому вопросу, из-за которого мы трое — а теперь и Теймураз присоединится к нашей беседе — явились сюда. Покончив с этим делом, примем решение, чтобы не обманывать надежд, которые возлагают на нас ни в чем не повинные и пострадавшие по недоразумению люди. Ведь и у других может ослабеть тяга к честному труду. Каждый работник должен твердо знать, что он защищен от необоснованных репрессий, от произвола, наконец, от рукоприкладства, и мы обязаны укреплять в нем это убеждение. Все должны быть уверены, что наказание постигает виновных, а не безвинных людей.

— Разве тогда, на бюро, была доказана вина Гаганашвили? — ощерился на этот раз Луарсаб. — Выяснилось ведь, что Джашиашвили приходил на службу пьяный и наносил оскорбления действием работникам милиции.

Теймураз сразу понял сущность дела и оценил обстановку.

Председатель райисполкома снова протер стекла своих очков.

— Во-первых, о пьянстве Джашиашвили и о физических оскорблениях работников милиции свидетельствует один и тот же человек, находящийся, так сказать, в блоке с Гаганашвили. Никого, кто присутствовал бы при этом, он назвать не может, он и Джашиашвили были одни. Один утверждает — другой отрицает. Кому из них двоих мы должны верить? Почему мы обязаны верить одному и не верить другому? Работник милиции, о котором идет речь, не имеет даже простой справки от врача, подтверждающей наличие малейшего следа рукоприкладства. Во-вторых, право, удивительно: вас заботят только эти пресловутые оскорбления действием, нанесенные милицейскому работнику, и совершенно не приходит на память, что сам этот работник и его сотрудники, в присутствии начальника милиции Гаганашвили, избили ни в чем не повинного гражданина, да так, что он долго лежал больной и до сих пор еще жалуется на боли?

— Никак не пойму, товарищ Александр, почему вы так охотно уверовали в эту версию об избиении в милиции и решительно отрицаете, что он мог свалиться с дерева?

— Насколько мне известно, на территории рынка нет деревьев, а ходить в лес пострадавший не имел обыкновения.

— И профессией монтера не занимался, — прибавил Серго.

— Разве у себя в доме, в саду, вам не случалось подняться на фруктовое дерево?

Теймураз вздернул брови и взглянул прямо в глаза секретарю райкома.

— Но я знаю, уважаемый Луарсаб, что вы и сами не верите этой версии.

— Какой именно?

— Падения с дерева.

— А почему вы верите версии избиения в милиции?

— Это утверждают два человека.

— Какие?

— Пострадавший и автоинспектор.

— Пострадавший исключается естественным образом, а об автоинспекторе скажу так: если вы допускаете, что тот сержант в сговоре с начальником милиции, почему не допустить возможность сговора между автоинспектором и Джашиашвили?

— В это вы и сами не верите, уважаемый Луарсаб.

«Этот Теймураз сведет меня с ума! Право, ему и вторую ногу сломать мало!»

— Что ты там несешь, приятель, рехнулся, что ли? — Лицо секретаря райкома заволоклось тучей, в глазах сверкнула молния.

— Нервничать нет никакой причины, уважаемый Луарсаб. Истина, как известно, рождается в спорах, в обсуждении. Этого вы не можете отрицать. Что касается того, рехнулся я или нет… Я присутствовал в тот день на бюро и прекрасно помню: вы ничем, даже выражением лица, не показали, будто считаете Гошадзе человеком непорядочным, а автоинспектора лжецом, пытающимся ввести бюро в заблуждение.

— Почему же ты тогда не проронил ни слова? Почему сидел тут и молчал как пень? Разве мы рассматривали не эту же самую историю? Что же ты в тот день язык проглотил? Испугался всесильного блока Гаганашвили или его самого как начальника милиции?

Теймураз невольно улыбнулся.

— Помните, уважаемый Луарсаб, что сказал Александр Первый Наполеону в Тильзите, во время свидания на плоту? «Вы горячи, а я упрям. Хотите — будем разговаривать, а нет — разъедемся». Разговоров нам не избежать, а разъехаться нам с вами не так-то легко. Ну, а что до того, будто я испугался… Вы сами хорошо знаете, что я не из пугливых. И знаете также, что в правом колене и сейчас сидит у меня бандитская пуля.

Луарсаб не слышал последних слов. Он сразу разыскал в отдаленном уголке своей памяти нарядный шатер на огромном плоту, явственно представил себе, как Наполеон нервно смял свою треугольную шляпу и швырнул ее об пол. Сравнение оказалось лестным, и в глубине души он ничуть не обиделся, только теперь необходимо было остаться на уровне Наполеона.

— Ладно, раз ты за разговоры, давай поговорим. Отвечай: почему ты тогда, на бюро, не сказал ни слова?

— Вы забыли, что я сказал вам после бюро?

— Я тебя спрашиваю о том, что было на бюро, а не после. Почему ты молчал на бюро? — вспылил секретарь.

— Разве я не объяснил вам после бюро причину?

— Но на бюро! На бюро! На бюро! Почему ты онемел на бюро? Этот человек просто сводит меня с ума!

— Ну, раз вы забыли, я не поленюсь, напомнить. Я не высказался потому, что не считал это собрание правомочным заседанием бюро.

— По какой причине, изволь объяснить?

— Я сказал тогда и повторяю сейчас: это было нечто среднее между заседанием бюро и совещанием передовиков района.

— Заседание бюро было проведено с соблюдением всех правил. Что изменилось бы, если бы на нем не присутствовали передовики?

— Очень многое! Нам не пришлось бы сейчас возвращаться к тогдашним вопросам, не было бы ничего сомнительного и спорного. Мы не подорвали бы в честных людях веру в справедливость и не заставили бы их в глубине души дурно думать о райкоме.

— Если ты принимаешь так близко к сердцу и людей и райком, почему, спрашиваю, ты в тот раз ничего не сказал?

— Потому что в результате получилось бы точно то же, что происходит вот сейчас.

— Но если ты понимал, что это все равно неизбежно, разве не уместнее было бы высказать тогда же твое мнение и отношение к делу?

— Нет, не было бы уместней.

— Почему?

— Все по той же причине, о которой я вам говорил тогда.

— А именно?

— Да то, что бюро — это бюро, и на заседаниях его должны присутствовать только члены бюро. Я знаю вас и знаю себя: вы не отказались бы от своей позиции, я не поступился бы своим мнением, и получилось бы перед всем этим людным собранием вавилонское столпотворение. Думаете, я такой уж глупец, чтобы выставлять райком на всеобщее посмешище? У людей и без того много забот, надо щадить их нервы, да и как-никак авторитет райкома необходимо оберегать.

Луарсаб долго сидел, опустив голову, в задумчивости. Карандаш в его руке постукивало стекло то отточенным, то тупым концом. Тонкие губы чуть кривились под седеющими усами. Наконец он, покачав головой, взглянул исподлобья на Теймураза:

— И сейчас ты хочешь, неожиданно изменив все течение этого давно решенного дела, одним ударом низвергнуть авторитет самого секретаря райкома?

Теймураз горько улыбнулся:

— Уважаемый Луарсаб…

— И показать воочию всем, кто присутствовал здесь и слышал тогда постановление, что райком, как рыночные весы, склоняется то в одну сторону, то в другую?

— Уважаемый Луарсаб…

— И вообще, объяснить и доказать всему свету, что секретарь райкома — беспринципный человек, говорящий сегодня обратное тому, что говорил вчера? Просто в зависимости от настроения?

Все почувствовали, что в кабинете сгущается грозовой заряд небывалой силы.

В тусклых глазах секретаря райкома уже порой мелькала молния. Теймураз не опускал непоколебимого, поистине стального взгляда и с сожалением качал головой.

Председатель райисполкома еще раз протер очки и опять надел их. Его густые, длинные брови сдвинулись над переносицей. На лице выразилось крайнее неудовольствие.

— Товарищ Луарсаб, я хотел бы прервать ваш спор и очень прошу, прежде чем вы продолжите обсуждение ваших несогласий, выслушать то, что я вам собираюсь сказать.

— Пусть сначала он даст мне ответ!

— Ответ дам я.

— Нет, пусть ответит он сам.

— Товарищ Луарсаб, я вижу, что Теймураз был тогда прав, в тот самый день…

— Как так — прав?!

— А так, что мы, люди, на которых лежит такая ответственность за судьбы тех, кто избрал нас и доверил нам высшие посты…

— Короче, пожалуйста, к чему эти высокопарные речи!

— Ладно, я буду краток, — председатель райисполкома нахмурился еще больше. — Мы не вправе приносить в жертву личному, так называемому «авторитету», дело, затрагивающее людей, чьи взгляды устремлены на нас, людей, которые считают нас примером для себя и полностью полагаются на нашу высокую этику, на непреложную справедливость наших суждений. Секретарь райкома — это не простая абстракция, в глазах народа значение его огромно. И в то же время личность, находящаяся на должности секретаря райкома, — это человек, такой же, как другие люди.

— Тут вся твоя философия?

— Я прошу вас выслушать меня, товарищ Луарсаб. Это не частный вопрос, касающийся, скажем, вашей или моей семьи.

При упоминании о семье Луарсаб невольно с досадой сжал губы и поморщился.

— Что ж, говорите, пожалуйста. Интересно, откуда у вас берутся такие перлы? — Он перевел недобрый взгляд с Серго на Вардена. Потом посмотрел на сидящего с невозмутимым видом Теймураза: «Когда-то я наконец избавлюсь от этой занозы?»

Председатель райисполкома говорил уже горячась и все больше распалялся.

Лишь вечером, когда Луарсаб вернулся домой и заперся в своей комнате, он дал волю накопившейся за день досаде. Схватив телефонную трубку, он набрал номер.

— Хорошо, что я застал тебя дома, Вано. Ты уже знаешь? Каким образом, от кого? Я только что оттуда вернулся… А, к черту Вардена, чтоб он провалился! Сейчас же садись в машину и поезжай в Тбилиси. Я больше уже ничего не могу… К черту, говорю, все это! Поезжай в Тбилиси. Хотя, признаться, сомневаюсь, чтобы теперь даже и там можно было как-нибудь уладить дело. Словом, поезжай сию же минуту. Потом все подробно расскажу. Никого не могу назвать, да тут и не один человек орудует. — И он с яростью швырнул трубку.

 

4

Шавлего положил перо и встал. С минуту он стоя тер утомленные глаза. Потом прошел через комнату, отворил дверь и вышел наружу.

Дедушка Годердзи спал, лежа навзничь на своей тахте. Ровное дыхание старика было едва слышно.

В глубокий сон была погружена и вся деревня.

В тусклом свете, вырывавшемся из приоткрытой двери, смутно виднелись темные очертания деревьев.

Шавлего спустился по лестнице во двор. Трава была мокра, вода хлюпала под ногами. Приятно освежала лоб ночная прохлада после дождя. Он пошел к калитке. Чуть похрустывал на тропинке недавно насыпанный гравий. Шавлего расстегнул ворот рубахи и повернул от калитки назад.

Он чувствовал тяжесть в голове; каждая клетка наэлектризованного разнообразными представлениями мозга казалось, бушевала. Из туманного хаоса постепенно выступали культовые сцены хеттского мира, высеченные на скале. А вот искусно вычеканенные на Триалетской серебряной чаше стройные пляшущие фигуры… Вокруг увенчанного венком из виноградных листьев Диониса скачут веселые фавны… Обступив убитого зверя, извиваются в ликовании полуголые люди языческих племен… Разнообразные, часто противоположные гипотезы и концепции сталкивались в голове Шавлего. Постепенно выкристаллизовывались четкие, ясные мысли.

Глаза уже привыкли к темноте, и очертания окружающих предметов стали вырисовываться яснее. Небо, загроможденное темными, дряблыми, как опустевшее вымя, тучами, тяжело нависало и как бы насаживалось на столбы ворот и колья забора.

Чуть хрустел под ногами гравий садовой тропинки.

Греки…

Греки…

Греки…

«Бесконечно многим обязано человечество гению этого народа! Без сомнения, правы те, кто сближает грузинское слово «брдзени», «мудрый», с названием «бердзени», обозначающим по-грузински эллина! Миф об аргонавтах древнее, но возникновение этого слова относится, несомненно, к эпохе, в которую греческая культура столкнулась с грузинским миром на берегах Понта и Галиса. Сколько исследователей истощало свое воображение, сколько пролито чернил, и все же пока еще окутана мраком ранняя история тех племен, владения которых занимали весь север Малой Азии, начиная от Фракии и вплоть до Гиркании, Аракса и Кавказа…

Когда Митридат Евпатор, названный Великим, создал, опираясь на картвельские племена, свою огромную Понтийскую империю, наводившую часто страх даже на Рим, в его армиях имелись представители народов чуть ли не всего Ближнего Востока. Плутарх утверждает, что самыми доблестными воинами этих армий считались иберы… Неужели иберы тех времен не обладали ничем, кроме храбрости? Мы, грузины, — народ несколько честолюбивый и стремящийся к славе, — не впадаем ли мы в преувеличение, отождествляя ветхозаветного библейского «кузнеца» тубала, ассирийского табала и греческих тибаренов с предками грузин иберами? Племя Тубал — то самое, которое впервые познакомило тогдашний мир с железом. Тут, кстати, одно мое наблюдение… Наши кузнецы называют металлический пепел, отлетающий от раскаленного железа во время ковки, «тогал». Наверно, это тоже что-то означает… Не случайно, должно быть, и то, что аргонавты, на своем пути в Колхиду, сделали первую и довольно долгую остановку на острове Лемнос. Древнейшими обитателями этого острова были синтии. Гомер считает синтиев не греческим племенем. Аристофан прямо называет их варварами. Согласно Филокару, синтии были пелазгами. Элленик Логограф считает их народом, пришедшим с Востока, а их ремеслом — переработку железной руды. Они первыми применили огонь для закалки железа. И более всех богов почитали огонь, божество огня. Знаменательно и то, что в «Илиаде» сброшенный с Олимпа Зевсом бог — кузнец Гефест падает именно на остров Лемнос, где его укрывают и оказывают ему гостеприимство синтии. Не было ли это племя колхским по своим корням, не переселилось ли на Лемнос с Востока? Тем более что корень племенного названия «синтии», «син», без сомнения имеет связь с эквивалентом грузинского названия железа «сина»…

Еще одно интересное обстоятельство: когда Гектор отнял у Патрокла доспехи Ахилла, сам Ахилл остался безоружным. И тогда Гефест выковал для Ахилла, который был не греком, а пелазгом, такие доспехи, которым никакое оружие не могло принести вред. Уязвимой осталась лишь пятка, Ахиллесова пята, та часть тела, которая не может быть защищена броней. Не означает ли и это, что если не сам Ахилл, то хоть его доспехи были грузинского происхождения? Нет, эти иберы и их Иберия доведут меня до безумия… У всех народов были времена подъема, возвышения и эпохи упадка. Исчезли, были сметены с лица земли огромные империи, многочисленные народы, а иберы сохранили крепость своего кованого железа и, брошенные в общий давильный чан мировой истории, сберегли до сегодняшнего дня невыдавленный сок своей самобытности…»

Шавлего не заметил, как он свернул с дороги. Снова шуршала под ногами мокрая трава, хлюпала вода в лужицах.

Холод стал сначала щипать его ноги, потом заполз за ворот рубахи. Ненастная ночь поздней осени дышала сыростью.

Шавлего закинул голову, подождал — ни одна капля не упала ему на лицо. «Больше дождя, надеюсь, не будет. Завтра хорошенько возьмемся за наш ручей и уж закончим наконец работу. Здорово побаловала нас погода. А дело все же порядком затянулось. Да и не удивительно — работаем первобытными способами. А впрочем, разве наши предки не такими же способами работали, когда прорыли большой алазанский канал во времена царицы Тамар?»

Шавлего поднялся на балкон, прошел к себе в комнату, снял обувь и лег навзничь на постель. Так он лежал, подложив руки под голову, и смотрел, не отводя взгляда, на висящую на стене ветку лозы, отягченную тугими виноградными гроздьями. Долго смотрел на нее Шавлего.

«Вот эти листья, увядшие, сморщенные коричневые виноградные листья, разместились в свое время на ветке так, чтобы свет и тень равномерно распределялись между гроздьями. Своим слабым телом они защищали гроздья от зноя и грозы. Они первыми подставляли свою хрупкую грудь вихрям и граду. Они отдавали испарившуюся с их поверхности излишнюю влагу и переработанную ими солнечную энергию виноградным гроздьям. И делали все это для чего? Разве не знали они, какой их ждет конец? Разумеется, знали, и, однако же, отдавали все ради этих гроздьев. Жертвовали собой — погибли сами, но оставили свой плод… Так разве кто-нибудь вправе уклониться, не сделать того, что в его силах, ради благоденствия своих собратьев?.. Я, до сих пор прочная, крепкая единица, раскололся надвое, как атомное ядро урана, и хочу одновременно молиться двум кумирам. Но какая пара брюк выдержит коленопреклонения перед двумя жертвенниками? Черт побери! Русудан права, но где, на каком посту я нужнее своему народу? Русудан, моя славная Русудан! Она уже определила, ради чего должна жить, и поэтому сама жизнь для нее полна смысла. А Реваз? Какой большой надеждой был для меня этот парень! Мог ли я думать, что он так легко, сразу сломится? Я, кажется, готов обожествить Митридата — вот с кого следовало бы брать пример каждому. Удивительный сплав бодрости и воли!.. Нет, невозможно простить Ревазу, что он так от всего отстранился и замкнулся в своей скорлупе… Сабеда — женщина, испытавшая в жизни много бед, ее подкосило несчастье единственного сына…

А на что стал похож сам этот бедняга Солико! Это же только призрак, тень того человека, каким он был когда-то. Уже с месяц назад он вернулся домой, и до сих пор ни одна душа в селе, кроме его матери, ничего не знала. Что-то мужественное в нем все-таки сохранилось — для себя-то ведь ничего у Нико не взял, даже малости не присвоил: машину разнес вдребезги, вином полил хозяйский двор, корову оставил в добычу воронью. Како рассказывал, что наткнулся на нее во время охоты, в ущелье, что против крепости. Солико, бедняга, и сам чуть не пропал, едва не сложил голову. В первый раз он отморозил ноги на Колыме, в тундре. А теперь, когда похитил корову, увел ее по реке, шагая прямо по воде, вброд, чтобы не оставлять следов. И холодная вода заставила его вспомнить, что ноги-то отморожены… Тетушка Сабеда удачно придумала — прийти за помощью ко мне. Сейчас все в деревне убеждены — доктор к старухе ходит, лечит ее. Впрочем, от любопытства соседей навряд ли что скроется, сомневаюсь, чтобы можно было долго таить шило в мешке… Доктор, бедный доктор!.. Какой же он, оказывается, несчастный, обездоленный человек… И, несмотря на свое несчастье, только и делает, что старается облегчить другим тяготы жизни. И у него тоже есть свой идеал, своя высокая цель. Но каким оружием он располагает, мечтая схватиться с этим страшным врагом человечества? Чем собирался он поделиться, что хотел открыть мне в ту ночь? Немножко наивной кажется мне его возня в этой доморощенной «лаборатории», без единого пациента для наблюдений…»

Шавлего встал с постели, погасил свет.

«Завтра я должен рано встать».

Стягивая с себя рубаху, он посмотрел в окно.

За окном на окраине сада ночь уже начинала бледнеть.

 

5

В подвале вдруг стало темно — чья-то фигура заслонила дверной проем. Вошедший стал спускаться по лестнице. Вахтанг бросил считать деньги и задвинул ящик.

— Малодушны все купцы. Восемьсот лет назад сказал это Руставели, и он прав по сей день.

— Я думал, кто-нибудь чужой… Не хотел, чтобы видели у меня оружие.

— Не видал я добра, накопленного трусом. — Купрача перегнулся за прилавок, выдвинул ящик и посмотрел в него.

— Где ты раздобыл эту древность? Сию минуту выбрось ее подальше!

— Зачем? — изумился продавец. — По городу ходит бог знает сколько всяких грабителей.

— Неужели с твоими мускулами тебе еще нужно оружие? — Купрача залез рукой в ящик, достал оттуда шестизарядный «смит-вессон» и сунул его себе в карман. — За это тюрьма полагается… — Он отряхнул руки одну о другую. — И тогда все эти доходы, прибыли и все вообще — фьюить!

Вахтанг предостерегающе приложил палец к губам и взглядом показал на занавеску.

— Знаю. — И Купрача направился к отгороженному занавеской закутку.

Там стояла перевернутая вверх дном большая бочка. На ней были навалены хлеб, маринованный перец, лук, чеснок и всевозможная зелень. Вокруг бочки стояли четверо крестьян в войлочных шапочках и наливали вино прямо из большого кувшина в чайные стаканы. Слышалось чавканье, на хмельных лицах ходили вверх и вниз коричневые желваки.

— Пожалуйста, выпейте стакан с нами.

Купрача принял поднесенный стакан.

— Пью за могучую шею воловью, за росу небесную, за урожай изобильный и за вашу трудовую десницу. Добро пожаловать в этот благословенный погребок, и не давайте его порогу зарасти травой!

— Ну что ты! Мы всякий раз, как приедем в Телави, — сразу сюда.

Купрача внимательно посмотрел вокруг и только потом выпил.

— Чтобы так пусто было вашим врагам, — сказал он, перевернув стакан, поблагодарил крестьян и вышел из-за занавески.

Вахтанг по-прежнему складывал в пачки сторублевки, пятидесятирублевки и десятирублевки.

— Сколько входит в этот кувшин?

— Семь литров, — ответил Вахтанг, не поднимая головы.

— Чтобы я больше здесь его не видел! Ротозеи! На каждом кувшине теряете по пол-литра.

Вахтанг широко раскрыл глаза.

— Где Серго?

— Я послал его за вином в Шашиани.

— У Серго еще коготки не отросли. Его могут надуть.

— Не надуют. Я сам побывал там, пробовал вино и уже купил.

— И все же пока на него не полагайся, пусть наберется опыта. Теперь слушай: Наскида приходил ко мне. Говорит, в списки жителей я его внес, дом с усадьбой на него перевел, что же он не рассчитается со мной до конца?

— А я и не отказываюсь. Разве я такой человек? Сегодня же вечером прикачу в сушилку.

— Чтобы только не вышло с тобой, как с тем ишаком, что отправился воровать, да и оставил там подковы. Это же кража. За это — тюрьма и всякая такая штука. Повидайся с Георгием, председателем вашей ревизионной комиссии, договорись о процентах и сделай с кукурузой так же, как сделал с пшеницей. С бухгалтером снова надо согласовать… Подожди еще два дня. С декабря начнется выдача авансов. Без бухгалтера в колхозе камешек о камешек не стукнет, так что ты не скупись. Того, что придется на твою долю, хватит, чтобы расплатиться за дом и еще останется. А потом — айда, сматывай удочки оттуда.

Вахтанг жалобно сморщился:

— Что я вам сделал, зачем вы меня гоните из этой замечательной деревни?

Купрача посмотрел на засаленный кусок холстины на стене, возле двери, сразу догадался, что под ним скрывается баранья туша, и остался очень доволен.

— Вы хорошо сделали, что вместо стола поставили там бочку.

— Серго сказал, что стол будет бросаться в глаза, а на бочку никто не обратит внимания.

Купрача улыбнулся с отцовской гордостью:

— Дельный парень растет. Мангал достали?

— Достали. Но не разводить же огонь для этих крестьян!

— Клиент есть клиент. На деньгах не написано, кто их заплатил. Слушай теперь. Мне нужно хорошее вино, неразбавленное. У меня в столовой все вышло.

— Есть у меня десятиведерная. Много тебе нужно?

— Литров семьдесят хватит.

— Сейчас возьмешь?

— Сейчас.

— Ты на машине?

— Да.

— А вино опять для той шайки?

— Для них.

— Никак от компании не отстанешь?

— Не отстану. Завтра они кончают работы, и по случаю шабаша…

— Какой богач! Добро в воду выкидываешь?

Купрача засмеялся, показав красивые, ровные белые зубы.

— «Что хранишь ты, то пропало, что ты отдал, то твое», — сказал Руставели.

— Счастливчики ты и Лео! Одного Шекспир уму-разуму учит, другого Руставели.

— Потому-то мы оба всегда в выигрыше. Нынче атомный век, и вот тебе от меня поучение. Запомни: раньше скупостью добро наживали, а теперь только щедрый может нажиться. Не посеешь — не пожнешь.

Из занавешенного закутка вышли крестьяне.

— Ну-ка, хозяин, подсчитай наши убытки!

Вахтанг заметил, как вспыхнули четыре пары глаз, и поспешно задвинул ящик, набитый пачками ассигнаций, Потом пододвинул к себе несоразмерно большие счеты.

Губы Купрачи тронула насмешливая улыбка.

 

Глава четвертая

 

1

Все болото было изрезано узкими, мелкими канавами. Место, где из земли била вода, заметно понизилось, ушло вглубь и напоминало издали кратер вулкана, в котором все еще бурлит и бормочет неостывшая лава. К этому кратеру сбегались все каналы, подобно тому как в большом городе улицы сходятся на центральной площади. Вода, просачивавшаяся в почву из этой впадины в течение десятков лет, сейчас возвратилась к своему истоку, чтобы отсюда, по глубокому главному каналу, стекать в Алазани. Земля вокруг местами уже подсыхала. Жирная, черная, омытая дождевыми водами почва проглядывала пятнами среди камышовых зарослей.

«Если зима будет сухой и теплой, я подпалю камыш, и в январе же перепашем все болото. Потом, на пороге весны, запашем во второй раз. Здесь уродится столько арбузов и дынь, что дохода с них хватит на несколько деревень. Это ведь огромная полезная площадь! А огурцы, помидоры — только поспевай собирать! Одни огородные культуры поставят колхоз на ноги… В первую очередь надо построить ясли — освободится много женщин, и людей на работах прибавится. Можно объединить ясли с детским садом. Это еще удобнее. Потом — клуб и библиотека с читальней. А за ними последуют, наконец, спортивные площадки. Ребята надеются, нельзя их вечно обманывать. Они заслужили. Это все их руками сделано. Работали, не жалея сил. Почему-то я верю, что сейчас они сами гордятся делами своих рук. Понимают, что совершили. И колхозники радуются. На правлении никто ни слова не сказал против, когда им раздали бесплатно резиновые сапоги и выписали за каждый день работы по два трудодня».

Шавлего перешел через главный канал по перекинутому через него бревну и пошел дальше вдоль осушенного болота.

«Очень большую помощь нам оказал Закро. Работал каждый день, и работал за троих! Надо это соответственно отметить. Ребят мы не распустим. Прибавить еще десяток человек, и получится бригада. Закро назначим бригадиром. Эрмана уже получил под свое начало бригаду. Больше о молодежной бригаде он не заикнется, — по-видимому, честолюбие его удовлетворено, звание бригадира он уже носит. У каждого человека есть в каком-то уголке сердца такой червячок. Ну, и что тут особенного? Пока что Эрмана управляется с этой бригадой не хуже, чем Реваз. А Иосиф Вардуашвили обижен. И его можно понять. По справедливости бригадиром должен был стать он, но посчитались с Медико, уважение к ней перевесило все. А она возлагает большие надежды на своего комсомольского секретаря. Хороший, крепкий мужик этот Иосиф. И жена ему под стать. Такие и нужны сейчас нашему колхозу».

Вдали, в противоположном конце бывшего болота, пылал большой костер. Сквозь клубы дыма проглядывали яркие языки пламени, лизавшие ветви, брошенные в огонь. Громкий, веселый смех, перекатившись через старое русло и камышовые заросли, доносился до Шавлего, шагавшего по краю болота.

«Веселятся ребята. Должно быть, приехал Купрача или Шакрия Надувной рассказывает о своих проделках. Ох этот Надувной! Вот еще кто заслуживает всяческой похвалы! Да и другие ребята от него не отстали. Нет, надо еще что-нибудь придумать, раззадорить их, подстегнуть — пусть почувствуют, что всякий труд вознаграждается по заслугам».

Вокруг старого русла блестели еще не просохшие лужи. От лужи к луже перетекала маленькими ручейками сочившаяся из осушительных канав вода. Старое русло пролегало почти целиком посередине болота.

Шавлего пошел по заросшему травой высокому, скалистому, берегу Алазани. Река, вздувшаяся после дождей, текла мутным потоком; она затопила большую часть каменистого русла. С глухим, низким, басовитым гудением катилась она по широкому своему ложу.

Под большим дубом балагурили и хохотали Надувной с ребятами. Они сидели или полулежали на корягах, на валунах, на расстеленных пальто и время от времени, заходясь смехом, хлопали себя по бокам и по коленям.

— Ох, чтоб твоей матери по тебе не плакать, Надувной!

— Перестань, все нутро вывернул — куска проглотить не сможем!

— Ой, чтоб тебе сгинуть и пропасть! — по-женски замахал на него руками сын Тонике.

Шакрия, заметив приближающегося Шавлего, тотчас замолчал, словно язык проглотил.

Парни поздоровались с подошедшим и попросили его — пусть заставит Надувного продолжать.

— Все смолол, вот только не рассказал, что вчера во сне видел.

— А может, ему ничего и не снилось? — улыбнулся Шавлего.

— Как не снилось — вот дядя Софром ему приснился.

Только сейчас заметил Шавлего притулившегося у корней дуба, закутанного в старую грязную шинель человека с костылем. Лицо у хромого было хмурое, голова ушла в плечи, точно у нахохленного воробья, безбровые, водянистые глаза злобно смотрели на Шакрию, этаким чертом восседавшего на большом камне в сторонке от костра.

— Что полыцик Гига сказал — когда он подойдет? — спросил Махаре.

— Пока вы там все устроите, говорит, я и подоспею, — отвечал Шавлего.

Все так и покатились со смеху.

Теперь Софром устремил пронзительный взор на Махаре.

Сначала Шавлего удивился — над чем смеются ребята? — а потом вспомнил о непримиримой, извечной вражде между Софромом и полыциком Гигой и сам улыбнулся.

Софрома в Чалиспири прозвали Злыднем и Змеиным жалом. Считалось, что из-за его клеветнических обвинений в свое время пострадало несколько ни в чем не повинных семей. Некоторые злоречивые люди настойчиво утверждали, что и сейчас от него добра не надо ждать. И все село смотрело на этого человека с отвращением.

Однажды ночью кто-то поджег его дом. Все его достояние, ценную обстановку пожрал огонь. Сам он еле выбрался из горящего дома в одном белье. Разбуженный пожаром, очумев от страха, он выбросился спросонья с балкона второго этажа и сломал себе ногу. На его крики и вопли сбежалась вся деревня. Люди стояли словно вкопанные и смотрели, как извивались, взлетая к небу, рыжие змеи входящего в силу пламени.

Пока не обрушилась крыша и не погребла под собой весь дом, ни один человек даже близко не подошел.

Первым спохватился дядя Фома:

— Сам-то цел ли, не повредил ли себе чего?

Только тогда Годердзи, стоявший с хмурым, неприязненным видом, неохотно двинулся с места, а за ним последовали садовник Фома и еще несколько человек.

В больнице Софром лежал недолго и вышел оттуда с костылем, охромел. А полыцик Гига твердит:

— Вор он, мошенник, говорю вам! Симулянт! Ради пенсии прикинулся хромым. А по ночам ходит без костыля и ворует чужих кур. Однажды пошел я к нему, отколотить хотел, а его нет дома. Гляжу — в этой его берлоге, в амбаре, что уцелел во время пожара, полно куриного пуха.

— Ну, что за сон тебе приснился, Шакри?

Надувной застеснялся.

— Ничего особенного, Шавлего. Вот дядю Софрома во сне видел.

Софром с трудом повернул голову к Шавлего. В бесцветных, словно заледенелых его глазах мелькнуло подобие улыбки.

— Ну говори уж, говори, что снилось. — Теперь уже хромой сам заинтересовался. — Правда, язык у тебя дрянной, как и у твоего деда. Значит, меня видел во сне? Ну, так что же со мной было, Надувной? Чем смешить всех этих молокососов, не лучше ли сон про меня мне же и рассказать?

— Расскажи ему, Шакри!

— Ну ладно, рассказывай уж, не томи нас, Надувной.

Шакрия отодвинул свой камень подальше от костра и посмотрел дружелюбным, даже теплым взглядом прямо в лицо Злыдню, в глазах которого нет-нет да и вспыхивала плохо скрытая злоба.

— Видел я, будто бы мы с тобой, дядя Софром, померли и были похоронены. — Рассказывал свои истории Надувной с самым серьезным видом, даже никогда не улыбался. — Закопали, значит, в землю обоих, и в ту же ночь ангелы представили нас к божьему престолу — совсем голыми, в чем мать родила. Врут художники, когда рисуют бога с густыми усами и бородой. На поверку-то он оказался бритым, без бороды, а усы у него были как у Гитлера, под самыми ноздрями… Так вот, стоим мы с тобой — оба голые, ничего на нас не надето, никакого лоскутка… Гляжу по сторонам, вижу — и другие все голые и выглядят как-то странно. Думаю: видно, они одного набора, в один и тот же день похоронены. Ангел, который нас привел, подходит и шепчет мне на ухо:

«Не удивляйся, все тут имеют вид сообразный своему ремеслу. Вон тот, у которого голова с алавердский купол величиной, — шахматист. Рядом, видишь, у одного руки и ступни как лопаты — это пловец. А другой, с крохотной головкой и толстенными икрами и ляжками, — футболист. А там, видишь, один совсем вроде без головы, зато с длинными-предлинными ногами, — это танцовщик. Первыми к богу подойдут они».

Оказывается, и там, как и у нас на земле, спортсмены больше всех в почете.

Когда пришел наш черед, дядя Софром, бог сказал, что должен нас взвесить. Люди вы, говорит, одинакового ремесла, и вес у вас должен получиться одинаковый точка в точку. А если один окажется тяжелей другого, никакой кассации, обоих загоню прямехонько в ад.

Тут я подумал про себя: какое, собственно, у нас ремесло, ничего мы с тобой в земной жизни не делали, только языком молотили… Смотрю — у обоих у нас свисают, как у овчарок, аршинные языки.

Ангел подвел нас к весам.

Насчет твоих весов ничего не могу сказать, а мои я сразу узнал, как только увидел.

Говорю: «Уважаемый боже, это весы Бочоночка, нашего зав- складом. Они ни разу за все свое существование правильного веса не показывали. Семь человек семь дней работали, не могли исправить. Потому завскладом и скончался безвременно. Взвешивайте меня на других».

Но бог заупрямился — как говорится, подбросил камень и подставил голову. То бишь не камень, а мяч, из уважения к футболистам.

Заставили нас влезть на весы.

Сидит бог, молчит, Сзади, по обе стороны от него, парят ангелы, перед одним — гора сахару, перед другим — куча навозу. И у обоих в руках большие половники.

Значит, вскинули нас на весы и взвесили. И получилось, что ты, дядя Софром, тяжелей.

«Уравновесьте!» — повелел бог.

Ангел положил мне целый половник сахару на язык.

Взвесили снова.

На этот раз я перевесил.

Другой ангел положил тебе на язык половник навоза.

Тут опять ты оказался тяжелее меня.

Тогда рассерчал бог, отрезали у тебя язык и привесили мне промеж ляжек.

А теперь я вышел тяжелей.

Бог прямо-таки с ума сходит: что это за люди свалились, говорит, мне на голову! Отрезали у меня…

Но Софром уже вскочил на ноги. Он ругал последними словами Хатилецию и всех его родичей, грозясь, размахивая костылем. Потом, что-то сердито бормоча, пошел прочь, по направлению к деревне.

— Постой, дядя Софром, доскажу до конца. У меня-то ведь не язык отрезали…

Ребята от хохота катались по земле, раскачивались, держась за живот, хрипели и отплевывались.

— Ох, чтоб тебе пусто было, Надувной!..

— Уморил, ну просто уморил!..

— Даже аппетит пропал со смеху!..

— Зачем ты прогнал его? — смеялся и Шавлего.

— Доброе дело сделал. Скоро полыцик Гига появится. А он, как напьется, случись Софром под рукой, убьет бедолагу, непременно убьет.

Шавлего понял, что с годами отвращение к Софрому-злыдню нисколько не ослабело в чалиспирцах.

Обойдя большой бочонок, наполненный доверху мешок и битком набитые хурджины, он вышел из-под дерева.

Чуть поодаль Купрача потрошил баранью тушу, подвешенную к ветви боярышника.

— Как поживаешь, Симон? — приветствовал его Шавлего.

— Как царь Ираклий после битвы под Аспиндзой.

— Дядя Нико не придет?

— Дядя Нико на седьмом небе от радости. Как это он не придет?

— На шашлыки мясо есть?

— Вон, целая говяжья нога.

— Не знаю, как я сумею тебя отблагодарить…

— Ты только из-за этого не печалься. Опять с них же сдеру, будь уверен. Ты же знаешь — черт своему дому никогда убытка не причинит.

— Что ты один тут возишься, никого в помощь не возьмешь?

— Все тут помогали, да пришел Злыдень, вот и разбежались.

— А мне жалко стало беднягу. Ребята его прогнали, а он, может быть, голодный.

— Не прогнали бы ребята — я бы его все равно тут не оставил.

— А тебе что он сделал плохого?

Купрача вырвал из туши ливер, бросил его на вывернутую шкуру и отер лоб окровавленной ладонью.

— Барсук ведь, знаешь, зверь очень чистоплотный. Нору себе он роет глубокую, прокладывает запасные ходы на случай опасности, а посередине устраивает целый зал — большой, теплый и чистый. Очень он любит чистоту. Это хорошо знает хитрая и ленивая бездельница лиса. Она проникает в барсучью берлогу и, загадив ее, ждет своего часа. Барсук, не переносящий вони и грязи, покидает свое жилище. И лиса завладевает берлогой — получает ее, не затратив ни малейшего труда.

Шавлего ничего не ответил, отошел и вернулся к костру.

— Ступайте, ребята, подсобите Симону. Кстати, где у вас лопата — не взяли с собой? В главном канале осыпалась стенка, и канал запрудило.

— Знаем. Закро пошел туда и лопату с собой захватил.

— Почему же я его по дороге не встретил?

— Он пошел по старому руслу. Наверно, в камышах вы разминулись.

— Так вот, подсобите Симону, ребята. Надо почистить лук, картофель, нарезать прутьев на шампуры для шашлыков. Ты, Джимшер, принес красного перца для каурмы?

— Принес. Вон там, в хурджине.

— Так я пойду помогу Закро. Замучился небось один — земли там осыпалось немало.

На берегу главного канала Закро, подняв до бедер голенища резиновых охотничьих сапог и стоя по колено в воде, расчищал проток для запруженного ручья. Он зачерпывал щебнистую землю лопатой и, вместо того чтобы скинуть этот груз в воду тут же, рядом, отбрасывал его сильным взмахом лопаты как можно дальше. Быстрый поток мгновенно подхватывал сброшенную землю и сносил ее в Алазани. Закро работал, не поднимая головы, исступленно. В том, как он двигался, чувствовалось большое нервное напряжение. В ответ на приветствие он едва поднял голову, бросил снизу вверх словно нехотя ответное «гамарджвеба!» и, нагнув шею, как бугай в ярме, налег с удвоенной силой на лопату.

«Что с ним такое? — изумленно глядя на него, думал Шавлего. — Случилось что-то… Как видно, нехорошее. Почему ребята мне ничего не сказали? Что же его рассердило? И при чем тут я? Кажется, он нарочно убрался подальше от веселья, от смеха и отводит душу в работе, вымещает свой гнев на этой злополучной осыпи».

Ни разу еще не видел Шавлего этого богатыря рассерженным. Густые, кустистые брови, сдвинутые над переносицей, образовали одну сплошную полосу. Опустив мрачное как туча лицо, Закро не отрывал глаз от лопаты. Рукоять ее стонала и гнулась в могучих руках, отсекая каждую новую глыбу от сырой, клейкой глинистой почвы, но выдерживала, не ломалась. Некоторое время Шавлего молча смотрел, как яростно трудится силач, потом скинул пиджак и крикнул ему:

— Вылезай оттуда, Закро, теперь я поработаю.

Закро ответил не сразу: сперва до самой рукоятки всадил лопату в оползшую стену канала, с силой вывернул и отвалил огромную глыбу и только потом глухо бросил, обращаясь словно к этой самой глыбе:

— Сам управлюсь.

Шавлего еще долго стоял озадаченный и глядел, как вода размывает осыпь, облегчая работу человеку с лопатой.

Вдруг кто-то, прижавшись сзади, закрыл ему рукой глаза. Он почувствовал спиной прикосновение теплого, нежного и упругого тела и сразу догадался, кто это. Осторожно сжав длинные, точеные пальчики, он отвел их от своего лица.

— Откуда ты здесь взялась?

— Думаешь, раз не приглашали, так я вас и не найду?

— Тут такая грязь… — Шавлего бросил взгляд на ее высокие сапожки.

— Я тебя издали заметила. Оставила Флору в двуколке, на краю болота, и тихонько подкралась.

— Вовремя приехала. Ребята будут рады. И Флора, значит, с тобой?

— Да, она здесь. Непременно захотела приехать. Почему ты снял пиджак? Думаешь, все еще сентябрь? Уже довольно холодно.

Русудан сама надела и оправила на Шавлего пиджак, потом попыталась застегнуть ему рубаху, распахнутую на груди, но ворот оказался узковат, пуговица не застегивалась.

Шавлего взял ее руки в свои, с чувством неловкости бросил взгляд вниз, в канал, и бережно отвел от своей шеи ласковые женские пальцы. Внизу, в канале, послышался сильный, глухой удар.

Русудан обернулась.

В обвалившейся стене канала торчала всаженная в землю до половины рукоять лопаты. За осыпью, с шумом и плеском вспахивая воду резиновыми сапогами, шагала к Алазани прямо среди потока могучая, рослая мужская фигура.

 

2

Здесь, в этом бурливом месте, где сталкивались люди и страсти, где решались судьбы человеческие, откуда уходили одни осчастливленными, а другие несчастными, где взвешивалось на весах — быть или не быть, где одни утрачивали, а другие обретали, где слезы и смех сменяли друг друга, здесь, в этом самом беспокойном месте, секретарь райкома испытывал по утрам чувство удивительного покоя. Было что-то возвышенное в спокойной дремоте черных, блестящих телефонных аппаратов, прикрепленных к стене мягкими длинными шнурами, в мудром безмолвии стульев, расставленных вокруг покрытого красным сукном стола заседаний. Тут можно было ощутить всю сладость безмятежного отдыха пастуха, утомленного целодневной маетой. Пастуха, которого в эти минуты уже не гнетет страх перед зверем или злой и жадной человеческой рукой. Дверь хлева прочна, стены надежны… Усталый после трудового дня, он может наконец погрузиться в сладкий сон — под спокойное дыхание лежащих телят и мерный шорох бесконечной коровьей жвачки.

А потом начиналась ночь мельника.

Лишь под стрекот своих свежевытесанных жерновов и под шум бьющей в мельничное колесо струи засыпает мельник. Только под суетню, прыжки и стук коника может он спать. Ну-ка, попробуйте перегородите ручей, остановите вдруг течение воды, вращение жерновов и ритмическую пляску коника, — даже если мельник спит летаргическим сном, он сразу проснется, встревоженный внезапно наступившей тишиной, и не успокоится до тех пор, пока шум, все покрывающий и заглушающий шум, не воцарится снова.

Давно уже Луарсаб привык, давно приспособился к такому образу жизни. В этом огромном кабинете почти каждый день сменяли друг друга пастух и мельник. И чаши обеих этих форм существования были нагружены равномерно… Только в последнее время как будто повредилось что-то в мельничном механизме, расстроился его равномерный ход, и у самого мельника спутались рефлексы. Постепенно чаша пастуха на весах отяжелела, стала опускаться и, кажется, вот-вот окончательно перевесит другую.

Некогда сменяли друг друга в полном согласии и единстве дом и работа. Потом они разошлись, оказались на противоположных полюсах. А теперь, в эти последние благополучные времена, вновь соединились, словно заключили союз, но только уже для того, чтобы стать опасностью, угрозой всему его преуспеванию.

Уж не постарел ли Луарсаб? Или, быть может, сама жизнь изменила свой облик? Прошла мимо — так, что он и не заметил?

Отстающих бьют!

Интересно, кто сказал это впервые?

О нет, молодость допризывника — ничто в сравнении с опытом прошедшего через огонь и воду испытанного бойца. Пораженный недугом маленький царевич в сказке просит отца поставить стражем у его постели не двадцати-двадцатипятилетнего ловкого и сильного юношу, а опытного сорокалетнего ландскнехта, чтобы смерть не посмела протянуть к одру болезни свою костлявую руку… До старости еще далеко… А поприще пенсионера, все, что ему остается, — прохладный парк, костяшки домино и шахматная доска.

Нет, сейчас — самая пора зрелости, вершина сил и возраста. И он не даст другим сорвать созревший для него плод.

Здесь, в этом огромном котле, где кипят вместе, не смешиваясь, сладкое и горькое варева, по утрам, когда утихомирятся метла и тряпка уборщицы, царит удивительное спокойствие.

Луарсаб поднял голову, подпертую ладонями, и долгим рассеянным взором поглядел через стол на девушку-секретаря, стоявшую перед ним.

— К вам председатель чалиспирского колхоза, — повторила девушка чуть смущенно.

— Пусть войдет, — процедил сквозь зубы с неохотой Луарсаб и зачем-то застегнул пиджак.

Вошел Нико — поздоровался, снял шапку, сел.

Удивительное дело — при виде этого человека секретарь райкома всегда обретал спокойствие и уверенность в себе.

— Что-то зачастил в последнее время в Телави, Балиашвили.

— Думаю, действующему председателю подобает чаще здесь бывать, нежели бывшему, Я пришел жаловаться.

— Жаловаться?

— Чему вы удивляетесь? Было время, жаловались на меня. А теперь вот заставили самого стать жалобщиком.

Луарсаб, разумеется, догадался, на чьи визиты к нему намекает Нико, и еще раз удивился: нет, право, от всевидящих глаз этого человека ничего не скроется! Тедо его не перехитрит! И вот эти самые глаза, прищуренные, проницательные, чуть насмешливые, сейчас устремлены на него и требуют справедливости. Они глядят сквозь узкие щели век настойчиво и настороженно, вкрадчиво и в то же время почти нагло.

— На кого жалуешься? Опять на Енукашвили?

— Нет, теперь не на него. Теперь я на ваших людей жалуюсь.

— На каких это наших людей?

— На тех, кого вы прислали для расследования.

— Я послал Торгву Бекураидзе, заведующего сельхозотделом.

— И еще одного инструктора.

— Какого инструктора?

— Фамилии не помню. Тоже тушин.

— Знаю, кого ты имеешь в виду. Так чего тебе еще нужно? Тушины, известно, народ твердый — к ним не подступишься.

— Правильно, к ним не подступишься, зато сами они как к чему захотят, так и подступятся.

— Этот инструктор — человек новый. За него, правда, с давних пор ходатайствовал Теймураз. Но что такое могло с Торгвой стрястись? — Луарсаб потянулся к звонку, вызвал секретаря. — Есть кто-нибудь в сельхозотделе?

— Все на месте. Кого вызвать, Луарсаб Соломонич?

— Пусть придет Бекураидзе… Очень быстро до тебя все доходит, Нико. Вчера только докладывал мне Торгва, что ничего предосудительного не мог обнаружить.

Председатель чалиспирского колхоза покачал с сожалением головой:

— Персы не погубили, арабы не погубили, турки не погубили, монголы не погубили; если что погубит нас, грузин, так это хлеб-соль, застолье…

— Как? — возмутился Луарсаб. — Я посылаю людей для расследования, а они пируют за столом у подозреваемого?

— Ну вот, придет он, спроси самого. Отпираться не станет.

В кабинет вошел заведующий сельхозотделом. Шел он характерной походкой тушина: легко, четким шагом, твердо ставя ногу. Он обменялся рукопожатием с председателем колхоза и сел напротив.

— Утургаидзе здесь? — спросил Луарсаб.

— Здесь. Вызвать его?

— Не надо. С ним я после поговорю. А сейчас вот пришел человек и говорит: расследование дела о частной винокуренной установке в Чалиспири было тенденциозным.

— Да, но на каком основании он это утверждает? Я же вчера доложил вам все подробно.

— Доклад был действительно подробным, но тут вот заявляют, что он, в общем, неверен, не соответствует истине.

— Что там, по-вашему, неверно, дядя Нико?

— Вроде бы не так уж много, сынок. Но все же достаточно. Твоей вины здесь нет — причиной твоя неопытность. Села ты, по существу, не знаешь как следует, людей не знаешь и при деле своем состоишь не очень давно. Человек, о котором идет речь, — это позор нашего села, как говорится, его гнойник. Он еще и во многом другом замечен. Ты не смотри, что дом у него покосился, хотя, правда, такая вещь и более опытному, чем ты, глаза отведет. Горы камня и кирпича во дворе видал? Он собирается поставить себе целый дворец.

Заведующий сельхозотделом возразил с живостью:

— Насколько мне известно, цель, которую преследует наш колхозный строй, заключается в том, чтобы каждый колхозник стал зажиточным и дом имел хороший. Ставить в вину колхознику, что он хочет построить себе дом, — такого я еще не слыхал.

— Строить себе дом — не вина и за грех не почитается, сынок, но надо всегда помнить, кто строит, что он за человек.

— Я обошел весь тот конец деревни, и ни одна душа плохо об этом человеке не отозвалась.

— Что ж, рука руку моет. Скольким он водку гнал? Многих мы можем назвать, а, думаешь, мало таких, о ком и знать не знаем?

— Он перегнал водку всего лишь для троих.

— Достаточно и того, сынок, но тебя обманули. Он многим водку гнал и еще продолжал бы гнать, кабы это не дошло до нас вовремя.

— Где он куб достал? — заинтересовался секретарь райкома.

— Был у него свой, собственный.

— И вы не отобрали?

— Так куб же дедовский, в наследство остался!

— Нельзя так, сынок, надо отобрать. И куб и все, что к нему полагается, — средство производства; он должен был с самого начала, при объединении имущества, передать его колхозу. Но за это на него и обижаться нельзя, ведь в нем меньше чувства коллективизма, чем в любом ишаке. Вместо того чтобы на совесть работать в колхозе, он занимается частным образом винокурением. От этого, сынок, колхоз теряет и рабочие руки, и доход. Тот процент водки, который взимается в качестве платы за перегонку чачи в пользу колхоза, попадает при таком положении дела в руки частника, в руки этого человека.

— Я допросил двух колхозников, которым он гнал водку. Ни с одного он не взял ни капли в вознаграждение. Напротив: для одной старухи не пожалел собственных дров и взял на себя все обслуживание, так что ей не пришлось и рукой пошевелить.

— Расследование, сынок, заключается в том, чтобы все точно выяснить. Кто же сам тебе признается, что уплатил за перегонку? И почему ты других не допросил, а только этих двоих?

— О других я ничего и не слыхал.

— Верю, сынок, что не слыхал, — мог и не услышать. Есть еще один такой бедняк, как эта старуха, — недаром его прозывают «воробушком», «Бегурой». Почему ты его не спросил — сорвали с него кувшин водки в уплату или нет?

— Об этом человеке я вообще ничего не знаю.

Председатель чалиспирского колхоза посмотрел на секретаря райкома и улыбнулся.

Многое сказала эта улыбка Луарсабу.

Он откинулся на спинку стула, нахмурился.

— Зачем я тебя и Утургаидзе посылал в Чалиспири? Только для того, чтобы вы посидели за накрытым столом? — Луарсаб повысил голос, брови у него совсем сошлись над переносицей. — Сколько раз я вам повторял: когда занимаетесь делами такого рода, чтобы не смели принимать никаких приглашений! И вообще, чтобы всячески держали себя в узде и избегали любых соблазнов.

Заведующий сельхозотделом так и вскинулся:

— О чем вы, товарищ Луарсаб, какие столы, у кого столы, кто наплел такое?

— Ну как же так — наплели, все село только об этом говорит.

Лицо у заведующего отделом вспыхнуло, на широких квадратных челюстях вздулись желваки, в глазах появилось выражение некоторой растерянности.

— Как — вся деревня? Кто говорит?

— Ну, всех я не могу перечислить, сынок… А говорят, начали, дескать, у самого перегонного аппарата.

— Это чистейшей воды ложь, товарищ Луарсаб, мы только попробовали… Один стаканчик… Чтобы определить, какого качества водка… То есть умеет ли он ее гнать… Некогда мой отец гнал водку, в мои детские годы, из дикой груши и бузины. Я только пригубил, чтобы посмотреть, знает ли этот Енукашвили дело…

Председатель колхоза бросил очередной выразительный взгляд на насупленного секретаря райкома и вновь обратился к заведующему отделом:

— И я, и товарищ Луарсаб верим тебе, сынок, но, знаешь, чем деревне на язык попасть, уж лучше крокодилу на зубы. Полагаю, что по неопытности у тебя все получилось — и проба, и застолье.

— Честью клянусь: не было никакого застолья и не угощался я ни у кого!

— Послушай меня, сынок. С порядочным человеком хоть вверх ногами ходи — никто слова не скажет, ну а…

— Все соседи утверждают, что он порядочный, честный человек.

— Двое-трое, у которых, наверное, есть с ним какие-то отношения, это не все соседи, а соседи — не вся деревня. Ты не знаешь, что это за личность и чего он стоит. Он очень опасный человек, и не только для нашего колхоза, но для всего того дела, что называется коллективным хозяйством. Этот человек — интриган и пролаза. Своим поведением он и других, вполне порядочных, людей толкает к правонарушениям и к частному хозяйству. Многие в деревне стали брать с него пример — кто обжег известь для себя, кто лепит посуду, кто делает винные кувшины, а кто — кирпич да черепицу. За этими завтра последуют соседние села, послезавтра — целые районы, а там, глядишь, и все станут возвращаться к частному хозяйствованию. Это нужно понимать, сынок, это нужно уметь видеть и предугадать. Я уже сказал, что ты неопытен и плохо знаешь тех, с кем тебе пришлось иметь дело. Известно тебе, что это за человек? — Председатель колхоза обернулся к секретарю. — Этот человек, товарищ Луарсаб, нынешней осенью украл четыре мешка колхозной семенной пшеницы — увез к себе домой!

— Постой, постой, так это тот самый Реваз Енукашвили?

— Тот самый.

— Ах, вот что! Ну, все ясно. Что же вы раньше мне не сказали?

— А зачем? С него и этого нового преступления хватит с избытком. Помните, сколько я вас упрашивал освободить его из-под ареста — еле уговорил. Жалости поддался, подумал: молод еще, почти мальчишка, может, исправится. Так вместо того он стал мне угрожать и вот теперь видите, что натворил! Если ему сразу не подрезать крылья, не наказать как должно, то найдется у него немало последователей и подражателей, и скоро, глядишь, потребуют у нас, чтобы мы колхоз распустили.

— Почему вы не рассмотрели вопрос на собрании партийной организации колхоза? Где вы были до сих пор?

— Всего четыре дня, как наша ревизионная комиссия обнаружила эти факты, да и то, видимо, анонимка была прислана с опозданием.

— И все же, когда факты обнаружились, почему вы не вынесли вопрос на партийное собрание?

— Решили воздержаться, товарищ Луарсаб, ничего бы мы так не добились. Очень много у него сторонников Помните, как они пригнали сюда, к вам, силой чуть ли не целую бригаду из-за него?

— Это он взорвал у тебя машину и зарезал корову?

— И еще вычерпал все вино в придачу. Но это — частное, личное дело, и я не придаю ему значения. Тревожным мне представляется то, что в лице этого человека наше социалистическое сельское хозяйство обрело недремлющего врага.

Луарсаб презрительно улыбнулся:

— Похуже его встречались — и не таких мы сгибали в бараний рог, Балиашвили. Печально, что в вашем колхозе коммунисты инертны и коммунистическая бдительность не стоит еще на должной высоте… Ладно, Торгва, ступай к себе. Сказал бы уж с самого начала, что не сможешь справиться с заданием, я бы поручил дело кому-нибудь другому.

Заведующий сельхозотделом поднялся со смущенным видом.

— По-видимому, я в самом деле был введен в заблуждение, товарищ Луарсаб. Но откуда я знал, что имею дело с таким отпетым негодяем?

— Ничего, сынок, многих других, более искушенных, чем ты, вводил этот молодчик в заблуждение. Винить тебя нельзя. — И когда Торгва вышел из кабинета, продолжал: — Надо послать какого-нибудь опытного работника и сызнова проверить все с начала до конца… И жалко мне его, чудака, в то же время. Всего в доме — он сам да его старая, полуслепая мать. Прежде он был вроде парень неплохой, да вот видите — показал волчьи зубы… Предлагал я ему работать в колхозе по этому же делу, на винокурне. Не пожелал! Мог ли я догадаться, что у него на уме?

— Кого же послать на расследование — финагентов?

— Да нет, финагенты ничего не добьются. Пошлите такого человека, чтобы и авторитет имел, и село знал хорошо.

— Такой у меня, пожалуй, Варден. Он раньше был как раз к Чалиспири прикреплен.

— Пусть будет Варден. Он, кстати, и заведующий отделом. И он знает все наши дела и обстоятельства.

— Но с какой стати заведующий сектором учета должен заниматься расследованиями?

— Были бы, как говорится, плоды, а из какого сада — кто спрашивает… Задохнется ваш Варден от безделья в своем кабинете. Выйдет во двор, хоть распрямится, воздуху глотнет.

Луарсаб сидел неподвижно и молчал.

Холодное декабрьское утро закинуло на верхушку липы бледное, бессильное солнце. Пробравшийся в окно луч разбился о грани хрустального графина на осколки — изумрудно-зеленые и сапфирово-синие. Что-то тускло-безрадостное было в этом несмелом блеске лучей.

Луарсаб отвел взгляд от графина и посмотрев на председателя. Узкие щелки-глаза были уставлены на него. Давешний мерцающий свет в них погас — на этот раз словно погруженный в туман дремучий лес уходил вглубь перед ним, настороженный и неразгаданный.

Луарсаб вызвал девушку-секретаря и сказал, чтобы начальника милиции, как только он явится, сразу пропустили в кабинет.

Девушка вышла.

Председатель чалиспирского колхоза простился с секретарем и ушел.

Луарсаб проводил взглядом его крепкую, коренастую фигуру с могучей шеей.

Не успел Нико выйти за дверь, как в нее просунулась чья-то голова, и пожилая женщина в черном вошла без спроса в кабинет.

Секретарь райкома не стал выговаривать ей за это вторжение — начиналась ночь мельника.

 

3

Шавлего вскинул мешок на двуколку, отряхнул руки и помог молодой женщине влезть на сиденье.

— И что вас, женщин, заставляет мучиться в этих узких, облегающих платьях, стиснутыми, как клинок в ножнах! — Шавлего влез сам на двуколку и хлестнул лошадь вожжами.

Он был заметно не в духе. Неожиданное бегство Закро и отсутствие борца на «шабаше» неприятно поразило его. А потом, когда Купрача посадил в машину председателя колхоза и агронома и увез их на совещание передовиков в Телави, настроение его совсем испортилось… Не ожидал он от Закро такого явного выражения ревности. И все же душа у него болела за беднягу. Очень много охоты и усилий вложил Закро в работу на болоте. А когда все кончилось, не захотел сесть с Шавлего за стол! Что делать — иначе не могло быть, Шавлего этого ожидал. Логическое завершение: чтобы одному спастись, надо другому пропасть, так уж говорится.

— Какого черта навязала нам мешок эта старуха? — смеялась Флора. — Всю одежду обоим перепачкает.

— Какая старуха?

— Я ее не знаю. Живет в хибарке у самой дороги. Попросила свезти зерно на мельницу, так просила, что нельзя было отказать. Муж у нее болен, лежит в постели. Ах, Шавлего, какая там бедность, у меня просто сердце зашлось. Не думала я, что на свете бывает еще такое…

Шавлего понял, что старуха, о которой рассказывает Флора, — Сабеда. Значит, Русудан все знает… И не сказала ничего даже ему! Вот она какая, Русудан! Догадывается ли, что это Солико, а не Реваз устроил давеча в честь дяди Нико фейерверк? «Неужели она так умна и осторожна, что скрывает даже от меня? А люди… Странные они, люди. Почему-то мне кажется, что чалиспирцам приятны неудачи их председателя. Многие считают Реваза виноватым — и хвалят его за удаль. Пусть заблуждаются. Раскрыть вину Солико, подвести его никак нельзя… Чутье подсказывает мне, что дядя Нико что-то пронюхал, только ему больше с руки взваливать все свои беды на Реваза… А Солико стало лучше, немножко ожил. Дядя Сандро надеется за месяц поставить его на ноги. Сегодня я вырвал у Купрачи целую баранью ляжку, авось хватит матери с сыном на неделю. Пусть набирает силу. Господи, какие же тяжелые дни пришлось несчастному пережить!»

— Шавлего!

— Что, Флора?

— Я уже второй раз тебя окликаю. Что ты затих? Не бойся, когда приедем, Русудан будет уже дома.

— Оставь в покое Русудан.

— Помнишь, Шавлего, как ты гадал мне в ту ночь?

— Я-то помню, а ты, видимо, забыла.

— Почему ты так думаешь?

— Не исполняешь проигранного пари.

— Исполняю, как же не исполняю? Просто с тех пор я не шила себе новых платьев. Спроси Русудан — она подтвердит, что не шила. А это тогдашнее платье. Всем нравится, только ты один почему-то против него.

Шавлего то понукал лошадь вожжами, то слегка хлестал ее по крупу плеткой.

Маленькая сильная лошадка шла охотно, перемежая ровный шаг с рысью. Временами она оборачивалась и искоса поглядывала на плетку. По размокшей дороге тянулись за колесами узкие, глубокие следы.

— Ох этот мешок! И зачем Русудан захватила этот мешок!

— Чем он тебе мешает?

— Тесно. И потом, на каждом ухабе он прижимается ко мне, точно влюбленный.

— Не придирайся, Флора, — мешок лежит себе спокойно, как полагается мешку.

— А как же ему еще лежать?

— Так, как лежит.

— Ну и пусть.

— Он и лежит.

— Пусть лежит, только пусть меня не стесняет.

— Может, и я тебя стесняю?

— Нет, ты меня не стесняешь. А твое дурное настроение угнетает. С той минуты, как уехала Русудан, у тебя с лица уксус стекает.

— Такая у меня порода.

— Нет, ты такой с той минуты, как уехала Русудан. Не бойся, не уведут ее. Приедем, застанешь дома.

— Чирикай себе, клюв ведь не простудишь!

— Шавлего, а Шавлего! Ты тогда не кончил свое гаданье. Погадай сейчас. Вот, держи мою руку. Погадай, Шавлего, Скажи, кем будет десятый.

— Что еще за десятый?

— Мой десятый сын. Ты же предсказал, что у меня будет десять сыновей. Скажи, кем станет десятый. Но лучше сначала скажи; кто будет мой второй муж. Вот, возьми мою руку.

— Что за глупости, Флора! Неужели ты веришь, что в самом деле…

— Тебе я верю свято, что бы ты ни сказал. Гадай.

Положив руку на мешок ладонью вверх, Флора глядела на него и улыбалась.

— Уже темно. Я не вижу линий.

— Присмотрись, подними к глазам, разберешь. У тебя же орлиное зрение. Вот рука.

— Погоди, пока доедем до дому, Флора. Ничего не видно.

— Не хочу домой. Там тебе не до меня. Дома Русудан — куда она ни пойдет, ты за ней головой ворочаешь, как подсолнух за солнцем. Вы как школьники. Готовы, кажется, в душу друг к другу влезть.

— Ах ты, Флорушка, маленькая хитрюга! Откуда ты взяла, что мы не обращаем на тебя внимания? Вот тебе только один пример…

— Не нужны мне твои примеры. Не интересуют меня вовсе твои примеры. Если б ты не держал вожжи в руках, можно бы подумать, что тут два мешка…

— Какая ты смешная, Флора! Ах, какая ты смешная! Право, ты заслуживаешь, чтобы к тебе прикрепили личную гадалку. Ладно, так и быть, погадаю. Ну, давай сюда свою руку. Дуешься? Давай, говорю, руку.

— Да, да, да, дуюсь. Для тебя этот мешок значит больше…

— Чем что?

— Ничего.

— А все-таки?

— Зачем ты спрашиваешь? Видишь, я дуюсь.

Алазанская долина тонула во мраке. Едва виднелись сохранившиеся местами подлески и одинокие, богатырской стати дубы и вязы. Лишь вдали, высоко над линией селений, светились снежные вершины Кавказского хребта, похожие на огромные, выстроенные в ряд сахарные головы. Лошадь с трудом пробиралась по глубокой грязи. Временами она останавливалась, фыркала с неудовольствием, но, почувствовав легкое прикосновение вожжи, снова пускалась в путь. Ось двуколки скрипела под тяжелым грузом. Монотонно стонали не смазанные колеса.

Шавлего стало жаль коня. Он сошел с двуколки и пошел рядом, ведя лошадь на поводу. Мысли его вернулись к Закро. Большие надежды возлагал Шавлего на борца и сокрушался, что убыло рабочих рук. Да и вообще жаль ему было хорошего парня, доброго молодца. Но от железной логики никуда не денешься. Две ноги в один сапог не обуешь.

— Шавлего!

— Да, Флора.

— Я боюсь.

— Чего?

— Мне кажется, за нами кто-то гонится.

— Кто за нами может гнаться? Мельник мельницу не оставит. А ребята сразу после нас уехали на машине в Чалиспири.

— Не знаю… Мне чудится, что кто-то идет за нами на цыпочках. И я все боюсь, вот сейчас чья-то рука схватит меня.

— Какая же ты трусиха!

Шавлего отошел в сторону, пропустил вперед лошадь, а сам оказался позади двуколки.

Клейкая, глинистая грязь большими комьями налипала на сапогах, тяжелила ноги. Шавлего останавливался по временам и рукояткой плети счищал ее с обуви.

Мрак полностью застлал долину; вокруг была сплошная чернота.

— Шавлего!

— Да, Флора.

— Сядь со мной. Когда ты рядом, мне не так страшно.

— Жалко лошадь. Потерпи немножко — сейчас выедем на хорошую дорогу.

— Значит, лошадь ты жалеешь, а меня нет? Тогда и я сойду и буду идти пешком.

— Какая ты глупышка, Флора! Ну, как ты сможешь идти по этой грязи?

— Очень даже смогу. Останови лошадь, я сойду.

— Не сможешь идти, Флора.

— Смогу. И притом так будет лучше для мешка.

— Что ты прицепилась к этому мешку!

— Мне кажется, я мешаю ему развалиться поудобней.

Шавлего еще раз очистил сапоги рукояткой плети и поднялся на двуколку.

— Ты же со мной поссорилась!

— Да, поссорилась.

— Так чего ж ты со мной заговорила?

— Потому что мне стало страшно.

— А теперь?

— Теперь я опять с тобой в ссоре.

— Тогда я снова слезу.

— Слезай, я уже не боюсь.

— Хорошо, если так, то…

Шавлего собирался сойти, но Флора схватила его за руку:

— Ради бога, Шавлего, не пугай меня больше, и без того я насмерть перепугана.

— Ах ты маленькая трусишка, Флорушка! Что это у тебя рука так застыла?

— Застыла, когда ты сошел с двуколки. Стало холодно. Согрей.

Маленькая женская рука ловко скользнула в рукав пиджака Шавлего и замерла там, как птичка в гнезде.

— Какая же ты мерзлячка! Так не согреешься. Давай руку сюда.

Он взял руку молодой женщины, растер ее и стал согревать своим дыханием.

— Ну, как теперь?

— Хорошо, Шавлего. Ах, как хорошо! Еще, еще, Шавлего!

— Ну вот, хватит.

— Не хватит.

— Ладно. А теперь хватит.

— Нет, нет, не хватит!

— И сейчас не хватит?

— И сейчас.

— Ах, какая ты глупенькая, Флора, что ж, я должен до самой весны дышать на твою руку?

— Мне и тогда не хватит.

— Не дури, Флора. Ну, убери руку.

— Ах, какой ты недобрый, Шавлего, какой ты неласковый! Кахетинец, настоящий кахетинец. Ты ведь кахетинец, Шавлего, правда?

— Разумеется, и стопроцентный. Впрочем, нет, во мне есть немножко хевсурской крови.

— Знаю, знаю из писем Русудан… Шавлего!

— Да, Флора?

— Что такое «цацалоба»?

— Разве ты не знаешь?

— Не знаю, объясни, Шавлего. Была у меня в студенческие годы одна подруга, поэтесса. Она влюбилась в хевсура. С ума сходила по нем. Письма ему писала в стихах:

Мой жестокий Шатильский цацали, Твои ласки меня истерзали.

— Цацали — это у пшавов.

— А хевсуров?

— У хевсуров называется «сцорпери».

— Какая разница?

— Есть кое-какая.

— В чем?

— Ох, Флора, умеешь же ты приставать!

— Страшный ты человек, Шавлего! Каждое слово надо из тебя вырывать клещами. Небось при Русудан у тебя развязывается язык!

— А ты не пишешь стихов?

— Не пишу. На что мне они?

— Неужели ты никого больше не смогла полюбить? Тбилиси полон женихов.

— Как будто не знаешь, как у нас смотрят на женщину, которая побывала замужем…

— «Следом парни городские, словно стая голубей…» Помнишь, это из «Песни об Арсене».

— Ах, какой у тебя злой язык, Шавлего!

— Значит, после развода ни один человек не подходил к тебе всерьез?

— Человек? Нет, человек не подходил. А от бездарных писак, от журналистов, выдвинувшихся с помощью влиятельных родичей, и от заносчивых франтов, хвастающихся отцовскими кошельками, меня давно уже тошнит. Ну, а всякие жирные, засаленные дельцы, уютно устроившиеся в артелях, фабричках и комбинатах, совсем уж внушили мне отвращение ко всей мужской породе.

Шавлего внимательно посмотрел на молодую женщину, помолчал немного.

— Что ж, тебя можно понять. Закон естественного отбора не Дарвином придуман, он существовал в природе раньше. Всякое существо ищет себе пару под стать, стремится к равному. Но неужели ты до сих пор не встретила ни одного достойного человека? Может быть, тебе не надо было уходить от мужа?

— Не знаю… Иногда и мне это приходит в голову, но я все же не раскаиваюсь. Сейчас я свободна как ветер — куда хочу, туда повею.

— А замуж выходить больше не собираешься?

— Зачем? Чтобы вся морока началась сначала? Не хочу, сыта по горло.

— Никто не принес столько вреда стране, как в последнее время наши женщины, подражая всему уродливому, отвергая все добрые традиции и упрямо цепляясь за все, что следует отвергать. Какие же у тебя намерения? Может, боишься, что иссохнет твоя высокая грудь? Или что беременность испортит тебе фигуру?

Труд, семья Без затей, Много детей. Пылает очаг, И злобится враг.

Видишь, и у меня получились стихи.

— Что за злой у тебя язык! Ты ведь не знаешь… Ты не знаешь… Ты ничего не знаешь, а бранишься безбожно…

— Ты рано вышла замуж?.

— Еще студенткой.

— И небось думала, что замужество — сплошная забава, песни, смех и веселье?

— По правде сказать, не без того.

— Ну, а на деле оказалось совсем иначе. Наверно, в первые же дни после брака ты уже поссорилась с мужем?

— Мы прожили вместе целый длинный год.

— Долго выдержали. Он тебя очень любил?

— Он и сейчас меня любит.

— А ты бросила его и ушла.

— Больше я не могла терпеть. Дошла до точки.

— Почему вы разошлись?

— Он замучил меня ревностью.

— А ты давала повод? — Шавлего задавал своей спутнице все более беззастенчивые вопросы; странное раздражение владело им.

— Ни разу. Он просто был болезненно ревнив. Я не могла шагу ступить одна. А когда выходила с ним, то не смела даже поздороваться со знакомыми, если они были мужского пола, Мы дошли до того, что беспрестанно грызли друг друга.

— А как он теперь?

— Ходит за мной по пятам, не дает покоя. Я сбежала от него. Потому и приехала сюда, к Русудан.

— Значит, ты его не любила.

— Сейчас мне кажется, что не любила, Никогда.

— Печально… Почему ты не хочешь еще раз попытать счастья?

— Не дразни меня, Шавлего.

— Я говорю серьезно. Нужны дети.

— Что ты заладил — дети, дети… Отчего именно я обязана их рожать, да еще непременно десятерых? И притом воров, разбойников, бандитов? Или таких же, как ты…

— Ну, ну, говори, не стесняйся.

— Ничего я не стесняюсь. Очень просто скажу.

— Так говори! Таких же, как я, то есть каких?

— Таких же, как ты, головорезов, таких же… да нет, у тебя вместо, сердца плетка в груди!

— Все равно ты должна выйти замуж, Флора.

— Не выйду замуж, назло тебе не выйду. Господи, что он все твердит — замуж, замуж?.. Разве нельзя мне иметь детей, вовсе не выходя замуж?

— Почему же нельзя? Только тогда надо называться девой Марией.

— Можно и не будучи девой Марией. Она одного родила, а я рожу десятерых. Только ни один из них не будет такой, как ты… Мои сыновья будут чуткими, деликатными, добрыми, сердечными и никогда, нигде, ни при каком случае не водрузят рядом с женщиной куля, набитого мукой. Ох, опять рука застыла! Посмотри, какая холодная.

Флора изловчилась снова засунуть руку в рукав к Шавлего. Маленькая женская рука проникла глубоко внутрь и прильнула к сильной мужской руке около плеча, стараясь согреться. Мужская рука была крепкая, длинная, вся в желваках стальных мышц. В каждой ее клеточке, чуть ли не в каждом растущем на ней волоске чувствовалась огромная, дремлющая, сдерживаемая могучей волей сила.

Лошадь свернула в заросли на Берхеве. Дорога шла под гору, и двуколка катилась теперь легко. Мрак словно стал еще гуще и черней. Небо, казалось, спустилось и налегло на землю всей своей тяжестью. В глухом безмолвии ночи ритмический топот облепленных грязью лошадиных копыт отдавался барабанным грохотом. Ноющим фальцетом вторила скрипящая под тяжелым грузом ось. По-прежнему монотонно вздыхали плохо смазанные колеса. А на двуколке, неуклюже развалившись, покоился мешок с мукой, подобно хевсурскому клинку, разделяющему двух цацали.

 

4

Бегура стоял на цыпочках, весь вытянувшись, и часто, испуганно моргал. Шея его была сдавлена воротом, зажатым в горсти Реваза. Вместо слов из стиснутой глотки его вырывался лишь какой-то отрывистый хрип. Лицо было красно от прилива крови, мешки под глазами вспучились, дыханье прерывалось, жилы на висках вздулись и бешено пульсировали.

Реваз притянул аробщика еще ближе и прошипел ему прямо в лицо:

— Требовал я с тебя этот кувшин чачи?

— Нет.

— А мать моя требовала?

— И она нет.

— Так чего ж ты его подкинул? Что я, попрошайка? В руки тебе глядел?

— Да разве я мог знать, что получится… Сделал ты мне добро, уважил, дров для меня не пожалел, как же мне было хоть чем-нибудь не отблагодарить? Я и побольше хотел оставить, да мать твоя не позволила. Сказала, хватит и одного кувшинчика. Откуда я мог знать, как все обернется?

— Тьфу, сгореть твоей безмозглой голове, старая образина! — Реваз скрипнул зубами и оттолкнул Бегуру так, что тот ударился спиной о размокшую калитку.

Калитка сорвалась, и Бегура упал в лужу. Истертая штанина разошлась над коленом, сквозь дыру выглянуло чёрное, сухое колено. Так он сидел в грязи, ошеломленный, перепуганный, нахохленный, пялил по сторонам тусклые, бесцветные глаза и поглаживал щетинистую шею мозолистой рукой.

Жгучая жалость к бедняге аробщику охватила Реваза. Он круто повернулся, сплюнул в сердцах и ушел.

— Я голоден, дай мне поесть, мама, — сказал он, войдя к себе в дом. Моя руки, он яростно тер их мылом и расплескивал воду по галерее.

Старуха причитала, сокрушаясь:

— Я виновата. Ни за что не надо было принимать эту хеладу водки. Трижды ему говорила: на что мне твоя водка, у меня своей вдоволь, — никак не могла ему втолковать. Ну, тут я махнула рукой: оставляй, говорю, коли тебе некуда ее девать. Моя вина — вот этим языком, чтоб ему отсохнуть, сказала ему: оставляй. Да что тут особенного, господи, водка-то его собственная, кому хочет, тому и отдаст, никого это не касается! А зачем куб и все остальное унесли? Где это слыхано — накладывать руки на чужое имущество? Больше ничего у нас не оставалось от твоего покойного отца… Что ж теперь будет, сынок, что теперь с нами дальше будет?

Реваз сидел, опершись локтями о стол, и молча ел. Долго, рассеянно жевал он каждый кусок, словно высохла слюна во рту. И даже прожеванный кусок не мог проглотить — не лезло в горло.

Вошел Иосиф Вардуашвили, остановился в дверях, не поздоровавшись, и оттуда молча смотрел на старуху, причитавшую в углу. Потом бросил быстрый взгляд на своего бывшего бригадира и спросил глухим голосом:

— Это правда… насчет сегодняшнего партбюро?

— Правда, — не сразу ответил Реваз.

Иосиф сел на табурет. Долго сидел он безмолвно, время от времени потирая раненое колено. Такая у него образовалась привычка: болела старая рана или нет, стоило ему присесть, как он принимался массировать колено.

— Приходили и ко мне… Сколько, дескать, дал в уплату за перегонку. Говорю, нисколько. А они: не лги, тебе как члену партии не подобает. Я свое: не платил. Грозятся: все равно, мол, узнаем. Ну и узнавайте, говорю… Да я сам тоже хорош: чего я к тебе свою чачу тащил, отнес бы на колхозную винокурню… Поленился, далеко…

— Ты тут вовсе ни при чем, Иосиф. И этот бедолага Бегура ни в чем не виноват. Рано или поздно что-нибудь в этом роде непременно должно было случиться. Помнишь историю с семенной пшеницей? Нет, Иосиф, как говорит дедушка Годердзи, тут след подковы не того мула. В тот раз не выгорело — вот они и снова подобрались, подстроили каверзу. А я в тот раз только надулся и засел в своем углу — вот мне и наказание за это. Но теперь — зуб за зуб. Буду бороться.

Старуха встала, пошарила в стенном шкафу и приплелась к столу.

— Экая я беспамятная — совсем забыла! Тамара заходила нынче, принесла вот эту штуку. — Она поставила на. стол маленькую скульптуру. — Плакала, бедняжка, слезы так по щекам и катились. Я к ней поближе подошла, гляжу — лица на бедняжке нет. Отвернулась от меня и сразу за дверь…

Реваз взглянул на скульптуру и окаменел: это была привезенная им из Берлина миниатюрная копия «Похищения Персефоны Гадесом» Адриана де Бриса.

Иосиф не успел еще толком ее рассмотреть, как Реваз вскочил, перевернув стул, схватил скульптуру и бросился к двери.

Старуха обомлела. С минуту она стояла растерянная, потом догадалась, что яростный порыв ее сына находится в какой-то связи с этим предметом. Все, кто в эти дни приносил и оставлял что-нибудь, были в заговоре против ее единственного сына… Внезапно обессилев, она упала на стул и простонала:

— Что это за беда с нами стряслась, Иосиф, сынок? Хоть ты-то ничего не принес, не собираешься оставить?

Иосиф ничего не ответил — с силой, до боли, потер старую рану, молча встал и вышел.

…Реваз рванул калитку и вбежал во двор.

Тамара была дома одна. Она лежала ничком на тахте и плакала. Долго стоял Реваз, не говоря ни слова, и смотрел на нее. Тамара медленно подняла голову, взглянула на него. Лишь на миг отразилось на ее лице изумление — она сразу отвернулась и уткнулась в подушку.

Реваз не видел ее уже давно. Ему показалось, что девушка сильно изменилась, еще больше похудела. Глаза, распухшие от слез, запали еще глубже. Лицо было бледное, обескровленное. Глубокие складки около губ свидетельствовали о безысходной печали, о неутолимом горе. Плач перешел в громкие рыдания. Плечи и спина девушки тряслись.

Реваз поднял с пола свалившуюся шаль и прикрыл ею Тамару.

— Не трогай меня! — Тамара сдернула шаль с плеч и швырнула ее на пол.

— Хочешь простудиться и умереть?

— Хочу. О, хоть бы я и вправду умерла!

— Тамара, что с тобой случилось?

— Ты прекрасно знаешь, что со мной. Никто лучше тебя не знает, что со мной случилось. — Голос у нее был жалобный, щемящий сердце.

— Не надрывай себе душу зря и мне не надрывай! Не слушай ты этого человека, и все будет хорошо.

— Я уже никого не хочу слушать. Измучилась, устала. Ничего больше не хочу. Не могу, сил нет, устала до смерти. И ты тоже хорош — вечно, во всем надо тебе стоять поперек… Покоя не даешь. Просила я тебя, умоляла, полы тебе обрывала — оставь его в покое, отвяжись, ведь он все-таки мне отец. Но ты же ничего и слышать не хочешь, никак я тебя не могу убедить… Так теперь хоть от меня отстань, дай мне покой. Я ничего больше не хочу, ничего больше мне не нужно, ни-че-го…

Реваз стоял озадаченный, склонившись над девушкой. Он неловко сжимал в руках маленькую скульптуру и с силой, не переставая, тер ее большим пальцем. Скульптуру эту он привез из Берлина в подарок Тамаре. Девушка должна была хранить статуэтку до тех пор, пока будет его любить. И вот, отвергнутая и возвращенная дарителю, она снова была в руках у Реваза. Это означало разрыв. Между ними все кончено — таков был смысл возвращения подарка. Девушка бросила беглый взгляд на когда-то столь дорогую ей вещицу, отвернулась и снова спрятала лицо в подушках.

— Послушай меня, Тамара. В последний раз послушай. Я многое стерпел от твоего отца, да и от тебя. Всего лишился — перестал быть бригадиром, перестал быть членом правления, исключен из партии и, самое главное, потерял доброе имя. Но жизнь еще не кончена и борьба не проиграна, лишь бы ты была рядом со мной. Мне нужна родная душа, которая понимала бы меня, сочувствовала бы мне, верила бы в меня.

— Я больше не могу обманывать себя, Реваз. И ты не обманывайся. Ты давно уже прилагаешь все усилия, чтобы пути наши разошлись, ну вот они и расходятся… Пусть эта наша встреча будет последней. Не приходи больше в этот дом. Мне жаль тебя, но я тебя больше не люблю.

На пороге показалась Тинатин, тетка Тамары. От изумления она выронила узел, который держала в руке. Онемев от ярости, она поспешно скрылась за дверью и вернулась с половой щеткой.

— Ах ты вор, разбойник, злодей, разоритель наш, проклятый прощелыга! Никак не хочешь отвязаться от бедной девочки? Отца почти уже со света сжил, а теперь хочешь вдобавок доброе имя дочки по проселкам трепать? Ах ты негодник, позорище всего села!

Реваз не обращал внимания на гневные речи женщины до тех пор, пока рукоятка щетки не огрела его по спине. Тогда он обернулся, схватился за занесенную щетку и отбросил Тинатин в угол. Потом переломил щетку о колено и швырнул обе половины ей вслед.

— Теперь я вижу, кого я любила. — Тамара чуть приподнялась на тахте. — Не думала я, что ты еще и зверь, грубый, дикий зверь!

Реваз посмотрел со злостью на скульптуру, которую все еще держал в руках, и с размаху бросил ее об пол.

Гадес с Персефоной вздохнули в один голос и рассыпались мелкими обломками по полу.

 

5

— Как хорошо ты сделал, что пришел, Шавлего. — Он едва успел закрыть дверь, как Русудан уже повисла у него на шее. — Доклад я закончила. Теперь буду укладываться. Ты мне поможешь?

— Ну разумеется. Я за этим и пришел.

— Какой ты хороший мальчик, какой хороший! — Русудан потянулась к его шее, схватила его за воротничок. — Уже ведь холодно, почему ты ходишь нараспашку? Думаешь, без этого не догадаются, какой ты удалой молодец? Ах, опять не сходится! Неужели у тебя нет другой рубашки, чтобы надевать зимой?

— Распределения в колхозе еще не было, а зарплаты я не получаю. Из каких покупать?

— Ах, распределение! Смотрите, он уже о распределении толкует. Ладно, раз так, я беру это на себя. Как приеду в Тбилиси, куплю тебе хороших сорочек.

— А где ты их найдешь? Если не имеешь блата, тебе даже кончика хорошей сорочки не покажут.

— Как — не покажут? Мне не покажут? Для тебя — и не покажут? Шкуру сдеру с негодяев!

Шавлего подхватил девушку на руки. Она была чудесна — детски простодушна, прелестна на диво.

— Шучу, девочка моя! Кто от тебя что-нибудь спрячет? Кто тебе в чем откажет? Достаточно тебе случайно завернуть в магазин — и все, от завмага до последнего продавца, падут ниц перед тобой, со своими прилавками и витринами. Будут сражаться друг с другом, как гладиаторы, за право оказать тебе внимание! И уцелевший в этой битве ослепит себя, вглядываясь в раскаленный кирпич, как благочестивый мусульманин, который удостоился лицезрения могилы пророка.

— Ух, если ты меня сейчас раздавишь, если ты меня задушишь, перед кем будут повергаться ниц прилавки и витрины?

Вошла Флора, остановилась на пороге.

— Ах, как трогательно, ах, как волнующе-трогательно! О дульцинейшая Дульцинея, покидает тебя твой рыцарь? То есть, извините, наоборот, Дульцинея покидает рыцаря цинического образа, красу и гордость Чалиспири! Ну и развозит же вас, слыхано ли — при каждой встрече одни сплошные объятия и поцелуи! Уезжает на каких-нибудь три дня, и не могут друг от друга оторваться, точно навеки расстаются! — Флора закрыла за собой дверь и добавила деловым тоном: — Я звонила на станцию. Поезд отходит в четыре сорок пять по местному времени.

Русудан вырвалась из объятий Шавлего и поправила волосы.

— Флора, я отобрала все, что мне нужно взять с собой: платья, обувь, чулки… Не забудь зубную пасту и мыло! Уложи все аккуратно в черный чемодан. А мы с Шавлего пока спустимся в подвал и упакуем образцы пшеницы и кукурузы.

— Давайте и я с вами спущусь в подвал, а то если вы и там будете прощаться, поезд успеет тем временем уйти в Тбилиси и вернуться.

— Не говори глупостей, Флора. Пока ты, лентяйка, уложишь этот чемодан, мы с Шавлего управимся в подвале со всеми делами.

Подвал был полон вырванных с корнем и связанных в небольшие снопы колосьев пшеницы разных пород, стеблей кустистой и других сортов кукурузы.

— Ты не веришь в мою кукурузу, Шавлего, но вот смотри — сколько на каждом растении початков и какое крупное зерно!.

— Какая ты злопамятная, Русудан! Я нисколько не сомневаюсь в ней — просто однажды что-то сорвалось с языка необдуманное. Горячился, когда говорил, и напутал.

— Славный ты, Шавлего! Хоть и неправду говоришь, а приятно слышать.

— А это что?

— Это тоже разные сорта пшеницы, селекционные. Скорее бы настала весна! Не терпится начать опыление лучших сортов пыльцой ветвистой пшеницы! Больше всего меня интересуют длинноколосая и еще кахетинская и картлийская «доли». Одну легко поражает ржа. У другой слабый стебель. Третья легко осыпается в жаркое лето до уборки урожая. Я хочу соединить их самые лучшие качества в гибриде и потом заставить полученный сорт ветвиться. Все это у меня написано в докладе. Посмотрим, что скажут наши профессора… Боже, как вытерпеть без тебя три дня, Шавлего!

— Оно трехдневное, это республиканское совещание?

— В райкоме сказали — трехдневное. Шавлего, если ты после защиты диссертации будешь читать лекции в университете, то, может, и мне сразу договориться с моим профессором о переезде в Тбилиси? Очень будет жалко, правда, бросить здесь все. Каждое дерево, каждый кустик напоминает мне отца… И народ здесь хороший. Я так люблю Чалиспири, что, если бы не ты, ни за что бы не променяла здешнюю тишину на шумный, прокопченный город… А нам дадут квартиру?

— Если будем там жить, то дадут.

— Тогда мы все здесь оставим Максиму. Чтобы ему не пришлось мучиться, строить себе дом. Правда, Шавлего?

— Разумеется. Но это несколько отдаленная перспектива, а пока перед нами эти три дня.

— Три дня — без тебя!

— Не бойся, промчатся так, что не заметишь. Я скажу Нино, чтобы она заботилась о твоих курах, как о своих. Что касается собаки — не беспокойся; я сам буду варить ей похлебку.

— Нино может не заботиться о моих курах. Флора не хочет ехать вместе со мной.

— Флора остается здесь?

— Да, остается.

— Господи, извели меня своими монологами и диалогами! Увязываете вы или нет всю эту труху? Смотрите, который час! — Флора протянула свою маленькую, изящную руку, сунула часы обоим под нос.

Все трое занялись делом — закутали, связали в один пук все растения, надежно их упаковали и вынесли в галерею.

— А теперь я схожу к Купраче и приведу машину, а то как бы Флора не оказалась права: можно и опоздать к поезду. Остальные приедут прямо на станцию?

— Да, условились собраться там. Ах да, Шавлего, что ты собираешься делать по поводу вчерашнего партбюро?

— Хочу прежде всего повидаться с Ревазом. И с Теймуразом поговорю. Наверно, придется посетить и первого секретаря. Возможно, мы с ним крепко повздорим. Скверно они обошлись с бедным парнем, люто расправились!

— Только без ссор, Шавлего, пожалуйста! Очень тебя прошу, обойдись без ссор.

— Хорошо, постараюсь, Русудан. Флора, милая, пожалуйста, сходи наверх и принеси мое пальто, а то ведь, наверно, сколько еще чего хочет сказать мне Русудан. Ступай, ты же милая маленькая Флорушка… — И он поддел ее, как ребенка, пальцем под подбородок.

Молодая женщина замерла от этого прикосновения, как лань на скале под лаской теплого ветерка.

 

Глава пятая

 

1

Закро отпил немного из полного стакана. Потом с неохотой проглотил кусок шашлыка и снова посмотрел в окно, которое постепенно заливали сумерки. Застольцы были изумлены: в последнее время богатырь вовсе не прикасался к вину — сидел за столом хмурый, задумчивый, с насупленными бровями. Лишь изредка бросал друзьям два-три незначащих слова и снова погружался в какой-то ему одному доступный мир.

Больше всех удивлялся Хатилеция: бросит занозистую шутку, заставит собутыльников задыхаться от смеха, а у Закро словно уши залиты чугуном. Чуял хитрец гончар, в чем тут дело, но всего до конца не знал, скажем, того, что победный день, увенчавший борьбу с болотом, стал днем поражения для непобедимого борца. С тех пор неотвязно преследует Закро эта картина — осыпавшаяся стенка канала и те двое наверху, над ним. Он явственно видит, как пробираются по крепкой обветренной шее нежные, длинные, чуть тронутые загаром пальцы. Как они долго шарят по отвороту рубашки, ища пуговицу и петлю, — как будто их трудно найти! — как упрямится, сопротивляясь им, воротничок — как будто его так уж трудно застегнуть! А пальцы, эти красивые, мягкие, заботливые пальцы, тихонько, застенчиво, но упорно продвигаются от треугольного выреза на груди к шее… В такие минуты Закро становился мрачнее тучи, крепко зажмуривал глаза и, уронив голову на грудь, с силой тер себе лоб.

Он едва слышал визг гармоники, которому вторил негромкий перестук барабана. Барабанщик Гигола, широко распахнув рот, хрипло напевал на мотив «баяти»:

Ветер, вей издалека, Имя мне — малыш Ника. Потрепал я Сагареджо, Велисдихе — жди пока!

Огромный, распухший, заплывший жиром от постоянного застольного сидения, он после каждого куплета обрушивался на барабан так, что казалось, целый эскадрон скачет по мостовой.

Варлам вытащил из кармана сторублевку и сунул ее под шапку усердного певца-барабанщика. У него был радостный день: благополучно закончилась опись в магазине, и он справлял магарыч. Валериан, не побоявшись холодной воды, порыбачил на Алазани и украсил стол своего закадычного друга рыбкой «цоцхали».

Бухгалтер-ревизор, худой, сухощавый, со сморщенным, как подсохшая виноградина, лицом, уписывал паштет, изготовленный специально для него. На удивление быстро двигались беззубые челюсти. Крючковатый нос и острый, словно задранный к небу подбородок ритмично сходились и расходились.

Хатилеция поднес гостю только что зажаренный шашлык.

Ревизор поблагодарил и замотал головой: не сегодня-завтра вставлю зубы и тогда буду есть шашлыки, а пока… От вина же отказался наотрез.

Уже слегка захмелевший гончар обиделся:

— Что ж ты, добрый человек, так, всухую, и собираешься глотать эту свою мешанину? Хорошо еще, что нос с подбородком у тебя не стальные, а то все лицо опалило бы искрами от такого кресала!

Лео скосил глаза на Хатилецию, потом — на бухгалтера-ревизора и, не удержавшись, захихикал.

Барабанщик Гигола разразился мужественным хохотом.

Варлам был явно недоволен. Остальные тоже рассердились на гончара.

С соседних столиков бросали косые взгляды.

Лишь Закро по-прежнему сидел погруженный в свои мысли. Сидел, не отрывая взгляда от резьбы на старинном опорном столбе посередине зала.

Вдруг в столовую ворвался Реваз:

— Налей мне чачи!

Купрача искоса глянул на него, молча достал из-под прилавка бутылку и наполнил стопку.

Реваз осушил ее одним глотком.

— Еще налей.

Купрача налил.

Реваз мигом осушил и эту.

— Еще!

Купрача налил.

— Наливай!

Купрача налил.

Реваз с размаху поставил стопку на прилавок, с шумом вздохнул и уставился мутными глазами на Купрачу.

Долго смотрел.

— Налить еще?

Реваз молча направился к двери.

Тут в Хатилецию словно бес вселился. Он наклонился к Гиголе и засунул пучки щетины, которые почему-то называл усами, прямо в огромное, как блюдце, ухо барабанщика.

— Вон смотри — этот человек в четвертый раз сегодня приходит. Пьет водку и не платит. Непутевый. Видишь, как он уходит украдкой?

Гигола бывший уже изрядно под хмельком, приглушил свои барабан, посмотрел вслед Ревазу, Что-то в нем не понравилось барабанщику. Он обозлился на заведующего столовой. Струсил! Купрача струсил! Гигола тут же решил отличиться перед ним и заодно преподнести сюрприз сотрапезникам. Сунув барабан под мышку, он широкими шагами пересек зал и преградил путь бывшему бригадиру.

— Вах, это что за такие штуки — видали вы в наше время такое? Там тебе атомная энергия, а тут водку пьют и не платят.

Реваз медленно, очень медленно поднял голову, без всякого интереса оглядел эту высившуюся перед ним гору человеческого мяса и, не проронив ни слова, продолжал путь.

Тогда Гигола, сдвинув кустистые брови, толкнул его так, что тот опрокинулся спиной на прилавок, а сам встал над ним и загудел сверху:

— В Гори и в Ортачала приходилось играть, Сигнах и Авлабар исходил вдоль и поперек, Гурджаани и Велисцихе для меня… — Но не договорил: выронив барабан, взмахнул обеими руками, как взлетающий коршун, пробежал, пятясь, несколько шагов, налетел на какой-то уставленный яствами стол, опрокинул его и вместе со всеми блюдами и бутылками грохнулся на пол.

Реваз стоял перед прилавком, расставив ноги, готовый к броску, сжимая огромные кулаки, и ждал.

Зал на мгновение словно окаменел. В напряженном молчании кто-то не удержался от озорной выходки — протянул полный стакан валявшемуся на полу барабанщику:

— Аллаверды к тебе, Гигол-джан!

Реваз постоял еще немного, обводя презрительным взглядом примолкший зал. Потом медленно повернулся и вышел.

Зал еще некоторое время был безмолвен; лишь высыпавшие из кабинетов люди спрашивали наперебой:

— Что случилось?

— Что тут было?

Первым подошел к барабанщику Валериан. Ругаясь последними словами, он помог бедняге подняться на ноги.

— Какого черта суешься не в свое дело?

Растерянный, ошалелый барабанщик выплевывал выбитые зубы на ладонь и не сводил испуганного взгляда с двери.

— Как его отделал этот собачий сын, посмотрите, а? — приговаривал Валериан, ведя перепуганного Гиголу к умывальнику.

Бухгалтер-ревизор весь сжался от страха; казалось, он мог бы уместиться в своем портсигаре.

— Испортил нам все веселье, полоумный! — рассердился Валериан.

Купрача, точно ничего не произошло, с равнодушным видом вытирал мокрой тряпкой прилавок. Он лишь позвал официантку, которая унесла разбитую посуду и подала новую.

Не скоро привели обратно и посадили за стол умытого Гиголу. Принесли и его барабан, но… А без барабана и в гармонике не стало силы.

— Что он сегодня как бешеный? Рехнулся?

— Человека из партии исключили — чему тут удивляться!

— Когда? За что? — Все в изумлении уставились на заведующего складом.

— Сегодня утром на заседании партбюро. Гнал водку у себя дома. И другим по заказу гнал. Плату брал — хеладу чачи с каждого.

— Вроде не похоже на него.

— Все честные, пока их за руку не схватят.

— Посадят?

— Может, и посадят.

— Да не такой он был!

— До сих пор не такой. А теперь… Видел, что он с бедным Гиголой сделал?

— Гигола сам виноват.

— Гигола? — просипел сквозь распухшие губы барабанщик. — Убью! — И он потянулся к Хатилеции.

Застольцы повскакали с мест.

Хатилеция даже не обернулся. Он с наслаждением сосал мозговую кость.

Один Закро не принимал участия в переполохе. По-прежнему весь погруженный в себя, он все смотрел на орнамент опорного столба.

Кое-как удалось восстановить распавшуюся было цепь тостов. Застолье продолжалось, вино брало свое, настроение постепенно поднималось. Под конец совсем уже приободрившиеся Лео, Варлам и Валериан даже спели знаменитую песню — про налет на Мухран-Батони.

Вошел человек, что-то шепнул на ухо Валериану.

Валериан, оборвав песню, посмотрел на входную дверь; лицо у него перекосилось.

— Скажи, что меня здесь нет.

— Не выйдет. Ее сюда направили, да и сама тебя здесь видела.

— Видела так видела. Скажи, что я занят.

— Сказал уже, только она ни с места. Непременно, говорит, позови его, пусть выйдет.

— Не до нее мне! Одурела, что ли? Что она по пятам за мной ходит. Скажи, пусть уберется, я потом сам к ней зайду.

Посланец вышел и скоро вернулся.

Не хочет уходить. С ума сходит, говорит, непременно должна сейчас с тобой поговорить.

— Сходит, так пусть сходит! Пускай хоть руки на себя наложит. Я с ней достаточно разговаривал. Если хочет, пусть в суд на меня подает. Не выйду. Так и скажи.

— Выйди, жалко.

Валериан удивленно посмотрел на говорящего.

Тот повернулся и ушел.

У первого рыбака Алазанской долины испортилось настроение. И подпевать перестал, и до еды не хотелось дотрагиваться. Он схватил полный стакан и осушил его одним духом.

В столовую вошла молодая женщина — светловолосая, статная, красивая. Она направилась прямо к столу, где сидел Валериан, но остановилась на полпути, залилась краской и попросила его выйти с нею на минуту.

Валериан тоже вспыхнул. Украдкой окинув взглядом собутыльников, он обернулся к девушке и сказал грубо:

— Что тебе нужно?

— На минуту, только на минуту. У меня к тебе дело. — Девушка вся горела от стыда.

Валериан встал, скрипнув зубами, но снова сел и грязно выругался.

— Я занят, не до тебя сейчас. Не пойду. Я тебе уже все, что нужно, сказал.

Глаза у девушки наполнились слезами, губы задрожали. Она подошла ближе к столу. Несмотря на волнение, у нее хватило самообладания поздороваться с пирующими.

Тут только собутыльники узнали ее, вспомнили, как заезжали в гости к ней в Алвани и как она была хозяйкой у них на пирушке на Алазани. Кето с тех пор пополнела и стала еще привлекательней. На ней было зеленое пальто и шелковый платок, завязанный по моде под подбородком. Пальто было застегнуто до самого верха. Она казалась в нем еще полней — нет, не полней, а… Закро, очнувшись от своих грез при появлении девушки, сразу понял причину этой полноты.

— На минуту, Валериан, только на одну минуту. — Девушка обернулась к застольцам и улыбнулась. — Я не навсегда его от вас уведу, мне нужно только два слова ему сказать. — Вместо улыбки у девушки получилась лишь странная гримаса; было в ней что-то жалкое и беспомощное.

— Никуда не пойду. Если хочешь что-нибудь сказать, говори здесь.

Девушка покраснела еще больше и как-то жалобно развела руками.

— Ты же знаешь, Валериан, что я ничего не могу тебе здесь сказать. Ну разве трудно тебе выйти на минуту?

Застольцам стало жаль девушку, они посмотрели на товарища:

— Вставай, выйди ненадолго, может, у нее какое важное дело!

Валериан посмотрел с раздраженным видом по сторонам.

— Очень прошу вас, ребята, не вмешивайтесь в мои дела. Я сам с ними управлюсь. — Он повернулся к девушке: — Кто тебя звал, зачем сюда пришла? Сколько раз я тебе говорил: когда будет нужно, я сам тебя найду! Бегаешь по моим следам, как ищейка охотника Како. Ни капельки стыда у тебя нет. Что люди скажут? В конце концов, что ты ко мне пристала? Вот тут все ребята — спроси их: может мужчина один на один справиться с женщиной? Изнасиловал я тебя? Докажи! Право, рехнулась эта… Не доводи меня до того, чтобы я сказал тебе тут что-нибудь такое… Если жениться на всех потаскушках, с какими приходится иметь дело, что из этого выйдет?.. Ступай отсюда, слышишь, пока я не сказал тебе чего-нибудь такого…

Девушка закрыла лицо руками и прислонилась лбом к столбу.

Закро наконец оторвал взор от его резных украшений.

— Что же ты еще можешь сказать ей хуже того, что сказал? Ну, что еще скажешь? Погляди вокруг — мы ведь здесь не одни, столовая полна народу. Да и хотя бы только при нас одних — разве можно так разговаривать со своей невестой?

— Невестой? — осклабился Валериан. — Да она мне такая же невеста, как и любому другому.

Девушка заплакала еще горше. Она вся дрожала и в отчаянии билась лбом о столб.

У Закро сердце оборвалось в груди. Лицо его омрачилось.

— Пусть обернется для тебя змеиным ядом женская любовь и женская ласка, каждый ее поцелуй и каждое шепотом сказанное нежное слово! Будь я на месте этой девушки, плюнул бы тебе в лицо, смотреть бы на тебя не захотел! Чтобы девушка любила меня, днем и ночью думала обо мне, ходила по моим следам, а я бы… — У Закро иссякли слова, лицо стало темнее ночи; помолчав, он коротко отрезал: — Вставай и ступай с нею.

— Из-за стола прогоняешь?

— Ты знаешь — я не люблю долго разговаривать.

— Из-за стола прогоняешь?

— Слышал или нет — вставай!

— Если гонишь из-за стола, так и скажи.

— Не встанешь?

— Значит, гонишь?

— Гоню. Вставай!

— Тогда знаешь что я скажу? Ты свой стол ищи у Хатилеции.

Закро не стал продолжать спор, а встал и вынес Валериана вместе с его стулом во двор. Потом обнял девушку за плечи и сказал ей:

— Плохое ты выбрала дерево, сестрица, чтобы посадить в своем саду. Некому за тебя заступиться? Ну, выйди к нему и, если еще имеешь что сказать, скажи.

Девушка повисла на руке у борца и оросила его рукав слезами.

Горе девушки наполнило сердце Закро жалостью, обожгло его. Слезы навернулись ему на глаза, он отвернул лицо, чтобы скрыть их, на мгновение прижал к груди плачущую девушку и подтолкнул ее к двери:

— А теперь ступай к нему, и, если больше за тебя некому заступиться, я буду твоим братом.

Тут влетел разъяренный Валериан:

— Шлюха, шлюха, шлюха! Теперь с этим обнимаешься? Видите, ребята, теперь она с Закро обнимается! И сейчас мне не верите? Шлюха, ух, так твою… Не будь ты потаскухой, разве пошла бы работать медсестрой?

Закро схватил подскочившего Валериана за ворот и за пояс, легко поднял его и швырнул в угол.

Большая, как тыква, голова Валериана ударилась об стену, он рухнул на пол.

Закро прислонился к опорному столбу, скрестив руки, заложив ногу за ногу, и молча уставился на паутину в углу под потолком.

Все последующее произошло с быстротой молнии.

Он не заметил, как Валериан встал, схватил со стойки длинный нож, как перепрыгнул через стойку в зал Купрача. Словно издалека донеслись до него слова: «Что ты делаешь!», как бы единый вздох, вырвавшийся из груди двух десятков человек, и отчаянный женский крик. Он лишь внезапно почувствовал, как что-то холодное, как лед, скользнуло внутрь его живота, вышло наружу через спину и глухо вонзилось в столб. Закро вздрогнул, прижался к столбу, напряженно вытянулся вдоль него, глаза его часто заморгали — и вдруг полезли на лоб; на всем лице заблестели внезапно появившиеся крупные капли пота. В одно мгновение Закро весь покрылся испариной. Рот его приоткрылся, руки осторожно скользнули вдоль тела и нащупали крепкую деревянную рукоятку на животе, чуть пониже пупа. От прикосновения к ней он снова вздрогнул. Потом еще раз бережно, осторожно тронул рукоятку своими массивными пальцами и замер.

Зал затаил дыхание, окаменел. Растерянный Купрача не мог оторвать глаз от этой рукоятки, торчащей из живота борца.

Закро крепко стиснул зубы, зажмурил глаза, с силой тряхнул курчавой головой и обеими руками обхватил рукоятку ножа. Потом, подождав немного, потянул ее со сдавленным стоном, скрипя зубами, и, собравшись с силами, дернул — вырвал острие из столба и постепенно, дюйм за дюймом, извлек из своего тела. На мгновение он замер, потом отыскал рану левой рукой и зажал ее. Между пальцами побежали тоненькие струйки крови.

Борец, не глядя, перехватил правой рукой нож и крепко стиснул рукоятку. Багрово блеснуло залитое кровью длинное лезвие. У раненого задрожал подбородок, застучали зубы. Он посмотрел взглядом обезумевшего быка на дверь, глухо взревел и сорвался с места, но не смог ступить и шагу. Как оглушенный ударом молота, упал он на колени, потом бесформенной массой рухнул на пол и скорчился в судороге.

 

2

Нико перегнулся через перила балкона.

— А тебя на свадьбу не пригласили? — Наскида стоял внизу, расставив чуть согнутые в коленях ноги, подняв к балкону красное лицо, и смотрел на Нико злорадно-торжествующим взглядом.

— Сапоги больше не жмут?

— Разносились, стали по ноге. Если собираешься, пошли бы вместе.

«Радуется, что набьет свое ненасытное брюхо!» Нико спросил равнодушно:

— Чья свадьба?

— Испытываешь меня?

— Думаешь, я тебя мальчишкой считаю?

— В самом деле не знаешь?

— Перестань болтать. Чья свадьба?

— Нет, ты подумай! В самом деле не пригласили?

— Не пригласили.

— Так ты действительно не знаешь?

— Не знаю.

— Всему Чалиспири известно, что невестка старого Миха выходит замуж за охотника Како. Сегодня они расписались у меня в сельсовете. Если собираешься, так пойдем вместе.

— Ах вот ты о ком! Нет, благодарствуй, не пойду. Да, они меня звали, только мне некогда.

— Пойдем, какие сейчас дела! Пожелаем счастья, по нашему обычаю, «новоцвету», новобрачным.

«Значит, правду говорила тогда Марта, — шагая по балкону и ероша усы, думал председатель, когда Наскида ушел. — И уже играют свадьбу! Тупица, пролаза! Разумеется, он все знает. Не мог даже радость свою скрыть. Думал, что поразит меня в самое сердце. Плохо меня знаешь, слюнявый! Хм… «новоцвет»… Красиво сказал, дубина! Только это не он, я должен был сказать… Не пригласили… Что ж, обижаться не могу: понятно, что Марте не хочется видеть меня на своей свадьбе. Да и много ли народу поместится в этой дощатой хибарке? Все село не позовешь! А может, жених не пожелал моего присутствия? Выходит замуж колхозница из моего колхоза, — значит, я должен быть на свадьбе, да при этом тамадой, так уж повелось с давних пор. А на этот раз… На этот раз закон нарушили, и через это как будто нарушено еще что-то важное. Впрочем, если бы меня и пригласили, я все равно, наверно, не пошел бы. С той ночи мы только раз и встречались, во время уборки кукурузы. Она, пожалуй, даже еще похорошела. Взглянула на меня тепло, с дружеской улыбкой, хотела заговорить, но я и не посмотрел на нее, и хорошо сделал. Даже не поздоровался. А теперь она замуж вышла. Да какое мне до этого дело, об камень тот горшок и псам ту простоквашу, что мне не пригодятся. Покатился камень с горы — так пусть хоть до самой реки не останавливается, какое мне дело!.. А этот длинноногий… Верзилу этого не надо было вообще в село впускать. Во всем слюнявый Наскида виноват. Задарили его, видите ли, медвежьими шкурами! Да и всякой другой дичи подносили вдоволь. Эх, жаль, что я не знал… Раньше надо было обо всем проведать. А теперь что поделаешь? Войдет в дом, станет хозяином усадьбы, и Наскида внесет его в колхозную книгу. Теперь противиться поздно. А впрочем, мне-то что? Пусть оба себе хоть головы сломают. Хорошо я сделал тогда, на уборке, что не заговорил с нею. Она держала в руках акидо — два кукурузных початка, связанные вместе. Початки были хорошие, один чуть-чуть больше другого. Держала акидо в руках и смотрела на меня с улыбкой. А я не поздоровался с ней, так молча и прошел мимо и тут же перебросился шуткой с женой Иосифа, Тебро… А сейчас вот — у нее свадьба. Кого она к себе назвала, интересно? В этом ее домишке не хватит места и мыши хвостиком махнуть. И из приглашенных многие не придут. Кому это нужно? Вот Наскида — тот явится. Хотя бы мне назло. Даже если не хочется, все равно пойдет. Я-то знаю, что он за змея подколодная. Если гости не поместятся внутри, может быть, хозяева посадят часть в галерее. Знаю их, совести у них ни на грош, в этакий холодище рассадят народ на дворе! Когда этот бродяга втаскивал виноградный пресс к ней в ворота, я уже сразу должен был догадаться, чем это пахнет. Эх, мне-то что за дело, — то, что сокол выронил, пусть подхватит хоть ястреб, хоть коршун… И не заикнулась, и не подумала позвать на свадьбу… Правильно я сделал, что тогда не заговорил, так ей и надо. Так и застыла у нее на лице улыбка. Подняла связку початков и мне показывает. Потом как-то странно прищурила глаза и повесила эту самую акидо себе на шею. Початки были длинные-предлинные, и кончики их доставали ей до самых сосков. А что, собственно, она хотела этим сказать? Не мы ли, то есть я и Како, были эти початки? Длинные были початки и так славно разлеглись на ее высокой груди…»

До самых сумерек ходил взад-вперед по балкону председатель колхоза. Время от времени ветер приносил влажное дыхание мокрого снега и забирался к нему за ворот. Нико не чувствовал холода. Когда стемнело, он прислонился к столбу балкона и подставил лицо обжигающе студеному ветру. Постояв так, он обернулся и взглянул на свет в окнах у дочери.

Вдруг он вспомнил, что в этот вечер собирался подняться к лесникам в Лечури. Очень не хотелось месить грязь, но дело не терпело отлагательства.

«Попрошу Купрачу свозить меня на машине».

Он вошел в комнату, достал из шкафа пальто, надел… и тут же понял, что сейчас даже общество Купрачи будет ему неприятно. Он снял пальто, накинул бурку, сказал сестре, что скоро вернется, и вышел.

На дороге не было ни души. Вода в лужах блестела при свете редких лампочек, развешанных на столбах. Монотонно стучали по асфальту шоссе лошадиные подковы. Дождь, смешанный со снегом, летел в лицо всаднику. Нико поправил бурку, поморщился и надвинул шапку на лоб. Порывы ветра приносили откуда-то визгливые звуки гармоники и глухой барабанный грохот.

Чалиспири уже был далеко позади, когда Нико остановил лошадь.

«Что, если хоть одним глазком заглянуть во двор к Миха? Хотя бы для того, чтобы узнать, много ли у них гостей? Пришел ли хоть вообще кто-нибудь? А если пришли, хватило ли места в доме или пришлось поставить стол на дворе? Ничего, Нико только посмотрит одним глазком и уедет. Лесники никуда не денутся».

С чувством странного удовольствия он повернул коня и поскакал назад.

Двор Миха Цалкурашвили был погружен во мрак и безмолвие.

Нико остановился в изумлении и прислушался. Ни малейшего звука не доносилось ни из дому, ни из галереи. Ни шороха, ни движения во всей усадьбе. Лишь раскачивалась на фоне черного неба верхушка одинокого кипариса.

Нико погнал коня в прежнем направлении.

Но не проехал он и двадцати шагов, как опять вернулся. Спешился у калитки, накинул уздечку на столб. Осторожно пошел по дорожке. Нога скользила по мокрой глине. Нико прошел по галерее и нащупал дверь. На ней висел замок. Долго стоял Нико в неподвижности. В галерее было сухо и не так чувствовался ветер.

Нико пошел вдоль дома на ощупь. Обойдя дом сзади, он подошел к окошку, выходившему на огород, прижался к стеклу носом, но ничего не увидел в темноте.

Окно было наглухо закрыто. Неприятно холодило лицо мокрое стекло.

Председатель отошел от окна.

Мрак казался здесь еще гуще. Можно было наткнуться на столб, не разглядев его перед самым носом.

Нико еще раз посмотрел на окошко. Потом тихонько потрогал размокшую от дождя раму.

Когда-то… В этот самый час… Вот в те времена, когда… Нико трижды постучал по раме и один раз по каждому стеклу — постучал и замер в ожидании. Довольно долго стоял он так, прислушиваясь. Потом еще раз прижался носом к мокрому стеклу и повернул назад.

«Какая ерунда! Не могут же они праздновать свадьбу в свинятнике этого Како! Наверное, веселятся в Напареули, у отца Марты».

Конь, подхлестнутый плеткой, обиженно взял с места в галоп, расплескивая с шумом воду из луж.

Но и в отцовском доме Марты председатель не нашел пирующих. И этот дом был пуст и заперт на замок.

То ли ночной холодок, то ли быстрая езда принесли всаднику облегчение. Он, в который раз уже, повернул коня и пустил его шагом.

«Не наплел ли мне все Наскида? Казалось, он был не под хмельком. Но в чем же дело? Ей-богу, наврал Наскида. Как бы в Лечури не опоздать. Ну-ка, Лурджа, давай с ветром наперегонки!»

В Чалиспири, у столовой, он придержал коня.

Купрача стоял, облокотясь о стойку, и скучающим взглядом смотрел на единственного посетителя, сидевшего за грязным столиком.

Медленно жевал старый пшав. Черными, сухими пальцами отламывал от хлеба мелкие кусочки и издали метал их в рот.

При виде Нико Купрача сразу оживился и вытащил из-под стойки бутылку с водкой.

— Почему у тебя пусто? Где твои музыканты?

Купрача искоса глянул на председателя, вытащил пробку из бутылки, отвел взгляд и налил гостю.

— Здешняя чача, чалиспирская.

От председателя не ускользнул взгляд Купрачи, брошенный украдкой.

— Что-то твоя столовая сегодня как брошенная церковь. Где гармоника с барабаном?

— Увели на свадьбу.

— На какую свадьбу?

— Здесь, в Чалиспири.

— У кого свадьба?

— У Како с Мартой Цалкурашвили.

— Ух, какая крепкая, как огонь! — Нико вытер усы ладонью. — А тебя не пригласили?

— Пригласили.

— Что ж ты не пошел? Како был бы тебе рад.

— Он-то был бы рад, да мне не захотелось столовую закрывать, думал, сегодня будет много посетителей. А ты туда не собираешься?

— Я и не знал… Только что вернулся из Телави и сразу еду в Лечури, по делу. Куда мне по свадьбам веселиться — не продохнуть от бюро да от совещаний. Вот и сейчас — еду в Лечури, к лесникам. Ну, будь здоров. Спокойной ночи. За водку спасибо.

— Всего хорошего.

— Заходи ко мне, побеседуем, — обернулся у дверей председатель. — Вино у меня дома хорошее, своего марани. Подсахаренный ежевичный сок, не в пример тебе, я не пью.

Купрача криво улыбнулся и бросил украдкой взгляд на старика пшава.

— Для хорошего человека и у меня найдется вино не хуже.

— Здесь?

— Хотя бы и здесь.

— Очень хорошо… Но теперь мне недосуг. Будь здоров.

— Будь здоров, Нико.

Не успела дверь захлопнуться, как ушедший снова протиснулся в нее.

— Кстати, где свадьба, у Миха? Неужели в этом домишке с пепельницу? Я, может, и загляну к ним, если вернусь вовремя.

— Прислушайся к музыке — гармошка с барабаном сами тебя поведут.

— Ну, где тут рыскать под гармошку по всей деревне!

— Свадьба в доме Тедо Нартиашвили.

— У Тедо?

— Ну да. Дом у него большой — хоть полдеревни поместится.

— Тедо же жмот — с чего это он?..

— Како болтал тут — сам предложил.

— Вот хитрюга, черт! Увидишь, три шкуры сдерет с Миха.

— Нет, говорят, он предоставил дом без всякой платы. А заодно и посуду. Сказал: как не помочь хорошему человеку, когда он семью строит.

— Когда ему нужно, мед стекает у него с языка! А все же, увидишь, возьмет плату. Ха-ха-ха! От Тедо щедрости и бескорыстия не жди! Заставит заплатить — увидишь. Ну, всего хорошего.

— Будь здоров, Нико.

Подходя к тому концу деревни, где жили Тедо Нартиашвили и его родичи, Нико услышал хвастливую скороговорку барабана:

— Бей, барабан, дуй, барабан, дуй, барабан, бей, барабан…

Двор был ярко освещен. В повети, в сатонэ и под аккуратно устроенными брезентовыми навесами пылал огонь. На треногах стояли котлы всех размеров, над ними хлопотали повара и стряпухи с половниками и шумовками. Растопленный жир, стекающий с шашлыков, шипел, сгорая в голубом дыму среди раскаленных углей. По высокой лестнице поднимались в дом на больших деревянных блюдах горы вареной говядины-хашламы, а навстречу им спускалась грязная посуда.

В застекленной галерее наверху тоже было полно гостей. Слышались голоса — кого-то заставляли осушить стакан до дна, временами азартно вскрикивали танцующие.

— Уже вошли во вкус. — Нико перешел на другую сторону проулка и притаился у забора.

По-прежнему бегали вверх-вниз по лестнице прислуживающие.

Нежно мурлыкала гармоника.

Ухарски грохотал барабан, и на застекленной террасе мелькали человеческие фигуры.

Кто-то спустился, пошатываясь, по лестнице и подошел вплотную к забору.

Нико отвел с отвращением взгляд, ударил пяткой коня и объехал дом сзади.

Окна были закрыты спущенными занавесками. За ними двигались смутные тени.

Он вернулся на прежнее место. Долго стоял он под деревом, скрытый забором, и ждал. Крупные капли дождя падали ему на шапку. Потом шапка промокла насквозь, несколько капель скатилось на шею, заползло под рубаху.

Внезапно он почувствовал холод — леденящий холод, который прохватил его до костей. Он плотно закутался в бурку, но не мог унять дрожь.

В проулок въехала машина, и перед ней вспыхнули два световых фонтана.

Нико повернул коня, натянул повод, дал шенкеля и пустился вниз, под гору.

 

3

В постели было тепло. Тепло было и в комнате. Огонь в камине уже угасал, но все еще было тепло. Перед камином на полу громоздились нарубленные дрова — целая охапка дров. Тускло светила лампочка-ночник.

Шавлего лежал на спине, откинув одеяло с груди, и, подложив руку под голову, смотрел в потолок.

— Дров в огонь подбросить?

— Зачем — с тобой мне и в Антарктиде не будет холодно. — Флора не говорила, а мурлыкала. Мурлыкала, как сытая, довольная кошка, свернувшаяся у огня. И глаза у нее были как у кошки, только что выбравшейся из кладовки. Она перевернулась, как Шавлего, на спину и устроилась поудобней, положив голову на его голую руку.

От нее шел слабый запах вина и ореховой подливки… и еще какой-то другой, легкий и сладковатый.

Шавлего лежал молча и думал о том, что случилось. Ничего похожего не было у него в мыслях ни тогда, когда они уходили со свадьбы, ни после, на всем пути до дома Русудан, ни здесь, когда он рубил дрова и разжигал камин. Все произошло так просто, как бы само собой… А женщина была прекрасна! Вот она лежит рядом с ним, теплая, мягкая, свежая, щедрая плоть… А лицо, с еле заметными веснушками на переносице, такое детски-невинное, простодушное, тихое и спокойное!

Флора высвободила руку, погладила его по шее, потом закрыла ладонью его губы.

— Поцелуй!

Шавлего послушался.

— О чем думаешь?

— О всяких глупостях.

— Не надо, любимый, зачем думать о глупостях?

— Вот — думается.

— До утра уже недолго — зачем думать о глупостях?

— Не надо было мне идти на свадьбу.

— Почему? Чуть ли не вся деревня была там. Боже, сколько ты пил! Целый большой квеври, наверно, опорожнил.

— Я нарочно пил, хотел рассеять дурное настроение.

— Но ты совсем не пьян, милый, вовсе даже не заметно, что пил.

— Не называй меня милым.

— Почему, любимый?

— Не нужно. Почему ты не удерживала меня от питья? Ненавижу опьянение.

— Я пыталась, но ты не слушал. Ни капли не оставлял в стакане. И даже выпил несколько раз не в очередь. Пил и смотрел на невесту. Глаз не сводил — так настойчиво на нее смотрел.

— Она же сидела против нас — на кого еще было смотреть?

— Нет, это был не случайный взгляд, ты не так смотрел… Я в этом кое-что понимаю. Ты стал на нее так смотреть, когда немного подвыпил. Я тебя не виню, любимый, я ведь сама женщина, и я тоже смотрела на нее с удовольствием. Вот настоящая женщина — сильная, здоровая, вся — изобилие. Если бы я была художником и хотела изобразить кахетинскую осень, то нарисовала бы эту женщину: красивую, спелую.

— Женщина… Жена… Мать… Кто понимает теперь тайную силу и скрытую красоту этого слова?

— Мне кажется, Како вполне доступны вся сила и все тайны этой женщины.

— Этот охотник, видимо, ловок и хитер. Да и везет ему. Думаю, он часто одной наглостью берет.

— Не всегда наглость приносит успех.

— Вернее, не всем. Но иным каким-то образом все сходит с рук. И никто о них худо не говорит, напротив, некоторых даже хвалят за дерзость. А ты попробуй хоть раз сделать то, что люди этого сорта делают на каждом шагу, и тебя повесят на ближайшем столбе.

— Но что ты имеешь против этого охотника, Шавлего? Мне он показался даже приятным человеком.

— Како совершил воровство.

— Какое воровство? Когда?

— Он украл чужую любовь.

— Ах вот в чем дело! Значит, правду говорят насчет этой женщины и дяди Нико?

— А ты не знала? Неужели ничего не заметила, когда мы спускались с лестницы?

— Ничего. Кроме того, что никак не могла раскрыть зонтик и ты мне помог. Ах, я совсем о нем забыла — как ты близко от огня его расставил!. Как бы не сгорел.

Флора соскочила с постели и пошла переставить зонтик. Она красиво несла свое безукоризненно изваянное тело. Каждое движение ее было изящно, легко и женственно-привлекательно.

— О чем ты говорил, что я должна была заметить? — спросила она, после того как, отодвинув от огня раскрытый зонтик, нырнула обратно под одеяло.

— Разве ты не видела, как под лучами фар появившегося в проулке автомобиля всадник в бурке, притаившийся за забором около калитки, сорвался с места и понесся вскачь под гору?

— Нет, не обратила внимания… Да и мало ли — пьяный дружка пустил вскачь коня…

— Это был не дружка. Где в наши дни найдешь верховых дружек! Даже в темноте я узнал бы дядю Нико.

Флора широко раскрыла глаза от изумления:

— Это был дядя Нико? Господи! Значит, он в самом деле любил, и еще как сильно! Вот пример для молодых! Но как же, как мог уступить такую женщину другому такой человек?

Шавлего презрительно скривил губы:

— Все дело в женском непостоянстве! Сам Шекспир не смог понять до конца душу женщины.

— Вот почему ты всю дорогу был те в духе, да и сейчас лицо у тебя темнее тучи.

— Я неисправимый азиат. Женская измена для меня равноценна измене родине. Считают, что тяжкое преступление клевета, но женская измена не многим легче.

— Что ты знаешь — может быть, дядя Нико сам ее оставил?

— Будь это так, человек, подобный дяде Нико, не стал бы жаться за забором и выставлять на всеобщее обозрение свои чувства… Нет, не надо было мне ходить на эту свадьбу, а уж если пошел, не следовало уходить оттуда до самого утра!

— Почему, любимый?

— Тогда я не встретил бы дядю Нико.

— Только потому?

— Со свадьбы я на чьей-нибудь машине отправился бы прямо на станцию встречать Русудан. А теперь мы зависим от милости какого-нибудь проезжего на дороге.

— У Русудан целая куча попутчиков. Зачем ее встречать?

— Не знаю, как ты, но я непременно должен ее встретить.

— И поклажи у нее немного. Встречать незачем.

— Не говори вздор, Флора.

— Любишь ее?

Шавлего кинул на нее взгляд искоса.

— Странный вопрос.

— Очень любишь?

— Я обязан ответить?

— Даже сейчас любишь — вот сейчас, когда ты со мной?

— Неужели ты никогда не любила?

— Не знаю, может быть, любила… Может, это и была любовь — то, что я испытала с мужем. — Голос молодой женщины, был печальным.

Шавлего повернул к ней голову.

Тихим, доверчивым, покорным взором смотрела на него Флора. И еще… она была красива, очень красива.

— Ты работала после окончания университета?

— Муж не пускал меня на работу.

— А вообще хотела бы работать?

— С удовольствием работала бы в Чалиспири.

— Почему именно в Чалиспири?

— Это мой секрет.

— Так я постараюсь, чтобы ты работала.

— Только пока не надо.

— Почему?

— Хочу насладиться обретенным сегодня счастьем.

— Ты же знаешь — я на тебе не женюсь.

— Знаю.

— Зачем же ты мне отдалась?

— Не знаю.

— Женское скудоумие! Вот оно, женское скудоумие! Рим погиб от разврата, разврат погубит и Европу. И он же положит конец нам, если вы будете подражать Европе и делать глупости. Ты должна выйти замуж, Флора. Иметь детей.

Флора пододвинулась к нему еще ближе, уткнулась носом ему в шею и промурлыкала:

— Разве доктор когда-нибудь сказал тебе, что ты не можешь иметь детей?

Вкрадчивой; как хмель киндзмараули, была ее ласка.

— Я тут ни при чем, Флора. Тебе нужна семья.

— Будет у меня и семья. Сыновья будут такие же большие, как — ты, ужасные и… и умные. У меня их будет много — десять. Воры, разбойники, силачи, умницы и… дерзкие, как ты. Ты в тот раз совершенно правильно все предсказал, только утаил, кем будет десятый. Скажи сейчас. В комнате светло — вот моя рука. Кем будет десятый?

— Оставь этот вздор, Флора, и дай мне заснуть. Утром я должен рано встать, чтобы успеть на станцию.

— Ах ты разбойник! Вор, бандит и разбойник вместе! Все помнишь о своей Русудан, даже сейчас помнишь ее! Неужели не можешь забыть ее хоть теперь, когда ты со мной?

— «Память о друзьях и близких нам вреда не принесет».

— Смеешься?

— Забавляюсь.

— Знаю, что забавляешься. И я забавляюсь. Только я хочу, чтобы эта забава была вечной, нескончаемой, неисчерпаемой, неиссякаемой. Я уже люблю тебя. Шутя и забавляясь, успела полюбить. И теперь мне жалко уступать тебя Русудан. Не хочется огорчать подругу, но тебя я никому не хочу отдавать. Разве я не хороша? Скажи, Шавлего, разве я не хороша?

— Хороша, но для того, зачем мне нужна Русудан, ты не годишься.

— Ах, как ты груб! Как ты груб и беспощаден! Скажи, что ты хочешь, чтобы я сделала, и я сделаю.

— То, чего я от тебя хочу, ты делаешь и без просьб. И, ей-богу, для этого дела ты просто великолепна. Но все же ты должна выйти замуж. Ты должна иметь хорошую семью. Ты должна иметь очень хорошую семью, а не быть гетерой.

— Я гетерой никогда не была и не буду.

— У Помпея была гетера, ее тоже звали Флорой. Какой факультет ты окончила?

— Исторический.

— Как же вышло, что ты подружилась с Русудан?

— Очень просто — она приходила к моему отцу. Папа давал ей разные темы и задания. Она часто приходила. Папа очень любил ее, она столько там проработала, что хватило бы на докторскую диссертацию. Она очень талантлива. Ну, мы и подружились. Она чудесная девушка… Тебе нравится Помпей?

— Помпей? Нет. Это был человек, которому везло. Не люблю удачливых.

— Но ведь не случайно его назвали великим?

— Это «великий» я воспринимаю как «большой», «старший». Как в Америке — Форд-старший, Форд-младший.

— И победы его тоже были случайны?

— Судьба ему благоприятствовала. Порой все само давалось ему в руки. А иногда и случай помогал — иным, бывает, очень везет.

— Мало ли что на свете происходит случайно… Мне кажется, иногда и героические поступки бывают случайными.

— И не только иногда, но даже очень часто. Но случайность всегда — нарушение логики.

— Что же логично?

— То, что проистекает из душевных свойств. Хотя, конечно, случай играет большую роль в человеческой жизни.

— И следовательно, не так уж чужд логике.

— Возможно, что так. И все-таки я не люблю счастливчиков. Митридату не благоволила удача. Именно поэтому я ставлю его выше Помпея.

— Не люблю Митридата — он отравлял женщин.

— Это был сильный человек, муж чести — только несчастливый. Сколько низостей совершают люди из одной зависти! Если бы Тигран своевременно пришел ему на помощь, быть — может, сегодняшний мир был бы несколько иным. Если не весь мир, то хоть Передняя Азия. Это предупреждение на вечные времена: грузины и армяне должны всегда быть заодно.

— Шавлего!

— Что?

— Не хочу больше истории. Приласкай меня.

Шавлего повернулся к ней.

Длинные ресницы опускались и вновь поднимались над глазами; в которых горела страсть, из-под приоткрытых юных, розовых губ выглядывала первозданная белизна свежего снега.

Шавлего обнял ее, притянул к себе.

— Только не изломай меня, — промурлыкала Флора.

Это была настоящая женщина — из плоти и крови, полная неподдельной страсти.

— А теперь скажи, кем будет десятый?

— Брось эти глупости, Флора, и дай мне поспать. Ты же знаешь — я должен выйти отсюда на рассвете.

— Так-таки собираешься встречать?

— А ты разве не поедешь? Ведь просилась!

— Да, просилась. Но это было прежде… давно, во времена Митридата и Помпея.

— Ну, довольно. Я уже отправляюсь.

— Куда? — испуганно спросила Флора.

— В царство снов. Ты не со мной?

— С тобой — хоть в джунгли.

— Ну, так в путь.

— Н-но, лошадка! Поехали!

— Дверь не будем запирать?

— Зачем? С таким защитником, как ты?

— Так в путь!

— Поехали.

Наутро первой проснулась Флора. Она протерла глаза, приподнялась, села в постели. Посмотрела на свою белоснежную, высокую, безупречно изваянную грудь и потянулась с удовольствием. Потом ее прохватил холод, она вся сжалась, вздернула красивые плечи.

В комнате было холодно. Холод проникал через щель чуть приоткрытой двери.

Флора вздрогнула, внимательно посмотрела на дверь и перевела взгляд на Шавлего, спокойно и ровно посапывавшего во сне рядом с нею.

«Дверь закрывается плотно. Неужели он выходил ночью и, вернувшись, забыл аккуратно притворить ее?»

Она легко соскочила с кровати и на цыпочках побежала закрывать дверь.

И тут она заметила на пороге свежие, мокрые следы.

Флора узнала их. Следы были женские.

 

4

Когда Закро пришел в сознание, операция была уже давно окончена. Внезапно, к собственному изумлению, он почувствовал, что в животе у него кто-то сидит. Это было тупое ощущение — непрошеный гость сначала тихонько, осторожно разгуливал внутри Закро; однако это длилось недолго: пришелец ускорил шаг, а там и устроил целую скачку с препятствиями — бегал, прыгал, натыкался на все, что попадалось по пути, и все это — совершенно бесцеремонно; он оттоптал бедняге борцу все внутренности. Потом схватил нож и стал крошить его кишки. Нож был ледяной и совершенно тупой. Пришелец словно втыкал вилку и, придерживая ею кишку, пилил и пилил тупым лезвием. Измучил, измотал вконец Закро. Тот сначала честью просил его хотя бы наточить нож. Потом сказал по-мужски, чтобы пришелец бросил валять дурака. И наконец, когда ничего не подействовало, раскричался, заметался.

Непрошеный гость рассердился, отбросил нож и вилку и принялся рвать кишки прямо голыми руками.

Что тут было делать бедняге Закро? Сила солому ломит, он покорился и снова перешел к просьбам.

Джигит в животе на этот раз снизошел к просьбам, перестал рвать кишки и снова вооружился ножом и вилкой. Потом наконец бросил и их, пощипал еще недолго здесь и там и унялся.

— Вот так, добрый человек, — с трудом перевел дух Закро. — И сам немного отдохни, и мне дай роздых.

— Заговорил! Слышите — он что-то сказал, видите — открыл глаза, доктор, открыл глаза!..

Густой, молочно-белый туман клубился вокруг. Вся земля была застлана туманом. Туман порой становился чуть реже, клубы его рассыпались, наплывали друг на друга, но все же пелена была непроницаема.

— Доктор, доктор, будет он жив?

— Очень уж много крови потерял. Организм молодой, сильный — посмотрим. Пока трудно сказать.

— Боже, какая я несчастная! Боже, чем я навлекла на себя твой гнев?

— Тише, тише! Перестаньте плакать. Больному необходимы тишина и покой.

Голос был слышен прекрасно. Все слова можно было разобрать. — Только вокруг густел туман, непроглядный молочный туман.

— Как пульс?

— Учащенный, но очень слабый. Большая потеря крови.

— Боже, какая я несчастная, какая несчастная! — шептал чей-то голос. — Закро, Закро, открой глаза, Закро! Открой еще раз, хоть на мгновение, Закро!

— Перестаньте, пожалуйста, нельзя же так! Иначе я буду вынужден попросить вас оставить палату. Ну-ка, еще один укол кофеина, и отойдите от постели.

Откуда-то издалека, из глубины густо-молочного тумана, доносился голос.

Где-то журчал ручеек. Закро почувствовал мучительную жажду. Но где взять воду? В тумане ничего не было видно. Только слышался голос — нежный, сладостный, желанный.

* * *

Первой опомнилась Кето.

Купрача бросился за машиной, подкатил ее к входу. С трудом высвободили из судорожно сжатой руки Закро окровавленный нож.

Нелегко оказалось перенести раненого в машину. Кето села первой и всю дорогу держала голову Закро на коленях.

Потом целый век ждали окончания операции. На счастье, врач попался прекрасный — известный хирург Джанаридзе оказался на месте.

Нож проник через мышцы живота и жировой покров в брюшину, рассек в четырех местах тонкие кишки и вышел наружу рядом с почкой у поясницы. Операция тянулась долго. Еле очистили брюшину от сгустков скопившейся крови.

По лицу Кето градом катились слезы. Как медсестре ей было позволено помогать во время операции.

— Запоздали бы еще немножко — и могло оказаться поздно, — сказал хирург, закончив операцию.

— Выживет, доктор?

— Если не будешь плакать, выживет. Муж?

— Нет, не муж, нет, нет, не муж. Господи, какая я несчастная, какая несчастная!

Всю ночь сидела Кето у изголовья больного, не сводя с него глаз.

За это время Закро совершенно утратил свой здоровый, цветущий вид: румяные, крепкие щеки его запали, поразительно удлинившийся нос доставал до иссиня-бледных губ.

Всю ночь Кето бережно вытирала ему лицо, непрестанно обливавшееся холодным потом.

И только когда он впервые приоткрыл глаза и зашевелил губами, в ней пробудилась надежда.

Кето догадалась, что больной просит пить.

Жажда появилась у него сразу после того, как перестал действовать наркоз.

Девушка намочила платок и увлажнила ему губы.

Две ночи не смыкала глаз Кето. Сама делала уколы камфара и кофеина, никого больше не подпускала. Часами следила, как капала кровь из ампулы, как переходила живительная жидкость из резиновой трубки в вену больного.

На второй день у раненого вздулся живот.

Началась решающая схватка Закро со смертью.

Никогда еще никем не положенный на лопатки богатырь лежал, растянувшись на спине, и икал.

Икота началась, когда в брюшине стали скапливаться газы.

Закро икал часто и непрерывно. Он измучился, изнемог, потерял даже те небольшие силы, которые вернули ему перелитая кровь и физиологический раствор.

Дыхание участилось, стало поверхностным.

Брюшной пресс уже не принимал участия в дыхании — лишь в горле еще билась жизнь.

Поспешно явился врач, пощупал пульс.

— Сто тридцать. Теперь все зависит от самого организма.

У больного был уже потусторонний вид. Губы пересохли и потрескались. Дыхание стало едва заметным. Он ловил воздух, широко раскрыв рот. Обмякший, покрытый белым налетом язык беспомощно подрагивал в пересохшем рту. Безнадежным взглядом смотрели на белый потолок больничной палаты запавшие, обведенные черными кругами глаза. Слабый голос вырывался из едва шевелящихся губ — больной непрерывно просил пить.

— Не надо влажной тряпки, дайте ему ложку, мокрую ложку. — Врач подсовывал под одеяло резиновую трубку.

Кето, измученная, с распухшими от бессонных ночей веками, стояла около постели и смотрела, как больной с удовольствием сосет холодный металл.

Без малого три дня продолжалась схватка со смертью — и снова Закро оказался победителем. На четвертый день боли утихли, губы слабо порозовели, лицо заметно переменилось и самочувствие стало гораздо лучше.

А когда на седьмой день больному дали первую чашку бульона и он, выпив его, с сожалением посмотрел выкаченными, голодными глазами на дно опустошенной посудины, Кето упала на колени у изголовья постели и попросила у него прощения.

 

5

Шавлего отдал ребенку коробку с шоколадом и игрушечную железную дорогу.

— А где остальные?

— В саду, с матерью, — Теймураз подвинул гостю стул. — Как ты разыскал мою берлогу?

— А что, здесь, по-твоему, можно заблудиться?

— Ну, в этот тупик ко мне редко ходят. Ленятся искать.

— Только одна комната?

— Есть еще кухня. Без гостей обедаем там.

— А еще называешься секретарем райкома!

— Что делать… Вот дети подрастут — устроятся получше.

— А жена не бунтует?

— Представь себе, нет. Как-то получилось, что мы с женой понимаем друг друга.

— Счастливый человек! Детей у вас по-прежнему четверо?

— Вот тут жена меня прижала к стенке. Говорит, пока не будем иметь две комнаты — хоть через обмен, — больше ни одного не рожу.

— Что ж, почти правильно. Ребята твои тоже тушины?

— Стопроцентные! Ни капельки хевсурской крови.

— Уже и тушин над хевсурами смеется! Разве не вы сами твердите: «Хоть и тушин я, но хорош»?

— Что в этом плохого?

— Ничего, кроме «хоть» и «но».

— Что ты сегодня так яростно на тушин ополчаешься?

— Рассержен на них.

— Чем тебе не угодили?

Шавлего сел на стул и подался вперед.

— Слушай, как же вы оплошали, что три тушина не могли разобраться в деле одного кахетинца!

— Что за дело, какой кахетинец? О ком ты говоришь?

— Разве не ты командировал в Чалиспири Бекураидзе и еще одного инструктора по делу Реваза Енукашвили.

— Ах, Енукашвили! Знаю. Это насчет самогона, да?

— Вот именно. Чем он вам не пришелся, этот человек, — никого похуже не встречали или ничего о нем не слыхали? Нашли частного собственника, нашли вора и врага колхозного строя! Что вы к нему прицепились?

— А ты все по-прежнему за него заступаешься? Один раз я его вызволил из неприятностей, но больше мне уже совесть не позволяет. Да и тогда, если бы не уважение к тебе… Впрочем, я и теперь усомнился в его виновности — всёгда знал его за дельного работника и хорошего парня. Но помочь ему ничем уже не мог. Два раза ездили в Чалиспири из райкома и собрали доказательства. После первого расследования, по правде сказать, я попытался замять дело, и мои тушины высказались в том же смысле. Но явился сам дядя Нико, потребовал вторичного расследования — и все подтвердилось.

— Что подтвердилось?

— Что он гнал водку частным образом. Завел винокурню.

— А ты знаешь, кому он эту услугу оказал?

— Все равно кому — важен факт.

— Мне он водку гнал.

— Вот ты сам и признаешь.

— Нищей, заброшенной, почти бездомной старухе.

— Но ведь гнал?

— И еще одному забытому богом и людьми, одинокому, не очень-то крепкому умом бедному человеку.

— И вот именно у этого бедного, одинокого человека он берет в уплату хеладу водки — и не стыдится смотреть после этого в лицо людям.

— Кто взял плату, дружок, — Реваз?

— Да, Реваз.

— Реваз взял у Бегуры кувшин водки?

— Чему ты удивляешься? Да, у Бегуры.

— Кто, Реваз? Нет, право, этот человек сведет меня сума! — Шавлего встал и заходил по комнате. — Чтобы Реваз позарился на чужое? Да я скорее поверю, что робот родил ребенка.

В дверь позвонили.

Теймураз вышел.

Шавлего присел на корточки около мальчика и стал вместе с ним укладывать пути и сцеплять игрушечные вагоны.

— Ростом прислал за нами, — сказал, вернувшись, Теймураз. — Приглашает к Геге на хинкали.

— Я-то при чем? У вас, наверно, деловой разговор. А хинкальная Геге — ваше подполье? Насколько мне помнится, ты уже однажды приглашал меня к Геге.

— Это хороший человек. Знаешь, кто он? Племянник композитора Нико Сулханишвили.

— Ого! А сам он что собой представляет?

— Был борцом, и притом хорошим. Но однажды ему устроили встречу с Мекокишвили, и после этого он бросил борьбу.

— И вы его назначили заведующим столовой?

— Да, он почти с того самого времени и работает.

— Да, теперь это в моде — устраивать старых спортсменов на уютные и выгодные места. Только, по-видимому, Геге — человек районного масштаба…

— Какая там выгода, дружок! Вызвали его на днях в райком. Какой-то посетитель прислал жалобу. Геге явился и говорит: «Я тут ни при чем». Но и жалобы посетителя не отвергает. «Весь свет, дескать, так делает — что ж, мои повара и официанты должны быть единственным исключением? Если хотите меня выставить, так и скажите. Моя должность приносит тридцать рублей в день. Зайду вечером, возьму их и ухожу домой. Остальное не мое дело. Хотите, снимайте. Все равно пенсию дадите, меньше не будет».

— Для завстоловой он, выходит, честный человек. Ладно, пойти с тобой я пойду, но есть не буду. Я все секреты знаю от моего Купрачи — из чего и как в столовой делают хинкали.

— Эти секреты и нам известны, и поэтому мы изволим кушать только яства, изготовленные по заказу. Что делать, братец, это у нас действительно слабое место. Снимай людей, назначай других — все равно, кто бы ни был, выдержит неделю и падет в неравной борьбе. Есть только две возможности: или вовсе упразднить дело, или примириться. А упразднить нельзя.

— Примирение с судьбой — философия слабых. И ты думаешь, это у вас единственное слабое место? По-твоему, в этой истории с Ревазом Енукашвили вы были на высоте?

— Мы еще очень снисходительно отнеслись к этому парню, я бы сказал — даже слишком уважительно. Он заслуживал примерного наказания.

— Вы не к Ревазу, а к дяде Нико уважительно отнеслись. И выполнили в точности то, что он задумал.

— Закон есть закон, мой друг. Нарушение его я не мог бы простить родному отцу.

Шавлего остановился, резко обернулся к сидевшему на тахте хозяину дома и встал перед ним, засунув руки в карманы.

— Ты юрист, Теймураз. И знаешь, что законы создаются и существуют для блага людей. Кровную месть, сохранившуюся еще кое-где среди горцев, мы преследуем, так как она ничем не отличается от убийства. Я не отрицаю, что гены играют большую роль в формировании организма и психики. Но человек все же преимущественно — продукт воспитания. Я ненавижу все, что унижает и мельчит в человеке человека.

Теймураз бросил искоса взгляд на ребенка, взиравшего на старших с раскрытым от изумления ртом.

— Мы никогда дома не повышаем голоса. Немножко тише, пожалуйста, а то мальчик подумает, что мы ссоримся.

Шавлего ласково потрепал мальчика по курчавой голове и прицепил вагончик, который тот держал в руке, к игрушечному составу.

— Хороший мальчик… Если только, когда вырастет, не станет занимать, как отец, примиренческую позицию в разных делах.

— Тот, кто убьет в заповеднике оленя, Шавлего, не имеет права упрекать за такой же проступок другого охотника.

— О чем притча?

— О Купраче. С каких пор он стал «твоим»?

— Ах, Купрача… Купрача — другое дело. Это совсем иного толка человек. И все-таки ты прав, только не полностью. Я этого Купрачу заставлю, как пеликана, изрыгнуть все, что он поглотил, перед моими птенцами. И все это делается так, что я ему даже и намеком не давал ничего понять.

— В этом вопросе у нас с тобой разные точки зрения… А вот Реваз… Скажу тебе правду: я не голосовал за его исключение из партии.

— Но ведь молчание — знак согласия?

— У меня не было никаких причин действовать иначе. И я не чувствую в этом деле за собой никакой вины.

— Послушай, Теймураз: если я — одна из спиц колеса, которое переехало прохожего на улице, то на мою долю приходится ровно столько вины, сколько на долю любой другой спицы.

— Изволь соблюдать правила уличного движения, и никто тебя не переедет.

— Ты забываешь, Теймураз, что избежать аварии можно только в том случае, если правила движения соблюдаются обеими сторонами. Чтобы знать море, недостаточно загорать на пляже и купаться. Почему ты не прислушался внимательнее к Бекураидзе и Утургаидзе? Разве можно довериться Вердену? Место ли среди вас этому бездарному карьеристу? Разве он что-нибудь понимает в людях? Так же, как, впрочем, этот ваш живой покойник, спаси господи его душу, ваш секретарь, как там его отчество, «какович» он, запамятовал.

— Я ни к кому никогда на «ич» не обращался и себя никому не позволяю так называть.

— И прекрасно делаешь. Как можно, чтобы человеческими судьбами единолично распоряжался такой человек?

— Пойми, Шавлего! Если бы даже Енукашвили гнал водку для одного тебя и ничего не взял за это, все равно его нельзя было бы оправдать. Я сочувствую ему, но помочь ничем не могу.

— Ну вот видишь, какая-то часть вины падает и на тебя. И не только на тебя. В большей или меньшей мере мы все виновны, все грешны. А грех и благо мерятся на дозы. Запомни: до тех пор, пока понятие «человек» не будет поставлено выше, чем понятие «лицо», всякий, кто не станет рассматривать вещи и явления с точки зрения этого лица, окажется виновным. Даже дети в группе для педагога не все одинаковы. Необходим индивидуальный подход.

— Не учи меня, сколько будет дважды два. Мне и та, прежняя история с четырьмя мешками пшеницы, оставленными будто бы на хранение у соседа, потому что оттуда недалеко до поля, до сих пор кажется подозрительной.

— Почему ты забываешь, Теймураз, что это было семенное зерно?

— Тем хуже! Как он посмел присвоить семенную пшеницу?

— Ох, Теймураз, Теймураз! Ты что, ничего не понимаешь в сельском хозяйстве?

— Не понимаю?

— Почему тебе не приходит в голову, что Реваз был тогда бригадиром, а он-то знает сельское хозяйство?

— При чем тут это?

— Как — при чем? Разве вор украдет когда-нибудь семенное зерно?

— Почему же нет? Совесть не позволит или какие-нибудь профессиональные соображения?

— Ах ты настоящий тушин, ах ты овчар! Семенное зерно опрыскано ядохимикатами, понимаешь ты или нет, человече? А отравленная пшеница никому ни на что не нужна, поскольку ее нельзя использовать. Прошлой осенью, например, поля на берегу Алазани плохо заборонили, и зерно, оставшееся на поверхности, расклевали фазаны. Так вот, пастухи чуть ли не каждый день находили по краям засеянных полей мертвых птиц. Чуть было их вовсе не истребили. Чудак человек — ведь сейчас не первые годы коллективизации, чтобы каждое не вполне обычное, но в конечном счете не такое уж необдуманное действие называть вредительством или хищением? Да и чего тут особенно раздумывать, если нужно укрыть от дождя на время семенную пшеницу, — разве не естественнее всего забросить ее в дом К какому-нибудь колхознику на краю деревни, поближе к засеваемому участку? Чего они так поторопились схватить парня и доставить его в Телави? Подождали бы до завтра, посмотрели бы, что он собирается делать. Если бы распогодилось, а он все-таки не вывез зерно в поле, — вот тогда можно было бы уже к нему придраться. А вы верите, как священному писанию, всему, что наплетут двое или трое явно заинтересованных людей! А народ, его голос — неужели вы в самом деле считаете его за бессмысленную толпу? Ошибаетесь, глубоко ошибаетесь! Вы же видели, чуть ли не полсела явилось в Телави свидетельствовать о невиновности этого человека! А почему? Потому, что крестьянин знает: семенное зерно не идет в помол, не годится в пищу. А для посева — кто же теперь сеет хлеб на приусадебном участке? Все это известно крестьянину, потому все они и пришли с уверенностью свидетельствовать в пользу Реваза. Ну-ка подумай, разве я не прав?

— Черт бы тебя побрал, кажется, прав. — Теймураз тер себе лоб и пристально смотрел приятелю в глаза. — Но как же с водкой? С этим куда денешься? Скажем, он гнал водку тебе и еще двум соседям — все равно нельзя это оправдать.

— Послушай меня, Теймураз. Ты много не знаешь до конца, да я и не виню тебя за это, потому что невозможно все исследовать и узнать до основания. Все это — нечестная игра, с подтасованными картами. А подтасовал колоду дядя Нико, потому что он имеет зуб на Реваза. Прежде всего он не принимал у парня виноградных выжимок для перегонки на колхозную винокурню и позаботился о том, чтобы их не приняли нигде поблизости, в соседних колхозах. А выжимок у Реваза было много, и выбрасывать их неиспользованными было жаль. Да и если бы мало было — зачем выбрасывать? Разве колхозник в течение целого года кружит над каждым виноградным кустом и лелеет его для того, чтобы потом выбросить плоды своего труда? Ревазу был оставлен единственный путь: самому, у себя дома гнать из собственного сырья виноградную водку. Вот именно на это и рассчитывали его враги. И этот несчастный Бегура невольно оказался участником заговора. Ему сказали, что Реваз перегонит ему чачу даром, — он и польстился. Правда, под конец совесть не позволила принять даровую услугу, и он оставил кувшин водки старухе матери Реваза, сам не зная, что из этого выйдет. Окажись дома Реваз, ни за что не принял бы этой платы.

— Не тебя, а меня черт побери! — бурчал Теймураз, потирая себе лоб. — Все это действительно похоже на правду. Отчего ты раньше не пришел и не рассказал все это?

Шавлего ничего не ответил. Он продолжал мерить шагами комнату.

Несколько мгновении прошло в молчании.

— И сам ты чего смотрел до сих пор?

Тонкие губы Шавлего — сложились в ироническую улыбку.

— У меня мое дело. У каждого есть свое дело. — Голос у гостя был глухой, неприятный, злой. И лицо, пожалуй, было не таким, как обычно.

«Что случилось сегодня с этим человеком? Какое-то у него странное настроение!» — подумал Теймураз.

— Ладно перестань бегать, как будто тебя вожжой огрели, садись. А то у меня уже шея заболела следить за тобой, как будто ты на качелях качаешься.

— Каждый из нас качается на своих качелях… Пока веревка не- оборвется.

— Ты сегодня что-то настроен философствовать.

— Надо короче знать людей, надо ближе к ним подходить, если хотите знать, чем живет каждый человек, что у него за душой. Уж не забываете ли вы порой, кто совершил революцию, с какой целью и для кого? Осторожней, товарищи руководители! Один опрометчивый шаг — и можно погубить человека, физически и духовно. Помните всегда: ваше слово имеет силу закона. Опьянение властью — самый отвратительный недуг. Человечество, еще не видело ничего путного, созданного в опьянении. Каждая мелочь, связанная с человеческим достоинством, с моралью, должна быть рассмотрена трезвым глазом и взвешена тщательным образом. Необдуманно и бесцеремонно плюют в душу людям лишь скудоумные люди, развращенные властью, — и часто бесповоротно губят всю жизнь чёловека с недостаточно сильной волей.

— Ты прав, ты совершенно прав… Но вот что скажи: у вас семенное зерно опрыскивают уже на складе или в. поле, перед самым севом?

— По-моему, на складе, — насторожился гость.

— Надо проверить… Только очень осторожно. Надо выяснить это обстоятельство, и, если подтвердится, что зерно было вывезено в поле уже опрысканным ядохимикатами, твой Реваз будет восстановлен в партии. Мне кажется, мы сможем восстановить его и во всех остальных его правах. Тогда я скажу, что наложенное на него наказание не заслужено. Это ужасная травма для честною человека. Я догадываюсь, в каком состоянии сейчас бедный парень!

— Боюсь, что твое сочувствие запоздало, Теймураз. Иной раз одна беда приводит за собой множество других, одну за другой. Была та пшеница заранее опрыскана или нет — мне противно спрашивать об этом и выяснять это обстоятельство. Надо просто знать человека. И знать, на что он способен, а на что нет. Разве может присвоить чужое тот, кто раздает свое? А тем более наложить руку на колхозное добро? Это самая грязная клевета, какую можно возвести на честного человека! Так опорочить — хуже, чем убить!

— У меня давно уже неладно на душе из-за этого парня и приписываемых ему злодеяний. Но тут еще прибавилось множество слухов: он и гараж дяди Нико взорвал, он и вино у него в марани вычерпал, он и стельную корову председательскую свел и зарезал где-то в овраге…

— Слухи еще не доказательство. Повторяю — надо знать человека! — И чувствовать, какие поступки ему свойственны.

— Но он сам сказал дяде Нико при всем бюро, во всеуслышание: дескать, если не отстанешь, еще худшего от меня дождешься.

— Сам сказал, — что он все это сделал?

— Сначала отпирался что было сил, но потом признался: да, говорит, я все это сделал и, если не отвяжешься, еще хуже будет.

— Послушай меня, Теймураз… Я знал одного убийцу, его застали над трупом жертвы, с окровавленным ножом в руках, и приговорили к десяти годам. Он не отпирался: сказал, что убитый оскорбил его жену и он не мог этого стерпеть… Пять лет провел он на Колыме, в тундре. А через пять лет написал в соответствующие инстанции, что теперь с него достаточно, он отвык от пьянства и пора его освободить. Скачала думали, что имеют дело с сумасшедшим. Потом направили комиссию, и… выяснилось следующее. Человек этот был алкоголиком, пил каждый день и никак не мог отстать от вина, хотя обращался к врачам и сам прилагал всяческие усилия, чтобы перестать пить. Случайно он оказался свидетелем убийства.

Виновный скрылся, оставив нож в теле жертвы. И вот этот пьяница вытащил нож из раны и объявил сбежавшимся тем временем людям и прибывшей милиции, что убийца — он. Пять лет немалый срок, и тебе хорошо известно, что заключенных не балуют спиртными напитками. Когда самозванец-убийца заметил, что потребность в алкоголе у него исчезла, он объявил о своей невиновности. Следственные органы потратили на расследование этого дела два года и наконец обнаружили-таки настоящего преступника… С большим вниманием надо относиться к человеческой природе, Теймураз. Нельзя бездумно полагаться на слова человека, надо присмотреться, поразмыслить: а что его вынудило это сказать? Что заставило так поступить? — Шавлего долго в задумчивости ходил по комнате и вдруг повернулся к хозяину. — Да простит меня великий Дарвин, но почему-то я не верю, что происхожу от обезьяны или другого подобного ей животного… Хотя поведение многих моих собратьев наводит на такое предположение.

В изумлении смотрел на гостя Теймураз. Словно в первый раз видел он старого друга. И в душе называл себя «тупицей», «дубиной»: почему все это не пришло в голову ему самому? Потом покачал головой и сказал с сожалением:

— Ты сегодня поистине открыл мне глаза, Шавлего. Я сам теперь возьмусь за это дело. Я сам все расследую и выясню. И если дядя Нико в самом деле… Тогда пусть побережется! Но как же корова, гараж, машина, вино?

— Это дело милиции… Кстати, мне было приятно узнать, что вы восстановили Джашиашвили. А как с начальником?

— Начальнику пришлось собрать пожитки. Серго и председатель райисполкома ездили в Тбилиси.

— Значит, вы выиграли первый раунд. Желаю успеха и в дальнейшем.

— Постой, что ты заторопился?

— А хинкали? Раздумал меня угощать?

— Ах да, совсем забыл… Ростом небось ждет нас не дождется. Сейчас, дай только одену ребенка. Заодно покажем тебе свежий номер газеты. После республиканского совещания передовиков-агрономов мы уже второй раз печатаем портрет вашего агронома.

Лицо у Шавлего внезапно омрачилось. Складка на лбу круто изогнулась, сизо-синеватый шрам принял темно-розовый оттенок.

Теймураз заметил внезапное изменение настроения своего гостя. Выйдя за ним в переднюю, он снял с вешалки его плащ.

— Спасибо, Теймураз… за твое обещание и… за приглашение — на хинкали. Только у меня в Телави еще немало дел… Сейчас вспомнил. Так что передай от меня привет Ростому. А поем я позже — еще не проголодался.

Теймураз застыл в изумлении с плащом Шавлего в руках.

 

Глава шестая

 

1

Купрача вытирал полотенцем буфетную стойку, когда вошел Реваз. На шее у Реваза, спереди, висело ружье, он весь согнулся под объемистым ворохом каштаново-коричневой шерсти. Он подошел к стойке, скинул на нее этот ворох, сказал коротко:

— Дай поесть! — и сел за столик поодаль, у стены.

Купрача кликнул повара, а сам достал из-под прилавка бутылку водки.

— Есть у тебя шашлык, Ражден? — спросил он повара, когда тот вышел из кухни.

— Есть, да только он заказан…

— Неважно. Подай его вон на тот стол, а для заказавшего изжарь другой. А потом унеси это мясо.

— Медведь?

— А ты думал — человек? Сам не видишь, что ли? Машо, послушай, Машо! Подай на тот стол хлеб, сыр и зелень. Постой, прихвати вот заодно и бутылку.

Сидел Реваз, опрокидывал стопку за стопкой, закусывал хлебом с сыром и зеленью.

Ражден сам принес с кухни шашлык и подал ему, не срезая, прямо на шампуре.

— Целая туша? Где ты на него наткнулся? Хорош, видно, не старый. Пока вот один шашлык, а там изжарю и поднесу еще. Есть хорошая буглама. Подать? А хочешь чакапули? Свирепый зверь! Счастье твое — вернулся цел и с добычей.

Реваз не отозвался ни единым словом. Он вытер бумажной салфеткой кончик шампура и сунул его в стакан с водкой. Зашипело горячее железо, над стопкой поднялся пар. Реваз ухватил шампур за оба конца и стал зубами отрывать куски жареного мяса. Он ел с жадностью, громко жуя. Догрызясь до горячего шампура, оттопыривал губу, чтобы не обжечься. Зато зубы то и дело позвякивали о железо — зубы у Реваза были белые, точно фарфоровые, удивительно крепкие.

— Пойду присмотрю за шашлыком.

Реваз и на этот раз ничего не ответил. Ражден передернул плечами и ушел.

С каждым новым стаканом пить становилось все приятней. Сладостным теплом разливался алкоголь по усталому телу, растекался по конечностям, расслабляя напряженные мышцы.

Подали во второй раз хлеб и сыр. Поспел и новый шашлык. Сидел Реваз и пил. Ел и пил.

Вдруг он поднял голову, насторожился, застыл. Слух его отметил, как понизился голос разошедшейся было, гармоники и тут же притихло гуденье барабана. Быть может, до его сознания вообще не дошли бы звуки ресторанной музыки, если бы разудалая песня гармоники не превратилась во вкрадчивое мурлыканье, а барабан не покинул, приглушенно урча, стол с пирующими. Реваз поднял голову и проследил взглядом за верзилой барабанщиком, пробиравшимся вдоль стены, — тот теперь еле слышно выбивал пальцами на барабане осторожную дробь.

Реваз удивился. Подумал: может, это какой-то особенный танец, но нет, на пляску не было похоже. Смотрел он, смотрел на верзилу — и вдруг узнал его. И сразу понял, почему тот пытается удрать из столовой.

— Поди сюда! — сказал Реваз.

Барабанщик даже не приостановился, словно не слышал зова.

— Сказано тебе — иди сюда!

Внезапно за всеми столиками смолкли разговоры; воцарилась настороженная тишина.

Третий оклик настиг барабанщика у самой двери. Гораздо сильнее повелительного человечьего рыка подействовало на него негромкое щелканье курка. Он сразу обернулся и жалостно посмотрел на зовущего расширенными от страха глазами.

— Сюда, говорят тебе!

Барабанщик медленно приближался, осторожно ступая, опустив руки, — инструмент его чуть ли не волочился за ним по полу — и глядел как завороженный прямо в глаза Ревазу.

Реваз снова положил ружье на стул и сказал:

— Садись.

Барабанщик поставил свой барабан на стул, возле ружья, и сел.

— Туда не ставь.

Поспешно извинившись, барабанщик поставил барабан у себя между ногами.

Реваз сделал знак подавальщице, и она принесла еще одну стопку. Наполнив, Реваз пододвинул ее к барабанщику:

— Пей.

— Не пью я…

— Пей!

— Ей-богу, совсем не пью.

— Пей, когда говорят.

— Жизнью клянусь, никогда капли в рот не брал.

— А вот теперь выпей.

— Ну как же я выпью, если никогда и не пробовал водки? Доктор сказал…

— Не будешь пить?

Барабанщик бросил украдкой взгляд на огромную руку; сжимавшуюся на столе в увесистый кулак, и схватился за стакан: лучше уж, дескать, от водки смерть принять.

От первого стакана лицо у него стало бессмысленно-ошалелым. Но после второго и третьего прояснело, как бы прочистилось.

Реваз пододвинул к нему шашлык, отослал с подавальщицей пустую бутылку и потребовал вторую.

Через некоторое время взгляд у барабанщика стал мутным, в глазах появилось веселое выражение, а лицо совсем поглупело.

— А теперь скажи: какого черта ты давеча встал у меня на дороге?

— Сдуру. Бес попутал. То есть не бес, а Хатилеция. Я думал, ты выпил водки и не заплатил.

— Твое дело — на барабане выстукивать… Купрача — тебе еще что-нибудь, кроме этого, поручил?

— Ничего Купрача мне не поручал, — сознался барабанщик.

— Так какого дьявола ты при всем народе загородил мне дверь?

— Я же тебе говорю — бес попутал. То есть, значит, не бес, а Хатилеция.

— Скажем — бес.

— Нет, Хатилеция.

— Что бес, что Хатилеция — все одно. Но с чего тебе взбрело толкнуть меня?

— Все этот проклятый Хатилеция. Я тут ни при чем.

— Разве это Хатилеция толкнул меня так, что я ударился спиной о прилавок?

— Он один виноват. Пристал как черт, прямо донял. Говорит, вот этот всегда так — выпьет и уйдет, не заплатив, а ну, проучи его.

— А какое тебе дело до того, выпил я или не выпил, заплатил за выпивку или не заплатил? Было тебе дело до этого?

— Нет, не было. Хатилеция мне голову задурил. Он уже один раз сыграл со мной такую штуку, давно, в молодости. А я-то совсем ополоумел — как мне не пришло на память?.. Были мы, значит, в Артане. Праздник, гулянье, борьба в разгаре. Я тогда только-только поселился в Пшавели и пошел погулять на артанском празднике. Играть на барабане я еще не умел. Так вот, значит, борьба в разгаре, и ходит по кругу какой-то низенький кургузый парень, вызывает желающих побороться. Только ни один человек не хочет схватиться с ним, Даже близко к нему не подходит. Тут, откуда ни возьмись, появился Хатилеция, встал со мной рядом и говорит:

«Посмотри на этого парня — он из Кварели, совсем слабак, хоть бы еще умел бороться. Выйдет вот так в круг, ходит, вызывает борцов, да никто руки об него пачкать не хочет: стоит ли, дескать, грех на душу брать? И чего только он суется вперед, когда не может бороться? Хоть бы нашелся кто-нибудь, проучил бы его, поставил на место». — «Кого, вот этого? — говорю. — Пустите-ка меня, я ему покажу!»

Я тогда еще молодой был, неопытный. Весу во мне — сто кило и два фунта… Заправил я полы за пояс и выскочил в круг. Парень был коротышка, приземистый, прямо гриб боровик. Не успел я к нему вплотную подойти, а он как кинется, как схватит меня, подбросил и вышвырнул из круга. Упал я ничком и скольжу, плыву, несет меня куда-то. Хорошо еще — встретился по дороге соседский дом, остановил, а то так бы добрался я до самого Саниоре вплавь по земле. Полежал я немного, потом встал — только вот беда: ничего не вижу. Думаю, что это со мной? Провел рукой по лбу и тут только догадался, в чем дело. Оказывается, когда я шлепнулся оземь, то ободрал себе весь лоб до самых бровей, и кожа со лба глаза мне завесила. Вот, посмотри, и сейчас след виден.

Реваз посмотрел на его лоб и ничего не сказал.

— Оказывается, этот парень — знаменитый во всем Заалазанье борец, до него и дотронуться никто не смеет. Откуда я мог знать?

— Зубы тоже тогда потерял?

— Нет, давеча…

— Моя работа?

— Твоя, — робко подтвердил барабанщик.

— Жена, дети есть?

— Есть.

— Работаешь где-нибудь?

— Я все время работаю; где ни придется, всюду работаю.

Налили еще по стопке, выпили.

— Я не про эту стукотню спрашиваю.

— А так какой из меня работник — малограмотный я.

— И другие — не профессора. В колхозе и для тебя работа найдется. На вид в тебе и сейчас не меньше ста кило. А может, и побольше. Здоров ты — дай бог, многие позавидуют.

Гигола не знал, что на это сказать, и только беспомощно осклабился.

— Зарабатываешь хорошо?

— Ну какое там хорошо, пятеро детей дома дожидаются, пять ртов…

— Зубы вставлять не собираешься?

— Как же, собираюсь, только пока денег нет.

— Надо вставить. Ешь безобразно, вон шашлык жуешь вполчелюсти, криво, как собака. А когда вставишь, больше никому не давай их выбивать.

— И тогда меня бес попутал.

— Не бес, а Хатилеция.

— Сам ты сказал: что бес, что Хатилеция — все одно.

— Верно! С этих пор запомни: в чужие дела никогда не встревай. Почем знать, в каком настроении человек. Иной, может, и сам себе противен. — Он встал, взял ружье и подошел к буфетной стойке.

— Почему ты так много пьешь? — перегнулся к нему через стойку Купрача. — И не бреешься. Человек ты молодой, а вон седина в бороде пробилась за один месяц. Не тебя первого из партии исключили. Вот я вообще всю жизнь беспартийный.

— Из всех духанщиков ты один не был болтлив, а теперь, вижу, тоже разговаривать научился.

— Сегодня Шавлего о тебе справлялся. Если еще зайдет, что ему сказать?

— Ничего. Пусть охотится с Како. А это двуногое ничтожество ты знаешь?

— Знаю.

— У него, кроме того что мозгов нет, еще и зубов не хватает. Только первое — от природы, а во втором — я виноват. Дай ему денег сколько понадобится, чтобы зубы вставить. Потом мы с тобой рассчитаемся.

 

2

Давно уже остались позади затянутые легкой мглой горы хребта Иаглуджа, со все еще рассыпанными по склонам овечьими отарами, не успевшими вовремя уйти от зимы. Земля вокруг была серо-коричневой, а дальше подернулась болезненной лихорадочной желтизной. Вдоль дороги местами тянулась белая, извилистая соляная полоса, терявшаяся за горизонтом. Чем дальше на восток, тем чаще попадались обширные участки соляной, бесплодной земли, с редкой, бедной растительностью, пока наконец этот тип почвы не стал преобладающим. Мертвенный, однообразный пейзаж серо-желтой полупустыни тоскливо, неторопливо проплывал мимо мчащейся машины. Под ветром, дувшим с Каспия, пригибались к земле пересохшие стебли и листья донника и осенчука. Полынь, попадавшаяся вначале отдельными купами, теперь покрывала всю равнину.

Шавлего сидел в кабине, завернувшись в бурку, привалившись боком к дверце. Молча смотрел он на убегавший назад ландшафт, и собственная душа казалась ему сейчас такой же безрадостной, застылой и безжизненной.

Вчера вечером зашел Лексо, вызвал его во двор. Долго топтался на месте, что-то мямлил, говорил обиняками. Потом отвел взгляд в сторону и сказал:

— Третьего дня отвез я нашего агронома в Ширван.

— Русудан? Что ей понадобилось в Ширване?

— Максим ихний ведь с нашей отарой… Так она каждую зиму ездит к нему… Постирает, починит, зашьет, что надо… Обычно я знал наперед, когда она собиралась ехать… Готовилась заранее — хачапури, индейка, вино… А позавчера встречаю ее утром… Я так даже автоинспектора ни разу не пугался! Лица на ней нет, рта не разжимает… Говорю ей — еду в Ширван. Ни слова не сказала в ответ — села в кабину молча… За Ганджей остановился я в деревне, чтобы перекусить. Не сошла с машины, куска в рот не взяла. Заметил я невзначай — ударилась головой о стенку кабины и вздохнула так горько, так жалостно, что у меня все нутро словно огнем обожгло… Твое имя поминала… А когда я уезжал оттуда, велела: помни, мол, ничего ты не видел, ничего не слыхал…

Лексо не дошел еще до середины своего рассказа, как Шавлего уже все понял.

— Расскажи мне, как добраться до фермы.

— Добраться трудно — дороги там не разыщешь… Завтра утром я опять туда.

— Захвати и меня. Буду ждать тебя дома. В котором часу заедешь?

— Погрузим мешки с ячменем, и все. Сразу двинемся. Только еще едет Саба Шашвиашвили. Так что в кабине место — «йохтур».

— А Сабе что там понадобилось?

— Член правления… Получил информацию, будто у Набии некоторые овцы ягнятся раньше срока и тот не присчитывает этих ягнят к общему приплоду… Вот Саба и вбил себе в голову, что должен непременно побывать на месте. Председатель не хотел его пускать, но он разъярился: преступников, дескать, покрываешь! И другие члены правления взяли его сторону. Ну, тогда дядя Нико махнул рукой…

— Если я поеду, Саба уже не нужен. Я сам со стариком поговорю.

— Мне все равно.

— Через Тбилиси поедем?

— Через Саингило ближе.

— Давай через Тбилиси. Буду ждать утром дома.

И… тоскливый, пустой день, тоскливая, пустынная земля, тоскливая, опустошенная душа…

Успокаивать себя тем, что все развивающееся, все стремящееся ввысь движется извилистым путем, было нелепо. То, что случилось, было полностью непредвиденно и непредсказуемо, лишено всякой закономерности и выпадало из общей тенденции. Порой Шавлего болезненно ощущал, что случившееся той ночью врезалось в колесо его жизни лишнею спицей, и врезалось плотно… Человек допускает на протяжении своей жизни ошибки, потом обманывает себя мыслью, что учится на ошибках — растет. Если бы судьба отвела ему более долгий срок пребывания на этом свете, он понял бы: вместе с человеком растут и ошибки. И по мере того как растут и накапливаются ошибки, растет сам человек. И пока он растет, он совершает ошибки, грешит.

Вспомнил Шавлего первую встречу… Вспомнил, как он был спасен от кинжала неистового кистина в Алаверди… И как шли в ту пору, сменяясь, полные невообразимого блаженства короткие дни и долгие ночи…

А потом…

Потом это унижение, это отвратительное унижение…

Обманутые надежды, так долго лелеянные…

Счастье, достигнутое после мучительно долгого ожидания и утраченное в один миг…

Будущее, рисовавшееся в таком прекрасном свете — и внезапно рухнувшее.

Какое издевательство судьбы — увидеть свою собственную постель, опозоренную изменой, оскверненную развратом. Чистую девичью постель, которая должна была превратиться лишь в священное супружеское ложе… Неудивительно, что, потрясенная чудовищной действительностью, обрушившейся на нее в то утро, она бежала прочь без оглядки!

О том, чтобы расстаться с Русудан навеки, примириться с этой утратой, Шавлего не хотел и думать. Сердце подсказывало ему, что не все еще потеряно. Он всегда верил голосу своего сердца… Лишь раз в жизни испытал он страх. Это было на войне, когда он впервые попал в рукопашный бой. Битва была жестокой и длилась немало времени. Лишь когда не осталось в живых ни одного немца, посмотрели друг на друга победители — и содрогнулись. Нечеловечески искаженные лица, по-звериному оскаленные зубы, взгляд, полный жестокой злобы, руки, судорожно стиснувшие оружие, окровавленные штыки — все это, казалось, требовало новых жертв. Люди дрогнули, остолбенели и, объятые леденящим страхом, попятились друг от друга. Это было в первый и последний раз; с тех пор Шавлего не случалось больше испытывать чувство страха. Он неизменно верил в свои силы, и надежда обычно его не покидала.

Он не насмехался над чьей-либо слабостью и беспомощностью. И желание оскорбить кого-нибудь никогда не возникало в нем.

Он преклонялся перед красотой, однако не увлекался женщинами сверх меры…

Но, так или иначе, то, что случилось, было безобразно и тяжело. Грех был на его душе. Правда, грех, из-за которого испытывают обычно не слишком сильные угрызения совести.

Что движет человеком в такие минуты?

Жизненное назначение человека — всестороннее проявление внутренней его сущности, щедрая, беззаветная отдача всех своих умственных сил, всего душевного богатства для блага собратьев. Расточительство в узких, личных интересах недопустимо, — эгоизм, эгоцентризм уже достаточно скомпрометировали себя в нашем обществе. Одни фарисеи способны, всегда и при любых обстоятельствах, безоговорочно проповедовать высокую мораль, скрывая под громкими словами свою духовную нищету. Они похожи на актеров, живущих за кулисами настоящей, реальной жизнью, а на сцене, перед зрителями, показывающих ту же жизнь вывернутой наизнанку. О, сколько цинизма во всем этом!..

Внезапно Шавлего понял: он даже самому себе не смеет сознаться в тайных своих ощущениях. Ведь по-настоящему, в глубине души, он не жалеет о случившемся. Его только мучит, что оказалось запятнанным другое чувство, более высокое, всеобъемлющее.

Вчера он заглянул к Русудан и застал дома одну лишь Флору. Молодая женщина показалась ему осунувшейся, необычно бледной, красивое ее лицо было печально. Она вздрогнула, когда внезапно отворилась дверь, подняла испуганный взгляд на вошедшего, потом опустилась на тахту, поджала ноги. Молча смотрела девушка своими большими, кроткими, как у лани, глазами на Шавлего, остановившегося в дверях, словно пытаясь прочесть в его взгляде, какая ее ждет судьба. Шавлего увидел в этих глазах и простую радость, вызванную его появлением, и страх, и доверчивость, и боль от пробудившейся в душе любви, и отчаяние оттого, что вдруг обретенное оказалось утраченным, и покорность, и тысячу устремленных к нему вопросов. Вся бесхитростная душа молодой женщины светилась в ее глазах. И все тело ее, казалось, трепетало, — оно так жаждало ласкового прикосновения его больших рук.

Шавлего не сказал ни слова, не задал ни одного вопроса — медленно повернулся в дверях и закрыл их за собой.

Спускаясь по лёстнице с балкона, он вдруг ощутил всем телом, как оставшаяся там, наверху, безмолвно зовет его к себе.

Она была явно несчастна, глубоко несчастна, и невольный грех, совершенный полуиграючи, непреднамеренно, оставался для него приятным воспоминанием. Ничего нечистого во всем этом, по его ощущению, не было — случившееся стояло по ту сторону понятий скверны и разврата и было возведено в степень законности повелением любви.

Заглянув глубоко в свою душу, Шавлего не нашел в ней ничего похожего на ненависть к этой молодой женщине. И создавшееся сейчас положение не казалось ему связанным причинно-следственной связью с тем, что произошло… Неужели есть что-то в мире, что порой, по совершенно не зависящим от нас причинам, круто изменяет взятый нами жизненный курс? Что сковывает в такие минуты нашу волю? Он всегда верил, что каждый человек носит свою судьбу в себе самом. А теперь… теперь…

— Этот город называется Аджи-Кабул… Говорят, царица Тамар обложила данью ширванского шаха, но тот отказался платить и даже посмел пустить в ход угрозы. Тамар разгневалась, призвала войска, в жестокой битве разгромила шахскую столицу, обратила самого шаха в бегство и настигла его здесь, на этом самом месте. Тогда шах упал на колени и вскричал: «Аджи кабул!» — шаха звали Аджи, а «кабул» значит «согласен».

Шавлего бросил взгляд на шофера. Ни следа вчерашней озабоченности не заметил он в Лексо. На безоблачном его лице играла довольная улыбка, говорившая о полной ясности и спокойствии духа. Лексо поглядел на город, к которому они приближались.

— Я порядком проголодался. Не подкрепиться ли нам?

— А где тут можно поесть? Вот въедем в город…

— Большое спасибо! Я не девица, чтобы чаи распивать.

— Зачем же чай — найдется, наверно, и пити.

— Баранины я не ем.

— Почему?

— Не знаю, просто не ем, с детства не люблю. Лучше остановимся здесь. Зная свои проклятые привычки, я перед отъездом зарезал курицу да еще сыру прихватил.

Лексо остановил машину на обочине дороги и вытащил из кабины сумку с провизией.

Вдоль дороги, с обеих сторон, росли посаженные двойными рядами акации. Деревья были усеяны птичьими гнездами. Никогда не приходилось Шавлего видеть столько гнезд на одном дереве.

— Здесь приличные рестораны встречаются только в больших городах. А так все одни чайханы. Зайдут в чайхану азербайджанцы, усядутся и дуют горячую воду, точно у них в брюхе большая стирка.

Они наскоро перекусили и пустились дальше в путь.

Вдали, справа вырисовывались на сером фоне фиолетовые горы. Остались позади и эти места, и вновь простерлась вокруг бескрайняя равнина.

Лишь в редких деревнях по пути встречались деревья — оголенные, с простертыми к небу ветвями. Они раскачивались с жалостным видом под порывами леденящего ветра.

Временами где-то вдали, а порой и у самой дороги показывались нефтяные вышки. Они возвышались посреди перепаханных под посевы бурых полей, внося какое-то напоминание о жизни, что-то новое, не схожее ни с чем окружающим, в докучное, мертвенное однообразие равнины.

Шавлего плотно завернулся в бурку и опять откинулся на спинку сиденья.

«…Человек скован, связан по рукам и ногам уже в материнской утробе. Как только он выйдет на свет и перережут пуповину, начинается его стремление к свободе. Но уже наготове пелены, ремни колыбели. Он плачет, кричит, изо всех сил старается разорвать путы. И вот, после того как он в короткий срок пройдет определенный ему строжайшим регламентом путь — путь, на который его первоначальный предок потратил более миллиона лет, — сразу после того, как в больших полушариях его мозга появится зародыш мышления, — человек снова оказывается на привязи: его удерживает пуповина нравственности. А впоследствии привязь постепенно удлиняется, — так отдают веревку коню, пущенному на подножный корм. Удлиняется до тех пор, пока лошадь не дотянется до засеянного под огород участка или до плодовых насаждений. А тогда… Дай человеку полную свободу, и он тотчас же совершит безрассудство. Он сам от века это знает и потому-то сам же создал законы, ограничивающие его волю и прихоти. Иногда достаточно самой малости, чтобы человек очутился на краю гибели. Часто самые невинные на первый взгляд вещи обладают огромной взрывчатой силой. Они — как минированное поле: один неосторожный шаг — и… Вот почему, должно быть, человеку нужно так мало, чтобы почувствовать себя счастливым… Или несчастным… А несчастье — это тот пробный камень, который наилучшим образом помогает нам выявить нашу глубоко запрятанную человеческую сущность. Наш разум — это наш компас, и горе тому, у кого компас откажет как раз в минуты самой крайней его необходимости… Флора права… Многое зависит от случая…

Флора…

Любое живое существо, начиная с инфузории и кончая китом, борется за свое место в той среде, в том обществе, что созданы для него матерью-природой. На Джавахетском плоскогорье, близ озера Таваравани, рос некогда густой лес. А потом долго боролись между собой густые травы и могучие дубы. И случилось невообразимое: трава победила дуб, постепенно вытеснила его со всей территории. Она так плотно переплетала свои стебли и листья под деревьями, вокруг стволов, что падающий с ветки желудь не мог достигнуть земли и прорасти в почве: упав на травяной долог, он иссыхал, терял жизненную силу под ветром и солнцем… Следовательно, то, что для одного — благо, для другого — зло. Единство этих двух начал стоит у истоков самого общества. И все, что время от времени в обществе происходит — закономерно. Каждый гений, добрый или злой, продвигал общество на один шаг вперед или назад. Эпохи упадка сменялись веками возрождения. И всякий человек творил для общества в меру тех сил, какими его одарила природа… Впрочем, нет, я не понимаю людей, стремящихся совершать то, на что им не отпущено ни сил, ни способности. Быть может, не обязательно помнить о существовании в грандиозном механизме маленьких, незаметных винтиков? Но честолюбие человеческое — это то самое чудовище — маджладжуна, которое навалилось на тупой разум многих и многих и терзает его на протяжении десятилетий… Вот как тот чудак… Двадцать лет работал над кандидатской диссертацией в публичной библиотеке… Пришел однажды и под большим секретом сообщил мне, что открыл в «Свадьбе соек» Важа Пшавела идеи коллективизма, устройства жизни на общественных началах…

Важа Пшавела!

С какой легкостью замахиваются на гениев карлики, жалкие ничтожества!

Зависть и честолюбие!

Зависть и честолюбие!

Вот, например, Алуда Кетелаури…

Почему принято думать, что конфликт между общиной и личностью в этой поэме возникает лишь из-за нарушения обычая отсекать руку у сраженного врага? Или что изгнание Алуды из племени означает будто бы лишь отрицание христианской морали? Огромную роль в коллизии всей поэмы играет обыкновенная человеческая зависть. До сих пор никто не обращал на это внимания. Испокон веков зависть — движущая сила множества низменных поступков, совершаемых людьми. Когда Алуду обвиняют во лжи и трусости, то первая, и самая важная, причина этого — зависть. Люди знают, что Алуда — доблестный воин. Знают также, что он у многих убитых кистин отсекал десницу. Не забывают и о том, что он обычно садится в головах Совета, и слово его было всегда веско и разумно. Неужели трудно догадаться, что если бы он убежал от Муцала, то не мог бы принести отсеченную руку его брата? Очень хорошо все это знают и именно потому лопаются от злости. Так водится исстари: карлики, не способные дотянуться до лица гиганта, пытаются испачкать сажей хотя бы его ноги. Почему Миндия, с одним лишь копьем уложивший двенадцать кистин, не разделяет мнения других? Потому, что он сам — богатырь, доблестный воин, если не больший, чем Алуда, то, во всяком случае, равный ему. Миндия доказал сомневающимся, что Алуда сказал правду.

Но это еще больше раздразнило завистников.

Алуда видит, как злятся хевсуры, как их грызет досада, но у них нет никакого повода, чтобы придраться к нему. Алуда, этот великий гуманист, который даже раньше создателя баллады о юноше и барсе сказал: «Думаем — одни мы в мире, мать лишь нас одних взрастила…» — вот этот самый Алуда совершает еще более мужественный, доблестный поступок — приносит жертву святыне, чтобы помянуть душу своего храброго врага, и этого достаточно, чтобы завистники разъярились до неистовства.

Теперь уже у них есть достаточный повод, чтобы срубить могучий дуб, в тени которого они ползают. Чем больше они ощущают, насколько возвышается над ними Алуда, тем решительнее осуждают его на отвержение от племени и на изгнание. К тому же в них пробуждается и другой, еще более низменный инстинкт — жадность. Ведь имущество отверженного, по закону, конфискуется и распределяется между его соплеменниками.

С этим несправедливым, бесчеловечным приговором не согласен только Миндия — человек, равный Алуде по духу и доблести. И в знак того, что он и сам теперь бессилен перед решением племени, Миндия скрещивает руки на груди. А сочувствие к отверженному вызывает у него слезы.

Так что истинная причина изгнания Алуды Кетелаури из племени затуманена, скрыта вуалью христианской морали…

Вдруг Шавлего понял, что у него сейчас полнейший хаос в голове.

Неужели утомительное однообразие окружающего, дорога и одиночество естественным образом рождают такой разброд в мыслях?

«…Почему я вспомнил об Алуде Кетелаури и о завистниках? Без причины на свете ничего не бывает. Наш дух, в любом положении, незаметно для нас, толкает наше сознание в ту сторону, вынуждает его работать в том направлении, какое соответствует внутренним нуждам этой минуты. Бывало, что, по необъяснимым для нас причинам, величайшие проблемы разрешались людьми во сне… А все же с чего я вспомнил о завистниках? Неужели я обладаю чем-нибудь, что может вызывать зависть ко мне? Закро? Нет! Тут что-то другое. Дядя Нико? Гм… вот тут уже стоит задуматься. Мне с ним делить нечего. И все же я верю интуиции — не зря же всплыл в памяти этот человек! Ну-ка проследим, углубимся… Дядя Нико… Дядя Нико… Ах, Реваз! Вот оно что просочилось… Кажется, догадался. Как только вернусь с фермы, зайду к Теймуразу и займусь этой грязной историйкой. Положу этой пакости конец. Надо и с Ревазом еще раз всерьез поговорить. Никаких обиняков, я потребую от него выполнения долга — долга настоящего человека и мужчины… И ребят своих я забросил — вот уже несколько дней… Впервые в моей жизни я, кажется, растерялся… Неужели в самом деле растерялся? Эй, эй, Шавлего! Чтобы не было этого! «Как раствор в старинной кладке, отвердеть в беде ты должен». Впрочем, в какой беде? Увижусь с Русудан, поговорим — и все войдет в свою колею. Русудан, моя славная Русудан!..»

— Ша-абаш! Все. Сегодня до наших овчаров мы уже не доедем.

Шавлего смотрел на водителя непонимающим взглядом.

— Стемнело совсем, не видишь, что ли?

Сейчас только Шавлего заметил, что настала ночь. Вокруг ничего не было видно, кроме дороги. Лишь справа неоглядная водная гладь переливалась при свете отраженных в ней огней.

— Это озеро, искусственное озеро. Куру запрудили — водохранилище.

— Почему не доедем? Ехать много осталось?

— Немало.

— Фары светят у тебя хорошо?

— Хорошо.

— Так что же тебя заботит? Если устал, я сяду за руль.

Лексо улыбнулся:

— Я могу всю ночь не выпускать руля из рук — и глаз не сомкну.

— Ничего не понимаю.

— Вокруг нас — степь, голая как ладонь, конца-краю ей нет. Даже и днем трудно в этой пустыне ферму разыскать. А в темноте мы наверняка собьемся с дороги, и бог знает где у нас кончится бензин или спустит баллон. Не волки же мы, чтобы среди зимы ночевать в чистом поле?

Шавлего долго сидел в молчании.

— В Сальянах есть гостиница?

— Есть плохенькая.

— Переночевать пустят?

— Даже обрадуются.

— Так что тебя заботит?

— Ничего. Просто проголодался и хочу поесть осетрины.

— Где ты ночью осетрину найдешь?

— Кто умеет — найдет.

Когда город остался далеко позади, Шавлего спросил:

— Что это был за город?

— Сальяны.

— Решил все-таки ночевать в степи?

— Почему в степи? Еще немного, и доедем до Кара-Юлдуза. Есть такая деревня. Там животноводческое хозяйство — буйволов разводят. Директор — мой кунак. С Максимом тоже в дружбе. Он нам будет рад. Зовут его Дауд, но мы называем его Давидом. Хоть в чистых постелях спать будем. К тому же хочу угостить тебя осетриной. Не знаю, как ты, а я очень проголодался. А утром — парное буйволиное молоко. Мацони у них такое густое, хоть кинжалом режь. А к нему — осетрина и сазан. Сегодня вечером будем кутить! А агроном наш… она на ферме хоть несколько дней да останется.

В Кара-Юлдуз въехали поздно вечером.

Лексо был прав. Гостеприимный хозяин в самом деле им обрадовался. Он радушно приветствовал кунака и повел гостей в дом.

— За машину не беспокойтесь, у меня отличные собаки. Да сюда ко мне никто и ногой не посмеет ступить.

И он послал на кухню хозяйку, уже собиравшуюся ложиться спать.

Через четверть часа крепкий ароматный чай дымился в узорчатых хрустальных стаканах.

— Давид, ты же знаешь, что я с чаем не в ладах. Проводи-ка меня на двор, чтобы собаки не набросились!

Они вернулись через несколько минут. Дауд с радостным видом нес трехлитровый штоф виноградной водки — чачи.

Под мышкой у Лексо торчал бурдючок.

— Это из запаса для пастухов?

— Нет, что ты, разве я до пастушеского пальцем дотронусь?

— Откуда же ты все это взял?

— Свое привез — в кузове были уложены, между мешками с ячменем. С пустыми руками к Давиду я не могу приехать.

В ту ночь попировали на славу.

Дауд оказался прекрасным собеседником. Он окончил бакинский ветеринарный институт и был образованным человеком. Высокий, смуглый, красивый, с типично кавказским лицом, он любил поэзию, в беседе с гостями поставил Руставели и Низами чуть ли не выше самого бога, помянул Леонидзе и Самеда Вургуна… Потом взялся за тари и спел баяти.

Утром, когда Лексо проснулся, Шавлего был уже одет и успел даже умыться.

— Что ты вскочил спозаранок?

— Пора ехать.

— Ты очень понравился Дауду. Он вчера сказал мне, что считает тебя своим кунаком. Хочет доставить тебе удовольствие, приглашает с собой на охоту. Не бойся, ферма никуда не убежит.

— Вставай, вставай, нечего нежиться в постели, как молодая сноха в воскресное утро. Не до охоты мне.

— Нам все равно в ту сторону. Если повезут в заповедник, так путь даже короче выйдет.

Было уже светло, когда они выехали в поле.

Дорога тянулась между пашнями.

Дауд то и дело горестно вздыхал, окидывая мрачным взглядом вспаханные земли по обе стороны дороги.

— Один хороший проливной дождь, только один — и вся эта пересохшая пустыня превратится в зеленое море нив.

Он умолкал и продолжал печально глядеть на белесо-серую, известковую почву.

— Засуха. С самой весны я такой засухи не упомню. И снега нет. Только соленый ветер дует с Каспия и еще больше сушит землю.

Он замолкал ненадолго.

— Это все наши земли. Много у нас земли. Но дождь не хочет идти. Если польют дожди, урожая с этих земель хватит нам на два-три года.

Лексо опечалился. Он повернулся к Шавлего:.

— Хоть бы правда пошли дожди! Знаешь, что это за парень? Душа человек! Правда, если земля размокнет, дорогу развезет, и мы можем где-нибудь застрять, но мне все же очень хочется, чтобы погода переменилась. Жалко мне Дауда — это настоящий человек. В прошлом году нам не хватило сена, начался в отаре падеж, овцы с голодухи землю лизали. Он помог нам продержаться до весны. И окот только благодаря ему у нас хорошо прошел. Одного ячменя дал нам полторы тонны. Ох, кабы дождь… Очень хочется!

В поле показались свежие зеленые всходы.

Шавлего опустил стекло в дверце кабины и высунул голову.

Небо пестрело бесчисленными стаями птиц. Дикие гуси пролетели с гоготом над грузовиком и опустились неподалеку на молодую ниву. Зеленое поле стало вдруг черным. Гуси выстроились в ряд, как пионеры на линейке; встревоженно следили они за машиной.

— Остановить?

— Останови. Ближе все равно не подъедем. Осторожная птица. Вон, видите, вышли вперед несколько больших гусаков — это. часовые, они назначены в караул. Очень осторожная птица гусь.

— Жаль, не взял с собой «геко» — достал бы их отсюда.

— Я и сам забыл. Ну, не беда! Скоро будем на месте. С трех шагов будешь бить гусей и уток и всякую другую дичь.

Впереди показались несколько деревьев и в их тени — дом. Потом — глубокий ров, наполненный водой. Потом еще ров с водой, и в воде сухой прошлогодний камыш. Единственный подъездной путь был перегорожен шлагбаумом.

Дауд велел Лексо остановиться и сошел с машины.

— Если директор на месте, попрошу пропустить нас через заповедник. Доберетесь до фермы кратчайшей дорогой.

На рокот мотора вышли из дома двое молодых людей.

Они встретились с Даудом посреди двора. Поговорив с ними, Дауд вернулся с радостным видом к машине.

— Заезжайте. Директор уехал в Баку. А это свои ребята.

Загремела цепь с привешенным к ней тяжелым замком.

Шлагбаум поднялся.

Машина въехала во двор.

Вода и камыш.

Вода и камыш.

Вперемешку и в отдельности. Лишь местами виднелись небольшие островки суши.

Лиманы, бесконечные лиманы расстилались вокруг. Единственная дорога как бы перерезала их пополам.

Сторожа зашли в дом и вернулись с ружьями.

Казалось, вся водоплавающая птица со всех концов света собралась здесь, чтобы перезимовать. Воздух был полон и как бы отягчен шелестом крыльев. Сотни тысяч, быть может, миллионы птиц реяли, парили, носились в поднебесье.

Одни опускались на воду.

Другие взлетали с поверхности воды.

Третьи садились на отмелях.

Четвертые избирали для посадки прибрежные камыши.

Слышалось нескончаемое хлопанье крыльев.

Гогот.

Кряканье.

Свист.

Шипенье.

Клекот.

И глухой крик выпи.

Заметив издали человека, хитрые серые гуси тотчас же уплывали подальше в лиман.

Только белолобые свиязи и краснозобики плескались близ берегов, но и те были достаточно осторожны, чтобы не приближаться на расстояние выстрела.

Стаями, не смешиваясь с другими, ходили красные утки, чирки и шилохвосты.

В одиночку или небольшими группами бороздили воду дикие утки и широконоски.

Пеликаны и лебеди держались как можно дальше от дороги.

Кое-где за большим каналом стояли, застыв на одной ноге, красивые цапли с султанами на головках.

Светло-серые журавли и кашкал-даши казались более храбрыми, а может быть, более глупыми: завидев охотника, они устремлялись к камышам, но не успевали уйти от пули.

Лишь маленькие дерзкие нырки шныряли тут же, под носом; едва заметив направленное на них дуло ружья, они мгновенно уходили под воду и всплывали где-то совсем в другом месте.

— На что они тебе, все равно есть их нельзя, рыбой отдают, — пытался Дауд убедить Лексо, а сам каждым выстрелом сбивал птицу, а то и двух.

Когда охотники вышли из лиманов в поле, перед ними взлетела небольшая стайка дроф. Раздались три выстрела — две птицы упали камнем на землю.

Потянулось поле, заросшее полынью. Среди травы виднелись лишь редкие карликовые кустистые деревца. Кое-где под деревьями земля была разрыта.

— Что это, Дауд?

— Тут копались дикие кабаны.

— Поищем?

— Днем их не найдешь — валяются где-нибудь в камышовых зарослях.

Под ногами хрустели ракушки. Все поле было усеяно ракушками разной раскраски и величины. Когда-то тут было море; оно отступила и оставило эти разноцветные и разнообразные памятки.

Сторожа выбрали место, наломали карликовых деревьев и развели костер. Потом ощипали дичь и вырезали шампуры…

Долго прощались подвыпившие хозяева с гостями.

— Остался бы еще до завтра — валлах, ночью убили бы дикого кабана.

— Спасибо тебе за все, Дауд, не могу остаться.

— Ну, смотри не забывай!

— Не забуду.

— Заезжайте и на обратном пути — рыбу приготовлю, возьмете домой.

— Постараюсь заехать.

— Эти ребята говорят: если заедешь и к ним, заранее набьют гусей и уток, тоже прихватишь.

— Скажи им, что я очень благодарен. Только вряд ли сумею заехать.

— Мы всегда были братья.

— Всегда.

— Вместе против шаха Аббаса сражались.

— Верно.

— Вместе Николая скидывали.

— Тоже верно.

— Потом фашистов вместе истребляли.

— Что правда, то правда.

— У меня был товарищ по роте — Гиви Чантурия. Не парень — лев. Теперь только изредка обо мне вспомнит, навестит.

— И ты тоже должен его навещать.

— Все что-то не выходит — разве отлучишься от моих буйволов?

— До свидания. Еще раз большое спасибо, Дауд. Приезжай в гости к нам, в Чалиспири.

— В Чалиспири у меня много кунаков. Максиму от меня большой привет.

— Передам.

— Скажи, чтоб не забывал меня.

— Скажу.

— Азербайджанцы и гюрджи — мы всегда были братья.

— Верно.

— И остались братьями.

— Остались.

— Счастливого пути, и помогай вам аллах.

— Дай бог и вам удачи.

Лексо переехал через неглубокий ров, поднялся по небольшому склону и выбрался на дорогу.

— Что это за дорога?

— По заповеднику.

— И эта тоже?

— И эта. Здесь много дорог. Заповедник громадный. Только одной суши в нем сорок тысяч гектаров.

— Да, большой заповедник.

— Очень большой.

— А надолго хватит этой птицы сторожам?

— Что?

— За сколько времени, говорю, истребят сторожа всю птицу в заповеднике?

— Там много сторожей. Ты про кого спрашиваешь?

— Ты Сабу знаешь?

— Какого Сабу? Шашвиашвили?

— Нет, Сулхана-Сабу.

— Кто это — Сулханов Саба?

— Есть у этого Сабы такая притча: зашел однажды хозяин в свой марани и видит — на краю врытого в землю квеври стоит чаша. Спрашивает сторожа: «Что это значит?» — «Это, — говорит сторож, — моя чаша. Каждый раз, как войду в марани, зачерпну ею вино и выпью».

Хозяин подумал: «Этот человек разоряет мой погреб!»

И нанял второго сторожа, чтобы тот следил за первым.

Лексо захихикал.

— Умный человек! И с этими надо бы так, правда?

— Постой. Думаешь, тут басне конец?

— А что же еще?

— Спускается после этого хозяин в марани и видит: рядом с первой чашей стоит вторая.

Спрашивает:

«А это что еще за чаша?»

«Это, господин, чаша того сторожа, которому вы поручили меня сторожить».

Лексо расхохотался так, что вывернул руль, и машина, съехав с дороги на пашню, покатилась с хрустом по пересохшим земляным глыбам.

Спохватившись, он вывел машину снова на дорогу, и смех бесследно стерся с его лица.

— Очень хочу, чтобы пошел дождь, Шавлего. Видишь, как земля пересохла? Пропадет наш Давид. Эх, знаешь, что это за парень?

Уже стемнело, когда они доехали до фермы.

Пастухи высыпали из помещения на двор, навстречу машине.

Шавлего вылез из кабины, обошел одного за другим ослепленных яркими фарами овчаров, поздоровался с каждым.

Собаки, отогнанные пастухами, нехотя, с глухим рычанием, отступили, оставили приехавших в покое и улеглись перед крытой камышом овчарней.

Заведующий фермой заглянул с деловитым видом в кузов и приказал разгрузить машину.

Зажав сложенную бурку под мышкой, Шавлего вошел в жилое помещение. В очаге горел огонь. Над ним висел на крюке котел. В котле варился-клокотал ужин. Керосиновая лампа, стоявшая на выступе стены над камином, бросала тусклый свет на вросший ножками в землю стол и раскладные койки чабанов.

Шавлего схватил лампу и ногой распахнул дверь, которая вела в другую комнату.

Крепкий запах овчины, сыворотки и рассола, в котором созревал сыр, бросился ему в нос. Он обшарил все углы, заглянул даже за бочки и лари, раскидал пастушьи пожитки и вернулся назад.

На дворе он разыскал заведующего фермой, отвел его в сторону:

— Где Русудан?

Набия не выказал никакого удивления при этом вопросе. Не удивило его и то, что голос Шавлего дрогнул. Он помолчал с минуту:

— Сегодня уехала домой.

— Сегодня?.. Домой… А где Максим?

— Пошел ее провожать. Отсюда до Навтичала идти порядочно. Там можно остановить попутную машину. Должны были поспеть к вечернему поезду… Что-то девочка была в этот раз не в себе… Раньше она подольше оставалась…

Шавлего стоял и молчал. Потом кинул Набии бурку, которую все это время держал под мышкой, и направился к машине.

Он прямо-таки срывал мешки с машины и бегом перетаскивал их в кладовую.

Чабаны изумлялись усердию гостя.

Набия подошел к нему, взял за руку выше локтя.

— Зачем ты так надрываешься?

Шавлего осторожно высвободил руку.

— Лучше поторопи и остальных. Я сразу, сегодня же ночью, уеду.

— Послушай меня, сынок…

— Тороплюсь, дядя Набия, нет времени. Уеду сегодня ночью, а там пусть хоть мотор разорвется в дороге, будь что будет.

— Ночью уехать ты не сможешь.

— Почему?

— Потому что здесь и днем-то мудрено с пути не сбиться. Сам же видел — степь, равнина, без конца-краю. Дождя не было давным-давно. Ни колеи, ни даже следов колес не увидишь.

— Все равно уеду.

— Ну как же ты уедешь — ведь и Лексо устал. Третьего дня только был здесь — второй конец делает парнишка без роздыху. Задремлет за рулем — и застрянете где-нибудь или перевернетесь.

— Не беспокойся! Пусть он только доведет машину до дороги, по степи, а дальше может спать сколько ему угодно. Машину я поведу.

— Что тебе не терпится, почему не подождать до утра? Девушка здорова, цела, невредима — и уехала домой. В конце концов, если машина выйдет из строя где-нибудь по дороге, колхозу будет убыток.

Шавлего присоединил к груде мешков еще один мешок и отряхнул руки одну о другую.

— С каких это пор ты стал заботиться о сохранности колхозного добра, дядя Набия?

Глаза старого овчара сверкнули в темноте. Он надвинул мохнатую шапку на брови, погасил в своих глазах эту искру и молча, медленным движением подал Шавлего его бурку.

 

3

Закро, проснувшись, повернулся на другой бок — и увидел Кето, сидевшую у его постели. Некоторое время он молча смотрел на нее, потом, когда совсем очнулся, сказал:

— Все караулишь меня?

— Я недавно пришла.

— А я хороший сон видел.

— Знаю.

— Как это — знаешь?

— Знаю. Ты так улыбался во сне, с такой любовью повторял ее имя…

Закро смутился.

— Какое имя, о ком это ты?

— Сам знаешь о ком.

— Непонятно что-то…

— Не скрывай, я все знаю.

— Мне от тебя нечего скрывать.

— А скрываешь. Но я все-таки знаю. И даже знакома с нею. Да кто же ее не знает!

Закро приподнялся.

— Осторожней! Тебе пока еще надо беречься. Чего бы ты сейчас поел?

— Ничего не хочется.

— Как это — не хочется? Ты же знаешь, что потерял много крови. Надо ее восстановить. Я принесла курицу и молодой сыр, приправленный мятой. Кисель и молоко я поставила в тумбочку. Дать тебе умыться?

— Подожди немного. Приятный был сон, красивый. В лесу стояла хижина. Рядом протекал ручей. Я сидел на берегу. Тут же росло дерево мушмулы, усеянное плодами: стоит протянуть руку — и спелая мушмула растает у тебя во рту. Потом пришла она и принесла в подоле румяные яблоки. Большие, красивые. Она села рядом со мной и стала протягивать мне яблоки одно за другим. Я бросил мушмулу и принялся за них. Яблоки были ужасно кислые — кислее диких, лесных. Они сразу набили мне оскомину, но я все же ел, потому что из ее рук я принял бы даже яд, и любая отрава показалась бы мне слаще меда… Тут она расхохоталась, вскочила и убежала… Я хотел погнаться за нею, но оказалось, что, поев яблок этих, я не только набил себе оскомину, а и обезножел — подкашиваются ноги, и все тут.

— Потому тебе и не хотелось просыпаться?

— Хоть бы ты дала мне этот сон досмотреть — поймал бы я ее или нет?..

— Ты лучше об этом все время не думай.

— Но ведь и ты все время думаешь?

— Я — бедная девушка, обиженная, я не могу не думать.

— Но о нем ты не думай. Он тебя не стоит. Что-то в эти дни ты совсем понурая ходишь — может, забрали его?

— Нет.

— И хорошо, мне ни к чему, чтобы его арестовывали. Выздоровею — сам его найду. Куда он от меня денется? Под землей же не спрячется!

Кето повесила голову, поправила на изрядно выросшем животе белый халат.

Закро взял ее за руку, погладил своими большими исхудалыми пальцами мягкие пухлые пальцы медсестры.

— Теперь мы с тобой уже и по крови брат с сестрой. Теперь в моих жилах течет твоя кровь. И ты теперь больше не бедная, одинокая девушка, и тебя никто не смеет обидеть — я отомщу и за свою кровь, и за твою.

Девушка подняла к нему испуганное лицо:

— Закро, мой милый Закро, не говори о крови и о мести, слышать не могу… Он страшный, отчаянный человек! Закро, милый, хороший, послушай свою Кето, время ли сейчас изводить себя такими мыслями?

— Ни один человек не мог со мной справиться, а этот меня уложил! Бакурадзе не мог ничего со мной поделать, а он свалил меня!.. Ох, кьофа-оглы! И чтоб я ему спустил?!

— Закро, доктор ведь сказал, что тебе нельзя волноваться! Успокойся, не терзай себя! Во сне и то не забываешь… Еще ведь не выздоровел, куда там, а уже о мести думаешь! Тебе об этом не надо заботиться, ты себе сиди смирно, а он от моего отца не уйдет. Отец и меня не простил, а уж его тем более не пощадит. Знаешь, ведь отец за мной с кинжалом погнался. Соседи меня спрятали — чудом цела осталась. Я даже хотела в свое время предостеречь Валериана, сказать ему, чтобы он не играл с огнем, опасался гнева моего отца. Не захотел? Пусть теперь пеняет на себя. А ты сиди себе смирно, тихо, мой гордый, великодушный брат, мой бедный брат, больной, исхудалый. Шесть лет было моему брату, когда он погиб — утонул во время купанья. Нырнул и не выплыл — нога застряла среди коряг, на дне. Его тоже звали Закро, как тебя. И вырос бы такой же большой, как ты, такой же сильный и чистый сердцем…

Светлые, шелковистые волосы девушки коснулись лица Закро, и он понял, что Кето плачет…

У него самого комок подкатил к горлу, пришлось сжать зубы, чтобы не прослезиться.

— Ладно, ладно, не плачь. Пусть твоим врагам будет о чем плакать! Дом у меня большой, оба поместимся. А потом выдам тебя замуж за хорошего парня, не такого, как этот твой. Можешь быть уверена: такую славную, такую красивую сестренку у меня любой с руками оторвет. Только ребенка смотри оставь — не смей с ним ничего худого делать! Пусть еще одним грузином больше станет. Почем знать — может, вырастет не такой непутевый, как я или как его отец! Обещаешь? Я его растить и воспитывать буду с самого начала. Будет у меня с кем словом перемолвиться… Образование ему дам. Любить буду, как тебя самое. Только не вытравляй ребенка, выкинь это из головы. Обещаешь?

Кето подняла голову, отерла слезы, Нежность Закро вызвала на ее лице слабую улыбку — улыбку робкой благодарности.

— Разве ты сможешь возиться с ребенком?

— Смогу. Ни в чем не будет знать недостатка. Обещаешь?

— Только… Если и ты мне взамен обещаешь…

— Говори — заранее на все согласен. Считай, что уже исполнил.

— Прости Валериана, — тихо, нетвердым голосом выговорила Кето, устремив на Закро умоляющий взгляд.

Исхудалое лицо Закро покрылось бледностью. Потом щеки его побагровели, потом пожелтели. Наконец он приподнялся на локте, грозно сдвинув брови, и прохрипел с яростью:

— Все равно убью!

Кето хотела было еще что-то сказать, но ее прервал шум, донесшийся снаружи. Шум нарастал, слышался топот множества ног — целая гурьба людей приближалась к палате, ничуть не стараясь ступать осторожней, не соразмеряя шага.

Через минуту в палату ввалилась ватага дюжих молодцов. Крепкие, мускулистые шеи, чуть покатые, широкие плечи, могучие груди, как бы отлитые из стали фигуры дышали здоровьем и привольной силой.

— На колени! А ну, живо на колени, так твою… Посмотрите-ка на этого недоноска! Становись на колени, говорят тебе! — потянулся один из вошедших к парню, которого они вели силой, стиснув с обеих сторон, схватил его за плечи, встряхнул, придавил книзу, так что у того подломились колени и голова очутилась на уровне постели Закро. — А теперь молись!.. Ну, как ты себя чувствуешь, Закро, как пережил эту зиму? Настроение у тебя ничего? Я только сейчас в Тбилиси узнал… Точно меня обухом оглоушили, чуть с ума не сошел, поверь своему Гуджу! Посмотрите, во что превратился такой богатырь по милости этого беса! Одно только слово скажи, голос подай или хоть просто рот раскрой, зевни — и тут же перед тобой горло ему перережу.

Восклицания, поцелуи, ласки — друзья не выпускали больного из объятий, пока изрядно не утомили его. Наконец они отошли от постели, стали в сторонке.

— А теперь говори, что с этим негодяем сделать? В милицию мы решили его не сдавать. На что нам милиция — посадят года на два и выпустят на волю: гуляй себе, живи по своему разумению. Вот след, а вот и сам медведь! Суд, закон — все нам самим известно. И так управимся.

Закро лишь сейчас рассмотрел толком своих гостей-борцов: зугдидского Гуджу Алания, чабинаанцев Майсурадзе и Чиквиладзе, ахметского Киброцашвили и еще одного, незнакомого ему.

Чуть в стороне держался глава и зачинатель всего сегодняшнего предприятия — Бакурадзе; он не сводил глаз с парня, валявшегося на коленях перед постелью раненого.

Кето со страхом следила за тем, как непрерывно менялось выражение лица Закро под влиянием физической боли и волнения, как это лицо заливали попеременно то румянец, то бледность, то желтизна.

Наконец Закро кое-как овладел собой, приподнялся и сел в постели.

— Подложи мне подушку за спину.

— Закро, милый, прошу тебя… Ты же знаешь, что должен лежать, пока еще нельзя садиться…

— Делай, что я тебе говорю. Этот паршивец не должен видеть меня лежачим… Ребята, я вас еще не познакомил: моя сестра.

— Ох, сказал бы ты чуть раньше, друг, а то я ее за медсестру принял. Прошу прощения, девушка. Меня зовут Гуджу Алания.

— Что же ты нам не говорил, что у тебя такая красавица сестра?

— Верно, не хочет замуж отдавать — жалко расставаться.

— Кето, принеси стулья. А кто хочет, садитесь ко мне на постель, друзья.

— Что вы, что вы, не беспокойтесь, у нас и времени нет тут рассиживаться… Не надо, ребята, беспокоить эту молодую женщину. Не ходите никуда, сударыня, мы постоим тут, около кровати.

Палата была маленькая — собственно, это была комната дежурного врача. Закро, любимого всеми спортсмена; временно устроили там, главным образом для того, чтобы он всегда был на глазах у медперсонала.

— Вот так. Один поставь сюда. Так. Садитесь, товарищи. Это та самая девушка, из-за которой мне всадили в живот нож до самой рукоятки.

— Матушка родная!.. Убейте меня! Что это мне сказали! Как вы могли, уважаемая, полюбить этого шелудивого черта? Больше не нашлось человека на свете? Разве это пара для сестренки Закро?

Кето закрыла руками лицо.

— Оставь ее, Гуджу. Жаль девушку. Ей сейчас своего горя хватает.

— Изволь, дорогой друг, изволь — уже оставил. А ну-ка, ребята, садитесь и вы. Вон стол, все на нем поместимся. Сестра Закро — моя сестра. Я никому не дам ее в обиду.

— Эй ты, дьявол! Очнись! Слышал, что тебе сказали? Пока Домка-кизикиец жив, другу моего друга обиду никто не нанесет. Подними башку — голова это или чертов сундук! — Незнакомец запустил всю пятерню в космы Валериана и грубо вздернул его голову.

— Заставьте-ка его посмотреть сюда, покажите мне его рожу!

— Эк голову склонил, что казанлыкская роза, босяк! А ну, держись прямо, думаешь, мы все хуже тебя на вид, что ли? Вот так, так, смотри нам в глаза, завтра нас уже не сможешь увидеть. Сегодня мы должны покончить с этим делом, а потом сами вместо тебя сядем за решетку.

Валериан весь одеревенел — то ли от сознания своей вины, то ли от страха перед возмездием. Он отводил глаза, не мог заставить себя взглянуть в лицо больному. Небритый, заросший щетиной, угрюмый и полный злобы, он упрямо молчал. Незадолго до этого он однажды пришел в больницу, попросил под большим секретом вызвать Кето из палаты и упавшим сиплым голосом, воровато бегая взглядом по сторонам, умолял девушку помирить с ним Закро, обещал стать ее слугой, рабом ее до самой смерти…

Кето повернулась и ушла назад, в палату, даже не удостоив его ответом.

Закро от нервного напряжения лишился сил. Он с трудом держался сидя, опираясь на руки, голова его завалилась назад, глаза закрылись.

— Ради бога, прошу вас как братьев, уберите этого человека отсюда. Слаб еще Закро, не выдержит. Видите, что с ним. Уведите…

— Уведем, сестренка, уведем, не сомневайся! Как только совершим над ним суд, уведем в ту же минуту. Что скажешь, Закро, — сдать его в милицию или тут же прикончить?

Закро открыл глаза, обвел взглядом друзей, потом посмотрел на виноватого.

— Меня не спрашивайте. Больше всего он не передо мной, а перед этой девушкой виноват. На кой черт мне, чтобы он в тюрьме сидел? Нет уж, лучше отпустите его, я встану и… Я сам с ним управлюсь. Научу его, как ножом играть, из живого сердце и печенку вырежу!.. Меня не спрашивайте, я свое дело сам знаю. Вот ее спросите, эту девушку, перед которой он замарал себя по самые уши!

— Ух, чтоб тебя! Хоть бы раз сказал: виноват, простите! — Майсурадзе подскочил к Валериану и пнул его ногой между лопатками так, что тот стукнулся головой о край кровати.

— Убей мерзавца, и все, так его!.. — соскочил со стола кизикиец.

Кето быстрым движением руки смахнула слёзы с лица; мгновение нерешительности, и она смело бросилась на защиту, загородила собой Валериана.

— Не убивайте! Простите… ради меня. Мне его отдайте. Закро, брат! Ради меня — прости! Мне отдай…

Парни дрогнули, отступили. Молча переглянулись и уставились на великодушную молодую женщину.

Закро заметил их растерянные взгляды, отвернул лицо и упал на подушки.

Первым опомнился Гуджу.

— Понятно. Что ж, ладно, уважаемая… Теперь нам все понятно.

— Постойте. Дайте мне… Смотри сюда, Валериан. Смотри сюда, слышишь? Вот так. Ты меня знаешь?.. Знаешь меня, спрашиваю?

— Знаю, — хрипло, с натугой выдавил из себя парень, не поднимаясь с колен, и снова отвел глаза.

— В самом деле знаешь? По-настоящему знаешь, спрашиваю? Отвечай на все мои вопросы, а то даже тюремные стены тебе не помогут. Когда-нибудь выйдешь ведь оттуда, не навек тебя засадят.

— Знаю, сказал же, что знаю.

— Кабы в самом деле знал, то пырнул бы меня ножом насмерть, в живых бы не оставил… А эту девушку знаешь?

— Знаю, очень хорошо.

— Замужем она?

— Нет.

— Потаскушка?

— Нет.

— Видел ты, чтобы она хоть прогулялась с кем-нибудь?.

— Не видел.

— Ребенок твой?

Валериан чуть поколебался.

— Мой, — сказал он наконец.

— Ты женат?

— Нет.

— Помолвлен?

— Нет.

— Любишь другую?

— Нет.

— Так почему же не захотел на ней жениться?

Валериан осел на пол.

— На колени! Ты, я вижу, Домку-кизикийца не знаешь! Допрос еще не закончен… Вот так, скотина! Со мной не шути!

— Так почему ты отказался жениться?

Вдруг Валериан запрокинул свою большую голову и завопил:

— Довольно, Закро, что ты меня мучаешь? Хотите — убейте, прикончите меня на месте, а нет, так зачем вот так заставлять на коленях ползать? Ну, сдурил я, мерзко поступил… Не должен был отказываться. И с тобой сцепился зря… Но ты же сам схватил меня и отшвырнул в угол. Ну, я и озверел, сразу ума лишился. Сам не знаю, как все получилось, — одурел, обезумел. Что еще могу сказать? Что мне сделать? Вот он я — поступайте Со мной как хотите, разве я говорю, что не заслужил? Ну, убейте. Но зачем на коленях заставляете стоять? — Толстые губы Валериана задрожали, искривились, из маленьких, узко посаженных глаз брызнули крупные слезы.

Закро лежал с закрытыми глазами и молчал. Лишь необычайная бледность его лица свидетельствовала о жестокой внутренней борьбе.

Молчали и остальные.

Девушка переводила взгляд, полный мольбы, с одного парня на другого и наконец устремила его на Закро. Несмело протянула она руку, коснулась лба больного и наклонилась к его уху:

— Закро, мой добрый брат, мой великодушный брат, прости его! Прошу, молю тебя, прости. Я тебя об этом прошу, я, твоя сестра Кето… Прости!

— Ладно! Не могу больше. Не в силах… Посади меня. Вот так. И подушку давай сюда, подоткни под спину. И одеяло… Валериан!.. Слушай меня, Валериан.

— Слушаю, Закро.

— Ты знаешь, что эта девушка с того самого дня стала моей сестрой?

— Знаю, Закро. Все знаю.

— Отныне она будет твоей женой. Законной и настоящей.

— Хорошо, Закро. Я не отказываюсь.

— Ты будешь любить ее до смерти.

— Буду любить, Закро.

— Никогда и ничем ее не обидишь.

— Не обижу.

— Ты будешь моим зятем.

— Да, Закро.

— А я — твоим шурином.

— Пусть так, Закро.

— А теперь поднимите его и пусть сгинет с моих глаз долой!

— Знал я, что все так кончится! — воскликнул Гуджу. — Сердце у тебя, Закро, мягкое, как у ребенка, как у малого ребенка!

— Закро, повернись ко мне, Закро! Послушай свою сестру, свою Кето, Закро. Раз уж простил, так прости до конца. Помирись с Валерианом, Закро.

Больной лежал некоторое время молча, отвернувшись к стене. Потом, приподнявшись, посмотрел на присутствующих и при виде взгляда Валериана, настороженно-вопросительного, жалобного, полного мольбы и ожидания, чуть заметно улыбнулся.

Внезапно рыболов грохнулся снова на колени, припал лбом к краю кровати и с глухим мычанием заколотил себя кулаками по голове.

— Пришибить меня мало! Повесить! Не стою я того, чтобы жить! Убей уж меня, Закро, брат!

Гуджу схватил парня за руки и наклонился к самому его уху:

— Чем сильнее будешь себя по башке колотить, тем больше эта тыква раздуется. Ты лучше запомни мое слово: если еще когда-нибудь причинишь огорчение этой девушке, то, даже если зароешься в землю, как червяк, все равно отыщу, выкопаю, выдерну, как морковку, и вытрясу, из тебя душу.

 

4

После той ненастной ночи, со снегом и дождем вперемешку, настали погожие дни. Солнце светило в окошко, перед которым стояла тахта. Здесь всегда было тепло. Флора сидела часами у окна и смотрела на сад, спускавшийся до каменной ограды, за которой тут же, вплотную, пролегала дорога. Сидела и следила взглядом за каждым случайным прохожим до тех пор, пока тот не скрывался вдали, за крепостью на горе.

Лишенные листвы, оголенные деревья казались ей такими же заброшенными и отчаявшимися, как она сама.

Внизу, под горой, село жило своей жизнью, пользуясь каждым днем, часом, минутой, чтобы урвать удовольствие где и как только возможно. Радовалось, смеялось, хлопотало, суетилось. Непрерывный гул шел оттуда, и волны его ударялись об ограду этого уединенного, притихшего сада. А она, Флора, измученная однообразием дней, бегущих один за другим, чувствовала себя так, будто ее выбросило в лодке без весел на мель посреди моря.

Спускалась она в деревню редко, и то разве что в магазин.

Продавец, красивый, видный парень, неизменно встречал Флору с преувеличенной любезностью, хлопотал, живо подбирал для нее товар — самый лучший, хорошо пропеченный хлеб, колбасу, консервы, сахар, заворачивал покупки в бумагу, чего не делал ни для кого другого, и деньги принимал со смешными ужимками — очень церемонно, рассыпаясь в благодарностях.

Молодая женщина как бы не замечала всех этих знаков внимания и потешных вывертов. Но однажды, когда Варлам стал зазывать ее к себе на склад — дескать, получен новый товар, можете выбрать, что вам понравится, она рассердилась, и из-под сдвинутых ее бровей молнией сверкнул гнев.

— Маленький деревенский простофиля! Неужели не нашлось для тебя в округе молоденьких продавщиц? А еще лучше занялся бы ты своей тупой, пестро разряженной женой. — И, упрятав кончик хорошенького, чуть вздернутого носа в серебристый лисий мех, она круто повернулась к нему спиной.

С тех пор Флора больше ни разу туда не наведывалась. И как ей это ни было трудно, однако пришлось все же заглянуть однажды в столовую к Купраче.

Какие-то подвыпившие гости тотчас же отреагировали на появление «ангела» достаточно вольными двусмысленными «хвалами». Купрача всадил в стойку длинный кухонный нож, обхватил его рукоятку своими большими руками и бросил на не в меру болтливых клиентов выразительный взгляд — такой, что они тотчас же проглотили языки.

— Приходите, когда понадобится, через заднюю дверь, сестрица. Здесь, в зале, вам не место. А еще того лучше скажите: сколько, чего и когда вам нужно — я пришлю.

— Ах, что вы, спасибо, я не хочу никого беспокоить. Приду сама, если будет нужно.

— Какое тут беспокойство. Я с женщиной буду присылать.

— Нет, нет, спасибо, я сама приду. Большое спасибо. — И она унесла в один прием провизию на два дня.

О чем бы она ни думала, в конце концов неизменно вставало перед ее внутренним взглядом то утро, когда она увидела, узнала следы Русудан перед дверью. Никогда в жизни она так не пугалась и не терялась, никогда не терзали ее так жестоко стыд и угрызения совести.

Первое, что ей пришло в голову, была хитрая, уловка: она поспешно спрятала чемодан — и вытерла тряпкой мокрые следы Русудан на пороге и на балконе. А потом долго сидела и, дрожа от холода, смотрела испуганными глазами на шрам, пролегавший вдоль лба спящего Шавлего, над самыми бровями.

Наконец Шавлего проснулся и, увидев, что в окна льется дневной свет, вскочил с постели.

— Почему не разбудила?

Он мгновенно оделся и вышел.

Не успел Шавлего спуститься по лестнице до самого низа, как Флора кинулась к окну и, прячась за занавеской, стала глядеть во двор. Она долго ждала, однако он все не показывался; наконец Флора открыла дверь и взглянула на балкон.

Шавлего медленно поднимался по лестнице, вглядываясь в следы на ступеньках. Уже на балконе, у верхней ступеньки, он долго стоял в задумчивости. Потом бросил взгляд вдоль балкона и несколько раз покачал головой. Заметив в дверях застывшую в неподвижности Флору, он посмотрел ей прямо в глаза и долго не отводил взора.

— Значит, так… — наконец пробормотал он и повернулся, ушел.

Эта картина, переплетаясь с видениями той ночи, неотступно стояла у Флоры перед глазами. Подсознательно она поняла: пришло к ней нечто большее, чем то, что вмещается в понятие «дружба», «нежная дружба». Нечто более глубокое, чем даже кровное родство. Она дышала радостью той ночи, мучилась блаженной мукой тех часов, горечь и сладость пережитого тогда примешивалась к каждой минуте ее повседневного существования. Она была молода и красива. И если она осчастливила мир, появившись в нем, то и от него, от этого мира, ей следовало, по справедливости, получить свою долю счастья, всю, до последней капли. Ту ночь — и того, с кем она была той ночью, — Флора не могла забыть ни на минуту, потому что в ту ночь «Како совершил кражу».

Иногда она остро чувствовала, какой разлад внесло ее появление в совместную, полную такого согласия жизнь двух близких друг другу людей, и тогда угрызения совести терзали ее особенно сильно. В такие минуты она принимала решение немедленно устраниться, убраться отсюда. Но стоило ей дойти до калитки, как непонятная, непреодолимая сила возвращала ее к этой тихой ночной пристани.

Все остальное время она только ждала — ждала, что наконец придет Он.

А когда Он вдруг появился, Флора успела лишь бросить на него беглый, мгновенный взгляд. Застыла на месте, растеряла все мысли, онемела, и Он повернул назад, ушел, оставив ей лишь воспоминание о глухом звуке тяжелых, удаляющихся шагов на лестнице.

Этот глухой звук шагов до сих пор отдавался у нее в ушах. Так же ясно, как в тот день, когда она их услышала. Воспоминание это переполняло ее душу и тело. И когда днем доносился до нее какой-нибудь шум, она тотчас же бросалась к окну, выходившему на балкон. А когда ночью деревья или забор стонали под порывами зимнего ветра, она прислушивалась затаив дыхание, полная напряженного ожидания: не скрипят ли это под ногами желанного гостя половицы на балконе…

«Я был когда-то жрецом в Вавилоне; Утнапиштим — мой предок по прямой линии…»

Неужели кто-нибудь в самом деле верит в подобные вещи? Но Флоре приходилось слышать, что если очень хочешь кого-нибудь видеть, очень, очень, очень сильно хочешь, то желание твое может исполниться — ты свидишься с этим человеком.

О как хочет этого Флора! Всей душой, всем сердцем! Как она жаждет вновь услышать глухой звук медленных шагов — шагов, отдающихся в ее сердце и во всем существе. И… О боже! В самом ли деле слышит она или ей чудится? На лестнице раздались шаги. Кажется, ступенька скрипнула. Нет, не кажется, а действительно скрипнула. Снова шаги. Еще и еще. Потом все стихло. Но вот снова… Это Он! Боже, не дай сойти с ума! Только бы не потерять дар речи, только бы не отнялись руки и ноги. Хоть бы хватило силы встать, заговорить, обвить его шею руками… Замереть в сильных объятиях, растаять, сгореть… Боже, он наверху… Прошел по балкону… Открывает дверь… Боже!

Флора прижала руки к бешено бьющемуся сердцу, затаила дыхание и медленно открыла крепко зажмуренные глаза.

В дверях стояла Русудан. Изменившаяся, бледная и какая-то далекая, чужая.

Флора замерла на месте, кровь застыла у нее в жилах, руки и ноги заледенели, покрылись гусиной кожей. Взгляд Русудан, полный презрения и еще чего-то, похожего на жалость, словно хлестнул, обжег ее.

Русудан стояла, прислонившись к дверному косяку. Она похудела, вид у нее был измученный, и все же она была по-прежнему удивительно красива. Высокая грудь, тонкая талия, стройные ноги, точеное лицо, прекрасные темно-каштановые волосы и глубокие черные глаза. Она была так же привлекательна сейчас, как в самые счастливые свои времена.

Долго, молча смотрела Русудан на подругу. Потом горько улыбнулась и покачала головой:

— Несчастная… Куда более несчастная, чем я…

Пятясь под этим уничтожающим взглядом, Флора отступила до самой тахты, села, вся сжалась, притулившись в уголке, и снова крепко зажмурила глаза. От страха и стыда у нее как бы отнялся язык. Долго сидела она так — сидела, ожидая чего-то…

Прошло бесконечно долгое время — быть может, год. Два. Три. Или десять лет.

Когда Флора раскрыла глаза, Русудан не было в комнате. Вместо нее она увидела Шавлего.

Он, по-видимому, вошел так, что она не услышала, и теперь стоял перед тахтой, устремив взгляд на девушку.

Флора вся задрожала, сжалась еще больше и закрыла лицо руками.

С минуту она не шевелилась. Потом чуть раздвинула пальцы, поглядела сквозь них… нет, видение не исчезло. Это был в самом деле Шавлего — статный, гордый, красивый. Он стоял перед Флорой и смотрел на нее хоть и сочувственно, но сурово.

Господи! Что с ней сегодня творится! Неужели она больна? Или все это — плод воображения возбужденного, изголодавшегося по впечатлениям мозга? Нет, это не галлюцинация, это Шавлего во плоти — повелитель ее земного ада…

Свежие розовые губы девушки зашевелились и чуть слышно прошептали:

— Шавлего…

— Где Русудан? — сухо спросил Шавлего.

Флора вдруг ослабела, понурила голову, ссутулилась. Неужели это в самом деле Шавлего, неужели это вправду он? Боже, какое счастье! Какое безграничное счастье! Он все-таки пришел. Пришел к ней! Сейчас она обовьется вокруг него, так прильнет, что и клещами не оторвешь. Да, она прижмется к его широкой груди, кошкой свернется у него на руках и, как в ту ночь, в ту украденную ночь, снова, не колеблясь, бросится в адский огонь.

Флора выбралась из своего угла, подошла с видом провинившейся собаки к Шавлего и робко подняла на него свои затененные длинными ресницами, полные преданности глаза.

Столько чистоты и тонкости придали ее чертам перенесенные муки и сомнения, душа ее так перегорела и возвысилась за минувшие дни, столько любви и покорности светилось в этих больших, прекрасных, детских глазах, что Шавлего изумился. Около ее ноздрей и на переносице еще можно было заметить почти стершиеся веснушки, но вся нежная кожа лица была такой белизны, как цветок горного рододендрона в августе.

Флора не сводила умоляющего взгляда с Шавлего. Без единого слова, тихо, медленно встала она, вся трепеща, приблизилась, обвила руками сильную, несгибаемую шею и прижалась к нему по-кошачьи.

— Где Русудан? — еще раз холодно спросил Шавлего и отвернул лицо, уклоняясь от прикосновения дрожащих губ, что тянулись к его губам.

Флора оперлась круглым, нежным подбородком о его плечо, еще тесней обняла его шею, и… внезапно сердце у нее словно остановилось. Ледяной холод ударил ее в лоб, пронизал мозг до самого затылка, спустился по спине и сковал грудь. В дверях стояла Русудан — живая, а не призрачная — из плоти и крови.

Шавлего осторожно взял обеими руками руки молодой женщины, обхватившие его шею.

Флора вздрогнула, широко раскрыла вспыхнувшие огнем глаза, зажмуренные было от страха.

Русудан прислонилась к дверному косяку, чтобы не упасть. Обескровленные губы ее зашевелились, и Флора явственно услышала тихий шепот:

— Несчастная… во сто крат несчастнее меня… — Русудан схватилась рукой за сердце, повернулась и ушла, словно растаяла в воздухе.

Флора почувствовала, как заледенела с головы до ног.

«Како совершил кражу!»

«Како совершил кражу!»

И одно связалось, переплелось с другим.

Явление.

Призрак.

Видение.

Галлюцинация…

Шавлего испугался: что с Флорой, уж не стряслось ли с ней чего-нибудь? Он бережно снял со своей шеи ее внезапно ослабевшие руки и спросил, на этот раз громче и отчетливей:

— Флора, где Русудан?

Молодая женщина упала на тахту, голова у нее откинулась назад.

— Ушла… Давно уже.

Шавлего постоял еще немного, задумчиво глядя на дрожащие руки Флоры, которые все еще держал в руках. Мягкие, нежные женские руки с атласной кожей, с длинными, красивыми пальцами. Потом выпустил их, взял молодую женщину за щеки, крепко поцеловал в губы и быстро вышел.

Долго сидела Флора с путающимися мыслями и безумным лицом, устремив неподвижный взор в пространство. Она вдруг почувствовала себя никому не нужной, лишней на свете. Жалость к самой себе охватила ее, и жгучие слезы заструились по бледным щекам.

 

5

Закро сидел на верхней ступеньке лестницы, обхватив руками высоко поднятые колени, и, опершись о них подбородком, в тишине наслаждался мягким теплом февральского солнца. Словно перезимовавший медведь сидел он перед своей берлогой, заново, как бы впервые, впивая все впечатления жизни и картины мира, полный жадного желания жить. Могучий организм взял свое. Закро с каждым днем наращивал истаявшую плоть, восстанавливая прежние силы и здоровье.

Вернувшись из больницы, он поселил у себя молодоженов — Валериана и Кето, — не отпустил их. Да и сама Кето не захотела оставить его одного. Валериан не знал, как угодить Закро: засматривал шурину в глаза, стараясь угадать его желания. Ходил к Купраче, приносил особо отобранные свежее мясо и другую провизию. Перекопал сад и огород, починил покосившийся забор, укрепил дверь, соскочившую с петли, и подрезал фруктовые деревья во дворе. Правда, кое-где он отсек как раз плодоносные, нужные ветви, но все же, по мере своего разумения, постарался сделать что-то приятное Закро. Подрезку лоз в винограднике хозяин не захотел ему доверить — взял кривой виноградарский нож и вышел сам поработать. Однако выздоравливающий едва дотянул до половины первого ряда — ноги еще плохо держали его, нагибаться и разгибаться над каждым кустом было невмочь недавнему богатырю, — у него закружилась голова и затряслись руки. Организм оказался обессиленным от долгого лежания и бездействия. Кето и Валериан прогнали Закро, потного, с дрожащими руками, домой.

Подрезать виноградные кусты позвали Иосифа Вардуашвили….

…И все же, несмотря на все случившееся, Закро был доволен. Он радовался, что сумел как-то «привести в чувство» отбившегося от рук парня.

В свое время сам старший следователь Хуцураули несколько раз посетил Закро в больнице и настойчиво упрашивал сказать, кто его ранил. «Да я не знаю его», — было единственным ответом Закро. И из Купрачи ничего не удалось вытянуть. Не выдали Валериана и остальные.

Милиция тем не менее установила личность виновника. Но Закро упрямо твердил: «Нет, это не он!» Борец забрал себе в голову, что должен отомстить Валериану сам. Он понимал, что вмешательство милиции оградит от него обидчика.

А потом Бакурадзе поставил на ноги всех друзей борцов, нашел чуть ли не под землей упорно скрывавшегося рыболова и приволок его, изрядно помятого, в палату к Закро.

Появление названой сестры внесло жизнь в огромный пустынный дом Закро. В комнатах стало красиво и уютно, каждая вещь нашла свое место, двор стал чистым и прибранным.

Дом стоял на прекрасном месте, на берегу Берхевы. Отец Закро строил его с заботой и любовью и участок выбрал удачный. Он был председателем Чалиспирского сельсовета.

Отец!

Большой, рослый, добрый! Как он любил своего маленького Закро! Вернувшись домой вечером с работы, он первым делом подзывал сына. Подхватив мальчика на руки, подбрасывал в воздух, ловил, целовал в обе щеки. Потом хватал за ноги у щиколоток, говорил: «Ну, держись!» — и кружил, приговаривая: «Гей, гей, мой малыш!» Потом, бывало, опять расцелует его, поставит на землю и вытащит из кармана пригоршню конфет в пестрых обертках.

Отец, его рослый, сильный, добрый отец…

Однажды ночью его увели… Сказали, что он вызван в Телави по делу. На следующий вечер явились другие. Перерыли весь дом… Отец с тех пор не возвращался.

В деревне шли всякие толки; поминали недобрым словом Злыдня.

Закро как-то вечером подстерег хромого в проулке, разбил ему камнем голову и убежал.

С тех пор прошло немало времени… Два года тому назад Закро похоронил мать и остался в огромном доме среди просторного двора, наедине с кудлатым сторожевым псом.

Все стало немило парню.

Сад и виноградник одичали, двор зарос.

Пес стал неласковым, озлился.

Только и осталось у него что борьба… И еще Русудан.

И наконец — одна только Русудан.

«Русудан, девочка, Русудан!»

Сначала Хатилеция отравил ему душу подозрением; вторая капля яда исходила от самой Русудан. А потом, гораздо позднее, он сам, своими глазами, видел, как нежно, тихонько пробирались по крепкой, загорелой шее длинные красивые пальцы. Сколько любви чувствовалось в этой как бы случайной ласке…

Ох, Русудан, Русудан!

Закро незаметно повернул голову и посмотрел на молодоженов. Издали приглушенно доносился до него их разговор.

Сияющая счастьем медсестра уверяла своего рыболова, что у них непременно родится мальчик.

— Знал бы ты, какой он шалун! Все время ерзает, дрыгает ножками. Вот. Вот и сейчас… Послушай-ка…

Валериан воткнул лопату в грядку и присел на корточки перед выпяченным животом жены.

— Ух ты! Вот негодник!

— А ты хотел от него избавиться!

Валериан встал и снова взялся за лопату.

— Я еще разукрашу синяками рожу Варламу. Он меня с толку сбил, заладил: «Каждая медсестра…»

— Что — каждая медсестра?

— Ничего. Не хочу и вспоминать. К тому же я еще не собирался семьей обзаводиться… А потом ты меня обозлила — все ходила за мной по пятам.

— Стыдно мне было, Валериан. Что же делать — с этаким животом!

— Когда к твоему отцу пойдем?

— Подожди немного. Закро сказал, когда совсем поправится, сам помирит нас с отцом.

— А когда ко мне перейдем?

— Пока Закро бросать нельзя. Да и потом жалко будет… Он ведь и сам говорит: жениться не собираюсь — на что мне одному огромный дом?

— Эх, как же спутала все его пути-дороги эта норовистая девка! Не появись тут у нас этот жеребец, может, она бы в конце концов и пошла за Закро…

— Однажды она пришла в больницу его повидать, да врачи не пустили.

— Почему?

— В те дни никого не пускали.

Закро тяжело вздохнул, отвел взгляд от счастливых молодоженов и повесил голову.

Все это он знал, прекрасно знал, но знал также, что одной рукой не хлопнешь в ладоши. Весь мир делился на две части: по одну сторону — счастливцы, по другую — неудачники. Впрочем, из неудачников многие превращались в счастливцев… И только один Закро оставался в одиночестве в этом мире, полном солнца и счастья… Рано или поздно уйдут от него; и Кето с Валерианом. Рано или поздно этот просторный дом вновь станет пустынным. И не с кем будет словом перемолвиться — разве что с псом Барджгалой!

Русудан…

Русудан…

Скрипнула калитка, и во двор вошла Русудан. Приостановилась, посмотрела вокруг и направилась прямо к Закро… Она шла твердым шагом — красивая, гордая, суровая. Подошла и встала у него над головой. Долго смотрела она на Закро, глядевшего на нее расширенными глазами.

— Здравствуй, Закро. — Голос у нее был необычный — глухой, упавший. И сама она была странная, чужая.

— Здравствуй… Русудан, — с трудом прохрипел Закро и приподнялся.

— Я опоздала?

— То есть как… Как это… опоздала?

— Хочу остаться у тебя… Навсегда. Примешь?

— Ч-что?

— Останусь у тебя… Сегодня же. Навсегда. Примешь?

Закро словно громом сразило. В глазах у него потемнело, в ушах раздался пушечный залп. Закро зашатался, попытался встать — и не смог оторвать тело от ступеньки.

 

Глава седьмая

 

1

Махаре с неохотой взмахивал киркой и вонзал ее в землю. Веками враставшие в почву, соединившиеся с ней булыжники и щебень, стронувшись с места, с грохотом скатывались по крутому склону. Coco и Джимшер испытывали не больше энтузиазма, чем Махаре. Да и остальные ребята не выказывали особенного восторга.

— Придумали! Что на этих бесплодных кручах вырастет? — ворчал Дата, подравнивая лопатой края отрытой террасы. — Кто за сумасшедшим увяжется, тот и сам полоумный. Что это за выдумка — весь актив с вами объединить? Эрмане-то и горя мало, он себе тихонечко пристроился бригадиром.

И сам Надувной был изрядно не в духе. Едва все собрались, как он уже сцепился с Фирузой:

— Спрячь свою свирель, а то отниму да изломаю! Что она вечно у тебя во рту торчит, как у собаки кость!

Фируза вскинулся, бросил мотыгу:

— Если мы с моей свирелью очень вам мешаем, так я уйду.

Еле удержали его товарищи.

Они завершали уже пятое кольцо террас вокруг крепости.

Новыми, необычными выглядели эти места после того, как потрудились здесь человеческие руки. Ребята были в душе довольны плодами своих хлопот. Им лишь недоставало увлеченности, внутреннего огня. Они с трудом могли поверить, что на этой горе разрастется сад, примутся фруктовые деревья.

Садовник Фома исходил всю гору вдоль и поперек, раз десять измерил ее во всех направлениях. Ковырял землю то там, то здесь, взял пробу в двадцати местах и наконец дал свое заключение: плодовые деревья будут здесь расти, только нужно подобрать холодоустойчивые сорта, да понадобится постоянная поливка. Ветры не страшны: высокие хребты, спускающиеся к деревне с двух сторон, защищали от них склоны Чахриалы и Качал-горы.

Фома обещал Шавлего триста саженцев яблонь и восемьдесят саженцев груш, привитых на сильных подвоях. К весне саженцы могли быть уже высажены в грунт, — дядя Фома обещал свою помощь при посадке.

Сорта будут превосходные, самые лучшие: грузинский синап, турашаули, кехура, шафран, антоновка, бельфлер, белый и красный кальвиль, ренет, банан и много других, названий которых молодые люди не могли запомнить. Сам же Фома перечислял все эти названия с таким же удовольствием, с каким досужий курд, греясь на солнышке перед своей дверью, перебирает зерна янтарных четок. До весны Фома собирался подняться на Белую Речку и в Гомбори, чтобы взять в тамошнем питомнике породистые привои. А в случае, если не удастся наладить поливку, собирался скрестить привезенные горные холодоустойчивые сорта с местными засухоустойчивыми и вывести новые, пригодные для разбиваемого сада.

Общепризнанный авторитет старого садовника вселял в ребят веру в успех начатого ими дела. Несколько обескураживала их трудность работы, а всего больше угнетало исчезновение вожака и предводителя. Вот уже сколько времени они не видали Шавлего. Он был вдохновителем всех начинаний, он придавал ребятам сил в любом трудном деле и самую тяжелую часть взваливал на собственную шею, как бык в упряжке. Он примирил «актив» с «лоботрясами», объединил всю молодежь села и выковал из них огромную общую силу. И теперь эта единая сила способна сокрушить любое препятствие, лишь бы он, ее пастырь и наставник, встал во главе, повел их за собой.

Правда, Надувной твердил им, что Шавлего занят своей диссертацией, но разве он не работал над ней и раньше? Прежде это ему не мешало! Нет, тут явно дело было в чем-то другом. Вот и агронома с давних пор они не видели, — как начались работы, она ни разу сюда не поднималась. А прежде, когда осушали болото, она появлялась каждый день. Ведь и здешние места изучены и обмерены ею, и ею же составлен план работы. Но после возвращения из Тбилиси она не показывалась на горе, а с тех пор как вышла замуж… Странным, очень странным было это неожиданное ее замужество. И вызвало в деревне неприятные пересуды.

И все же ребята радовались каждому квадратному метру земли, отвоеванному от этих крутосклонов. Их не страшили уже ни сырая, пасмурная погода, ни мокрый снег, ни мороз. Многодневная работа на болоте закалила их волю и приучила их к труду.

Надувной присел на большой камень, зажал кирку между коленями и оперся об нее подбородком. Задумчиво наблюдал он за ритмической раскачкой тел работающих, за размеренными взмахами их рук. Прислушивался к сухому скрежету лопат, вонзавшихся в щебнистый грунт, к шороху скатывающихся по склону камней.

Он нагнулся, взял в руку кусок земли, растер между пальцев. Земля была коричневато-серая, с примесью извести. Шакрия растер ее еще мельче, рассеял по ладони и долго смотрел на этот серый порошок. Однако это разглядывание не вызвало в нем никаких движений души. Он не мог, как ни старался, ощутить ничего подобного чувству, которое заметил во взгляде дядюшки Фомы, когда тот точно так же рассматривал эту землю на своей ладони. Шакрия не видел ничего, кроме мельчайших частиц пересохшего ила, ничтожных остатков перегнившей листвы незапамятных времен, искрошенных веками раковин морских животных раннего мелового периода и вплетенных во всю эту массу слабых корёшков травы осенчука.

Фома держал в горсти ту же самую землю… Но по его взгляду было ясно, что он видит в этой земле что-то большее, гораздо большее, чем Надувной, Джимшер, Coco, Махаре или даже сам Шавлего. Для старого садовника эта земля была не просто соединением химических элементов, смесью различных веществ, а чем-то еще. А ведь Шакрия родился на этой земле, на ней же научился ходить, на этой земле превратился из ребенка в зрелого человека, и, однако, доныне ему не приходило в голову зачерпнуть ее горстью и растереть на своей ладони…

И даже сейчас, вот в эту минуту, когда он рассматривает вот так вблизи эту коричневато-серую пыль, он не испытывает никаких ощущений, она ничего не говорит его душе.

Надувной медленно, задумчиво просыпал землю, проводил взглядом легкое облачко пыли, подхваченное ветерком, и встал.

Он стучал киркой в твердую, как известковая кладка, землю и думал. Думать вошло у него в привычку с тех пор, как Шавлего исчез, бросил их на произвол судьбы. До сих пор ему не приходилось серьезно задумываться о чем-нибудь. Шавлего был головой — он вел, Шакрия шел за ним. Когда Шавлего садился отдохнуть, отдыхали и все с ним, а когда он принимался за дело, работал и Шакрия, не поднимая головы. Трудился Надувной — тот самый Надувной, которому некогда от одного вида орудий труда становилось дурно. Так, само собой, шло все до нынешнего дня. А теперь… Третьего дня он впервые заметил, что ребята не начинают работы до тех пор, пока он первым не ударит киркой. Без него не могли решить, взорвать или обойти стороной большой камень, встретившийся им в конце четвертого кольца. А когда он сказал, что надо взорвать, все единодушно согласились с ним.

Вчера впервые заметил он также, как мать поутру подоила корову и сама выгнала ее на дорогу в стадо. Так, конечно, происходило каждое утро, но Шакрия заметил это только вчера. И вчера же подумал, что дедушка Ило очень уж долго по утрам нежится в постели. Накануне ночью он вернулся поздно, пьяный вдребезги. Невестка с трудом раздела его и уложила в постель.

Разве что хлев, бывало, очистит старик, да и то если невестка ему напомнит. Нехотя брался он за лопату и выкидывал навоз в окошко хлева, наращивая кучу тут же, около дома. Вечно возился и хлопотал он в марани — это было его единственное занятие: здесь у него были зарыты квеври и здесь же была устроена гончарная мастерская. С тех пор как единственный сын дедушки Ило погиб на войне, старик один заботился о своем погребе. Как только в большом квеври опускался уровень, он переливал вино в другой, поменьше; когда и здесь убывало вино, наполнялся следующий по размеру квеври. Наконец доходило до маленьких кувшинов: из этих он уже не переливал, а клал в них, когда расходовал вино, чисто вымытые камни или крепко закупоренные, наполненные водой бутылки, чтобы кувшин оставался полным до верха, под самую крышку, — иначе, вино могло покрыться сверху плесенью. И все это он производил с такой охотой и радостью, так деловито, так любовно-благоговейно, как будто клал перед образами земные поклоны.

В этом году старания его окупились, небо было к нему милостиво: град обошел его виноградник стороной, так что ни один побег не оказался поврежденным. Ну, а как только забродило сусло в его кувшинах и помутнел мачари, началось гостеванье: Ванка и Миха стали у него завсегдатаями. И частенько слышались допоздна из марани стариковское хихиканье и хриплое, протяжное мычание Ванки, которое поп и его собутыльники называли пением.

Сегодня впервые Шакрия пожалел мать — высокую, худую, полную доброты и достоинства женщину. Она была еще не стара, но перенесенное несчастье-гибель мужа — и безотрадная вдовья жизнь оставили свои следы — ранние морщины на лице и седину в волосах.

Сегодня Шакрия впервые поднял голос против дедушки Ило, позволил себе упрекнуть его.

Хатилецию удивило это неожиданное нападение; он сел в постели.

— Это еще что? Значит, теперь из страха перед тобой человек не может даже заболеть?

— Ты не болен, а пьянствуешь. А весь дом везет моя мать на своей шее. Вот и вчера вернулся, еле держась на ногах. А сегодня даже не можешь встать с постели.

— Это потому, что я болен. Мне же не пятнадцать лет! Состарился я, внучек! А если иногда и промочу горло, так это чтобы горе рассеять, когда стариковские немощи допекут.

— Ну какие там немощи, разве тебя хворь одолеет? В тебе жизнь так крепко держится, как хорошо прилаженный обруч на бочке. А все-таки в конце концов придет тебе конец от этого бесконечного питья. Неужто не знаешь — вино такая штука, оно даже квеври может разорвать.

Хатилеция распялил рот в долгом зевке, как усталая ищейка; зевнув, он добавил со вкусом: «Ох-ох-ох». Потом почесал голову всей пятерней. Долго скреб затылок. А когда начесался здесь досыта, переместил пятерню на волосатую грудь, под распахнутую рубаху. Покончив с этой приятной процедурой, он еще раз со вкусом зевнул и вдруг удивленно выпучил глаза.

— Что, что? Посмотрите-ка на этого щенка! С каких пор ты стал лезть ко мне с ревизиями? Нет, послушайте, как он с дедом разговаривает! Пошел вон отсюда, молокосос, не приставай спозаранок, словно финагент какой, не то я тебя!.. Свисти, свисти, сейчас всех соберешь, знаю, свистунов у тебя немало! Нет, вы подумайте — даже болеть не позволяет! Такое вот счастье умному человеку! Прошлой осенью проходил я мимо двора Годердзи, когда старик околачивал большущей жердью орехи с дерева. Жалко мне стало этот огромный старый орешник. «Бедняга, — подумал я, — зачем тебе было столько родить, не лучше бы оставался бесплодным — не лупили бы тебя тогда по башке дубиной!» А этот… смотри-ка, лезет, проходу не дает! Не свисти, говорю!

Надувной знал, как не любит его дед, когда свистят в доме, и нарочно свистел что было мочи. Почему-то ему хотелось в это утро рассердить дедушку Ило. И рассердить по-настоящему, обидеть.

— Для молодых жизнь — игра. А мою прошлую жизнь я и жизнью-то назвать не мог. Все свои дни провел в маете да в невзгодах. И потому до самой старости я жизнь ни во что не ставил, плевал на нее, не считал ее важнее пепла из чубука. Бывало, скажет Ванка: «Выпьем, помрем — на этот свет не вернемся!» — а я отвечаю: «Плюнь тому в лицо, кому в голову придет пожелать на этот свет вернуться! Побыл я на нем один раз — и что хорошего видел?»… Только это раньше было… А теперь я жизнь так люблю, как Иа Джавахашвили своего осла… Перестань свиристеть, ты, в собачьем корыте крещенный, не то смотри, встану, изломаю твою свистульку вдребезги!

Помянул дедушка Ило Иа Джавахашвили, и Надувной сразу вспомнил о своей стенгазете. Так он и не догадался до сих пор, откуда дядя Нико проведал, что карикатуры в ней рисовала Элико. С тех самых пор Иа держал свою дочку вечерами взаперти. А днем, на работе, дядя Нико приставил к ней соглядатаев… И вот уже месяц прошел, и все никак не могут наладить выпуск очередной стенгазеты. Материалы все готовы, но какая сатира без рисунков? Недавно Надувной попытался пробраться к художнице ночью, тайком, но собаки его почуяли. Иа всегда держал злых сторожевых псов. И зачем они ему — точно овчар, кормит-поит двух больших собак! Щенок уже подрос — значит, мог бы всадить пулю в суку, избавиться от нее. Накинулись на Шакрию, прижали его к штабелям хвороста около самого забора. Пришлось Надувному опрокинуться на спину, словно кошке, и пинками отбиваться от разъяренной суки со щенком. Хорошо еще, вовремя услышал хозяин, прибежал на помощь, а то долго ли еще выдержал бы Надувной. Сколько можно дрыгать ногами?..

Иа сперва спросил издали, кто там, потом подошел вплотную и изумился, увидев перед собой Надувного.

— Ага, попалась птичка в силок! Ну, говори, какого черта ты шляешься по деревне среди ночи?

— Ты сперва псов своих от меня отгони, а то я в неподходящем положении для допросов.

— Если не скажешь сейчас же, что ты тут делал, напущу обоих, и пусть разорвут тебя на мелкие клочки.

— А что, по-твоему, я мог делать? Не видишь — выбираю в твоем хворосте жердь покрепче на шкворень для бычьего ярма. Пристал бедняга Бегура в одну душу. Этот его проклятый буйвол Корана снова сломал шкворень. Йа, мол, всегда добротный хворост из лесу привозит, ступай, говорит, к нему, может, кизиловую палку добудешь. Я не мог бедняге отказать. Прогони собак, человек меня уж сколько времени ждет.

Иа довольно долго молчал, подозрительно глядя на Шакрию. Потом вспомнил, что и в самом деле этого бешеного буйвола подкинули Бегуре, и разогнал собак, пнув каждую в бок. Потом сам выбрал из хвороста крепкую жердь и вручил ее Надувному.

— На, бери и проваливай отсюда. И смотри: если еще раз сломается шкворень у Бегуры, я так оглажу тебе кизиловой палкой бока…

С тех пор Надувной уже не пытался навещать Элико — ни явно, ни тайком. Теперь уже только один Шавлего может заставить ее нарисовать хоть целую газету, и хоть даже под самым носом у председателя. Но ведь и Шавлего заперся — не выходит из дому! Раньше он неплохо совмещал работу над диссертацией с колхозными делами — что же теперь стряслось? Неужели все та история? «Нет, для моих норовистых бычков необходим такой погонщик, как Шавлего. И если его нигде не видно, так надо его разыскать».

И вдруг Шакрия понял, что с этих пор он сам должен занять место Шавлего, стать во всех делах головным.

От этой мысли внезапная дрожь пробрала Надувного с головы до ног, он почувствовал, что весь покрылся гусиной кожей. Он бросил на землю свою кирку и крикнул зычным басом:

— Шабаш, ребята! Передохнем!

У него перехватило дыхание, он замер в напряженном ожидании, обвел взглядом шеренгу запыленных, перепачканных землей ребят, и сердце у него заколотилось так, словно хотело выскочить из груди.

Десятка четыре заступов, кирок и лопат, описав в воздухе широкие кривые, хлопнулись со стуком о землю.

 

2

Валериан извинился перед шурином и невесткой: «Наши заждались, давно нора нам вернуться домой».

Закро проводил их далеко за ворота. Когда он вернулся, Русудан по-прежнему сидела на тахте, неподвижно уперев руки в нее с обеих сторон, со скрещенными ногами и сжатыми коленями, и смотрела куда-то вдаль, за Кавказский хребет, белевший на горизонте. Сидела молчаливая, холодная, непостижимая и невообразимо красивая.

Закро прислонился плечом к столбу балкона.

По пословице, свалилась на кошку колбаса, а она — «Господи, такого бы грома с неба, да почаще!».

Но этот гром, обрушившийся на голову Закро, нежданный и ни с чем не соизмеримый, превосходил всяческое воображение.

Дважды поднимал голову Закро, кидал взгляд на Русудан — она сидела все в той же застывшей позе.

У Закро стоял звон в ушах, пересохший язык недвижно скорчился за плотно сжатыми зубами. Колени у него дрожали и слегка подгибались. Замирающее сердце так слабо, так медленно гнало кровь по жилам, что бедняга даже подумал: не собирается ли душа его расстаться с телом? А в голове роились, как пчелы, мысли — множество бессвязных мыслей. Безотчетно, подсознательно он понимал, что это прекрасное создание отныне безраздельно принадлежало ему, но эта полуосознанная мысль или, скорее, ощущение точно сразило его — так, что он даже не ощущал радости.

Русудан повернула голову, подняла взгляд на молодого человека, прижавшегося к резному столбу. Долго, внимательно рассматривала его, и жалость светилась в ее взгляде. Болезнь словно отточила и утончила черты красивого, мужественного лица, одухотворила его, притушила румянец — или все это было лишь следствием сильного душевного волнения?

Закро заметил устремленный на него взгляд. Кровь прилила волной к его сердцу, ноги подкосились, он опустился на колени перед молодой женщиной.

— Русудан… Русудан…

Русудан молча протянула красивую руку, провела ею по мягким, шелковистым, курчавым волосам и снова застыла.

Закро спрятал лицо у нее на коленях и замер от блаженства.

Девушка вздрогнула, словно пробудившись от дремоты, замотала головой и вскочила.

— Ты еще не показал мне свое хозяйство, Закро, — двор, сад… Я ведь как-никак агроном и люблю все, что связано с землей…

Через несколько минут охмелевший от счастья Закро водил по усадьбе свое сокровище…

— Виноградник хорош, только с подрезкой ты запоздал. Вот кусты разрослись, видишь? Всегда лучше подрезать по осени… Ничего, в этом году как-нибудь обойдется, а на будущий вместе обо всем позаботимся. Ух, какое большое дерево! Фруктовым деревьям в винограднике вообще не место. Правда, персик по сравнению с другими плодовыми деревьями не так уж живуч, но крона у него широкая, он закрывает солнце виноградным лозам. Колья под кустами пора сменить. Виноградник осенью не перекопан. Видно, ты не очень-то рачительный хозяин.

— Эх, Русудан, может, я не так уж и плох, не надо сразу ставить на мне крест. Я ведь был совсем один — вот уж второй год с тех пор, как я остался один. Не с кем было словом перемолвиться, только и подаст голос что собака. На что мне все это одному? Мне самому иной раз и хлеба с сыром хватало с лихвой. Что меня могло привлечь, воодушевить? За что ни брался — руки опускались. Для кого мне было работать, пот проливать? Теперь иное дело, теперь я стану другим Закро. Увидишь, как здесь все расцветет. Я превращу эти места в сущий рай. Лишь бы ты была довольна, лишь бы тебе было приятно здесь, в этом доме, в этом дворе…

— Фруктовый сад твой?

— Мой, Русудан. И сад фруктовый, и огород за ним. А теперь все это твое. Пользуйся как заблагорассудится. Пшеницу посей, или кукурузу, или ячмень — где что угодно. Вон там, за моим садом, пустырь зарос диким терном, колхоз его не использует, не с руки ему. Перед терновыми зарослями небольшой луг, Иосиф косит мне его исполу. Я вырублю терн и ежевику, подниму целину, и сей там что хочешь. То есть ты только прикажи — я сам для тебя посею. А какая там земля, если бы ты знала! Черная, как гишер, и режется лопатой, что твой сыр… Вот это — груша хечечури, это — яблоня, райские яблочки. Плодоносят через год, но уж когда придет им срок, густо, как буркой, плодами покрываются. Ветви пригибаются к самой земле. Вон там — гулаби, дальше — зимний банан. А это…

— Как все беспорядочно разрослось! Недавно только подрезал?

— Я не подрезал, это Валериан орудовал. Говорил я ему: не надо — не послушался… Не лежала у меня душа к делу, Русудан… Зачем мне было, одинокому… Мне самому немногого хватало. Но теперь…

Они вышли из сада во двор.

Русудан осмотрела ворота, толкнула калитку, обследовала кухонную пристройку и другие службы.

— Кур не держишь?

— Нет, не держу.

— А свинью?

— Тоже нет. На что — я ведь был один…

— Видимо, прошлогоднюю сорную траву только сейчас скосили. Небось весь двор ею зарос. Отчего вовремя не косил?

— Я ведь был один, совсем один, для чего, ради кого я стал бы косить сорную траву?

В сумерках неясно виднелся только что залатанный забор с неуклюже, криво посаженным колом.

— Нет, не хозяйственный ты человек. Но не беда, я из тебя сделаю настоящего хозяина.

— Ах, Русудан! Я превращу в рай нашу усадьбу, в настоящий эдем. Вот увидишь — будет лучше всех в Чалиспири. Тебе не придется даже рукой пошевелить. Только подожди немножко, потерпи, дай срок… Беда со мной нежданно случилась — верно, рассказывали тебе как, без моей вины. Зато я доброе дело сделал. Так что я не жалею. Почти что не жалею.

— Здесь марани?

— Да, марани. Квеври в нем полным-полно. Давильный ларь у меня собственный. — Закро повернул ручку и открыл дверь. — Вот этот квеври, прямо перед тобой, — вместимостью в три сапалнэ, рядом — в полторы. Этот — в пятьдесят чапи, тот — в тридцать. Ну, и другие, поменьше, до самых маленьких.

Когда они вошли в дом, было уже темно.

Русудан ходила по комнатам и внимательно рассматривала все, что в них было.

Обстановка была скудная, но в доме царила чистота.

Всюду чувствовалась заботливая женская рука.

Русудан остановилась перед книжным шкафом, открыла его. Беспорядочно наваленные книги, к которым давно никто не прикасался, терпеливо дремали в тишине, покрытые пылью…

— Твоя названая сестра забыла про книги. Давай сюда тряпку.

Русудан приводила в порядок книжный шкаф чуть не до полуночи.

— Ты ложись спать, Закро.

— Ничего, я подожду.

— Ложись, ложись. Я сначала все тут приведу в порядок.

Кровать была широкая, старинная. Белье новое, свежее. Кето только сегодня постелила его. Закро был сейчас доволен тем, что все произошло тихо, без шума и огласки. Так, во всяком случае, хотела Русудан. А любое желание Русудан…

Молодая женщина выносила книгу за книгой на балкон, там тщательно очищала их от пыли, потом возвращалась с ними в комнату и долго — Закро казалось, по целому часу, — рассматривала каждую в отдельности. Книги были по большей части политического содержания, совсем немного художественных и целая кипа старых учебников Закро, залитых чернилами с исчерканными и исписанными заглавными листами, с рисунками на полях — тут солдаты с ружьями или шашками, там воины с луками, а кое-где и схватка чемпионов-борцов, Вот один перекидывает противника через плечо — у побежденного ноги пририсованы задом наперед.

Русудан перебирала книги, вновь брала уже просмотренные, вновь перелистывала, читала строчку здесь, другую там, ставила их обратно в шкаф… Она не хотела признаться себе, что попросту оттягивает минуты, когда должна будет стать женщиной. Сегодня ей предстояло утратить нечто невозвратимое, невозместимое. Как непохожа была эта постель и все здесь на то, что она рисовала себе в мечтах прежде, когда думала об этой ждущей ее где-то впереди ночи! И как эта ночь непохожа была на ту, что она… на ту ночь… И вновь вспомнилась ей ночь, утро после которой стало вечной могилой ее любви, надгробным камнем над всей ее жизнью. Многое она способна была вообразить, но чтобы Шавлего… Ох! Как она ненавидит этого человека! Всем существом своим ненавидит, и сегодняшний ее шаг был совершен в порыве ненависти. Пусть и он вкусит горечь, пусть и он узнает, каково это, когда рушится, распадается долгожданное, наконец пришедшее и столь лелеянное счастье! Почему она одна должна нести непомерный груз этой утраты? Пусть, пусть и он отведает этого яда! Он, так грубо, так равнодушно отравивший ее непорочную душу. Он, решившийся так бесцеремонно растоптать ее девственные мечты заляпанными грязью блудного ложа ногами! Он, лишивший ее на всей земле пристанища, куда она могла прийти, чтобы хоть мгновение отдохнуть… Только этот, только Закро, едва осмеливающийся поднять на нее робкий взгляд, — достойный. Этот бедный, безнадежно влюбленный богатырь. Влюбленный, у которого хватает силы духа и мужества, чтобы стоять на страже не только своей, но и чужой чести и совести. Человек, способный на такую самоотверженность, достоин всего. Только такой человек достоин…

И, однако, она всячески старалась отсрочить неизбежное.

Наконец огромным усилием воли заставила себя отложить книги и закрыть дверцу книжного шкафа.

«Запряглась в ярмо, так вези!»

Она погасила свет, тихонько вздохнула и стала раздеваться.

Закро с трепетом прислушивался к тихим звукам, наполнившим темноту: прошелестело скидываемое платье, таинственно щелкнули подвязки, с чуть слышным шорохом поползли вниз по икрам тонкие чулки.

Когда Русудан легла, Закро била лихорадка. Он лежал на спине, не шевелясь, стиснув зубы, и трясся всем телом. Он все никак не мог свыкнуться с нежданно нагрянувшим, невообразимым, неимоверным счастьем. Сердце у него колотилось, мысли путались, он был одурманен блаженством и скован страхом. С того времени, как Закро впервые увидел Русудан, он жаждал этого дня, думал об этой минуте. С тех пор как она вошла в его жизнь, Закро стремился стать обладателем этого неоценимого сокровища и ради этого не остановился бы ни перед чем на свете… А сейчас… Он не в силах даже пошевелиться, потому что боится, как бы свалившееся с неба счастье не оказалось сном, не рассеялось, не исчезло, поглощенное пустотой…

Неподвижная и заледенелая, лежала рядом с ним Русудан. Потом она почувствовала, как понемногу разгораются у нее щеки. Странный трепет прошел по всему ее телу. Во рту пересохло, уши наполнились звоном, на лбу выступили капельки холодного пота. Она несколько раз провела горячим языком по пересохшим губам, потом невольным движением, тихо скользнув рукой вдоль своего тела, натянула рубашку на круглые колени.

От Закро не укрылось это ее движение, и лихорадка подступила с удвоенной силой.

Лежала рядом с ним охваченная трепетом девушка и ждала… Ждала того, что должно было сразу отрезать все тропинки, ведущие назад, обозначить рубеж новой жизни, нового мира, в котором все земные ценности окажутся внезапно измененными.

А Закро медлил.

Борец, которого ни один противник не мог заставить коснуться ковра хотя бы плечом, лежал сейчас на мягкой, застеленной свежим крахмальным бельем перине, словно прикипев к ней обеими лопатками, и не осмеливался пошевелиться.

Постепенно Русудан успокоилась; дрожь унялась, щеки остыли, пот на лбу высох. Она замерла. Теперь она уже ждала хладнокровно, без волнения, примиренно.

«Запряглась в ярмо, так вези!»

Она откинула волосы на подушку, заложила руки под голову и опять застыла.

Закро зашевелился, повернулся на бок.

Русудан оставалась неподвижной. Она чувствовала дрожь охваченного жаром тела рядом с собой, ощущала на себе горячее дыхание, слышала стук колотящегося сердца.

Большая рука медленно поползла вперед, робко, осторожно скользнула к вырезу рубашки, потом, как бы испуганно, под нее и затряслась на упругой женской груди.

Русудан снова вся похолодела, покрылась гусиной кожей, все тело ее напряглось, наполнилось внутренней дрожью. Ей казалось, что она слышит, как протискивается через пересохшее мужское горло судорожно проглатываемая слюна; жаркое дыхание обожгло ей кожу на лице.

— Русудан!.. — прохрипел Закро еле слышно — голос отказал ему, он оборвал на полуслове и припал к ней пылающими губами.

Как ужаленная вскочила Русудан, оттолкнула его с силой к стене.

— Не могу! Не могу! О господи, не могу!

И как безумная выбежала в другую комнату.

У Закро на мгновение остановилось сердце. Долго, словно окаменев, оставался он в одном положении. Потом кровь вдруг прилила к вискам, глухой стон, похожий на вой раненого зверя, вырвался из его груди, он вцепился судорожно сжатой рукой в край одеяла, стиснул зубами угол подушки и беззвучно, по-мужски зарыдал.

Наутро Русудан показалась в дверях спальни.

Комната была полна табачного дыма.

Закро сидел у стола в одном белье; его едва можно было различить в густом тумане. Он смотрел неподвижным взглядом в одну точку и курил, изо всех сил затягиваясь папиросой.

Перед ним стояла тарелка, полная окурков, — последний, плохо погашенный, еще дымился. Рядом валялись две пустые коробки «Казбека». Третья, недавно начатая, была наполовину пуста.

Молодая женщина вдохнула с отвращением зловонный табачный перегар и закашлялась. Голова у нее закружилась, перед глазами заплясали разноцветные пятна. Ей показалось, что Закро сам висит в густом облаке, плавающем вокруг него.

Услышав кашель, борец посмотрел через плечо мутным взглядом на Русудан, стоявшую в дверях.

Русудан, не отвечая на его взгляд, с трудом подняла висевшую, как плеть, руку, провела ею по лбу, уронила голову на грудь, медленно, потерянно побрела к кровати и упала на нее, ища отдыха для измученного тела и исстрадавшейся души.

 

3

Новостей в Чалиспири в последнее время не оберешься — одна за другой!

Наскида внезапно ушел из сельсовета.

Эрмана возвысился — стал председателем сельсовета вместо Наскиды.

Возникла молодежная бригада.

Этого мальчишку с вонючим языком, Надувного, поставили начальником новой бригады.

Вместо Эрманы бригадиром стал Иосиф Вардуашвили.

Вернулся из дальних краев этот проклятый воришка.

Реваз пропал невесть где.

Шавлего стало не слышно и не видно, забросил колхозные дела — или отмежевался?

«И это странное, внезапное замужество Русудан… Впрочем, что странного… Вот Марта еще раньше вышла замуж. Да, вышла… И все случилось так, что я, Нико Балиашвили, играл лишь самую последнюю роль в комедии. Но самое удивительное все же — откуда у слюнявого, у Наскиды, взялось столько ума? Какой доброжелатель не пожалел для него совета вовремя, пока не поздно, подать заявление об уходе? Разумеется, справка о болезни, скрепленная подписью главврача районной поликлиники и круглой печатью, — самое лучшее средство, чтобы свалить с себя тяжелый груз. А уход с работы по собственному желанию открывает дорогу к следующей должности… Эх, а ведь уже была приготовлена лопата, чтобы вышвырнуть эту кучу навоза!

Немало грехов числилось за Наскидой.

Неустроенные дороги в округе.

Использование сумм, собранных по самообложению, на ремонт сельсовета.

Приобретение мягкой мебели для придания величественности своему «кабинету» — все с помощью того же самообложения.

Неравномерное, несправедливое распределение питьевой воды: у иных — краны во дворе, а жители нижнего конца села и все Енукашвили ходят за версту к роднику.

Постоянный и безудержный разгул, несмотря на неоднократные замечания и указания…

И, однако, Наскида вышел сухим из воды. Ловко, быстро, чуть ли не за один день устроил все свои дела. Продал дом, усадьбу — немалые денежки положил в карман… Как все поумнели! Любой болван умеет нынче обернуться — один я остался дураком. Только когда окажусь перед совершившимся фактом, у меня открываются глаза. Видно, чутье у старой собаки притупилось, запаздывает она со стойкой!»

Нико споткнулся, угодил ботинком в лужу, еще не просохшую после вчерашнего дождя, и мутная вода забрызгала ему широкую штанину. Он тряхнул ногой, как кошка — лапой, и продолжал путь.

«Ну вот — пожалуйста! Это ведь единственная и главная проезжая дорога в Чалиспири, и вся она в ямах и выбоинах. Точно перекопанное картофельное поле… Посмотрим, как себя поведет новый предсельсовета. Прежний худо ли, хорошо ли, а был мне покорен. А с этим… Еще, пожалуй, получится, что мы с ним ровня? Что, ровня? Как бы не так! Наскида был зажат у меня в кулаке, я вертел им как хотел. А этого молокососа… Этого птенца… Кто сказал, что нынче яйца курицу учат? Нико пока еще тот же, что был. Старый волк не позволит первому попавшемуся козленку нахально блеять, задрав хвостик, прямо ему в ухо!.. Только теперь уже придется о многом хорошенько подумать. Молодая кровь вечно бурлит, чего-то ищет, а перебродившая нелегко мирится с новшествами… Да, подумать… Но разве я прежде не думал? Думать-то я никогда не ленился. Дума — мать мудрости. Думать — никогда не лишнее. От избытка масла котел не заржавеет.

Чему этот рыжий шакал Тедо радуется? Отчего сияет его плоское, как лопата, рыло? Шепчется о чем-то с Маркозом. И других колхозников охаживает, старается изо всех сил. Давно уж он старается выяснить, придется ли впору ему кресло в моем кабинете. Ударил в нос запах надвигающихся отчетов и перевыборов — ну, и заволновался, теперь его не уймешь. Впрочем, кажется, я догадываюсь о причине твоего ликования, Тедо. Главному своему сопернику ты подсек ноги моей косой и уже торжествуешь победу… Только не слишком ли рано? Об одном ты забыл: счастье, о котором ты мечтаешь, под надежным замком, и ключ у меня в кармане…

Удивительно, право, — почему наша красавица агроном променяла науку на спорт? Впрочем, ведь и охота именуется спортом, охотники тоже спортсмены. Выходит, что мы товарищи по несчастью… Я и неукротимый внук неукротимого Годердзи… Два самых лучших быка в Чалиспири… А все же как этот длинноногий лис умудрился пробраться в курятник и утащить самую лучшую, самую любимую мою курочку, а я даже шороха не услышал! Теперь они хотят отделиться от Миха и получить еще двадцать пять соток — на долю охотника. Черта с два! Так поп Ванка обедню не служит! Отмерю этим, да зато отрежу у свекра. У них земли достаточно. Может, даже больше, чем полагается. Не переговорить ли с Эрманой?.. Эге! Переговорить? Вот уже я сам узакониваю его права… Да ведь он собственной моей рукой из глины вылеплен! Скажу: так надо, и он обязан верить да слушаться. Тогда им придется искать для нового дома уголок на старом участке. Но Марта… Марта… Неужели таков закон природы? Однажды Набия-овчар говорил мне, что даже волк и тот на что-то нужен. Не зря существует на свете — без него, мол, не было бы ни пастухов, ни ферм. У каждой овечьей отары раньше был свой волк: куда шли овцы, туда и он… Ладно, пускай волк нужен на что-то, ho почему он уносит самую лучшую овечку из моего стада? Нет, всякий вредоносный зверь должен быть уничтожен… Одного я уже загнал в дремучие леса. Найдется и на другого управа.

И про этого воришку не следует забывать. Интересно, откуда он взялся — так вдруг, нежданно-негаданно? Но перенесенные передряги оставили-таки свой след: без костылей ему уже никуда ни шагу… А может, он давно вернулся — только не показывался у себя во дворе? Сдается мне, что к нему, а не к старухе наведывался наш доктор. Пошли какие-то толки в деревне, народ перешептывается. Надо повидаться с врачом, потолковать… Известно ли милиции о нежданном госте? А? Известно или нет? Может, он попросту ушел из тех мест, откуда по своей воле уходить не положено?

Взорван гараж.

Вычерпано вино.

Сведена и зарезана корова.

Неужели все это дело рук Реваза — одного лишь Реваза? Сомнительно… Чую, есть тут какая-то связь с появлением этого калеки. Надо сегодня же пойти в милицию и проверить, что там известно о нем. Милиция обязана защищать честных тружеников…»

Вот и контора. Нико вошел во двор, и сердце у него екнуло.

Под большой липой толпилось множество народу. Слышались смех, одобрительные восклицания, кто-то радостно хлопал в ладоши.

Нико сразу догадался, в чем дело: в рамке, прибитой к стволу липы, красовался новый номер комсомольской стенгазеты.

Остановившись позади собравшихся, председатель вытащил из кармана очки, протер их и вздел на нос.

Прежде всего он стал рассматривать карикатуры.

И сразу узнал на одной из них себя: его изобразили сидящим за письменным столом и изумленно взирающим на необычного посетителя — волка с перевязанной ногой, опирающегося на костыли. Волк робко, со слезами на глазах протягивал ему исписанный листок.

Под рисунком было написано:

«Дядя Нико. Что это?

Волк. Заявление.

Дядя Нико. О чем?

Волк. На овцеводческой ферме пропал сепаратор. Боюсь, как бы Набия опять не свалил на меня».

Дальше шли пословицы:

«Председателев выговор смоет доброе ркацители».

«Рука руку моет, а обе вместе зерносушилку подметают».

«Не было соломы, так колхозный скот сам стал на солому смахивать».

Ниже был помещен «Словарь»:

«Бухгалтер — см. Председатель.

Председатель — см. Бухгалтер».

Рядом был другой рисунок.

Ночь. Ущербная луна грустно смотрит на землю. К забору старого, полуразрушенного свинарника прислонилась, встав на задние ноги, тощая, дрожащая от холода свинья. В копыте у нее длинный нож — она собирается всадить его себе в сердце. Рыло свиньи задрано к небу, взгляд полон отчаяния.

Под рисунком написано:

«Скажите, помянув меня: любила корыто полное и теплый хлев».

Дальше следовал стишок об агрономе:

Затряслась земля под нами — Агроном наш запропал. Мы обшарили Верховье — Крепость с башнями и вал. Полетел гонец в Телави, Алазани обыскал. К горным пастбищам поднялся, Рыскал среди голых скал. Семь одежд добротных дайте, Приведите семь коней, Я берусь вернуть колхозу Ту волшебницу полей — Чтоб марани не пустели И амбар не тосковал. А тогда сыграем свадьбу И устроим карнавал. Что стыдиться, вот так смех! Замуж выйти ведь не грех!

«И агронома не пощадили», — подумал Нико. Тут он разглядел сбоку на рисунке огромную кепку Вахтанга, стоящего за прилавком…

У него сразу испортилось настроение.

Лишь одна карикатура вызвала у председателя кривую улыбку.

Тедо Нартиашвили в его пустом кабинете, боязливо оглядываясь на дверь, ощупывал сиденье стула перед председательским столом: мягко или нет…

Вдруг Нико заметил, что вокруг стало тихо — смех и шутки смолкли, и колхозники стали понемногу расходиться.

Молча, не глядя ни на кого, Нико поднялся по лестнице в контору. Войдя в кабинет, он запер изнутри дверь, сел за письменный стол и снял очки.

«Итак, наступление началось. Это уже настоящая атака. В чем дело?.. Предвыборная кампания? Интересно, кого намечают мне в преемники? Разумеется, не Тедо. Неужели Реваза? Едва ли. Не получится, дорогие друзья. Никак не выйдет. Реваз — исключенный из партии мошенник, заклейменный вор. Так кого же еще? Нет, чутье не обманывает меня — конечно, Реваза. Недаром приезжал позавчера Теймураз. Что-то он готовит, что-то налаживает — хочет реабилитировать парня. Прямо он ничего не говорил, но обмануть дядю Нико не так просто… Бегуру опять допрашивали. Бедняга всегда был простофилей. Забитый, жалкий — чего от него ждать? Доложил: Реваза не было дома, я оставил водку старухе, хотя она ни за что не хотела брать… Опасная кандидатура. Если он станет председателем… Что тогда? Тогда, пожалуй, придется нам с ним обменяться ролями».

Лицо дяди Нико омрачилось, кустистые брови низко нависли над щелками-глазами.

«Не бывать этому! Нельзя это допустить. А не то придется мне переселяться куда-нибудь, удирать из Чалиспири… Хитер рыжий шакал, — мы с ним хоть и не по доброй воле, но союзники. Другие претенденты мне не опасны. Маркоз обманулся в своих надеждах. Теперь он будет бороться против Тедо… Может, мне надо бояться Надувного? Эге!.. Вот тут что-то есть! Он составил бригаду и сам стал ее бригадиром. Когда Эрмана переместился в сельсовет, Шакрию выбрали секретарем комсомольской организации. Работает он как черт и других заставляет убиваться на работе. В районе его уже заметили, Медико в восторге и явно покровительствует ему. А все эти парни, эти лоботрясы, подчиняются ему беспрекословно, верят во всем! Удивительных дел они наделали, что там ни говори. Одно только осушение болота чего стоит. А теперь еще фруктовый сад у старой крепости на горе. Вот только откуда они добудут деньги на водокачку? Кажется, надеются на доходы с арбузов, что уродятся на осушенном болоте. Глупости! Пока арбузы поспеют и будут реализованы, все их саженцы засохнут. Там, у подножия крепости и на склоне Чахриалы, почва совсем без влаги. Слышал я краем уха, будто уже договорились с Лексо, чтобы он возил туда утром и вечером с Берхевы бочками воду. Горючим будут обеспечивать его сами. Смешно! И как они не понимают, что это чистейший вздор? Неужели на целый сад хватит нескольких бочек воды? Да еще, глупые головы, рассчитывают, что я позволю Лексо гонять машину на Берхеву! Как будто это игрушка! И так у нас транспорта не хватает, водители не управляются с перевозками… Нет, Надувной зелен еще, не созрел. Еще лет десять между мной и им будет мир…

Шавлего, видно, надоело забавляться, и он забросил колхозные дела. И так немало времени потерял зря! Понял все же наконец, что, копаясь на болоте и растабарывая с деревенскими молокососами, диссертации не напишешь. Правда, поговаривают, будто бы он вообще подвизался в колхозе ради прекрасных глаз нашего агронома. И еще много разных разностей говорят… А вот Закро под счастливой звездой, видно, родился — какую жену заполучил! И даже, кажется, не потратив никаких усилий: сама к нему, как спелая груша, прямо в рот свалилась. Ох эти женщины! Поди разберись в них — ничего не поймешь, хоть лопни! Впрочем, кажется, я кое о чем догадываюсь. Исчезла, не показывается — медовый месяц. А между тем пора привезти со станции ядохимикаты и минеральные удобрения, и так затянулось дело. Осенние всходы, выходит, оставлены на бригадиров и агротехников. На многих участках надо бы произвести добавочную подкормку, а без Русудан не решаются. И теплица для виноградных кустов еще не устроена. Агротехник никак не удосужится даже опилки привезти. Надо сегодня же послать за ней Котэ, пусть придет, присмотрит за всем своим хозяйством. Дело прежде всего! Если весной не постучишься, осенью отзыва не будет».

Председатель нажал на кнопку звонка, в дверь заглянула девушка-счетовод.

— Бухгалтер здесь?

— Здесь. Позвать его?

— Позови.

Девушка вышла.

— Видал? — спросил Нцко бухгалтера, как только тот вошел.

— Видал.

— Как понравилось тебе объяснение первых двух слов их «Словаря»?

— А что тут такого? Бухгалтер и председатель всюду — две главные фигуры. Одна без другой немыслима. Это они правильно подметили.

Нико прищурился.

Невозмутимое, равнодушное лицо бухгалтера не выражало ничего.

Председатель не продолжал разговора на эту тему. Он спрятал очки в карман и перегнулся через стол, покрытый стеклом.

— Сейчас всюду идут отчетно-перевыборные собрания. Только в Пшавели и в Ходашени оставили старое руководство. В Кисис-хеви, в Ванта и в Кондоли выбрали новых начальников. В Цинандали колхоз вообще упразднили и образовали совхоз, — значит, директор пришел туда по назначению. И в остальных селениях вскоре приступят к этой приятной процедуре… Надо и у нас, в Чалиспири, поторопиться, ускорить…

— Ускорить? Зачем? И так все будет очень скоро. Общее собрание назначено на девятнадцатое… Баланс, правда, у меня уже готов, но избыточные продукты… кажется, еще полностью не реализованы.

— Раз я говорю, значит, так нужно. Все надо ускорить. И реализацию, и прочее. Ты внимательно читал?

— Что?

— Газету. Там и тебя с Георгием не забыли… И об усушке в зерносушилке что-то сказано…

— Все давно уже в порядке. Остатков у нас никаких… Вот только еще…

— Никаких «еще»! Все должно быть спешно подчищено и приведено в ажур.

— Все и так чисто. Осталась только молодежная бригада. Эти еще не забрали свою прошлогоднюю долю продуктов.

— До сих пор? Чего они ждут?

— Не знаю — сами не требовали, а мы… Вахтанг сказал: «Так лучше».

— Теперь со всем этим уже покончено, Вахтангу там больше нечего делать. Сегодня же скажи Бочоночку: пусть или сразу выдает все, что там есть, или переместит на склад. Зерносушилка должна быть пустой… А все же почему они не забрали того, что им полагается, хотел бы я знать. Кому они свое добро оставляют, — как будто бы не таковские, чтобы дарить?..

Бухгалтер пожал плечами.

— Наверно, нам глаза колют: вот, дескать, какие мы — не ради выгоды убиваемся на работе, а потому, что интересы села близко к сердцу принимаем.

— Как знать, может, ты и прав… Тем более надо поскорее все выдать. Немедленно. Нельзя давать повод для разговоров. Видишь, как они… Неплохо задумано… И авансом ничего не брали?

— Нет.

— Что за притча, черт побери!.. Сегодня же начните раздачу, и чтобы к завтрашнему вечеру все было кончено. Кто знает, как они еще могут все обернуть.

— А что в районе скажут по поводу такой спешки?

— Ничего не скажут — разве что обрадуются. Во всяком случае, я за все отвечаю.

— Ну, я пойду.

— Ступай.

 

4

Шавлего еще раз пробежал глазами письмо.

Профессор Апакидзе писал ему: «Весной мы возобновляем раскопки на мысе Пицунда. Ваше участие в них обрадовало бы нас всех». Апакидзе похвалялся прошлогрдней находкой — монетами, чеканенными в городе Трапезунде, и уверял, что в нынешнем году ожидается еще больший «урожай».

Приманка была, что и говорить, соблазнительная.

Шавлего вспомнил с улыбкой, как степенный старик профессор исполнял некое подобие языческой пляски вокруг обычного глиняного горшка с отбитым краем. В горшке было сорок девять медных монет. Они являлись неопровержимым доказательством того, что Трапезунд осуществлял независимую торгово-экономическую политику.

И разве не беспрецедентной была эта находка — клад, обнаруженный так далеко от исходного пункта, Трапезунда, на мысе Пицунда? На множество невыясненных вопросов проливал свет изображенный на монете бог солнца и света, Митра, восседающий на коне. А если удастся обнаружить еще хоть десяток-другой таких монет, то будет убедительно доказано, что Митра — главное божество Трапезунда. И уже никто не станет изумляться, что в этом эллинистическом городе представитель древнегрузинского языческого Пантеона оказался выдвинутым на первый план.

Еще Ксенофонт называл Трапезунд многолюдным городом в стране колхов. И хотя он считает Синоп греческой колонией, есть основание предполагать, что коренное население этого города было местного происхождения. Разве не говорит Ариан, описывая Трапезунд, что греческие надписи на шероховатых камнях воздвигнутых там жертвенников содержат ошибки? Какие у нас основания сомневаться в словах этого римского чиновника, исполнявшего поручение своего императора? Он недвусмысленно утверждает, что надписи составлены варварами. А под «варварами» он, несомненно, подразумевает колхов. Ему не нравятся статуи Гермеса и императора Адриана; Ариан считает их изваянными неумело, безвкусно, попросту никуда не годными. Если правящие круги города не были в своем большинстве выходцами из «варварских» племен, разве они позволили бы украсить свои владения «безвкусными» скульптурами?

В других городах Малой Азии не заметно и следа поклонения Митре. Отсюда следует, что в Трапезунде имелась этническая почва для торжества этого культа.

А нумизматика?.. Больше нигде — ни в одном царстве, ни в одном городе — не изображали на монетах ничего похожего на Митру-всадника. Лишь для Грузии является он характерным. Геммы, найденные в Самтавро, в Кутаиси и в Урбниси, неопровержимо свидетельствуют об этом. Недаром в древнегрузинском языческом календаре февраль был месяцем величания Митры…

Со второй половины третьего века Трапезунд перестает чеканить свою монету. На всей же остальной территории Грузии продолжают вырезать Митру-всадника на драгоценных камнях.

Вывод: Митра возник на грузинской почве; он был главным божеством Трапезундского царства и олицетворял небесные светила.

Под копытами коня Митры, божества света и добра, корчится змей — олицетворение сил зла. Не хватает только остро отточенного копья в руках всадника — с этим копьем он тотчас же превратится в Георгия Победоносца, сражающегося с драконом. Наиболее ранние изображения святого Георгия на коне принадлежат ведь именно грузинской иконографии…

Сколько еще нового и неожиданного может обнаружиться при разысканиях. Археология пролила свет на многие и многие тайны далекого прошлого. Лопата археолога — наиболее надежный инструмент исторической науки…

Что там еще в письме? Ах да, едут также Лия и Гия.

Ох эти гии!

Они есть везде. Почти в каждом учреждении или организации найдется свой Гия. Подобно частицам пыли, они проникают всюду. И достигают всего — одетые со вкусом, вооруженные вкрадчиво-чарующими манерами, набитые новейшими анекдотами, с виду — но только с виду! — простодушно-откровенные, прекрасно владеющие искусством хорошо замаскированного подхалимства, великие мастера тостов, задающие тон за любым столом, бездарные, но восхваляемые всякими приспешниками как неповторимые таланты.

О эти цветущие здоровьем люди с пустыми душами и сердцами! Сладко тебе улыбающиеся и прячущие за спиной наточенный на тебя нож…

Но Лия?..

Отчего одаренность и красота так редко сочетаются друг, с другом?

Не перегружены ли наши научные учреждения всеми этими гиями и лиями?

«Не зови меня больше дядюшкой, если не устрою тебя в аспирантуру и не сделаю сотрудником нашего института!»

Быть может, потому-то и получается, что множество больших, важных вопросов, стоящих перед нашей наукой, до сих пор не получило решения, соответствующего уровню современных знаний. Неужели Грузия, претендующая на первое место в мире по числу квалифицированных кадров на тысячу человек населения, не должна иметь хоть одного настоящего специалиста по древнеегипетскому языку?

Разве не интересны хоть и несколько наивные, однако не столь уж необоснованные соображения простого врача о родстве между грузинским и шумерским языками? Многие исследователи высказывали подобное мнение, но среди наших ученых нет таких знатоков шумерского языка, которые могли бы вынести достаточно убедительное суждение по этому вопросу. И разве, поковырявшись в двух-трех местах на грузинской земле, мы сможем вырвать у прошлого погребенную невесть где, в темном лоне тысячелетий, тайну путей и судеб наших отдаленных предков? Нужно серьезнейшим образом взяться за археологические работы. Энтузиазм Шлимана — вот что нам требуется… Да куда там — ведь даже исторические истоки грузинских танцев еще не изучены подобающим образом с точки зрения этнографии…

И неужели инертность нашего поколения передастся, как ненужная эстафета, как роковое наследство, последующим поколениям? Исчезнут в грядущие времена гии и лии или станут еще многочисленней?

Все новые и новые академики… Доктора наук… Кандидаты… Но разве в двадцатом веке простая численность имеет какое-либо значение? Разве помогает решить хоть один запутанный вопрос? Орбелиани требовал «широкой дороги» лишь для таланта! Разве Грузия сохранилась бы еще на карте мира, если бы предки наши мастерили шпильки и пытались выдавать их за копья? Или ковали копья, которые разлетались бы вдребезги, как глиняные, ударяясь о щит?

Шавлего отложил письмо и лег на кровать.

Ветки с виноградными гроздьями, развешанные на стене, потемнели за эти дни еще больше. Листья, высохнув, покоробились, свернулись в трубки. Виноградины сморщились, гроздья стали сплошь коричневыми.

«Да, надолго забросил я свою диссертацию… Не слишком ли увлекся сельской идиллией?»

Большой соблазн заключало в себе письмо профессора Апакидзе.

Весна и осень среди пицундских сосен…

Морские купания…

Подстерегающий его взгляд Лии и ее вкрадчивые речи, предназначенные только для его ушей.

Привычная сутолока.

И в завершение — уцелевшие в вихре веков обломок бронзовой пряжки и бусинка из ожерелья какой-нибудь истлевшей в незапамятные времена придворной дамы, реликвии, с которых, трепеща от волнения, сдуваешь доисторическую пыль.

Скрыться, уйти отсюда, из этого тесного загона, где несколько пигмеев приносят в жертву своим мелким страстям счастье, благополучие и все будущее других людей.

Но чем больше думал Шавлего, тем яснее ему становилось, что он не в силах уйти. В особенности сейчас. Неожиданный, отчаянный шаг Русудан словно разом перерезал все нити, связывавшие его с остальным миром.

Та ночь, та единственная ночь, ночь Вакха и Афродиты, все перевернула в его жизни.

Не изведав сладости победы, он вкусил в полной мере горечь поражения.

Но храбрецы не сдаются, храбрецов можно только уничтожить.

Он еще не мог уяснить себе, в какой фазе находится: быть может, где-то посередине между этими двумя?

Ночью, с камнем на сердце, охваченный тягостными мыслями, он вспоминал медно-красную змею, виденную им когда-то в алазанских рощах… Перед внутренним взором его вставала пара горлинок, самозабвенно ворковавших, миловавшихся на ветвях сухого дуба. Птицы уцелели, а змею постигла судьба, какой она заслуживала… Но разве не было бы достойней мужчины устоять перед этим по-женски безрассудным потоком вулканической лавы, не дать сбить себя с ног — и даже, больше того, остаться на высоте, на своей обычной высоте.

Ошибается лишь тот, кто созидает. Но разве он совершил ошибку в деле созидания? Да и наказание несоразмерно велико по сравнению с преступлением…

Всю ночь напролет стонали пружины постели — металось, не находило покоя могучее тело.

Поднявший меч от меча и погибнет!

Эгоистическая природа любви, таящаяся в самых темных закоулках сердца, не позволяла сознанию примириться с невозместимой потерей; все существо Шавлего бушевало, как схваченный охотниками и запертый в клетку барс; с губ сами собой срывались злые слова:

У тебя жених хваленый, Раскрасавица-девица. Дюжину таких из дуба Выточу — чему дивиться? По горам бродить я стану И с кистинами водиться И прибью к высокой башне Мужа твоего десницу.

Лишь безмолвное, неизменное и какое-то детски-наивное обожание Флоры несколько облегчало его душевную боль, льстя оскорбленному мужскому самолюбию.

Шавлего случайно столкнулся с нею в столовой Купрачи.

Молодая женщина пошатнулась, упала на колени, казалось, она готова целовать его ботинки…

Было что-то отталкивающее в этой собачьей преданности, в этом добровольном унижении, — Шавлего схватил ее за плечи, поставил на ноги и, не оглядываясь, быстрым шагом пошел прочь.

Флора!

Что, если Шавлего сегодня же, вот сейчас, пойдет за ней и приведет ее к себе домой? Разве это не будет достойной местью? Но это ведь будет и преступлением — по отношению к Флоре. И изменой самому себе. Разве ему, мужчине, сильному духом человеку, пристало поддаваться минутному чувству? Имеет ли он право отравить себе навсегда и без того скупо отмеренные ему годы жизни? Нет! У него есть более высокая миссия, нежели любовные интриги, и он должен эту миссию выполнить. Вот посадит Реваза в председательское кресло, а потом, может быть… Может быть… потом он сразу уедет отсюда. В Пицунду. Чтобы там, на долгогривом коне, подгоняемом шпорами светоносного Митры, привольно разгуливать по владениям отдаленных предков… Но почему так долго не видно в Чалиспири Реваза? Где это он запропал? Все уже подготовлено для его триумфального восстановления. Однако вот уже полтора месяца никто о нем ничего не знает. Куда он все-таки делся?.. И к Купраче давно не заглядывал. А его старуха мать?.. Сидит, бедная, в своей дощатой хижине одна и со дня на день ждет его возвращения…

Мать!

«Разве моя мать не намучилась, ожидая меня? А сколько времени уже ждет, когда я наконец обзаведусь домом, семьей… Никак не дождется. Теперь уж, наверно, совсем потеряла надежду. Нино ей, конечно, кое о чем рассказала…

А дедушка? О мой удалец дедушка! Чую, что и ему многое известно, только он виду не показывает. Мой гордый дедушка Годердзи! Лишь благодаря таким, как он, мы сохранились как народ, а не исчезли, оставив лишь упоминание о себе на древних папирусах и пергаментах.

Шакрия… Почему-то я верю, что он и другие, подобные ему, — это будущие Годердзи. Конечно, с преломлением в призме современности. Этот юнец… Впрочем, какой юнец — я в его возрасте уже воевал… Глупыш! — Шавлего горько улыбнулся. — Хочешь, говорит, похитим ее и приведем, целехонькую, к тебе домой?.. Вот дуралей! Может, он уже и сговорился с ребятами? Надо мне разыскать его немедля: как бы не натворил глупостей. А дяде Нико он таки подсыпал перцу! Такого номера они еще ни разу не выпускали. Видно, сознание своей независимости и силы укрепило в них веру… Будь на то моя воля, я собрал бы со всего мира таких, как Шакрия, и составил бы из них образцовое государство. А в жены им… В жены… дал бы таких, как Русудан… О Русудан! Бедный покойный мой отец… Я уже только смутно вспоминаю его. Он никогда не пел. А если, бывало, напевал в задумчивости, то как-то жалобно, с грустью:

Эх, я потерял Драгоценный лал…

Русудан… Моя Русудан… Гм!.. Если бы она любила меня, разве вышла бы за другого? А может, потому и вышла, что любила меня? Ну, наверно, все же не очень сильно любила, а то бы не пошла замуж… Впрочем, может, именно потому и пошла, что очень сильно любила? Моя Русудан… Моя маленькая Русудан… Ах, если бы повторилась та ночь, та давняя ночь, когда я сторожил ее сон в пещере… Чего бы я не дал за это! Вот настанет весна — поднимусь в горы, в те места… Мы уговорились вместе там побывать… В тот день, когда я впервые прижал ее к груди у подножия старой крепости. Когда у меня перехватило дыхание от поцелуя, и она призналась, что чувствует себя счастливой — счастливее всех на свете… мы условились тогда вновь посетить эти горные места — вместе, вдвоем… А теперь я буду бродить один, как те странники, что, в искупление греха, скитались сирые, бесприютные, питаясь милостыней… Русудан! Хорошая моя! Разве была еще у кого-нибудь такая милая, как моя Русудан? Она была создана для меня. Только для меня — больше ни для кого. Я… я покажу всем этим Закро… Ворам, крадущим любовь…»

Он сорвал с гвоздя пальто и выскочил во двор.

 

5

Надувной поудобней устроил на плече пустые мешки, заложил руки за спину и подумал, лукаво усмехнувшись:

«Эх, вот бы мне сейчас тележку и осла будущего моего тестя! Но увезет ли на себе один несчастный осел все, что я заработал за нынешний год? А если нет, так взял бы ему в напарники самого заведующего складом. Разницы между ними ведь никакой — разве что уши… Да еще, пожалуй, Лео ходит иногда на двух ногах… если он трезв».

Надувной шагал осторожно, стараясь не ступить в грязь, перепрыгивал через лужи. То и дело поправлял на плече сползающие мешки — и все равно забрызгал себе брюки.

«Вчера наконец распогодилось — может, сегодня больше уже не будет дождя. Должен же быть на свете хоть какой-нибудь порядок! Впрочем, скажем спасибо хоть за то, что снег к дождю не примешался. Надо копать ямы. Если дождя не будет, завтра же погоню ребят на гору. А здорово мы там управились! Уже в этом году засадим весь склон фруктовыми деревьями.

Дядя Фома с ума сходит, готов, кажется, мой портрет в своей будке повесить. Кабы от молитв был какой-нибудь толк, у меня уже отросла бы его стараниями парочка добротных крыльев. А здорово бы — лети без мотора в какую хочешь сторону!

Эгей, Надувной, — значит, настали нынче твои времена. Раньше тебя ругали да срамили, а теперь благословляют, нахвалиться не могут.

Эрмана стал важный, надутый. Как это он так сразу научился нос задирать? Прошу его: подсоби нам у старой крепости, а он: «Мне самому теперь помощь нужна». С утра до вечера носится по селу как угорелый. Попробуй застать его в сельсовете. Каждый день обходит всю деревню из конца в конец. Конечно, закинули сразу на такую высоту! Говорят, Медико его родственница. Ух и злые же языки! Злые люди! Если кто-нибудь равный или младший выбьется вперед, для них это горше горького. А со мной Медико тоже в родстве? Впрочем, не удивлюсь, если завтра услышу и о себе что-нибудь в этом роде. Нет, брат, что правда, то правда: Медико — девушка хоть куда. Хватка и понимание у нее такие, что дай бог каждому. Третьего дня приезжала, была на нашем собрании. Давай, говорит, жми, а если будет трудно, надейся на меня. Есть у хевсуров поговорка: если святыня на моей стороне, что мне бояться хевисбери?

Дядю Нико уже распирает. Еще немного, и он, пожалуй, сорвется. Погодите немного, дайте срок — и другие сорвутся, да как!.. Неужели до меня никто не додумался открыть в Телави филиал сумасшедшего дома? Может, место, скажут, неподходящее?

Я теперь, значит, секретарь комсомольской организации. Что, смешно? Э, нет! У Медико глаз острый, соколиный. Она промашки не даст. Разумеется, комсомольским секретарем должен быть я, и давно уже. От огородных чучел настоящего дела ждать не приходится… Но тут, сдается мне, и Шавлего руку приложил.

Шавлего…

Как странно все обернулось! Правильно сказано, что человек предполагает, а бог располагает. Не покинь нас Шавлего, кто знает, что было бы сейчас, как шли бы дела… Если Элико моя вытворит такое… Задушу, как котят, и ее, и любого, кто бы там ни был. Сожгу ее дом и двор! С землей сровняю! Перепашу и, когда травой зарастет, скотину пущу пастись.

Жаль мне Шавлего. Жаль, как родного брата. А он и виду не подает. Вот каким должен быть настоящий мужчина! Без единого слова терпит такое горе. Я-то ведь знаю, что за огонь у него в груди. От меня ничего не скроется. Временами, видно, когда ему совсем невтерпеж, он, бывает, и взорвется. Вчера, не попадись я на пути, бог знает каких бед натворил бы… Еле удалось увести его домой. И от такого человека отвернуться… Эх, женщины!

Счастливчик ты, Надувной, право, счастливчик. Любит тебя одна девушка, и не обязан ты раскалываться надвое, как абрикос. Да уж и то, что хоть одна полюбила… Ведь даже кошки и собаки при виде тебя пугаются!

Похоже, что проясняется. Может, дождя не будет?.. Завтра надо выгнать ребят на гору, копать. Ямы должны быть далеко друг от друга. Надо слушаться дяди Фомы, нечего жадничать. Лучше сажать деревья не слишком тесно… А если сегодня выйти, чем плохо? Грязь, слякоть? Ну так что ж? На болоте грязи было побольше. Право, надо сегодня же вывести ребят. Зачем нам день простаивать? Отдыхать пока еще рано. Мы еще молодые. Кровь в нас бурлит. Те, кому удалось что-нибудь сделать в жизни, иногда и раньше нас начинали. Мы как раз в той поре, когда ум ищет путей, глаз — дела, а руки — орудий труда. Возраст энтузиазма… Вот пойду потороплю с распределением, чтобы скорей заканчивали, и — на гору. Если поднимемся среди дня и каждый успеет выкопать хоть по одной или по две ямы — и то выигрыш.

На этой неделе надо созвать комсомольское собрание, поговорить о весеннем севе. Лексо и тех двух мальцов лучше сразу принять. Зачем морить людей ожиданием? Могут и обидеться.

Поговорим заодно и об осушенном болоте. Вода, кажется, уже ушла, можно пахать. Ух, какие там вырастут арбузы! Да и огородные культуры пойдут не хуже. Вот — источник дохода! Караджальцы на одних помидорах миллионерами стали. А скоро и фрукты в новом саду поспеют.

Надо мне заглянуть на опытную станцию в Телави. Сулханишвили — хороший человек, даст мне там все посмотреть…

Не надо и про виноград забывать. Мне кажется, Шавлего прав. Наши края — места виноградные. Лоза дает гораздо больший доход, чем зерновые культуры. И прекрасно сделали, что запланировали на этот год разбивку новых виноградников на большой площади. Взять хотя бы только Маквлиани — это ведь золотое дно! Дядя Фома говорит, что там уже ко второму году лоза будет толщиной с большой палец!

Вот что сделали охота, воодушевление и справедливая оценка труда. Нам ведь выписывают двойные трудодни! Через несколько лет, когда всего станет вдоволь, будем распределять впятеро, вдесятеро больше продуктов… Вот тогда всем станет ясно, что ты за парень, Шакрия! И еще кое о чем можно подумать: надо бы жену привести… Сломили маму годы, устала, пора дать ей отдых. Могу и я новый дом себе поставить, чем я хуже других, — оскомины не набьет!.. В старый домишко Элико, чего доброго, и не удостоит хозяйкой вступить, еще заартачится, повернет назад… Ну да, повернет! Взвалю ее на спину, как волк из крыловской басни, и втащу в ворота».

Когда Шакрия добрался до зерносушилки, там уже взвешивали, кому сколько полагалось за трудодни. Дело было в разгаре. Ребята укладывали кули, набитые кукурузными початками, на конные тележки.

— Ну-ка, побыстрей, давай, давай!.. — Шакрия помог одному-другому поднять мешок. — Отвезете зерно домой и тут же, не задерживаясь, обратно. Вся наша бригада к полудню должна собраться у старой крепости. — Он бросил свои мешки на кучу кукурузы. — Ну-ка, Лео, пошевеливайся и ты. Поскорей отпусти ребят, чтобы успели вовремя вернуться.

— Мне спешить некуда.

— А нам к спеху. Значит, и ты должен поторопиться.

— Мое дело — выверять весы и записывать, сколько кому отпущено. Остальное — их забота, вон тех, что зерно в мешки насыпают.

— А ты что, не можешь мешки наполнять?

— Может, еще взвалить их и оттащить к тебе домой?

— Ей-богу, я всю дорогу об этом думал — надо бы только хомут приладить, а там тебя и в тележку запрягать можно.

— Хомут тебе больше подойдет, Надувной! Даже «здравствуй» человеку не скажешь — и сразу начинаешь ругаться.

— С чего ты взял, что я человеку «здравствуй» не говорю. Напраслина это. С человеком я еще никогда не был невежлив. Только ты-то при чем тут? Советую — поостерегись, а то как бы я и впрямь не сказал тебе чего-нибудь обидного. Глядеть навесы да килограммы записывать — дело нетрудное, Сумеешь и писать и накладывать — не надорвешься.

Лео окинул взглядом изрядную кучу кукурузы и злобно уставился на Шакрию:

— Что, в бригадиры вылез, так сразу и в голову бросилось, Надувной?

Шакрия скорчил брезгливую гримасу:

— Пусть так… А вот куда бы тебе, дружок, бросилось, окажись ты на моем месте?

Завскладом пробурчал как бы про себя, но достаточно громко, чтобы было слышно всем:

— Принесло его… Такого не тронь — развоняется!

— Слышите, ребята, что он мне говорит? — Надувной огляделся. — Ей-богу, Бочонок, пришил бы я тебя на месте, да, боюсь, мокро станет.

Дата и Джимшер зашлись смехом и едва не вывалили на землю полный мешок.

— Ладно, Надувной, коли торопишься, так что же нас задерживаешь? — Лексо стал складывать свои мешки поближе к весам.

— Бьюсь об заклад: если тебя в воду бросить — не потонешь.

— Отстань от него, нам еще и пшеницу вешать.

— Ей-богу, не потонет. Хотите — попробуйте. Всю свою кукурузу ставлю.

— Ты не хлопнул ли стаканчик с утра? Не отрывай человека от работы.

— Говорю вам, не потонет. Ставлю всю кукурузу и еще пшеницу в придачу. Хотите, попробуем?

Лео встревожился: от этого полоумного всего можно ожидать. Он искоса глянул на большую застоявшуюся лужу, полную темной жижи, в которой любили валяться буйволы.

Надувной расхохотался и перебросил свои мешки на кучу пшеничного зерна.

Дата вскинул на весы последний свой мешок с пшеницей.

— Сколько?

— Семьдесят один.

— Не хватило мне мешков, ребята. Одолжите кто-нибудь — только довезти до дому.

— Погоди, свешаем свою, если останется свободный, одолжим.

— Зачем тебе еще мешок? — прищурил один глаз Лео.

— Не в кармане же унести тридцать пять кило!

— Какие тридцать пять? Тебе полагается еще три кило с половиной. Все в этом мешке поместится.

— Ты что, спятил? Давай сюда наряд, — схватил его за руку Дата. — Думаешь, я слепой? Прочти, что тут написано!

— Я раньше тебя все прочел.

— Так что же ты мудришь, Бочоночек? Решил вот так, среди бела дня меня обставить? Видите, ребята? Вместо тридцати пяти кило дает три с половиной! Может, тебе и впрямь захотелось в прохладный день искупаться?

— Убей его — я в ответе! — крикнул из-за кучи зерна Махаре.

Лео рассердился.

— Хочешь, подсыпь еще три с половиной кило, а нет, так забирай мешок как есть да проваливай. Тридцать одно кило с половиной за тобой уже числится.

— Этот человек с ума меня сведет. Почему числится? Покажи документ с моей распиской. Или хоть скажи, когда это, в какой день, я забрал зерно. Эй, Бочоночек, глазки у тебя разбегаются по сторонам, как игральные кости… А ну, рассмотри хорошенько бумаги! Кого обманываешь? «Числится»! Может, тебе вареный индюк мерещится, глаза тебе застит?

— Сам ты индюк! Удержу по тридцать одно кило с половиной и с тебя, и с Шота. Жалуйтесь на меня куда хотите.

— Что! И с меня? Да он пьян, ей-богу, пьян, собачий сын! Что ты с меня удержишь, дубина? — вскинулся Шота.

— Пшеницу. И с тебя, и с Дата.

— С какой стати?

— За вами, за обоими, числится.

— Что числится, почему числится? Когда мы брали?

— Летом. Забыли, как вы с Дата, когда возили пшеницу в «Заготзерно», стянули по пути целый мешок, шестьдесят три кило? Государство обкрадывать никому не позволено. Те шестьдесят три кило я послал с вашими сменщиками в следующий рейс. И не из своего кармана пшеницу доставал. Вот сейчас с вас и удерживаю. Колхоз тоже своим добром не поступится. Скажите лучше мне спасибо, что легко отделались.

Шота посмотрел на Дата, тот, в свою очередь, на Лексо и снова повернулся к заведующему складом:

— Не ври, Лео, ты тогда нас обсчитал, недодал одного мешка.

— Ничего не обсчитал. Разве мы не все мешки по счету погрузили, Шота?

— Как будто все. Правильно.

— Куда же девался один мешок? Кто его взял? Не потеряли же по дороге?..

— Ума не приложу.

— И я, признаться, не понимаю.

— Весовщик в «Заготзерне» вроде тоже принял без обмана.

— Не мое дело. Я записал шестьдесят три кило на вас обоих. Вышло тридцать одно кило с половиной на каждого. Ну, снимай мешок. Люди торопятся. И других надо вовремя отпустить.

— Тогда удержи и с меня. Ведь и я был с ними тогда. Втроем мы зерно возили, втроем и должны за него отвечать. — Лексо вышел вперед со своим мешком.

— С тебя никто не спрашивает. Не суйся вперед без спросу, как Цотне Дадиани. Шекспир сказал…

— Что сказал Шекспир, не знаю, а я говорю: раздели недостачу на троих. Раз с этих удерживаешь — удержи и с меня. И я там был.

— Пожалуйста. Мне не жалко. Не моя печаль… Глупая голова всегда в проигрыше. Ни государство, ни колхоз на свое добро позариться не позволят.

— А то ты свое отдашь и на чужое не позаришься!

— Эй ты, ублюдок, сиди лучше в уголке да помалкивай, как бы на тебя кто не наступил!

— Я тебе такой угол покажу…

— Ну, ну смотри у меня!

— Брось дурить!

Надувной, сидевший до сих пор в молчании на куче пшеницы, встал, схватился за свой полный и увязанный мешок и подтащил к весам.

— Лео прав, ребята. Нельзя ни по заготовкам зерно недодать, ни колхозное присвоить. Только Дата и Шота ни в чем не виноваты. Выдай обоим, сколько им полагается, пусть забирают. Ту пшеницу, Бочоночек, я взял. Вот мой мешок — отбери у меня шестьдесят три кило.

 

Глава восьмая

 

1

Шавлего остановился и посмотрел вверх. На верхушке кипариса заливался самозабвенной песней дрозд. Верхушка раскачивалась под ветром. Время от времени дрозд задирал хвост, наклонялся, чтобы удержать равновесие, и усаживался покрепче. Оборотившись к Цив-Гомборскому хребту, он исступленно славил дневное светило, смотревшее с зенита сквозь легкую мглу.

Шавлего любил этот сад. С тех пор как в Телави разбили новый большой парк, горожане редко заглядывали сюда. Но в самое последнее время старый сад обновили, посадили в нем много новых деревьев. Столетние вязы, липы и ясени переплелись ветвями, как обнявшиеся танцоры в круговой пляске, разросшийся плющ обвивал зубцы замка Ираклия. Испещренные бойницами, кое-где выщербленные ядрами стены гордо взирали с высоты на город, суетившийся у их подножия. Время избороздило трещинами крепкие бастионы, повредило зубчатые венцы надменных башен. Четырехугольную башню главных ворот замка надстроили — возвели над ней некую пародию на современное здание — и внесли этим резкий диссонанс в строгий архитектурный замысел ансамбля цитадели.

Давно уже Шавлего не совершал такой основательной прогулки по Телави. Как все здесь изменилось — город казался ему почти незнакомым.

Новые, многоэтажные дома.

Административные здания.

Гостиница и больница.

Великолепная турбаза и общежитие пединститута.

Огромный, еще не законченный стадион под горой Надиквари…

В центре города воздвиглись внушительные корпуса новых универмагов — по-современному легкие, светлые и просторные. Рядами тянулись многочисленные магазины, на тротуарах, на поворотах улиц были разбросаны торговые киоски и палатки.

Город был опутан частой сетью ресторанов, столовых, пивных, хинкальных и закусочных.

На главной улице, против музыкальной школы, на глазах вырастал еще один огромный универмаг. Его второй этаж скоро должен был скрыть под собой старое, облупленное, не слишком приятное для глаза низкое здание. И по-прежнему, так же как в детские годы Шавлего, робко ютилось, прижавшись задней стеной к старому саду, скромное одноэтажное строение — библиотека с читальней. Главная, центральная городская публичная библиотека!

Стремительные потоки машин, мчащихся в разные стороны, создавали в городе сутолоку. Множество легковых автомобилей старых и новых марок сновало по улицам…

«И куда это запропастился Надувной? Пошел доставать машину… Держу пари — считает камешки во дворе у заведующего винной точкой…»

Мимо проехала «Победа», свернула в соседний переулок и остановилась. Из машины вышел Купрача.

— Целую неделю тебя не видел!

— Не мудрено — я не выходил из дому.

— Хотел бы я знать, что ты пишешь такое, что даже поглядеть на солнышко недосуг?

— Тебе вряд ли будет интересно.

— А все-таки?

— Исследование: новая технология переработки ресторанных объедков в сырье для изготовления хинкали.

— Смотри, изобретений у меня не красть, а то в суд подам, Хоть в долю возьми.

— Согласен. Ну, я еду в Чалиспири.

— И я туда же. Сейчас вынесу бочонок, и поедем.

— Это и есть наш винный подвал?

— Он самый. Спускайся со мной — не пожалеешь.

— Я подожду в машине.

Шавлего сел в машину и захлопнул дверцу.

Через несколько минут они проехали через город и покатили по шоссе.

— Слыхал я, будто ты решил покинуть наши края?

— Верно.

— Совсем уезжаешь?

— Совсем. А что?

— Да так. Не хочу, чтобы ты уезжал.

— Монах бежит — монастырь остается на месте… Разве тебе не спокойней будет без меня?

— Нет. Того, что ты имеешь в виду, мне и до твоего приезда хватало. И сейчас хватает. А к тебе я привык. Без тебя в деревне станет пусто. Только не пойми меня как-нибудь иначе. Я такой человек — с самим господом богом чиниться не стану: образования, правда, не получил, но как попадется книга под руку, непременно прочитаю. Всякие я книги читал, и из истории тоже.

— Чудной ты человек, Симон.

— Уж какой есть. Буду огорчен, если уедешь. Ей-богу, буду очень огорчен.

— А если не уеду, может статься, наглухо закрою тебе путь к золотоносной жиле.

— Ты об этом не печалься. Ты мне один путь закроешь — я найду сто других лазеек. Жизнь будет всегда идти своим путем. Жизнь не обманешь. Это не река, чтобы перебрасывать ее из одного русла в другое. Если и удастся перебросить, то ненадолго. Так оно установлено от века богом или природой: будут на свете всегда высшие и низшие, жирные и тощие, так же как узкое и широкое, легкое и тяжелое, длинное и короткое. Вот это и есть самая главная философия. В старину господа обманывали рабов: на том свете, дескать, вы станете господами, а мы в слуг превратимся. Разве это не вздорная выдумка? Какой толк — ведь все равно остались бы высшие и низшие; одни были бы господами, другие рабами. Ничего бы не переменилось. А вот видишь — более хитрой лжи не смогли придумать. Таков этот свет. Уравнять всех невозможно. От сотворения мира одни ищут брод, чтобы через реку перейти, а другие не могут глоток воды раздобыть, пропадают от жажды.

— Мне эта философия недоступна. И у меня с тобой все равно никогда не будет взаимного понимания. Это — волчья философия. Ты должен благодарственный молебен отслужить по случаю моего отъезда. Есть старинная индийская пословица: «В лесу, где нет тигра, шакал и тот — раджа». Только знай: в этом лесу остается тигр, который положит конец твоему владычеству гораздо раньше, чем ты даже можешь предположить.

Губы Купрачи скривила насмешливая улыбка.

— Знаю, на кого намекаешь, но пусть тебя не обманывают его разглагольствования. Такие говорят одно, а делают другое. Купрача видал людей поопаснее. А я тебе скажу вот что: нет безвыходных положений, есть только неверные пути. Ты вот про индийцев знаешь, а я тебе турецкую мудрость напомню: «Поступай так, как мулла говорит, а не так, как мулла поступает». Ну, а о волках — это ты мне напрасно… Я давно уже сыт по горло. Сейчас я скорее похож на льва, которого радует победа, а не добыча.

— Жаль мне, что у тебя, как ты говоришь, нет образования. Может, тогда ты пошел бы другим путем.

— По какой канаве воду ни пускай, она в конце концов отыщет свое природное русло. Будь я образованным человеком, сумел бы найти не сто, а сто два обходных пути. Что для одного полезно, то для другого — смерть. То, что одни бранят и проклинают, другие славят и почитают. Как-то разговорился я в Москве, в гостинице, с одним человеком. Он восхвалял Чингисхана, превозносил его до небес. А спроси-ка те народы, чьи страны Чингис предал огню и мечу! Я убежден, что наш погубитель шах Аббас считается в истории Ирана величайшим героем, так же как истребитель сельджуков Давид Строитель — в истории Грузии, Таков порядок в мире, так уж он вертится.

— Умный ты человек, Симон, только все же голова у тебя засорена житейской шелухой. Таких, как ты, в первые годы советской власти уничтожали без разговоров.

— В первые годы уничтожали, а потом и по головке стали поглаживать. Да и сейчас в каждом номере газеты, на каждом собрании вы последними словами поносите таких, как мы. А все-таки жизнь на нас-то и держится, мы — та сила, которая движет всем и вся. Развернутая торговля — источник богатства, а богатство — опора государства, главный стержень его. Ну-ка присмотрись, какое идет в Телави строительство, что строится и для каких целей. Спросишь — услышишь один и тот же ответ: торговая сеть — богатая организация, кому же строить, как не ей? Ну, а строит она, конечно, для себя. А что делать организациям, у которых нет средств? Сколько я знаю закусочных и хинкальных, построенных на свои собственные деньги теми, кто в них работает! Какой у них интерес? Трудно ли догадаться? А ну-ка назови мне хоть одного человека, который построил бы на свои деньги библиотеку или читальню? Думаешь, нет людей, у которых нашлись бы для этого средства? Да я при желании мог бы стольких тебе назвать!.. Вот сейчас, если бы мы здесь не повстречались, пришлось бы тебе ехать домой на такси или на автобусе. А сколько людей прокатило мимо на собственных машинах, не удостоив тебя даже взглядом. А ведь все эти люди мизинца твоего не стоят! Откуда у них собственные машины? Оттуда же, откуда и у меня. Если хочешь знать, я вовсе не считаю, что все это хорошо, и достойно, и справедливо. Дали бы мне право, так я обложил бы все городские торговые учреждения особым налогом, начиная с директоров и заведующих и кончая последним мелочным торговцем в уличном киоске. Да и многие не торговые учреждения тоже заставил бы платить. С каждого брал бы определенную сумму и на эти деньги построил бы самые лучшие библиотеки, клубы и школы. Скажешь, не нужно? В иных школах дети в три смены учатся. Если подсчитать стоимость одних только машин, купленных на «левые» доходы, так хватило бы на постройку новых корпусов для пединститута. Что, скажешь, не нужны? Скажешь, и без того хватает? Вот так-то! Главное — охота и желание. Если ты твердо решишь расколоть камень, он сам тебе покажет скрытую трещину, куда надо ударить. Лишь бы нашелся человек, взял бы на себя такое дело, а я сам с удовольствием выложил бы хоть сто тысяч. А понадобится, так, может, и больше. Думаешь, очень у нас убудет? Все равно останется побольше, чем у вас. Да и то мы скоро все себе вернем — сдерем с вас же самих… Ты вот занимаешься историей. Что же, хочешь на кусок хлеба себе историей заработать? Что такое история? Сказка! Нами же сочиненная и выдуманная. К какой нации человек принадлежит, ту он и называет самой благородной и самой культурной из всех. Всякий, кто пишет об истории, старается, доказать превосходство своего народа над всеми другими. Земли не могут поделить — один пишет: наша была, другой: нет, наша. Поди и пойми, кому она на самом деле принадлежала. Ты, наверно, тоже так пишешь, конечно в нашу пользу. А ведь речь идет о временах не таких уж далеких! Вот был у нас поэт — величайший, поищи ему равного. Восьмисот лет не прошло с его смерти, а мы не знаем даже, из-какой части Грузии он был родом, что был за человек. Да чего так далеко заглядывать — всего сто лет, как умер Бараташвили, а у нас нет даже его портрета. А ты рассуждаешь о том, что у нас было и кем мы были три тысячи, пять тысяч лет тому назад… Рассказывают, что у царя Ираклия вскочил однажды на ягодице прыщик. Собрались визири и министры; один говорит — фурункул, другой — просто нарыв, третий — нагноение. Ираклий покачал головой и говорит: «Поди верь вам, когда вы докладываете о том, что в государстве делается! Да вы от ляжки до уха толком передать весть не можете!»

Шавлего улыбнулся.

— Не суди о том, в чем не разбираешься. Рассуждаешь ты для человека твоей профессии вроде благородно, а сам ведь с бедных людей шкуру дерешь.

— С бедных людей шкуру непременно нужно драть. Не люблю бедных людей — они только других бедных людей плодят. Но если меня попросят о помощи и я в силах помочь, то никогда не отказываю.

— Иными словами: давай мне целый хлеб, а я тебе краешек отломлю?

— Как хочешь, так и толкуй. Стоящий человек не даст с себя шкуру содрать, а если все же сдерут — не станет плакаться.

— А вдруг тебя выставят из твоей столовой — останешься без теплого местечка?

— Нашел чем пугать — вот уж не ждал от тебя! Да если бы я был кошкой и у меня выкололи бы глаза, я отыскал бы безногую мышь и все равно без добычи бы не остался. Чтобы я из-за такого пустяка стал расстраиваться!.. Меня сейчас огорчает, что в Чалиспири не останется с кем по душам поговорить.

— До девятнадцатого я, во всяком случае, не собираюсь уезжать.

— А что будет девятнадцатого?

— В этот день выберут в колхозе нового председателя.

— Нового председателя? Но ведь дядя Нико жив и вполне здоров! Не такой он растяпа, чтобы запросто уступить свой престол другому.

— Уступит.

— Очень сомнительно. А кого намечают на смену?

— Реваза.

— Реваза? — не мог скрыть изумления Купрача.

— Чему удивляешься? По-твоему, плохая кандидатура?

— Да нет, не плохая, но… Что народ скажет?

— Народ? Ты думаешь, народ верит тому, что на него наклепал дядя Нико?

— По-моему, это дело у тебя не пройдет.

— Что заставляет тебя сомневаться?

— В райкоме у Нико много сторонников, да и народ не так уж им недоволен. На собрании непременно будет присутствовать секретарь.

— Мне все равно, кто будет присутствовать. После Нико председателем станет Реваз.

— Допустим. Только неизвестно, когда Нико уйдет со своего поста.

— Девятнадцатого. В этом месяце, девятнадцатого числа.

— Ты так думаешь?

— Уверен.

— Что ж… Может, Теймураз возьмет сторону Реваза… Хотя это такой человек… Он даже на яйце углы да ребра ищет.

Они долго молчали. Слышалось только ровное, глухое рокотание мотора, да время от времени в открытые окна врывались приветственные сигналы встречных машин.

— Послушай… Я знаю, почему ты уезжаешь из Чалиспири… Знаю, что два акробата на одном канате плясать не могут. Но… разве мутной водой нельзя пожар потушить?.. А если к тому же вода и не мутнее любой другой и вообще ничем не хуже… Тогда…

— Тогда вот что: к тому, что знаешь, прибавь то, чего не знаешь. Потом умножь производное на частное, вычти множитель и, если окажется недостаточно, полученную сумму можешь со мной не делить.

— Извинился бы перед тобой, только не привык, — проворчал Купрача, а про себя подумал:

«Не стучись даже тихонько, одним пальцем, в чужую дверь, если не хочешь, чтобы в твою грохнули кулаком… И не суй руку в пасть льва, чтобы пощупать ему больной зуб».

До самого Чалиспири он не проронил больше ни слова.

Когда столовая осталась позади и машина стала подниматься в гору вдоль берега Берхевы, Шавлего вышел из задумчивости.

— Куда ты едешь?

— К старой крепости.

— Зачем? Враг на нее напал?

— Враг не враг, а друг, да такой, что хуже басурмана.

— Любишь ты говорить обиняками, Симон!

— Вот уж третий год привязался к нам один доцент. Как повеют весенние ветры, тотчас же свалится нам на голову: «Крепость на горе Верховье — исторический памятник, и местность вокруг нее необходимо озеленить». Проведет у нас несколько дней с тостами да с песнями, нагрузится провиантом и уедет домой, в Тбилиси… Гора остается голой, зато мы провожаем его, позеленев от злости.

— А как на это смотрят в районе?

— Позовут нас с дядей Нико и: «Окажите всяческое содействие». Ну, я и оказываю содействие, чем могу. Вот сегодня не хватило вина — я помчался за ним в Телави.

— Останови, я сойду.

— Поедем со мной. У меня весь день крошки во рту не было, может, посидим вместе, сумею кусок проглотить.

Когда они подоспели к столу, пир был в разгаре.

Солнце, стоявшее прямо над пригорком, приятно грело. Застольцы разместились на камнях, скинув пальто, в одних пиджаках.

Нико, порядком уже захмелевший, сказал Купраче:

— Найди камень поглаже, прикати его сюда, — и посадил вновь прибывшего рядом с собой.

Варден, сидевший на большом валуне — престоле тамады, стараясь не встретиться взглядом с Шавлего, уставился на городского гостя, державшего в руках большой рог.

Гость объявил, что чрезвычайно рад приходу Шавлего и знакомству с ним. Потом продолжал прерванный тост. Маленький и тщедушный, он почти не был виден за огромным турьим рогом, который держал перед собой. Реденькие виски его были тронуты сединой. В светлых, вьющихся волосах на голове местами также проглядывали серебряные нити. Красивое лицо портили красные прожилки на кончике носа и под глазами, происхождение которых было явно связано с чрезмерным употреблением алкогольных напитков. Да и вообще все пространство вокруг носа отливало лиловато-красным цветом, присущим виноградному листу на исходе осени.

— …Ничто не приносит такого вреда, как размыв почвы. Животные, люди, птицы зависят от зеленого покрова почвы, Их бытие полностью обусловлено наличием зеленого растительного покрова на земле. Именно по этой причине наша великая рабоче-крестьянская партия уделяет столь большое внимание озеленению… Только зеленые растения обладают способностью преобразовывать деятельную или кинетическую энергию солнечных лучей в скрытую или потенциальную энергию… Если не будет растений, дожди смоют верхний слой почвы. Возникнут паводки, а кто не знает, какие огромные убытки причиняет нашему народному хозяйству весеннее половодье? Прежде верили, что на земле некогда был потоп. Что мог собой представлять этот потоп? То же половодье. Вырождение древних народов и исчезновение древних цивилизаций было в значительной степени обусловлено смывом почв и отсутствием работ по озеленению. Это, товарищи, доказывается археологическими раскопками и историческими документами…

Разумеется, эрозия, выветривание и размыв почв у нас происходит в значительно меньших размерах, чем в капиталистических странах. В Соединенных Штатах эрозией и выветриванием уничтожены восемьдесят миллионов гектаров. А знаете, что представляет собой эта потерянная для сельского хозяйства почва? Сорок три миллиона тонн азота, фосфора и калия, которые необходимы для роста и развития растений, для высоких урожаев. Одна только река Миссисипи ежегодно сносит в море семьсот тридцать миллионов тонн плодородного почвенного слоя… Убыток, ежегодно причиняемый Соединенным Штатам эрозией, исчисляется в восемьсот сорок миллионов долларов…

Хищнические, спекулятивные методы сельского хозяйства при капитализме великолепно охарактеризованы Фридрихом Энгельсом в его «Диалектике природы»… Вы все помните, что во время великого потопа праотец Ной построил ковчег. Этот ковчег был изготовлен… именно из зеленой массы, то есть из древесины растений… Как Ной сумел бы смастерить ковчег, если бы у него не было под рукой сырья, материала, предоставляемого зеленым покровом почвы, растениями? Разве человечество дожило бы до наших дней, если бы у Ноя, в результате повсеместной эрозии почв, не оказалось под рукой материала для постройки ковчега, если бы не существовало деревьев и вообще растений? Лишь благодаря их наличию он смог спастись: вошел в ковчег, поплыл по волнам и пристал к вершине Арарата, в соседней с нами братской Армении… Правда, это лишь библейское предание, то есть вымышленная история, но тем не менее остается фактом, что эрозия причиняет большой вред нашему сельскому хозяйству… И поэтому озеленение… Праотец Ной… Да, да, разумеется, озеленение играет огромную роль в задержании ультрафиолетовых солнечных лучей. А также ортопедически-педиатрической…

— Ох, хоть бы еще раз случился где-нибудь потоп, я, без всякой помощи праотца Ноя, построил бы ковчег, посадил бы тебя туда и пустил по волнам…

Раздался взрыв хохота.

Варден, грозно сверкнув глазами, посмотрел на Купрачу.

Гость, в свою очередь, изумленно оглянулся на заведующего столовой, сидевшего с поджатыми ногами на расстеленном пальто.

— Что?.. Что вы изволили сказать?..

— Да ничего. Платок у вас есть?

— Платок?

— Ну да, платок, обыкновенный носовой платок.

— Собственно, зачем?.. Для чего? — изумился гость.

— Я завяжу вам на память узелок, чтобы вы не позабыли и в этом году об озеленении старой крепости.

На этот раз и Шавлего не смог удержать улыбку.

Озеленитель поперхнулся вином. Он долго хрипел, сипел и откашливался.

Шавлего собрался уходить.

Гость остановил его жестом, повернулся к тамаде и попросил слова для внеочередного тоста. Его нос со всеми окрестностями, усеянный вспухшими красными узорами и пупырышками, напоминал садовый цветник. Мутные глаза слезились.

— Давно не приходилось мне встречать столь совершенный образец гармонического развития души и тела. Силе ваших мышц, наверно, позавидовал бы и буйвол. Предков наших представляю себе именно в вашем облике. Не будь они такими, мы не обладали бы сейчас этими лугами, этими полями, горами, лесами, и, разумеется, не было бы и эрозии… Тогда и озеленение не было бы нужно и я не приехал бы сюда, чтобы заниматься им. И мы не смогли бы встретиться… Наши предки были великими людьми… Это были великие предки… Они вполне заслуживают такого наименования. Вот эта… Эта крепость была северными вратами Грузинской земли. Эта крепость защищала Грузию от персов, арабов, турок и… лезгин… Наши предки… Они жертвовали собой за родину. Они прожили свою жизнь с честью, и когда ушли… они… наши предки… Когда монголы… — достаточно вспомнить Цотнэ Дадиани… И многих других. Наши предки… Они были людьми чести… Людьми высокой чести… Как знать, может, в этой земле, у этой крепости, погребены кости какого-нибудь моего предка… или твои… то есть твоего предка… Если бы они честно не… Вот почему я хочу сделать эти места зелеными и цветущими… Этот склон, эту крепость, это ущелье… Потому что наши предки заслужили… Своей честью заслужили… Честно заслужили… Правда, их уже нет в живых, но… Хотя они и мертвы… Мертвые все же… Поэтому я хочу осушить этот рог за их память… Память об их больших делах, честных делах… За их здоровье!

— Ну и пьет, стервец, — шепнул Купраче Георгий. — Содрать с него шкуру да сделать бурдюк — едва войдет полторы хелады. А пьет — где только в нем помещается? И хмель его не берет, никак не можем напоить так, чтобы свалился под стол.

Гость осушил рог и бросил председателю. Дядя Нико поймал его на лету.

Рог обошел по кругу всех пирующих и оказался под конец в руках у Купрачи.

Купрача долго молча смотрел на гостя своими выразительными глазами, прищурившись и держа перед собой полный до краев рог.

Пирующие притихли в ожидании.

Гость, перестав есть, пялился на Купрачу.

— Говорите, батоно, говорите, я весь внимание.

— «Мысль обширную старайся ясно выразить и кратко» — сказал Руставели. Пью во славу мертвых, что честными были и доблестными, а живых бесчестных — да простит бог!

 

2

Уже на рассвете разнеслась по Чалиспири ужасная весть. Во дворах и в галереях, в проулках и на шоссе люди, услышав о происшедшем, били себя в грудь, хлопали по коленям, ударяли по щекам; слышались ахи и охи, стоны и причитания. Из всех калиток выбегали люди.

Женщины торопливо стягивали концы платков под подбородком, сокрушенно качали головами: «Горе несчастной его матери!»

На хмурых, насупленных лицах мужчин было написано недоумение, смешанное с недоверием, — и в самом деле, поверить было трудно…

Нино без стука вошла в комнату к деверю.

Шавлего оторвал взгляд от связок винограда на стене и вопросительно посмотрел на невестку. Бледное лицо молодой женщины выражало печаль и ужас.

Шавлего приподнялся на локте. Сердце у него екнуло от тяжелого предчувствия.

— Что случилось, Нино?

— Реваз, Шавлего… Реваз…

Она закрыла лицо руками и ушла.

Шавлего вскочил, стал быстро одеваться.

Когда он выбежал на балкон, взволнованный Годердзи, вне себя от волнения, уже спускался по лестнице. Шавлего нагнал его уже почти в самом низу и схватил за руку.

— Что случилось, дедушка?

Старик посмотрел на него, отвел взгляд и спустился еще на одну ступеньку.

— Куда ты собрался? Да что же произошло — так и будешь молчать?

— Не знаю… Женщины чего-то болтают.

— Что с Ревазом?

— Не знаю… Говорят, убили.

— Кто? Когда?

— Не знаю, сам не знаю. Говорят даже…

Но Шавлего уже опрометью бежал к калитке.

Когда он подходил к дому Реваза, дорога перед усадьбой и двор были уже полны народа. Шавлего с трудом прокладывал себе путь в толпе. С разных сторон доносились до него сдержанные вздохи, тихие причитания, осторожный шепот:

— Ну, что ты, милая, что ты говоришь! Я своими глазами видела — нес на плече, словно вязанку хвороста.

— И как он его нашел, где?

— Пена, говорит, шла у него изо рта.

— Не пена, а кровь.

— Он так сказал — пена, дескать.

— Пена — это если человек отравится.

— Так, наверно, его отравили. Горе матери твоей, сынок, бедной, несчастной…

— Может, сам он и убил.

— Скажешь тоже!

— А что, трудно разве поверить? Глаза у него, как у разбойника, так и сверкали. Как повстречаю где-нибудь, сразу в сторону сворачиваю.

— Как Марта смогла полюбить такого?

— Поди разберись! Да иную женщину сам черт не поймет!

— Говорит, долго откапывал.

— Это потому, что кинжал сломался. А то бы легче справился.

— Дуло ружейное будто бы из снега торчало — вот Како и догадался…

— Да, на снегу, наверно, издалека было видно. Должно быть, бедняга попал в метель, и его занесло.

— Надо сообщить в милицию, они все выяснят… А только этот давно уже зарился на Ревазово ружье.

— Ох, беда, что же теперь с несчастной старухой станется?

— Брось, кума! Ты пожалей того, кто ушел, а кто остался… У нас тут голодной смертью никто еще не умирал.

Шавлего с трудом пробрался через толпу в галерее и кое-как протиснулся в дверь.

Словно голос солирующего инструмента, пробивались сквозь общее гуденье плачущих и причитающих голосов полные отчаяния слова, вырывавшиеся из глубины потрясенного горем сердца.

В комнате продираться сквозь плотную стену людей было еще труднее.

Покойник лежал на тахте близ окна. Вокруг стояли женщины; губы у них кривились от сдерживаемых рыданий. Более пожилые причитали жалобными голосами и время от времени били себя по коленям и по груди иссохшими, огрубелыми руками.

Маленькая, скорченная старушка в черном ползала на коленях вокруг тахты и с каким-то беззвучным кошачьим сипеньем целовала безжизненное тело — руки, голову, ноги…

Шавлего видал на своем веку немало покойников, а убитых и вовсе без числа, но такого странного, необычного мертвеца не видел ни разу.

Некогда мужественное, плотно обтянутое гладкой смуглой кожей лицо с крупными чертами, на котором обычно играл здоровый румянец, было сейчас белым как мрамор, холодным, немым и не выражало ничего. Короткая небритая щетина выделялась на нем так, словно была нарочно рассыпана чьей-то рукой. Обескровленные губы были чуть приоткрыты. От правого угла рта начинался розовый след, тянувшийся полосой через всю щеку и сбегавший к уху. Обычно сдвинутые при жизни, упрямые, словно даже сведенные гневом брови разошлись, раскинулись подо лбом во всю длину, похожие на развернутые птичьи крылья, и казались еще чернее, чем обычно, на мертвенно-бледном лице. Веки сморщились. Чуть приоткрытые глаза, казалось, сверлили любого приблизившегося пристальным взглядом. И от этого взгляда — неподвижного, насмешливого, как бы саркастического — веяло таким леденящим холодом, что Шавлего внутренне содрогнулся.

Большие руки, высовывавшиеся из разодранных в клочья рукавов, были сложены на животе, у поясной пряжки. Левая рука была бледной восковой желтизны, правая — синяя, с красноватым отливом.

Икры и ляжки, видневшиеся сквозь дыры изодранных брюк, отливали еще более глубокой, почти черной синевой.

Шавлего поднял с колен припавшую к телу сына старуху, сказал женщинам, чтобы они прикрыли покойника, и вышел.

Со всех сторон на него были устремлены вопросительные взгляды. Он не ответил ни на один из них, не заговорил ни с кем, спустился во двор и направился к винокурне. Сев на край разломанной кирпичной кладки, в которой был прежде укреплен конфискованный куб, он спустил ноги в топку и стал смотреть на церковь святого Ильи, видневшуюся вдали, за склоном Чахриалы. Долго сидел он так, вглядываясь в еле заметные, рассыпанные по просторному церковному двору, ушедшие в землю надгробные плиты.

Бесполезно, излишне было думать сейчас о том, какие замыслы и надежды приходилось похоронить вместе с Ревазом. Главное было то, что погибла молодая жизнь. Безвременно угасла жизнь, которая, если бы ей дали срок, могла сложиться не менее прекрасно, чем любая другая.

В ушах у Шавлего еще звучал шепот людей, собравшихся во дворе и в доме, он не мог отогнать носившееся в воздухе подозрение.

И вспомнил слова Реваза:

«Скажи охотнику Како: ступай, убей из этого ружья человека, и оно твое, — побежит так, что даже собаку с собой не прихватит».

«Когда-то среди горцев водилось такое — из-за хорошего ружья могли убить человека. Но только врага — иной веры, иного племени. А Реваз — какие у него были враги и кому сам он был врагом? Да и у врага, пожалуй, не поднялась бы рука лишить жизни такого молодца? Нет, нельзя так запросто возводить напраслину. Это клевета. А клевета ничем не лучше убийства… Я должен поговорить с Како. Сейчас же, немедленно».

Он посмотрел вокруг.

Под абрикосовым деревом собрались молодые. Среди них был и Эрмана — пасмурный, подавленный.

Шавлего подозвал жестом Шакрию.

Все двинулись к нему гурьбой.

— Шакрия, пойди в дом, скажи Марте, чтобы вышла ко мне. Скажи — у меня к ней важное дело. Непременно ее приведи.

— Я думаю, надо сообщить милиции. Как-никак, а случилось-то это в моем сельсовете, — сказал деловито Эрмана, когда Надувной ушел.

— Непременно надо сообщить. Достань машину и поезжай сам. Привези Баграта Хуцураули и врача-эксперта. Ступай сейчас же — найди машину и поезжай.

Когда Марта пришла, Шавлего прогнал всех, отыскал удобное местечко и попросил ее присесть на минутку.

Замужество пошло Марте впрок: она стала еще привлекательней и даже, казалось, помолодела. Веки у нее чуть припухли от плача, красивые губы вздрагивали. В глазах затаились напряженное ожидание и страх.

— Извини, Марта, неподходящее это место для разговоров, но я должен тебя кое о чем спросить. Только ничего не скрывай, я должен все знать. Ты мне скажи все без утайки, а если чего не стоит разглашать, положись на меня, останется между нами… Что сказал Како, вернувшись домой, после того как принес Реваза сюда?

Страх в глазах у Марты обозначился еще явственней. Щеки у нее чуть побледнели.

— Ничего, Шавлего, почти что ничего. Скинул оружие, бросил мне только: «Реваза принес» — и тут же повалился на постель, не раздеваясь. Сразу заснул — не попросил поесть, не умылся. Повалился на постель и заснул. Да… еще, перед тем как заснуть, пробормотал: «Ступай туда, присмотри за старухой, она ведь одна». И заснул как убитый… Больше я ничего не знаю, Шавлего. Клянусь, ничего не знаю!..

Она заплакала.

— Что-то такое я слышала краем уха… Люди что-то там говорили… Како не мог этого сделать. Разве Како способен на такое? Они не знают, какая у него душа, что это за человек… А Реваза он всегда любил. И даже о Нико… Даже о Нико говорил иногда плохо — из-за Реваза… И я любила Реваза, очень любила. Любила как брата, как родного… Реваз, Реваз, горе твоей матери, Реваз!..

— Ладно, Марта, ступай теперь назад в дом, ты там нужней. Не бойся, никто без достаточного основания твоему Како слова не скажет.

Марта встала, посмотрела на него умоляющим взглядом:

— Не погубите нас, Шавлего! Како ни в чем не виноват. Ничего плохого Како сделать не мог. Он в самом деле любил Реваза. И я его любила. Как брата родного. Он был гордостью нашего села, и я его любила, как все.

— Ладно, Марта, ступай, ничего не бойся.

У Марты задрожали губы, она с сомнением взглянула на Шавлего, поднесла к глазам платок и ушла.

Шавлего оставался еще некоторое время на месте. Он рассеянно поглаживал столб навеса, с сожалением оглядывая разоренную винокурню и кучи камня, песка и кирпичей во дворе, на которых сейчас сидели с опечаленными лицами его односельчане. Потом встал, пересек виноградник и через пролом в изгороди выбрался на Берхеву…

В галерее лежала, свернувшись, коричневая ищейка, над каждым глазом у собаки было по светлому пятну — казалось, у нее две пары глаз. Ищейка завиляла хвостом, встряхнула длинными ушами, обнюхала ботинки Шавлего. Потом, подобострастно изгибаясь всем туловищем, подползла к нему.

Шавлего постучал в дверь и, не получив ответа, вошел в комнату.

Занавески на окнах были не раздернуты, в комнате стояла полутьма, как в горах после захода солнца. На столе были свалены охотничья сумка и патронташ, Холодно поблескивало стальное дуло ружья.

На кровати спал лицом вверх человек. Одна рука, согнутая в локте, лежала у него на груди, другая свесилась до полу. Поза у него была такая неудобная, неестественная, что на первый взгляд он мог показаться мертвым.

Шавлего отдернул оконные занавески и подошел к постели.

Лицо у охотника было невероятно усталое, изможденное; Шавлего стало даже жалко его будить. Щеки заросли не бритой с неделю щетиной, рот был приоткрыт, спящий тяжело дышал.

— Како!

Спящий не пошевелился.

— Како! — позвал Шавлего громче. — Слышишь, Како!

Он подождал немного, еще прибавил голоса и потормошил охотника:

— Како, проснись! Встань на минуту — поговорим.

Он даже усомнился на мгновение — может, и этот испустил уже дух. Потом тряхнул его покрепче и гаркнул во весь голос.

Охотник открыл глаза, долго бессмысленно смотрел в одну точку, потом поднял взгляд на Шавлего, явно не узнавая его, и веки его сомкнулись — он опять заснул.

Преодолев жалость, Шавлего снова крепко тряхнул охотника, ухватив его за ворот телогрейки, потом взял за плечи и посадил на постели.

Тут Како наконец разлепил веки, обвел комнату почти невидящим взглядом, растерянно посмотрел на Шавлего, вздернул брови, затряс головой и зевнул — долгим зевком, как его ищейка.

Редко приходилось Шавлего видеть человека, усталого до такой степени. Охотнику едва удавалось прямо держать голову.

Шавлего пододвинул себе стул.

— Очнись, Како, встань, я к тебе на минуту, Жалеть надо Реваза, а ты еще успеешь поваляться и поспать.

Како спустил со вздохом ноги в сапогах на пол. Одеревенелыми распухшими пальцами он с трудом достал из пачки папиросу.

И перед Шавлего развернулась картина трагедии, разыгравшейся в горах.

— На этой горе обвалы и лавины — самое обычное дело, До самой вершины взбегает крутой, голый, щебнистый склон. Снегу на нем удержаться трудно. Как выпадет его метра на два, на три толщиной — тут он и оторвется, и покатится лавиной по склону, сметая все на своем пути, и, наконец, ляжет в ущелье Белого ручья… Бывает, от выстрела отрывается, а иной раз — и просто так. Может, Реваз и не стрелял…

Спустился я с Гортмагали и иду по ущелью. Смотрю — из снега торчит что-то темное, примерно на пядь вышиной. Резко так выделяется на белом. Сначала я подумал — ветка. Потом удивился: вижу — блестит. Пес побежал туда. Трижды обошел вокруг, взлаял раз-другой и завыл. Тут я заинтересовался, подошел поближе. И сразу мне стукнуло в голову: не иначе, как Ревазово это ружье. Другого такого ружья я во всей округе не знаю. И еще потому я о Ревазе подумал, что трижды встречал его в тех местах. Как-то раз он пошел на раненого медведя с одним кинжалом. Хорошо, я успел выстрелить, всадил зверю пулю в самое ухо, вышиб из него дух. А Реваз тогда бог знает как рассердился, велел мне не путаться не в свое дело и вообще близко не подходить, когда он охотится… Ну, я и держался от него подальше… Целых полтора месяца нигде его не встречал.

А теперь — это ружье…

Достал я кинжал, стал раскапывать снег. Рыл до полудня.

Первой показалась застывшая на прикладе рука. Она была черная. Нет, не черная, а синяя, с красным отливом. Тут мне стало совсем не по себе. Я заторопился, всего меня залило потом, и наконец откопал его, разгреб снег, отодрал намерзший лед… Он сидел, поджав ноги. Левая рука с ружьем уперлась локтем в камень, правая поднята вверх — видно, бедняга думал защититься от лавины или остановить ее… Ладонь вся разбита, кожа содрана… Тяжело было смотреть.

Ноги у него вмерзли в лед. Вырубая их, я сломал кинжал. Но все же в конце концов отодрал беднягу от камней и льда…

Пошел я оттуда по ущелью и к ночи добрался до верхней кромки леса. Трудно было тело нести, и ружье я никак не мог высвободить из его рук. Положил я его, такого, как был, и развел огонь… Пес от страха все повизгивал и жался ко мне.

Всю ночь я не смыкал глаз. Хорошо еще, были у меня папиросы.

Когда рассвело, я был такой усталый, что едва смог подняться на ноги. Долго сидел, смотрел на него. Ох и тяжело же было…

Когда потеплело, лед у него на бровях растаял, вода стекла в глаза, а оттуда просочилась через ресницы и побежала каплями по щекам. У меня волосы дыбом встали: показалось, что покойник плачет… Оплакивает себя, свою беду… Я вскочил и убежал.

Потом, вернувшись, я уже не мог смотреть ему в глаза. Рука у него за это время чуть мягче стала, я кое-как высвободил ружье и снова взвалил труп на спину…

День был солнечный, и он понемногу оттаивал. Обмяк, немного раздулся и стал тяжелей.

Потом, среди дня, изо рта у него пошла пена. Какая-то розовая. И он стал очень тяжелым. Приходилось часто останавливаться, отдыхать.

К вечеру я донес его до Пиримзисы и там положил в хижине косарей… Только оставаться около него я не мог — вышел из хижины и развел огонь на дворе.

Эту ночь я тоже не смыкал глаз. Собака все лаяла и подползала к костру. Может, чуяла хищника неподалеку.

Еще тяжелее прежней была эта ночь. И папиросы, как на грех, кончились…

Наконец, едва на востоке посветлело, я в последний раз взвалил беднягу на плечи и пошел дальше. К утру доставил его к матери…

Шавлего сидел в молчании — он был весь скован холодом, как тот труп, о котором ему рассказывали.

Охотник зажигал одну папиросу за другой. В одну затяжку выкуривал ее до половины. С тяжелым вздохом выпускал струйками дым изо рта и ноздрей. Шавлего встал.

— Ну, ложись отдыхать, Како. — Выспись хорошенько и, когда проснешься, приходи в сельсовет к Эрмане.

Он вышел из дома и присел во дворе.

Похоже, что все так и было, как рассказал Како.

Эрмана запаздывал.

Перевалило за полдень.

Да, пожалуй, правду сказал охотник.

Наконец показалась машина.

Шавлего встретил старшего следователя Хуцураули за калиткой. Не дал ему войти в дом, попросил сначала произвести вскрытие.

— Я знал, что вы сюда приедете. Человек на ногах не стоит от усталости. Надо его пожалеть. Пусть отдохнет…

Когда они вошли в комнату, где лежал покойник, Шавлего содрогнулся — так страшно изменился Реваз. Красивое, мужественное лицо распухло, превратилось в заплывшую безглазую маску. Тело вздулось горой, одна рука совершенно почернела.

В комнате стоял тяжелый дух.

Обезумевшая от горя мать по-прежнему ползала на коленях около тахты; прижималась увядшими щеками к телу сына, гладила иссохшей рукой его распухшие пальцы и лицо.

Не выдержав этой тяжелой картины, Шавлего пошел к дверям.

— Не хотите присутствовать при вскрытии?

Шавлего отрицательно покачал головой.

— Я буду присутствовать.

Шавлего узнал голос дяди Сандро. Чалиспирский доктор стоял в головах покойника и внимательно разглядывал тело.

— Попрошу всех выйти. Мать покойного уведите, пожалуйста, в другую комнату. Побыстрей! Позаботьтесь о несчастной женщине, видите — она чуть жива. — Следователь дождался, пока комната опустела, и запер дверь изнутри.

Шавлего снова направился к разоренной винокурне и присел под навесом. Подняв с земли сухую ветку, он долго, опустив голову, чертил ею непонятные фигуры на земле.

«Умер, покинул мир человек. Мы не очень-то интересовались его повседневным житьем-бытьем, зато сразу бросились раскапывать причины его перехода в небытие. Усердно — сочувственно или равнодушно, но усердно — их исследуем. Что же нас все-таки интересует? Зачем все это? Главное — что его уже нет. И никакие наши розыски не изменят этого факта. Мы убеждаем самих себя, что наказание виновных будет острасткой для других, что мы предотвратим повторение подобных случаев… Со спокойной совестью назначаем соответствующую кару и возвращаемся домой в непоколебимой уверенности, что честно выполнили наш человеческий долг. А человек… Неужели только это и есть человек?.Что превращает говорящее двуногое в человека? Духовная культура, которая выявляет в нем совершенный человеческий образ?.. Вот теперь принято отдавать детей одновременно в простую и в музыкальную школы. На детские плечи ложится двойной груз. Для чего это делается? Потому что в каждом из них заключен будущий Моцарт, Бетховен или Палиашвили? Нет! Музыка очищает душу маленького двуногого, оставляет в ней меньше места для злых чувств…»

Доктор вышел из дома не скоро.

Он сел рядом и устремил долгий взгляд на погруженного в мысли Шавлего. Потом, не дожидаясь вопроса, начал:

— Несчастный случай. Никаких следов физического насилия не обнаружено. Я сам обследовал все тело сантиметр за сантиметром. Никакого пулевого ранения. Никакой травмы. Следы кровоизлияния в легких являются результатом удушья. Погибший задохнулся под снегом. Это вполне возможно, если снежный слой достаточно глубок. Во внутренних органах — в сердце, в печени, в кишках — не обнаружено никаких изменений. Если, конечно, не считать признаков гниения и разложения. Картина ясная: несчастный случай. Бедняга оказался жертвой снежного обвала во время охоты… Очень мне жалко парня… Сейчас его приведут в порядок, он примет вполне приличный вид. Когда будете хоронить?

— Не знаю. Надо посоветоваться с другими… Разве Илья Чавчавадзе не был гением, дядя Сандро?

— Какое отношение, юноша, имеет к этому событию Илья Чавчавадзе, независимо от его гениальности?

— Третьего дня я слушал болтовню одного пьяницы… Он разглагольствовал об эрозии. Но разве пьяницы могут остановить эрозию?

— Непонятны мне твои речи, юноша. Сначала Илья Чавчавадзе, теперь эрозия. Темно. При чем тут все это?

— Вы правы, дядя Сандро. «В самом деле — при чем тут наш старый Петрэ?» — как сказано у Ильи Чавчавадзе.

Врач изумленно смотрел на молодого человека.

 

3

Русудан молча ела суп. Губы ее едва касались ложки. Временами она украдкой вскидывала взгляд на Закро, сидевшего против нее, и всматривалась в красноватые мочки ушей.

Уже порядком оправившийся борец усиленно работал челюстями, с аппетитом разгрызая мозговые кости. И большие мочки исполняли ритмичную пляску в такт мерному движению челюстей.

Под этот завораживающий танец Русудан мерещилось совсем другое: образ молоденькой девушки, прильнувшей к гробу Реваза.

Как, когда появилась Тамара? Говорили, что отец принял меры предосторожности, заранее увез ее в Пшавели, к тетке. Но вот она ворвалась в комнату и упала на пол около гроба — раздавленная горем, исхудалая, жалкая. Лицо — белое как полотно, точно всю кровь выпустили у нее из жил. Она горестно причитала и билась головой о край гроба. Распущенные волосы ее рассыпались по груди покойника, она покрывала поцелуями это уже ставшее добычей тления, но такое близкое и любимое лицо, эти большие, грубые, но такие милые ей, полные нежности руки. Она прижималась щекой к его щеке, словно пытаясь перелить остаток тепла из своего изможденного тела в его оледенелую, бездыханную плоть. Она шептала любовные слова, все снова и снова ласкала и целовала мертвеца и орошала его жгучими слезами, точно хотела растопить лед смерти, сковавший его.

Всех потрясло ее горе — вздох, похожий на стон, вырвался из груди множества людей, находившихся в комнате, женщины зарыдали, запричитали, громкие жалобы и плач вырвались наружу через распахнутые двери; мужчины отвернули друг от друга лица, чтобы подступившие к глазам слезы не выдали их слабость перед соседями.

Нико пробился через толпу и с трудом оторвал от гроба свою единственную дочь…

Дважды выскальзывала из его рук Тамара, дважды снова бросалась к гробу погибшего жениха.

Наконец Нико, хмурый, с каменным лицом, подхватил ее на руки, как ребенка, спрятал у себя на груди ее осунувшееся, ставшее таким маленьким лицо и унес ее.

И все же Тамара потом опять ускользнула от него.

Она прибежала, задыхаясь, на кладбище в последнюю минуту. Хваталась за веревки, пыталась спрыгнуть в могилу. Потом уцепилась за ручку гроба, не давала опустить его в землю. Умоляла всех жалостным голосом: «Мне без него жизнь не в жизнь. Я все равно теперь долго не протяну. Положите меня с ним, засыпьте нас вместе сырой землей…» Проклинала родного отца, проклинала день своего рождения…

Даже могильщики — безбородый Гогия и полыцик Гига — смахивали с глаз невольные слезы.

Потом голос изменил ей, она вся поникла и упала как подкошенная на гроб, обхватив его тонкими, бессильными руками.

Двоюродный дядя Тамары, Георгий, испуганно подхватил девушку, оттащил в сторону и с трудом привел ее в чувство…

Ритмично двигались мочки ушей, а Русудан все вновь и вновь переживала потрясение, испытанное ею при виде этого жуткого торжества любви над смертью. Все слышала, как с глухим стуком колотилась о гроб маленькая, красивая девичья голова.

Никогда, никому, ни по какому поводу не завидовала Русудан. Но сейчас… Эта маленькая девушка оказалась сильнее ее. Гораздо сильней. Неизвестно, верила она или нет, что Реваз совершил все приписываемые ему преступления. Во всяком случае, отец мог убедить ее в чем угодно, он имел над нею необычайную власть. И все же… И все же любовь взяла свое. Сердце взяло свое. Сердце обмануть нельзя. Тот, кто попытается обмануть сердце, не уйдет от вечной кары… Закро был хороший, очень хороший. Русудан не могла представить себе, что в этом неотесанном увальне таится столько нежности, столько чуткости и понимания. Он любил жену до самозабвения. Скажи Русудан одно слово — и он отправился бы в лес безоружным, чтобы подоить медведицу… Но все же это был не тот… Это был не тот… О нет, не тот… Тот был в белой чохе и с белой буркой на плечах, он сидел на белом коне, и от громкого ржания его скакуна дрожали в страхе все эти мелкие людишки. Сказочно? Что ж, все наше пребывание в этом мире похоже на сказку. Создатель, природа — не все ли равно, как назвать, — дали нам столь малый срок пребывания на этой земле, что нужно торопиться получить свою долю прекрасного из того, чем она богата. И если счастье не дастся тебе без усилий, создай себе его сам и живи и радуйся… Но Русудан слишком хорошо знала себя и понимала, что никогда больше ее коса не свесится из окна замка и что никто уже не поднимется на башню по этой шелковой косе…

И никогда, никогда больше не полетят наперекор вихрю золотогривые, крылоногие скакуны…

Закро поднял голову и нечаянно увидел, как втихомолку скатилась по розовой щеке молодой женщины притаившаяся в уголке глаза единственная слеза.

Но он не подал виду, что заметил что-либо. Взял свою подчищенную тарелку и направился к печке, на которой стояла кастрюля с едой.

— Так хорошо, так вкусно ты готовишь, что вот — уже третий раз добавку беру.

Глухо, словно издалека, донесся его голос до Русудан. Очнувшись от своих мыслей, она проглотила ложку остывшего супа.

На дворе жалобно визжал поросенок.

Закро обрадовался подвернувшейся теме для разговора.

— Слышишь, опять визжит. Вечереет, стало прохладно, и он, видать, застыл. Вот кончу есть и выйду к нему. Выхвачу вилами охапку сена из стога, что за виноградником, и подстелю бедняге. Дешево достался нам этот поросенок, да какой поросенок — целый кабанчик. Вот поем и выйду, а то ведь, знаю, всю ночь будет плакаться, заснуть не даст.

Закро сел на свое место, за стол, и поставил перед собой тарелку.

И снова завораживающе задвигались мочки его ушей, и под их ритмичный танец воображение нарисовало перед Русудан новую картину: на этот раз большую руку Шавлего на обнаженной, красивой груди Флоры… А она… Она в это время бегала вечерами и даже во время коротких дневных перерывов по магазинам, обошла каждый уголок Тбилиси, разыскивая для него подходящие рубашки…

Ну ладно, в тот раз… в тот первый раз… Пусть… бог с ним… пусть… Но во второй? Во второй раз Русудан уже не могла стерпеть, и… и вот результат…

Да, вот результат…

Нет! Русудан ненавидит, ненавидит, ненавидит этого человека! Пусть и он изведает горечь… вкусит яд измены. Пусть изведает до конца! Закро теперь ее муж. А мужа Русудан никому не даст в обиду. Закро будет учиться. Русудан поможет ему. Он умный, способный парень. Ему не трудно будет окончить заочный. Заодно будет работать в колхозе… Русудан добьется, чтобы он стал самым первым, самым лучшим в Чалиспири… А потом — что мешает ей заглянуть чуть дальше в будущее? Потом — председателем… Почему бы нет? Почему Закро не стать хотя бы и председателем?..

Глаза ее заблестели так ярко, что Закро не выдержал взгляда своей жены и уткнулся в тарелку.

Тут к поросячьему визгу примешался рокот автомобильного мотора, который вдруг оборвался перед их калиткой.

Закро прислушался, перестал есть.

Калитка хлопнула. Во дворе послышались шаги. Кто-то поднялся по лестнице, прошел по балкону. Дверь отворилась, и показалась огромная голова Валериана. Лицо у него было радостное, сияющее. Близко посаженные глаза излучали торжество. Рот был растянут до ушей, и зубы, оскаленные, как у взнузданной лошади, ярко блестели.

— Закро! Русудан! У Кето мальчик! Мальчик! Кето родила мальчика! Я знал, что вы обрадуетесь, и сразу помчался к вам. Мне его не показали, даже близко меня не подпустили. Собирайся, Закро, поедем. Тебя они там уважают, тебе покажут. Вставай, чего ты мешкаешь? Если я малыша сейчас не увижу, с ума сойду. Я на машине Серго приехал. Она тут, внизу. Поднимайся. Туда и получаса пути нет — за двадцать минут докатим до Алвани. Ну, чего ждешь?

Закро чистосердечно обрадовался тому, что Кето благополучно разрешилась и что у нее родился мальчик. Он встал и так основательно потрепал счастливого отца за ухо, что Валериан даже усомнился в безобидности его намерений.

Увидев, как изменилось выражение лица у гостя, Русудан невольно улыбнулась.

Закро был на седьмом небе от радости.

— Что скажешь, Русудан? Если я оставлю тебя ненадолго — поеду и сразу вернусь? Посмотрим, что за мальчик. Может, совсем и непохож на этого непутевого!

— Что? Что? Как это — непохож! Да все там говорят: так, мол, похож на отца, словно изо рта у него вывалился.

— А когда вернусь, тогда и подстелю сена поросенку. Что скажешь, Русудан?

— Поезжай, конечно, Закро. Кето очень тебе обрадуется, А за поросенком я сама присмотрю. Садись с нами за стол, Валериан, будь гостем. И Серго позови.

— Нет, что ты, Русудан, разве я усижу сейчас… Мы лучше поедем и живо вернемся. Ну, Закро, пошли. А может, и ты с нами, Русудан?

— Нет, мне сейчас ехать нельзя. Разве я могу так — к молодой матери с пустыми руками?

— Кето ничего не нужно, у нее всего вдоволь. Ни в чем никакой нужды не испытывает… И в машине место есть.

— Поезжайте вы, Валериан, а я потом, в другой раз, ее навещу. Так, ни с чем, я не могу ехать.

Закро обернулся в дверях.

— Вот досада! Ах, какой пес у нее пропал! Я все надеялся, что вернется. Одичал, как видно, не находя меня дома. А может, и пристрелил кто-нибудь. Хочешь, приведу от вас Мурию и привяжу на балконе, у лестницы?

— Поезжай, Закро. Ничего не нужно, не беспокойся. Не такая уж я трусиха.

— Ну ладно, Русудан. Постараюсь вернуться поскорей.

Зять и шурин поспешно, грохоча каблуками, сбежали по лестнице.

 

4

Кто-то наконец сообразил отворить окно. В комнату ворвалась ночная прохлада. Облако голубого табачного дыма медленно потянулось к окну и поплыло через него наружу, чтобы раствориться в безграничном пространстве. Лица сидевших в комнате стали видны отчетливей. Все зашевелились. Один только Иосиф Вардуашвили сидел, как и прежде, в углу и, опершись локтем о пианино, с равнодушным видом смотрел в сторону, прячась за тонкой дымовой завесой.

Тедо украдкой покосился на бригадира. Потом окинул быстрым взглядом все собрание и остался доволен. Сегодняшний состав не был похож на сбор прежних его сторонников. Прежде всего, народу оказалось гораздо больше. Но главным все же было сознание того, что момент выбран удачно и что шансы на победу вполне реальны. На этот раз Тедо хватило ума поставить на стол не влажную хеладу с вином, а деревянный поднос с фруктами.

Он посмотрел на собравшихся и спросил прямо:

— Будет еще кто-нибудь утверждать, что нам даже пошатнуть Нико не удастся? Смерть Реваза сильно подорвала в народе веру в него. Какой парень погиб, какой парень! Сил своих не жалел для общего дела. Голову готов был сложить. И такого парня погубить, оклеветать, затравить! И почему? Да потому только, что видел в нем своего опаснейшего соперника!

Сегодня он избавился таким способом от Реваза, завтра со мной так поступит, послезавтра настанет очередь Иосифа, потом — твоя, Сико… Словом, он никого не пощадит, в ком угадает возможного конкурента. Чалиспири — наша родина. Мы тоже на этой земле родились, здесь научились ходить и здесь превратились из ребят в мужчин. Этот воздух, эту воду, эту Берхеву бог дал нам во владение — всем поровну. Какие же у Нико особенные права, какие преимущества перед нами? В Америке и то президента на четыре года выбирают… Сперва такая напраслина: украл, дескать, зерно, да еще семенное. А потом еще эта история с водкой. Да кто водки у себя дома не гнал — разве когда-нибудь это раздували в целое дело, разве бывало, чтобы человека за это ославили на целый свет? Но ежели кому кто не по душе пришелся, так уж найдет к чему придраться, скажет: зачем у тебя бровь над глазом?.. Но люди-то ведь не слепые! Люди все видят, все взвешивают! Когда мы этого беднягу хоронили, все между собой переговаривались: мол, этого стервеца камнями побить и то мало-за такой грех, за то, что свел в могилу хорошего человека.

Сико покачал головой:

— Как он только не постыдился прийти на похороны?

— Сообразил хоть, что на поминки оставаться ему не следует, сказал: дескать, мне как члену партии неудобно…

— Да как бы он на поминках людям в глаза глядел?

— Зато явился председатель ревизионной комиссии.

— Кто-нибудь из его шайки непременно должен был там присутствовать.

— Нико нарочно его прислал.

— Ну разумеется, нарочно. А вечером ему доложили во всех подробностях, что было, кто как говорил.

— Но дочка его прямо душу мне перевернула!

— Да, да, подумай, как эта малышка всех поразила!

— Не такая уж малышка, в самый раз — ни старше, ни моложе не надо.

— Совсем туда переселилась?

— Ну да, совсем. Надела траур и объявила всему свету, что она вдова Реваза.

— Значит, по-настоящему любила!

— Любила, да как! Видал — чуть сама над гробом не отдала богу душу.

— У меня сердце кровью обливалось — так ее было жалко.

— А у меня все нутро перевернулось, когда я глядел на нее.

— И от сестры крепко нашему Нико влетело.

— А сестра что?

— Плюнула на него и без долгих разговоров укатила к себе в Пшавели.

— Что ж, он совсем один в этом огромном доме остался?

— Ну, зачем один — мало ли кто у него там еще…

Тедо спрятал улыбку в усы.

— Давайте, как говорится, вернемся к нашему ослу, а то ночь так пробежит, что и не заметим. Остался у нас завтрашний день — один только день. Вечером — общее собрание. Отчет и перевыборы.

— Удивительное дело — сперва Нико так торопился с собранием, с чего же потом стал тянуть?

— Это такой аферист, каких свет не видывал! Заметил, куда гнет Теймураз, и сразу понял, что надо оставить врагам поменьше времени. Вот и уговорил всех: девятнадцатое, мол, слишком далеко, как бы не опоздать…

— А теперь?

— А теперь Реваза нет, бояться ему пока некого. Заодно и людей постарался задобрить: дескать, в селе траур, не время сейчас проводить собрания.

— Как же он все-таки сумел так затянуть дело?

— Наверно, сверху его поддерживают, а то на свой страх и риск он едва ли решился бы.

— Ладно, что было, то прошло. Теперь это уже неинтересно. Главное: как завтра действовать? Может, вы собираетесь оставить его председателем и на этот раз?

— Что ты, Тедо, боже упаси! Скажи нам, что мы должны делать, как посоветуешь, так и поступим.

— На что вам мои советы, вы же не дети… Когда я был председателем, вы все были у меня как у Христа за пазухой… Большой груз я собираюсь взвалить на плечи, но уклоняться не стану. В конце концов, должен же хоть раз, хоть когда-нибудь, встать во главе села совестливый человек? Люди измучились: на работу выходят до зари, возвращаются, когда уже стемнеет, и все же, посмотрите, сколько мы распределили на трудодень? Никак не насытит Нико всю свою родню, каждый мало-мальски приличный пост занят его родичем. Председатель ревизионной комиссии — Георгий, его двоюродный брат; бухгалтер — самый близкий его друг-приятель. В секретари парткома его же определил, никому больше такой пост не доверил. Завскладом — Лео Бочоночек. Привез из Телави какого-то торгаша и растратчика, записал в колхоз и отдал ему на откуп целую торговую точку. А взять хоть Купрачу — этот столовую в собственную лавочку превратил.

— Ну, в Купраче, сказать по правде, есть плохое, а есть и хорошее.

— Хапает, но и помочь человеку рад.

— Давеча случился у парнишки Ника Чаприашвили заворот кишок. Купрача бросил свою столовую и за пятнадцать минут доставил мальца на машине в Телави.

— Да, да, этого парнишку Купрача от смерти спас.

— Умеете вы все раздуть! Ну ладно, к чертям Купрачу. А помните, как Нико старика Габруа дважды в Цхалтубо посылал, а потом и пенсию ему назначил? Еще что-нибудь припомнить?

— Хватит. Ты научи нас, как завтра действовать.

— Что вас учить — голова у каждого есть на плечах, вы не маленькие. Как только приму колхоз, тотчас все получите повышение. Вот, скажем, Маркоз — человек молодой, бригадир. Ему в самый раз быть заместителем. Сико очень подойдет должность председателя ревизионной комиссии. Иосиф… Иосифа мы попросим быть секретарем парткома. Думаю, он нам не откажет. В торговую точку пошлем Автандила. Хороший парень. А склад… На складе нужен тоже хороший парень.

— Нужен? Так вот он я!

— А я что — на груше сижу и ткемали ем?

— И мне склад оскомины не набьет!

— Кому, тебе? У тебя в котелке дырка — заделай ее сначала…

— Он блажной, Тедо, потому и иссох!

— Я блажной? Это ты полоумный! В детстве, бывало, набьешь карман козьим пометом и грызешь, что твою хурму!

— Кто, я? А помнишь, однажды Купрача тебе сказал, что медведь, если упадет с дерева, начинает потом жиреть? Ты потихоньку забрался во двор к нашим, влез на грушу и брякнулся с нее на землю. Целый месяц провалялся в постели.

— Так это сук подо мной обломился. А ты, помнишь, как-то раз…

— Ладно, ребята, перекоряться да ссориться не из-за чего. Никто не останется в обиде. Сейчас главное — дать понять людям, что. мы все затеваем для их же пользы… На собрании все рассядетесь врозь и будете давать разъяснения сидящим рядом.

— Одно только ты забываешь, Тедо, — как будут держаться комсомольцы? Ведь эта их бригада имеет теперь огромный вес в колхозе.

— Ничего я не забываю, Сико. Тедо никогда не был дураком. Сколько уж времени мой Шалико работает не покладая рук в этой бригаде. Все Верховье под крепостью и Чахриалу перекопал. Спроси его, что комсомольцы говорят.

Шалико не стал дожидаться расспросов — отпустил пояс на чуть запавшем животе и исподлобья глянул на отца.

— Вся наша бригада точит зубы на дядю Нико. Из-за одного, говорят, Реваза не оставим его в председателях. Надувной сказал: если его не завалят, я пойду и скажу ему, чтобы сам добровольно убрался. А если, говорит, заартачится, что там гараж — взорву его самого вместе со всем домом и двором.

— От Надувного еще и не того можно ожидать!

— Ежели бес в него вселится, все, что угодно, сделает.

— А Нико и это было бы поделом. Отъелся, шея бычья, сам на кабана смахивает.

— Почему бы и не отъесться? Долго ли, коротко ли, двадцать три года Чалиспири грызет.

— А если район согласия не даст?

— Народ есть народ. Стадо, говорят, перед дубом замычало — дуб и высох.

— Народ — это конечно… И все же, Тедо, если райком нас не поддержит, ничего не получится.

— Не бойтесь, получится.

— Не думаю. В большой он дружбе с секретарем.

На толстых губах Тедо появилась усмешка.

— Вы со своей стороны постарайтесь, а за секретаря я отвечаю.

— Ладно, допустим, получилось. Кому ты тогда бригаду Сико передашь?

— А бригаду Иосифа?

— А бригаду Маркоза — чем она хуже?

— Все хотят в виноградарство!

— Потому что там премии.

— Премии и за полеводство дают.

— Все же не столько. Вот, например, в нынешнем году Сико только с прикрепленной к нему площади получил в премию полторы тонны винограда.

— Получил, да не даром! Его бригада прямо-таки вся выложилась — без него мы и государственный план не смогли бы выполнить.

— При чем тут бригада, ослиная голова! Просто град нас побил, а его участок обошел стороной.

— Кому это бригада Сико не нравится? Дайте ее мне. Счастливая бригада — вот увидите, и нынче град ее пощадит.

— Эх ты, растяпа! За своим двором присмотреть толком не умеешь, а туда же, за бригаду хватаешься!

— Пошел вон, муравьиный бугай! Шапки купить не можешь — не на что надевать. Кто тебе бригаду поручит?

— Посмотрите-ка на него! Жаба на что уродина, а над змеей смеется, называет ее кривулей.

Сико с сожалением покачал головой:

— Делим шкуру неубитого медведя. Человек еще в могиле остыть не успел, а мы… мы тут ссоримся из-за недобытой добычи.

— Ты, Сико, брось философствовать. Тот человек давно уже не то что остыл, а замерз в снегу.

— Он замерз еще до того, как его снегом завалило. Это вы, вы его заморозили задолго до того, как он под лавину попал.

— Наконец-то мы услышали твой голос, Иосиф!

Рослый бригадир вышел из своего угла.

— Все, что я тут слышал и слышу, — а заодно и все то, чего не слышал, — считаю величайшим вздором. Впрочем, для вашего здоровья все это, наверно, не без пользы. «Блаженны верующие», как говорит поп Ванка. Об одном только прошу… Очень прошу: не поминайте Реваза. Не говорите о нем ни худо, ни хорошо. Оставьте его в покое. Дайте ему покой хоть теперь! Этот человек… не вам о нем судить да рядить. Это был человек большой души, а вы его отвергли. Пока не убили — не успокоились… Когда я слышу его имя здесь, из ваших уст, — мне это кажется насмешкой. Меня тошнит, когда я вижу, как вы выдавливаете через силу слезы из глаз, как будто в самом деле очень огорчены. Когда нужно было о нем помнить, вы его забыли. Когда он нуждался в помощи, вы попрятались. Когда следовало объявить о его правоте на весь свет, вы затаились. Да я и сам оказался в то время не очень-то большим храбрецом… А тебе, Тедо, я вот что скажу: жизнь — это борьба. Ты и борись. Мне все равно, кто на этом месте будет сидеть, хрен редьки не слаще. Как говорится, март меня не осчастливил, и от апреля добра не жду. Борись, может, твое желание и исполнится. Если от моего голоса будет зависеть что-нибудь, я тебе в нем не откажу, потому что из двух зол, ясное дело, предпочитаю меньшее… Конечно, в надежде, что ты не остервенеешь пуще твоего предшественника.

Бригадир с такой яростью раздавил в пепельнице окурок, будто хотел свернуть голову всему злу, существующему на свете. Потом схватил с пианино свою шапку и широкими шагами пошел к выходу.

 

5

Смерть Реваза каким-то тяжелым кошмаром давила душу Шавлего. Мозг у него пылал. Это была последняя капля в чаше горечи. Он испытывал мучительные угрызения совести, чувствовал себя одной из спиц колеса, переехавшего человека, и это причиняло ему невыразимое страдание. У Шавлего появились странности: ему тяжело было видеть дом Реваза, он не мог заставить себя пройти поблизости от его двора.

Дня два тому назад, движимый чувством долга, он все же, через силу, пошел туда, чтобы навестить старуху.

Он нашел в доме двух женщин — мать Реваза и безмужнюю вдову, названую ее невестку. Словно печальные, нахохленные птицы сидели они, забившись в угол, безутешные, покинутые надеждой, отчаявшиеся, с лицами темными, как их траурные платья. Сидели безмолвные, окаменевшие, опустошенные…

У Шавлего замерло сердце. Словно схваченный за горло, он едва не задохнулся, рванул ворот рубашки, застонал и, не сказав ни слова, повернул назад…

Больше даже, чем мать, похоронившую сына, ему стало жалко молоденькую девушку, что оставила отцовский дом, с презрением отвергла обеспеченную, благополучную жизнь, отказалась от возможного будущего счастья и уединилась в этой нищей хижине, безмолвно славословя любовь и верность.

А Русудан?

Прекрасная Русудан…

Прекраснейшая из прекрасных — душой и телом.

Она горько плакала над гробом Реваза. Она любила Реваза — и плакала. Любила как человека больших достоинств. Как человека и как соратника… Но только ли о нем были ее слезы в эту минуту, не оплакивала ли она, скорее, свою собственную горькую судьбу?..

Украдкой поглядывала она на Шавлего — суровая и гордая в своем горе… И все же острый взгляд мог заметить: что-то жалкое сквозило в этой гордости. Ее неприступная, строгая красота напоминала сейчас заиндевелый цветок — побитый стужей, поникший, покорный своей участи.

Эти две молодые женщины, одна — охваченная безысходным горем, распростертая на крышке гроба, а другая — воплощение жизни и красоты, были и противоположны друг другу, и чем-то удивительно схожи…

Русудан! Что ты наделала, Русудан!..

Дойдя до дома, Шавлего наткнулся у калитки на свою невестку, Нино.

— Что ты тут стоишь на холоде? Почему не спишь?

— Тебя дожидаюсь.

— Что случилось?

— Тамаз пропал.

— Как будто раньше никогда не пропадал! Когда ушел, зачем?

— Дед его выпорол, и он убежал. — В голосе Нино слышались слезы.

— Ладно, чего ты перепугалась? Не в первый раз убегает. А за что дедушка его наказал?

— Не знаю. Куда-то собрался, вывел лошадь, стал седлать. И вдруг принялся искать Тамаза. Поймал его, снял с него пояс и этим самым поясом отхлестал.

— Откуда взялся пояс, у Тамаза же его не было.

— Не знаю… Какой-то ремешок. Где он достал, бог весть.

— Ревел очень?

— Как будто не знаешь, какой он упрямый. Кидался, рвал у дедушки пояс из рук, огрызался, как разозленный щенок. Наконец крикнул: «Уйду, не буду у вас жить!» — и убежал. Вот в эту сторону — через виноградник.

— Давно дедушка его ищет?

— Давно. И ваших и наших всех обошел. Тамаза нигде нет. Боюсь, как бы не простыл, да и напугаться может, мало ли что?

— Ладно. Ступай домой. Незачем здесь стоять — сама еще простудишься. Разве эта шаль — защита от холода? Иди домой, Тамаза я приведу.

Шавлего обошел ближние виноградники, обшарил крытые камышом и соломой шалаши; он то и дело останавливался и кричал:

— Тамаз! Эй, Тамаз!

Так прошло немало времени. Наконец в верхнем конце деревни на его зов отозвался дедушка Годердзи. Усталый от долгих поисков, старик был рассержен не на шутку.

— Ох, дай только его найти! Я ему покажу!

— Что он наделал, дедушка, почему ты его побил?

— Как это — почему? Смотри-ка, и ты тоже допытываешься!

— А все-таки — чем он так провинился, что ты его ремнем отхлестал?

— Ну-ка, взгляни. — Годердзи протянул внуку ремешок, что держал в руке. — Видишь? Можешь сказать, что это такое?

— Обычный ремешок, пояс.

— Это — обычный ремешок? Это — пояс? Хорошо же ты разбираешься. Знаешь, что это? Повод от уздечки, часть конской сбруи. Присмотрись хорошенько. Видишь, вот на ней серебряные бляшки и пуговки. Вот, вот — смотри! Вывел я жеребца, седлаю — собираюсь подняться в Лечуру за овечьим сыром. Только я подтянул подпруги и взялся за уздечку, смотрю- нет поводьев! Обрезаны с обеих сторон! Явился наш проказник, наигравшись в «лахти», — смотрю, подпоясан этой вот самой штукой.

— Наверно, без пояса ребята его в игру не принимали.

— Ну, так я всыпал ему за эти игры, надолго запомнит!

— Всыпать-то всыпал, а что теперь делать?

— Что поделаешь? Поищу еще немного и пойду домой.

— Его мать с ума сойдет. Не знаешь, что ли, Нино?

— Ничего она с ума не сойдет. Мальчишка небось завалился где-нибудь спать, а наутро сам явится.

— Ладно, ступай, дедушка, отдохни. Тамаза я отыщу. И если Нино все еще стоит у калитки, уведи ее в дом. Замерзла небось.

Годердзи намотал ремешок на руку и шел, что-то сердито бормоча про себя.

«Куда запропастился этот чертенок? Такой же гордый, как его дедушка, — не стерпел наказания! И даже не заплакал… Ремень с бляхами, от него даже осел заревет, а этот бесенок и не всплакнул. Великая вещь — порода!

Я от корня Бучукури, Снять с себя не дам оружья!»

Шавлего прошел мимо двора старика Зурии, с трудом отогнал собаку, кинувшуюся с лаем ему навстречу.

«Бедный Зурия — взвалил тогда, в винограднике, на спину аппарат с купоросом, а распрямиться под ним не хватило сил. Шутка ли — почти сто лет… И Реваз был там… Как он бессмысленно, случайно погиб! Надо еще раз зайти к его матери. Несчастные женщины — попросту убивают себя!»

— Тамаз! Эй, Тамаз!

В саду у дедушки Фомы царила тишина. В темноте не было видно раскинувшегося между деревьями пчелиного городка. Из сада доносился нежный аромат цветущих персиков и абрикосов, новых побегов и молодой листвы, смешанный со сдобным запахом влажной, жирной земли.

«Вот старик. Таких надо ценить на вес золота. Весь склон Чахриалы и окрестности крепости засадил фруктовыми деревьями. Саженцы уже принялись, покрылись почками. Когда-нибудь будет сад — загляденье! А здорово я вывел на чистую воду этого пьяницу-«озеленителя»! Понимает ли он, что всем своим поведением оскорбляет и самого себя и науку! Прохвост! Приказал немедленно вырвать с корнем все саженцы: буду, дескать, озеленять эти места. Ну, не дурак ли? Как будто посаженные нами деревья — не растения вовсе и листья у них не зеленого, а бог весть какого цвета! Правильно я сделал, что отчитал его как следует, авось и в другие места перестанет соваться».

— Тамаз! Эй, Тамаз!

Но в ответ на свой зов он слышал только ленивое собачье тявканье.

В дальнем конце деревни, на горе, за раскидистым старым дубом, виднелся уединенный дом. Лампочка, горевшая на балконе, освещала кусок двора.

Шавлего остановился, пристально глядя на дом и двор…

Так же горела лампочка в тот далекий вечер. Долго стояли они вдвоем вот здесь, на этом самом месте, каждый слышал, как бьется сердце другого. И Русудан вспомнила ночь, проведенную ими вдвоем в Чилобанском лесу когда-то в детстве… Ночь, которая положила начало их счастью… И их несчастью…

«Русудан! Дорогая моя Русудан!»

Уж не вернулась ли она к отцовскому очагу?

Нет. Это, конечно, Флора. Она с невероятным упорством ждет, что будет дальше. Ждет, надеется. Русудан вышла замуж. Значит, сердце Шавлего свободно… Почему бы ей и не ждать? И она притаилась в засаде, как гепард. Гепард ведь тоже красив. Красив и опасен. Шавлего любит все опасное. Перепрыгнуть сейчас через ограду, взбежать по лестнице… Там его ждут объятия нежных, теплых рук, губы, сладость которых — сладость самой жизни, и сердце, переполненное любовью. Его обожжет затуманенный страстью взгляд больших глаз, похожих на глаза лани, а потом… Потом все будет, как написано в книге судеб, и все покроет ночная тьма…

Но нет — Флора сняла комнату у Тедо и перешла в его дом. Лампочку, возможно, она просто забыла погасить, покидая прежнее жилище.

— Тамаз! Эй, Тамаз!

Безмолвны виноградники и огороды, шалаши, закрома и марани… Пес, бредущий по дороге, бросился в сторону, перескочил через изгородь во двор к Ефрему и там поднял истошный лай. «Просто неприлично в наш век держаться за эти доисторические колючие изгороди. Надо сказать об этом Эрмане. Хоть по краям шоссе дворы должны быть обнесены проволочными оградами. А сами дворы! На что они похожи? Неприбранные, перерытые, заросшие по углам бурьяном… Только несколько семей содержат свои дворы в порядке. Вот в западной Грузии за дворами ухаживают, лелеют их… Лужайки перед домами такие чудесные, что невольно тянет полежать на зеленой мураве. Об этом, соединив усилия, надо позаботиться и колхозу и сельсовету. Скоро будет разгар весны — самое время заняться этим. Ефрему-то горя мало: лишь бы у него гончарная глина не переводилась — больше для него ничего на свете не существует…»

— Тамаз! Эй, Тамаз!

«Куда он делся, чертенок? Как сквозь землю провалился! Нет, право, в какую дыру он залез, хотел бы я знать?».

Шавлего перешагнул через пролом в изгороди и оказался в саду, перед врачебным пунктом. В одном из окон сквозь щель в ставнях пробивался свет.

«Работает дядя Сандро. Интересно, чем он занят? Неужели нащупал какое-то средство против рака? Трудно поверить. Многого ли достигнешь, работая в одиночку в этой глуши, без всякого оборудования, с одними только морскими свинками и кроликами или даже с собаками? Что скрывается там, в этой доморощенной лаборатории, в этих колбах и пробирках? И почему все это кажется мне естественным? Одинокий старик, без роду-племени… Неужели он не испытывает потребности в более частом общении с людьми? Неужели только в обществе пациентов чувствует себя настоящим человеком? Может, мне это только кажется странным? Или он в самом деле странный человек? Боролся бок о бок с Хемингуэем, а теперь схватился один на один с этим, по его словам, олицетворением злых сил, преследующих человечество… Достиг ли он чего-нибудь? Чего именно? Что он хотел показать мне в ту ночь? И почему так старательно скрывает все это от посторонних глаз? Ей-богу, в средние века в Европе ему не избежать бы костра… Что он делает сейчас? Забыл погасить свет или бодрствует за работой? Что, если заглянуть к нему на минуту?»

Обойдя куст сирени, Шавлего наткнулся на сарай. Дверь сарая была на замке.

Куда он забился, этот бесенок?

— Тамаз! Тамаз!

Шавлего постоял, прислушался, потом пошел дальше.

«Если он заснул где-нибудь прямо на земле, воспаление легких гарантировано».

Узкий проулок привел его к новеньким железным воротам. Огромный дом сиял огнями. Окно, выходившее на огород, с шумом распахнулось, и оттуда потянулся наружу голубой папиросный дым.

«Ого, нынче ночью и Тедо не спится! Похоже, что у него гости. Уже расходятся. Немало их! Не составляет ли он нового заговора против Нико? О какой проныра! Махаре говорил, что пастух как-то видел его у ручья с Маркозом, — прятались и о чем-то толковали… Постой, постой… Не участвует ли и Флора в заговоре? Вместе с ними всеми — против Нико? Нет, Флора уже устроила свой собственный заговор… И быстро добилась результата… Эх, Флора, Флора… В одиночку, своими силами, сумела составить заговор — и достигнуть полного успеха!»

— Тамаз! Эй, Тамаз!

Шавлего шел по проулкам, впивался взглядом в каждый темный сарай, в каждую смутно видневшуюся хибарку и звал племянника. Наконец он устал и потерял надежду найти мальчика.

Что за скверная повадка у шалопая: чуть на что-нибудь обидится, хоть из-за пустяка, — сразу же убегает из дома. Совсем недавно он тоже вот так «убежал». С трудом отыскала его мать. Уложил в еще не остывшую тонэ доски, постелил на них дедушкин тулуп, свернулся калачиком и сверху досками накрылся… А если бы в золе, на дне тонэ, разгорелся непогасший уголек? Что тогда с этим ночевщиком сталось бы, спрашивается?

— Тамаз! Эй, Тамаз!

Из темноты отозвался спросонья рассерженным бормотаньем индюк.

«Не может же он проторчать на дворе всю ночь в этакий холодище! Всех ли наших родичей дедушка обошел? Надо мне самому поискать его по домам: ведь если останется на дворе, не миновать ему воспаления легких. Вот отсюда и начну. Пройду через огороды, выберусь у терновых зарослей, а там и Берхева…

Русудан! Что ты наделала, Русудан!»

Вчера Шавлего повстречался с нею в поле. Она следила за боронованием и добавочной подкормкой озимых… Заметила его, но не подала виду и не спеша направилась к своей неизменной двуколке, дожидавшейся у куста боярышника… Вечером они столкнулись в теплице. Русудан прошла мимо него так, словно перед нею был ящик с опилками… Лишь легкий след скрытого волнения мелькнул на ее лице; больше она ничем себя не выдала.

Как странно и неожиданно, как внезапно разошлись их пути! Кто мог подумать, что где-то в Тбилиси подрастет и ждет своего часа совершенно неизвестная им, чужая… Но разве можно заранее предвидеть, что ждет тебя в будущем? Все это могло произойти и с человеком большого ума и с глупцом. Но… Разве не унизительно для сильного, гордого мужчины вот так, неотступно думать — теперь уже о чужой жене?..

Наконец, оставив позади огороды, Шавлего вышел на берег Берхевы. Тропинка, спускавшаяся к реке, бежала среди зарослей дикого терна и сизой ежевики. Гибкие, налившиеся соком ветви терна с набухшими почками, словно ласкаясь, терлись о голенища его сапог.

Счастливец Закро!..

— Ой, мамочка! — взвизгнул вдруг кто-то во мраке.

— А-ах! А-аа-ах! — раздался в ответ пронзительный женский крик.

Шавлего мороз подрал по коже. Первый голос показался ему знакомым. Второй, отчаянный, душераздирающий, заставил его содрогнуться.

Тропинка вела в другую сторону. Шавлего побежал на голоса, не разбирая дороги, вслепую, продираясь сквозь колючие заросли ежевики, перепрыгивая через кусты терна. Ветки хлестали его по ногам, шипы раздирали их в кровь, казалось, разъяренные псы вцепляются ему в икры, но Шавлего словно не чувствовал боли и продолжал бежать, ломая и обрывая переплетения веток.

Крик послышался еще раз; где-то хрустнула, затрещала под чьей-то тяжестью изгородь.

Заросли кончились; Шавлего выбежал на луг. Голос послышался ему откуда-то с этой стороны. Он замедлил шаг и внезапно набрел на стожок сена. Обойдя его, Шавлего споткнулся обо что-то мягкое, упал, тут же вскочил и при этом ударился рукой о какую-то жердь — гладкую и длинную. Это оказалась рукоятка вил. Он нащупал зубцы, и от прикосновения холодного железа невольная дрожь пробрала его.

«Что случилось сейчас в этом непроглядном мраке? И почему тут валяются вилы?»

Шавлего пошарил и ощутил под рукой гладкое, упругое тело.

Он вздрогнул, на мгновение окаменел.

Перед ним лежала женщина — она не двигалась, но была еще теплая.

Первой его мыслью было — найти на ней рану.

Но ни раны, ни следов крови он не смог обнаружить. Значит, ее убили, или оглушили, ударив чем-то тупым, тяжелым.

Что теперь делать?

И вдруг он заметил позади себя слабый свет, мерцающий невдалеке.

Он подхватил неподвижное тело и бегом направился в ту сторону, откуда шел свет. Шагах в десяти от наткнулся на забор, ударом ноги проломил его и, пробравшись между фруктовыми деревьями, оказался перед калиткой. Он вошел во двор, тускло озаренный светом, льющимся с балкона. Двор был объят глухим молчанием. Он посмотрел на лицо женщины и от ужаса не мог издать ни звука.

— Русудан! — вскричал он наконец и упал на колени.

Он обнимал ее, целовал ее мертвенно-бледное лицо, гладил по шелковистым волосам, говорил ей ласковые слова, называл ее маленькой Русико, проклинал свою злосчастную судьбу, разражался отчаянными рыданиями.

Потом посмотрел вокруг полубезумным взглядом и вдруг вскочил на ноги.

С трудом обхватив большое, полное воды корыто, он легко поднял его и вылил всю воду на молодую женщину.

Русудан пошевелила головой и глубоко, тяжело вздохнула.

Шавлего выронил корыто, перескочил через него и снова подхватил ее на руки.

— Где я? Что случилось? — спросила Русудан, открыв глаза.

— Русудан! Ты жива, Русудан? — Сердце у него словно разорвалось, кровь бросилась в голову, ударила в виски. Шавлего упал на колени, но и они изменили, он осел на холодную землю. Руки, плечи у него ослабели, поддавшись нахлынувшему чувству безмерной усталости, он уронил голову на грудь Русудан.

— Что случилось, где мы? — снова спросила молодая женщина.

— Ты не ранена? У тебя что-нибудь болит, Русудан? — усталым, упавшим голосом спросил Шавлего.

— Нет. Лоб чуть побаливает… И голова кружится… Где мы, Закро? Поросенок визжал… Жалко стало… Я решила сама пойти за сеном… Только воткнула вилы в стог, как оттуда кто-то выскочил и с криком кинулся на меня… Больше ничего не помню… Где мы, Закро? Мне холодно. И лоб болит.

Шавлего тут только вспомнил, что ночь стоит холодная и что он вылил на Русудан целое корыто воды. Он встал, снова поднял ее на руки… и вся душа у него вскипела, когда он почувствовал, как обвили его шею — нет, шею Закро! — прохладные руки Русудан… Как лицо ее прильнуло к широкой груди Закро… Он почувствовал на своем лице ее теплое дыхание, влажные ее волосы щекотали его шею…

Забыв обо всем на свете, он наклонился и поцеловал ее в губы.

— Милый… О милый… — вздохнула Русудан, притянула к себе лицо молодого человека и ответила на его поцелуй жарким поцелуем.

Этого Шавлего уже не мог перенести. Сорвавшись с места, он взбежал по лестнице, толчком ноги распахнул дверь в комнату, оторвал от груди прильнувшую к нему Русудан и не положил, а бросил ее на тахту около жестяной печки. А потом… потом долго стоял над нею, не в силах оторвать от дорогого лица жадный взор.

Русудан снова открыла затуманенные глаза; с минуту она смотрела на Шавлего, потом снова смежила веки и прошептала:

— Разожги огонь в печке, Закро. Я застыла…

У Шавлего от душевной боли судорожно перекосилось лицо. Он закрыл дверь, разгреб уголья в печке… Сухие дрова скоро вспыхнули ярким пламенем.

— Мне холодно. Иди сюда, Закро.

Шавлего почувствовал, что задыхается. Сердце, казалось, готово было выскочить из груди. Подбородок у него вздрагивал. Он с силой выдохнул воздух, распахнул ворот рубашки. С минуту постоял так, потом круто повернулся, рванул дверь и выскочил с грохотом на балкон. В два прыжка он очутился на середине лестницы. И тут вдруг вцепился в поручень, сжал его изо всех сил, потянул к себе… Потом прислонился к перилам, провел дрожащей рукой по искаженному страданием лицу и еще раз посмотрел вниз.

Нет, ему не почудилось — внизу стоял Закро. Живой, из плоти и крови, большой и сильный.

Он стоял с раскинутыми руками, схватившись за оба поручня и занеся ногу на первую ступеньку, — стоял, загораживая путь Шавлего, нагнув могучую шею и пристально глядя вниз, на деревянные ступени.

Шавлего смешался, застегнул пальто на все пуговицы, потом расстегнул… Ему показалось вдруг, что он не в пальто, а в гипсовой оболочке. Сбросив его с плеч, перекинул через руку — стало как будто вольнее в плечах. Потом, почувствовав почему-то неловкость, он снова надел пальто и замер. Наконец выпустил поручень и медленно, отрывистым шагом стал спускаться по ступенькам.

Спускаясь, он измерял на глаз разделявшее их расстояние. Закро не поднимал головы, не выпускал поручней. Он стоял неподвижно и упорно всматривался в ступеньку лестницы перед собой.

Шавлего остановился, опустив глаза, как бы разглядывая красивые волнистые волосы на склоненной голове борца.

Закро медленно поднял голову и посмотрел на Шавлего. Свет, падавший с балкона, освещал лишь верхнюю половину его неподвижного лица. И от этого лицо его казалось грозным.

Так они стояли, скрестив взгляды, и не трогались с места.

— Вовремя пришел… Удачно. Вернись, выпьем по стакану вина.

Голос борца звучал глухо, неприятно, словно доносясь из глубокой шахты; От него веяло леденящим холодом.

Винный запах ударил Шавлего в нос. Он понял, что Закро под хмелем. Не ответив борцу, он спустился еще на одну ступеньку.

— Кето родила мальчика… Ты в первый раз в моем доме… Не отказывайся. Надо выпить за здоровье малыша.

Шавлего спустился еще на ступеньку и подступил вплотную к борцу.

— Я здесь случайно… Услышал женский крик и наткнулся за огородом на Русудан… Видно, вышла за сеном, и что-то ее напугало. Я привел ее домой… Она там, у себя… она тебя ждет.

— Стакан вина — за новорожденного!

— Спасибо, мне сейчас недосуг. — Шавлего отвел руку борца, чтобы пройти.

Тот не стал его задерживать.

— Так не зайдешь?

— Нет, не могу.

— Ну, что поделаешь. Раз не хочешь… Против воли и собаку на привязи держать не годится.

Он прошел мимо Шавлего и стал медленно подниматься по лестнице.

— Я случайно здесь оказался… Тамаза искал — племянника…

Закро остановился на верхней ступеньке, обернулся, застыл. Некоторое время он стоял, глядя сверху на Шавлего. Свет падал на него теперь сзади, и лицо тонуло в темноте. Он передернул плечами и бросил хрипло:

— Ничего, Шавлего. Я Русудан знаю. Жалок тот, кто на свою жену положиться не может…

И широкая его спина скрылась за дверью на балконе.

Кровь бросилась Шавлего в голову, в глазах у него потемнело. В мыслях смутно мелькнуло — кинуться наверх, вдогонку…

Но он сразу пришел в себя. В бессильной ярости схватился за поручень и рванул его изо всех сил.

Поручень сорвался с гвоздя, выгнулся и переломился.

 

6

Шавлего окинул взглядом книжную полку — не забыл ли чего-нибудь? — закрыл чемодан и сел на него. Все уже было готово к отъезду. Поезд уходил в половине первого ночи. В одиннадцать должен был заехать Купрача. Через полчаса они будут на станции. Здесь ничего не оставалось. Да и не из-за чего было особенно огорчаться. Поскорее убраться из этих мест, тогда, может быть, душа его успокоится. Со временем…

В саду косо пролегли фиолетовые тени. Их очертания становились все более смутными и постепенно совсем исчезли, растворились в сгустившейся полутьме. Комнату тоже понемногу заливали сумерки, и, пока не стало совсем темно, Шавлего даже не пошевелился, не поднялся с чемодана.

Когда же стемнело, он вышел на балкон и зажег там свет.

Он нашел мать в комнате невестки. Она пряла шерсть на носки свекру и внуку. Веретено быстро кружилось в умелых пальцах.

Мать была огорчена. Сперва она никак не могла примириться с поспешным отъездом сына. Разлилась слезами, отвела душу. Потом поняла, что не сможет его удержать, и попыталась помочь ему укладывать чемоданы. Но сын почему-то не хотел, чтобы мать ему помогала… Она все же не уходила, слонялась поблизости. Ей хотелось, чтобы на каждой книге, которую возьмет в руки любимый сын, оставался след и ее руки. Каждую рубашку и пару носков, каждую вещь она аккуратно заворачивала в газету, поглаживала, нежно ласкала. А порой и хлопотала так просто, без цели, цепляясь длинным платьем за стулья, кровать, стол. Наконец, обидевшись на резкое замечание сына, ушла…

Шавлего сел рядом, обнял ее за плечи; на лице у него была виноватая улыбка.

Мать приняла его молчаливое извинение за должное. Молча, с обиженным видом продолжала она крутить веретено.

— Мамочка, моя хорошая мамочка, ты должна иногда прощать своему непутевому сыну его глупости и причуды. Тебе совсем не идет сердиться, ей-богу! Хочешь, принесу зеркало? Через час-другой я уеду — и не хочу, чтобы у тебя осталась обида… Знаешь, мама… Бывают минуты, когда не хочется, чтобы рядом был даже самый близкий человек. В такие минуты:.. Ну, как тебе объяснить?.. Тут почему-то испытываешь невероятную потребность в одиночестве. Так что ты не обижайся на меня. Когда люди друг друга любят и уважают, обидам нет места.

Мать удивленно посмотрела на сына, часто заморгала и… разумеется, ничего не поняла.

Шавлего улыбнулся, взял увядшие щеки матери в свои ладони и поцеловал ее в один глаз, потом в другой.

— Где дедушка, мама?

— Ушел на собрание. Сказал, что успеет вернуться до твоего отъезда. Если, говорит, до тех пор не кончится, уйду, и все.

Тут только Шавлего вспомнил, что на этот вечер было назначено отчетно-перевыборное собрание.

Он подошел к племяннику, сидевшему за столом и углубленному в чтение, заглянул через его плечо в книжку.

— Что ты читаешь?

— «Робинзона Крузо». Вот это книга! Представляешь — в одиночку отбился от целой толпы дикарей, обратил их в бегство, а одного взял потом в плен, Пятницей его назвал…

— Твоя мать тоже на собрании?

— Да. Тетя Нуца за нею зашла, сказала, что будет интересно.

Шавлего вышел из дома и долго слонялся по залитому лунным светом двору.

Купрача должен был заехать еще не скоро. И Шавлего не знал, как убить оставшееся время.

Вдруг он решился и взбежал на балкон.

— Мама, все мои вещи уложены и лежат в одном месте. Скажи Купраче… Да, кстати, а где собрание?

— Говорили, в зерносушилке.

— Так вот, скажи Купраче: пусть уложит вещи в машину и заедет туда. Я буду на собрании.

Он спустился по лестнице и еще раз вернулся:

— Нет, пусть лучше без вещей за мной приедет. Я все равно заеду сюда, чтобы проститься. Без меня вы не сумеете разместить вещи как надо.

Старая зерносушилка, устроенная на крыше хлева, была полна народу. С давних пор установилось обыкновение — общие собрания устраивать только в самом конце года, если, конечно, не было каких-либо чрезвычайных обстоятельств. Почти все Чалиспири собралось сегодня здесь. Все вокруг было ярко освещено электричеством. В одном конце сушилки было устроено возвышение — наподобие просторной эстрады. Там стоял длинный стол. За столом и на стульях, размещенных рядами позади него, сидело множество людей.

Когда Шавлего миновал Берхеву, до него донесся далекий говор. Он подошел к сушилке и издали пригляделся к президиуму. Посередине за столом сидел секретарь райкома. Справа — от него дядя Нико, слева — бухгалтер. Дальше шли: Эрмана, председатель ревизионной комиссии, Тедо Нартиашвили, Саба Шашвиашвили, ветврач, заведующий животноводческой фермой, заведующий складом, бригадиры и передовые колхозники. В задних рядах президиума Шавлего увидел нескольких человек, чье присутствие здесь показалось ему необъяснимым: сына Тонике Махаре, Джимшера и, наконец, чуть ли не всю молодежную бригаду.

«Ого! Вот что придумал дядя Нико! Какой добрый советчик внушил ему оказать столько почета молодежи?»

Слева, поодаль от стола, на самом краю эстрады, были поставлены один на другой два пустых ящика из-под привитых черенков, принесенные из теплицы. У этой импровизированной трибуны стоял дедушка Годердзи. Он завершал каждую свою фразу ударом кулака по верхнему ящику, словно скреплял печатью высказанную мысль.

— Кто сказал, что в Чалиспири не сыщется человека? (Бух!) Кто думает, что, если уйдет Нико, колхоз развалится? (Бух!) Кто считает, что без Нико село одичает и зарастет бурьяном? (Бах!)

Из «партера» подхватывали:

— Верно!

— Правильно!

— Так его! Давай!

— Рви на части!

— Выступил тут Георгий и пролил целое море слез. Расхвалил Нико так, что хоть икону с него пиши. Да кто ему поверит? У нас самих есть глаза, чтобы видеть, и уши, чтобы слышать. Или Нико повенчан с колхозом? (Бах!) Я вот что вам скажу, — чуть понизил голос Годердзи. — Молодка не сумела корову подоить и сказала, что двор неровный. Коли ты не годишься, при чем село? При чем колхоз? При чем народ? Если ты алмаз, так даже в навозе будешь блестеть. Ненавижу я мямлей. Тошнит меня от людей, которые боятся открыто выложить, что у них на душе, и ждут, пока другой выскажет их мысли. Есть у лезгин поговорка: кто умеет смотреть да не видеть, тот и голову на плечах сохранит. Да только кому нужна такая голова? Это ослиная голова! Голова паршивой собаки! Голова пронырливой лисицы! Да и вообще, какая это голова: то ли нелуженый котелок, то ли таз с выбитым дном, то ли надтреснутый горшок, а то и все вместе. И даже еще больше скажу: это голова раба! (Бах!)

Из «партера»:

— Вот это мужской разговор!

— Правильный ты человек!

— Ух, милая душа!

— Так его, давай!

— Вы не только о себе думайте, а позаботьтесь и о селе. Для села постараться — все равно что для самих себя. Говорите свободно, что кого беспокоит. Революция дала нам такое право. Ради этого мы и царя скинули и меньшевиков прогнали. Чего вы боитесь? Мы выбирали в председатели Нико, — значит, имели на то право. Захотим, изберем сейчас другого, и на это право у нас есть. Пусть кто-нибудь посмеет выйти и сказать, что нет у нас такого права! Что вы так измельчали? (Бух!) Какого черта у вас язык отнялся? (Бах!) Люди вы или бессловесное стадо? (Бух!) Пусть каждый выйдет и скажет прямо — вот здесь, на этом самом месте, — что его заботит и беспокоит! Пусть скажет без утайки, по-мужски! Пусть говорит! Пусть! Пусть! (Бах! Бах! Бах!)

В «партере» грянули аплодисменты.

При третьем ударе кулака ящик проломился. Годердзи занозил палец. Он посмотрел на свою руку, потом на проломанную доску, в сердцах пинком сбросил ящики с помоста и спустился вниз по коротенькой лестнице.

От раскатов хохота затряслись электрические лампочки.

Шавлего почувствовал на своем плече чью-то руку. Оглянувшись, он увидел дядю Сандро.

— Поднимайтесь, что вы скрываетесь там, внизу?

Шавлего схватился за верх стены, отыскал упор для ног и поднялся на зерносушилку.

Доктор пододвинулся на самодельной скамье, давая ему место.

— Давно началось?

— Уже к концу близится. Где вы были?

— Дома.

— А стоило здесь побыть! Такого я в жизни не слыхивал. Этот ваш Нико — настоящий гений! Сделал такой доклад, что любому дипломату стало бы завидно. А как на вопросы отвечал! Теперь пошли к нему придираться, хотят сместить. В народе шепчутся, что все это Тедо подстроил. Выдвинули против Нико кучу обвинений. Не понимаю, как можно все валить на одного человека!

Шавлего заметил в президиуме Русудан. Она сидела притихшая, задумчивая.

В заднем ряду президиума показалась голова Фирузы. Шавлего изумился:

«Этому что там нужно? Ведь не играть на свирели его туда пригласили. Ого! Тут что-то кроется — все мои парни, почти в полном составе, сидят наверху. Заслужить-то они это заслужили, но такой большой президиум… Почти треть собравшихся заседает в нем. Надувного дядя Нико даже рядом с собой посадил. И Эрмана тут же. Удивительно, право! Кто это выступает? Ах, Тедо! Ну-ка, послушаем. Сегодня, вижу, все ума набрались».

— …А вы — давай все валить на одного человека. Нет, товарищи, Нико так запросто на свалку выбрасывать не след. Полеводство, говорите, отстает? Что же вы сегодня только очнулись? Как будто оно испокон века не отстает! В этом году урожай не выше позапрошлогоднего? Да что вы удивляетесь? А в другие годы разве урожай бывал выше? Как я себя помню, за время председательства Нико в этом колхозе большего урожая не снимали. А вы только сейчас заметили? Зато в прошлом году мы победили в соцсоревновании колхоз «Шрома». Победили или нет? Посмотрите документы, увидите своими глазами. Из года в год они были впереди, а вот год тому назад мы на полтора дня опередили их с уборкой урожая. Все дурное замечаете, а на это закрываете глаза!

Из «партера»:

— Не забывай, Тедо, сколько колосьев оставлял в поле комбайн.

Тедо:

— Ни одного колоса неубранного не осталось. Спасибо директору нашей школы — хороши бы мы были без его помощи. Школьники подобрали все оставленные колосья до последнего.

Из «партера»:

— Не может же школа всегда и во всем нам помогать!

Тедо:

— И не нужно! Мы и не собираемся вечно рассчитывать на их помощь. Конечно, мы и сами должны уметь руками пошевелить. Только разве это вина председателя, если хлев обветшал и нужно строить новый? Вы вот дивитесь, что и в эту зиму кормов коровам не хватило. И что недостаточно было уделено внимания отелу. Чтобы стельные коровы были в теле и в силе и дали хороший приплод, надо было всю зиму обеспечивать ферму сочными кормами. Не обеспечили? Вот ветврач все твердил, что надо время от времени выводить животных на воздух, давать им поразмяться. Но можно ли пускать скотину выгуливаться в дождь и в метель?

«Партер»:

— Ты что, спятил? Какие в прошлую зиму были метели?

— Нынче и силоса скотине не хватило.

Тедо:

— Что вы за люди, ничего хорошего замечать не хотите! По закладке силоса мы заняли второе место в районе после Акуры.

«Партер»:

— А ты забываешь, сколько соломы осталось в поле.

— Собаки и свиньи растащили!

— Под дождями сгнила!

— Арбы по ней ездили, с грязью перемешали.

Тедо:

— Нет, я этого не забываю… Но нельзя же все с одного председателя спрашивать! Вот комсомольцы стали активными. Молодежная бригада — большая сила. И газету прекрасную выпускают. В последнем номере мне многое понравилось. Но что вы все пристали к одному лишь председателю! Его ли вина, что нет теплого свинарника и свиньи мерзли всю зиму? Или что мы не успели весной позаботиться о супоросных свиноматках? Что он мог поделать, если от недостатка кормов и от холода одни свиноматки совсем не дали приплода, а другие опоросились двумя-тремя поросятами вместо двенадцати? План, говорите, не выполнили? При чем тут председатель, не мог же он сам родить поросят! И мы все должны ему помогать, а то стоим в стороне и только критикуем. На птицеферме не выполнен план по заготовке яиц. И в этом же председатель виноват? По удоям, говорят нам, отстаем. Что ж, верно! Но как не отстать, если не выполнен план по поголовью?

— Как, разве у вас план по поголовью не выполнен? В первый раз слышу! — изумился секретарь райкома.

— Вот как было дело, уважаемый Соломонич… Еле избавились мы от этого пьяницы, но дух его еще не совсем выветрился… Да, да, я говорю о председателе сельсовета.

Эрмана вытянул шею, уставился во все глаза на оратора.

— То есть о бывшем председателе, хотел я сказать. Именно по его инициативе в райком представлялись ложные сведения о количестве поголовья крупного скота в колхозе.

— Какие ложные сведения? План по удоям у вас ведь выполнен!

Шавлего заметил, как передернулся и весь напрягся дядя Нико.

— Как он у нас выполнен, сейчас объясню. В прошлом году, примерно в это же самое время, собрали всех коров, находящихся в личном владении у колхозников, и объявили, что колхоз покупает их. Три месяца доили этих коров. Ну и, конечно, перевыполнили план удоя, потому что записали вместе молоко и от колхозных коров, и от этих, закупленных. Ну, а потом колхоз не заплатил за этих коров владельцам. Да и как бы он мог заплатить — сумм-то на это не было. Через три месяца подали в райком сведения, что план по поголовью выполнен. Но владельцы коров потребовали плату за них. Ну, а колхоз, поскольку денег у него не было, взял и вернул коров хозяевам. Но уж об этом сведений никуда не представлял.

— Никому не заплатили?

— Только одному председателю. Поговаривают даже, будто бы он дважды деньги за корову получил, но не ручаюсь, что это верно. Видал кто-нибудь? Есть свидетели? Бухгалтер ничего похожего не говорил, документы ревизионная комиссия не проверяла. Мне думается, это неправда, потому что корова и сейчас у председателя и он сам пользуется ее молоком.

— Верно!

— Чистая правда!

— Взял плату.

— Получил денежки.

— И корова у него дома.

Тедо вздернул с сомнением свои густые рыжие брови.

— Вот, слышите, люди говорят… Я все же не думаю, чтобы это была правда… Нельзя же, в самом деле, всех собак на председателя вешать!

«Партер» гудел. Ничего уже нельзя было разобрать. Коварно улыбался в президиуме Надувной. На «эстраде» царило неловкое молчание.

Дядя Нико смотрел на оратора насмешливо-презрительным взглядом и тихо, с сожалением качал головой.

Тщетно призывал председательствующий собрание к порядку. Наконец встал секретарь райкома:

— Товарищи, товарищи, что это значит? Не превращайте собрание в базар! Дайте каждому высказаться! Послушайте друг друга, потерпите!

— Не хотим! Чего еще терпеть, не хотим!

— Чего не хотите? Кто там реплику подал, пусть встанет.

— И встану, думаете, побоюсь?

— Ну, так вставай. Говори, чего тебе нужно?

— А того нужно, что не хотим.

— Чего не хотите, говори!

— Не хотим, и все тут. Сами же видите, что не хотим.

— Объясни, добрый человек, чего ты не хочешь?

— Да что все переспрашиваешь, как малое дитя! Точно не понимаешь, что я говорю!

— Что говоришь, понимаю, а вот чего ты не хочешь — не знаю и не пойму.

— Добиваешься, чтобы я прямо сказал? Не хотим, и дело с концом. — И сел.

Луарсаб развел руками:

— Удивительный народ! Сами не знают, чего им нужно и чего они не хотят!

— Как не знаем, уважаемый, очень даже хорошо знаем, только вы вот все не хотите понять.

— Председателя мы не хотим, вот чего.

— Какого председателя, имени и фамилии у него нет? Или вы вообще не хотите иметь председателя?

— И имя, и фамилия его вам прекрасно известны. Так вот, мы его не хотим.

— Ладно, садитесь. Все понятно.

— Слава тебе господи!

— Уразумели наконец.

— Значит, вы не хотите, чтобы председателем вашего колхоза оставался по-прежнему Нико Балиашвили — так?

— О чем же мы все вопим битый час — уж языки вывалились! Неужели до сих пор не могли понять?

— Хорошо, поняли. Но нельзя же оставить колхоз без председателя? Надо кого-нибудь другого на место Балиашвили избрать.

— Колхоз без председателя никому не нужен, это так.

— Избирайте кого угодно, лишь бы был правильный человек.

— Хорошо. Раз вы дали отрицательную оценку работе нынешнего председателя в минувшем хозяйственном году — кстати сказать, для райкома это было не так уж неожиданно, — то ничего не остается, как освободить его. Но есть у вас взамен подходящая кандидатура?

— Сколько угодно!

— Хватит у нас людей, годных в председатели!

— Голосовать будем! Давайте голосовать!

— Придет и для этого время. А пока — райком уже позаботился о новом председателе, принял во внимание все обстоятельства и предлагает вам своего кандидата.

— Давайте предлагайте.

— Посмотрим, кого вы нам предложите.

— Тише! Слушайте, если хотите узнать.

Шум понемногу стих.

— Тут были высказаны сомнения относительно молодых кадров. А об иных было сказано, что они постарели и с работой председателя не справятся. Райком предлагает вам кандидата не старого и не молодого, члена партии в течение многих лет, человека опытного, превосходно знающего сельское хозяйство. До объединения он руководил одним из колхозов в вашем селе. Это как раз такой человек…

— Да говори уж, не томи — о ком речь? Мы ведь не гадалки, чтобы отгадывать. В селе было четыре колхоза.

Председательствующий вскочил с разъяренным лицом.

— Кто это там хулиганит? Сейчас же прогоню с собрания.

— Чего орешь, крапивный листок? Кого, ты выгонишь? Выходит, человек на общем собрании слова сказать не может? Ведь уже до рассвета досиделись! Люди устали! Поспать, отдохнуть нам нужно или нет? Что вы тянете? Ширакская дорога и то короче!

— Говори уж сразу и кончим дело поскорей!

Секретарь райкома повернулся к председательствующему, заставил его сесть.

— Товарищи, если вы будете нам мешать, собрание еще больше затянется. А вы садитесь, почтеннейший. Не вы одни устали, каждый человек чувствует себя усталым после трудового дня. И потому мы не должны мешать друг другу. Давайте терпеливо послушаем. Кандидат, о котором я вам говорю, — это Тедо Нартиашвили. Человек опытный, умный, преданный колхозу и общему делу. Один из передовиков села. В настоящее время является руководителем третьей полеводческой бригады. Только вы не поймите меня так, как будто райком навязывает вам эту кандидатуру. На все ваша воля, вы в полном праве решать как хотите. Правильно тут говорил один из ваших старейших колхозников: кого сменить, кого назначить, зависит исключительно от общего собрания. Райком, будучи досконально знаком со всеми обстоятельствами и глубоко изучив вопрос, дает просто свою рекомендацию. Личность предлагаемого кандидата райкому хорошо известна. По нашему мнению, кандидатура Тедо Нартиашвили вполне приемлема.

— Тедо так Тедо, мы ничего против не имеем.

— Согласны, согласны!

— Давайте Нартиашвили!

— Пускай будет Тедо!

— Маркоз лучше!

— Тедо Нартиашвили, Тедо!

— Иосифа!

— Тедо!

— Пусть Нико остается!

— Не надо его! Давайте Тедо!

— А чем плох Маркоз, люди?

— Тедо! Мы хотим Тедо!

— Нико! Нико!

— Посадим председателем Сабу Шашвиашвили! Пусть теперь Шашвиашвили выйдут в начальство. Съели нас живьем эти Балиашвили и Нартиашвили!

— Тедо! Тедо! Давайте голосовать!

— Пусть Нико остается!

— Не хоти-им!

— Давайте нам Тедо!

— Хотим Тедо-о-о!

— Пусть будет Саба!

— Тедо-о!

— Иосифа!

— Сико выберем, Сико!

— Не хоти-им! Голосуйте!

— Давайте голосуйте!

— Голосовать хотим!

— Голосуйте!

— Не голосуйте!

— Голосуйте за Тедо!

— Не надо Тедо-о! Пусть Нико остается!

— Не хоти-им! Не-ет!

— Нико-о!

— Не-ет!

— Аааа!

— Пусть остается!

— Ээээ!

— Оооо!

— УУУУ!

Секретарь райкома закрыл уши ладонями и застыл с нервно-напряженным лицом.

Председательствующий вскочил, стал, размахивая руками, что-то быстро говорить. Он выкатывал глаза, вертелся во все стороны, грозил кулаком, все быстрее и быстрее открывал и закрывал рот, но ничего не было слышно.

Нико поднялся с места, молча, неторопливо прошел по помосту перед президиумом, остановился у трибуны из ящиков, которые тем временем успели поставить на место, и повелительным жестом поднял руку. Шум понемногу затих. Люди замолчали, обрели внимание. Нико окинул медленным взглядом собравшихся и опустил руку.

— Товарищи, Наполеон покорил всю Европу и, однако, ушел… Царь Ираклий унаследовал престол от предков — и все же ушел. Рузвельта избирали в президенты четыре раза, но и он ушел. — Нико поднял голову и вновь скрестил взгляд с односельчанами. — Почему же я должен оказаться исключением? Я не собираюсь висеть у вас на шее — я не золотое ожерелье? Тут выступил Годердзи и сказал: Нико, мол, с колхозом не повенчан. Правильно Годердзи сказал. Свет не клином на мне сошелся. Вон сколько вас собралось. Кроме нескольких растяп и бездельников, я не знаю тут человека, которого нельзя было бы поставить во главе колхоза. Почему непременно должен быть председателем Нико, или Маркоз, или Петр, или Павел? Любого можно выбрать. Только хорошенько подумайте, вникните в дело и тогда называйте кандидатуры… А не так, сплеча. Не думайте, что быть главой колхоза, руководить людьми, вершить такие трудные дела — простая задача. Зачем весь этот галдеж? Подумайте внимательно, спокойно, рассудите без спешки — и тогда назовите, кого хотите иметь председателем.

— Тедо хотим!

— Не понял, что ли, кто нам нужен?

— Тедо выбираем — не дошло еще до тебя?

— Видишь — не хотим больше тебя. Так чего суешься, сиди и молчи.

— Голосуйте, хватит. Голосуйте кандидатуру Тедо.

— Давайте лучше Иосифа, люди!

— Тедо!

— Тедо хотим!

— Пусть теперь будет Саба!

— Тедо!

— Давайте Тедо!

— Голосуйте за Тедо!

Нико смотрел на крикунов молча, сдвинув брови, с сожалением покачивая головой. Колено у него слегка подрагивало.

Наконец шум снова утих.

— Если кто-нибудь думает, что я собираюсь тут защищаться, или подольщаться к вам, или замазывать свои ошибки, то заблуждается. Если кто-нибудь думает, что может меня запугать, то жестоко ошибается. Все вы знаете меня. На войну меня не взяли из-за возраста, но и здесь, в тылу, я не оставался без дела: был командиром истребительного батальона всей предалазанской половины нашего района. Многие из вас состояли в этом батальоне и могут сказать, боязлив я или нет… Лучше послушайте меня. Я, как говорится, за вас, а вы за чертей! Послушайте меня, я все это для вас говорю!

— Ладно, говори, что ты там надумал?

— Только побыстрей, а то и ночь пройдет.

— Кому охота уйти — уходите, я никого не задерживаю. Кому безразличны судьбы родного села — пусть уходит, я привязывать веревками никого не собираюсь. Кому наплевать на будущее колхоза — скатертью дорожка, полы обрывать не стану… Так вот, слушайте! Колхоз — это общее хозяйство, созданное по вашему собственному желанию. И единственно от вашего желания зависит, кто будет вашим председателем. Я не знаю человека, который никогда не допускал бы ошибок. Но ошибаться — одно, признавать ошибки — другое, а исправлять их — третье. Свободен от ошибок только новорожденный, хотя иной раз впоследствии выяснялось, что и он допустил ошибку, появившись на свет. Настоящий, стоящий человек может допускать ошибки, но умеет их и прощать. Только не думайте, что это я о себе говорю, что прошу у вас снисхождения к моим ошибкам. Вы сами допустите большую ошибку, если подумаете так. Нет, это я так, к слову. Для вас говорю и для себя тоже, разумеется, потому что и я в вашем числе, все равно буду я председателем или рядовым членом колхоза… Вот насчет кандидатур… Тут многих называли, и каждый достоин быть председателем. Все они знают дело, знакомы с народом и имеют желание работать. А желание, охота — это очень важно. Знаю я и Иосифа, и Сико, и Сабу, и Годердзи.

— Как это мы забыли про Годердзи, а, в самом деле?

— Скажешь, старый? Управится, сил у него еще хоть куда!

— Погодите, послушаем!

— Все эти люди, кого я назвал, заслуживают того, чтобы их избрали. Но, как я уже сказал, все в вашей воле. Слыхали: глас народа — глас божий… Однако и к мнению райкома надо прислушаться, товарищи. Райком — наш руководящий орган, и мы обязаны с ним считаться. Все, что говорит райком, — для нашего блага. А кроме того, райком нами руководит и может выдвинуть желательную ему кандидатуру. И все же помните, что высший орган колхоза — общее собрание, и оно может принять, а может и отвергнуть любого кандидата. Учитывайте, что райком плохую кандидатуру не предложит. Но главное, не забывайте, что принять или отвергнуть эту кандидатуру зависит от вас. Общее собрание имеет право на это. Глас народа — глас божий… Теперь о Тедо. Рассмотрим эту кандидатуру. Почему предложил ее нам райком? Потому что Тедо старый, опытный работник. В течение ряда лет руководил одним из четырех чалиспирских колхозов. Правда, возраст позволял ему воевать, но он не ушел на фронт, потому что в день объявления войны напоролся ногой на ржавый гвоздь и до самой победы не мог поправиться. Но, товарищи, Тедо все равно был на фронте. Многие помнят те времена — тыл тогда был таким же фронтом, трудовым фронтом. Если бы здесь, в тылу, не было такого напряженного фронта, на настоящем фронте Советская Армия не могла бы победить. Тедо работал сначала на складе, потом, когда почти все мужчины ушли на войну, стал бригадиром. Вы же помните то время — вся тягость работы легла на плечи женщин. А как трудно иметь дело с женщинами, что за морока ими руководить, всякому известно. Попробуй их только заставить молчать! От их крика голова заболит. Человек Тедо работящий, преданный общему делу и, еще в бытность заведующим складом, построил себе простенький домишко в два этажа, комнат на шесть, не больше. Все своими трудами. Когда стал бригадиром, помогал вдове погибшего на войне соседа: виноградник остался у нее большой, не пропадать же ему было зря, ведь засохли бы лозы без хозяина. Тедо сделал доброе дело — обменялся с нею: дал вдове пустой, бесплодный участок, а ее виноградник взял себе. И еще целый год обеспечивал ее всем — едой, питьем…. Ни в чем отказу не было. И двоих ребят, говорят, помог ей воспитать… Потом, когда совсем уже мужчин не осталось, стал Тедо председателем. До тех пор он о такой чести не помышлял… Но председатель он был неплохой. Его старые колхозники хорошо помнят. В колхоз приезжает множество людей — по тому ли, по другому делу. А в Чалиспири гостиницы нет. Тедо принял это во внимание, и как человек предусмотрительный… Не мог же он размещать в своих шести комнатах еще и гостей? Взял да и построил себе новый дом, о двенадцати комнатах, а старый уступил зятю. Черепицей гостиницу крыть неприлично — он сделал железную кровлю. Чем плохо? Правда, кровельное железо и сейчас получить не просто, а в ту пору… Но Тедо достал. Мы строим коммунистическое общество, и одна из наших целей — чтобы у каждого гражданина, у каждого колхозника было хорошее жилище, наилучшая мебель. Кто-то же должен был проявить инициативу, начать? Ну, вот Тедо и начал. Еще в годы Отечественной войны. Начал — и до сих пор не останавливается: тут тебе гараж, тут тебе машина, тут тебе отдельная пекарня, амбар для зерна… Всего я сейчас не стану перечислять, вы устали, вам надо отдохнуть, выспаться. И к тому же эти перечисления только уведут нас от предмета нашего собрания. Да и почему бы Тедо не наживать добра? Правда, из всей семьи работает он один, но человек он хозяйственный, работящий, и сын растет на смену — не парень, а лев, недавно тоже вошел в работу. Ну, вот вкратце и вся биография Тедо, нашего главного кандидата. Думаю, после меня выступят другие, скажут подробнее о его заслугах. Мне кажется, это самый подходящий кандидат, и мы должны посчитаться с выбором и желанием райкома. Впрочем, все в вашей воле. Общее собрание, если только захочет, может не посчитаться не только с рекомендацией райкома, но даже с божьим повелением… В райкоме хорошо знают Тедо как опытного, делового человека. Райком нам не навязывает силой его кандидатуру — нет, просто советует, рекомендует. А вы решайте как знаете, это уж ваше дело. Хотите — близко его не подпускайте. Никто вам слова не посмеет сказать. Вы здесь хозяева. От вас все зависит. Как говорится, глас народа — глас божий…

Секретарь райкома переглянулся с председателем собрания, что-то шепнул ему.

Тот кивнул в знак согласия.

— Пожалуйста, довольно, Нико. Кто-нибудь еще хочет высказаться?

Шавлего повернулся к соседу и, заметив на его лице насмешливую улыбку, в свою очередь улыбнулся.

— Какая наивность! От дяди Нико я такого ребячества не ожидал.

— Впервые вижу его растерянным. Видно, не ожидал шаха.

— Шаха? Да ему дали шах и мат.

— Иногда отступление не означает поражения.

— Нет, игра проиграна. Проиграна, и… почему-то мне жаль.

— Неплохой человек.

— Не такой уж хороший, но все же его жаль.

— Я всегда видел в нем человека сильного, мужественного.

— Именно поэтому он заслуживает сожаления.

— Интересно, сдастся он или нет?

— Принудят к сдаче. Соотношение сил в пользу противника. И позиция у него плохая.

— И все же интересно — будет он продолжать борьбу?

— Не будет. Это умный человек. Все понимает.

— Он всегда был проницателен. Любопытно, как под него сумели подкопаться?

— Это не подкоп, не ловушка. Это прямая атака. Или, точнее, это гнев народа.

— Ого! Слушайте, слушайте — как крепко завернуто! Кто это говорит, юноша?

— А, это выступает Маркоз. Бригадир. Один из тех, кого сейчас выдвигали в председатели. Давайте послушаем.

— Послушаем. Но сначала я хотел бы задать вам вопрос. Вы в самом деле уезжаете из Чалиспири?

— В самом деле. — Шавлего посмотрел на часы. — Скоро и Купрача появится. Да вот, это, наверно, он и подъехал. Ну да, вон он. Идет сюда — верно, меня ищет. Извините, дядя Сандро. — Он встал, чтобы его было видно, помахал Купраче рукой. — Я сегодня уезжаю, дядя Сандро. — Он снова сел рядом с доктором. — Через полчаса отчалю. Рад, что представился случай попрощаться.

— Не возьму на себя смелости спрашивать вас о причинах, юноша, но, кажется, в ваши планы не входило так скоро покинуть Чалиспири?

— Да, не входило… Я не успел даже посмотреть… То, что вы обещали показать мне однажды ночью в вашей тайной лаборатории.

— Не понимаю, юноша, о чем вы говорите.

— Как-то, поздно вечером, я пришел позвать вас к больному. И перед уходом вы обещали рассказать мне о ваших исследованиях… Кажется, речь шла о проблеме рака.

— Не помню. Возможно, я что-то наплел вам под хмелем.

Шавлего понял, что доктору не хочется вспоминать о своем обещании да и вообще о том вечере.

— Должно быть, мне послышалось.

— Возможно. Так неужели Нико не будет бороться?

— Весы склоняются на сторону Тедо. Но молодые еще не сказали своего слова. Молодежь не пойдет против него. Нико неплохо с ними в последнее время обходился. Возможно, они станут его защищать… Должны защищать. Он этого не заслуживает, но должны. Его поражение означает победу Тедо. А победа Тедо… означает гибель колхоза.

Сандро изумленно взглянул на собеседника:

— Как это понимать, юноша?

— В самом прямом смысле… Нельзя допустить, чтобы во главе колхоза встал Тедо Нартиашвили. Ни в коем случае.

— Почему, юноша? Никто из выступающих не говорил об этом человеке ничего дурного. Опытен, знает дело, уже был раньше председателем. И самое главное — видите, народ желает его. Народ возлагает на него надежды.

— Они так и останутся надеждами, если он добьется своего. Я хорошо его знаю. Да и все его знают… Ни в коем случае нельзя избирать Тедо председателем.

— Почему же все хотят его?

— Они сейчас не рассуждают, не отдают себе отчета… Сейчас все ополчились на Нико. Гибель этого бедного парня, Реваза, решительно восстановила все Чалиспири против нынешнего председателя. Гнев иногда бывает слепым. Волнение, возмущение — плохие советчики. Лишь бы не Нико, а там пусть хоть сам сатана станет председателем, они на все согласны.

— Это уж слишком, юноша. Наверно, этот человек заслуживает…

— Нет, тут дело не в заслугах. Тут что-то иное… Эти парни, из молодежной бригады, не зря сидят наверху. Они не пропустят Тедо. Ну вот, я же говорил. Coco взял слово. Послушаем!

— Кто это, юноша?

— Сын Тонике Чхубианашвили.

— Какой взрослый сын уже у Тонике! И красноречивый, говорит прямо-таки стихами.

— Он и увлекается поэзией. Пишет стихи… Но что он говорит? С ума, что сошел? Постойте, дядя Сандро… Рехнулся. Право, рехнулся! Боже, какую он нес чепуху! А это кто? Ах, Махаре. Но кто внушил Coco такой вздор?.. Однако послушайте, послушайте! И Махаре туда же! И он на стороне Тедо! Ей-богу, они все посходили с ума… Чего смотрит Шакрия? Смотрите, и Эрмана кивает одобрительно, и Джимшеру явно все это нравится. Но чего ждет Надувной? Неужели он не выступит в защиту Нико? Нет, он должен сейчас стоять за Нико. Хочет или не хочет, а должен… Тедо нельзя давать власть. Разве не Шакрия первый открыл мне настоящее лицо этого хитрого, пронырливого человека? Да и от других я немало о нем слышал. Нет, ни в коем случае нельзя допустить, чтобы Тедо… Ух, наконец-то поднялся Надувной!

Шавлего облегченно вздохнул и повернулся к соседу:

— Знаете этого молодца?

— Нет, юноша, не знаю.

— Это внук Хатилеции. Весь в деда. Вот, послушайте — всех уморит… Что?.. Кончено! Теперь дядя Нико может распрощаться со своим креслом, со всем своим былым могуществом… Кончено. Все решено… Этот парень как бы скрепил решение печатью. Но неужели хоть Шакрия не понимает, на чью мельницу он льет воду? Неужели не понимает, какое будущее готовит селу Тедо Нартиашвили? Дядя Нико десятью головами выше этого человека и, несмотря на многие свои недостатки, гораздо благороднее его… Но, к сожалению, дело ясно: Тедо победил! Тедо приберет к рукам колхоз! И пойдет прахом все, что сделано за это время в Чалиспири, все, чего достигли молодые и что я сам, худо ли, хорошо ли, создал и наладил… Нет, нет, этого нельзя допустить! Тут не может быть никаких уступок!

Словно барабанный бой отдавалось у него в ушах:

— Давай, давай, Надувной! Ну, язык — что твоя бритва!

Впереди надрывался Автандил:

— Приканчивай его и похорони!

Все собрание вместе с президиумом шумело:

— Довольно! Будем голосовать!

— Голосовать! Голосовать!

— Приступайте к голосованию!

— Зачем голосовать — пусть прямо садится Тедо председателем!

— Ну, Тедо, принимай печать!

— И ключи от кабинета.

— Твоя теперь новая «Волга»!

— Ох и рассядется он в этой самой «Волге»!

— Небось и здороваться с нами перестанет!

— Ничего, пусть пойдет ему впрок.

— Теперь его очередь!

— Помолчите, люди! Слушайте!

— Ну и Надувной! Вон как беднягу Нико отделал!

— Поддай жару, Шакрия!

— Хо-хо-хо, вот говорит! Послушайте, что он сказал!

— Язык что у деда, что у внука — крапива!

— Так его! Сдирай с Нико шкуру!

Секретарь райкома встал и сделал знак Шакрии, чтобы тот кончил. Потом обратился к собранию:

— Довольно прений. Все ясно. Тут были выдвинуты три основные кандидатуры: во-первых, вашего нынешнего председателя Нико Балиашвили…

— Не надо!

— Не желаем!

— Не хотим Нико!

— Во-вторых, Иосифа Вардуашвили, и, в-третьих, Тедо Нартиашвили. Сейчас мы проголосуем за каждого из них, сосчитаем голоса и завершим дело.

— Голосуйте! За Тедо голосуйте!

— Пусть будет Тедо, больше никого не желаем!

— Дайте нам Тедо!

— Никого, кроме Тедо, нам не нужно!

Вдруг Шавлего встал и поднял руку.

— Я хотел бы сказать несколько слов.

Секретарь райкома сделал вид, что не заметил его, так же как председатель собрания.

Тогда он вышел вперед и встал перед столом президиума.

— Дайте мне слово. Я отниму у вас всего несколько минут.

Луарсаб оглядел его с явным неудовольствием с головы до ног. Потом отвел взгляд и кивнул председательствующему:

— Приступайте к голосованию.

— Я член этого колхоза и имею право выступить на собрании так же, как любой другой.

— Где вы были до сих пор, товарищ? Мы уже закрыли прения. Давайте ставьте кандидатуры на голосование.

— Кто за то, чтобы Нико Балиашвили…

Шавлего одним быстрым движением вскочил на помост и встал перед столом президиума лицом к собранию, закрыв собой председателя.

— Чалиспирцы! Я хочу сказать вам несколько слов! — Голос его, низкий, громкий, гулко разнесся над рядами.

В первых рядах сразу затихли разговоры; потом тишина распространилась дальше в глубину, — казалось, волна, прокатившаяся по собранию, замерла где-то вдалеке.

— Не мешайте нам, товарищ!

— Чалиспирцы! Даете вы мне право выступить или нет?

— Вы хотите непременно сорвать нам собрание, товарищ? А вам известно, что за это…

— Дайте ему слово!

— Пусть говорит!

— Имеет право! Пусть выскажется!

Шавлего сложил ящики, изображающие трибуну, на пустой стул.

— Вы, товарищ…

— Это наш колхозник, не мешайте ему…

— Что вы ему рот затыкаете, пусть говорит!

— Чалиспирцы! Я хочу сделать вам упрек: во-первых, в торопливости, а во-вторых, в необдуманности. Особенно в необдуманности. Не спрашиваю, интересно ли вам мое мнение, но хочу его высказать.

— Говори, говори, как же не интересно!

— Конечно, интересно!

— Ну, так слушайте. Вы меня знаете. Думаю, все знаете — одни больше, другие меньше. И знаете, что раз дело касается благополучия нашего села, у меня хватит смелости сказать в лицо кому угодно то, что я думаю и считаю правильным.

— Смелости у тебя хватит!

— Мне бы столько, сколько ее у тебя!

— Слушайте же. Еще в детстве учил меня дедушка: когда двое разговаривают, третьим не встревай. Но сегодня вы заставили меня позабыть эту мудрость. Разума у вас достаточно, но осмотрительности не хватает, действуете второпях, в дело не вникаете. Знайте: не всякий полосатый зверь — тигр. Из названных здесь кандидатов на должность председателя колхоза я отдал бы предпочтение четверым: Иосифу, Сико, Сабе и моему дедушке Годердзи… Слушайте, слушайте. Вы дали мне слово, и я заставлю вас меня выслушать! Ни один из этих четырех человек, если вдуматься, для председательского поста не подходит. Почему? Сейчас скажу. Руководитель колхоза в первую очередь должен быть хорошим организатором. Во-вторых, он должен так же забывать о себе ради общего дела, как покойный Реваз. Третье: он должен хорошо знать каждого человека в своем колхозе, у кого какие силы и возможности, только тогда он сможет правильно распределять работу. И наконец, четвертое, и самое главное: он должен уметь вселять веру в людей. Вот это — четыре ножки кресла, на котором приходится сидеть председателю. Остальное — пятое, шестое, седьмое и так далее, — ясно вам самим, я не буду все это перечислять.

— Ты скажи нам, почему эти не годятся?

— Об этих четверых скажи.

— Сейчас скажу. Все четыре названных мной кандидата — люди честные, трудолюбивые, преданные делу, и на каждого из них можно твердо положиться. Но чтобы вселять веру в других, надо самому иметь ее. А из этих четверых ни один, скажу вам откровенно, не сможет разжечь в вас тлеющий под золой, полупогасший огонь. Вера — мать всяческого успеха. Надо верить, что существуют трудности, но что нет ничего непреодолимого! Я знаю Чалиспири. И не постесняюсь сказать вам открыто, что знаю и вас. Не буду растолковывать, что я имею в виду, — полагаю, что вы и так понимаете… Когда выдавалось свободное время, я отправлялся в Саниоре, чтобы присмотреться к тамошним делам и понять тайну их постоянного успеха. И понял. Может, вы думаете, у них земли больше, чем у нас?

— И людей там, пожалуй, поменьше.

— Ну как же, земли у них больше нашего. В этом году они подняли в алазанских зарослях пять-шесть гектаров целины. Конечно, земли у них больше!

— Рощи на Алазани есть и у нас. Поднимем целину — кто нам мешает?

— Послушайте меня! Рубка алазанских рощ — преступление, за которое виновных надо привлекать к строгой ответственности. Только слепец может замахнуться топором на это наше богатство, не понимая, что он уничтожает! А в Саниоре… Дело тут не в малоземелье. Главное — вера в дело, в успех. Несмотря на недостаточность площадей (хотя я вовсе не считаю, что у Чалиспири мало земли), несмотря на засуху и град, если все единодушно, честно, усердно будут работать в колхозе, — всего у нас будет вдоволь и каждый будет обеспечен всем необходимым в течение целого года, от урожая до урожая.

— Твоими бы устами да мед пить! Нам больше ничего и не нужно. О чем слепой плакал — да о своих двух глазах.

— Ежели так будет, какой мерзавец тогда…

— Выдавайте по распределению, сколько в Саниоре выдают, — и будем работать как звери!

— У них в Саниоре председатель такой…

— И люди там работящие, человече!

— Что верно, то верно — люди там работать горазды.

— Слушайте меня, потерпите еще немного. Ну, так вот, саниорцам ничего c неба не сваливалось. Они все своими руками создали. А потом стали распределять.

— Это мы всё понимаем. Ты нам лучше о председателях скажи.

— Скажу и о них. Не смогут эти четверо быть председателями. Это так, и сомнения в этом быть не может. Потому что из тех свойств, которые я вам тут перечислил, у каждого не хватает хоть одного.

— Ну, эти и того не умеют!

— Выберем, поставим — увидите, как быстро научатся!

— Тедо поставим председателем. Тедо все умеет.

— Слушайте! Меня слушайте! Не кричите все вместе, слушайте меня! Теперь я хочу сказать о кандидатах в председатели. Выступавший здесь Нико Балиашвили прямо и недвусмысленно говорил о достоинствах и заслугах Тедо Нартиашвили. Если все, что было сказано здесь об этом человеке, правда — а мы с вами хорошо знаем, что все это правда, — то выбирать в председатели Тедо Нартиашвили ни в коем случае нельзя.

— Не желаем! Не хотим!

— Чего не хотите?

— Нико не хотим!

— Он из зависти Тедо чернил!

— Не желаем Нико! Он себя ославил!

— Оклеветал честного человека!

— Перестаньте кричать!

— Давайте послушаем.

— Дайте ему говорить.

— Чалиспирцы! Я дядю Нико вам не навязываю. Но в одном мне поверьте: Тедо не должен стать председателем! Может, Тедо думает, что эти его ночные угощения, а вернее, конспиративные заседания, которые он созывал у себя на дому, так и остались тайной для всех? Или разговор о выгодности и доходности власти, который он вел с Маркозом на Алазани…

Шакрия взглянул исподтишка на побледневшего от страха Тедо.

— Вот что я скажу о Тедо: это такой человек, что будь он дождем, в самую страшную засуху полил бы только свой приусадебный участок. Подумайте хорошенько, прежде чем решать. Колхоз — не личная ваша собственность, чтобы из щедрости и из дружбы подносить его кому бы то ни было в подарок.

— Желаем Тедо! Пусть будет Тедо!

— Давайте голосуйте кандидатуру Тедо!

Секретарь райкома поднялся с места:

— Вы кончили?

Шавлего не оглянулся.

— Заканчивайте. Голосование все решит.

— Чалиспирцы! Я уезжаю в Тбилиси. И уже опоздал на поезд. Послушайте меня, потерпите и вы немного… Я хочу сказать вам о дяде Нико. Я не был тут, не слышал его отчетного доклада, но я этого человека знаю. Возможно, он во многом виновен. Призовите его к ответу. Выясните, скажем, эту историю с коровой. Если он взял за нее деньги — заставьте вернуть. Изберите хорошее правление. Изберите ревизионную комиссию, на которую можно было бы положиться, с надежным председателем во главе. Контролируйте работу председателя колхоза повседневно. Парторгом изберите настоящего коммуниста. Насколько мне известно, партийная работа у вас здесь почти развалилась. Все пущено на самотек. И всем единолично управляет председатель колхоза. Инициатива бригадиров, да и вообще всех остальных колхозников подавлена. Восстановите все это — . и Нико будет хорошим председателем.

— Не хоти-им!

— Не жела-аем! Сожрали нас эти Балиашвили!

— Тедо в тысячу раз лучше!

— Желаем Тедо!

— Голосуйте! Ставьте на голосование Тедо!

— Послушайте меня, люди!

— Не хоти-им!

— Тедо на голосование!

— Дайте сказать!..

— Не выйдет! Будем выбирать Тедо!

Шавлего нахмурился, поднял стул с ящиками и унес его куда-то на край помоста. Потом вернулся на прежнее место.

«Что-то мои парни молчат. Не поняли меня. А без них ничего не получится. Пропадет дело!»

Он вышел на середину эстрады, широко расставил ноги и грянул громовым голосом:

— Замолчите вы или нет, черт вас всех побери!

— Не хоти-им!

— Не жела-аем!

— Не замолчи-им!

— Давайте нам Тедо!

— Ты нам глаза не отводи! Хотим Тедо!

— Кричите и вы все, люди! Нам Тедо нужен!

Шавлего скрестил руки на груди и опустил голову.

Среди всего этого шума и гомона он все же расслышал слова секретаря райкома, который «по-дружески» советовал ему не задерживаться больше и покинуть трибуну, чтобы не опоздать на поезд.

Это уже было слишком.

Шавлего внезапно принял решение.

Он резко повернулся спиной к «партеру» и через голову секретаря райкома и председательствующего зычным голосом бросил в гущу многочисленного президиума:

— Шакрия! Я буду председателем чалиспирского колхоза. Выдвигайте мою кандидатуру!

Внезапно воцарилось гробовое молчание. От неожиданности и изумления все словно проглотили языки.

В президиуме творилось нечто невообразимое: какое-то бешенство, какое-то безумие овладело задними рядами. Раздался как бы гром прорванной плотины; в мгновение ока все повскакали с мест, с грохотом полетели раскиданные в разные стороны, стулья — словно горный обвал обрушился с помоста в «партер» и рассеялся там.

 

Глава девятая

 

1

Ночь была еще в полной силе, но петухи уже вели на нее отчаянное наступление. Бледные лунные лучи пронизывали частое кружево бамбуковой рощи. Верхушки стройных кипарисов вонзались, как иглы, в густо-синее небо. Буйно разросшийся на самшитовых кустах плющ застилал темным ковром маленький искусственный холм посередине миниатюрного сквера. Богатырская липа добродушно-покровительственно раскинула свой широкий шатер над рядами застекленных портретов передовиков. В дальнем конце двора белели озаренные холодным светом луны пощаженные временем стены памятника четвертого или пятого века, церкви святого Стефана.

Шавлего подкинул в печку дров, снял пальто и повесил на вешалку. Потом прошелся несколько раз взад-вперед по кабинету и сел за письменный стол. Свет сильной электрической лампочки, отраженный стеклом, покрывавшим стол, ударил ему в глаза, заставил зажмуриться. Шавлего раскинул свои длинные руки, ухватился за края стола и некоторое время сидел в этой напряженной позе. Потом откинулся на спинку кресла и расхохотался так, что зазвенели стекла в окнах.

«Ну вот — ты теперь председатель…»

Шавлего — председатель чалиспирского колхоза!

На лестнице снаружи послышались шаги. Они стихли перед дверью кабинета.

— Войдите — открыто.

В кабинет вошел Шакрия. Закрыв дверь, он прислонился к ней спиной и вдруг осклабился во весь рот.

— Давно меня ждешь?

— Не очень. Иди сюда, садись.

По припухшим, покрасневшим векам парня Шавлего догадался, что тот тоже не спал всю ночь.

— А теперь выкладывай подробно: почему ты вчера довел дело до того, что мне приходится принимать тебя в этом кабинете?

Надувной снова осклабился:

— Тедо во всем виноват. Ей-богу, он один в ответе.

— Какого черта вы всей шайкой забрались наверх, на помост? Едва ли не треть собравшихся заседала в президиуме.

— Говорю тебе — во всем виноват Тедо. Ты вчера ошибся, когда выразил сомнение в его организаторских способностях. Если бы не Тедо, ты сейчас не сидел бы за этим столом. Дело в том, что дядю Нико не так-то легко застать врасплох. Умен, старый волк! Он чуял, что дело может обернуться не в его пользу, и принял кое-какие меры: всех, кого считал смутьянами, ввел в «расширенный» президиум и этим, по своему мнению, убил двух зайцев: во-первых, задобрил «интриганов», а во-вторых, оторвал их от основной массы, лишил возможности оказывать влияние на тех, кто сидел внизу. По-моему, это единственное возможное объяснение. — Шакрия заерзал на стуле. — Здорово ты испортил настроение начальству! А ведь у Тедо все было подготовлено и подтасовано так аккуратно, что, казалось, осечки не могло быть. Эх, какую человек работу провел — и все пошло прахом, остался ни с чем! Нет, право, мы должны спасибо Тедо сказать. Кабы не он, ты бы уехал, даже не оглянувшись… А мы таки убили зараз двух зайцев: избавились и от дяди Нико, и от Тедо. После собрания у меня в голове сами собой всякие планы складывались. Такое у меня сейчас чувство, будто я могу весь мир перевернуть. Не знаю только, с чего начать. Все сразу хочется сделать и устроить. А в первую очередь…

— Клуб и стадион?

— Не знаю, не знаю, Шавлего. Тысяча нужд у колхоза. Видал, где вчера собрание проводили? На крыше! Люди замерзли, И хлев старый, да и стал тесноват. Сушилку начали строить — и забросили. Детский сад с яслями нужен, об этом я тоже думал… Надо водокачку купить и установить. Потом и о бане можно будет позаботиться… Словом, и не перескажешь, сколько самого разного лезет со всех сторон в эту пустую башку…

— А ты думал, я один буду голову ломать? Нет, дружок, теперь ты и Махаре — члены правления. Сегодня у нас будет заседание. Сразу, с утра. Надо решить множество вопросов, не терпящих отлагательства… Как, по-твоему, сможет Махаре заведовать складом?

— Сможет ли Махаре? Да он для этой должности создан!

— Джимшер, кажется, зоотехник?

— Да, в прошлом году окончил техникум в Мачхаани. Кстати, ты не забыл, что он тоже избран в правление?

— Нет, не забыл. Как ты думаешь, сможет он руководить животноводческой фермой?

— Боюсь поручиться… А впрочем, это такой чертяка, что, может быть, и сумеет. Поначалу, пожалуй, будет трудно, но потом справится. Дядя Нико его близко к делу не подпускал. Он с ума сойдет от радости, если ты ему такое предложишь.

— В правлении у нас тринадцать человек, правда?

— Тринадцать. Несчастливое число. Ты сам так захотел. Почему не одиннадцать или не пятнадцать?

— Глупое суеверие. Мы сделаем тринадцать счастливым числом.

— Нелегко это будет.

— Почему?

— Ведь тринадцатый — дядя Нико. Раз от него избавились, не надо было и в правление его избирать.

— Не согласен. Он нам понадобится. Опыт у него немалый.

— В чем? Рвать и хапать — в этом он правда мастак.

— Все, что он нахапал, мы подсчитаем и заставим его вернуть. Да еще к ответственности привлечем.

— Мои ребята зуб на него имеют. Вчера по пути домой все ворчали: пусть, мол, выйдет вместе с нами на работу с пятифунтовой мотыгой. Не убудет его, разве что жир сбросит.

— Если понадобится, он и мотыгу в руки возьмет. Это не проблема. Надо передать ему бригаду Тедо. Я нисколько не сомневаюсь, что он будет хорошим бригадиром.

— Бригаду Тедо? Да Тедо взбесится, ума лишится! Такую бучу поднимет — ей-богу, в чашке воды нас всех утопит!

— Нашел храбреца! Откуда у Тедо столько смелости? Этот стяжатель привык действовать исподтишка.

— Тебе видней… А бригаду Иосифа кому поручишь?

— Coco сумеет ею руководить?

— Тут нужен опытный человек. Виноградарство — дело нешуточное. А впрочем, Coco такой парень… Если ему дело доверить, себя не пожалеет, голову сложит, а сделает. Как бы только народ не стал обижаться…

— Почему это народ может обидеться?

— Ну, видишь ли… Все мы люди… Скажем, из зависти. Подумают: опытных и заслуженных обошел, а поставил начальником над всеми сопляка и ветрогона.

— Coco, насколько я его знаю, не ветрогон.

— Ясное дело, нет. Но в глазах наших сельчан он все тот же молокосос, каким был когда-то. Однако работать он будет на совесть, не зная ни сна, ни отдыха, и через год станет знатоком по виноградной культуре, не хуже самого Иосифа Вардуашвили.

— Мы, разумеется, окажем ему всяческую помощь.

— А не хотелось мне этих парней отпускать от себя…

— Ничего, не огорчайся. Тебе даже следует радоваться, что твоя бригада окажется кузницей кадров. Знаешь, Шакрия, я хотел было назвать ее «летучей бригадой» и бросать в узкие места всякий раз, как где-нибудь дело разладится. Но потом я передумал. Посоветуемся. Только все же, по-моему, лучше оставить ее как есть. Наш район в основном виноградарский, и Чалиспири должен стать лучшим, передовым виноградарским колхозом. Семьдесят один гектар виноградников для нас — пустяки, нам нужно разбить вдвое, втрое больше, за счет полеводства. Вот тогда у нас будет настоящий достаток. Механизация облегчит труд, так что все окажется проще, чем представляется поначалу. Твоя бригада должна стать инициатором. И начинать надо сразу. Уже в этом году мы должны посадить виноград на обоих участках Маквлиани и за Берхевой, прямо против них, там, где в прошлом году был посеян подсолнух.

— Давай начнем. Раз ты у нас будешь во главе…

— Эх, Шакрия, кто бы должен был стоять во главе, ты знаешь не хуже меня, но…

— Совестью клянусь, Шавлего, никогда еще не бывало мне так горько, как теперь при мысли о гибели Реваза. Весь вчерашний вечер о нем думал. Правда, близкой дружбы между нами не было, но наши ребята очень его уважали, да и любили в душе… Все село оплакивает его.

— Ничего не поделаешь… Эх, если бы не случилось этого несчастья!.. Но раз уж случилось, слезами делу не поможешь. Теперь нам придется взвалить все на себя.

— О чем тут говорить! Раз запряглись, так надо тянуть. И надеюсь, потянем неплохо.

— Начинаем сразу, с нынешнего дня. Вот с этой минуты.

— Начинаем. Куда ты поведешь, туда и мы за тобой. Все, что сделаем, — вместе сделаем, в чем где неудачу потерпим — вместе будем в ответе. Куда хочешь, туда нас бросай! Помрем, а своего добьемся! Раз ты с нами, каждый из нас станет барсом, львом! Перевернем все Чалиспири! — Надувной не мог усидеть спокойно, ерзал на стуле, потирал руки, то и дело скалил крепкие зубы, беззвучно посмеивался от радости. — С ума сведем дядю Нико — покажем ему, каким должен быть колхоз и как в нем должна кипеть работа! Только вот что, Шавлего! — Смех его сразу оборвался, глаза стали холодными. — Бухгалтера, — он ткнул вниз оттопыренным большим пальцем, — вон! Знай: если он останется на своем месте, непременно запутает нас в какие- нибудь неприятности.

— Чего уж там! Конечно, этого бухгалтера в колхозе держать нельзя. Я о нем много слыхал всякой всячины. Без его помощи и Нико не мог бы получить деньги за несданную корову. Но пока что…

— Ни в коем случае! Ни одного дня! Ни одного часа! Другой такой подколодной змеи я не знаю. Серьезно говорю. Стакнется с Нико, и вместе подстроят нам какую-нибудь каверзу.

— Здорово тебя запугали. Как он может нам повредить?

— А черт его знает? Разве наперед угадаешь? Но что-то придумают, подложат свинью — это точно.

— Но замены у нас пока нет!

— Найдем. У меня есть кандидатура: здешний парень, работает сейчас в Лалискури. Перейдет к нам с удовольствием. Теперь как раз стало модно обмениваться работниками. А от нашего надо сегодня же освободиться. Как только закончится заседание правления, я сразу отправлюсь в Лалискури. Знаешь, кто это? Двоюродный брат Реваза, Адам Енукашвили. Он и за бедной своей теткой присмотрит, а то сидит несчастная старуха взаперти, одна с этой девушкой…

— Да, и эта девушка… Жалко ее. Надо и о ней подумать. Очень, очень жалко! Отец совсем ее забросил?

— Она сама его близко не подпускает. Не знаю, как с ней быть… Где-то я читал насчет встречного пожара…

— Что еще за встречный пожар?

— Если в тайге загорится лес, с противоположной стороны пускают навстречу другой пожар, чтобы остановить первый.

— Ну, ты эти глупости брось! Нашел предмет для шуток!

— Я сейчас немножко не в своем уме: если вдруг выскочу в окошко или сделаю стойку на крыше, ты не удивляйся. А об этой девушке мы, кроме шуток, обязаны позаботиться. Кто отвернулся от дяди Нико, тот наш союзник. Поговорю с нашими девчатами. И мне тоже ее жалко. Ей-богу! Хотя бы потому, что она собирается жить, как вдова Реваза, под его фамилией.

— С девушкой ты поговори. Сегодня, если улучу минуту, зайду туда… Если днем не выйдет, хоть поздно вечером зайду. В Лалискури ты отправляйся сегодня же, не откладывая. Об этом Адаме Енукашвили я ничего плохого не слышал. Переговори с ним, потом расскажешь мне о результатах.

— Сразу после правления и отправлюсь.

— Ладно. Теперь слушай. Вот тебе ключи. Разбуди Лексо, выведите нашу «Волгу»…

— Она у дяди Нико во дворе. Позволит ли?..

— Ключ я от него принял еще вчера. Раз тебе его вручаю, значит, таково мое распоряжение. Поезжай в Телави и спешно привези сюда ко мне заведующего нашей винной точкой Вахтанга Чархалашвили.

— Не думаю, чтобы он со мной поехал.

— Скажи, что его вызывает председатель.

— Ладно. А если все же не поедет?

— Поедет. Он ведь еще не знает о вчерашних переменах. А ты не говори дяде Нико, куда и зачем едешь.

— Ладно.

— Так ступай. Вон уже кто-то пожаловал. А, Эрмана! Привет! Да будет счастлива встреча двух председателей одного села.

Эрмана с серьезным видом подошел к Шавлего и с достоинством пожал ему руку.

Надувной бросил на него сзади насмешливо-лукавый взгляд и вышел.

— Сегодня утрем у нас заседание правления. Прошу присутствовать, Эрмана.

— Знаю… Только что же это — еще ночь на дворе, а ты уже здесь. Не спалось тебе?

— Успеем выспаться потом, мой Эрмана. А пока надо дело делать. Вот о чем я хотел тебя попросить: составь мне сейчас же список каменщиков, столяров, гончаров и вообще таких членов колхоза, которые работают на стороне. Я должен знать, кто уклоняется от работы в колхозе. Сегодня же соберешь их в сельсовете и, после заседания правления, приведешь сюда, ко мне. Мне нужны также списки всех, кто старше шестидесяти лет, кто получает пенсию и кто, по тем или иным причинам, не может работать. Но в особенности необходим точный список каменщиков, столяров и гончаров. Меня интересует, сколько каждый из них работает в колхозе, каков их трудовой вклад.

Эрмана с недовольным видом повернулся на стуле.

— Какой там трудовой вклад… Как только я стал председателем сельсовета, на другой же день пожаловал ко мне Филипп Какиашвили: «Наскиде, говорит, я давал в месяц двести рублей, а сколько ты потребуешь?» Ну, я его в толчки — можешь себе представить… Смотрю, опять просовывает голову в дверь: «Больше двухсот пятидесяти, ей-богу, никак не могу». Говорю ему: «Убирайся отсюда вместе с твоими деньгами!» А он: «И другие тебе больше не дадут. Наскиде они как раз столько и давали…» Насилу от него отделался. В тот же день взял я и обошел все село, всем закрыл и опечатал их частные «фабрики». И все же, как мне сообщают, они продолжают потихоньку делать каждый свое — лепят посуду, кувшины, квеври… Один не могу с ними справиться, не в силах; говорят, многие в сговоре с финагентами, конечно за плату…

— Ничего, все уладим. Ты сразу, с утра, всех обойди, скажи, чтобы ни один ремесленник никуда не уходил из села. Пусть соберутся в сельсовете и ждут там, пока мы не кончим заседать.

— Созвать их не трудно, но как ты сумеешь с ними поладить? Что придумал? От этих людей селу пользы не будет.

— Будет польза! Раз я говорю, значит, будет. Сегодня соберем всех здесь. С завтрашнего дня начинаем готовить фундамент для клуба.

— Для клуба? Какой там фундамент, когда уже стены на целый метр сложены!

— Такой миниатюрный клуб был у нас и раньше — мы его разрушили. Чалиспири — большое село. И будет еще расти. Нам нужен клуб на современном уровне — с библиотекой-читальней, с комнатами для кружковых занятий. И конечно, с постоянной киноустановкой. Словом, весь комплекс культурных учреждений современного села.

— Эх, Шавлего, это же целая морока! Одно только составление и утверждение проекта потребует таких расходов…

— Проект и его утверждение беру на себя. А все остальное — на твою ответственность.

— Какие у меня возможности? Мастера — всё твои колхозники, и ты лучше меня сумеешь с ними договориться. А какое место ты выбрал, где строить будем?

— Есть у меня два варианта — сегодня на правлении обсудим.

— Воля твоя. Я, со своей стороны, к твоим услугам: если что в моих силах, пожалуйста… Вот только… Может, я не должен об этом спрашивать, но как утерпеть? Где ты возьмешь деньги на строительство клуба и всего комплекса?

Шавлего улыбнулся, прищурился и налег грудью на стол.

— Есть идея! А кроме того, возлагаю большие надежды на урожай арбузов.

— Арбузы в этом году не подведут, на них можно надеяться… Но… на все нужды ведь не хватит.

— Изыщем средства, хватит на все. Никогда не надо бояться больших дел. Однажды Купрача сказал мне: если по-настоящему захочешь камень расколоть, он сам тебе покажет скрытую трещину, куда надо ударить. Умный человек Купрача… А теперь, раз уж вспомнили о Купраче, к тебе просьба. Как говорится, река плот унесла, а он туда-то и путь держал. Загляни в столовую и скажи Купраче, чтобы пришел сюда. И пусть сразу придет. Потом люди соберутся, а я хотел бы поговорить с ним с глазу на глаз.

— Ладно, позову. Мне все равно в ту сторону. Ну, так я пойду обходить ремесленников.

Уже светало, когда появился Купрача. Он вошел, не постучавшись.

— Привет председателю!

— Здравствуй, Симон. Снимай пальто.

— Я еще дверь за собой закрыть не успел — и уже грабишь?

— Мало ли ты сам пограбил — не хватит? Вора обокрасть — душу спасти.

Шавлего вышел из-за стола и с явным удовольствием пожал ручищу Купрачи.

— Ну, каков я? Разве не молодец?

— До сих пор я считал, что ты золото, ну а теперь, когда тебя в горн сунули, — чем ты оттуда выйдешь, аллах билир!

— Думаешь, не сумею быть председателем?

— Как тебе сказать… — Купрача пододвинул себе стул и сел перед председательским столом. — Соломону Премудрому задали вопрос: «Что, медведь — яйца кладет или живьем детенышей рожает?» Задумался Соломон Премудрый, поколебался малость и отвечает: «Это такой подлый зверь, от него всего можно ожидать».

Купрача подождал, пока Шавлего перестал хохотать.

— А от себя я вот что тебе скажу: сидя плясать еще никому не удавалось.

— Ох и бесцеремонный же ты человек, Симон!

— Иной плюнуть ближнему в лицо не постесняется, а я только правду в лицо говорю, большое ли дело?

— Ну вот, исполнил я твое желание — чего тебе еще?

— Какое желание?

— Уговаривал ты меня остаться в Чалиспири — вот я и остался, чтобы ты лопнул со злости.

— Пусть у того, кто тебе не рад, днем болят глаза, а ночью — зубы!

— Фу, какое страшное проклятье! Скажи мне, Симон, — как, по-твоему, можно назвать наши отношения? Кто мы с тобой — товарищи, приятели или друзья?

— Твой вопрос позатейливей моего проклятья. На мой взгляд, назвать это дружбой — много, товариществом — мало, о приятельстве же и речи не может быть.

— Ты честный человек, Симон. Хочешь знать, как я это понимаю?

— Твое мнение, разумеется, интересно, как всегда.

— Ох и дьявол! Нет, ты тремя днями раньше самого дьявола родился!

— Мне думается, что еще раньше. Когда бог человека из глины лепил, я ему эту самую глину замешивал.

— Черт бы тебя побрал, Симон, право! Ей-богу, я тебя люблю. Еще немного, и мы, кажется, подружимся. Только с одним условием: не терплю людей, которые не держат обещаний.

— Кто Купрачу знает, тому известно, хозяин он своему слову или нет.

— Не говори, не подумав, — смотри, поймаю на слове!

— Если бы даже мы прожили полторы тысячи лет, как Тбилиси, ты бы и тогда обо мне такого не услыхал.

— Я и сейчас могу на слове тебя поймать.

— Не поймаешь.

— А вот поймаю. Помнишь, когда мы ехали с тобой из Телави, я обещал тебе сбросить дядю Нико с его престола.

— Помню.

— Сдержал я свое обещание или нет?

— Сдержал — на все триста процентов!

— А как насчет твоего обещания?

— Какого?

— Забыл? А ну-ка напряги память.

— Никак не припомню — клянусь своей головой.

— А если заставлю вспомнить — что тогда?

— А ничего. Что обещано, то исполнено.

— Так вот что я тебе скажу. С завтрашнего дня я начинаю строительство нового большого клуба. Были тут у меня ребята, я обещал им и слово нарушать не намерен… Средств у меня нет… Не подумай только, что я прошу у тебя взаймы. Принесешь сто тысяч… — Шавлего как-то свирепо улыбнулся и вонзил взгляд в глаза собеседнику, — и сложишь вот сюда, — он хлопнул ладонью по столу справа от себя, не отрывая пронзительного взгляда от Купрачи, — вот сюда, на это самое место, пачку за пачкой.

Купрача долго сидел молча, с удивленным видом, как бы не веря своим ушам. Взгляд его был устремлен куда-то вдаль, в пространство, мимо собеседника. На мгновение у него задрожали веки, на мгновение морщинок около глаз как будто стало чуть больше. Потом, словно внезапно очнувшись, он посмотрел твердым взглядом на нового председателя и стукнул кулаком по столу.

— Думаешь, откажусь? Кто увильнет…

— Тот баба!

— Ладно! Давай руку!

— В этом договоре моя рука не почище ли твоей, Симон?

— Во-первых, это не договор, а благотворительность. А во-вторых, при каждой встрече с тобой моя душа и моя рука омываются в святой воде. Вот, держи ее — в дружбе она будет не менее чистой, чем твоя.

— Симон! Обрадовал ты меня, ей-ей! Но о дружбе говорить еще рановато. А теперь хочу воспользоваться минутой и, раз ты протягиваешь мне руку, попросить тебя еще об одной вещи.

— Ладно, накидывай петлю — вот моя шея.

— С моей стороны было бы большой глупостью предложить тебе бросить торговлю и вступить к нам в колхоз.

— Этого Шавлего не скажет, а коли скажет, так Купрача не поверит своим ушам.

— Знаю. Я не о том.

— Все, что скажешь, исполню.

— Не знаю, сколько времени будет продолжаться строительство клуба. Камень и песок возьмем на Берхеве. Известь и цемент купим. Также и лесоматериалы, и железа, сколько понадобится. Все согласуем с инженером. Кровельное железо непросто достать… Ты должен возглавить все дело и, главное, обеспечить снабжение.

Купрача поморщился и покачал головой:

— Не могу, Клянусь дружбой, за это я никак не могу взяться. Начинается самое горячее время — нельзя же упускать сезон!

— А если не упустишь?

— Прикажешь закрыть столовую?

— Столовую не закроешь, и прибыль от тебя не уйдет.

— Как так — не пойму.

— Твой сын заменит тебя в столовой.

— А винная точка?

— Винную точку я с сегодняшнего дня упраздняю. Колхоз не имеет вина для продажи, и, следовательно, торговая точка не нужна.

У Купрачи задрожали оба века.

— В самом деле решил упразднить?

— Клянусь дружбой — в самом деле.

— Box это меня уже огорчило.

— Ничего не поделаешь. Чтоб тебе никогда не иметь больших огорчений.

Шавлего не сводил глаз с лица Купрачи. Купрача стоял некоторое время, насупив брови, чуть заметно покачивая головой и слегка постукивая каблуком.

— Хорошо. Согласен. Когда начинаем?.

— Завтра. Только знай: пока не кончится строительство, ты это дело не сможешь бросить.

— Знаю.

— Чем скорее клуб будет построен, тем скорее ты освободишься.

— Знаю.

— Материалы и вообще все необходимое будешь доставать хоть из-под земли.

— Это уж и ты должен знать.

— Знаю.

— Так я пойду.

— Ступай. А деньги принесешь сегодня же и положишь вот сюда, на это место.

— Раз все снабжение будет поручено мне, зачем деньги сюда, приносить?

— Нет, деньги ты принесешь и положишь сюда. Видишь этот несгораемый шкаф? В нем нет ничего, кроме одной шнуровой книги. Я сам буду выдавать, когда и сколько понадобится. И отчетность мы с тобой будем вести вместе.

— А если я перепишу номера ассигнаций и донесу на тебя? Будто ты взятку с меня потребовал?

Тонкие губы Шавлего приоткрылись в давешней улыбке, показались белые, острые звериные зубы.

Купрача не стал больше шутить и вышел, но, не успев затворить за собой дверь, вновь показался на пороге:

— Только не думай, что нашел дарового работника! Запомни: я в проигрыше не останусь.

Шавлего подложил полено в печку и подошел к окну, выходившему на окраину деревни.

Он открыл форточку и стал смотреть на горы, затянутые прозрачной утренней мглой. На чуть сиреневой белизне снежных вершин играли оранжевые отблески первых солнечных лучей. Ниже, до самой Пиримзисы, господствовал густо-лиловый оттенок; он сменялся светло-бурым, а еще ниже яркая зелень пологих склонов сбегала до самой деревни.

Горная прохлада струилась в окно. Шавлего жадно вдыхал свежий, чистый воздух. Торжественное величие вздымающихся вдали гор вливалось в его душу. И ему казалось, что это утро чем-то отличается от всех прежних. Все вокруг было сегодня как бы напоено суровой гордостью и могуществом.

— Можно вас побеспокоить, товарищ председатель?

Шавлего повернулся к двери, и лицо его просветлело.

— Теймураз! Какие черти принесли тебя сюда спозаранок?

Теймураз вошел в кабинет и склонился перед ним, держа руку к сердцу на турецкий манер.

— Дозволь мне, о солнце Чалиспири, повелитель и владыка дальних и ближних земель Енукаант-убани, Мгвдлиант-убани, Шамрелаант-убани и многих других, а также прилежащих пахотных, и луговых, и пастбищных, и охотничьих, И садовых угодий, и бурливых вод Берхевы, и камней, и валунов ее ложа, и колючих зарослей, и…

— Стоило бы назло тебе молчать, пока весь твой запас не истощится! Как потом — начинай сначала?

— Не изволь гневаться, потомок солнца и луны, порождение Гераклово и ветвь древа эдемского, повелитель морей и суши, твоему ли сердцу львиному…

— Иди сюда, садись, чудак, ей-богу, я по тебе соскучился! Где вчера вечером был, куда тебя занесло?

Теймураз подошел, улыбаясь во все зубы.

— Запрягли бугая в ярмо?

— Понадеявшись на тебя, и худшего можно дождаться! Где ты был вчера вечером?

— Обычная уловка. Начальство заслало меня в Белые Ключи. Выбирали председателя, как и у вас. А ты что… Как все это прикажешь понимать?

— Хочу попробовать, что такое власть.

— Серьезно?

— Серьезно. Орел, видишь ли, любит высоко летать. Я собираюсь показать пример, как надо править и дело делать.

— Раз у тебя прорезалось стремление к власти, явился бы, чудак, к нам в Телави и заявил бы об этом. Я нашел бы для тебя место поинтересней. Вольно тебе закапываться в Чалиспири!

— Спасибо, но я в ваши триумвираты вступать не собираюсь. Так же, как Цезарь, считаю, что лучше быть первым в Галлии, нежели вторым в Риме. Правда, между мною и тобой не будет Рубикона.

— Рубикон? Между мной и тобой? Не пойму.

— Хочешь, попророчествую? Предсказываю, что ты будешь скоро в Телави Теймуразом Третьим. Только надо тебе научиться писать стихи по примеру Первого и Второго. Ты будешь лучшим правителем, но, как известно, для этого недостаточно одного лишь желания.

— Если ты воображаешь, что я мечтаю взлететь на более высокий насест, как тщеславный петушок, то ошибаешься. Мой голос хорошо слышен и с того места, где я сижу.

— Теймураз! Не хочу о тебе плохо думать! Неужели ты побоишься взвалить на себя ношу побольше и потяжелей нынешней? Разве человек, которого я видел вчера на собрании, может быть нашим руководителем?

— Ого, ты, братец, тороплив! Едва успел принять дела — и уже критиканствуешь? А как, собственно, с твоей диссертацией?

— Какой диссертацией?

— О происхождении картвельских племен, о первоначальной территории их расселения.

— Не верю я, Теймураз, ни в какие диссертации, если цель их — лишь благополучие автора. Лучше быть хорошим колхозником, нежели плохеньким интеллигентом. Среднего для меня не существует.

— Если это высокопарное заявление — не пустые слова, поделился бы с нами, раз у тебя назревали подобные намерения, сказал бы хоть слово — мы поддержали бы тебя из района.

— Не нужна мне была никакая поддержка. Я хотел быть избранником народа, а не марионеткой, посаженной в председательское кресло чьей-то рукой.

И Теймураз уже не знал, что в словах Шавлего считать за шутку, что принять всерьез.

— Ей-богу, Шавлего, ты сведешь меня с ума!

— Погоди немного, увидишь, что дальше будет! Голова у меня битком набита всевозможными планами и проектами. Я покажу вам всем, каким должен быть колхоз и его председатель.

— Ну а если не вытянешь?

— Думаю, что не чрезмерно оцениваю свои силы. Но в одном деле мне нужна будет твоя помощь.

— При таком твоем энтузиазме как тебе не помочь! В чем дело?

— Ты должен устроить мне через министерство водокачку.

— Только-то? На что нам министерство — пожалуйста, хоть на этой же неделе получишь.

— Ну, Теймураз, ты просто тигр, барс!

— Тише ты, не сломай мне лопатку! Колотишь сплеча! А деньги откуда возьмешь?

— Есть у меня специальные дойные пиявки. Одна скоро появится. Будешь присутствовать при операции. Только с условием: что бы ты ни увидел, что бы ни услышал — никакой реакции! Твоя задача — сидеть спокойно, равнодушно, как если бы все это тебя вовсе не касалось.

— Что ж, как говорится, дай бог тебе удачи! Что ты там говорил сейчас о каких-то планах и проектах? О том, каким надо быть колхозу? И вчера что-то там плел криво-косо. О вере распространялся…

— О, вера! Вера превыше всего, Теймураз, мне ли тебя учить! Если колхозник не верит, что труд его принесет плоды, он ни за что не будет работать с душой и усердием. Если он не верит, что о нем заботятся, — он отплатит равнодушием за равнодушие. Почему крестьянин выращивает на своем приусадебном участке больше, чем на равноценной колхозной площади? Только потому, что его заинтересованность в первом случае выше. Если общественные интересы плохо согласуются с личными, продуктивность труда оказывается невысокой. Крестьянин должен верить, что чем больше он произведет, тем больше получит. Где нет личной заинтересованности, там инициатива мертва. А где мертва инициатива, там низка производительность труда.

— Что ты под всем этим разумеешь?

— Трудно ли догадаться? Слушай меня! Если инициатива со стороны крестьянина отсутствует, это значит, что колхозник полностью зависит от бригадира. Иными словами, он не знает, какую работу будет выполнять завтра. За него решает другой. А сам он не заботится, не думает о своей работе и только ждет, что ему велит делать завтра бригадир — даст ему в руки мотыгу, лопату, серп, косу, заступ или топор. Вот тут-то и пропадают всякая личная заинтересованность и инициатива. Вознаграждение производится механически: скажем, промотыжил колхозник десять соток — ему начисляется трудодень; обработал двадцать соток — два трудодня, за тридцать соток — три трудодня, и так далее. Как поступает крестьянин? Он знает, что вознаграждение исчисляется только по количеству, а не по качеству работы, не по ее продуктивности. Он знает, что на трудодень получит столько-то килограммов зерна, и старается выработать как можно больше трудодней, не заботясь о качестве, о продуктивности своего труда. И тут возникает различие, более того — противоположность между колхозником и его руководителями. Бригадиру и председателю положено в месяц определенное количество трудодней, они свое получат во всех случаях. А колхозник должен вырабатывать ежедневно если не двойную или тройную, то хоть простую норму. И крестьянин оказывается в положении как бы наемного работника, которого не так уж заботит результат его труда.

— Интересно, интересно. Что же ты предлагаешь взамен?

— Непременно прикреплять каждый участок к определенному колхознику. Вот тогда сохраняется инициатива работающего. Колхозник знает, что он должен делать завтра. Может рассчитать свой годовой доход и планировать бюджет своей семьи. Он знает, что получит тем больше, чем больше даст продукта, и старается поднять производительность своего труда. Система вознаграждения, которую я имею в виду, на практике уже имеется. Вы называете это премиями и надбавками. Скажем, на виноградном кусте десять кистей. Если виноградарю известно, что, сохранив все десять, он получит две для себя, он приложит все усилия, чтобы этого добиться. Он должен твердо знать, что, скажем, из каждых собранных пяти кистей одна принадлежит лично ему. Тогда он будет одинаково тщательно оберегать каждую, и не нужны будут ни окрики, ни понукания бригадира. Он сам будет стараться провести все многочисленные работы на винограднике точно в нужные сроки. Ты же знаешь, какая трудная культура — лоза! Иногда дело решают даже не дни, а часы. Опоздаешь на один день с тем же опрыскиванием, задержишь на два дня зеленые операции — и можешь распрощаться со всем урожаем. Труд целого года пойдет прахом…

— Смотри-ка! Да ты и в самом деле, кажется, стал настоящим сельским хозяином! Интересно, интересно. Обо всем этом стоит подумать. Но ты что-то начал насчет веры…

— Вера — величайшая вещь! Однажды в Хевсурети пошел я взглянуть на Бучукурскую часовню. Некогда эта часовня была святыней моих предков. На окрестных склонах — ни единого деревца. Голые горы высятся. А вокруг этой маленькой полуразваленной часовни густой, дремучий лес уперся верхушками в самое небо. Спустился я по склону холма и вижу — кто-то вошел в эту рощу, поднявшись с берега Арагви. Видно, по нужде. Но не успел он присесть, как грянул выстрел и пуля оцарапала землю у самых его ног. Вскочил бедняга, с перепугу забыл даже штаны застегнуть, и помчался вниз, к Арагви — едва ли не кувырком. Смотрю — стоит на опушке старый хевсур и заряжает кремневое ружье… Потом мне сказали, что из Тбилиси приехала киносъемочная группа и этот, с незастегнутыми штанами, был из их числа…

Теймураз раскачивался на стуле, громко хохоча.

— Все выдумал, бесов сын!

— Ей-богу, своими глазами видел… Вот что значит — вера. Всюду вокруг безжалостно истребляются леса, но попробуй-ка вынести из священной рощи хоть сухую веточку или осквернить это место! Кстати, раз уж речь зашла о лесах… Берегите алазанские рощи! Берегите все речные заросли! Леса мы уже свели. А теперь принялись и за приречные рощи. Строжайшим образом проинструктируйте ваших лесозаготовщиков! Вспоминается мне персидский поэт: «О аллах, ты источник коварства и несправедливости. Даешь знак джейрану, чтобы он спасался бегством, и пускаешь за ним в погоню борзых!»

— О чем притча?

— Хотите разводить фазанов на Алазани — и истребляете те самые рощи, в которых фазан любит гнездиться! Нельзя же заботиться только о материальных интересах — нужна и красота! В конце концов, мы ведь всё делаем во имя человека, для человека! Для его блага создается все на земле, на небе и даже под землей! И разве можно выигрыш в одном направлении оплачивать проигрышем в другом? И вообще, почему мы порой закрываем глаза на нашу собственную бездеятельность? Как отвратительны мне инертность, самодовольство, почивание на воображаемых лаврах!

— Ты что-то забрался в дебри…

— Слушай, Теймураз! Заряженного ружья боится только тот, на кого оно направлено, а пустого — и тот, кто из него целится.

— Но ведь мы все по мере возможности боремся за лучшие жизненные условия!

— Кто тебе сказал? Я никогда за житейское благополучие, за лучшее житье не боролся.

— Что-то мне не совсем ясна сегодня твоя философия.

— Слушай! Я разделяю людей на три категории: первая — те, которые существуют; вторая — те, которые живут, живут полной жизнью; и третья — те, которые пользуются жизнью, ищут легкого житья. Первые вызывают во мне лишь чувство жалости. Перед вторыми я почтительно склоняюсь. А третьих… попросту ненавижу. Лишь полнота жизни рождает сильные страсти. А страсть — это творческое начало в человеке.

— Но разве полнота жизни исключает благополучие?

— Она исключает избыток и пресыщение. Пресыщенным уже не до жизни. Смысл человеческой жизни ведь заключается в стремлении, в достижений целей. А тот, кто уже достиг цели, — все равно что бык на зеленом лугу: сытый, ожиревший, разлегся в траве и лениво жует ненужную жвачку, едва поглядывая вокруг бессмысленными глазами.

Со двора донеслись ворчание мотора и шорох шин подъезжающей машины. Мотор взревел напоследок и умолк.

— Кажется, приехали… Продолжим наш разговор потом. А сейчас напоминаю свою просьбу: ни одного слова, ни единого жеста.

На лестнице, а потом на балконе послышались шаги. Они оборвались у дверей.

— Пожалуйте, пожалуйте. Прошу.

Дверь открылась, появился Вахтанг и остановился, опешив, на пороге — словно наткнулся на стену. Охваченный изумлением, он часто заморгал, в растерянности повернул было назад, показав жирный затылок, но одумался, еще раз обернулся в дверях и, как бы не веря своим глазам, уставился на этот раз на Теймураза.

Теймураз не проронил ни слова. Он сидел, заложив ногу за ногу, и внимательнейшим образом рассматривал снятый им с несгораемого шкафа металлический кубок затейливой формы — переходящий приз районного первенства по грузинской борьбе.

— Проходите сюда, садитесь. — Шавлего показал вошедшему на стул.

Ошеломленный Вахтанг все стоял в дверях и моргал, нахмурив лоб; чуть приоткрытые толстые губы его дрожали.

— Входите же. Ваше удивление мне понятно. По-видимому, мой посланец не успел сообщить вам по пути о происшедших здесь вчера переменах.

Вахтанг, словно придя наконец в себя, шагнул в комнату, медленно прошел к столу и грузно опустился на стул.

Вслед за ним протиснулся в дверь Шакрия. Он с трудом сдерживал смех. При виде Теймураза Надувной кивнул ему и сел в сторонке, у окна.

— Со вчерашнего вечера я являюсь председателем чалиспирского колхоза. Вот доказательство, — Шавлего достал из ящика круглую печать колхоза и вместе с ключами от несгораемого шкафа положил, звякнув ими, на стол. — Впрочем, вот товарищ Теймураз, секретарь нашего райкома, может подтвердить мои слова. Думаю, ваш спутник тоже не будет их отрицать.

Теймураз молча посмотрел на прибывших и вновь занялся изучением кубка.

— Мы с вами немного уже знакомы. Если не ошибаюсь, вы — заведующий виноторговой точкой нашего колхоза в Телави, Вахтанг Шакроевич Чархалашвили. Правильно?

Вахтанг провел языком по пересохшим губам, снял кепку, положил ее на стол, поднес ко рту кулак и прокашлялся. Прочистив с трудом горло, он наконец прохрипел:

— Да, я заведующий.

— Проживаете в Телави, в Зеленом переулке, дом номер одиннадцать.

— Так точно. — Вахтанг снова кашлянул в кулак.

— Владеете двухэтажным домом, в котором пять комнат, подвал и большой марани.

— Так точно, — все более изумлялся — Чархалашвили.

— Сверх того: во дворе — службы, перед домом виноградные кусты на высоких шпалерах в виде аллеи и сад — тридцать два разных фруктовых дерева. Двор — сто пятьдесят пять квадратных метров. Правильно?

На лбу у заведующего винной точкой выступили капельки пота. Он бросил украдкой испуганный взгляд в сторону Теймураза и подтвердил упавшим голосом то, о чем его спрашивали.

— Ранней осенью прошлого года вы купили у жителя селения Вардисубани Андрея Ноевича Чачикашвили три больших квеври, емкостью один — в сто двадцать, другой — в сто сорок пять и третий — в двести семь декалитров. Так как эти большие сосуды не пролезали в дверь марани, вы сняли дверную раму, разобрали стены с обеих сторон и так внесли кувшины в марани, где и зарыли их в землю. Верно?

Вахтанг не выдержал устремленного на него пронзительного взгляда, отвел глаза и прохрипел:

— Да вы все лучше меня знаете.

— Вы приобретали от Напареульского и Кистаурского винзаводов виноградные выжимки…

— Неправда! — Вахтанг схватился за кепку, смял ее и вскочил.

— Доставали сахар…

— Клянусь единственным своим ребенком, неправда! — хрипел Вахтанг; он расстегнул дрожащими пальцами воротничок и схватился за горло.

— Садитесь, отчего вы так взволновались? Здесь не прокуратура и не суд. Просто я как председатель колхоза, которому принадлежит вверенная вам торговая точка и членом которого являетесь вы сами, хочу быть в курсе… Вы доставали танин…

— Неправда! Неправда! Теймураз Лухумич!..

— Я, уважаемый, нахожусь здесь совершенно случайно и, как лицо постороннее, ни во что не вмешиваюсь…

— Следовательно… Садитесь, почему вы стоите? Следовательно, вы хотите, чтобы мы не углублялись в эту историю? Что ж, пожалуй. В конце концов, это касается прокуратуры. Я в ее дела вмешиваться не стану. Но вы, кроме того, в бытность вашу здесь, в Чалиспири, заведующим зерносушилкой, приобрели на присвоенные вами колхозные средства двухэтажный дом в восемь комнат, не считая служб, в нашем селе. Во дворе молодой виноградник в тысячу пятьсот кустов и двадцать семь плодовых деревьев…

Вахтанг опустился на стул и отер со лба смятой кепкой крупные капли пота.

— Кто говорит… Я своим трудом, собственными руками…

— Не стоит… В течение этого полугода вы ничего в чалиспирском колхозе не производили, никаких трудов за вами не числится. Слушайте! Слушайте — все равно я заставлю вас все выслушать. Мы с вами познакомились довольно давно, и не хочется напоминать вам, в каких условиях состоялось наше знакомство. Это еще более отяготит вашу вину. Так что лучше сидите смирно и слушайте. — Шавлего выдвинул ящик стола и, достав оттуда несколько чистых листов бумаги, положил их перед посетителем. — Вы напишете сейчас два заявления. Одно — о вашем выходе из колхоза. Другое… В другом будет сказано, что вы передаете построенный вами на трудовые сбережения принадлежащий вам дом с двором и усадьбой и со всем движимым и недвижимым имуществом в дар чалиспирскому колхозу «Красная звезда» для устройства в нем детского сада. — Шавлего пододвинул гостю чернильницу и перо. — Все это, разумеется, должно быть надлежащим образом оформлено, и соответствующие документы вы вручите мне… Сегодня же! И еще одно — последнее. Действуя от имени чалиспирского колхоза, вы нажили немалые суммы. Из них, по неписаному закону рвачей и хапуг, колхозу причитаются проценты — за пользование его именем. Соответствующую сумму, по самому минимальному расчету десять тысяч рублей, вы передадите чалиспирскому колхозу на приобретение водокачки.

Теймураз от изумления поставил кубок вместо несгораемого шкафа на раскаленную печку.

— Деньги вместе с документами, о которых уже говорилось, принесете сегодня же и положите их вот сюда. Нет, не сюда — это место уже занято, — а вот сюда! — И Шавлего ударил ладонью левой руки по столу с такой силой, что перо, лежавшее там, трижды подскочило и упало на пол…

— Ты что — вводишь новые порядки в колхозе? Открываешь новую эру в законодательстве? — спросил Теймураз новоявленного председателя, когда они остались одни.

— Ничего нового в этом нет. Напротив, еще Ева не была сотворена из ребра Адама, когда этот закон уже действовал. Раньше появления законодательства уже существовал этот закон.

— Почему ты забегаешь вперед? Обо всем этом будет сегодня же доложено куда следует. Дом и вся недвижимость будут конфискованы и от тебя не уйдут. Для чего опережать события?

— Лучше я опережу время, но не дам ему опередить себя. Дожидаться конфискации? Дом мне нужен сейчас. Для детского сада.

— Так-то ты начинаешь свою деятельность на посту председателя?

— У каждого свои методы в работе.

— Но ты понимаешь или нет, что твои методы неправильны? Разве партизанскими налетами можно сделать что-нибудь?

— Вот что я тебе скажу, Теймураз. Всякий, кто когда-нибудь принимался за дело, начинал по-партизански. Я, может быть, начинаю плохо, но думаю, что все у меня пойдет хорошо. Курица гребет к хвосту, а дело свое продвигает вперед.

 

2

С утра позвонил по телефону шофер: сел аккумулятор, машину до обеда не сможет подать.

Луарсаб отправился в райком пешком.

Узкая, мощенная булыжником улочка без тротуаров была мокра, тонула в мартовском тумане. Моросило. Пронизывающий холод сырого утра был мучительно неприятен Луарсабу. Ныли суставы, пробирал озноб, он чувствовал слабость во всем теле.

Что это? Заболел? Аппетит, кажется, не пропал — конечно, он никогда не слыл могучим едоком, но все же… В чем же дело? Неужели подкралась старость? Да нет, до старости пока далеко. Он еще молод, но вот с недавних пор чувствует в каждой клетке своего тела, в каждом, мельчайшем из своих кровеносных сосудов усталость, расслабленность, бессилие… Никогда Луарсаб не жаловался на сердце, а теперь оно как-то тихо ноет, словно от глухой, затаенной боли… Неужели человеческое тело или какой-либо его орган наделены способностью к предчувствию?..

«Вести из Тбилиси, правда, неутешительные… Неужели Софромич не догадается, что благодаря скрытой, такой незаметной деятельности Теймураза, благодаря приходу нового председателя райисполкома и удивительной сообразительности мною же вскормленного птенца, Медико, ситуация в Телави резко изменилась? И что в этих условиях я никак не мог спасти Гаганашвили?»

Луарсаб несколько раз поскользнулся на мокрой мостовой, ему то и дело приходилось перешагивать через лужи, и, как он ни старался, ботинки, брюки и даже полы пальто вскоре оказались сплошь забрызганы грязью.

Настроение у него испортилось еще больше.

Почему он, собственно, пошел пешком? Достаточно было позвонить в райисполком… Нет! Лучше он босиком проделает путь от дома до работы, лишь бы не дать повода этому очкастому святоше непочтительно отозваться о нем. Можно бы побеспокоить директора какого-нибудь предприятия или председателя колхоза… Ну вот, теперь уже надо кого-то о чем-то просить… Дожил!

По площади, по прилегающим улицам уверенно проносились легковые машины. Одна пролетела совсем рядом и обдала Луарсаба грязью.

Луарсаб проводил ее сердитым взглядом и вытер щеку носовым платком.

«Обнаглели! И номер не разберешь — весь заляпан. Поразительно, сколько развелось в Телави легковых машин — откуда они берутся? За какие заслуги достались их владельцам, всем этим комбинаторам — спекулянтам с патентами, мясникам и продавцам? Заведующим закусочными, пекарям, керосинщикам и мусорщикам? Неужели только на зарплату живут, семьи содержат да еще кутят в ресторанах по нескольку раз в неделю? На какие деньги покупают машины? И только ли машины… А всего интереснее — многим ли еще приходят в голову подобные вопросы?»

Луарсабу и не вспомнилось, что только вчера он сам дал разрешение построить за речкой Мацанцари очередное питейное заведение…

На главной улице не осталось ни одного прежнего строения. На месте снесенных одноэтажных домиков зияли фундаменты для будущих больших, красивых многоэтажных зданий. Прокладывали широкий, роскошный бульвар с газонами и цветниками. Рабочие, под руководством садовников и декораторов, высаживали в грунт вечнозеленые деревья, кустарники и цветы.

Поодаль, на перекрестке, какой-то милицейский ссорился с озеленителем-декоратором.

Сегодня у Луарсаба был неприемный день, и никто не дожидался перед его дверью. Он повесил пальто на вешалку и долго ходил по просторному кабинету.

Вспомнился позавчерашний вечер: как у него вырвали из рук инициативу и собрание с каким-то звериным ревом единодушно выбрало нового председателя… Разве не лучше было, чтобы председателем в Чалиспири остался Нико? Неужели он, Луарсаб, весь тот вечер тратил порох, чтобы проложить путь к власти этому наглому молодцу? Неужели ради него пожертвовал старым, опытным работником, умнейшим из всех председателей колхозов, каких Луарсабу приходилось встречать? Он питал к Нико дружеские чувства и только ради Тедо не стал его защищать. А каков результат? «Лишь себя же поразили, в грудь себе кинжал вонзили». Как тут не верить предчувствиям? В тот самый день, когда впервые появился в районе этот разбойник без ружья, Луарсаб подсознательно понял, что возникла какая-то угроза и его спокойному существованию пришел конец. Тогда этот молодчик еще не имел ничего за спиной… Теперь он уже обладает определенной силой… Силой, которая будет все более ограничивать его, Луарсаба, волю… И что страшнее всего, он в дружбе с Теймуразом! «Ах, Теймураз, Теймураз! Когда-то мне удастся избавиться от этой занозы!»

До сих пор приходилось бороться лишь с внешними врагами. А теперь к внешним прибавился еще и внутренний враг! Ладно, с внешними врагами можно еще справиться, но что прикажете делать с врагом, живущим в твоем доме, подстерегающим тебя в засаде ежеминутно? Крепости всегда взламываются изнутри. Поражения на внешнем фронте — результат неудач у себя дома. Убить мало Эфросину! Загубила жизнь дочери! Что она сделала с моей Лаурой?

Луарсаб ощутил горечь во рту, потом что-то оцарапало ему горло, словно он проглотил осколок стекла.

«Где она выкопала этого афериста, игрока в кости, карточного шулера? Да еще притащила его ко мне домой! О женская глупость! Женщины от века неразумны! А у нынешних совсем ума в голове не осталось! Только и умеют — пялить глаза да перенимать! Снег бел, а сколько порой черных дел покрывает! Негодяй! Давно уже треплет мое имя по большим дорогам, а теперь и совсем перестал меня стесняться, наглеет, дерзит. Да и с чего ему меня стесняться?»

Сердце Луарсаба наполнилось бессильным гневом оскорбленного в своих чувствах отца. Жилы на висках у него надулись, тонкие губы искривились…

«Даже ее, последнее мое утешение, отнял у меня… Блудливая красотка виду не показывает, все тщательно скрывает, но я знаю — развлекается с ним… И этот развращенный, лишенный совести человек, мой «возлюбленный» зятек, может теперь держать своего столь же «возлюбленного» тестя до самой смерти под угрозой… Шантажировать… Если я попробую его осадить, может устроить мне отвратительную провокацию… Достаточно неразумен для этого… И не работает, от меня не зависит… Убить Эфросину мало! Прислугу и то на голову мне посадила, не только зятя! Болван! И не думает о продолжении образования… И у девочки всю охоту отбил. Бедняжка день и ночь только о нем и помнит, он все время у нее на устах. Похудела, осунулась; чуть запоздает муженек — места себе не находит. То в воротах ждет, то с балкона свесится, то у окошка стоит, за занавеской прячется… Иной раз чуть ли не всю ночь. До смерти доведет девочку проклятый, пустоголовый мерзавец»…

Дверь тихо отворилась, и чей-то густой голос спросил:

— Можно?

Секретарь райкома обернулся и узнал спорщика-милицейского, которого видел на улице, когда шел сюда.

— Войдите.

И подумал:

«Начинается! Не дадут ни минуты покоя!»

— Я хочу обратить ваше внимание на одну вещь, уважаемый Луарсаб Соломонич. Я видел, как вы шли в райком, и решился вас побеспокоить в такой ранний час…

Луарсаб сел за свой письменный стол и оперся на него локтями.

— Слушаю вас.

— Я по поводу озеленения главной улицы хотел вам доложить. Вы сейчас по ней проходили и, наверно, заметили… Все там хорошо, очень хорошо устраивают, только не учитывают безопасности…

— Что-то вы не очень ясно говорите.

— Я еще не сказал, что имею в виду.

— Так говорите, и покороче, пожалуйста.

— Постараюсь, насколько возможно. Зеленая полоса посередине улицы, разделяющая ее на две половины, достаточно широка…

— Ну, и что в этом плохого?

— Я и не говорю, что это плохо. Но полоса насаждений прерывается в нескольких местах, там, где предусмотрены переходы и развороты для машин.

— Вам это не нравится?

— Нет. И даже очень.

— Почему? Надо было сделать полосу сплошной? Без переходов и разворотов?

— Я этого не говорил. Как же — без переходов? Нужны и переходы, и развороты, и повороты.

— Так в чем же дело?

— Дело в том, уважаемый Луарсаб Соломонич, что в концах зеленой полосы, по обеим сторонам переходов и разворотов, посадили и сажают быстрорастущие или уже большие деревья.

— Интересно… Что же в этом плохого? Разве улица будет не лучше, не красивей с такой зеленой аллеей?

— Улица будет и красивой, и зеленой, уважаемый Луарсаб Соломонич, но эти переходы и развороты будут весьма опасными как для переходящих улицу граждан, так и для разворачивающихся машин.

— Ах, вот что… Постойте — вы не Тарзан?

— Нет, товарищ секретарь райкома, я младший лейтенант автоинспекции Гиви Мгалоблишвили.

— Но это вас прозвали Тарзаном?

— Тарзан я для шоферов, товарищ секретарь. А с вами имеет честь разговаривать автоинспектор Мгалоблишвили.

«Гиена чует… Инстинкт подсказывает ей, что лев обессилел. За десятки километров чувствует она запах тления… Но разве у меня когти притупились?» Тонкие губы Луарсаба тронула чуть заметная презрительная улыбка.

— Чего же вы хотите, товарищ автоинспектор?

— Вы должны приказать работникам озеленения, чтобы по краям разрывов не высаживали высокорастущих деревьев.

— Почему? — удивился на этот раз секретарь райкома.

— Потому что высокие, разросшиеся деревья на переходах и разворотах лишают обзора как шоферов, так и пешеходов. В этих местах могут случаться, в силу плохой видимости, аварии и несчастные случаи. Места, где заворачивают машины и где пересекают улицу пешеходы, должны хорошо просматриваться издалека. Ничто не должно закрывать там обзора. Почему при работах по благоустройству никогда не согласовывают проектов с автоинспекцией? Неужели мы не заслуживаем того, чтобы…

Внезапно за спиной автоинспектора с шумом распахнулась дверь.

Луарсаб побледнел как полотно. Все тело его одеревенело. Он попытался встать, но не мог даже приподняться со стула.

Автоинспектор вздрогнул и в смущении оглянулся.

Он увидел в дверях кабинета запыхавшуюся молоденькую женщину с заплаканным, бледным лицом и растрепанными, мокрыми от дождя волосами. Вся поникшая, она направилась нетвердым шагом к Луарсабу.

— О, папа! Все погибло!.. Папа!

У Луарсаба пересохло во рту. Он с трудом проглотил слюну и прижал дрожащими руками мокрое лицо дочери к своей груди.

— Что случилось, Лаура, девочка?

— О, папа! Джото ушел… Убежал из дома… Совсем… Джото ушел, папа!

И она горько зарыдала, уткнувшись лицом под мышку отцу.

 

3

Марта услышала стук и приподнялась на постели, Како она не ждала домой до завтрашнего вечера.

Стук повторился.

«Это не в дверь — в окошко стучат. Вот — три раза по раме… И по разу в оба стекла. Боже мой, неужели это?..»

Босая, в одной рубашке, Марта подбежала к окну и откинула занавеску.

За окном, у стены, стоял человек.

Марта вздрогнула. С минуту она не отрывала взгляда от этой смутной, прижавшейся к стене человеческой фигуры.

Как ей поступить? Как ей сейчас поступить?

Ей стало жаль стоявшего снаружи, прижавшегося к стене человека.

Раз Нико пришел к ней, значит, у него большая необходимость… Беда… Как ей быть?.. Како сегодня не вернется. Нет, Марта вовсе этого не боится, но…

Человек подошел вплотную к окну. Долго смотрел он на женщину — молча, без единого слова.

Марта увидела или, скорее, почувствовала в темноте: маленькие, запавшие глаза глядели на нее с невыразимой мольбой. Сердце ее стиснула жалость. Она поднесла к стеклу скрещенные руки — это был условный знак, означавший приглашение войти.

Затворив за собой дверь, Нико остановился на пороге; он искал глазами хозяйку. В сумраке виднелся лишь черный ее силуэт, молчаливый и неподвижный, точно опорный столб посередине комнаты. Прежде все бывало совсем иначе. Стоило Нико открыть дверь и переступить через порог, как Марта бросалась навстречу и, обдав его одуряющим запахом распаренного в постели женского тела, прижималась к нему, обжигала его через тонкую рубашку своей горячей грудью. Острее, чем когда-либо, почувствовал Нико, что он больше не первый человек в селе…

Он подошел к остывшей печке, протянул к ней озябшие ладони.

— Погасла… А на дворе холодно.

И Марта не увидела, а угадала чутьем, как щелки-глаза отыскали постель, только что покинутую хозяйкой.

Она подложила в печку дров, облила их керосином из бутылки и поднесла горящую спичку. Пламя мгновенно охватило сухое дерево, затрещал огонь, печка чуть ли не затряслась.

При тусклом свете пламени Марте стала видна небритая, с частой проседью, щетина на лице Нико. Он стоял и смотрел в сторону постели. Потом перевел взгляд на хозяйку.

Марта туго стянула на груди шаль, наброшенную на плечи, прикрыла белизну пышной плоти, видневшейся в вырезе рубашки. Потом пододвинула гостю стул, принесла для себя табурет и села против Нико у печки, с другой ее стороны.

И вновь пробудившаяся было комната наполнилась тишиной.

Печка раскалилась.

Кошке, лежавшей под нею, стало жарко. Она встала, задрала хвост, выгнула спину, потянулась и с тихим мурлыканьем потерлась о ногу Нико. Удивившись тому, что гость не ответил лаской на ее заигрывание, она вытянула шею и потерлась головой о другую его ногу.

Но и на это не последовало никакого ответного дружественного действия.

Тогда кошка встала на задние лапы и, чтобы привлечь к себе внимание, вонзила когти ему в штанину.

Но тут ее шлепнули по голове, да так, что в глазах потемнело.

Незаслуженное оскорбление причинило кошке глубокую обиду. Она перестала мурлыкать, прижала уши и, полная разочарования, убралась подальше от неучтивого гостя.

Нико сидел и молчал, устремив взгляд на женщину, озаренную тусклым отсветом огня. С тех пор как он в ненастную ночь покинул с угрозами этот дом, ему ни разу не довелось увидеть ее так близко. Она казалась еще более молодой и свежей, чем раньше. Что-то новое, незнакомое ему вошло в жизнь Марты и наложило на нее свою печать. Каким-то тихим светом-отблеском внутреннего тепла и нежности лучились ее лицо и взгляд.

Марта, со своей стороны, тоже успела разглядеть гостя; сердце у нее невольно сжалось. Обычно чисто выбритые, щеки Нико на этот раз были покрыты трехдневной щетиной. Густые черные усы заметно посеребрила седина. Узкие глаза были обведены темными кругами, и в умном взгляде их отражалось затаенное горе. Скользнувшая по толстым губам невеселая улыбка позволила Марте еще глубже заглянуть в душу ночного гостя.

— Давно я тебя не видела — разве что издали. Как поживаешь, Нико?

Хорошо знакомый грудной, теплый голос стал, казалось, еще ласковей. Легким хмелем разлилось по жилам Нико ее вкрадчивое воркованье.

— Сказать тебе на манер Купрачи — поживаю, как царь Ираклий после Крцанисской битвы.

Марта ласково улыбнулась ему.

По-прежнему обжигали карие, полные медового мрака глаза. По-прежнему пьянили коварной многообещающей улыбкой пухлые, манящие сладостью сгущенного виноградного сока губы…

Нико вспомнил, как третьего дня хитрил и ловчил, чтобы заставить Надувного послать его на бывшее болото. Правда, в Маквлиани он стоял как консультант, над головой у виноградарей, сажавших лозы. Но природная гордость и приобретенная за долгие годы привычка мешали ему терпеливо сносить новоявленные хозяйские замашки вчерашнего шалопая, молокососа. Сердце Нико было переполнено горечью, его жгло неодолимое желание излить перед близким человеком скопившиеся за все эти дни желчь и досаду… Близкие и родичи окружают его заботой. Георгий целыми днями не отходит от него ни на шаг и пророчит Нико возвращение на должность председателя, но… Но Марта для него — совсем другое. Она ему ближе и незаменимей всех родичей и друзей… И вот третьего дня он добился того, что Надувной послал его на бывшее болото. Там женщины сеяли арбузы. Дело это они закончили быстро и собирались затем помогать молодежной бригаде сажать виноградные лозы…

Двух женщин увидел он на берегу Алазани: жену Иосифа Вардуашвили — Тебрию и жену… Како — Марту.

Скрытый частой ольховой зарослью, Нико стоял и смотрел, как, освежив лицо алазанской водой, вытирала его передником бывшая невестка Миха Цалкурашвили. Засученные выше локтей рукава открывали белые, полные, красивые руки. Густая масса черных волос увенчивала красивую голову. Высокая, округлая, точеная шея гордо возвышалась над широким вырезом платья. Мокрые завитки на затылке блестели под солнечными лучами. Словно ослепленный этим блеском, бывший председатель прищурил глаза и некоторое время, замирая от сладкого чувства, прятался в ольховнике. Но потом… Потом решил, что лучше попасть волку на зубы, чем Тебрии на язык, и предпочел убраться оттуда подальше.

А Георгий предсказывает, что придется ему еще сидеть в председательском кресле…

И в самом деле — надолго ли хватит охоты и интереса этому молодому пришельцу? Он ведь человек городской — вытерпит ли, сможет ли жить годами в деревне? Руководить колхозом — это тебе не то что диссертации писать! Скоро, скоро ему надоест эта нервотрепка, и он сам откажется от нее. А умен, чертов сын, — на все пошел, лишь бы не отдать село в руки Тедо! Но он, видимо, не из тех, кто останавливается в самом начале или хотя бы на половине дороги… К Нико он относится с большим уважением, держится так, чтобы тот не чувствовал своего подчиненного положения. По его настоянию Нико оставили в правлении, хотя большинство настойчиво требовало его исключения… Но бригадиром Нико не назначили, тут Шавлего ничего не мог поделать… О как это горько! Вся жизнь Нико была отдана колхозу, всю душу вложил он в общее дело. И что же получил взамен? До сих пор Нико думал, что люди — овцы, а теперь убедился, что они злы и неблагодарны… Смерть Реваза доконала Нико, поставила на нем крест… Словно ветви в колючих зарослях, переплелись несчетные неприятности и беды. Единственная дочь, его плоть и кровь, надежда и утешение его старости, оттолкнула его, отвергла его отцовские чувства, презрела свой дочерний долг и, бросив дом — полную чашу, переселилась в жалкую лачугу к выжившей из ума старухе… Горьки, о как горьки неблагодарность и злоба человеческие! Утрачен почетный пост, ушла единственная дочь, бросила любимая женщина — любимая из любимых… Ах, нет, не все потеряно: из этой троицы осталась хоть одна. Осталась Марта, которой можно пожаловаться даже на собственное бессилие. Да, на свое бессилие. Вот они снова вместе, по-прежнему одни, скрытые от чужих, посторонних глаз…

Женщина поняла безошибочным чутьем, что сейчас Нико, больше чем в ее ласках, нуждается в утешении, в поддержке. Даже такой кряжистый дуб не мог выстоять под ударами грома, обрушившимися со всех сторон.

— Слышала, что по твоему совету правление постановило разбить виноградник в Маквлиани. Умный парень внук Годердзи, он начатого тобой дела не сорвет, не испортит… Работай и ты плечом к плечу с ним — и все наладится. Впрочем, тебе и раньше надо было разбивать побольше виноградников. Саниорцев виноградная лоза обогатила.

Нико отодвинулся от печки и поставил стул на разостланную посередине комнаты медвежью шкуру. Раньше ее здесь не было. Сердце Нико сжалось. Да, теперь Како был здесь хозяином… Охотник Како, тот, кто вытеснил его из последнего убежища, изгнал из храма, который Нико возвел собственными руками…

И вновь вскипела кровь побежденного самца перед лицом отвергнувшей его самки. В крутом изломе внезапно сдвинувшихся бровей отразилась бессильная ярость, концы свисающих усов стали похожими на два клыка, торчащие над нижней губой.

…Не дали ему исполнить свою угрозу. Не успел — все руки не доходили… Нет, он ничем не хочет владеть сообща. И меньше всего — любимой женщиной. А этот охотник, оказалось, родился под счастливой звездой! Любовь ли переродила, Марта ли укротила его — только он стал совсем другим. Колхозу предан, трудится, сил не жалеет. С тех пор как нашел и притащил на себе с гор труп этого парня… Реваза, стал в глазах всего села героем… Да что село — вот к Луарсабу Соломоничу приехала комиссия из ЦК. Луарсаб задумал угостить почетных гостей турьим шашлыком и тайно, через доверенного человека, вызвал Како, поручил ему доставить дичину. Сегодня после полудня Како ушел в горы и пробудет там день-другой… Только все напрасно, Луарсаб Соломонич, дни ваши уже сочтены. Огонь ваш погас — уже в теплой золе устроилась брюхатая кошка, скоро котят народит. Эти ваши гости, как я понимаю, по таким делам прибыли, что еще и застреленного тура в вину вам поставят, спросят с вас, а не с охотника. Так что к прочим вашим провинностям прибавится еще одна… А впрочем… Впрочем… Как знать? Охота на оленя и на тура строго воспрещена! Како — охотник. Скажем, охотник убил тура. Закон предусматривает за это тюремное заключение от одного до трех лет. Даже если только один год… Немалый срок! За год мало ли что может случиться… Через год, как знать… Ого! Бодрей, дядя Нико, еще не все пропало! Из этого можно еще сбить хороший гоголь-моголь!..

Щелки-глаза под кустистыми бровями сверкнули прежним огнем. Марта отметила это с удовольствием.

— Не о чем тебе печалиться, Нико. Ты человек умный и работы не боишься. Скоро вернешь себе и доброе имя, и общее уважение. Этот Шавлего до старости жить в деревне не будет. У него есть свое дело. Он от этого дела не отстанет. А когда уедет, тогда, может, и снова… И дочка твоя отгорюет, выплачет свои слезы — и домой, к тебе, возвратится. Так о чем же горевать?

От настороженного внимания Нико не ускользнуло, что Марта помянула не всю троицу — о самой себе ничего не сказала. Он подумал: это, верно, разумеется само собой. Это была единственная надежда, придававшая ему сил. Все же остальное — о чем говорила, утешая его, Марта… Он не обманывался, знал, что придется примириться с утратами. Нужно было только время, чтобы рана перестала кровоточить, затянулась. Но может ли исцелиться такая рана?

— Говоришь, не станет жить в деревне, уедет? Там видно будет… А знаешь, Марта, что он вчера назначил пенсии престарелым колхозникам?

— Всем?

— Ну нет, не всем — только тем, кому считал нужным. Кто будто бы заслужил своими прошлыми трудами. Словом, как заблагорассудилось. У моего дяди Габруа отобрал, а этой старой развалине, Зурии, назначил. Зурии-то, конечно, пенсия полагается, но зачем было у Габруа отнимать? Ведь умен, чертов сын: своего деда и садовника Фому заставил от пенсии отказаться. А на правлении выставил дело так, будто бы они сами это надумали.

— Иной раз, Нико, может, ты в сердцах кое-что и неверно себе представляешь. Дедушка Годердзи и дядя Фома, наверно, сами от пенсии отказались, иначе бы…

— Не говори, Марта. Этот парень уж так хитер… У него в мизинце больше ума, чем у нас всех в голове. Вчера он составил комиссию под началом своего деда — посылает ее в Ширван, на овцеферму, наблюдать за окотом. Дед его был член правления, а теперь избран в ревизионную комиссию. Плохи дела Набии. Годердзи я знаю с детства. Старый разбойник, от него пощады не жди! Недавно он изволил самолично съездить на ферму, что-то разузнавал. Максим ему, наверно, всякое наплел. Максим давно уже точит зубы на заведующего фермой. Только прежде мы всеми способами сдерживали его. Так что плохо дело Набии. Я, пока был председателем, защищал его… А теперь и бухгалтер ушел.

— Ушел?

— Да. Подал заявление, будто бы хворает, нуждается в продолжительном лечении, и уволился. Умно сделал. Не стал дожидаться, пока его начнут таскать да трепать, убрался от греха подальше. Впрочем, полтонны купороса новый председатель заставил его раздобыть и вернуть.

— Молодец! Очень хорошо сделал! В прошлом году все наши виноградники чуть не погибли из-за того, что был разбазарен купорос. Еще что нового?

— Интересуешься делами новоявленного председателя? Да у него все по-новому. Иосифа, наверно слыхала, поставил председателем ревизионной комиссии. Сико сделал парторгом… Новый клуб строит. На типовые проекты и смотреть не хочет — заказал какой-то особенный проект. С Теймуразом он в союзе — тот только и знает, что поддакивает, на все дает согласие. Этих своих щенков из молодежной бригады он так натаскал, что они его без слов понимают — стоит ему только бровью повести… Скоро созовет общее собрание и добьется утверждения всех своих затей и мероприятий… Эх, Марта, видно, в самом деле притупилась моя сабля, пора ей успокоиться в ножнах. Долго я сражался, не посрамил ее, а теперь небось лезвие все зазубрилось, уже и не наточишь. Что мне себя обманывать? Старое уходит, новое идет на смену… Он даже лошадь мою верховую не удостоил себе оставить — такого прекрасного иноходца велел в плуг запрягать. А того бешеного жеребца, что на стадионе наездника покалечил, напротив, выпряг из плуга и ездит на нем.

— Наверно, потому, что на этом жеребце в прошлом году кабахи выиграл.

— Кабахи… Кабахи… В молодости и я выиграл кабахи, и до нынешнего дня никто не мог его у меня отбить. Эх, Марта, вся наша жизнь — кабахи… Да, жизнь — кабахи, а мы джигиты; у кого конь более скор и лучше выезжен, у кого глаз острей и ловче рука, тому и достается приз. Встретил я третьего дня Топраку — остановил меня старик.

«Постой, говорит, Нико, хочу тебе басню рассказать».

«Ты уже пятнадцать лет, говорю, одну не можешь закончить, с чего тебе захотелось новую начать?»

«Да нет, говорит, я ту, прежнюю, до конца доскажу».

«Что ж, говорю, давай досказывай. Знаю, запомнил: есть в Индии большой орех, подберется к нему голодная мышь, прогрызет скорлупу, заберется внутрь, а дальше?»

«Как дорвется эта самая мышь до еды, как напустится — ест, ест, наестся до отвала, разжиреет, раздуется и не сможет выбраться назад, не протиснется в переднюю дырку. Так вот и застрянет внутри ореха да там и издохнет…»

Марта внимательно посмотрела на гостя, и он вдруг показался ей сломленным, жалким, растерянным. Он словно даже стал меньше — сжался, ссутулился. Когда-то это был крепко сбитый, мощный плот, уверенно, бесстрашно рассекавший мутные житейские волны; сейчас от него остался только этот небольшой обломок — непрочный, с перетертыми веревками, без весел и багра. И этот обломок со страхом глядел в будущее — донесет ли его невредимым до последней пристани? Не затянет ли по пути на дно бурливый водоворот, не расшибет ли своенравная волна, бросив на хмурые прибрежные скалы?

И еще более жалок стал женщине этот человек — лишенный семейного тепла, отвергнутый дочерью, отлученный от власти…

Гость заметил ее взгляд, и горячая волна прилила к его сердцу. Он улыбнулся и тут же понял, что улыбка получилась просительная, лебезящая. Подождав минуту, он встал, подложил полено в печку, вытер руки о полу и шагнул к Марте.

Женщина не пошевельнулась. Она сидела притихнув, не отрывая взгляда от печки. Она чувствовала у себя за спиной мужчину, охваченного волнением, истосковавшегося по женщине, и вся напряглась в молчаливом ожидании. А потом… сначала почувствовали прикосновение большой грубой руки затылок и шея. Потом рука переместилась вперед, к горлу, к груди.

А женщина почувствовала, как бесстыдно поднялась и замерла в блаженном ожидании желанной гостьи полная крепкая ее грудь.

Гостья не стала мешкать: медленно, осторожно скользнула по нежной груди дальше, вниз, но не успела добраться до выреза рубашки. Прохладная, сильная женская ладонь обхватила широкое запястье и решительно отстранила мужскую руку.

Марта встала, туго обернула шаль вокруг своего горячего тела и повернулась лицом к внезапно скованному ледяным холодом гостю.

— Мне было приятно побеседовать с тобой, Нико. Что ни говори, а мы с тобой старые друзья. Но то, прежнее, что у тебя на уме и что я тоже не позабыла, уже не вернется. Я теперь замужняя женщина, у меня семья. Весной начнем строить новый дом. А скоро… скоро у меня будет ребенок. — Голос Марты зазвучал нежно, понизился до шепота; она призналась: — Я беременна… уже третий месяц… А о прежнем надо забыть. Останемся друзьями. Только больше не приходи, ни ночью, ни днем, когда Како нет дома. Не скажу тебе: «Ты не дал мне счастья, и я нашла его с другим». Я сохранила о прошлом добрую память… Но я не буду пачкать свой семейный очаг. Моему ребенку никто не посмеет сказать: твоя мать потаскуха… Ступай теперь, Нико, и знай всегда, что я тебе друг… Не поддавайся печали. Дочь к тебе скоро вернется. Погорюет об умершем, утешится, а там ее глаза сами другого отыщут. Будешь еще нянчить внучат… Не теряй бодрости… И Шавлего, наверно, уедет в Тбилиси… А тогда…

Марта с болью заметила, как вдруг обвисли плечи у Нико, как он сразу ссутулился, сжался, стал крошечным. Гость медленно, неохотно протиснулся в дверь,

Марта стояла на пороге и смотрела ему вслед. Печально было ей видеть, как плетется в темноте бывший председатель, бывший отец, бывший любовник…

И ей показалось: это не человек бредет нетвердым шагом по дорожке, а несет течением обломок некогда могучего, крепкого плота, разбитого волнами бурной реки.

 

4

Коты и кошки проводили март громкими воплями. Всю ночь, до утра, доносились с крыш и балконов, со двора и с огорода нескончаемые мольбы самцов и жеманное, уклончивое мурлыканье самок.

Измученная бессонницей, Флора забиралась с вечера в постель, накрывалась с головой одеялом и покорно, тоскливо дожидалась утра. Медленно тянулись однообразные, бесцветные, печальные дни.

Домохозяин относился к ней с подчеркнутым уважением. Побежденный на выборах Тедо прекрасно понимал, почему молодая женщина, покинув дом Русудан, поселилась у него. И, словно назло кому-то, оказывал ей всевозможные знаки внимания. Сын хозяина, Шалва, чуть ли не ползал на брюхе перед изумленной жилицей, но зато сквернословил о ней за спиной до тех пор, пока не дождался увесистой оплеухи от Надувного.

Миновал март, и настали солнечные дни. Дворы и сады окутались белым, розовым, алым сиянием. В алазанских рощах и подлесках горели желтыми угольями цветущие кизиловые кусты, пылали факелы диких яблонь и груш. Дороги и тропинки пестрели пахучими лепестками облетающих цветов миндаля и ткемали. Распаренная земля стыдливо пыталась прикрыть свою наготу зеленым ковром. Но при первом же прикосновении вышедшего на весеннюю пахоту плуга не могла сдержать страстного порыва и с трепетом выносила на солнышко все свое богатство, распахивала под ласковыми лучами, замирая в ожидании чего-то великого, свою щедрую грудь. Дурманящий воздух был полон голосов, опьяненных радостью жизни. Басовито жужжали соскучившиеся от зимнего безделья пчелы, вылетая на весенний медосбор. С веселым кряканьем опускались в алазанские протоки и заводи стаи возвратившихся с юга диких уток. Неутолимая жажда жизни обуревала весь зеленый весенний мир.

А в душе Флоры по-прежнему царила зима. Она ходила по деревне, по окрестностям, видела здесь молодые виноградные саженцы, едва виднеющиеся над землей, там — осушенное и засеянное болото, фундамент нового клуба, молодые фруктовые деревья на горных террасах под старой крепостью… Из-под земли, казалось, слышался шорох прорастающих семян, чувствовалось тихое, неудержимое стремление нарождающейся жизни наверх, наружу, к солнцу. И люди казались Флоре изменившимися. Что-то новое, радостное ворвалось в жизнь села. Лишь при встрече с нею сельчане проходили мимо молча, без единого слова. И этим как бы давали ей лишний раз почувствовать, что она здесь залетная птица.

До сих пор Флора надеялась вырваться отсюда — рассеется наваждение, почувствует себя свободной… Но надежда погасла: Флора поняла, что, кроме Чалиспири, нет на свете места, которое привлекало бы ее.

Воспользовавшись авторитетом отца, она договорилась с начальником районного отдела народного образования: преподаватель иностранного языка собирался уйти на пенсию, и ей обещали предоставить уроки в местной школе. Итак, она будет учить чалиспирских детей немецкому языку!

И Флора ждала…

Встреча с Русудан страшила ее; бродя по деревне по следам любимого человека, она всячески старалась не столкнуться с былой подругой.

А у Шавлего не было ни минуты свободной. Новые начинания и обычные весенние работы требовали всех его усилий, всего времени. Иногда он даже на ночь не успевал вернуться домой.

Флора проводила целые дни наедине со своими воспоминаниями. Воспоминаниями, которые заставляли ее предпочитать чалиспирские проулки ярким, праздничным проспектам Тбилиси.

Лишь однажды ночью еще раз посетило ее счастье. В бессонные часы этой теплой ночи, под тихое, детское сонное дыхание, она с необычайной остротой ощутила мучительно радостное материнское чувство.

Вечером у Тедо были гости, сидели допоздна. Потом все разошлись, хозяева легли спать. Флора накинула теплый халат и вышла во двор. Балкон и двор были ярко освещены; струившийся отсюда свет доставал до сада на противоположной стороне дороги. Флора стояла, скрестив руки на груди, и грустно смотрела на цветущие фруктовые деревья в этом саду, любуясь волшебной игрой цветов и оттенков. И среди ночного безмолвия ощущала где-то в глубине подсознания, как жались почки к почкам, как тянулся цветок к цветку.

Издалека донеслись частые шаги. Они слышались все громче. Скоро топот стал отчетливым. И Флора увидела: кто-то бежит опрометью по проулку.

Она перегнулась через перила балкона, всматриваясь в даль.

— Откройте! Скорее откройте!

Флора вздрогнула, застыла на мгновение: голос был детский и как будто знакомый.

— Откройте, пожалуйста! Откройте скорей!

Цепная собака около марани подняла яростный лай.

Первым побуждением Флоры было разбудить хозяев.

Но она преодолела страх, спустилась с балкона и направилась к калитке.

Не успела она дойти до середины двора, как через забор перелез маленький мальчик; спрыгнув во двор, он побежал навстречу Флоре.

— За мной гонятся! Скорей спрячьте меня — за мной гонятся по пятам.

Молодая женщина опешила, узнав ночного гостя.

— Ты, Тамаз? Кто за тобой гонится? Да не бойся ты, скажи, кто за тобой гонится?

Схватив мальчика руку, она бегом поднялась вместе с ним на балкон.

Внезапно она почувствовала, что не хочет вмешивать хозяев в это маленькое ночное происшествие. Она шепнула мальчику, чтобы тот не шумел, и тихонько увела его в свою комнату.

Ощутив себя в безопасности, мальчик успокоился, перевел дух. Потом бросился к окну и долго смотрел на двор.

— Расскажи, в чем дело, Тамаз, милый. Кто за тобой гнался?

Мальчик посмотрел на нее и опустил занавеску.

— Ох, тетя Флора. — Он подошел к двери, проверил, крепко ли она заперта. — Что же это было? Тетя Флора, разве теперь идет война?

— Какая война?

— Ну, когда сражаются, убивают, стреляют из ружья, закалывают людей штыками…

— Постой, постой! Успокойся, милый, присядь, переведи дух… Ты не голоден? Хочешь шоколаду?

— Нет, не надо, тетя Флора. Скажи, мы всех фашистов истребили?

— О чем ты, Тамаз? Какие еще фашисты?

— Ну те, что с нами воевали и убили моего отца. Которых дядя Шавлего убивал.

— Да, мы их всех истребили. А в чем дело?

— Ни одного не осталось?

— Да, милый, ни одного.

— Тетя Флора, не обманывай меня. Остались еще фашисты! Ух, я же чудом спасся! Еле убежал! Как только ноги унес! — Он снова подбежал к двери и весь превратился в слух.

— Тамаз, ты сведешь меня с ума! Где ты был? На дворе ночь! Откуда ты? Почему бежал? Что с тобой случилось?

Мальчик повернулся и долго смотрел на нее своим по-детски открытым, но удивительно пронизывающим взглядом. Потом потрогал свою ляжку и снова изумленно воззрился на хозяйку. Вдруг он спустил брюки и поднял трусы. На правой ляжке чуть пониже бедра сзади протянулась длинная радужная полоса. А над нею виднелась черная точка, окруженная багровой каймой.

— Что это, Тамаз?

— Это вот — след дедушкиного ремня, а это… Ох! Сейчас скажу. Дедушка Годердзи побил меня, и я убежал. Спрятался в шалаше, в винограднике дедушки Котэ. Было холодно, и я не мог заснуть. Тогда я вышел оттуда и стал искать место потеплей. Пошел вдоль Берхевы — там в терновых кустах есть один стог… Я зарылся в сено, согрелся и уснул… Ух! Может, мне все приснилось? Но тогда откуда вот это? — И он снова потрогал черно-красное пятно на своей коже.

— Садись, Тамаз, милый, успокойся. Потом расскажешь по порядку.

— Нет, я лучше сразу расскажу. Подожди, дай вспомнить… Я был партизаном, у меня были ружье, пистолет и автомат… Много фашистов мы перебили. Но потом фашисты убили нас. Я один остался в живых и спрятался в этом стогу. Фашисты долго искали меня, наконец нашли и хотели убить… Прямо в стог воткнули штык. Вот видишь: если бы я не убежал, пронзили бы насквозь… Один бросился на меня, хотел взять живым… Если все это было во сне, откуда здесь рана, тетя Флора? — И мальчик в который раз с сомнением потрогал свою «штыковую рану».

Флора слушала его в изумлении. Она почти ничего не поняла из этого бессвязного рассказа. Сама несколько испуганная, она подошла к окну, довольно долго смотрела на двор, потом отыскала кувшин с водой, намочила платок и приложила его к ноге Тамаза.

— А это зачем?

— Легче станет, боль пройдет.

— Подумаешь — боль! Не так еще меня отделывал мой дедушка!

И он мгновенно поднял и застегнул брюки.

Флора посмотрела на мальчика, и сердце у нее учащенно забилось: удивительно похож был Тамаз на своего дядю…

Присев перед нежданным гостем на корточки, Флора прижала мальчика к груди и долго целовала его обветренные щеки. Потом вычесала гребенкой из растрепанных волос запутавшиеся соломинки, дала мальчику плитку шоколада и уложила его в постель. А сама, не раздеваясь, прилегла с краю и долго не сводила взгляда с мальчишеского лица, с длинных, почти сросшихся на переносице бровей. Сердце ее переполнилось безграничной нежностью — ей вдруг показалось, что комната заставлена маленькими кроватками и в них сладко спят десять маленьких разбойников, воров, силачей, умниц и красавцев.

Крепкий сон был ей наградой. С того дня ей уже не случалось ни разу так сладко заснуть.

Проснулась она спозаранок, до того, как поднялись хозяева, одела сонного Тамаза и отвела его на другой берег Берхевы, поближе к дому Годердзи.

Прошла неделя. В субботу жена Тедо затеяла с жилицей разговор, и причина хозяйских любезностей объяснилась сама собой. Стоит ли говорить о плате за квартиру? Сколько потребует отец Флоры за то, чтобы устроить Шалву в высшее учебное заведение?

Флора почувствовала себя оскорбленной, но скрыла это и дала ясно понять хозяйке: если ее сын сдаст экзамены, его примут, а иначе ничего не выйдет, напрасно будут стараться.

На следующее утро Тедо деликатно постучался к ней и объяснил, что комната нужна им самим и что он просит Флору освободить помещение. Флора сначала удивилась, потом все поняла и, холодно улыбнувшись, ответила, что съедет, как только найдет другое жилище.

Шалва, стоявший за спиной отца, злобно ухмыльнулся и бесцеремонно уставился на белые ноги молодой женщины.

— Увязывай пожитки, да побыстрей. Мы не для того тебя в дом впустили, чтобы ты по ночам хахалей водила.

Тедо стало неловко, и он резко оборвал сына:

— Тебя-то кто спрашивает? Восьмое марта для того установили, чтобы все могли жить как кому нравится.

Этого уже нельзя было снести. Флора выпрямилась, бросила на отца с сыном гордый, брезгливый взгляд.

— Вы жалкие, грязные людишки! Жалкие, мелкие, грязные людишки! Как я до сих пор могла существовать рядом с вами, как я не задохнулась от вони!

Она вскочила и принялась поспешно собирать вещи.

— Да нет, я не тороплю… Живи, пока найдешь другую комнату, — пожалел ее Тедо.

— Покорно благодарю. Мне подачки не нужны. Это для вас они дело привычное. Да я задыхаюсь тут, мне не терпится выбраться на чистый воздух! — С пылающим лицом она беспорядочно кидала свои вещи в большой кожаный чемодан…

Потом она положила на подоконник плату за комнату и посуду — вдвое против того, что причиталось по самому щедрому расчету, — и покинула дом, ни разу даже не оглянувшись.

Вот так она оказалась в этот дождливый день в деревенском проулке с чемоданом…

С утра лило, но теперь ливень перешел в мелкий моросящий дождик. Капельки дождя блестели, как мельчайшие алмазы, в золотых волосах молодой женщины. Лисий воротник казался еще более серебристым, чем был от природы. Тяжелый чемодан оттягивал ей руки, — она то и дело, не жалея, ставила его прямо на грязную землю, чтобы передохнуть.

Лишь спустившись в русло Берхевы и вплотную подойдя к несущемуся потоку, она отдала себе отчет во всем, что случилось, Волнение ее утихло, мысли пришли в порядок, и она испуганно остановилась, прислушиваясь к треску камней, перекатываемых волнами реки.

В этом месте через поток была еще недавно переброшена широкая доска. На другом берегу дорога разветвлялась надвое. Один путь выводил на шоссе, по другому можно было подняться на скалу и оказаться неподалеку от одного дома… вожделенного, дорогого сердцу дома.

И вот первый же мощный всплеск весеннего половодья сорвал и унес эту доску.

Флора поставила чемодан на камни и заметила на противоположном берегу чалиспирцев, собравшихся посмотреть на бушующую реку. С высокого скалистого берега было хорошо видно все просторное булыжное речное ложе. Найдется ли среди всех этих людей добрая душа, которая согласится приютить ее, изгнанную и униженную? На этой стороне, позади, она ни у кого не рассчитывала найти приют. Вернуться к Тедо она не хотела, не могла. Поспешно бежав из его дома, Флора не подумала о вздувшейся Берхеве… Но даже если ей удастся перейти через поток, у кого найти прибежище? Удастся ли ей снять если не комнату, то хоть подвал? Только до тех пор, пока она найдет надежное пристанище в школе, пока отдел народного образования предоставит ей как преподавателю жилье… И Флора долго вглядывалась в толпу на противоположном берегу, ища среди нее добрую душу, соображая, к кому обратиться.

Тут она заметила в стороне от толпы Русудан, и у нее стало еще тяжелее на душе. До этой минуты ее пугал только бурный поток впереди, а сейчас сердце ее охватила неприятная дрожь, та самая, которую она впервые ощутила в доме прежней подруги, увидев на пороге ее мокрые следы…

Толпа на противоположном берегу зашевелилась, люди переговаривались между собой, потом несколько раз махнули ей рукой. Они что-то показывали ей знаками. Да, они явно делали ей знаки.

И Флора с еще большей силой ощутила свое одиночество и неприкаянность. Ясно: всем этим людям недостаточно зрелища ее беспомощности — им нужно больше! Они зовут, они подстрекают ее, они готовы принести ее в жертву. Флору болезненно кольнуло в сердце это всеобщее безразличие к чужой жизни. Как она может рискнуть перейти вброд эту бушующую реку, да еще с чемоданом? Вот пример человеческого равнодушия! Никто и не подумает прийти на помощь. Хоть бы показалась какая-нибудь машина или арба… Но транспорт, наверно, пересекает Берхеву ниже по течению, ближе к шоссе.

Все чаще делали ей знаки, махали ей с другого берега. Толпа на приречных скалах волновалась, ей что-то кричали, что-то пытались объяснить, но здесь, по эту сторону, не было слышно ничего. Рев бурного потока заглушал все звуки.

Наконец люди на скалах, казалось, успокоились, перестали суетиться, кричать, махать руками — теперь они только как бы с сожалением качали головами.

Это показалось Флоре дурным предзнаменованием. Она посмотрела под ноги и увидела, что поток бурлил теперь почти рядом с нею — так поднялась в нем за это короткое время вода. Она взялась за чемодан и хотела отступить на несколько шагов, но, едва успев обернуться, застыла на месте. Сначала ее пробрал холод, потом жаркая волна крови прилила к голове, и она вновь вся заледенела от ужаса.

Поток прогрыз берег выше того места, где она стояла, и теперь Берхева катила свои мутные волны не только впереди, но и за ее спиной.

Постепенно мысли ее прояснились. Она поняла, что путь назад ей тоже отрезан.

Лишь сейчас дошел до ее сознания грозный рев потока. Желто-бурые гривастые волны мчались перед нею, обгоняя друг друга. Река несла подхваченные на камнях русла и вырванные с корнями из берегов пни и коряги. С грохотом катились сдвинутые с места натиском волн булыжники и валуны. И при каждом ударе волны о берег ей в ноги била мутная пена.

Первым ее побуждением было все же вернуться восвояси, бежать назад. Но поток за ее спиной оказался не менее бурным, а островок, на котором она стояла, имел в ширину всего шагов десять да и в длину не больше двадцати. Флора быстро убедилась, что обратный путь окончательно отрезан. С минуту она смотрела на мчащиеся волны, потом ей показалось, что островок вместе с нею двинулся навстречу течению и полетел вверх — она выпустила чемодан и закрыла глаза руками.

Долго она стояла так, не имея сил посмотреть вокруг себя. Вдруг она почувствовала холод в ногах. На мгновенье она замерла в удивлении. Потом отняла руки от глаз и испуганно вскрикнула: чемодан исчез, она стояла по щиколотку в воде.

Островок, на котором она ютилась, стал вдвое меньше. А вода все поднималась. Холод полз вверх по ее телу — поднялся до колен, миновал их, добрался до сердца. Ужас леденил ее. Флора поняла, что погибает. Она задрожала всем телом и простерла с мольбой руки к скалистому берегу.

Островок все суживался. Скоро не останется места, чтобы поставить ногу, — все покроют пенистые волны…

Вдруг Флора увидела, как отделилась от берега и двинулась наискось через поток коряга. Рассекая волны и приплясывая среди них, коряга приближалась к островку. Вот она уже совсем близко. Вот она выросла, высунулась из воды и… Сильные руки подхватили молодую женщину, жавшуюся на последней пяди суши и обмиравшую от страха.

Флора не видела, не почувствовала, как ее перенесли через поток, как она оказалась на противоположном его берегу…

Выбравшись из воды, ее спаситель присел отдохнуть на большой валун, не выпуская из рук своей ноши. Он запыхался, тяжело дышал. Сердце у него билось так сильно и громко, что Флоре казалось — где-то рядом ухает мощный насос. Вся сжавшись на коленях у своего спасителя, она открыла глаза, посмотрела на взвихренные волны реки и поспешно перевела испуганный взгляд на того, кто вызволил ее из беды.

Тихий, сладкий вздох вырвался у нее. Она крепко обвила руками мокрую шею Шавлего и замерла на его широкой груди.

Флора не заметила, как он появился на берегу, как бросился, спеша ей на помощь, прямо в бурный поток.

Сейчас ее занимало только одно: узнал ли ее Шавлего, ради нее ли вступил в единоборство с необузданной стихией? Или ему было все равно, кого спасать? И ей стало грустно, страшно грустно оттого, что она не могла ни на мгновение усомниться в благородстве и великодушии Шавлего. Теперь ею владело единственное желание: чтобы они сидели и сидели здесь, в объятиях друг у друга, под моросящим дождем, на самом берегу бешеной реки…

Сидели долго, долго… Сидели, не размыкая объятий, пока вздувшаяся река не подхватит их… А там — пусть унесут их волны, пусть поглотит обоих ее жадное брюхо…

Набравшись смелости, Флора снова подняла взгляд на Шавлего. Сурово сдвинув брови, он смотрел пасмурным взглядом на своих односельчан, молча толпившихся на скалистом берегу. Наконец он встал и, по-прежнему прижимая, как большого ребенка, молодую женщину к своей могучей груди, — зашагал, хлюпая сапогами, по широкому булыжному руслу бурной реки.

И Флора почувствовала, как что-то огромное, до сих пор недоступное и непостижимое, наполнило ее подавленную душу, подхватило ее и унесло ввысь. Застрявший в горле комок вдруг как бы лопнул и вырвался наружу сдавленным криком счастья.

Вот они поднялись на высокий берег. Флора обвела взглядом расступившихся перед ними людей. На мгновение остановила свои красивые глаза, лучащиеся от блаженства, на Русудан, которая стояла в стороне.

У Русудан не было ни кровинки в лице. Бледные губы ее дрожали. Опустив голову, она растирала носком в грязи мокрый от дождя пучок травы.

И Флора поняла, что это не траву, а ее топтала в мыслях обуреваемая гневом Русудан.

Шавлего прошел мимо односельчан, ни на кого не взглянув. Он и не заметил, сколько смущенных, удивленных глаз провожало его. Мерно хлюпая сапогами, прошел он довольно длинный путь до развилки и свернул, не выпуская молодую женщину из объятий, на тропинку, которая вела к его отчему дому.

 

Примечания

Алаверди — древний храм в Кахети.

Алкаджи — злые духи, нечистая сила.

Алла-верды — слова, с которыми тамада передает чашу для продолжения тоста кому-либо из застольцев.

Буглама — мясное блюдо, род рагу.

Гвелиспирули, горда, давитперули, франгули — сабли и мечи разной формы, употреблявшиеся в старину в Грузии.

Гишер — драгоценный камень, черный янтарь.

Ду-шаши — «две шестерки» (персидск.), наивысшая цифра, которая может выпасть на игральных костях.

Дэв — сказочное существо, могучий и злой великан.

Етим-Гурджи — народный песенник, пользовавшийся известностью в Грузии в начале нынешнего столетия.

Замок Ираклия — старинная цитадель города Телави.

Картвел — грузин (груз.).

Каурма — кушанье из баранины.

Квеври — глиняные сосуды, врытые в землю по самое горло и служащие для хранения вина.

Кинто — разносчики, торговцы овощами и фруктами в старом Тбилиси, отличавшиеся находчивостью и грубоватым остроумием.

Кистины — северокавказский горский народ, населяющий Кистети; небольшое число кистин живет в Кахети (селение Омало).

Коди — мера сыпучих тел; коди пшеницы равен примерно двум пудам.

Кьофа-оглы — «собачий сын» по-турецки.

Лазарэ — по древнему обычаю, в Грузии во время засухи носили по деревне глиняную фигурку «Лазарэ», которую обливали водой, носили с обрядовыми песнями и молитвами о дожде.

Лобио — особый род фасоли и кушанье из нее.

Марани — винный погреб, в полу которого зарыты кувшины — квеври.

Мегрелия — область Грузии, примыкающая к Черному морю. По преданию, некогда турки, замыслив войну против Мегрелии, прослышали о болезни ее правителя и решили, что более удобного времени для похода не подыскать. Предварительно туда были отправлены под каким-то предлогом послы, чтобы убедиться в истинности дошедших слухов. Правитель Мегрелии, несмотря на болезнь, решил принять послов. Перед аудиенцией он насыпал себе дроби за обе щеки. Беседуя с послами, он кашлянул, и вылетевшие у него с силой изо рта дробинки пробили окно. Послы, вернувшись в Турцию, доложили султану, что мегрельский правитель находится в полном здравии и полон сил — настолько, что плевком разбивает оконные стекла.

Моурав — в старину управляющий владетельного феодала.

Мутака — подушка в форме валика.

Мухран-Батони — один из знатных родов древней Грузии; о нападении крестьян на Мухран-Батони поется в известной старинной песне.

Патора-Кахи — буквально «Маленький Ках» — прозвище Ираклия II.

Пшавы — грузины-горцы, живущие в предгорьях Кавказского хребта.

Соломонич, Софромич — это заимствованное из русского языка обращение имеет по-грузински не фамильярный, а почтительный оттенок.

Тамада — глава стола, объявляющий тосты.

Тулумбаш — то же, что тамада.

Тушины — грузины-горцы, прославленные овцеводы.

Xалибы — древний народ, предки грузин.

Хашлама — мясное блюдо.

Хевсуры — грузины-горцы, живущие в самой высокой зоне Кавказского хребта.

Хинкали — род пельменей.

Хурджин — переметная сума из ковровой ткани.

Цова-тушины — горцы, родственные тушинам.

Чакапули — мясное блюдо.

Чапи — мера жидкости, примерно два ведра.

Чурчхела — грузинское лакомство из орехов и виноградного сока, сваренного с мукой.

Шампур — железный или деревянный прут, на который нанизывают куски мяса, чтобы изжарить шашлык; вертел.

Шоти — продолговатые плоские грузинские хлебы.

Эйлаг — высокогорное пастбище.

Ссылки

[1] Строчка детского стихотворения.

[2] Имеется в виду один из героев знаменитой поэмы Важа Пшавела «Бахтриони».

[3] Сатонэ — пекарня.

Содержание